СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Кнут Гамсун
«Новая земля (Новь - Ny Jord). 3 часть.»

"Новая земля (Новь - Ny Jord). 3 часть."

"Ну, господин Гольдевин, то, что произошло сегодня, вас не поразило?" спросил Паульсберг, тоже желая быть благосклонным. "К своему стыду я должен признаться, что я весь день ругался и проклинал".

"Вот как?" - сказал Гольдевин.

"Разве вы не слышите, что Паульсберг вас спрашивает, поразило ли это вас?" спросил журналист резко и коротко через стол.

Гольдевин только спокойно улыбнулся и пробормотал:

"Поразило? Да, каждый имеет свое мнение в таких случаях. Но это сегодняшнее решение не было для меня неожиданным; в моих глазах это было лишь последней формальностью"."Ах, вы, пессимист?"

"Нет, нет, вы ошибаетесь, я не пессимист".

Пауза.

Паульсберг ждал, что он еще что-нибудь скажет, но он больше ничего не сказал.

Принесли пиво, бутерброды, а затем и кофе. Гольдевин воспользовался этим случаем, чтоб бросить взгляд на присутствующих; он встретил взгляд Агаты, который кротко покоился на нем, и это так подействовало на него, что он сразу высказал все, что думал:

"А разве для вас в городе решение сегодня было таким неожиданным?" И так как он на это получил полуутвердительные ответы, он должен был продолжать, чтоб высказаться яснее: "Мне кажется, оно стоит в прямом соотношении со всем остальным нашим положением. Люди говорят так: ну вот теперь у нас есть свобода, государственное право доставило нам ее, теперь будем ею наслаждаться. И они ложатся и отдыхают. Сыны Норвегии стали "барами и хорошими мужьями".

С этим все согласились. Паульсберг кивнул головой, - этот феномен из деревни, был, может быть, не совсем глуп. Но теперь он опять замолчал, упорно замолчал.

Однако адвокат снова вывел его из этого состояния, спросив:

"Когда я вас в первый раз встретил в Гранде, вы утъерждали, что не нужно ничего и никогда забывать, никогда не нужно прощать. Это ваш принцип, или же..."

"Да, вы, вы, молодежь, должны помнить разочарование, которое вы пережили сегодня и никогда его не забывать. У вас было доверие к человеку, и человек этот обманул ваше доверие; этого вы не должны ему забывать. Нет, не нужно прощать, нужно отомстить. Я видел раз как обращались с лошадьми от омнибуса в одной католической стране, во Франции. Кучер сидит высоко на своих козлах и бьет, бьет своим длинным хлыстом, но ничего не помогает, - лошади скользят, оне не могут устоять; несмотря на то, что гвозди подков врезаются в землю, оне не могут сдвинуться с места. Кучер слезает, переворачивает хлыст и пускает в ход ручку хлыста; он бьет лошадей по их жестким спинам, лошади опять тащут, падают, поднимаются и снова тянут.

Кучер рассвирепел, потому что все больше и больше собирается народу, смотрят на его замешательство, он бьет лошадей между глаз, он отходит и снова бьет между задними ногами, между ногами, где всего больнее; лошади метались и скользили, и снова падали, как бы прося о пощаде... Я три раза протискивался, чтоб схватить кучера, и все три раза я был оттиснут массой людей, не желавших уступить свои хорошие места. У меня не было револьвера, я ничего не мог сделать. Я стоял с перочинным ножиком в руке и призывал Бога и всех чертей на этого кучера. Я молил, как никогда в жизни, о мучении, о вечных страданиях в жизни и после смерти для этого человека. Я молился и просил о том, чтобы меня услышали. Около меня стоит человек - женщина; она монашенка и носит крест Христа на платье; она говорит мне кротко: "Ах, нет, господин, как вы грешите! Бог милосерд, Он все прощает". Я оборачиваюсь к этой бесконечно жестокой женщине, смотрю на нее и не говорю ей ни слова, я только смотрю на нее и плюю ей в лицо"...

Это развеселило всех.

"В лицо, как? - Но что же из этого вышло? Чорт возьми! как же вы выпутались?"

"Я был арестован... Но вот, что я хотел сказать: не нужно прощать, это так жестоко, это значит не признавать никакого права. За благодеяние нужно платить благодеянием, за зло нужно мстить, - если получаешь удар по правой щеке и прощаешь и, кроме того, подставляешь левую, то тогда добродетель теряет свое значение... Посмотрите, сегодняшний результат в Стортинге находится вне всякой связи с тем положением, в котором мы находимся. Мы прощаем и забываем вероломство наших вожаков и извиняем их колебание и слабость по отношению к решениям. Наша молодежь должна выступить, молодая Норвегия, сила и гнев. Но молодежь не выступает, мы наклеили на нее псалмы и всякие квакерские изречения о вечном Мире. Мы учили ее смотреть на все с кротостью и снисходительностью и преклоняться перед теми, кто достиг высшей степени беспомощности. И вот наша молодежь уже взрослая и бодрая, шести футов ростом, стоит и сосет свою бутылочку, становится кроткой и жиреет: ударяют их по одной щеке, они, извиняясь, подставляют другую, держа кулаки в кармане..."

Речь Гольдевина не возбуждала острого внимания, его просто только рассматривали; он сидел с спокойным лицом, как всегда, и говорил слова без воодушевления; его глаза горели, руки его дрожали. Он как-то неловко сложил их и так сжимал пальцы, что они хрустели, но он никогда не возвышал голоса. В общем, он имел неважный вид: на нем был пристяжной воротник, воротник вместе с галстухом сдвинулся на бок и просвечивала голубая бумажная рубашка, но ничего этого он не замечал. Его седая борода падала ему на грудь.

Журналист кивнул и заметил своему соседу:

"Недурно, он почти один из наших".

Ларс Паульсберг сказал шутя и все еще благосклонно:

"Да, как я уже говорил, я ничего другого не делал, как полдня ругался, так что я внес свою дань негодования".

Адвокат Гранде между тем радовался, что ему пришло в голову привести с собой Гольдевина; он еще раз рассказал Мильде, каким образом все это произошло. "Я подумал, что здесь, вероятно, не очень-то интересно, и вот я встретил этого человека около двери Тиволи; он стоял там один, и мне стало его жалко..."

Мильде начал говорил:

"Вы говорите о положении, в котором мы все находимся, но думаете ли вы, что мы во всех отношениях страдаем бессилием и малокровием? Тогда вы глубоко ошибаетесь..."

Гольдевин улыбнулся и прервал его:

"Нет, этого я не думаю".

"Да что же вы думаете? Нельзя говорить о молодежи, которая так богата талантами, как наша, что эта молодежь бессильна. Чорт возьми, может быть никогда не было такого обилия талантов, как теперь в нашей молодежи".

"Я тоже не знал такого другого времени", сказал и актер Норем, сидевший на углу стола и молча пивший одну кружку за другой.

"Таланты? Да, это другой вопрос, к которому мы сейчас перейдем", возразил Гольдевин. "Но находите ли вы, что таланты нашей молодежи много обещают?"

"Хе, он еще спрашивает... Ах, так в наше время нет ничего путного среди наших талантов, господин Гольдевин? Ах, нет, вы правы, нет хороших талантов". Мильде засмеялся насмешливо, он обратился к Иргенсу, который не говорил ни слова; он начал смеяться еще громче. "Теперь для нас нет никаких надежд, Иргенс", сказал он: "феномен приговаривает нас к ничтожеству".

Теперь вмешалась фру Ханка, она хотела прекратить спор:

"Это, может быть, недоразумение; господин Гольдевин выяснить это. Разве нельзя слушать человека без того, чтобы не горячиться? Мильде постыдился бы."

"Xe, xe, у вас не особенно много веры в нас. Хоть немного таланта должно же у нас быть?" спросил Паульсберг все еще снисходительно.

Гольдевин возразил:

"Веры?... Я не могу скрывать, что по моему мнению все идет назад, да, я сознаюсь, что я это думаю. И в особенности молодежь заставляет меня призадуматься. Мы начали медленно итти назад. Молодежь теперь не требует многаго ни от себя, ни от других, а довольствуется малым и называет это малое великим. Нужно обратить на это внимание. Вот, что я хочу сказать о теперешнем положении вообще".

"Но чорт возьми, что же вы скажете про наших молодых поэтов?" воскликнул вокруг журналист Грегерсен в сильном возбуждении. "Да, читали ли вы их когда-нибудь! Встречались вам, например, имена - Паульсберг, Иргенс?"

Журналист был очень раздражен.

Агата наблюдала за своим бывшим учителем. Он приводил ее в изумление, этот человек, любивший постоянно уступать, сдававшийся, когда ему противоречили, теперь каждую минуту имел ответ наготове и во всяком случае не имел робкого вида.

"Вы не должны обижаться на то, что я говорю", попросил он. "Я - сознаюсь, что я не должен был здесь говорить; это должны делать другие, больше в этом понимающие; но если я должен говорить, то, мне кажется, что наши молодые писатели не имеют большого значения при современном положении вещей. Нет, конечно, такой марки, которой можно было бы это проверить, все зависит от точки зрения, а моя точка зрения не совпадает с вашей. Итак, наши молодые писатели не поднимают общего уровня; по моему разумению они этого не делают. У них для этого нет сил, как оказывается. Нет, нет; но они тут не при чем! Хорошо, тогда их нельзя ставить выше того, чем они есть на самом деле. Очень нехорошо, что мы теряем из виду большое, а маленькое делаем большим. Бросьте беглый взгляд на нашу молодежь, посмотрите на писателей, они достаточно способны. Но... да, способны-то они достаточно, они работают и работают для этого, но они не достигают идеала. О Боже мой, собственно говоря, как они не щедры в своих средствах! Они экономны, сухи и умны. Они пишут стихи и печатают эти стихи. Порой они вымучивают из себя книгу, выскребают себя добросовестно до самого дна и достигают этим превосходных результатов.

