Жорис-Карл Гюисманс
«У пристани (En Rade). 2 часть.»

"У пристани (En Rade). 2 часть."

- Да, зарабатываю, - сказал он себе с горечью. - Просто даже удивительно, сколько я этих денег зарабатываю. И сколько я способен еще заработать.

И он опять задал себе вопрос, с которым он обращался к себе каждый день: "Как и на что я буду существовать в Париже?" Но вопрос этот оставался без ответа, потому что Жак честно признавался себе, что он не способен ни к чему. А тут? Деньги уплывали, и прибытие бочонка вина, заказанного в Брэ, окончательно подорвет его кошелек. В конечном счете лучше было бы не в деревне прятаться, а сидеть в Париже и отбиваться от атак кредиторов. Но он чувствовал себя таким уставшим, а Луиза так страдала. Наконец, он рассчитывал получить деньги в Орме.

Ох уж этот приятель, которого он некогда выручил, и который отказался теперь отдать долг.

- Ведь он богат, я знаю, - с бешенством сказал себе Жак. - Был когда-то благородным малым. Как провинция портит людей... Боже, какая тоска, - вздохнул он.

И, как все доведенные до крайности, он захотел уйти, бежать куда-нибудь далеко от Лура, за границу, куда угодно, лишь бы забыть свои неприятности и заботы, забыть свое существование, раздобыть себе новую душу в новой шкуре, "Э! Везде будет одно и то же, - утешил себя Жак. - Надо перенестись на другую планету. Да и это бесполезно. Раз она станет обитаемой, на ней появится страдание".

Он улыбнулся. Это идея о другой планете напомнила ему его сон, его путешествие на Луну.

- На этот раз, - пробормотал он, - происхождение моего сна для меня ясно.

И вдруг вспомнил, что ему надо накачать для хозяйства воды.

Он направился к колодцу и сказал себе, что ворот точно мог бы фигурировать среди средневековых орудий пыток. Чтобы не дать ведру бешено скатиться в бездну, надо было, скрючившись дугой, повиснуть на нем; веревка, к которой прикреплено было ведро, держалась на барабане на одном гвозде. Потом надо было тащить наполненное ведро, а с водою оно весило добрых сто ливров, и сухой блок раздирал своим скрипением уши. И так без конца.

Вечером, вернувшись с поля, дядя Антуан и тетка Норина зашли к племяннице. Они не прочь были выпить по стаканчику.

- Что это с тобой?

- Ого-го... Неслыханная штука! - воскликнули они, когда Луиза быстрым движением выкинула ногу.

- Да, видно ее заедает, если она так подскакивает.

И они выразили опасение, как бы не пострадала от этих судорог Луизы их деревянная кровать. Затем с недоброжелательным видом выпили по стаканчику смородиновки и ушли, заявив, что парижские болезни все-таки в конце концов довольно странные.

- Что с ней? - спросила Норина, когда старики очутились на лестнице. - С чего это ее так корежит?

- У богатых свои болезни. И, затем, ты знаешь, этот замок, он счастья не приносит, кто в нем живет. Маркиз-то в нем помер.

- А жена его! В полнолуние как начнет, бывало, говорить... Говорит... говорит... Теряла совсем голову.

- Скажи пожалуйста, Жак жалуется, что им не везут бочонок. Ты пока отметила на притолке, у камина, сколько литров они взяли у нас?

Старуха покачала головой.

- Так и хорошо, - воскликнула она. - Это надо будет получить, кроме половины бочонка, которую они нам уступают. - Помолчав, она прибавила: - Послушай.

- Ну, что тебе?

- Ты сказал Бенони, когда он приедет из Брэ, так чтобы он принес бочонок не прямо в замок, а к нам?

- Сказал.

И оба улыбнулись, думая о выгодной комбинации, которую они готовили: предполагалось выкачать из бочонка столько литров, сколько придется, и спрятать их в погребе. А бочонок не скупясь пополнить водой.

VII

Однажды утром Жак увидел дядю Антуана, который шел садом, одетый в длинную темно-синюю блузу, сверкающую, словно лакированная, и вышитую арабесками из белых ниток, образующих нечто вроде эполет по обе стороны воротника. Энергичное мытье с мылом осветлило дубленую кожу его щек. Щетина усов, приглаженная полотенцем, торчала теперь в направлении рта, острием книзу.

- Куда я иду, мой мальчик? А я иду бриться, потому что сегодня воскресенье.

- Вот как! - воскликнул Жак, совершенно потерявший, с тех пор как он поселился в Луре, представление о времени. - А здесь служат мессу? - И он показал через стену огорода на старую церковь.

- Конечно, служат - для женщин из Лонгвиля.

- А вы не бываете?

- Я? А что мне это даст? Месса - это ремесло попа. Так или нет? Он и молится за всех. Это есть его дело, и другого у него нет. - И после паузы он добавил: - Еще одна. Погляди-ка, племянник, сколько ос. Это хорошая примета. Это значит, что будет много вина в этом году.

Беседуя, они вышли из сада, и находились теперь наверху, около церкви, против дороги Огня.

- До скорого, - крикнул Антуан и стал спускаться.

Жак долго следил за ним взглядом. Затем он уселся на возвышении и стал обозревать тот самый пейзаж, который уже открылся перед ним в сумерках, в день прибытия в Лур.

Наверху, над рощами Таши, небо имело нежнейший оттенок бледной лазури, неуловимо перетекающий в сиреневую дымку, какая бывает по утрам, когда лишь один край горизонта раскален. После полудня эти направленные тона темнеют и растворяются в мареве дня. Деревья, дрожащие в воздухе, цепью сомкнувшиеся на горизонте, казались смутными пепельными мазками. Мало-помалу дымка рассеялась, потемневшие стволы превратились в неприступную стену, тогда как подернутая еще невесомым туманом зелень оставалась по-прежнему трепетной и эфемерной. Ниже раскинулись террасы полей, похожие на ковры, засыпанные ржавиной опавшей листвы, изборожденные бесконечными лентами дорог, бегущих к рощам, где они потеряются из виду.

Над горизонтом, за бесформенными букетами лесов, большое белое облако поднималось, разбухало, затем разрывалось на части и таяло, как клуб паровозного дыма в небе, переходившем бесконечною цепью оттенков, от нежно-фиолетового к рыжему и становившемся в дальнейшем своем беге над долиной совершено синим.

А вдали смотрели друг на друга с холмов деревни - кучки белых домиков, выстроившихся по бордюру ковров, по краям полотнянных лент. Крыши их терялись в дрожании воздуха, но стены сверкали ослепительной откровенностью свежей штукатурки. Туман еще более прояснялся; темные холмы побледнели и озолотились в мазке солнца, брызнувшем на целую деревеньку, но отвернувшемся от глухого бархата лугов и оттолкнувшем молчаливую черноту полей под паром.

Поднялся ветер и, сломив молчание долины, начисто вымел голубоватые испарения, которыми завешены были холмы.

