СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Кнут Гамсун
«Новая земля (Новь - Ny Jord). 4 часть.»

"Новая земля (Новь - Ny Jord). 4 часть."

Они начали разговаривать.

"А где же молодая Норвегия", сказал Гольдевин: поэты, художники, разве они не присоединяются? Это не помешало бы им и не повредило бы их таланту. Может быть, это и не придало бы им сил, я не знаю, но во всяком случае, не причинило бы им вреда. Дело в том, что они совсем об этом и не беспокоятся, они совсем равнодушны. По-моему непростительно так равнодушно к этому относиться".

Гольдевин был еще недовольнее, чем прежде, хотя он говорил тихо и задумчиво; он сделался резким, употреблял сильные выражения, перешел на женский вопрос и утверждал что-то в роде того, что женщина должна приносить пользу прежде всего у себя дома. Это ложный взгляд, что женщины теперь все меньше и меньше любят свой дом, мужа и детей, оне готовы снят чердак, жить отдельно, только для того, чтобы быть, как оне называют, "самостоятельными". Им непременно нужно завести и лорнет; и если другое недоступно, так хоть курсы по торговле оне должны посещать. А на этих торговых курсах оне так устраивают свои дела, что откладывают экзамены, и если им повезет, то в конце концов получают место в 20 крон в месяц. Хорошо! Но им нужно платит 27 крон за комнату и за еду. Вот какова их самостоятельность.

"Да., но ведь женщины не виноваты в том, что их труд оплачивается хуже, чем труд мужчины", вставил адвокат, женатый гражданским браком.

"Да, да, эти воззрения известны, они стары и хороши. И на это уже отвечали; да, на это тысячу раз отвечали, но тем не менее... Самое скверное в этом то, что исчезает семейный очаг", подчеркнул Гольдевин.- Здесь, в городе, получается впечатление, что жизнь многих людей проходит в ресторане. Он очень часто не находил людей дома; он разыскивал некоторых своих знакомых и не мог их нигде встретить, кроме как в кафе. Про писателей и художников и говорит нечего: у них нет и не будет никогда другого очага, кроме кафе, и он не понимает, когда они работают... Нет, все находится в связи одно с другим; женщины теперь не имеют ни настоящего честолюбия, ни сердца, теперь ведь модно "шататься", и вот оне отправляются в кафе. Что делали женщины прежде? У них были свои комнаты, свои гостиные... теперь же оне шатаются, и у них так мало честолюбия и такта, что оне прекрасно себя чувствуют в том смешанном обществе, с которым оне там встречаются. Теперь оне не принадлежат ни к тем, ни к другим, ничто не может их всецело захватить. Боже, как редко видишь в наши дни расу...

В процессии раздались крики ура. Гольдевин кричал из всех сил ура, он остановился и кричал, хотя и не знал, по поводу чего кричали. Он сердито посмотрел вниз на ряды и махнул шляпой, чтобы побудить их громче кричать.

"Эти люди не дают даже себе труда ура крикнуть", сказал он; "они что-то шепчут, их даже не слышно. Помогите мне, господин адвокат, придать немного жизни".

Это занимало адвоката, он тоже кричал и способствовал тому, чтобы замирающее ура перешло в новый взрыв.

"Еще раз", сказал Гольдевин с блестящими глазами.

И снова прогремело ура по рядам вниз.

Тогда адвокат сказал улыбаясь:

"А любите вы это".

Гольдевин посмотрел на него и сказал серьезно:

"Не нужно так говорит. Мы все должны это делать. Конечно, процессия не имеет большого значения, но, кто знает, может быть будет провозглашен тост за Норвегию, тогда мы должны быт на местах; может быть будет сказано серьезное слово сегодня в Стортинге. Есть надежда, что Стортингу напомнят о том, что он совсем забыл, - о силе, о верности, это могло бы срособствоват. Да, не нужно быть таким равнодушным, именно молодежь должна была бы быт другой; кто знает если бы молодежь сплотилась и промаршировала бы сомкнутыми рядами, покричала бы немного ура, может быт Стортинг иначе решил бы некоторые последние вопросы. И действительно, если дать себе труд спуститься в гавань и посмотреть на кипящую жизнь там внизу, тогда чувствуете, что страна достойна нашего "ура"...

Адвокат увидел Ойэна на верху, на тротуаре, он быстро простился с Гольдевином и вышел из процессии. Несколько времени спустя он обернулся, Гольдевин переменил уже свое место и шел теперь под флагом торгового сословия, прямой, с седой бородой, потертый, с шелковым бантом норвежских цветов в петличке.

Ойэн был с актером Норем и обоими стрижеными поэтами, которые опять появились. На обоих были серые весенние костюмы, хотя и прошлогодние; у обоих были толстые палки, на которые они опирались, когда шли.

"Ты говорил с Гольдевином?" спросил Ойэн адвоката, когда тот подошел. "Что он там рассказывал?"

"О, разные вещи. У этого человека много интересов, он может быть не так уж глуп, но он немного ненормален, он перевернул все вверх дном и смотрит на все свысока. Но в общем он иногда бывает очень занимателен. Ты должен был его послушать как-то вечером в Тиволи; я притащил его с собой и принялся за него; он положительно нас всех занимал. Но потом он перешел границы и зашел черезчур далеко... А теперь он выдумал, что подрываются семейные основы, люди постоянно в кафе, люди не бывают дома, люди всю жизнь проводять в ресторанах, там их нужно искать"...

"Ерунда... я встретил его сегодня утром рано, когда я шел домой. Мы поклонились друг другу, как поживаете, очень рад я т. д. Вдруг он говорить: итак, вы были в деревне, и ваша хроническая слабость констатирована. Я посмотрел на него и объяснил ему, что моя хроническая слабость не очень велика, потому что там на верху в лесах я написал очень длинное стихотворение в прозе. Да, тогда ему пришлось ретироваться. Между прочим, ты слышал это стихотворение, Гранде? Я послал его Олэ Генрихсену, чтобы узаконить мою просьбу к нему о деньгах для путешествия".

"Да, я его слышал, удивительно, просто удивительно, мы все это нашли".

"Да, не правда ли? В нем есть настроение? Я не мог успокоиться, пока его не записал; оно стоило мне большого напряжения".

"Но вы до крайней мере хоть что-нибудь можете делать!" сказал актер Норем лениво. "А вот у меня уже пять месяцев, как нет роли, благодаря Богу".

"Да ты... но ты ведь другое дело", сказал Ойэн, "а вот нам уже приходится бороться, чтобы жить". И, говоря это, он завернул свои покатые плечи в плащ.

В эту самую минуту маленький ребенок, маленькая девочка вышла из двери; она катила перед собой пустую детскую тележку, и как раз в ту минуту, когда она вышла на улицу, тележка перевернулась. Малютка радостно захлопала в ладоши и тихо вскрикнула; но Ойэну пришлось перебираться через опрокинутую коляску, чтобы пройти.

"Я не могу не сознаться, что меня немного удивило, что я не получил премии", сказал он. "Стараешься делать все, что можешь, и ничего не помогает. И очень немного таких, которые это признают".

Один из бритых поэтов, с компасом на цепочке, собрался с духом и заметил на это:

"Это у нас здесь не в правилах. Если бы не было талантов, с которыми можно было бы дурно обращаться, тогда кого же мучить, ведь животных теперь защищают". И стриженый поэт по этому случаю рискнул засмеяться.

"Идете в в Гранд?" перебил Норем резко. "Я хочу кружку пива".

"Нет, что касается меня, то я хотел побыть немного один", сказал Ойэн, все еще удрученный мыслями о премии. "Я, может быть, приду, когда вы уже там будете, а пока до свиданья".

Ойэн поднял воротник, повернулся и пошел опять вверх по улице, угубленный в свои мысли. Люди, знавшие его, не мешали ему; он обогнул маленькую детскую коляску, все еще лежашую опрокинутой и пустой посреди дороги.

V.

Агата была готова для прогулки на лодке, она надевала перчатки.

Привести в исполнение этот маленький план не представляло никаких затруднений. Олэ ничего не имел против, и единственное, что он просил, чтобы она была осторожней и не простудилась; ведь теперь еще только июнь.

Иргенс тоже надел свои перчатки.

"Да, повторяю вам, будьте осторожны", сказал еще раз Олэ.

Они ушли...

Была тихая погода, теплая и ясная, ни облачка на небе. Иргенс все уже приготовил, выбрал и нанял лодку, оставалось только сесть в нее. Он намеренно говорил равнодушно о всевозможных вещах: напевал даже песенку; этим он старался заставит ее забыть, как она дала свое согласие ехать на острова; её "да" равнялось подчинению, и он почти в присутствии самого Олэ, подошедшего в это время. Она чувствовала себя спокойной. Иргенс не придавал большого значения её "да", сказанному шопотом, он шел спокойно около неё и говорил всевозможные вещи о погоде, о ветре, так что ей даже приходилось его торопить. Как раз в ту минуту, когда они хотели отчалит от берега, ей показалось, что Гольдевин стоить спрятанный на ящиками на верху на пристани. Она поднялась, выпрыгнула из лодки и крикнула два раза:

"Гольдевин! Здравствуйте!"

Он не мог больше избежать ея, он вышел и снял шляпу.

Она протянула ему руку. Где же он был все это время? Отчего его нигде не видно? Это начинает даже становиться подозрительным. Да, правда.

Он пробормотал какое-то извинение, начал говорить о работе в библиотеке, о переводе одной книги, очень важной книги...

Но она прервала его и спросила, где он теперь живет. Она искала его в гостинице, но оттуда он выехал, и никто не знал куда; потом она видела его мельком 17-го мая, в процессии, она в это время сидела в Гранде, а то непременно позвала бы его.

Он извинялся, шутил говоря, что не следует мешать помолвленным; при этом он добродушно смеялся.