Они не расточают, они не бросают денег на улицу. А прежде поэты могли кое-что внести, на это у них были средства; и они бросали дукаты в окошко с красивой и неразумной беззаботностью - и что же дальше? Их карманы были опять полны дукатов. Ах, нет, наши молодые писатели благоразумны и умны, не дают вам широких горизонтов, они не изображают, как прежние, бурю и торжество грубой силы".

Агата не сводила с него глаз; он посмотрел на нее и встретил её взгляд. Едва уловимой теплой улыбкой, пробежавшей по её лицу, она дала ему понять, что слышала его слова. Она хотела показать Олэ, как мало она жалеет о том, что он не поэт; она кивнула Гольдевину и не завидовала поэтам, что им приходилось все это слышать. Гольдевин был благодарен ей за её улыбку, только она одна ласково ему улыбнулась. Его не огорчало, что на него кричали, сердились и задавали ему грубые вопросы, что он за феномен, что может так уверенно говорит. Какие всемирно известные дела он сам совершал? Он не должен дольше оставаться инкогнито; какое его настоящее имя? Все поклонятся ему.

Иргенс был самый сдержанный из них; он гордо крутил свои усы и посматривал на часы, чтобы дать понять, как все это ему надоело. И, бросив на Гольдевина взгляд, он шепнул фру Ханке с пренебрежением:

"Мне кажется, что человек этот очень нечистоплотен. Взгляните на его рубашку, на его воротник, или как это называется. Я заметил, как он перед этим положил сигарный мундштук без футляра в карман своего жилета; кто знает, может быть он носит в этом же самом кармане старую гребенку. Уф!"

Гольдевин сидел с спокойным лицом, уставившись в одну точку стола, и слушал замечания мужчин. Журналист прямо спросил его, не стыдно ли ему?

"Ах, оставьте его в покое", перебил Паульсберг: "я не понимаю, зачем вы его трогаете?"

"Мне жалко, что я вас обидел", сказал наконец Гольдевин. "Но вы не должны сердиться, что кто-нибудь несогласен с вами; ведь это же может случиться". Гольдевин улыбнулся.

"Так что дела Норвегии обстоят очень мрачно!" воскликнул журналист полусмеясь. "Нет ни талантов, ни молодежи, ничего, кроме положения вообще, хе, хе. Бог знает, какой еще будет конец. А мы, которые думали, что люди считаются с молодыми писателями и уважают их..."

Гольдевин посмотрел на него своими темными глазами.

"Но это люди и делают. На это пожаловаться нельзя. Человека, написавшего две, три книги, ставят очень высоко, им восхищаются гораздо больше, чем, например, великим дельцом или самым талантливым практиком. У нас писатели имеют громадное значение - они сущность всего высокого, красиваго. Может быть немного стран на свете, где вся духовная жизнь в такой степени отдана в руки писателей, как в нашей. Как вы и согласились уж со мной, у нас нет государственных людей, - нет, нет, но за то писатели занимаются политикой и делают это хорошо. Вы, может быт, заметили, что наша наука обстоит неважно, но, впрочем, теперь в вопросе интуитивного мышления писатели не очень-то отстают от людей науки... Вероятно, не ускользнуло от вашего внимания, что у нас во всей нашей истории не было ни одного мыслителя, - но это не так уж плохо, потому что писатели занялись теперь мыслью, и публика находит, что они это хорошо делают. Нет, я считаю несправедливым упрекать людей в недостатке уважения и восхищения перед писателями".

Паульсберг, указывавший не раз в своих произведениях, что он прежде всего философ и мыслитель, сидел теперь и играл, играл своим моноклем и молча смеялся. Но когда Гольдевин прибавил несколько слов о том, что у него счастливая вера в практическую молодежь, так, напр., в молодые таланты страны, он услыхал громкий хохот; журналист и Паульсберг кричали, перебивая друг друга, что это превосходно, накажи меня Бог, превосходно и неоценимо. Торговые таланты, что это такое за штука? Талант к торговле, да? Благодарю вас!

"Да, по моему мнению, есть большие таланты среди нашей молодежи в купеческом сословии, и я бы вам советовал обратить на них внимание, это было бы не лишним. Они строят корабли, открывают рынки и ведут дела в самых широких размерах".

Гольдевин не мог продолжать, потому что все смеялись, хотя и старались из уважения к присутствующим друзьям купцам перейти на другую тему. Олэ Генрихсен и Тидеман слушали все это молча; в конце концов они не знали, как им себя держать; они скрывали это насколько возможно и разговаривали тихо между собой. Вдруг Тидеман шепнул:

"Олэ, могу я к тебе завтра прийти и кое о чем с тобой поговорить. Это, собственно говоря, одно дело. Могу я прийти к тебе рано, так приблизительно к десяти часам, я тебе не помешаю? Хорошо, спасибо!"

Там, в конце стола, где сидел Мильде, начали говорить о старых дорогих винах. Мильде также и в винах очень много понимал, начал горячо спорить с адвокатом, несмотря на то, что адвокат Гранде был из великого рода Грандов и уверял, что он с самых малых лет пил старое вино.

"С некоторого времени твоему чванству нет конца", сказал Мильде.

Адвокат бросил на него презрительный взгляд и проворчал:

"Какой-то карапуз, маляр, и тоже хочет что-то смыслить в вине".

После этого разговор коснулся художественных премий. Иргенс начал прислушиваться, но он не пошевелил губами, когда Мильде указал на Ойэна, как на самого достойного соискателя. Это было, собственно говоря, замечательной чертой в Мильде, что он так от всей души предоставлял премию Ойэну; он сам был соискателем этой премии и нуждался в деньгах, как никто. Иргенсу трудно было это понять.

Как-то сразу весь интерес к неразумному учителю пропал, никто к нему больше не обращался. Он взял свою шляпу и вертел ее в руках. Фру Ханка из вежливости задала ему несколько вопросов, на которые он ответил, и с тех пор он уже больше не открывал рта. Но странно, что человек не замечал, что было с его воротником; ему стоило только сделать одно движение руки, чтоб привести его в порядок, но он этого тем не менее не делал.

Паульсберг простился. Но прежде, чем оставить ресторан, он отвел журналиста в угол и сказал ему:

"Ты бы оказал мне услугу, если бы поместил в своем листке заметку, что я написал приблизительно половину книги, - может быть, это интересно для публики".

Теперь поднялся Мильде и адвокат; они разбудили Норема, заснувшего, наконец, после всех этих кружек; поставили его кое-как на ноги; он принялся рассуждать; - последнюю част, самую последнюю часть разговора, он не слышал, сказал он, - что случилось с поэтами? Ах и фру Ханка здесь, очень рад ее видеть; почему она раньше не приходила?

Его потащили к двери и вывели.

"Итак, все уходят?" спросил недовольно Иргенс. Он в первый раз в продолжение вечера попробовал подойти к Агате Линум; но ему этого не удалось; она избегала его, избегала сидеть около него; она поддерживала болтовню Гольдевина насчет молодежи и поэтов; что все это означало? В общем это не был приятный вечер; губы фру Ханки так болели, что она даже не могла естественно смеяться, ведь не пускаться же в самом деле в разговор с фру Паульсберг. Это был совсем испорченный вечер; теперь все уходили; нельзя было поправит настроение коротким интимным разговором.

Иргенс клялся отомстить всем за то пренебрежение, с каким они к нему относились, - скоро настанет и его время...

Перед Тиволи общество рассталось. Фру Ханка и Агата пошли вместе.

VI.

На следующее утро, часов в 10, Тидеман явился в контору Генрихсена. Олэ стоял у прилавка.

Просьба Тидемана касалась, как он уже сказал, только одного торгового обстоятельства; он говорил глухо, почти шопотом и протянул ему телеграмму с очень таинственным содержанием. Там, где стояло "повышается", это означало десять, а там, где стояло "повышается С. Ш.", это в действительности означало задержку на Черном море и на Дунае и повышение в Америке. Телеграмма была от агента Тидемана из Архангельска.

Олэ Генрихсен тотчас же понял её смысл: Дело в том, что голод в Росии и ожидание вторичного недорода в скором времени прекратят вывоз запасного зерна из России. Настанут тяжелые времена, и на Норвегии это чувствительно отразится, цены на зерно баснословно повысятся, а потому необходимо или закупить зерно по какой бы то ни было цене, пока вообще можно было его достать. Америка предчувствовала беду, несмотря на опровержения русского правительства в английской прессе, и американская пшеница повышалась с каждым днем. В то время, как она прежде стояла на 87 и 88, теперь она колеблется между 110, 112, 115-ью. Никто не знает, чем это кончится.

Дело Тидемана к Олэ заключалось в том, что он хотел предложить своему другу и коллеге дело с американской пшеницей, пока еще было время. Вести его они будут вместе, так что они одним ударом совершат удивительный оборот, привезут в Норвегию громадный запас ржи, и тогда Норвегия продержится целый год. Но с этим нужно было спешить, потому что пшеница поднималась в цене с каждым днем, в России уже с трудом можно было ее купить.

Олэ отошел от своей конторки и начал ходить взад и вперед; голова его усиленно работала; он хотел было предложить Тидеману сигару, чтоб освежиться, но теперь совсем забыл об этом. Дело это прельщало его, но с другой стороны он был черезчур связан в данную минуту; последнее его дело в Бразилии связало ему руки, а результатов раньше лета ждать было нельзя.

"На этом ведь можно много заработать", сказал Тидеман.

Без сомнения, и не это заставляло Олэ колебаться; но, к сожалению, он не в состоянии этого сделать.- Он рассказал, в чем было дело, и прибавил, что пока он не смеет рисковать ничем. Но эта спекуляция его очень интересует, его глаза блестели, и он возбужденно справлялся о подробностях, потом взял кусочек бумаги, сделал вычисления, и снова с сосредоточенным лицом прочел телеграмму. Наконец он опустил голову и объявил, что не может принять участия в этом предприятии.