Прорезались верхушки деревьев, и зелень их стала видна. Деревни, дороги - только что расплывчатые, туманные, - отвердели. Уж не казалось больше, что они колыхаются на поверхности. Они прочно утвердились на земле.

Жак вернулся в сад, улегся на животе на лужайке и, ни о чем не думая, забавлялся тем, что щипал вокруг себя цветы. Здесь не было ни одного цветка, который был бы порождением садовой культуры; только цветы, которые растут на дорогах, болезненная цветочная голытьба. И, тем не менее, некоторые из этих цветов были очаровательны, как, например, дикий цикорий со своими звездочками бледно-васильковой лазури.

Некоторые пронзили корку мхов и жили в одиночестве. Другие объединились в маленькие колонии и занимали крошечные участки, расположившись на них со всеми удобствами.

Среди последних Жак распознал семейство гвоздики, раскачивавшей свои головки, увенчанные, как головки маков, приплюснутой графской короной; отделенная от них муравьиными песчаными тропками, росла полевая мята. Жаку нравилось разминать ее листья между пальцами и нюхать их. Он наслаждался переливчатыми вариациями ее аромата, перетекавшими от ее настоящего запаха к оттенку керосина и легкому послевкусию пота.

Жак повернулся. Ему не лежалось. Он встал и выкурил папиросу, прохаживаясь по аллеям. В гуще зелени он натыкался каждый день на новые кусты и новые растения. На этот раз, в конце сада, около решетки, где сохранились следы старых рвов, он заметил целую изгородь великолепных репейников и кустов, металлически-зеленые листья которых испещрены были желтыми слезинками, похожими на капельки серы. Он остановился, чтобы их разглядеть. Искривленные и изогнутые, как арабески старого железа, закругленные коленами и крючками, как готические буквы старых рукописей, они напоминали ему немецкие гравюры XV века, геральдика которых навевала мечтательность.

Скрипение ворота, приведенного в движение, вернуло его к действительности. Он заметил сквозь сетку листвы тетку Норину. В деревянных башмаках, она яро вертела рукоятку ворота.

- Откуда ты взял, что колодец усох? - закричала она, как только заметила Жака. - Не бойся. Хватит воды и тебя утопить. Гляди. - И железною рукою она подтянула огромное ведро, полное синей холодной водой, в которой двигался отразившийся в ней блок колодца.

И она объяснила ему, как надо было за это дело взяться. Надо было спустить ведро полегоньку, но перед самым концом веревки опустить его быстрым, резким движением, чтобы оно утонуло и уж не вынырнуло бы.

- Э, ладно, - воскликнул Жак. Ему было скучно слушать это наставление, и вместе с тем он стыдился собственной неловкости, которую тетка, издеваясь, подчеркивала. Он вернулся в комнату. Стол был накрыт.

- Ах, так. Опять телятина?

- А что же делать? Не могу же я выбрасывать провизию.

И Луиза раскрыла перед ним политику мясничихи. Ей заказывают фунт мяса, а она присылает три, предупреждая, что они должны взять либо все, либо ничего.

- Значит, мы должны есть в течение нескольких дней одно и то же мясо или выбрасывать его, что мы в конце концов и делаем. Скажи пожалуйста, но ведь они нам обойдутся слишком дорого - эти фокусы.

И он вскипел, узнав, что в кошельке у Луизы почти уже пусто.

Они уже успели обменяться едкими словами, когда на лестнице раздались голоса. Они замолчали. Она, - убирая со стола, он, - думая о новых попытках, которые собирался предпринять в Париже его друг, чтобы учесть его векселя.

Появился папаша Антуан, свежевыбритый, в трехэтажной фуражке. За ним следовала Норина, почти умытая, с волосами, убранными под платок в большую черную клетку.

- Я хочу взять тебя в Жютиньи, племянник, - сказал дядя. - Сегодня день, когда собираются у Паризо сыграть партию и опрокинуть стаканчик.

- Но я не играю.

- Что же из этого? Посмотришь на нас... От этого не отказываются, - прибавил он по адресу Луизы, предложившей ему коньяку.

- Веселитесь, - воскликнула Норина, когда они чокнулись.

Мужчины встали и пошли.

- Паризо - парень с деньгой, - рассказывал дорогой дядя Антуан. - Да, кроме того, и гостиница его чего-нибудь да стоит.

И он указал на большое одноэтажное здание, угнездившееся на дороге из Лонгвиля в Брэ, в начале деревни.

Они вошли в дверь, над которой колыхалась еловая ветка, и очутились среди невообразимой толчеи. Можно было подумать, что все эти крестьяне, которые смеялись, сбившись в кучи, ссорились между собою и что скоро дело у них дойдет до рукопашной. Папаша Антуан встречен был приветствиями, и некоторые потеснились, чтобы очистить место для него и для Жака.

- Что прикажете? - спросил Паризо, долговязый малый с голой головой, в которой было нечто от пономаря и нечто от паяца.

- Дай нам смородиновки, и вина, и холодной воды, - ответил Антуан.

В то время как старик, опершись локтями на стол, следил за игрою, которую вели соседи, Жак охватил одним взглядом весь зал, большой зал со стенами, выкрашенными в зеленоватый цвет воды, и шоколадными панелями и прокладками. То там, то тут висели плакаты страховых обществ и проспекты фирм, торгующих удобрениями. В углу приклеен был к стене четырьмя облатками экземпляр закона о борьбе с алкоголизмом и висели в рамке правила бильярдной игры; рядом висели счеты для отметки очков. С потолка спускались несколько ламп. Кругом комнаты стояли простые школьные скамьи и столы, одетые в линолеум, весь исцарапанный и обнаживший нити основы.

Середину зала заполнял массивный бильярд времен первой Империи, а изгородь белых с каштановым рисунком киев стояла в углу.

Облако дыма клубилось в комнате. Почти все крестьяне курили и не выпускали изо рта: молодые - папиросы, а старики - короткие обкуренные трубки.

Жак продолжал рассматривать крестьян. В сущности, все они были похожи друг на друга. У стариков были сухие гривы, огромные волосатые уши, с продырявленными мочками, но без серег, баки в виде кроличьих лапок под висками, замутненные глаза, круглые и толстые носы с ноздрями, заросшими волосом, губы цвета винного отстоя и жесткие подбородки, которые они непрестанно оглаживали пальцами.

В общем все они, с их беззубым смехом, с их ореховым цветом лица и с их запинающейся речью, столь мало комичной, чрезвычайно походили на актеров, которые их представляют. Только их руки, черные в суставах пальцев, с раздавленными и потрескавшимися, всегда грязными ногтями и мозолистыми ладонями, с дубленой кожей цвета луковой шелухи, говорили о том, что они действительно обрабатывали землю.