Она посмотрела на него пристальней. Его платье становилось потертым, лицо его осунулось; вдруг ей пришла мысль, что может быт он терпит нужду; почему он выехал из гостиницы и где он теперь живет? Она его еще раз спросила, и тогда он начал говорит о каком-то друге, школьном товарище, - правда, он учитель в одной школе, превосходный человек.

Агата спросила его, когда он едет обратно в Торахус; он этого еще не знал и наверное не может сказать; пока у него эта библиотечная работа, до тех пор...

Во всяком случае, он непременно должен зайти к ней, прежде чем уедет; он обещает? Хорошо! Неожиданно она вдруг спросила: "Послушайте, я видела вас 17-го мая, у вас в петличке был бант?" И Агата тронула его петличку.

Разумеется, у него был бант; в такие дни нужно носит национальные цвета. Разве она не помнит, что подарила ему в прошлом году бант. Она хотела, чтоб он надел бант, когда 17-го мая он держал речь к крестьянам, и вот когда она ему дала этот бант; разве она этого не помнить?

Агата вспомнила и спросила: "Неужели это тот самый?"

"Да, тот самый. Я нашел его, случайно он был со мной, совершенно случайно, я нашел его между своими вещами".

"Знаете, я подумала, что это мой бант, и я была так довольна; я даже не знаю почему", - сказала она тихо и опустила голову.

В это время Иргенс крикнул из лодки, скоро ли она придет?

"Нет", ответила она быстро, не подумав; она даже не повернула головы, какое дитя! А потом, когда ей пришло в голову, что именно она ответила, она была вне себя и крикнула Иргенсу: "Извините, одну минутку, одну только минутку!" Потом она обратилась к Гольдевину: "А мне так бы хотелось с вами поговорит, но у меня нет времени; я хочу ехать на острова, мы собираемся на острова. Милый... Нет, я этого не понимаю". Тут она обернулась вдруг, протянула Гольдевину руку и сказала: "Да, да, все пойдет хорошо, вы не думаете? Жалко, что у меня больше нет времени; до свиданья пока. Итак, на этих днях вы придете к вам?".- Она спустилась с моста и села в лодку, извинилась перед Иргенсом, что заставила его ждать.

Иргенс начал грести. На нем была сегодня новая шелковая рубашка, совсем другая рубашка, и это очень понравилась Агате. Они начали говорил о жизни на море, о больших путешествиях, о загранице; он лишь мысленно бывал заграницей (и этим, вероятно, это и ограничится). Он казался чем-то удрученным. Она перевела разговор на его последнюю книгу, и он спросил удивленно, неужели она все еще о ней думает? Ну, тогда она, верно, единственная.

"Сколько горечи", сказала она.

- Да, пуст она простит ему. Но разве не лучше не напоминать ему о его книге, о всех мелочах и неприятностях, которые его преследуют с тех пор, как появилась она. Она сама видит, книга давно появилась, но только две, три маленьких газетки упомянули о ней, этим дело и кончилось. Нет, честь и слава её вниманию, но лучше не говорит об этом. С этим еще не покончено, у него есть невысказанное слово, его может быть еще будут слушать.

Он волновался и греб все сильнее и сильнее, перчатки на руках лопнули и побелели на швах. Она сидела и наблюдала за ним. Он сказал тихонько:

"Правда, что вы не поедете в деревню это лето, как я слышал?"

"Нет, Тидеманы иначе решили".

"Да, я это слышал, жалко, с одной стороны, - жалко ради вас". И, остановившись грести, он сказал:- "Но за себя я радуюсь, говорю это прямо!"

Пауза.

"Гребите немножечко сильней, а то мы никогда не приедем", сказала она. "Думаете ли вы, что вы постоянно будете нуждаться во мне, чтобы я немного рассеивала ваше настроение?" Она рассмеялась. "Будь я на вашем месте, я сняла бы перчатки, оне рвутся по швам".

Он сделал, как она сказала, и прибавил:

"А если б я был на вашем месте, то я никогда не носил бы перчаток, я так гордился бы своими руками".

"Так - так, но пожалуйста, без лести... Нет, но знаете, это очень неудобно быть в перчатках, когда носишь кольцо". И она тоже сняла перчатки; на белой руке отпечатались швы; её обручальное кольцо было совсем маленькое и новое. "Но это должно быть совсем уже плохо, когда носишь кольца с камнями, но таких у меня нет".

"Боже мой! какие у вас маленькие ручки!"

Когда они причалили, Агата одним прыжком была на каменистом берегу. Деревья приводили ее в восхищение; уже целую вечность как она не видела леса; какие толстые деревья, совсем такие как там, дома. Она с наслаждением вдыхала в себя сосновый запах и с чувством старого знакомства смотрела на камни и на деревья. Воспоминания о родине нахлынули и, еще минутка, она готова была бы расплакаться.

"Да, но здесь люди?" спросила она.

Иргенс рассмеялся.

"Ведь это не девственный лес, к сожалению, нет. Разве вы не ожидали встретит здесь людей?"

"Нет, я этого не ждала. Но теперь пройдемтесь немного. Какие здесь прелестные деревья!"

Они все исходили, видели, что нужно было, выпили в лавочке лимонада. Люди, как всегда, следили за ними внимательно; Иргенса и здесь знали. Агата заметила это и сказала почти с уважением:

"Подумайте только, вас и здесь знают, господин Иргенс!"

"Да, может быт, некоторые из них", - сказал он. "Ведь мы уже не так далеко от города. И, кроме того, ведь должна же публика знать своих писателей".

Агата вся сияла. Движение и воздух окрасили слегка её щеки, губы, уши и даже немного нос, её глаза весело блестели, как глаза у детей. Ей вдруг пришло в голову, что она черезчур ясно высказала свое неудовольствие, когда увидела, что на острове есть посторонние люди. Что должен был подумать Иргенс.

"Да, я удивилась минутку, когда я увидела здесь так много людей, это правда", - сказало она, "но я подумала о вас. Вы мне рассказывали, что многия из ваших стихотворений вы здесь писали, а я подумала, что их нельзя писать, когда шумят и ходят мимо".

- Как она все это помнить!- Он посмотрел на нее и ответил, что, правда, этого нельзя; когда мешают, нельзя писать; но у него есть здесь укромный уголочек, куда не заглядывает ни одна душа, там, напротив, на той стороне, не пойти ли им туда.

И они пошли.

Это был действительно укромный уголок, сплошной кустарник, несколько больших камней, можжевельник, сорная трава.

Здесь они сели. Там вдали виднелась площадка, покрытая дерном.

"Здесь вы сидели и писали", сказала она. "Представьте себе, мне это кажется очень странным. И вы сидели именно здесь?"

"Да, приблизительно, конечно", отвечал он, улыбаясь. "Знаете, это просто наслаждение видеть, что вы так непосредственно интересуетесь этим. Это свежо, как роса."

"А что делают, когда пишут? Это само собою приходит?"

"Да, это приходит само собой. Нужно влюбиться для этого или чем-нибудь сильно быть встревоженным, тогда и приходит настроение. И тогда наши слова любят и ненавидят, вместе с сердцем. Но иногда вдруг все останавливается, нельзя тогда никак подыскать слов во всем языке, чтобы выразить, например, поворот вашей руки или описать то нежное чувство радости, которое порождает ваш смех... Да, но это только для примера, понимаете?" быстро прибавил он.

Она продолжала сидеть задумавшись. Руки у неё лежали сложенными, и она смотрела вниз.

Солнце медленно заходило. Дрожь пробежала по деревьям; все было тихо.

"Слышите вы", сказал он, "как кипит жизнь в городе?"

"Да", ответила она тихо.

Он заметил, как материя её платья натягивалась у колена, он проследил прелестную линию ноги, увидел, как поднималась и опускалась её грудь, любовался хорошенькой ямочкой на её лице; этот довольно большой, неправильный нос возбуждал его, кровь ударяла ему в голову. И, подсев к ней ближе, он сказал отрывисто запинаясь:

"Это остров блаженных, а это пятно называется вечерней рощей, солнце заходит, мы сидим здесь, весь мир далек от нас, вот мой сон. Скажите, вам не мешает моя болтовня? Вы так погружены... Фрекен Линум, я больше не могу, я отдаюсь в вашу власть. У меня чувство, что я лежу у ваших ног и говорю все это..."

Этот неожиданный переход в его голосе, трепещущия слова, его близость, - все это привело ее в изумление; она посмотрела на него некоторое время, прежде чем что-нибудь могла сказать. Ея щеки начали краснеть; она хотела встать и в то же время сказала:

"Послушайте, Иргенс, пойдемте".

"Нет!" отвечал он, "только не уходить!" Он уцепился за её платье, взял рукой за талию и удержал ее. Она оборонялась, лицо у неё покраснело, она смущенно улыбалась и старалась освободиться от его руки .

"Мне кажется вы с ума сошли", говорила она, не переставая: "я думаю, Иргенс, вы с ума сошли".

"Послушайте, дозвольте хоть вам по крайней мере сказать", умолял он.

"Да, что именно?" сказала она; она начала его слушать, отвернула голову и слушала.

Тогда он начал говорить быстрыми и бессвязными словами, голос его дрожал, он весь был исполнен любви. Она видит, что он ничего не хочет, он хочет только сказать, как он бесконечно любит ее, как он побежден ею, побежден, как никогда раньше. Пусть она верит ему, это уже давно зарождалось в его сердце, с первого раза, как он увидел ее, ему пришлось вести жестокую борьбу, чтоб удержать это чувство в границах, да, но такая борьба безлолезна - это правда, черезчур заманчиво - уступить, и уступаешь наконец, и борешься с постепенно ослабевающей энергией. Но теперь все кончено. Ему не нужно больше бороться, он уже обезоружен... "Ради Бога, фрекен Агата, дайте мне услышат от вас хоть несколько прощающих слов. Поверьте, это не моя привычка всему миру объясняться в любви, в действительности я довольно скрытная натура, недостаток это или нет, я не знаю. Но если я вам говорил так, как сейчас, вы должны понята, что я был принужден это сделать, это было потребностью. Скажите, неужели вы не можете этого понят? Нет, мне кажется, что моя грудь разрывается на части"...