"Я могу, конечно, и один сделать эту операцию, но тогда сообразно с этим придется взять меньше. Я так бы хотел, чтобы и ты принял участие в этом деле, я бы чувствовал себя увереннее. Но, конечно, ты не можешь пускаться в дела, за которые не ручаешься. Тем не менее я буду телеграфировать; есть у тебя бланк?"

Тидеман написал телеграмму и передал ее Олэ.

"Так? Понятно?"

Олэ отступил на шаг. "Так много!" сказал он. "Ведь это громадный заказ, Андрей!"

"Да, это так. Но я должен надеяться на счастливый результат", возразил Тидеман спокойно. И не будучи в состоянии заглушить чувство, которое им овладело, он посмотрел на противоположную стену и прошептал, как бы про себя: "Впрочем, мне теперь все безразлично".

Олэ посмотрел на него.

"Нет, - не говори этого, Андрей, не говори так. Ты не должен падать духом, слышишь, для этого нет основания, что?"

"Ах, я ничего не знаю... Ну, да об этом не будем говорит... Ну, посмотрим, как пойдет это дело".

Тидеман сунул телеграмму в карман.

"Да..." сказал Олэ.

"Мне было бы очень приятно, если бы мы вместе участвовали в этом деле, Олэ.- Конечно, с одной стороны я очень запутаюсь в этом деле. Теперь на всякий случай мне нужно позаботиться о том, чтобы отправит лед. А когда настанет теплая погода, ты увидишь, какие деньги я на этом заработаю; ты не веришь?"

"Безусловно", возразил Олэ: "это ходкий товар".

"Ну да, ведь, я пока еще не положил зубы на полку. И Господь избавит меня от такой судьбы, меня и всех моих".

"А не мог бы ты для большей безопасности...- Подожди минутку, извини, что я тебе не предложил даже сигары.- Нет, ведь я знаю, что ты охотно куришь, когда болтаешь; я совсем забыл.- Посиди минутку, сделай одолжение, я сейчас вернусь".

Тидеман понял, что Олэ пошел принести вино из погреба, и он крикнул ему вслед; но Олэ не слушал и тотчас же появился с старой заплесневелой бутылкой.- Они сели, по старой привычке, на диван и чокнулись.

"Вот, что я хотел сказать", продолжал Олэ, "ты хорошо все рассчитал, все, что касается этого дела с Америкой. Я не воображаю, что могу тебя учить, - но..."

"Еще бы, конечно, я все высчитал", ответил Тидеман; "вот, почему я и употребил это выражение: по истечении трех дней и с доставкою.- Если покупать, то сейчас.- Я даже не забыл принять во внимание очень вероятную перемену президента теперь, - при выборах".

"А не мог бы ты из предосторожности заказать поменьше?- Может быть, тебе не следовало бы покупать, если будет выше двенадцати".

"Нет, - Ты же понимаешь, что если Россия запретит вывоз, то тогда пятнадцать и двадцать не много, если же она не закроет, то тогда и 100 и 90 черезчур много.- Тогда я все равно разорен".

"Нет, Андрей, ты не должен всем рисковать; я бы на твоем месте сбавил бы заказ".

"Ах нет, пусть он остается, как есть. - А пойдет все вкривь и вкось, Бог с ним, пусть, я надеюсь, что не совсем уже я сяду на мель". И он сказал взволнованно и тихо: "Кроме того, я начинаю становиться довольно-таки равнодушным ко всему".

Он быстро поднялся, чтобы скрыть свое волнение, некоторое время он постоял около окна и смотрел на улицу, потом опять повернулся к Олэ и сказал, улыбаясь:

"Мне кажется, что это дело окончится счастливо: правда, у меня такое чувство.- А ты знаешь, что это значит, когда у нас, у купцов, это чувство, тогда мы рискуем всем, ничего не боясь".

"Ну, тогда выпьем по стаканчику, чтобы все шло по твоему желанию".

И они выпили.

"Ну, а как обстоят вообще дела?" спросил Олэ.

"Совсем уже не так плохо, ни в каком случае", поспешил ответить Тидеман. "Приблизительно, все по старому дома".

"Так что никаких перемен?".

"Нет...- Но теперь мне нужно уходить".

Тидеман поднялся. Олэ проводил его до дверей.

"Ты не должен падать духом, Андрей, прошу тебя. - Мне совсем не нравится, что ты часто говоришь, что тебе все стало безразличным...- Спасибо за посещение".

Но Тидеман не уходил; он держался рукой за дверь, стоял и нервно переводил глаза с одного предмета с другой.

"Тут нет ничего удивительного, что и я, наконец, теряю хорошее расположение духа", сказал он. "Я не особенно хорошо себя чувствую, я делаю все, что могу, чтобы привести дела в порядок, но это подвигается нескоро, не особенно скоро. Ну, мы посмотрим, как это пойдет. Мне кажется, что теперь стало лучше".

"Что, твоя жена теперь больше бывает дома?- Мне казалось, что..."

"Ханка с некоторого времени для детей стала хорошей матерью; я так рад этому, это значительно сблизило нас. Теперь она шьет, чтоб у детей были платья для дачи; удивительные вещи она делает, я никогда не видел ничего подобнаго: голубые, белые и красные платья, они лежат дома, я могу смотреть на них, когда хочу".

"Она все еще смотрит на себя, как на незамужнюю; может быть и не стоит так много об этом говорить; она продолжает подписываться Ланге. Это, конечно, дело настроения, - она не забывает также подписываться и Тидеман. Ты сам слышал вчера вечером в Тиволи, как она просила у меня сто крон".

"Это меня обрадовало, с этим я не считаюсь, и я об этом бы не упомянул, если б ты сам этого не слышал. Это, между прочим, была третья сотня крон, которые она получила от меня в продолжение двух дней; ты меня верно понимаешь, Олэ? Дорогой друг, почему она просит у меня денег при посторонних? Ведь это значит, - она хотела показать, что только таким способом может получит их от меня; как будто она так не получает. Она тратит много денег; я не думаю, чтоб она сама их тратила; нет, я уверен, что она их не тратит, Ханка не расточительна; но она дарить эти деньги, помогает другим. Иногда она получает массу денег от меня в продолжение недели. Часто она берет деньги при выходе из дому и возвращается домой уже без них, несмотря на то, что она ничего не купила".

"Ну, хорошо, дуст будет так. Покуда у меня есть средства, мои деньги - её деньги, само собой разумеется. В шутку я спросил ее раз, - может быть, она хочет меня разорить, сделать нищим, послушай, ведь это была только шутка, я и сам смеялся от всей души. Но она этого не перенесла, она предложила мне оставит дом, если мне нравится, короче говоря: развод. Это она мне предлагала много, много раз, - и это по поводу шутки. На это я ей сказал, что раскаиваюсь в своей шутке, я просил у неё прощения; уверял, что мне никогда не приходило в голову, что она хочет меня разорить"...

- "Милый Андрей, разве мы не можем разойтись?" спросила она. Я не знаю, что я ей на это ответил; но это не было должно быт серьезно, потому что тотчас после этого она попросила у меня ключ от дома, так как свой она потеряла. Я дал ей ключ.- Тогда она улыбнулась, - я просил ее, и она сделала это для меня, - сказала, улыбаясь, что я взрослое дитя... Вчера утром я увидел ее только, когда я на минутку зашел из конторы домой; она шила летния платья детям и начала мне их показывать. При этом она начала вынимать свой носовой платок, и как раз в ту минуту, когда она доставала его из-за пояса, выпал мужской галстук, красный мужской галстук. Я сделал вид, что не вижу его, но я видел, что этот галстук не мой, я даже узнал его. Да, Олэ, впрочем ты должен понять меня: я не настолько его узнал, чтоб мог сказать, чей именно он. Ведь могло быть, что это один из моих галстуков, один из моих старых галстуков, которые я отложил в сторону".

"Моя особенность, - что я не знаю своих собственных галстуков; я так мало обращаю на них внимания. И если удастся мое большое предприятие, то может быть и счастье вернется. Было бы чудесно, если б я мог ей показать, что я не дурак, ха-ха".

Оба друга поговорили еще несколько минут, после чего Тидеман отправился на телеграф.- Он был полон надежд.

Он задумал предупредит кризис, запастись большим количеством ржи в то время, как ни у кого её не будет. Авось повезет. - Он шел легко, как юноша, и избегал встречать знакомых, чтоб его не задержали.

И действительно, пять дней спустя в министерство иностранных дел пришла телеграмма, что русское правительство, в виду голода в стране и в ожидании неудачного сбора в текущем году, считает себя принужденным запретить всякий вывоз ржи, пшеницы, кукурузы и клевера из всех портов России и Финляндии.

Тидеман верно рассчитал.

Назревает.

I.

Иргенс выпустил свою книгу.

Этот скрытный человек, посвящавший так мало людей в то, что он предпринимал, издал, к удивлению всех, прекрасный томик стихов, как раз когда весна была в полном цвету. Это было очень неожиданно. Вот уж два года прошло с тех пор, как его драма увидела свет, но, оказывается, он не сидел без дела; он писал одно стихотворение за другим, переписывал и откладывал в ящик, а когда кучка бумаг сделалась довольно большой, отдал ее в печать. Вот как держал себя этот гордый человек! Не было никого, кто бы мог превзойти Иргенса в изяществе!

Его книга была выставлена уже в окнах книжных магазинов; публика уже говорила о ней, она должна была произнести шум; дамы, прочитавшие книгу, были очарованы любовными стихами, полными дикой страсти. Но там встречались также слова, полные мужественности и воли, стихи, говорившие о праве, о свободе и обращенные к королям; он не щадил даже королей. Он осмелился говорить о вавилонских королях и блудницах. Он осмеливался шептать "нет", наперекор миллионам голосов, кричащим "да", и все это высказывал чуть ли не прямо в глаза. Но Иргенс так же мало, как и прежде, обращал внимание на то, что город им восхищался, когда он шел на прогулку. Ну, что же!- раз есть люди, которым доставляет удовольствие глазеть на него! Он был и оставался равнодушным к людскому вниманию.