У молодых людей был вид или сутенеров, или солдат. Они не носили бакенбард, похожих на кроличьи лапки, стриглись коротко под гребенку и отпускали короткие усы. В высоких фуражках, в длинных синих блузах, распахнутых на груди, обнажающих жилеты цвета замазки с костяными угловатыми пуговицами, в черных панталонах и вышитых туфлях с каблуками, они как две капли воды похожи были на отребье парижских окраин. Та же у них была и манера вилять бедрами и заносить кулаки.

Они толпились вокруг бильярда, скрещивая свои кии, как шпаги, хлопали себя по ляжкам, зажигали спички, чиркая ими по своим задницам, и ругались, как люди, готовые перерезать друг другу горло. Они наскакивали друг на друга с разинутыми ртами, словно готовые откусить один другому нос или выбить друг другу глаза. В результате все кончалось дружескими пинками и грубым смехом.

Старики, в свою очередь, орали не менее громко и стучали кулаками по столу, выбрасывая в центр стола карту. Иногда игрок вытаскивал карту до половины из разложенного веера и, остановившись, втискивал ее обратно, размышляя.

- Ходить-то будешь, или до завтра подождешь? - кричали остальные.

И после каждого розыгрыша начиналось обсуждение и упреки.

- Ты должен был ходить с червей.

- Э, брось!

- Не брось, а верно.

- Дурья голова, а как бы ты пошел на моем месте, когда говорят тебе, что козыри пики?

- Воды.

- Абсенту мне.

- Рюмку горькой, Паризо.

Трактирщик, волоча ногу, подавал рюмки с заказанными напитками, в то время как его сын, долговязый малый, дремавший на ходу, бродил по зале с графином.

У Жака кружилась голова от этих выкриков, от доносившихся до него обрывков разговоров, прорезаемых ворчанием сковороды, шипевшей в соседней комнате, и стуком бильярдных шаров. Отбрасываемые игроками назад кии грозили выколоть ему глаза.

Он посмотрел на дядю Антуана. Старик мирно посасывал смесь смородиновки с вином и отмечал мелком на столе очки.

Жаку сделалось невыносимо скучно среди этого гвалта. Запах пропотевших фланелевых фуфаек, нечистоты телесной, смрад хлева и винной отрыжки обволакивал его. Мириады мух жужжали вокруг, набрасывались целыми стаями на сахар, роились в мокрых пятнах на столах и норовили посидеть у него на щеках или почистить крылышки на кончике его носа.

Он отмахивался, но они немедленно возвращались, еще более нудные и докучливые.

Ему хотелось уйти, но дядя Антуан начал партию в пикет. Старик переменил место, и соседом Жака оказался пожилой крестьянин с бородою ожерельем, как у орангутана. Жак вынужден был подвинуться, потому что из носа этого человека текли и капали на стол, на его соседей, куда попало, частые капли кофейного цвета.

- Готово дело, - кричал дядя Антуан, сдавая. И каждый раз, как пойти, он слюнил себе большой палец. Так же поступали и все остальные, когда им приходилось ходить.

Жак начал засыпать, когда до него дошли обрывки разговора, содержание которого заинтересовало его. Но один из собеседников говорил так быстро и так злоупотреблял жаргоном, что нить разговора постоянно терялась. Речь шла о какой-то парижанке, и Жак подумал сначала, не говорят ли они о Луизе. Но нет. Вспоминали, по-видимому, сцену, которая произошла в прошлое воскресенье в этой же гостинице, у Паризо. Собеседники смеялись до слез, и дядя Антуан, отвлеченный на минуту от игры этим смехом и догадавшийся, о чем идет речь, по одному донесшемуся до него слову, в свою очередь разразился хохотом.

"Боже, какая скука. Лучше бы я остался в Луре", - подумал Жак. Он стал коленями на скамейку и взглянул в окно.

Вся женская половина деревни собралась на дороге, и ни у одной - ни у одной - не было и следа грудей. Топорные, нескладные, белобрысые, отцветшие в двадцать лет, одетые, как чумички, в сорочках со сборками, серых юбках и тюремных чулках, - как они были ужасны.

- Боже, какие дурнушки, - сказал себе Жак.

Даже девочки выглядели старухами. Держась, группами по шесть человек, за руки, они водили хоровод и пели скрипучими голосами деревенскую плясовую песенку. Тут они поворачивались друг к дружке спиною и отталкивались задницами, крича...

Жак заинтересовался под конец этими обезьянками, в пользу которых говорили, по крайней мере, их молодость, относительное здоровье губ и свежие глаза; некоторые совсем молоденькие были почти изящны в своих полосатых передниках. А хоровод удлинился и продолжался. В центре его одна более взрослая девочка, вращаясь вокруг самой себя, затянула стихиру об избиении младенцев:

Мария, Мария, ах, надо вам бежать

Царь Ирод приказал младенцев избивать...

И хоровод закружился быстрее, отрывая от земли самых маленьких, которые вертелись, повиснув на руках своих более взрослых соседок. Шляпы их упали им на спины и бились, сдерживаемые резинкой вокруг шеи.

В облаке пыли, поднятой хороводом, Жак не видел больше девочки-запевалы. Хор повторял на все лады жалостную и монотонную мелодию.

Надела Мария голубое платье...

Мария, Мария, надо уж бежать вам...

Мария, Мария закутала младенца,

Сверху положила чисто полотенце.

Вдруг все сразу остановилось: и хоровод, и пение. Послышался звук пощечин, сопровождаемый детским писком. Какая-то крестьянка самозабвенно била по щекам девочку, потерявшую башмак и продолжавшую скакать в одном чулке.

- Послушай, племянник, - сказал папаша Антуан, потянув Жака за рукав. - Пора идти домой.

- Я готов, - ответил молодой человек, которого это устраивало.

И они покинули трактир.

Дорогой Жак попросил старика рассказать ему про парижанку, которая дала крестьянам так много пищи для смеха.

- О, это невеликая птица, - сказал папаша Антуан. - У нее тут ребенок в наших местах на воспитании. Она небогатая. Нет. Она приехала с другим своим ребенком, и, как у матери Катерины, у которой ее детище на воспитании, не было места, то она и взяла комнату у Паризо для ночевки. Но как это было воскресенье, и праздник у нас, Паризо ей и говорит вечером, около 9-ти, когда она пришла спать, он ей и говорит, что не может дать ей комнату, потому у него эта комната для свиданий, и туда ходят парни и девушки. Тогда она говорит, что все равно останется, потому что была темная ночь, и лил дождь, и ей некуда было деваться. А тогда он ей сказал, Паризо, то есть: "Тогда, хорошо. Других комнат у меня нет, но в этой две кровати. Вы ложитесь с вашим маленьким на одной, а другую я предоставлю парням. Они с вами ничего не сделают. Они устроятся со своими девушками на другой". Так она такую физиономию скорчила, что, кто видел, до сих пор за живот хватается. Так она пошла, конечно, к матери Катерине, которая при том же была больная, и просидела целую ночь на стуле.

- Но, по-моему, это вовсе не смешно: выгнать на улицу женщину с ребенком ночью, да еще в дождь.