Все еще продолжая стоять отвернувшись от него, она повернула к нему лицо и смотрела теперь на него; её руки перестали отбиваться, оне лежали на его руках, все еще обвивавших ее за талию; она видела по жилам на шее как билось у него сердце. Но вот она села, он все еще обнимал ее, она, казалось, не чувствовала более этого, она взяла перчатки, лежавшие около нея, и сказала дрожащими губами:

"Нет, Иргенс, вы не должны были бы этого говорить. Не правда ли? Лучше было бы, если бы я этого не слышала, я не знаю, как мне помочь этому, а потому..."

"Нет, конечно я не должен был этого говорить, я не должен был этого говорить, но..." Он пристально посмотрел на нее, его губы тоже немного дрожали. "Фрекен Линум, что бы вы сделали, если б ваша любовь сделала бы из вас ребенка, расстроила бы ваш рассудок и ослепила бы вас так, что вы ровно ничего бы не видели? Я думаю..."

"Да, но не говорите так больше", прервала она его: "я вас понимаю но... я не могу вас слушать". Она заметила, что его рука все еще обнимала ее, она порывисто отшатнулась от него и встала.

Она все еще была так смущена, что ничего не могла делать. Она стояла и смотрела в землю, она даже не счищала вереск со своего платья. А когда и он за нею встал, она сделала вид, что хочет итти, но все продолжала стоят.

"Милый Иргенс, я бы вам была так благодарна, если бы вы никому этого не рассказывали. Мне так жутко", сказала она, "и вы не должны относиться ко мне без уважения. Слышите! Я не могла себе представит, чтобы вы могли так привязаться ко мне. Правда, я думала, что я вам нравлюсь немного; я начинала это думать. Но я этому не очень-то верила. Как он может меня полюбить, думала я... Но если вы хотите, я поеду на некоторое время домой, в Торахус".

Она тронула его своей непосредственностью, у него сжалось горло, глаза сделались влажными. Эта милая болтовня, эти искренния слова, все её поведение, лишенное всякого страха и жеманства, произвели на него большее впечатление, чем все другое. Его чувство разыгралось, загорелось яркими огнями. Нет, нет, не нужно в Торахус, никуда только бы быть вместе. Он будет держать себя в руках, он сумеет овладеть собой. Она не должна уезжать. А что, если он совсем лишится рассудка, если он погибнет; нет, но все-таки лучше пусть она здесь останется.

Он продолжал говорит и очищал ей платье. Она должна ему простить, он не такой, как все другие, он поэт; когда настала минута, он отдался ей. У неё не будет больше поводов жаловаться на него, только пусть она не уезжает. Ведь у неё нет никаких оснований на то, чтобы ехать, ничего нет, даже самого пустяшного основания? Ах нет, конечно нет, он и не воображает себе ничего...

Пауза.

Он ждал, что она будет говорит, будет ему противоречит, скажет, что ей, может быть, будет трудно ехать в Торахус. Но она молчала. Значит, он ей был совершенно безразличен? Не может быть. Но эта мысль мучила его, он был оскорблен, огорчен, чувствовал, что она несправедливо с ним поступает. Он повторил свой вопрос: неужели в ней не было ни одного отзвука на всю его любовь к ней.

Кротко и грустно она ответила:

"Нет, вы не должны спрашивать. Подумайте, что сказал бы Олэ, если бы он это слышал".

"Олэ?" вот о нем он уж ни минутки не думал. Неужели же он в самом деле должен был конкурировать с Олэ Генрихсен? Это уж было черезчур смешно, он не мог даже подумать, что она говорит это серьезно. Боже мой, Олэ мог сам по себе быт очень хорошим, он покупал, продавал, платил счета и присоединял к своему состоянию новые шиллинги, но вот и все. Неужели деньги имели для неё большое значение? Кто знает, может быть в этой маленькой светловолосой головке был скрытый уголок, где мысли были заняты кронами и шиллингами, как ни невероятно это казалось.

Иргенс помолчал немного. В нем проснулась ревность. Олэ был в состоянии удержат ее, она предпочтет его может быть ему, у него голубые глаза, и он большого роста, у него редкой красоты глаза.

"Олэ?" сказал он. "Все, что он скажет мне, совершенно безразлично. Олэ для меня не существует, я люблю вас".

В первый раз по ней пробежала какая-то дрожь, она побледнела, на лбу появилась складка, она пошла.

"Нет, это слишком уже гадко", сказала она. "Этого вы не должны были говорить, вы любите меня? Так вы не должны этого говорит"

"Фрекен Агата, еще одно слово. Я в самом деле для вас безразличен?"

Он взял ее за руку, и ей пришлось взглянуть на него, он употреблял силу, он не владел собою, как обещал, теперь он не был красив.

"Этот вопрос вы не должны мне задавать", ответила она. "Я люблю Олэ, да; понимаете ли вы это?"

Солнце опускалось все ниже и ниже; острова пустели; лишь порой показывался запоздалый прохожий там, на дороге, которая по берегу вела в город. Иргенс не задавал больше вопросов, он молчал, или же говорил только самое необходимое. От волнения глаза его казались светлыми. Агата напрасно старалась завести какой-нибудь разговор, ей самой не легко было успокоить свое сердце, но он этого не замечал, он черезчур был занят своим горем.

Когда они сели в лодку, он сказал:

"Может быть, вам лучше будет поехать одной в город, - по всей вероятности, там будут еще извозчики?..."

"Нет, Иргенс, не будьте злым!" возразила она.

Она не могла удержать слез, она старалась думать о безразличных вещах, чтоб держать себя в руках, смотрела назад на остров, который они оставляли, следила глазами за птицей, летевшей над фиордом. И с глазами, все еще влажными, она спросила:

"Что это такое? Это вода? Там вдали, чернее?"

"Нет", отвечал он: "это луг, зеленый луг, он лежит в тени".

"Нет, - а я думала, что эта вода". - так как было невозможно говорит дольше об этом зеленом луге, лежавшем в тени, она прямо приступила к делу и сказала: "Послушайте, Иргенс, давайте говорит! Не правда ли?"

"Очень охотно", возразил он. "Давайте высказывать, напр., наши мнения вот о тех облаках там, на небе. Мне кажется, что они похожи на большие бутоны, а конец..."

Она слышала, что голос его был холодный, холодный, как лед; но, несмотря на это, она сказала улыбаясь:

"А мне кажется, что они похожи скорее на облачные шары".

"Да", сказал он: "я не надеюсь именно теперь найти подходящее сравнение; я немного ленив на это, фрекен Линум. Будьте справедливы и пощадите меня хоть на этот раз: хотите? Нет, вы не должны думать, что я близок к смерти... я умираю не легко, но..."

Он греб сильнее, они приближались к гавани. Он пристал бортом, встал на деревянную ступеньку и помог ей выйти на берег. Они оба были без перчаток, её теплая рука лежала в его руке, она воспользовалась случаем, чтобы л=поблагодарить его за прогулку.

"А я прошу вас забыть, что я так неожиданно напал на вас со своими сердечными излияниями", сказал он. "Дорогая, простите меня"...

И, не дожидаясь её ответа, он снял шляпу, вскочил опять в лодку и отчалил.

Она оставалась на верху, на пристани, видела, что он прыгнул опять в лодку и хотела ему крикнуть, спросить, куда он теперь едет, но она этого не сделала. Он видел, как исчезла за мостом её белокурая головка.

Собственно говоря, у него не было никаких намерений, когда он прыгнул снова в лодку, он сделал это в смущении под впечатлением минуты, без всякой мысли предпринят что-нибудь определенное. Он взял весла и начал грести по направлению к островам; вечер был тихий. Теперь, когда он был один, им овладело отчаяние. Опять разочарование, опять неудача, и самая скверная. И во всей его жизни ни одной звездочки!

На одно мгновение он вспомнил Ханку, которая искала его, может быть, сегодня, - может быт, и в данную минуту повсюду ищет его. Нет, Ханка не была белокурой, она была темная, она не сияла, как Агата, но она очаровывала. И потом, разве она не переваливалась немного, когда шла? У Ханки не было такой походки, как у Агаты, она переваливалась. И как это могло быть, что грудь его не колыхалась, когда она смеялась.

Он вынул весла и оставил лодку на произвол. Начинало немного темнеть. В голове его роились мысли: человек среди моря, низложенный король Лир, много, много мыслей. Он сел глубже в лодку и начал писать, строфу за строфой, на обратной стороне нескольких конвертов. Слава Богу, его таланта по крайней мере никто не мог похитит, и при этой мысли он весь задрожал от глубокого чувства радости.

Он закурил папироску и начал пускать дым на воздух. Собственно говоря, он был исключительный человек, поэт и только поэт. Он лежит, и его уносит лодка, его сердце страдает и кровь кипит; но, несмотря на это, он пишет стихи, он не может удержаться от этого, он подыскивает слова, взвешивает их, а сердце его страдает, и он болен от горя. Разве это не называлось силой воли?

И он снова писал...

Была поздняя ночь, когда он пристал к берегу. На верху, в одной из улиц, он увидел Мильде; с трудом ему удалось скрыться от него. Мильде был в веселом настроении духа и шел под руку с женщиной: шляпа его едва держалась, он громко разговаривал на улице. Опять корсет, подумал Иргенс; да, да, теперь он может развивать в себе эту способность, он получил премию, которой он может теперь сорить направо и налево.