"Нужно сознаться, что ты, брат, хитрый", сказал ему актер Норем на улице: "Ты не подаешь и виду, и, не говоря ни слова, бросаешь нам такой факел, перед самым носом, и опять как будто ничего не было. Не много таких, которые тебе в этом подражают".

Адвокат Гранде и теперь не мог удержаться, чтоб не поважничать.

"Но у тебя есть враги, Иргенс". Я вот сегодня говорил с одним человеком, который не находит ровно ничего особенного в том, что по истечении двух с половиной лет ты снова издал маленькую книжку.

На это Иргенс гордо ответил:

"Я считаю за честь мало писать.- Дело не в количестве".

Но после он спросил все-таки, кто был этот враг.- Он не страдает любопытством, и все знают, что он очень мало интересуется мнением людей; но все-таки это быль Паульсберг?

Нет, это не Паульсберг". Иргенс спрашивал и старался отгадать, но высокомерный Гранде не хотел выдать имени; он делал из этого тайну и мучил Иргенса. "Однако, оказывается, ты совсем не неуязвим", сказал он и засмеялся во все горло.

Иргенс пробормотал презрительно: "ерунда". Но, собственно говоря, он все еще был заинтересован, кто был этот человек, этот враг, который хотел умалить его заслугу. Кто бы это мог быт, если не Паульсберг? - Иргенс ни на ком не мог остановиться, - из молодых это был единственный.

Неожиданно его осенила мысль, и он сказал равнодушно:

"Ну, как я уже сказал, для меня не имеет значения узнать это жалкое имя; но если это Гольдевин из деревни, то, Боже мой, Гранде, зачем ты ходишь и повторяешь, что говорит такой человек? Впрочем, это твое дело. Человек, который носит грязный гребешок и сигарный мундштук в одном и том же кармане... Ну, мне нужно итти.- Прощай пока!"

Иргенс продолжал свой путь. Если не было иного врага, чем этот лесной дикарь, то это еще не опасно... Он опять был в хорошем настроении и кланялся знакомым, которые ему встречались, и был очень доволен. Его рассердило немного, что за его спиной злословили, но теперь это прошло; нельзя же было сердиться на старую обезьяну.

Иргенс хотел прогуляться по гавани, чтобы успокоиться. Этот более или менее глупый разговор о его книге был ему невыносим. Теперь уже мелют всякий вздор о двухлетней работе и о количестве поэзии. С этой точки зрения книга его провалится, потому что это не обширное произведение, благодаря Бога она не весит даже столько, сколько каждый из романов Паульсберга.

Когда он спустился в гавань, он увидел голову Гольдевина в одном углу набережной; тот стоял почти весь спрятанный ящиками и над ними виднелась только его голова. Иргенс проследил направление его взгляда, но из этого ровно ничего не мог вывести. Старый сумасшедший человек верно стоял и думал о какой-нибудь дикой фантазии; смешно было смотреть на него, как он углубился в свои мысли. Его глаза почти вылезали, они уставились на маленькое окошко конторы склада Генрихсена, он стоял не моргая и не обращая внимания на то, что делалось вокруг него. Иргенс вначале хотел подойти к нему и спросить, не увидит ли он Олэ Генрихсена; после этого он мог перевести разговор на свою книгу и спросит, что он о ней думает? Это было бы очень смешно; человек был бы принужден сознаться, что он ценит поэзию по весу. Но, собственно говоря, какое ему до этого дело? Ему ведь совершенно безразлично, что этот человек думает о поэзии.

Иргенс прошелся по набережной; он обернулся. Гольдекин все еще стоял на том же самом месте; Иргенс прошел мимо него, вышел на улицу и хотел снова итти в город. В эту самую минуту из склада вышли Олэ Генрихсен и фрекэн Агата и увидели его.

"Здравствуй, здравствуй, Иргенс!" крикнул Олэ и протянул ему руку. "Хорошо, что мы тебя встретили. И тысячу раз спасибо за книгу, которую ты нам прислал. Да, ты несравним и поражаешь самых близких друзей, поэт, маэстро!"

Олэ говорил не переставая, радуясь работе другого: то он восхищался одним стихотворением, то другим, и снова благодарил его.

"Агата и я читали это и восторгались", сказал он. "Мне кажется даже, что Агата немного всплакнула... Да, да, этого ты не можешь отрицать, Агата. Но этого нечего стыдиться... Да, что я хотел сказать, пойдемте вместе на телеграф, я должен кое-что послать, а потом мы пойдем в ресторан, если хочешь. У меня есть между прочим для вас сюрприз".

Агата ничего не сказала.

"Не можете ли вы немного здесь походить, пока я не вернусь с телеграфа?" - спросил Олэ. "Но имейте терпение, если я задержусь там немного дольше. Дело в том, что мне нужно прийти к соглашению с одним судовладельцем из Арендаля".

Олэ пошел наверх по лестнице и исчез. Иргенс смотрел ему вслед.

"Послушайте, могу я вас тоже поблагодарит за книгу?" сказала Агата тотчас же и протянула ему руку.- Она говорила тихо. "Вы не можете себе представит, какое удовольствие она мне доставила".

"Правда? - Это в самом деле правда? - Как мне приятно это слышать!" отвечал он с благодарностью. Какой чудной, тонкой деликатностью было то, что она подождала его благодарить, пока не ушел Олэ; теперь это было тем более искренно и правдиво, и слова её получали для него большее значение. Она назвала то, что ей больше всего понравилось.- Это удивительное стихотворение, обращенное к жизни, она никогда не читала еще более красивого, нет, никогда, насколько она себя помнит... Но из боязни, что она черезчур горячо высказала свою благодарность, настолько горячо, что она не так могла быть понята, она прибавила равнодушным голосом, что Олэ, так же как и она, был очарован; большую част он читал ей вслух.

Иргенс сделал чуть заметную гримасу.- Любит она, когда ей читают вслух? Да, - в самом деле?

Агата намеренно упомянула в разговоре имя Олэ. Сегодня, после обеда, он опять поднял вопрос о свадьбе, и она опять все предоставила ему. Да относительно этого у них и не было разногласия. Это был только вопрос времени, и чем скорее это будет, тем лучше, не было никакого основания больше откладывать. Осенью, когда Олэ вернется из своего путешествия в Англию, состоится свадьба. Олэ был олицетворенной добротой, он относился к ней с бесконечным терпением; он так смешно радовался при виде ея. "И мы должны иногда подумывать о том, что нам нужно сделать для дома", сказал он. Да, она не виновата, что она покраснела; это было стыдно, что она еще не начала заботиться о том, что полезно, и ничего не делала, кроме того, что сидела с ним в конторе. Она бы могла начать с маленького, подумать об устройстве комнат, - сказал Олэ, - наметить себе какия-нибудь вещи, которые ей хотелось бы иметь; она, конечно, не должна брать на себя настоящия домашния работы, разумеется нет... Да, все это была совершенная правда, она даже ни разу не подумала о доме, о домашнем очаге, она только занималась пустяками у него в конторе. Она начала плакать и призналась ему, что она ужасно неспособна и неопытна, она глупа, как пробка, да, как пробка. Но Олэ крепко обнял ее, посадил на диван и сказал, что она только молода, молода и обворожительна, скоро она будет старше, время и жизнь сделают свое. И он так горячо любит ее, видит Бог. У Олэ самого были слезы на глазах, он смотрел на нее, как на ребенка. Да, они любят друг друга, и все у них пойдет хорошо. Прежде всего не нужно ни с чем спешить, пусть она сама назначит время и устроить так, как ей нравятся. Да, они будут все делать в согласии друг с другом...

"Я впрочем, никогда не думал, что вы цените нас, поэтов", сказал Иргенс. "Я боялся, что вы потеряли к этому всякий интерес".

Она прислушалась и посмотрела на него:

"Почему вы так думаете?"

"Мне казалось, что я это заметил. Помните вы вечер в Тиволи, недавно, когда ваш старый учитель был так немилостив к нам, ничтожным червякам. Вы, казалось, радовались тому, что нам так доставалось".

"У меня был такой вид? - Я ведь слова не сказала. Нет, вы ошибаетесь!"

Пауза.

"Я бесконечно рад, что я вас встретил в своей жизни", сказал Иргенс так равнодушно, насколько мог: "я прихожу в хорошее настроение духа, как только я вас вижу. Это удивительно - обладать способностью давать другим известную долю счастья одним только своим видом".

Это он сказал так серьезно, что ей нехватило мужества осудит его за это; вероятно, он это так и думал, как ни неразумно это звучало, и она ответила с улыбкой:

"Было бы грустно для вас, если бы у вас не было никого другого, кроме меня, кто бы мог приводить вас в хорошее настроение духа". Видит Бог, она не имела намерения оскорбит его; она это так невинно сказала, без всяких задних мыслей; но когда Иргенс опустил голову и пробормотал: "Нет, я понимаю", тогда она поняла его, что её словам можно придать еще другое значение, и потому она быстро прибавила: "Потому что меня ведь вы видите не всегда. Впрочем, я уезжаю на это лето в деревню, и до осени ни разу не приеду в город".

Он остановился.

"Вы хотите ехать в деревню?"

"Да, вместе с фру Тидеман. Это решено, что я буду жить у неё в имении".

Иргенс молча что-то обдумывал.

"А разве это наверно, что Тидеманы едут в деревню?" спросил он. "Мне кажется, что это еще не решено!"

Агата кивнула и сказала, что это уже решено.

Потом они снова пошли.

"Да, это остается для меня недоступным", сказал он, грустно улыбаясь: "в деревню я не попаду"

"Нет? Почему нет?"

Она тотчас же раскаялась в своем вопросе, - вероятно, у него для этого не было средств. Она все время была такой грубой и неловкой, это просто ужасно. Она поспешно пробормотала несколько незначащих слов, чтобы избавит его от ответа.

"Знаете, когда мне хочется на лоно природы, тогда я нанимаю лодку и уезжаю на несколько часов на острова", сказал он, все еще грустно улыбаясь. "Это тоже пахнет простором".