- Паризо должен был извлечь выгоду из своей комнаты, когда все другие были заняты, или не должен был? Что же, он должен был терпеть из-за парижанки убытки? Тем хуже для нее, что она приехала. Наконец, она могла лечь со своим маленьким на одной кровати. Парни - они приходят амуриться со своими кобылками, но ничего дурного они не делают. Поиграют, пощупаются, выпьют винца и пойдут себе. Хе, кому невтерпеж, так те идут потом в поле.

- Но тогда, - сказал Жак, - деревня должна быть полна беременных девушек?

- Конечно. Но они выходят потом замуж. Кто похитрее, так тот уж и старается сделать ребенка девушке, у которой кое-что есть за душой, - прибавил Антуан, помолчав, и подмигнул глазом.

- И так везде, в окрестностях тоже?

- Конечно. А ты как бы хотел, чтобы было?

- Вы правы, - ответил Жак, несколько смущенный этой историей, в которой отразились ненависть крестьян к парижанам, алчность и скотские нравы деревни.

Вечером, дома, он рассказал все это Луизе. Он ждал, что она выразит негодование по поводу жестокой жадности и бесстыдной дерзости трактирщика. Луиза посочувствовала женщине, пожалела ребенка, но негодования никакого не выразила.

- Всякий поступил бы так же, как Паризо, - сказала она, пожав плечами. - Здесь деньги - это все. Надо еще и то иметь в виду, что вечер праздника - это самый доходный день для трактирщика за целый год - и что же делать...

- Вот как, - сказал Жак и с удивлением посмотрел на жену.

VIII

Бочонок, столь долгожданный, прибыл вечером. Жак узнал эту новость на следующий день от тетки Норины, предупредившей его, с смущенным и почти подозрительным видом, что дядя Антуан кончает уже разливать вино в бутылки.

- Почему такая спешка? - воскликнул Жак.

- А что же он должен был делать, мой дорогой мальчик? Ведь он это только для того, чтобы вы, у которых нет бутылок, скорее получили свою долю. Ваша доля останется в бочонке, и Антуан тот час принесет его вам.

Жак и Луиза захотели попробовать вино. Они пошли к дяде и нашли его очень озабоченным. Он что-то бормотал про себя, восхваляя достоинства вина, рассказывая, что бочонок прибыл из Санса, утверждая, что это замечательное вино.

Блудливое многословие и смущенный вид стариков внушили Жаку уверенность в том, что его обжуливают.

- Посмотрим, - сказал он, открывая кран.

Он и Луиза попробовали вино. Оно оказалось пойлом, которое спешило выказать сок винограда; проглоченное же, оставляло на языке привкус бочонка, выполосканного под краном.

Жак бросил взгляд на уже наполненные бутылки и решил, что в них содержится, наверно, меньше воды.

- Вот, - воскликнула тетка Норина, - шестьдесят два литра, которые составляют нашу половину, - мы вам за них должны заплатить, - и двадцать литров, которые вы взяли, в ожидании этого бочонка, у нас. Вот они. Можете пересчитать. Остальное все ваше.

- Все равно, это вино - настоящие помои, - сказала Луиза. - А ваш друг Бенани - вор.

- О, о. Так нельзя, - воскликнули старики вместе.

И они начали убеждать Луизу, что легкость этого вина свидетельствовала только о честности Бенани. Если бы он был жуликом, он сделал бы его гуще путем всяких примесей.

- Ну, хорошо, - сказал Жак, - закончим на этом. Но куда поставить бочонок?

- Сейчас увидишь, малый, - ответил старик.

Он взгромоздил бочонок на тачку и, толкая ее перед собою, доставил бочонок к замку.

- Вот мое мнение: твой дядя - старый жулик, - сказал Жак жене, когда они остались одни.

Луиза тотчас же вспыхнула. Хорошенькое гостеприимство оказали ей родственники. Дали комнату, которая собственно им даже и не принадлежит. И это называется пригласить людей.

И тут она в первый раз высказала все, что у нее накипело.

Норина угощает ее картошкой и сливами, которыми здесь откармливают свиней, но ни разу не предложила ей персика, потому что персики отвозятся каждую субботу на рынок. Нет, не приглашают людей в гости, когда намерены предоставить им питаться за свой собственный счет.

- И они богаты, очень богаты, я знаю, - заключила Луиза и перечислила все земли, которые принадлежали старикам на 5 лье в окружности.

Жака удивила неожиданная горечь этих упреков.

- Не будем горячиться, - сказал он. - Не стоит того. Одно приводит меня в досаду: неловкость, косолапость этих скупердяев. Если бы они только украли у нас эти литры, беда была бы еще не так велика. Но они испортили водою оставшееся нам вино, чтобы скрыть свое мошенничество.

- Норина не возьмет с собой в рай этого вина, - заметила Луиза.

- Да. Но, - продолжал Жак, колеблясь, - они, наверно, заплатили этому их Бенани. Мы можем сейчас рассчитаться с ними?

- Сейчас нет.

- Ах.

- Естественно, нет, раз у тебя нет денег.

- Я жду письма от Морана, который занялся моими делами.

- А, Моран...

- Что? Моран единственный человек, единственный друг, который остался нам верен после разгрома, а ты делаешь такой вид, будто плюешь на него.

- Я? Но с чего ты взял, что я плюю на него?

- Из твоего презрительного тона.

Луиза пожала плечами.

- Я пойду пройдусь, - промолвил Жак.

На улице он задумался над переменой, которая происходила в его жене, стараясь разобраться, в чем, собственно, она заключается.

- Я вижу три стадии, - сказал он себе, раздумывая. После свадьбы - славный человек, любящая, преданная, экономная, но, правда, не крохоборка, здоровая. Затем болезнь. Луиза стала беспечной, расточительной, она как-то увяла. Наконец, здесь я вижу ее корыстной и злой.

И он вспомнил, как она реагировала на рассказ про парижанку, выгнанную из гостиницы, и ярость, когда заметила проделки Норины и дяди. В былое время она рассмеялась бы.

Конечно, мы теперь бедны, и она права, когда защищает наше имущество.

Но это рассуждение не убедило его. Он чувствовал, что что-то новое возникает между ним и Луизой, какая-то тень недоверия и озлобления.

- Но ведь она больна, - воскликнул он.

Но и это второе рассуждение его не успокоило.

Нет, здесь происходит что-то особенное, открывается новый период, в который вступает ее душа. С одной стороны, нетерпеливость, которой раньше он у нее не замечал. С другой - попытки властвовать, маскируемые неопределенными упреками. Какая-то реакция против подчиненного положения, реакция, в которую непременной составною частью должно входить презрение к мужчине и некоторая тщеславная вера в себя.

- Когда падаешь, - сказал себе с горечью Жак, - тебя покидают, очевидно, не только знакомые и товарищи. Самые близкие люди тоже бросают тебя.

И он улыбнулся, осознавая банальность этого наблюдения.