Иргенс свернул в узкую улицу. Но когда он дошел до "угла", ему пришлось, к несчастью, повстречаться с Ойэном.

Вот не везло ему сегодня целый день. Ойэн тотчас же распахнул плащ и достал рукопись. - Это всего небольшое стихотворение в прозе. Да, да, он должен его прочесть, теперь, сейчас, это в египетском духе, действие происходит в склепе, тон резкий и наивный, нечто замечательное. Но Иргенс, не менее его занятый своим собственным стихотворением, опустил руку в карман. Он стремился быть скорее дома, чтоб в тиши прочесть его. Его мучило нетерпение, он забыл свое обыкновенное высокомерие и сказал:

"Думаешь ли ты, что я не могу также доставать бумаги, когда захочу?"

Ойэн тотчас же поклонился; еще никогда с ним Иргенс так не говорил; это было так необычно. Он предложил пойти в парк и поискать там скамеечку.

"Нет", сказал Иргенс: "это ведь пустяк и не стоит того, чтоб похвастаться им, просто настроение". Но тем не менее он пошел к скамейке. Сев на скамейку, он оправился и сказал довольно равнодушно: "Да, если ты во что бы то ни стало хочешь услыхать, что содержит обратная сторона нескольких конвертов, то я..." И он прочел свое стихотворение:

Мой челн несется

По темным волнам

В вечерний час...

Кругом все тихо...

Уж сумрак ночи

Окутал море...

Мой челн, качаясь,

По тихим волнам

Плывет к далеким островам!

Я слышу плеск

Других челнов,

Созвучных весел

Звенят удары.

Ах, нет, - то сердца

Стучат удары,

Удары сердца.

В темнице тесной -

Они не молкнут никогда...

Со мной недавно

Была Сирена...

Она исчезла,

И я один...

С ней все исчезло, -

Исчезла радость,

Погасли солнца,

Померкли звезды,

Мой челн несется по воле волн...

Скажи, скажи мне, - ты видишь остров?

Кружатся чайки, и берег виден...

Вдали синеют рядами горы...

Пусть тихо-тихо, пусть тихо-тихо плывет мой челн.

Тот дальний остров - страна блаженных,

Там слышен смех, звенит там радость,

Там хороводы прекрасных нимф...

Оне смеются, оне сверкают, как звезд брильянты!

Туда пусть тихо плывет мой челн...

Горят там щеки, вино искрится,

Звенят там песни прекрасных нимф...

Забудь о боли, забудь о боли - ведь все пройдет!..

Мой челн плывет к часам вечерним

Навстречу морю -

Везде вокруг, везде молчанье -

Покой и тишь...

Полетом птицы прорезан мрак..

Она дрожит...

Ее другая манила дико,

Опутав сладко в сетях любви -

Она оставила ее...

Ты на пути своем, о птица,

Найдешь другую...

Вас ночь укроет своим покровом...-

Все замолчит.

VI.

Тидеман по прежнему был доволен ходом дел; он удачно отправил свой лед в Англию. Он не придавал большого значения слухам, что обильные дожди в России изменили к лучшему виды на предстоящий сбор. Дожди, тем не менее, шли; но дело в том, что вывоз из России пока был закрыт. абсолютно закрыт; нельзя было вывезти из страны ни одного мешка с зерном. Тидеман держался своих высоких цен, иногда он продавал кое-что за границу, но, конечно, это не имело значения; нужно было ждать, когда наступит недостаток в зерне, паника говорит о значительном сбыте. Но это, впрочем, и не к спеху, время еще ни пришло. Нет, вот переждать только зиму.

И Тидеман предоставлял времени итти. Ему по прежнему обивали пороги пароходники, купцы и агенты всякого рода. К нему приходили с листами для подписи, со всевозможными предложениями, везде требовалось его имя, он должен был брать акции. Без помощи торгового сословия ничего нельзя было предпринимать, и обращались главным образом к молодым, к предприимчивым, которые давали планы, средства и, кроме того, хорошо знали свое дело. Тут был и электрический трамвай, и новый театр, и новая лесопильня в Фардале, салотопенный завод в Хеннингсвере, - все это не могло обойтись без них, как самых деловитых людей в городе. Тидеман, как Олэ Генрихсен, были, разумеется, неизбежными акционерами.

"Вот это должен был бы видеть мой родной отец!" часто говорил Тидеман в шутку, когда он подписывался. Было известно про его отца, что он был безгранично скупой человек. Он принадлежал к старым купцам прежнего времени, к тем, которые ходили в кожаном фартуке и в нарукавниках и самым точным образом отвешивали гречиху и мыло. Он нисколько не заботился о том, чтобы прилично одеться, его башмаки вошли в поговорку, пальцы вылезали из них, и когда он шел, казалось, что эти пальцы ищут медяки на дороге. Сын совсем не был похож на отца; его горизонт расширился, у него было широкое поле деятельности. Все его считали за светлую голову.

В контору вошел Олэ Генрихсен и начал говорить о кожевенном заводе, для которого очень подходящим местом был бы Торахус. Из этого предприятия в один прекрасный день может выйти очень большое дело, в этом нельзя сомневаться; громадные леса год от году уничтожались, дрова продавались внутри страны и за границей, а обрезки и верхушки в два-три дюйма в диаметре оставались лежат в лесу и не приносили никакой пользы, а между тем еловая кора содержит в себе до 20 процентов дубильных веществ, - что, если собрать все это и обработать?

Посмотрим, что покажет весна...

Олэ Генрихсен совершенно заработался, у него не было ни откуда помощи; и вот, теперь ему нужно ехать в Англию, и он принужден сделать своим поверенным в делах своего главного приказчика и ввести его в конторские дела. С тех пор, как приехала сюда Агата, работа ему показалась такой легкой, она постоянно бывала с ним и помогала ему, насколько могла; но вот уже несколько дней, как ей нездоровится, и ей пришлось сидеть в комнате. Он чувствовал её отсутствие, и ему пришло в голову, насколько все легче ему казалось, когда она была с ним. По всей вероятности, она простудилась, несмотря на все предостережения, третьяго дня, когда каталась на лодке. Ему так хотелось прокатиться с ней на маленьком катере; но теперь эта прогулка должна быть отложена до будущего воскресенья. Он попросил Тидемана сопровождать их в прогулке, их будет семь-восемь человек, они будут пить кофе, а может быт высадятся на острова.

"А ты уверен, что фрекен Агата выздоровеет до этого времени?" спросил Тидеман.

"Это, собственно говоря, не болезнь", отвечал Олэ: "просто какое-то недомогание, голова болит. Доктор сказал, что завтра она может выйти".

"Ах так, - значит, ничего серьезнаго? Да, такие ранния поездки на острова опасны... Что я хотел сказать... да, не будешь ли ты так любезен сам попросит Ханку, а то я не уверен, что сумею ее склонить на это... А что касается кожевенного завода, то мы должны обсудить это дело в этом году. Ведь это будет зависеть и от цен на дрова".

Олэ нашел фру Ханку, пригласил ее на пикник и пошел домой. Он задумался немного над тем, что сказал ему Тидеман: что такие ранния поездки могут быть опасными... Тидеман это сказал с легким ударением, и Олэ посмотрел на него.

Когда он взошел по лестнице в себе домой, он встретил Гольдевина у входной двери. Оба остановились и смотрели друг на друга.

Наконец Гольдевин снял шляпу и сказал смущенно:

"Нет, я попал совсем не туда, как я вижу; здесь оказывается, не живет никакой Эллингсен. Я ищу старого знакомого, некоего Эллингсена. Невозможно застать людей дома, они постоянно все в кафэ; я уже искал и наверху и внизу. Извините, значит вы здесь живете, господин Генрихсен? Но это странно, что именно вы здесь живете. Как здоровье фрекен?"

"Вы разве не были в доме? сказал Олэ, - он заметил, что Гольдевин только что был страшно чем-то возбужден, глаза его были красные, влажные.

"В доме? Нет, слава Богу, я не был таким неосторожным, чтобы тотчас же позвонит, кто знает, может быт там больная в доме? Нет, я как раз стоял и читал карточку на дверях, когда вы пришли... А как вы поживаете, господин Генрихсен, а фрекен?"

"Благодарю вас, Агате немного нездоровилось эти дни. Не хотите ли вы войти вместе? Ах, пожалуйста, она не может выходить из комнаты".

"Нет, нет, благодарю вас, не теперь. Нет, я должен попробовать отыскать своего знакомаго; это нужно скорее сделать". Гольдевин поклонился и спустился на-несколько ступеней. Потом он опять вернулся и сказал: "надеюсь, ничего серьезного нет с фрекен Агатой?! Мне казалось, что я несколько дней уже её не видел, вас я видел несколько раз мельком на улице, а фрекен нет".

"Нет ничего серьезного, завтра она выйдет, по всей вероятности, просто легкая простуда".

"Извините меня, что я так нескромно спрашиваю и допытываюсь", сказал Гольдевин с присущим ему спокойствием. "Я намереваюсь писать домой сегодня вечером, и это было бы так приятно, если б я мог передать от неё поклон. Еще раз тысячу извинений".

Гольдевин приподнял шляпу и пошел.

Олэ нашел свою невесту в её комнате, она читала. Когда Олэ вошел, она бросила книгу на стол и бросилась к нему навстречу. Она здорова, совсем здорова. Пусть он пощупает её пульс, никакой лихорадки больше! Ах, как она заранее радуется воскресенью. Олэ опять начал делать ей выговор, что нужно быть осторожнее, нужно особенно тепло одеться для прогулки, - поняла? Тидеман тоже сказал, что такие ранния поездки опасны.

- И она будет хозяйкой, подумать только, как это будет мило! Маленькая женка, маленькая женка!

- Что это была за книга, которую она сейчас читала?

"Ах, это только стихотворения Иргенса", сказала она.