"На острова?" она стала внимательнее.- Да, правда, острова, ведь она там еще не была, хорошо там?

"Да, в некоторых местах удивительно хорошо, я знаю там каждое местечко. Если бы я мог у вас попросит позволение отвезти вас туда как-нибудь, то..."

Это не было простой вежливостью, это была просьба, она понимала это; но, несмотря на это, она ответила, что она не может пока этого обещать, это, конечно, очень интересно, но все-таки.

Пауза.

"Многия из моих стихотворений я писал там", продолжал он. "Я бы вам показал место; да, вы бы доставили мне этим такое большое удовольствие, фрекэн Линум".

Агата молчала.

"Сделайте это!" сказал он неожиданно и хотел схватить ее за руку.

В эту самую минуту появился Олэ Генрихсен на лестнице и вышел на улицу. Иргенс все еще стоял в том же положении с протянутой рукой и прося:

"Сделайте это!" шепнул он.

Она быстро взглянула на него.

"Да", шепнула она ему в ответ.

Олэ подошел к ним. Ему не удалось сейчас заполучит корабль из Арендаля, раньше утра он не мог получит ответа. Ну, а теперь в ресторан. У него действительно был сюрприз для них; у него в кармане была последняя работа Ойэна, теперь они ее услышать.

II.

В ресторане уже сидели многие из общих знакомых и оживленно болтали за своими стаканами. Тидеман тоже был здесь, сияющий и довольный всем, что он видел. С тех пор, как его большое дело с хлебом сошло так неожидaннo благополучно, он был в очень хорошем настроении, и никто его не видел теперь мрачным. Теперь рожь свозили, и в его склад днем и ночью перетаскивали тысячи и тысячи мешков; горы хлеба росли, и не было больше места, где бы можно было повернуться, и даже Олэ Генрихсену пришлось. дать ему помещение для части ржи. Тидеман смотрел на все это богатство и испытывал гордость, что и он наконец сделал небольшое дельце; ни одну минуту он не сожалел о том, что сделал такой большой заказ.

Когда вошел Олэ, журналист Грегерсен протянул палец и кивнул ему.

"Олэ, ты ужасный пройдоха", сказал он.

"Совсем нет", отвечал Олэ. "У меня есть письмо от Ойэна, он посылает мне свою последнюю работу, хотите вы ее прослушать?"

"Он посылает тебе... Тебе он прислал свою рукопись?" спросил Мильде, пораженный. "Я еще никогда ничего не видел более нелепаго".

"Ну, ну, не переходить на личности", - предупреждает адвокат.

Олэ ничего не возражал.

"Да, прости, Олэ, но почему он тебе именно послал?" опять спрашивает Мильде и не может успокоиться.

Иргенс взглянул на Агату; она, казалось, не совсем внимательно к этому прислушивалась и разговаривала с фру Ханкой. Иргенс обратился к Мильде и объявил ему коротко и резко, что есть известная степень бесстыдства, которую не могут переносить даже друзья, - понял?

Мильде громко расхохотался. Бог свидетель, более смешного он никогда еще ничего не переживал; кто обижен? Он ничего дурного сказать не хотел... хе-хе, ничего дурного не заключалось в его вопросе, просто ему смешно показалось, что... Итак, это не смешно, ну, а по-моему...

Олэ взял рукопись. "Это нечто удивительное", сказал он: "называется "Старые воспоминания".

"Нет, нет, дай мне прочесть", сказал поспешно актер Норем и протянул руку. "Я ведь должен немножко уметь читать".

И Олэ дал ему рукопись.

"Иегова очень занят..." - начал Норем.- "Здесь на полях Ойэн отметил, что это не означает Иавэ, чтобы вы это знали".

"Иегова очень занят, у Иеговы много дела. Однажды ночью, когда я блуждал по лесу, он был со мной, он спустился ко мне, когда я лежал распростертым и молился.

"Я лежал в ночи и молился; лес молчал. И ночь была подобна неуловимой непостижимости, и ночь была подобна молчанию, в котором что-то дышало и беззвучно шевелилось.

"Тогда Иегова спустился ко мне.

"Когда Иегова спустился, воздух расступился, как снежный холм, а птицы развеялись, как мякина, а я сам крепко держался за землю, за деревья и за камни.

"Ты взываешь ко мне", сказал Иегова.

"Я взываю к тебе, я нуждаюсь в тебе", ответил я. И Иегова сказал: "Ты хочешь знать, что ты должен выбрать в жизни: красоту, любовь или правду?"

"И опять Иегова сказал: "Ты хочешь это знать?"

"И как он говорил: "Ты хочешь это знать?" Я ничего не отвечал, я молчал, потому что он знал мои мысли.

"Тогда Иегова дотронулся до моих глаз, и я прозрел.

"Я увидел на небе высокую женщину. На ней не было одежды, и когда она двигалась, её формы колыхались, как белый шелк, и на ней не было одежды, потому что она вся содрогалась от удовольствия..

"И она казалась на небе восходящим солнцем в утренней заре, и солнце светит на нее, и красное сиянье разливалось по небу, да, сияние, как кровь, окружало ее.

"И она была высока и бела, и её глаза были подобны двум голубым цветкам, которые ласкали мою душу, когда смотрели на меня, а когда она ко мне обращалась, она звала меня, звала меня на верх к себе, и голос её был подобен нежному морскому шуму.

"Я поднялся от земли и протянул к ней руки; я протянул ей руки, она снова позвала меня, и от всего её тела веяло радостью. И я содрогнулся весь, и я рванулся к ней, протянул к ней губы, и мои глаза закрылись... А когда я вновь взглянул, женщина была стара. Женщина была стара годами, её формы пострадали от времени, и в ней почти не было жизни, когда я взглянул; небо становилось темным, как ночь; да, как в темную ночь, а женщина была без волос. Я взглянул на нее и не узнал ея, и не узнал неба, и я вновь взглянул на нее и женщина исчезла.

"Это была красота", сказал Иегова. "Красота исчезает. Я есмь Иегова".

"И Иегова вторично дотронулся моих глаз, и я увидел:

"Я увидел террасу дворца, высоко, на верху. Двое людей стояло там, и оба они, на террасе, были молоды и полны жизни. И солнце светило на дворец и на террасу, и солнце светило на обоих людей и бросало лучи на камни, глубоко, глубоко, в пропасть, на каменистую дорогу. И их было двое, мужчина и женщина, в полном расцвете жизни, и оба они были полны сладострастных слов любви и оба они были нежны друг к другу.

"Посмотри на этот цветок на моей груди", сказал он, "можешь ты понят, что он говорит". И он облокотился на решетку и сказал: "Этот цветок, который ты мне дала, все дышет и шепчет, и лепечет тебе: возлюбленная королева, Альвильдэ, Альвильдэ, - ты слышишь?"

"И она улыбнулась и посмотрела в землю, и она взяла его руку и положила на свое сердце и отвечала: "А ты слышишь, что говорит тебе мое сердце? Мое сердце стремится к тебе и краснеет из-за тебя, и мое сердце лепечет смущенно от радости".

"Возлюбленный, я останавливаюсь для тебя, а почти умираю, когда ты на меня смотришь, возлюбленный!"

"Он облокотился на решетку террасы, и его грудь вздымалась от сильной любви. А глубоко, глубоко внизу была пропасть и каменистая дорога. И он указал рукой в глубину и сказал: "Скажи лишь слово, и я ринусь туда!" И он вторично сказал: "брось свое опахало, и я брошусь за ним". И, сказав это, он приподнялся и, положив руки на решетку террасы, он был готов к прыжку.

"Тогда я крикнул и закрыл глаза...

"Но когда я снова взглянул, я опять увидел обоих людей; они оба были старые. И оба они уже больше не говорили друг с другом и молчали о том, что думали. И когда я взглянул, небо было серое, и оба человека поднимались по белой лестнице дворца, и она была полна равнодушие, да, ненависть была в её холодных глазах, и когда я в третий раз взглянул, в его взгляде был гнев, и волосы его были серые, как серое небо.

"И когда они поднимались по лестнице дворца, у неё выпало из руки опахало и упало на одну ступеньку ниже. И она сказала дрожащим ртом: "Я потеряла свое опахало, оно лежит на одну ступеньку ниже, подними его, дорогой!"

"Он не отвечал и шел дальше, и он позвал слугу, чтобы тот его поднял.

"Это была любовь", сказал Иегова.

"Любовь проходит. Я есмь Иегова.

"И Иегова тронул мои глаза в последний раз и я увидел:

"Я увидел город, площадь, и я увидел эшафот. И когда я стал прислушиваться, я услышал шум голосов, а когда я посмотрел, я увидел там много людей, которые разговаривали и скалили зубы от радости. И я увидел связанного человека, злодея, связанного ремнями, и связанный злодей был по наружности гордый человек, и глаза его были, как звезды. Но на человеке был дырявый плащ, и босой стоял он на земле, да, почти ничего не оставалось от его платья, его плащ был изорван и изношен.

"И я прислушивался и слышал голос, и я увидел, что это говорит злодей, он говорил с большою силой. Ему приказали молчать, но он говорил, он взывал к свидетелям и, хотя ему приказали молчать, он не молчал, не страшился. А так как злодей продолжал говорить, толпа надвинулась, ему зажали рот; и так как он стал нем и стал показывать на небо, на солнце и на сердце, которое все еще билось, толпа набросилась на него и начала его бить: толпа била его, и злодей упал на колени и скрестил руки.

"И я посмотрел на этого человека, посмотрел на его глаза, которые были, как звезды, и я увидел, что толпа его опрокинула и потащила на эшафот. И когда я взглянул вторично, в воздухе мелькнул топор, и когда я стал прислушиваться, я услышал удар топора о подмостки и радостный крик толпы. И когда я прислушивался, к небу поднимался единодушный крик так люди выражали свою радость.