Какой-то холодок установился между Луизой и Нориной, между дядей Антуаном и Жаком. И напряжение, и сдержанность, и постоянные фигуры умолчания внесли в их отношения старики. Жаку пришлось, чтобы избежать полного разрыва, искать сближения с ними.

Антуан и Норина помимо своей воли, даже, может быть, не сознавая этого, как-то отдалились от своей племянницы. Во-первых, они были виноваты перед ней и, отлично понимая, что их проделка с вином не осталась незамеченной парижанами, заняли оборонительную позицию. Во-вторых, какой-то суеверный страх, почти отвращение отталкивали их от Луизы с тех пор, как они увидели ее больной и дергающей ногою. Они были недалеки от признания ее одержимой или помешанной и, быть может, боялись даже, как бы болезнь ее не оказалась заразной и не настигла бы их самих. Они считали также, что деньги за бочонок должны быть уплачены им немедленно, и вообще они были разочарованы. Где же изобилие и щедрость, на которые они рассчитывали, когда их приглашали погостить? Наконец, наступила жатва, и для стариков не существовали теперь ни семья, ни друзья, ни товарищи - ничего. Они были заняты исключительно погодой, ригой и расчетами с рабочими.

Теперь старики не обращали больше никакого внимания на парижан, презирая в них людей, ни к чему не годных, и даже перестали навещать их. Это обстоятельство способствовало восстановлению отношений.

Устав от одиночества, Жак и Луиза стали сами искать сближения со стариками, начали заходить к ним. Старикам же нужны были слушатели, перед которыми они могли бы плакаться на свою судьбу и хвастаться плодами своего труда. Эти обстоятельства решающим образом повлияли на прием, который они стали оказывать молодым людям. Они стали приторно любезны. Известно, когда человек делает другому гадость, он испытывает сначала некоторое отвращение к своей жертве, сменяющееся затем противоположным чувством - в сторону примирения, чреватого, впрочем, другими гадостями-ловушками.

Жак был уже и тем доволен, что дело не приняло еще худшего оборота. Период душевного оцепенения миновал, и его душила скука. Он томился, вспоминая о своей работе, о своих книгах, о своей жизни в Париже, о тех прелестных мелочах, очарование которых становилось еще больше с тех пор, как он лишился их. Затем настала удручающая жара. Погода, в течение нескольких дней менявшаяся, устоялась. Очистившееся от облаков небо пылало, нагое, яркой синевой, жестоко обливало поля жаром, превращало их в пустыню. Почва высохла, пожелтела, как печная глина, кочки растрескались; под пыльными остатками травы шелушились раскаленные дорожки.

Как большинство нервных людей, Жак невыносимо страдал в такие дни, когда голова словно раскалывается, руки мокнут, а в брюках приготовлена сидячая ванна. Сорочки, задирающиеся на спине, мокрые воротники, влажные фуфайки, брюки, прилипающие к коленям, пот, вытекающий из пор, как из водосточной трубы, проступающий бисером под волосами, делающий виски липкими - все это подавляло его.

Тотчас же исчез аппетит. Вечное мясо под пресными соусами опротивело ему. Жак пошел в огород поискать пряностей. Там не было ничего: ни тмина, ни лаврового листа, даже чесноку, гнусный запах которого, впрочем, был ему противен. Ничего. Жак перестал есть, и тотчас же наступило расстройство желудка.

Он бродил по комнатам, ища прохлады, но в темноте, где он прятался, тоска становилась невыносимой. Он гулял, находил места не слишком затененные, но тогда вместе со светом врывалась жара: пасти печей дышали на него жаркими вихрями, смердящими гнилостью полов, затхлостью комнат.

Он ждал, когда зайдет это ужасное солнце, чтобы выйти на улицу, но и после заката атмосфера оставалась тяжелой, напитанная плотными парами.

Луиза замкнулась в своей комнате, и проводила время, сонная, сидя на стуле, понемногу теряя свои и без того чахлые силы. Она с трудом спускалась по вечерам, несмотря на уговоры Жака, который хотел, чтобы она хоть немножко гуляла. Чтобы развлечь ее, он приводил ее потом к Норине. Конечно, развлечение это было ниже среднего. Норина и папаша Антуан беспрерывно жаловались на рабочих, которых они наняли; это были бельгийские землекопы, которые в это время года появляются в северных и восточных департаментах Франции.

- Это наказание, - говорила Норина. - Лентяи! Все надо им поднести! Вот несчастье, прости Господи! Хорошо тем, у кого жатвы нет, - они не знают.

- А вы не можете сами снять ваш урожай? - сказал Жак.

- О! Тогда, пожалуй, жатва затянулась бы до сбора винограда. И за три месяца не управились бы.

И старик кончал признанием, что бельгийцы со своими маленькими косами работали гораздо проворнее и лучше, чем все местные крестьяне, взятые вместе.

- Мы так не умеем. Мы ковыряемся. Мы работаем большими косами, вот, которая в углу... но это медленно... а уж если хлеб повалился - ни черта не накосишь.

Устав от одиночества, Жак как-то после обеда покинул замок и пошел искать папашу Антуана в поля.

Повсюду, на вершине холмов, на дне долин люди косили; звук разносился далеко вокруг, и Жак явственно различал металлический звон кос, врезавшихся в колосья. Пейзаж был разнообразен. Около Таши жатву уже кончили; земля там покрыта была копнами, похожими на пчелиные ульи; они стояли на золотистой земле, ощетинившейся короткими трубочками соломы. То и дело появлялись телеги, на которые укладывали снопы. Стояли стога, огромные, похожие на окутанные соломой пироги. Со стороны Ренардьер косить только еще начинали. Тут всюду мелькали широкополые шляпы, ни одной головы, разве кусочек спины где-нибудь, и повсюду вереницы задниц, двигающихся на широко расставленных ногах размеренным и медленным темпом.

Жак нашел тетку Норину и дядю около наемных косцов. Они сосредоточенно работали, но остановились, увидев его. Жак стоял, ослепленный солнцем; пот катился с него ручьями. Он с изумлением смотрел на бельгийцев. Они не потели. Одной рукой подрезывали колосья и валили подрезанные другой рукой на свои крючки. Это были высокие молодцы, с рыжими бородами, смуглые, с осененными светлыми ресницами глазами, в грубых полосатых рубашках, толстых и жестких, как власяницы; к ременным поясам, на которых держались у них штаны, привешены были жестянки с водой. В них обернутые в солому, чтобы не болтались, лежали оселки.

Бельгийцы работали молча, им пришлось косить хлеб, побитый дождем, и это было очень тяжело; они поплевывали себе на руки, их косы скрежетали об колосья, которые валились со звуком рвущейся ткани.

- Вот как! Молодцы. Это не шутка - нынешний хлеб, - вздохнул дядя Антуан. И прибавил замечание, которое пришлось Жаку не по вкусу: смотри, племянник, ты потеешь, ничего не делая.