"Не говори "только", про стихотворения Иргенса, ведь ты сама находила также их очень красивыми".

"Да, но я уже читала их раз; я их знаю, вот почему я сказала "только"... хозяйкой, ты говоришь? Бог знает, какой я буду в роли хозяйки! Будет это очень важно"?

"Какая ты глупенькая, важно? Понимаешь ты, просто прогулка на катере, кофе, пиво и бутерброды... Да, - вот еще что, я встретил на лестнице Гольдевина; он искал какого-то человека и ни за что не хотел войти со мной вместе".

"Ты пригласил его на эту поездку?" воскликнула Агата. И она была очень огорчена, узнав, что Олэ забыл это сделать. Он должен был ей обещать, что поправит дело и отыщет Гольдевина в течение этой недели.

Поздно в субботу Тидеман позвонил к Генрихсену и пожелал говорить с Олэ.- Нет, спасибо, он не хочет войти, черезчур поздно, ему нужно переговорить об одной пустяшной вещи с Олэ.

Когда Олэ вышел к нему, он тотчас же увидел, что дело серьезное; он спросил, выйдут ли они на улицу, или пойдут в контору. Тидеман отвечал, что ему это безразлично. Тогда они пошли в контору.

Тидеман положил телеграмму на прилавок и сказал глухим голосом.

"С моей торговлей рожью не ладно, Олэ. В данную минуту рожь в нормальном положении, и Россия сняла свое запрещение на вывоз".

Россия в самом деле сняла свой запрет. Неожиданно хорошие надежды на предстоящий урожай, которые появились на бирже с некоторого времени, оправдались, и это в соединении с громадными запасами прежних годов сделало излишними строгия распоряжения русского правительства. Голод кончился, запрещение о вывозе было снято. Россия и Финляндия были снова открыты... Вот, каково было содержание телеграммы.

Олэ сидел некоторое время молча. Это был ужасный удар. В первое мгновение всевозможные мысли пробежали в его голове; а что, если телеграмма была ложной, биржевая утка, подкупленная измена? Потом он снова посмотрел на подпись солидного агента, - в нем нельзя было сомневаться. Но было ли слышно когда-нибудь что-нибудь подобное. Правительство страны сыграло дурака и с открытыми глазами вело самоуничтожающие маневры. Это было еще хуже , чем в 1859 году, где в самое время жатвы было снято запрещение, и все рынки благодаря этому были потрясены до самого основания. Да, но тогда была война...

Маленькие часы на стене тикали и шли, тикали и продолжали спокойно итти.

"Ты можешь вполне положиться на телеграмму?" спросил, наконец, Олэ.

"Да, телеграмма, к сожалению, достаточно положительная", возразил Тидеман. "Мой агент два раза телеграфировал вчера: Продавайте, продавайте! Я продавал, что можно было, продавал с убытком, продавал по теперешней цене; но что из этого вышло? Поверишь ты, я вчера страшно много потерял!"

"Да, но не спеши теперь, давай обдумаем это дело. Почему ты вчера же не пришел ко мне? Это я, кажется, мог от тебя ожидать, Андрей?"

"Я и сегодня вечером не должен был бы приходит с таким известием к тебе, но..."

"Ну, раз навсегда", перебил его Олэ: "я хочу тебе помочь, насколько могу. Насколько могу, понимаешь? И ведь я могу помочь не так уж мало..."

Пауза.

"Да, благодарю тебя... я благодарю за все. Я знал, что я не уйду от тебя без помощи. Мне бы хотелось, чтоб ты взял некоторые из моих вещей... из таких, при которых не может быт риску, акции и тому подобное..."

"Нет, это у тебя каждый может взять. А я беру у тебя рожь. Мы пометим бумаги числом третьяго дня, для моего отца".

Тидеман покачал головой.

"Нет, никогда!" сказал он. "Ты, думаешь, что я перестал быт купцом? Что мне от этого ничего не будет, если я вовлеку тебя?"

Олэ посмотрел на него, жилы на висках усиленно работали.

"Ты сумасшедший!" сказал он с горечью. "Думаешь ли ты, что меня так легко вовлечь"? И, покраснев, Олэ начал ругаться: "Чорт возьми, я тебе покажу, как легко меня во что-нибудь вовлечь".

Но Тидеман был непоколебим, даже горечь Олэ не склонила его к соглашению. Нет, он видел Олэ насквозь, его состояние правда было не маленьким, но Олэ преувеличивал, конечно, когда делал вид, что оно так велико. Он хвастался только из-за того, чтоб прийти к нему на помощь, - вот в чем дело, и кроме того рожь с завтрашнего дня будет падать с поражающей быстротой; такая продажа ржи по ценам третьяго дня не могла бы быть оправдываема даже между врагами.

"Но что же ты хочешь? Хочешь, мы установим цифру?"

"Нет", возразил Тидеман: "я не думаю, чтобы мне это было нужно. Лед для Англии действительно является для меня помощью, правда, небольшой, но и кроны для меня теперь деньги. Скоро я ограничу свое дело: продам, что можно продать, и получу немного наличных денег. Я хотел спросить, может быть... Тебе это может понадобится, раз ты женишься... так как нам это совсем не нужно, то...

"О чем ты, собственно, говоришь?"

"Я подумал, что может быт, раз ты женишься, ты купишь мою дачу".

"Дачу? Ты действительно хочешь ее продать?"

"Я должен".

Пауза. Олэ заметил, что уверенность Тидемана начинала колебаться.

"Хорошо", сказал он: "я оставляю за собой твою дачу. Но в тот день, когда ты захочешь купить ее обратно, она будет продаваться. У меня предчувствие, что этот день не далек".

"Ну, это одному Богу известно, - во всяком случае, я теперь делаю, что должен и что могу. Я так рад, что ты будешь владеть дачей. Так так хорошо; не моя вина что мы туда не поехали на это лето... Ну да, это во всяком случае меня немного облегчило, теперь посмотрим. Я надеюсь, что мне не придется ликвидировать дела, это было бы так тяжело. И хуже всего для детей".

Олэ опять предложил свою помощь.

"Спасибо", сказал Тидеман, "я и так принимаю от тебя все, что ты можешь сделать справедливым образом. Но потеря остается всегда потерей, и знаешь, если бы даже это дело обошлось без банкротства, я все-так бедный человек... Я не знаю, есть ли у меня теперь хоть хеллер... Это было благословение Божие, Олэ, что ты не принял участия в этом деле; это действительно было удивительное счастье, и я хоть этому радуюсь. Да, да, посмотрим, что будет".

Пауза.

"Знает твоя жена об этом"? спросил Олэ.

"Нет, я расскажу ей об этом, после нашей поездки на лодке".

"После поездки? Я теперь, разумеется, отменяю ее"

"Нет", сказал Тидеман. "Я хотел тебя просить этого не делать. Ханка так много об этом говорила, она так радовалась. Нет, я хотел, напротив, попросить тебя сделать так, чтоб ничего не заметили, быть настолько довольным, насколько только можно; я тебе буду от всей души благодарен. Разумеется, ни одним словом не нужно упоминать о моем несчастии".

Тидеман сунул телеграмму в карман и взял свою шляпу.

"Прости меня, Олэ, что я пришел и помешал тебе... если я когда-нибудь снова буду в состоянии, то... но это может быть никогда и ни будет... тогда я бы вспомнил тебя",

"Боже мой, не говори так, я думал, что между нами это лишнее... Впрочем, может быть, ты представляешь себе несчастье больше, чем оно есть на самом деле, я не знаю, но..."

"Да, лед идет превосходно, просто невероятно; я рад, что хоть это имею. Конечно, это пустяки, но это все-таки помогает. А если дача перейдет в твои руки, то... Да, да, Олэ, когда мне уж очень понадобится, тогда я займу у тебя деньги. Ну, покойной ночи на сегодня".

"Тебе не придется ликвидировать дел, Андрей, это я тебе говорю!" крикнул ему вслед Олэ в последний раз.

I.

Внизу, в гавани собралось общество мужчин и дам; это было то общество, которое собралась на прогулку на яхте Агаты; дожидались Паульсбергов, которые еще не пришли. Иргенс был раздражен и говорил колкости; самое лучшее было бы послать катер туда наверх за Паульсбергами и привезти их с глубочайшим уважением. Когда, наконец, пришли Паульсберг с женой, все вошли на катер, и вышли из фиорда.

Тидеман правил рулем. Несколько служащих из магазина и Олэ составляли экипаж. Олэ превосходно обставил эту поездку и взял с собой прекрасную провизию; он обо всем подумал, не забыл даже жженого кофе для Иргенса. Гольдевина ему не удалось найти, а Грегерсена он намеренно не пригласил. Грегерсен, по всей вероятности, видел телеграммы из России.

Тидеман ничего не говорил, он выглядел так, как будто провел одну, две бессонных ночи. Когда Олэ спросил, как он поживает, он отвечал, улыбаясь, что довольно сносно; между прочим он попросил оставить за ним место у руля.

Катер направился к шхерам.

Фру Ханка сидела впереди, её манто было свободно наброшено на нее, и Мильде заметил, что это было очень живописно.

"Хорошо было бы, если б теперь было время выпивки!" сказал он, громко смеясь.

Олэ тотчас же принес бутылки и стаканы. Он ходил и заботился о том, чтобы дамы надевали шали и накидки.

"Да, вы не должны смеяться", говорил он: "хотя солнце теперь светит, но на море будет ветер". Он несколько раз предлагал Тидеману заменит его у руля, но Тидеман не хотел. Нет, для него это настоящее благодеяние там стоят, ему не нужно разговаривать, а сегодня он так мало на это способен.

"Не падай духом! Слышал ты какия-нибудь подробности"?

"Только подтверждение. Завтра это будет официально известно. Да, не беспокойся, пожалуйста, насчет этого, - я ночью выяснил себе свое положение. Да, я еще надеюсь спастись до известной степени".