"Но голова злодея покатилась по земле, а толпа бросилась к ней и подняла ее за волосы. И голова злодея все еще говорила и свидетельствовала громким голосом и говорила громким голосом снова.

"И голова злодея не была немой и в смерти.

"Но толпа набросилась, схватила голову злодея и подняла ее за язык. И язык был побежден и молчал, и язык больше ничего не говорил. Но глаза были опять, как звезды, да, как блестящия звезды, которые каждый может видеть...

"Тогда сказал Иегова:

"Это была истина. Истина свидетельствует даже тогда, когда ей отрубают голову, а когда связывают ей язык, её глаза светятся, как звезды. Я есмь Иегова".

"Когда Иегова сказал, я упал ниц и ничего не говорил, я молчал, преисполненный мыслями. И я думал, - красота была хороша, пока не исчезла, любовь была сладка, пока не прошла, истина же длилась, как вечная звезда, и я с трепетом думал об истине.

"И Иегова сказал: "Ты хотел знать, что тебе нужно избрат в жизни". И после этого Иегова сказал: "Избрал ли ты?"

"Я лежал ничком и отвечал, преисполненный мыслью:

"Красота была красива, а любовь - мила, но если я изберу правду, она будет для меня как вечная звезда".

"И Иегова заговорил вторично и сказал:

"Избрал ли ты?"

"И у меня мыслей было много, и оне вели во мне ожесточенную борьбу, я отвечал:

"Красота была, как утренняя заря". И, сказав это, я шепнул: "Любовь была мила, как маленькая звездочка в моей душе".

"И когда я почувствовал глаз Иеговы на себе, и глаз Иеговы читал в моих мыслях. И опять, в третий раз Иегова спросил.

"Избрал ли ты?"

"А когда он в третий раз сказал: "Избрал ли ты?" мои глаза широко раскрылись от ужаса, да, и у меня больше не было сил. А так как он в последний раз спросил: "Избрал ли ты?" я снова подумал о красоте и о любви, подумал об обеих и отвечал Иегове: "Я избираю истину"...

...Но я все еще думаю о..."

Все молчали некоторое время, тогда журналист сказал, смеясь:

"Я молчу, потому что я знаю, что Мильде что-нибудь скажет".

И Мильде не отнекивался, - в самом деле, чего ему молчат? Напротив, он хочет сделать одно замечание. Может ему кто-нибудь скажет, что все это означает? Он восхищается искренно Ойэном, как никто, но... И был ли какой-нибудь смысл в том, что говорил Иегова и опять говорил? Ему бы очень хотелось получил ответ.

"Послушайте, Мильде, почему вы так плохо всегда относитесь к Ойэну?" сказала фру Ханка. "Итак, "Старые воспоминания", - вы совсем это не поняли. Я нахожу, что это тонко и полно настроения, я все это прочувствовала; и не разбивайте мне теперь впечатления". Она обратилась к Агате и спросила: "не находите вы также, что это очень красиво?"

"Милая фру Ханка, разве я плохо отношусь к Ойэну? Разве я ему не желаю, чтобы он взял у меня из-под носа премию? "Старые воспоминания", хорошо, но где же, собственно говоря, вся соль? Иегова ни в каком случае не был у него. Клянусь, что все выдумка. И, кроме того, разве он не мог так же хорошо выбрать и любовь, и красоту, и истину? Я бы это сделал. Где соль?"

"Нет, в этом и есть его особенность, что у него нет определенной сути", возразил Олэ Генрихсен. "Ойэн сам пишет в своем письме ко мне. Нужно действовать звуками (настроением), говорит он".

"Ах так... Нет, человек есть и остается все тем же, куда бы он ни поехал; вот, в чем дело. Он не переменился даже в горах. Козье молоко, лесные ароматы и деревенские девушки ни капли не подействовали на него, если можно так выразиться. Но, впрочем, я все-таки понять не могу, почему он именно тебе прислал свою рукопись, Олэ? Если оскорбительно об этом спрашивать, то..."

"Я тоже не знаю, отчего он именно мне прислал", сказал также Олэ Генрихсен. "Он хотел, чтоб я видел, что он работает, говорил он, - он собирается между прочим обратно в город; он не может дольше выдержать в Торахусе".

Мильде свистнул.

"А-а, теперь я понимаю, он просит у тебя денег для путешествия"? спросил он.

"У него во всяком случае немного денег, и этого и ждать нельзя было", возразил Олэ и сунул рукопись в карман. "Я нахожу, в сущности, что это замечательное стихотворение, что бы там ни говорили..."

"Да, да, да, дорогой друг, хот ты не говори про поэзию, сделай одолжение", прервал его Мильде. И сам, догадавшись, что в присутствии Агаты был очень невежлив по отношению к бедному купцу, он поспешил прибавить: "Я хотел сказать... не правда ли, очень скучно все время слышать про поэзию и поэзию. Поговорим для перемены немного про ловлю голландских селедок, немного про железнодорожную политику. Ты ведь купил громаднейшее количество ржи, Тидеман?"

Тидеман посмотрел и улыбнулся. Да, он попробовал сделать большое дело, этого он не скрывает.

Теперь все зависит от того, как дела в России. Если, несмотря на все, сбор будет сносный - в этом случае он не ожидает ничего особенного от своих запасов ржи. Если еще в России начнутся дожди, тогда...

"Дожди уже начались", сказал журналист: на большом пространстве выпало, по словам английских газет, уже достаточно дождя... А продаешь ты теперь свою рожь?"

Тидеман будет продавать, если получит за нее свою цену. Он и покупал, разумеется, для того, чтобы снова продать.

Мильде подсел к Паульсбергу и шептался с ним. Стихотворение в прозе Ойэна, несмотря на все, все-таки беспокоило его. Он не был слепой, в этом человеке что-то сидело, в этом соискателе премии; что думает об этом Паульсберг?

"Ты знаешь, что я в подобных вещах не люблю высказываться ни за одного, ни за другого", возразил Паульсберг. "Между тем, я несколько раз был там на верху, в департаменте, и высказал свое мнение; я надеюсь, что на это обращено некоторое внимание".

"Разумеется, разумеется, это не потому... Да, да, завтра закрывается выставка; мы должны позаботиться выставить сейчас же твой портрет. Можешь ли ты мне завтра попозировать"?

Паульсберг кивнул головой. Потом он чокнулся с журналистом через стол и оборвал разговор.

У Иртенса опять начинало портиться настроение; он совсем приуныл, потому что о его книге ни слова не говорили. Было ли что интереснее в данную минуту? Эти Ойэновы мыльные пузыри всем уже надоели. Иргенс пожал плечами; Паульсберг ни одним словом не показал, что он доволен его книгой; не воображает ли он что его об этом спросят? Но для этого Иргенсь был черезчур горд; он может обойтись и без мнения Паульсберга.

Иргенс встал.

"Вы хотите итти, Иргенс?" спросила фру Ханка.

И Иргенс подошел к ней, пожелал ей и Агате покойной ночи, кивнул, проходя мимо, остальному обществу и оставил ресторан.

Как только он прошел несколько шагов, он услышал, что его зовут по имени... Фру Ханка бежала за ним; она оставила пальто и шляпу в ресторане и пришла, чтоб сказать ему хорошенько покойной ночи. Разве это было не мило с её стороны? Она смеялась и была счастлива.

"Я тебя почти совсем не видела с тех пор, как появилась твоя книга. О, каждое слово было для меня наслаждением", сказала она и всплеснула руками, шагая дальше. При этом она положила свою руку в его карман, чтобы быть к нему ближе; он заметил, что она оставила в кармане конверт; это было похоже на нее, она всегда была полна любви к нему, и для него у неё всегда было доброе слово. "Нет, твои стихи, твои стихи", сказала она опять.

Он не мог больше сдерживаться. Это горячее участие благотворно действовало на него. Он хотел ее отблагодарить, показать, что она дорога ему, и в минуту откровенности сообщил ей, что он был соискателем премии. Да, это он сделал совершенно тихо, не приложив никакой рекомендации; он просто послал свою книгу; ведь этого достаточно.

Ханка, пораженная, помолчала некоторое время.

"Тебе пришлось плохо", сказала она: "ты нуждался, я хочу сказать: вот почему ты к этому был принужден..."

"Но, Боже мой, сказал он, смеясь: "к чему тогда премии? Мне не было плохо; эта не причина, почему я её домогаюсь. Но почему и не домогаться ея, если при этом не унижаешься. А я не унижался, на это ты можешь положиться: нижеподписавшийся домогается премии, при этом прилагается моя последняя книга. Вот и все. Никаких поклонов и расшаркиваний. и когда посмотришь на всех соискателей, то не последним стою я среди них, как ты думаешь?"

Она улыбнулась и тихо сказала:

"Нет, ты далеко не последний".

Он прижал ее к себе и шепнул:

"Так, Ханка, но ты не должна дальше итти со мной; позволь мне теперь проводит тебя обратно... Все ничего, пока ты здесь в городе; но когда ты уедешь, совсем будет плохо. Нет, я этого не выдержу".

"Но ведь я поеду только в деревню".

"Да, конечно", отвечал он: "но этого достаточно, мы все-таки будем разлучены, потому что я не могу уехать из города. Когда ты переезжаешь?"

"Через неделю, я думаю".

"Ах, если бы ты не уезжала, Ханка", сказал он и остановился.

Пауза.

Ханка замялась.

"Ты был бы доволен, если бы я осталась?" сказала она. "Тогда я остаюсь. Да, тогда я остаюсь. Хуже всего это для детей, но тем не менее... Да, собственно говоря, я тоже рада, если из этого ничего не выйдет".

Они снова подошли в ресторану.

"Покойной ночи", сказал он, тронутый. - "Спасибо, Ханка. Когда я тебя увижу?.. Я томлюсь по тебе"

III.

Три дня спустя Иргенс получил билет от фру Ханки.