"Какое пекло! - подумал молодой человек, усевшись, подобрав ноги, на землю и стараясь устроить все свое тело в тени, которую отбрасывала его широкополая соломенная шляпа. - И какой это вздор - золото полей!" - сказал он себе, глядя издали на снопы грязно-оранжевого цвета, сложенные в кучи.

Как ни убеждал он себя, он никак не мог согласиться, что зрелище жатвы, столь славимое постоянно художниками и поэтами, было действительно грандиозным. Под небом обыкновенного синего цвета, люди с обнаженной волосатой грудью воняя и потея мерно резали косами какие-то ржавые кучи. Какой жалкой казалась эта сцена в сравнении со сценой завода или брюха океанского парохода, озаренного огнями топок.

В сравнении со страшным великолепием машин, - единственной красотой, которую сумела создать современность, - что представляет собою бесцветная работа на полях? Что такое эта простая жатва - яйцо, снесенное доброжелательной почвой, безболезненные роды земли, оплодотворенной семенем, вырвавшимся из рук полуживотного. Разве можно сравнить это с беременностью чугуна, порожденной человеком, с этими эмбрионами стали, вышедшими из маток печей, формирующимися, растущими, плачущими хриплым плачем и летящими по рельсам, вздымающими горы и сносящими скалы.

Насущный хлеб машин, твердый антрацит, темный уголь, вся эта черная жатва, собираемая в самых недрах земли, во тьме - насколько больше в ней страдания, сколь она величественнее!

Жак вернул толику презрения, которым его обливали, этим самым плаксивым крестьянам. Их жизнь показалась бы несравнимым раем рудокопу, кочегару, любому городскому рабочему. Не говоря уже о зиме, которую крестьяне проводят бездельничая и греясь у печки, в то время как городские рабочие трудятся и мерзнут. "Иди, хнычь!" - сказал Жак, мысленно обращаясь к дяде Антуану, который, сложив руки на животе, вздыхал и плакал:

- Разве же не беда... мокрый хлеб... прямо мокрый...

- Что это с тобой, - сказал он помолчав, взглянув на Жака. - С чего это тебя корежит?

- Меня едят, и сразу со всех сторон, - воскликнул молодой человек. На него вдруг напала чесотка, страшный зуд, который он не мог остановить. Тело его словно охватил легкий огнь. В местах, которые он обдирал ногтями до крови, наступало минутное успокоение, но затем жжение еще более сильное охватывало эих. От этой щекочущей боли впору было сойти с ума.

- Это мошкара августовская, - сказала, смеясь, тетка Норина. - Она появилась только вчера. Смотри!

Она наклонила голову и, расстегнув воротник, показала на груди у себя красный бугорок. Словно зернышко пшена под кожей.

- Это пустяки. Все равно, что блохи, - заметил дядя Антуан. - Как пойдет дождь, пропадут.

Жак позавидовал дубленой коже этих людей.

- Чтоб черт побрал деревню, - сказал он себе и покинул жнецов; он испытывал потребность раздеться донага и начесаться вволю. Он направился в замок, но не мог стерпеть и разделся, чуть не плача, за группой деревьев. С жгучим, болезненным наслаждением он щипал себя, растирал до крови, рвал с себя кожу клочьями. Но стоило невыносимому жжению и зуду утихнуть в одном месте, они возникали еще горше в другом.

Он кое-как оделся и, как сумасшедший, добежал до замка и ворвался в свою комнату. Он застал Луизу почти обнаженную, обливающуюся слезами. И у нее расстройство нервов дошло до такой степени, что руки ее дрожали, а зубы выбивали дробь, пропуская через белую свою изгородь икоту и хрипение.

Жак вспомнил вдруг о лучшем средстве против чесотки, о черном мыле. Он вихрем слетел с лестницы, побежал к тетке Норине, толкнул плохо держащееся окно, проник внутрь комнаты и, наконец, нашел в чашке кусок черного мыла. Не обращая внимания на крики Луизы, он энергично натер ее мылом, а потом произвел эту же операцию над собою. У него было ощущение, словно тысячи иголок вонзились ему в тело; но эти острые уколы, эта откровенная боль, показались ему наслаждением, в сравнении с коварным нападением бродячей чесотки.

Луиза тоже успокоилась, но черное мыло было недостаточно сильным средством, чтобы уничтожить мошкару. Они попробовали избавиться от нее при помощи булавок, извлечь насекомых из ходов, которые они прогрызают себе в коже. Но их было столько, что подкожная охота становилась невозможной. "Нужна сера, мазь Эммерика", - сказал себе в отчаянии Жак.

Вечером тетка Норина и дядя Антуан смотрели на родственников и еле сдерживались от смеха. Им казалось смешным, что у парижан такая нежная кожа.

- Это даже хорошо для крови, - сказал дядя Антуан. - Очищает. Их надо убивать, как глистов, ромом.

И он осушил графинчик за здоровье племянника и племянницы.

Ночь была ужасна. Зуд, несколько успокоившийся к вечеру, опять усилился ночью. Жак вынужден был покинуть постель.

Сидя у стола нагишом, Жак мысленно пережевывал свои страдания. Он решил, что как только получит какие-нибудь деньги, они немедленно вернутся в Париж. Все что угодно, кроме паразитов! И он принялся считать дни. Его друг нашел наконец банкира, который согласился учесть векселя. Но надо было подписать кучу бумаг, надо было выдать доверенность, выдать обязательство, что он оставит небольшую сумму как вклад в дело. Целая вереница формальностей. Ну, еще неделя. Пусть в Париже со мною случится что угодно, - только бы бежать отсюда, бежать! Совершенно очевидно, что деревня не приносит никакой пользы Луизе. Она сидит целыми днями взаперти и не хочет выходить. И мрачное влияние замка очевиднейшим образом сказывается на ней.

Да и сам он чувствовал, как опять возвращается к нему странное недомогание, смутные припадки, которые начали терзать его с момента прибытия в замок.

Никакой игры воображения, только факты. После того, как он отдохнул от тяжелого путешествия и приспособился к новым условиям жизни, инстинктивное отвращение, которое внушал ему замок, утихло. Он спал, просыпаясь только время от времени, чтобы прислушаться к шуму, производимому браконьерами в лесу, и к крикам сов, летавших перед окнами.

А факты утверждали, что успокоение, которое приносила ему жизнь на чистом воздухе, подавило в нем жизнь снов, так ярко расцветавшую в нем с момента прибытия в Лур. Он спал теперь совершенно спокойно.

Иногда ему случалось блуждать ночью на границах сна, но, как в свое время в Париже, утром у него не оставалось никаких воспоминаний об этих блужданиях по стране безумия; или он вспоминал только разрозненные отрывки, лишенные связи и смысла.

Скука начинала отравлять это животное благодушие. Уже вчера он носился мыслью во сне среди событий, лишенных смысла, и помнил только, что ему что-то снилось, но не в состоянии был собрать контуры сна, распыленные рассветом. А теперь, в эту ночь, раздраженный чесоткой и зудом, обессиленный страданиями, он снова охвачен был страхом, таинственным, импульсивным страхом, чем-то вроде сна наяву, образы которого взаимно перекрываясь и смешиваясь, проносились с страшной быстротой, - страхом, родство которого с ночным кошмаром не подлежало сомнению. Забытые было шумы замка - он их слышал сейчас отчетливо, с абсолютной и ясной уверенностью.