Там впереди скоро все пришли в хорошее настроение. Ойэн страдал морской болезнью и пил, чтоб ему легче было, он не мог стоять прямо, он очень ослабел.

"Хорошо, что вы опять вернулись домой", сказала фру Ханка, чтоб утешить его. "У вас все по прежнему женственное личико, но к счастью оно не такое бледное, как прежде..."

"Извините меня", воскликнула фру Паульсберг безжалостно, "я еще никогда не видела его таким бледным, как сегодня".

На этот намек по поводу его морской болезни раздался общий смех. Фру Ханка продолжала говорить. Да, она знает его последнюю работу в Терахусе, это стихотворение "Из старых воспоминаний". Нужно признаться, что он не напрасно был в деревне.

"Вы еще не слышали моего нового стихотворения", сказал Ойэн слабым голосом: "оно египетское, и действие происходит в гробнице..." И, будучи совсем больной, он все-таки начал искать стихотворение в своих карманах. Что он с ним сделал? Он утром отложил его в сторону, чтобы взять с собой, - он подумал, что может быть кто-нибудь захочет его послушать; он осмеливается сказать, что оно довольно замечательно в своем роде. Но он, по всей вероятности, оставил его где-нибудь. Он не может себе представить, что он потерял его, или выбросил?

"Нет", сказала фру Ханка: "вы просто оставили его дома, вот увидите, оно наверно лежит на столе". Она делала все возможное, чтоб отогнать дурные предположения поэта: он, вероятно, чувствует себя лучше в городе, нежели в деревне.

Да, ах да! Как только он очутился на улицах и увидел прямые линии домов, так он почувствовал тотчас же, что мозг его начал работать, и вот он задумал египетское стихотворение в прозе; нет, не может этого быть, чтоб он его потерял...

Теперь и Мильде был на стороне Ойэна, он начинал его вполне признавать, теперь и он начал постигать этот тонкий род поэзии.

Иргенс, сидевший недалеко и слышавший эту редкую похвалу, наклонился к фру Ханке и сказал глухим голосом:

"Понимаете ли вы, теперь Мильде получил премию, и ему нечего бояться своего опасного конкурента". И Иргенс стиснул губы и смеялся.

Фру Ханка посмотрела на него. Сколько в нем было злости, и как это не шло к нему. Он этого не сознавал, иначе он не сжимал бы так губ и не бросал бы такие злые взгляды. В общем, он сохранял в продолжение всего времени свое обыкновенное молчание; к Агате он совсем не обращался и делал вид, что совсем не замечает ее. Что она ему сделала? разве она могла иначе поступить? Почему не хотел он этого понять?

Но он не смотрел на нее.

На яхте начали варить кофе, но из внимания к Ойэну, который все еще страдал морской болезнью, решили его пить на шхерах, к которым подъехали. Катер пристал. Расположились на камнях, и началась возня, это было так весело, так ново. Ойэн смотрел на все широко раскрытыми, удивленными глазами, на море, на волны, потрясавшие своим шумом воздух, на этот пустынный остров, где не было ни одного деревца, где солнце и морская вода уничтожили всю траву. Как это было все странно! Агата обходила всех с чашками и стаканами, её крошечные руки боялись что-нибудь уронить; она шла так осторожно, как будто балансировала, и при этом она высовывала кончик языка

Мильде предложил выпить за их здоровье.

"У тебя нет шампанскаго?" спросил он Олэ.

Принесли шампанское, нашли стаканы и выпили за их здоровье с громким ура. Мильде был в превосходном настроении духа, он предложил закупорить бутылку и бросит ее в море с бумажкой, на которой все напишут свои имена, дамы и мужчины.

Все написали, за исключением Паульсберга, который решительно от этого отказался.- Человек, пишущий так много, как он, не будет писать шутки ради на какой-то записке, сказал он. С этим он поднялся и пошел один вглубь острова.

"Тогда я припишу его имя", сказал Мильде и взялся за карандаш.

Но теперь фру Паульсберг сердито воскликнула:

"Что вы хотите делать? Я надеюсь, вы оставите это. Паульсберг сказал, что он не хочет, чтоб его имя стояло здесь, и этого достаточно". Фру Паульсберг состроила очень обиженное лицо. Она положила одно колено на другое и держала чашку, как будто это была кружка пива.

Мильде тотчас же извинился, - ведь это была шутка, сказал он: самая невинная шутка. Но если подумать, то действительно фру Паульсберг права; это была глупая выдумка, и Паульсберг не мог этого сделать, одним словом... Впрочем, он находить, что в этом нет никакой шутки; и он предлагает оставить историю с бутылкой. Если не будет имени Паульсберга, то... Как полагают остальные?

Но Иргенс не был больше в состоянии удерживаться, и начал высмеиват Мильде, скрывая свою злобу:

"Ха-ха-ха, премированный господин, ты божественен!"

Премированный господин! Он все еще не мог забыт премии.

"А ты", возразил ему Мильде разозленный и посмотрел на него пьяными глазами, "становится невозможно иметь с тобою дело!"

Иргенс сделал удивленный вид.

"Что такое? Мне кажется по твоему тону, что мои слова тебя оскорбили?"

Теперь должна была вмешаться фру Ханка. зачем же ссориться вдруг на прогулке? Это очень неприятно, нет, в самом деле! Итак, если они не будут сидеть смирно, их потопят!

Иргенс тотчас же замолчал: он даже не проворчал сквозь зубы, что у него было привычкой, когда он бывал разозлен. Фру Ханка углубилась в размышления; как изменился с некоторого времени её герой и поэт. Откуда все это. Как выцвели его темные глаза! Его усы обвисли, он потерял свежесть лица, его лицо не было таким обворожительным, как прежде. Но потом она вспомнила о его разочаровании, о его горе по поводу премии, которой он не получил, о его книге, - этом чудном собрании стихотворений, о котором умалчивали с злым умыслом, и, нагнувшись к Агате, она сказала:

"Иргенс, к сожалению, сделался желчным; вы, вероятно, это заметили, но это пройдет". Фру Ханка хотела сделать для него все, что могла, оправдать его, по доброте душевной; она говорила теперь то же самое, что говорила и Иргенсу с глазу на глаз: нечего удивляться, что он стал раздражительным; такую горечь, как его, нужно уважать. Он целые годы старался и работал, а страна, город...

"Да, подумайте только!" сказала также Агата. Вдруг Агата вспомнила, что она по отношению к этому человеку не была как должна была быть, она была неделикатна, да, груба; она напрасно оттолкнула его. Она так хотела бы, чтоб этого не было, но теперь уже поздно.

Теперь Паульсберг вернулся со своей одинокой прогулки и сказал, что пора подумать о том, чтоб вернуться домой. Нельзя быть уверенным в том, что не пойдет дождь, он думает, что это очень даже вероятно. Солнце уже почти совсем зашло, и дует довольно сильный ветер.

Агата обошла еще раз с чашками и предложила кофе. Совершенно незаметно, она наклонилась к Иргенсу и сказала:

"А вы господин Иргенс?"

Этот почти умоляющий голос заставил его взглянуть на нее. Он не хочет кофе, но он удивленно улыбнулся, когда посмотрел на нее. Она сияла, она не знала, удержит ли она дольше поднос в своих руках, и тогда она пробормотала: "Ну, немножко". Он посмотрел на нее еще раз и сказал: "Нет, благодарю".

На обратном пути Иргенс был совсем другим человеком. Он говорил, занимал общество, помогал даже бедному Ойэну, которому совсем приходилось плохо. Перед Мильде опять уже стояла бутылка под предлогом, что теперь пришло настоящее время выпивки. И Иргенс пил с ним только для того, чтоб показат свою любезность. Фру Ханка сияла и была счастлива, как ребенок; мысленно она сказала самой себе, что она не должна забыт сегодня же вечером попросить у мужа денег, - сотню или две крон.

Также и на обратном пути Тидеман правил рулем, и нельзя было его уговорит оставить его. Он следил за парусом и за волнами и не говорил ни слова. Он был красив с рулем в руке; с легкою проседью волосы очень шли к нему, его фигура то исчезала, то снова появлялась в воздухе. Его жена крикнула ему раз, не холодно ли ему, - внимание, которому он почти не верил, вот, почему он сделал над, что не слышит.

"Он не слышит", сказала она и улыбнулась, "не холодно ли тебе, Андрей?"

"Холодно? Нет", отвечал он.

И скоро все общество было опять уже в гавани.

Ойэн, как только вышел на берег, тотчас же позвал извозчика. Он сейчас же должен ехать домой и поискать свое стихотворение, и тогда решится его судьба. Он не будет покоен, пока не убедится в этом. Но, может быть, он может позже встретиться с компанией? Пойдут они в ресторан?

Все переглянулись вопросительно, не зная куда итти. Тогда Олэ Генрихсен сказал, что он лично хочет итти домой. Он думал о Тидемане и знал, что если кто нуждается в покое, так именно он.

Фру Ханка думала о деньгах, которые она хотела попросить у него, и пошла провожать мужа. Общество рассталось перед домом Тидемана.

Фру Ханка тотчас же приступила к делу, прежде даже чем муж её открыл дверь.

"Будешь ты так добр дать мне сто крон?"

"Сто крон? Гм, хорошо. Но не зайдешь ли ты вместе со мной в контору. У меня нет денег при себе".

Они вошли в контору.

Он протянул ей красную бумажку. Его рука сильно дрожала.

"Вот", сказал он.

"Спасибо... ты так дрожишь?" спросила она.

"Гы, это должно быть от того, что я весь день держал руль... Я хочу сообщить тебе радостное известие, Ханка: ты так часто просила меня о разводе; теперь я на это решился, - итак, я согласен на это".

Она не верила своим ушам.