Он был внизу в городе, встретил несколько знакомых и присоединился к ним, но говорил, как всегда, очень мало; он был в дурном настроении. Он видел большой портрет Ларса Паульсберга, выставленный в художественном магазине, как раз посреди большого окна, мимо которого приходилось всем проходить; постоянно там стояла толпа. Портрет был навязчиво нахален; раздушенная фигура Паульсберга очень важно сидела на простом камышевом стуле, и люди шептались, удивлялись и спрашивали, тот ли это стул, на котором он писал свои произведения. Во всех газетах были хвалебные отзывы о портрете.

Иргенс сидел за стаканом вина и слушал рассеянно, что говорили его товарищи. Тидеман был попрежнему доволен, его надежды росли с каждым днем, дожди в России не заставили его пасть духом. Нет, рожь еще пока не поднималась, но она поднимется. Вдруг Иргенс насторожил уши, Тидеман говорил о своем пребывании на даче.

"Мы не поедем это лето на дачу", сказал он: "Ханка думала... Я прямо сказал моей жене, что если она хочет ехать, пусть едет без меня; у меня столько теперь в конторе дела, что я не могу ехать. Ханка согласилась со мной, она тоже не едет".

В это время раскрылась дверь и вошел Мильде. Толстяк весь сиял и кричал уже издали радостную новость.

"Поздравьте меня, господа, я выиграл в лотерею. Можете себе представит, департамент в своей неисчерпаемой мудрости решил присудить премию мне".

"Тебе?"

"Да мне", сказал он и опустился, задыхаясь, на стул.

"Вы, разеваете все рты? То же самое и я сделал, должен сознаться, - это меня поразило".

"Ты получил премию?" спросил медленно Иргенс.

Мильде кивнул головой.

"Да, можешь ты это понять? Я, так сказать, взял это у вас всех из-под носа; ты, Иргенс, ведь тоже её добивался, как говорят?"

У стола наступило молчание, этого никто не ожидал, все думали, чем бы это могло быть вызвано. Ничего подобного никогда не слышали: Мильде получил премию!

"Да, да, поздравляю тебя!" сказал Тидеман и протянул ему руку.

"Глупости!" сказал Мильде: "без церемоний. Но теперь, Тидеман, ты должен одолжить мне немного денег, я хочу вас всех угостить, хочешь? Ты получишь это обратно из премии".

Иргенс посмотрел на часы, как будто ему что-то пришло в голову и поднялся.

"Да, да, я также поздравляю; досадно, что я не могу дольше остаться, я должен итти... Нет, причина этому, что я добивался, была другая, чем получение премии", объяснил он, чтоб спасти то, что еще можно было: "я тебе в другой раз расскажу".

В дверях он наткнулся на Грегерсена, который коверкал слова и кричал о премии. Сомнений больше не оставалось - Мильде получил ее.

Иргенс отправился домой. Итак, Мильде повезло. Теперь наглядно видно, как Норвегия награждает таланты. И вот, он бросил этим несчастным душонкам свою богатую лирику; а они не поняли ея; не видели, что это поэзия, что это избранные, выдающиеся вещи. Милостивый Боже, и кому дали предпочтение, Мильде! Художнику Мильде, коллекционеру женских корсетов в городе. Нет, клянусь, это высшая степень низости.

Вцрочем, он чувствовал, как все это произошло. Тут была рука Паульсберга; Ларс Паульсберг помогал. Но этот человек никогда ничего не делал без того, чтоб ему не заплатили; он никому никогда не помогал, если не видел для себя в этом пользы; если NN рекламировал его, то он в свою очередь рекламировал NN, иначе нет. Он не лишал Грегерсена своего общества, но зато этот же самый журналист Грегерсен был счастлив, что в благодарность может помещать заметки о передвижениях Паульсберга, вплоть до поездки в Хенефос. Так обстояло дело: Паульсберг поддержал Мильде в соискании премии, а Мильде, чтоб отплатить, написал портрет Паульсберга. Реклама, связи и заговор! Да, да, и это они променяли на талант.

Когда Иргенс снова проходил мимо художественного магазина и увидел в окне портрет Паульсберга, он презрительно плюнул на тротуар. Нет, его не обманешь, он видит всю низость этих людей. Время все покажет. Он сумеет заставить оценит себя.

Нет, но каков Мильде! Будь это еще Ойэн! Ойэн все-таки старался, сидел над работой, он был тонко и необыкновенно одарен; он писал прелестные вещицы. Иргенс желал ему всего хорошего, - да, он так был разочарован, что подумывал о том, не может ли он открыто протестовать в пользу необыкновенно одаренного Ойэна. Но тогда люди будут говорить, что он это делает из зависти к Мильде. Люди постоянно скверно думают обо всем. Нет, теперь, в будущем, он совсем иначе будет поступать, теперь его ничто не связывает; он даст им почувствовать. Нет, подумать только, Мильде!

Но каким образом Ларсу Паульсбергу удалось добиться премии? Он никогда не боялся быть своим человеком в газетах, это совершенно верно, у него постоянно был кто-нибудь, кто должен был напоминать людям о его существовании. Он со всей скромностью заботился о том, чтобы его имя не забылось, ну, а потом? Пара романов по методе семидесятых годов, популярная диллетантская критика о таком богословском вопросе, как прощение грехов! Хе, хе, что же это было, в сущности, если вглядеться! Того обстоятельства, что этот человек имел за собой прессу, было достаточно, чтоб сделать из него всеми уважаемую личность; оказывалось, слово его имело вес. Да, это был умный парень! Он знал, что делал, когда заставлял даже свою жену принимать любезности пропитанного пивом Грегерсена. Фу, что за мерзость!

К таким маневрам Иргенс не может прибегать; если он другими путями не может пробиться, тогда... Но он надеялся, что пробьется, без всяких подобных уверток, он твердо в это верил. У него было оружие, - перо; на это он был способен...

Иргенс пошел домой и закрыл за собой дверь. У него еще было много времени впереди, прежде чем придет фру Ханка. Он попробует снова овладеть собою. Неожиданное известие, что премия выскользнула у него из рук, настолько его расстроило, что он некоторое время не мог писать, хотя несколько раз принимался. Он вскочил разозленный и начал бегать взад и вперед по комнате, бледный от злости, надменный и гордый. Он клянется отомстить за эту несправедливость; с этого дня не должны исходить из-под его пера кроткие слова.

Наконец, после нескольких часов отчаянного напряжения он немного успокоился, сел за стол и нашел выражение своему. настроению. Он писал одну строфу за другой.

Вошла фру Ханка,

Она вошла, как всегда, очень быстро, держась за сердце, постоянно бившееся после быстрого подъема на лестницу, и смущенно улыбаясь посреди комнаты. И сколько бы она ни входила в эту комнату, она всегда бывала смущена в первую минуту и говорила, чтоб придать себе храбрости:

"Здесь живет господин Иргенс?"

Но сегодня Иргенс был не в настроении шутить, она тотчас же это поняла и спросила, что случилось. А когда узнала о его горе, ею овладел гнев, неподдельный гнев; что за несправедливости, что за скандал... Мильде получил премию!

"Это плата за портрет Паульсберга", сказал Иргенс. "Ну, тут ничего не поделаешь, не принимай так близко к сердцу. Я сам простил это им".

"Да, ты переносишь это так красиво, я не понимаю, как ты..."

"На меня это не имело другого действия, только привело меня в озлобление. Это не согнет меня!"

"Я не понимаю", сказала она: "нет, я не понимаю. Ты приложил к прошению твою последнюю книгу?"

"Конечно... да, мою последнюю книгу. Это совершенно так, как будто я никогда и не писал книги, не очень-то расхваливают ее, пока еще ни разу да говорили об этом".- И, раздраженный мыслью, что действительно ни в одной газете не было упомянуто до сих пор о его книге, он стиснул зубы и начал ходить по комнате. Но в будущем он поведет другую игру; тогда почувствуют, что его перо может размахнуться. Он взял исписанный лист со стола; и сказал: "Вот у меня здесь небольшое стихотвореньице; я только что написал его; чернила еще не высохли".

"Ах, прочти мне его", попросила она. Они сели на диван, и он прочел две-три строфы с таким видом, как будто это было королевское послание.

Деловито крутил он сигары

На далеком чужом берегу,

Как колдунья, вершащая чары,

И эти товары

Посылал он в чужую страну.

Он крутил, сортируя по грудам.

Ни днем он, ни ночью не спал,

И, потворствуя странным причудам,

Он порох под спудом

В оберточный лист насыпал.

Он крутил их, крутил их и злился

На весь человеческий род,

И с порохом тихо возился.

Смеялся, сердился...

Поделом вам! и вас он взорвет...

"Я думаю, что это будет недурно!" сказал он, как бы про себя. Она посмотрела на него смущенно.

"Не нужно быть озлобленным, Иргенс!" сказала она. "У тебя для этого все основания, но все-таки не нужно, - милый! Ведь ты можешь жить и без премии, - человек, пишущий такие стихи, как ты! Ведь ты единственный".

"Да, но, милая Ханка, какая польза в том, что я единственный? Ты сама видишь, об этих стихотворениях не упоминается ни в одной газете, вот и все!"

В первый раз, в самый первый раз у фру Ханки явилось чувство, что её герой и поэт менее силен, чем обыкновенно. У неё сжалось сердце, он не переносит своего разочарования с присущей ему гордостью. Она пристальнее посмотрела на него; неудача, которую ему пришлось перенести, делала его карие глаза бледнее, губы были стиснуты и ноздри раздувались от волнения. Но это была лишь мимолетная мысль, мелькнувшая в её душе.

Он сказал:

"Ты бы мне могла между прочим оказать очень большую услугу, - заинтересовать Грегерсена моей книгой, чтобы о ней наконец заговорили". Но заметив, что она смотрит на него все внимательнее, почти испытующе, он прибавил: "Конечно, не прямо просит его об этом и не насилуя себя, я хочу только сказать, только намекнуть ему".