Инерция рассудка, прикованность души к земле - основные и решающие причины храбрости. Храбрость человека, поставленного лицом к лицу с опасностью, зависит почти всегда от устойчивости его нервной машины. У Жака все источники храбрости иссякли. Смазанный и урегулированный скукой механизм его мозга снова пришел в движение, и воображение - источник кошмара и страха - понесло его, нагромождая преувеличения и усиливая опасения. Тревога, разбегаясь во все стороны по нервным путям, колеблящимся при каждом паническом толчке и разражающимся тревожными импульсами. Жак сидел, раздираемый внутренней бурей... Незавершенные мысли и обломки идей возникали в ней, как в каком-то кошмаре.

Словно разбуженная молчанием мужа, Луиза встала с постели с широко раскрытыми глазами и разразилась рыданиями.

Он попытался отвести руки, прикрывавшие ее лицо, и вдруг встретился взглядом с женой. Сквозь скрещенные пальцы, сквозь слезы... Какое же в этом взгляде было презрение.

Сквозь липкий страх и паутину беспокойства проступило ясное понимание, что за три года брака они так и не узнали друг друга.

Он, погруженный в свои искания, не нашел случая заглянуть в душу жены в ту сокровенную минуту, когда обнажаются самые ее глубины.

Она, не нуждавшаяся в рыцаре-защитнике, пока пребывала в комфорте городской жизни.

Теперь Жак ясно видел в своей душе и в душе жены взаимность их неуважения друг к другу. Он находил в Луизе наследственную грубость крестьянки, оставленную в Париже и вернувшуюся в угрожающих формах дома, в привычной среде, да еще в ситуации подступающей нищеты. Она обнаружила у своего мужа слабость нервов, характерную для утонченных душ, смятенный механизм которых ненавистен женщинам.

Далекий от своих детских страхов и пустых снов, Жак меланхолически задумался об одиночестве, которое, подобно препаратам йода, выявило язвы их тайной духовной болезни и сделало их видимыми, навсегда памятными обоим.

IX

К великому отчаянию крестьян, погода изменилась. Почти без перехода раскаленное добела небо остыло под пеплом облаков, и медленно и невозмутимо полил дождь.

Этот дождь, прогнавший мошкару и ожививший силы, заснувшие во время жары, показался Жаку восхитительным. Он снова овладел своими умственными способностями. Но после двух дней беспрерывного ливня возникли неожиданные осложнения.

Утром худая чахоточная крестьянка с огромным животом вошла к молодым людям и объявила, что она мать той девочки из Савена, которая выполняет для них поручения. Плакалась о слабом здоровье ребенка и кончила заявлением, что если мадам не согласится платить ей ежедневно сорок су, она не будет больше гонять ребенка под дождем в замок с провизией.

- Но, - сказала Луиза, - вы берете с нас за наливку, за варенье, за сыр, за все вообще вдвое дороже, чем это стоит в Париже. Мне кажется, что с этими барышами плюс те двадцать су, которые ваша девочка ежедневно получает, вы можете чувствовать себя удовлетворенной.

Женщина указала на высокие цены на обувь, а сколько ее истреплет девочка. Выпятила свой живот, предала проклятию пьяницу мужа и стенала вообще так, что парижане, утомленные, уступили.

Затем возник вопрос о хлебе. Как Жак и предвидел, корзина, в которую булочник из Орма клал для них хлеб, промокала. Приходилось жевать какую-то мокрую губку, кусать клеклое тесто, в котором ножи ржавели и теряли свою остроту.

Отвращение к этой тюре заставило Жака следить за часом прихода булочника и шлепать по грязи, под ливнем, до конца парка, чтобы получить хлеб из его рук и принести его под одеждой более или менее сухим.

А тут еще и колодец. Вода испортилась от дождей, из голубой превратилась в желтую. Поднятое ведро приносило ил, какие-то листочки и головастиков. Чтобы сделать воду более или менее пригодной для питья, приходилось фильтровать ее через тряпки.

И, наконец, замок стал ужасен. Дождь проникал в него со всех сторон. Стены комнат потели. Провизия в шкафах сейчас же плесневела, а по лестнице, обливавшейся слезами, гулял запах тины. Жак и Луиза не могли отделаться от впечатления, как будто кто-то мокрым плащом накрывал им спины. А вечером они влезали, дрожа, в кровать под одеяло, которое казалось промокшим.

Они разводили огонь из еловых шишек и хвороста, но камин, труба которого была, очевидно, наверху забита, не давал тяги.

Жизнь становилась невыносимой в этом леднике. Луиза, лишенная всякого настроения, вставала с постели только для того, чтобы приготовить обед, и тотчас же ложилась опять. Жак получил от своего друга, Морана, несколько книг, любимых книг, ароматных и пряных. Но странное явление произошло с ним при первой же попытке заняться ими. Фразы, которые пленяли в Париже, блекли в деревне. Вырванные из своей среды, опьяняющие, бросающиеся в голову книги выдыхались. Охотничья добыча обесцвечивалась, теряла свои соки. Идеи, добытые строгим отбором, оскорбляли, как фальшивые ноты. Положительно атмосфера Лура изменяла точки зрения, притупляла лезвие ума, делала невозможными утонченные чувства. Он не в состоянии был читать Бодлера и должен был довольствоваться запоздавшими газетами. И хотя у него не было никакого интереса к этому чтению, он ждал их с нетерпением, надеясь каждый день около полудня на появление почтальона и писем.

В своей праздной жизни Жак отвел этому сказочному пьянице определенное место. При помощи еды и питья Жак заставлял его говорить. Но рассказы этого человека были крайне однообразны. Он всегда жаловался на длину и продолжительность своего обхода и плакался о своей бедности. Затем сообщал сплетни, собранные в Донимаре или Савене, объявлял о бракосочетаниях людей, неизвестных Жаку, и докладывал о беременностях, замеченных кюре и мэром.

Жак начинал зевать, и почтальон, немного пьянее, чем когда пришел, уходил, - не шатаясь, - шлепая по ямам и лужам.

Жак оставался дома и часами просиживал у окна, наблюдая за падающим дождем. Дождь шел без перерыва, чертя воздух своими нитями, разматывая по диагонали свой светлый клубок, обрызгивая ступени, стуча по стеклам, барабаня по цинковым трубам, растворяя долину, плавя холмы, смешивая и спутывая дороги.