Он соглашался дать ей развод? Она посмотрела на него, он был страшно бледен и смотрел вниз. Они стояли теперь по разным сторонам большого прилавка.

Он продолжал говорить:

"Обстоятельства это делают... Мое большое дело с рожью плохо кончилось, и я теперь если и не совсем обанкротился, то, во всяком случае, бедный человек, быть может, мне не придется ликвидировать дела, но и только. Я не достаточно богат, чтобы вести прежний образ жизни. Я не могу взять на себя такую ответственность быть для тебя обузой и ни быть в состоянии дать тебе хорошей жизни".

Она стояла там и слушала эти слова, как будто издалека. В первую минуту у неё было неопределенное чувство радости, она была свободна, она освободится от всего, что ей в последнее время было так противно, она опять будет девушкой, Ханка Ланге, да, просто Ханка Ланге. Но когда она услышала, что её муж был почти банкротом, это не очень ее поразило, он, правда, может даже не ликвидировать своих дел; у него не было больше состояния, но ведь не без приюта он очутился, могло ведь быть и хуже.

"Так" - она сказала только, "так".

Пауза. Тидеман снова овладел собой и стоял, как там на яхте, казалось, с рулем в руке, и взгляд его покоился на ней. Итак, она не говорила нет, она не перерешала этого. Ах, нет, этого впрочем и нельзя было ожидать.

"Больше мне нечего тебе сказать, Ханка", сказал он тогда.

Голос его был необыкновенно спокоен, почти повелительный; и тогда ей пришло в голову, что этим голосом он не говорил с ней в продолжение трех лет. У него была замечательная сила.

"Ты этого хочешь?" спросила она. "Итак, мы расстаемся? Да, да. Но... Ты все это обдумал, так что ты это делаешь не только ради того, чтоб исполнить мое желание?"

"Само собою разумеется, что это я делаю ради твоего желания. Ты так часто просила меня об этом, и я, к сожалению, постоянно противился этому вплоть до сегодняшнего дня". И без всякой злобы он прибавил: "Прошу тебя, прости, что ты из-за меня потеряла так много времени".

Она стала внимательнее.

"Из-за тебя? Потеряла время из-за тебя?"

"Нет? Ну, так во всяком случае весь последний год".

"Я не понимаю, что ты этим хочешь сказать", сказала она нетерпеливо.

На это он не обратил внимания и ничего не ответил. Разве она не требовала постоянно развода? Так разве она не потеряла время из-за него? Он застегнул сюртук и сделал с полнейшим спокойствием крест в своем карманном календаре.

Она не могла не заметит это самообладание, которого она раньше никогда в нем не видела; вот почему она сказала:

"Мне кажется, ты так изменился..."

"Ах да, я поседел, но..."

"Нет, ты не понимаешь меня", перебила она его.

Тогда Тидеман сказал медленно, смотря ей в глаза:

"Дай Бог, чтоб ты понимала меня так хорошо, как я тебя, Ханка! Тогда, может быт, наше супружество не так бы кончилось... Да, да, нам нужно теперь мириться с тем, что есть; во всяком случае, я не знаю другого выхода". Он застегнул опять свой сюртук, как бы собираясь уходить, и сказал: "А что касается денег..."

"Да, милый, вот деньги", сказала она и хотела отдать ему кредитку в сто крон.

В первый раз он сделал резкое движение головой.

"Я не об этих деньгах говорю. Будь так любезна, потрудись хот теперь немного понять меня... Деньги, нужные тебе для жизни, будут тебе посланы, как только ты дашь свой адрес".

"Но, Боже мой", сказала она смущенно, "я должна разве уехать? Я ведь могу остаться в городе? Да, что же мне делать?"

"Что хочешь. Дети должны остаться здесь, не правда ли? Я позабочусь о них, на это ты можешь вполне положиться. Но что касается тебя, то... Ты наймешь где-нибудь комнаты, не правда ли? Три года, все-таки, три года".

По норвежским законам разведенные супруги могут снова венчаться лишь по истечении трех лет.

Она все еще стояла с красной кредиткой в руке и смотрела на нее. Она положительно не могла ни о чем думать; все кружилось в глазах, но в глубине сердца она чувствовала что-то в роде радости, что она теперь стала свободной. Она ничего не говорила, а он хотел покончить с этим

"Итак, я хочу поблагодарить тебя, Ханка, за..." Он не мог дальше говорить, он протянул ей руку, которую она взяла. "Мы, конечно, еще увидимся; но тем не менее я хочу теперь поблагодарить тебя, потому что, во всяком случае, мы не будем оставаться вместе... Деньги тебе будут высылаться каждый месяц".

Потом он надел шляпу и направился к двери.

Она следила за ним глазами. И это был Андрей?

"Да, да", сказала она, "ты хочешь итти, я не буду тебя задерживать. Да, так значит мы и сделаем... я впрочем совсем не знаю, что я говорю..." Ея голос вдруг задрожал.

Дрожащими руками Тидеман отворил дверь и пропустил ее вперед. Когда он наверху стоял на пороге, он подождал минутку, пока она подошла, тогда он открыл дверь своим собственным ключом и подержал для неё дверь. Когда она вошла, он сказал:

"Да, да, итак, спокойной ночи".

И Тидеман снова по лестнице спустился в контору, где он заперся.

Заложив руки за спину, он встал у окна и начал смотреть на улицу, ничего при этом не видя. Нет, она не перерешила этого, а ведь это было бы возможно; она не колебалась. Нет, нет! Да, вот там она стояла, облокотившись на конторку, она слушала, что он говорил, и отвечала на это: да, так мы и сделаем. Нет, колебаний не было никаких... Но ведь она также не показала и радости? О нет, она пощадила его, он должен сознаться, она настолько все же была внимательна к нему. О, Ханка всегда была деликатной, да хранит ее Бог. Как раз вот тут она стояла, Ханка, Ханка!.. Но теперь она наверно радуется. Почему же и нет? Ея желание исполнилось, а дети вероятно лежат теперь и спят, обе, Ида и Иоанна. Подушки велики были для них; оне были еще такие маленькия. Ну, да он позаботится о том, чтоб напоить и накормить их; уж не совсем ведь конец, - правда, приходится немного туго, но не совсем уж плохо... Тидеман отошел от окна и подошел к конторке. Здесь он просидел над книгами и бумагами до самого утра.

II.

Два дня Ханка напрасно искала Иргенса. Она поспешила к нему, чтоб сообщит ему о своей радости, о своей свободе, о полученной наконец свободе; но она не застала его дома. Его дверь была заперта, и когда она постучала, ей не открыли, значит его не было дома. Она не встречала его также и в ресторанах. Наконец, она решилась ему написать, попросит назначит ей день, час, ей нужно поговорит с ним о чем-то очень радостном.

Но в продолжение этих двух дней, благодаря долгому ожиданию, её радость по поводу развода как-то исчезла; она так часто говорила и повторяла, что вот настал конец её браку, мысли её так привыкли к этому, что не заставляли больше биться её сердца. Она разлучена со своим мужем.- Хорошо, но ведь она и раньше не была так тесно связана с ним. Разница не была уж такой большой, чтоб можно было бы так долго ею заниматься.

И к этому еще присоединилось какое-то мучительное чувство, какое-то предчувствие горя, какая-то нежность при мысли о разводе, о том, что она каждую минуту должна оставить дом; счастье её было не велико. Ея сердце сжималось от удивительно странного захватывающего ощущения, когда дети болтали с ней и протягивали к ней руки. Отчего могло это происходить? В последнюю ночь она опять встала и посмотрела на детей, когда они спали. Вот оне каждая в своей постельке; оне сбросили с себя одеяла, так что были голенькими до самых рук, но, несмотря на это, оне крепко спали и шевелили во сне руками и пальцами. Славные детки, оне лежали там такие розовенькие, со сбившимися на грудь рубашенками. Она осторожно завернула их в одеяльца и, опустив голову на грудь, долго стояла над ними в безмолвном волнении.

Что будет, когда она переедет? Как она устроится? Она была свободна, но замужняя. В Норвегии разведенные супруги могли снова сойтись по прошествии трех лет, три года ей нужно ждать, жить где-нибудь в наемной квартире, платить помесячно, делать закупки. И в продолжение этих двух дней, когда она обо всем этом думала, у неё никого не было, с кем она могла бы посоветоваться; Иргенс никогда не бывал дома, один Бог знает, где он пропадал. Тидемана она не видела.

Она опять направилась к Иргенсу, он поможет ей нанят комнату, и лучше всех может посоветовать ей. Да, да, это прелестно, теперь наступал конец этой постоянной неволи; она носила с собой свое глубокое недовольство месяц за месяцем, в течение целаго года, с того времени, как она познакомилась с известной компанией и узнала другую жизнь; теперь она была свободна, свободна и молода. Она хотела поразит этой радостью Иргенса, он так часто говорил о разводе в те тихие часы, когда они бывали одни.

Наконец-то Иргенс был дома.

Она тотчас же все ему рассказала, как все это произошло, как Тидеман согласился; повторяла его слова, хвалила его силу воли; она наблюдала за лицом Иргенса, её глаза блестели. Иргенс не обнаруживал большой радости, он улыбнулся, сказал гм и да, спросил, довольна ли она? Итак, она теперь разведена? Да, она права, не имело никакого смысла мучиться всю жизнь... Но он продолжал сидеть на своем стуле и говорил совершенно спокойно об этих вещах.

У неё явилось нехорошее предчувствие; сердце начало биться.

"Но это, кажется, тебя нисколько не радует, Иргенс?" сказала она.