Неужели это был Иргенс? Но она тотчас же вспомнила, в каком тяжелом положении он находился в данную минуту; в сущности, он был один одинешенек и боролся против заговора; это вполне его извиняло. Собственно говоря, она сама должна была сделать этот шаг по отношению к Грегерсену, и этим она избавила бы своего поэта от унижения просить ее об этом. Да, она непременно поговорит с Грегерсеном; стыдно, что она об этом раньше не подумала.

И Иргенс благодарил ее от всего сердца; его горечь, злоба исчезли. Они оба сидели на диване и молчали; она сказала:

"Ты знаешь. Нет, мне чуть было не пришлось плохо с твоим красным галстуком, который я как-то получила от тебя. Ну, да это еще счастливо кончилось; но он его видел".

"Он его видел? Как можешь ты быт такой неосторожной! Что же он сказал?"

"Ничего. Он никогда ничего не говорит. Я носила его здесь, на груди, и он выпал. Не будем больше говорить об этом, это пустяки... Когда я тебя снова увижу?"

Всегда, всегда она была так нежна к нему; Иргенс взял её руку и гладил ее. Как он был счастлив, что она с ним. Она была единственная, которая хорошо к нему относилась, на всем свете он имел лишь ее одну.

- Но как же будет, если она не поедет в деревню?

Нет, она не поедет. И она прямо рассказала ему, как она убедила в этом мужа, ей это; совсем не трудно было, он тотчас же согласился. Но по отношению к детям это немного несправедливо.

"Да", - ответил Иргенс. И вдруг он тихо прибавил:

"Ты закрыла дверь, когда пришла?" Она посмотрела на него, опустила глаза и сказала шопотом: "да".

IV.

Утром, 17-го мая, птицы пели над городом.

Угольщик возвращается с ночной работы, он положил заступ на плечо, он весь черный, усталый, его мучает жажда, и ему хочется домой. А в то время, когда он идет домой, город начинает просыпаться, здесь и там поднимаются занавески, здесь и там в окнах выставляются флаги; сегодня праздник, сегодня 17-ое мая. 17-го мая Норвегия получила конституцию.

Все магазины закрыты, школы распущены, на верфях и на фабриках не слышно шума, только флюгера не отдыхают, они полощатся и хлопают на ветру в это ясное утро, как громкое ура.

Пароходы, которые должны отойти, выбрасывают белые клубы дыма и нагружаются товарами, склады открыты, гавань живет.

Разносчики телеграмм и почтальоны начали уже бегать, каждый со своими новостями. Они разносят свои известия по дверям и сеют душевные бури в сердца людей.

Какая-то собака без хозяина носится по улицам с опущенной головой и ищет след, она вполне поглощена этим делом. Вдруг она останавливается, делает прыжок и визжит; она нашла маленькую девочку, которая разносит газеты, полные этих статей по поводу освобождения 17-го мая. У девочки тельце бьется, она дергает плечами, останавливается и снова бежит от двери к двери; девочка худенькая, слабенькая; у неё пляска св. Витта.

Угольщик идет большими тяжелыми шагами по мостовой; он здорово заработал эту ночь; этот тяжелый уголь из Англии и разные товарные корабли со всех концов мира - прекрасная вещь. Его заступ блестит от работы; он переложил его на другое плечо, и он блестит при каждом его движении; он описывает на фоне неба большие, странные знаки, прорезывает воздух, сверкает, как серебро.

И носильщик, идущий своей тяжелой, твердой походкой является единственным работающим мускулом среди выставленных на улицах флагов. Потом он наталкивается на господина, выходящего из какой-то двери, от господина пахнет вином, и вид у него не совсем уверенный; платье его на шелковой подкладке. Закурив сигару, он идет вниз по улице; угольщик теряет его из виду...

У господина маленькое, круглое женское личико, очень бледное и красивое. Он молод и полон надежд; это Ойэн, поэт, вожак, представитель молодежи. Он был в горах, чтобы набраться сил, и с тех пор, как он в городе, он провел не одну веселую ночь. Друзья постоянно устраивали празднества в честь его.

В то время, как он хочет завернуть за крепость, ему попадается навстречу человек, и ему кажется, что он его знает; он останавливается, тот тоже.

"Простите, не видались ли мы с вами где нибудь?" спрашивает Ойэн вежливо.

Тот улыбается и отвечает:

"Да, в Торахусе мы провели один вечер вместе".

"Верно, вы Гольдевин, да, мне казалось, что... Как вы поживаете".

"О благодарю вас, но вы так рано уже встали?"

"Гм, собственно говоря, я еще не ложился даже".

"Вот как!"

"Нет, дело в том, видит Бог, что я еще ни одной ночи не провел в постели с тех пор, как вернулся в город. Приходится возиться с товарищами. Но это только показывает, что я опять в своей сфере, господин Гольдевин, город - это что-то замечательное, я люблю его, это восхитительно. Взгляните на эти дома, на эти прямые линии. Я себя нигде не чувствую так дома, как здесь. Нет, там на верху, в горах... Сохрани меня Бог!"

"Но как ваши дела? Освободились вы там от вашей нервности?"

"Освободился ли я от своей нервности, нет! Но, собственно говоря, нервность вообще свойственна мне. Доктор также говорил, что нервность присуща мне, составляет как бы часть меня; против этого ничего не поделаешь".

"Итак, вы были в горах, и там констатировано, что ваша нервность - хроническая болезнь. Бедный, молодой талант, находящийся во власти этой слабости".

Ойэн смутился. Гольдевин посмотрел ему прямо в лицо, улыбнулся и продолжал говорить, как будто ничего не было.- Так что он чувствовал себя неважно в деревне, а не думает ли он, что пребывание в деревне было хорошо для его таланта? Тоже нет?

- "Нет, ни в каком случае. Но мне кажется впрочем, что я вовсе и не нуждаюсь в обновлении своего таланта".

"Нет, нет, разумеется нет!"

"Я написал там наверху длинное стихотворение в прозе; во всяком случае, в эти недели я поработал. Мне кажется, что это достойно уважения, в особенности, если принять во внимание ту среду, в которой я находился. Нет, такая среда, ха-ха! Я еще никогда не видал таких смешных людей, да, вы впрочем знаете их. Они не могли, например, понят, что я ношу костюмы на шелковой подкладке; они смотрели на мои лакированные ботинки так, как будто хотели их съесть, они никогда и не представляли себе такого распутства. Ну, они относились ко мне с большим уважением, но... Да, простите меня, но я без всяких церемоний возобновил свое знакомство с вами. Теперь я должен итти домой и непременно поспать немного. Очень приятно, что опять вас увидел."

С этими словами Ойэн ушел.

Гольдевин крикнул ему вслед:

"Но сегодня ведь 17-е мая!"

Ойэн обернулся и посмотрел удивленно.

"Да, ну так что же?" спросил он.

Тогда Гольдевин покачал головой и усмехнулся:

"Ничего, ничего, я только хотел знать, помните ли вы это? А вы это очень хорошо помните?"

"Да," сказал: Ойэн: "ведь не совсем забываешь то, что в детстве учил".

И с этим он снова зашагал дальше.

Гольдевин стоял и смотрел ему вслед, потом он тоже пошел, он ждал, когда город будет на ногах и начнутся процессии. Его платье начинало лосниться от долгой носки, оно было вычищено, но поношено; на левом отвороте у него была маленькая хорошенькая шелковая ленточка норвежских цветов; этот бант он прикрепил булавкой, чтоб его не потерять.

Ему было холодно, было еще свежо. Он зашагал скорее, чтобы попасть в гавань, откуда до него доносился шум цепей. Он проходил мимо многих улиц, смотрел на выставленные флаги, кивал или говорил с ними и следил за их движениями на фоне неба. Несколько бледных, скромных театральных афиш были расклеены на колоннах, он подходил то к одной, то к другой и читал: великие знаменитые имена трагедии, картинки нравов, известные произведения прошлой эпохи. Он вспомнил лирическую драму Иргенса, стал искать ее, но не нашел; потом он направил свои шаги вниз, к морю; шум цепей все еще звучал у него в ушах.

Корабли были покрыты флагами, вся гавань казалась в движении благодаря этим многочисленным красным лоскуткам в воздухе. Гольдевин глубоко вздохнул и остановился. Запах угля и дегтя, вина и фруктов, рыбы и ворвани, шум машин, крики людей, стук деревянных башмаков о палубу, песня молодого матроса, стоявшего в рубашке и чистившего сапоги, - все это приводило его в такой восторг, что ему хотелось плакать. Какая сила была во всем этом движении, какие корабли! А небо горело. Там вдали стоял маленький катер фрекен Агаты, позолоченные верхушки мачт которого вырисовывались на небе.

И он весь ушел в рассматривание кораблей, флагов, людей и товаров; время шло, он спустился в погреб, где открыли ставни, там он потребовал на завтрак себе бутерброд. Когда он вскоре затем вышел из погреба, на улицах было уже много народу; приближалось время, когда должна была тронуться процессия маленьких мальчиков; нужно было быть на месте; он не хотел пропустить процессию.

Гольдевин вдруг вспомнил, что он не может терять времени; он быстро зашагал, чтобы не опоздать к первой процессии.

К трем часам несколько человек из известной нам компании остановились на "углу", чтобы видеть, как пройдет ко дворцу большая процессия с флагами; никто из них не принимал участия в процессии. Один из них шепнул:

"Посмотрите, вот и Гольдевин".

Тот шел то под одним флагом, то под другим; как будто он хотел всем принадлежат; он даже черезчур усердно придерживался такта. Адвокат Гранде отошел от угла, пересек улицу и также присоединился к процессии. Он догнал Гольдевина и поклонился ему.

Кнут Гамсун - Новая земля (Новь - Ny Jord). 3 часть., читать текст

См. также Кнут Гамсун (Knut Hamsun) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Новая земля (Новь - Ny Jord). 4 часть.
Они начали разговаривать. А где же молодая Норвегия , сказал Гольдевин...

Новая земля (Новь - Ny Jord). 5 часть.
Да, она когда-то думала написать роман. Почему и нет? Сегодня выступал...