Он опять улыбнулся: "Радует? Конечно. Разумеется. Дорогая, ты думаешь, что я не доволен. Ты так давно хотела освободиться от этих уз, разве я могу не... В этом ты можешь быть уверена"

Одни лишь громкие слова, без чувства, без души. Что такое, что случилось? Разве он теперь больше её не любит? Она сидела с встревоженным сердцем, она хотела попробовать выиграть время, чтоб успокоиться немного; она сказала:

"Но, милый, где же ты был все это время? Я три раза была здесь перед дверью, и тебя не было дома".

На это он отвечал, что это просто было случайностью, неудачей; он иногда выходил, но большую часть времени бывал дома. Где же ему быт? Нигде.

Нет, она тоже так думает, но...

Пауза. Тогда она отдалась своему чувству и сказала, с трудом дыша:

"Да, Боже мой, Иргенс, ведь я теперь твоя, я развожусь, я не остаюсь дольше в доме. Ведь ты благодарен мне за это? Ведь теперь я не остаюсь дольше в доме. Это будет продолжаться еще три года, но... "

Она останавливается. Она видит по его лицу, что он отвернулся и приготовился выдержать бурю. Ея отчаяние начало расти, когда она увидела, что он ничего не отвечает, ни одного слова. Наступает опять пауза.

"Да, Ханка, это не хорошо", говорит он наконец. "Ты тогда меня так поняла, что если ты разведешься, то... что только в том случае, если бы ты была разведена, тогда... Я сознаюсь, что если понимать буквально, тогда ты права, да, я может быть говорил что-нибудь подобное, это совершенно верно, и не раз может быть..."

"Но скажи", сказала она почти задыхаясь: "ведь мы никогда ничего другого не подразумевали, не правда ли? Да, Иргенс? Ведь ты же любишь меня, могу я этому верить? Ты сегодня такой странный".

"К сожалению, не так, как раньше". Он смущенно отвернулся и подыскивал слова, его передернуло. "Я не хочу лгать тебе, Ханка, я не влюблен в тебя, как прежде. Было бы нехорошо скрывать это от тебя, я не могу и не в состоянии этого сделать..."

Это она поняла, это было ясно сказано. И молча качая головой, растерянная, убитая, она шептала бессвязные слова:

"Да, да, да, да, да! Не в состоянии. Нет. Потому что это минуло безвозвратно..."

И, молча, она продолжала сидеть.

Вдруг она повернула голову и посмотрела на него; короткая верхняя губа была все еще припухшей, и за нею виднелись зубы. Она попробовала улыбнуться и сказала тихо:

"Может быть, это не совсем прошло, Иргенс? Подумай, я столько поставила на карту?..."

Он покачал головой.

"Да, это действительно плохо, но... Знаешь, о чем я только что думал, когда я тебе не ответил. Ты сказала: минуло безвозвратно! Я думал о том, можно ли так сказать, хорошо ли это выражает мысль? Настолько мало захватывает меня этот вопрос, что это решение меня не трогает. Ты сама видишь..." И, как бы желая воспользоваться этим случаем, он продолжал: "Ты говоришь, что ты три раза была здесь и искала меня? Ну, о двух разах я знал. Я должен тебе это сказать, чтобы ты видела, что мне невозможно скрыть это обстоятельство. Я сидел здесь и слышал, как ты стучала, но я тебе не открыл. Ну, теперь ты понимаешь, что это серьезно, но милая, милая Ханка, это не моя вина, ты не должна огорчаться... Не правда ли, ты поймешь, если я скажу, что наши отношения унижали меня? То, что я постоянно брал от тебя деньги, это унижало меня, и я говорил про себя: и это оскорбляет твое самолюбие! Не правда ли, ты понимаешь, что такой человек, как я, - я самолюбив, недостаток сил, или нет, я не знаю..."

Пауза.

"Да, да", сказала она машинально, "да, да". И она поднялась, чтобы итти. Глаза её были неподвижны, она ничего не видела...

Но теперь он хотел объясняться; она не должна уйти от него с ложным о нем представлением, он хочет изложить все основания, а то все это может показаться странным. Он долго говорил, объяснял все очень ловко, как будто он ждал того, что случилось, и напоминал все подробности. Да, была масса мелочей, но для такого человека, как он, все эти мелочи имели значение. В общем, он начал понимать, что они друг в другу не подходят. Она во всяком случае ценила его и даже гораздо больше, чем он это заслуживал, но она не совсем понимала его, он не хочет ей делать упрека, но...- Она говорить, что гордится им, она чувствует эту гордость, когда дамы на улице оборачиваются и смотрят ему вслед. Хорошо! Но, как личность, она недостаточно его ценит, она не вполне прониклась той мыслью, что он может быть не совсем обыкновенный человек. Нет, в оправдание её можно сказать, что она не глубоко понимает его. Она не гордится тем, что он сказал, или подумал, или написал, нет, во всяком случае это не на первом плане у нея, но она запоминает то, что дамы на улице посмотрели ему вслед. А ведь дамы могли каждому смотреть вслед, будь то лейтенант или купец. Она подарила ему даже палку для того, чтоб у него был более щеголеватый вид.

"Нет, Иргенс", перебила она его, "это не потому, это не потому..."

- Нет, нет, может быт, и не потому, раз она это говорить... Но у него было такое чувство, что это именно для этого было сделано. И он подумал, если у него без трости нехороший вид, то...- Ведь с тростями гуляли также и обе несчастные стриженые овцы, с которыми постоянно пребывает Ойэн. Короче говоря, он подарил палку первому попавшемуся... Но были еще и другия вещи, другия мелочи. Она хотела итти в оперу, он не мог ее проводит, но она, несмотря на это, все-таки шла, и тогда он говорил себе: она все-таки идет в оперу, несмотря ни на что, она не настаивает на том, чтоб я провожал ее - хорошо, и это радовало его в душе, радовало его безгранично и так далее. На ней было светлое шерстяное платье, и если он бывал с ней, то его платье покрывалось волосами и шерстью. Она никогда этого не замечала. Он чистил и отряхал долго после её ухода, и все-таки у него. был вид, будто он с платьями лежал в постели; она это замечала? Никогда! И он говорил себе: она никогда этого не замечает, никогда не видит. И, таким образом, одно обстоятельство за другим становилось между ними и, в конце концов, совокупность всего этого привела к непреодолимой антипатии. Положительно, во всем он видел в ней недостатки. Были сотни мелких вещей. Вот недавно у неё были такие опухшие губы, что она совсем смеяться не могла и это неприятно подействовало на него, совсем испортило ей лицо. Боже мой, она не должна думать, что он упрекает ее, упрекает ее за то, что у неё были опухшие губы; ведь в этом она была невиновата, а он не настолько глуп. Нет... И в конце концов все было так нехорошо, что он просто даже боялся её прихода; она должна ему верить, вот он здесь сидел на этом стуле и страдал, безгранично страдал, когда он слышал на стук. Но как только она спустилась по лестнице, он тоже приготовился выйти, пошел в ресторан и пообедал там с большим аппетитом, очень хорошо, без всяких угрызений и сожалений о том, что он сделал. Он хочет, чтоб она все это знала, чтоб она могла понять его...

"Но, милая Ханка, я все это сказал и, может быть, я тебя еще больше огорчил этим. Я думал, что это необходимо; ты должна была видеть, что это действительно имеет свое основание; я не говорю ничего напрасно. К сожалению, все это слишком прочно заложено во мне. Но не относись к этому так грустно, дорогая, не принимай это так близко к сердцу. Ты знаешь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя и искренно благодарен тебе за все; и я никогда тебя не забуду, я это прекрасно чувствую. Скажи, что ты это перенесешь с твердостью духа, тогда я доволен..."

Тут он остановился. Он настолько точно припомнил все мельчайшие подробности, что не было сомнения, что он к этому приготовился и придумал все то, что он скажет. И когда он наконец замолчал, он все еще сидел я вспоминал, не забыл ли он чего-нибудь.

Спокойно и молча продолжала она сидеть на своем месте. Да, её дурное предчувствие не обмануло ее, действительно, все лопнуло. И вот там сидит Иргенс и говорит, что-то вспоминает, чтоб как можно лучше все выяснить. Он так много говорить, он обнаруживает даже свои слабые стороны, да, какие жалкие доводы он привел, чтобы хоть немного себя оправдать. Нет, у него она не могла просить совета, он, вероятно, укажет ей на объявление в газетах по поводу сдающихся комнат, или может быт, посоветует ей взять посыльнаго. Как он терялся! Он как будто угас на её глазах, он ушел куда-то вдаль, она видела его там далеко в комнате; у него были две пуговицы на рубашке, его волосы были блестящие и выхоленные. У неё было ощущение, будто его умная речь как-то странно открыла ей глаза, да, он даже не побоялся ее обвинить в том, что весной у неё на губе появилась трещинка. Вот он сидел...

У неё так все притупилось, что она не могла даже тотчас же взять себя в руки, в ней было лишь ощущение пустоты, как будто ее выдолбили, маленькая иллюзия, которую она старалась удержат - даже грусть исчезла. Кто-то поднимался по лестнице, она не знает, открыта ли дверь или нет, но она не двигается с места; впрочем, шаги проходят мимо, наверх, в верхний этаж.

"Милая Ханка", сказал он, чтоб утешит ее, насколько мог. "Ты должна написать роман, о котором мы с тобой говорили. Нет сомнения, что ты можешь это сделать, а я с удовольствием просмотрю рукописи. Ты должна серьезно об этом подумать, и это тебя также и развлечет немного. Ты знаешь, что я желаю тебе всего лучшаго".

Кнут Гамсун - Новая земля (Новь - Ny Jord). 4 часть., читать текст

См. также Кнут Гамсун (Knut Hamsun) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Новая земля (Новь - Ny Jord). 5 часть.
Да, она когда-то думала написать роман. Почему и нет? Сегодня выступал...

Новая земля (Новь - Ny Jord). 6 часть.
Да, Мильде, если ты действительно хочешь меня угостить, то дай, пожал...