Дождь наполнял звуками пустой каркас замка. Иногда продолжительное хлюпанье доносилось с лестницы, по ступенькам которой каскадами бежала вода, или вдруг шум скачущей кавалерии потрясал плиты коридора, на которые продырявленные водосточные трубы извергали потоки воды. Деревня стала унылой. Под серым, низко нависшим небом, тучи, похожие на дым пожара, двигались в быстром беге и разрывались на отдаленных возвышенностях, где камни купались в море грязи. Иногда ревели бури, потрясавшие лес напротив и дополнявшие внутренний шум замка мычащим стоном волн. Пригнутые к земле деревья клонились и выпрямлялись, стеная в цепях плюща, натянутых, как канаты, и лысели, теряя листья, носившиеся, подобно птицам, вокруг их вершин.

Становилось практически невозможным выйти на улицу без риска увязнуть в грязи. Жак по уши погрузился в хандру. В этом полном раздрае жена его не приходила ему на помощь. Она даже скорее стесняла его, потому что в отношениях их не было никакой искренности. Они были полны сдержанности. Затем его приводило в отчаяние молчание Луизы. Новая манера посмотреть на полученное из Парижа письмо и не поинтересоваться его содержанием, оскорбляла его. Он чувствовал в этой ее манере выражение полного презрения к его способностям делового человека. И еще ему казалось, что моральная перемена, происшедшая в Луизе, отразилась и повторилась на ее лице. Ему казалось, что черты лица жены омужичились. Она была некогда довольно привлекательной, черноглазая, с каштановыми волосами, несколько крупноватым ртом и фигуркой с изящными изгибами, немножко растрепанная и свежая. Теперь губы ее, казалось, вытянулись, нос очерствел, цвет лица стал темнее, глаза налились холодной водой. Наблюдая тетку Норину и свою жену, ища черты сходства в их физиономиях, он кончил тем, что в один прекрасный день убедил себя в их идентичности. Он узрел в Норине свою жену в старости и пришел в ужас.

Умело терзая себя, он погрузился в воспоминания и вызвал из памяти семью Луизы. Он видел ее отца, умершего вскоре после их свадьбы. Тот был таможенным чиновником в отставке. В душе этого старика, аккуратного и ненавязчиво упрямого, были какие-то следы крестьянской крови, запах старой бочки. И ему вспомнились тысячи мелких подробностей: например, упреки, которыми осыпала его Луиза, когда он другой раз приносил безделушку или дорого стоящие книги.

Захваченный навязчивой идеей, он относил теперь эту хозяйственную заботливость, которая прежде так ему нравилась, на счет инстинкта скупости, теперь дозревшего. Убеждая себя в этом, пережевывая без конца в одиночестве одни и те же мысли, он кончил тем, что исказил логику и стал приписывать не имеющим никакого значения мелким фактам особое значение.

"Да и я меняюсь", - сказал он себе как-то утром, глядясь в зеркало. Кожа на его лице пожелтела, глаза охватывала сеть морщин, седина пробилась на подбородке. Не будучи очень высоким, он всегда держался несколько сутуловато. Теперь он горбился.

Хотя он и не был влюблен в свою персону, он огорчился, осознав себя таким старым в тридцать лет. Он почувствовал, что он и жена его - люди конченые, опустошенные до мозга костей, неспособные ни на какое усилие воли, ни на какой энергичный поступок.

Со своей стороны, Луиза изводилась, больная, слабая, удрученная подтачивающей ее болезнью, без лекарства против нее. Она не понимала медленности банковской канцелярской машины, не имела представления о трудности учета и приписывала недоброжелательству Морана угнетавшее их положение. И она не раскрывала рта, не желая ссорами сделать пребывание в замке еще более тяжким.

К счастью, животное втерлось между этими двумя существованиями и перекинуло между ними мостик. Это был кот тетки Норины, худой, голодный и некрасивый, но привязчивый. Сначала дичившийся парижан, он быстро привык к ним и стал ручным. Приезд Жака и Луизы был для него счастьем. Ему доставались остатки мяса и супа, но только первое время, потому что тетка Норина стала оставлять их себе и сама доедала остатки, которые племянница передавала для кота.

Заметив этот маневр, парижане стали сами давать свои объедки животному. Кот начал следовать за ними и, уставший от голода и побоев, поселился в конце концов около них в замке. Жак и Луиза ухаживали за ним наперебой. Кот сделался умиротворяющей темой для разговора, связью, в которой не крылось никакой опасности. Своими прыжками он смягчал ледяную пустоту комнаты.

Он улегся, наконец, на кровати вместе с Луизой. Время от времени он обнимал ее обеими лапками за шею и дружески терся об ее щеки головой.

Дождь продолжался. Жак перенес свои прогулки внутрь здания. Он опять посетил спальню маркизы и пробовал, мысленно переместившись на век назад, освободиться от скуки настоящего. Но стоило этому желанию прийти к нему, как тотчас же обнаружилась и невозможность удовлетворить его. Ощущения, которые он испытал при первом посещении этой комнаты, не повторялись. Запах эфира, который так опьянил его в прошлый раз, с тех пор испарился. В этих развалинах, разрушение которых шло ускоренным темпом, никакая фривольная идея не могла прийти в голову. Он запер комнату, решив никогда в нее не возвращаться, и, борясь со скукой, приступил к исследованию подвалов. Жак взял у дяди фонарь. Антуан сначала противился, издавая громкие восклицания и уверяя, что посещение подвала приносит несчастье. Он наотрез отказался следовать за Жаком, и Жак один был вынужден вступить в единоборство с дверью, замок которой скрипел при каждом толчке.

В конце концов, при помощи ног и плеч, ему удалось открыть ее, и он очутился перед бесконечной лестницей, под массивным сводом, затянутым паутиной, разорванными завесами из пыльной кисеи. Он спустился по влажным и теплым маршам лестницы и вышел к готической формы портику, поддерживаемому колоннами, стволы которых, серо-желтоватого камня, усеянные черными точками, похожи были на отполированные временем камни, окаймляющие строгие массы старых порталов. Древность замка, постройка которого относилась ко временам готики, подтверждалась, таким образом, при самом входе в эти подвалы.

Он прошел по длинным кельям с колоссальными стенами и прочными потолками, ощетинившимися железными крюками, похожими на багры. Жак спрашивал себя, каково могло быть назначение этих инструментов, и с удивлением отмечал необычайную толщину стен, прорезанных местами глубиною по меньшей мере в два метра отдушинами в форме прописного I.

Все эти подземные кельи были одинаковы и соединялись между собою дверями. "Но, - сказал себе Жак, - это не может быть все". И действительно, принимая во внимание площадь, занимаемую замком, этот ряд комнат мог соответствовать едва лишь одному из его крыльев. Жак стал искать ход. Но стены были покрыты однообразным трауром, а пол казался монолитом сажи. Кроме того, фонарь светил слишком плохо, чтобы при его свете можно было внимательно исследовать соединение отдельных камней и проверить покрывающий их налет.

Он хотел открыть огромные коридоры, необьятны подземелья. Но все было запечатано, замуровано.

- Ну, конечно, племянник, там много подземелий, и про них хорошо известно у нас. Я думаю, они тянутся до самого Севейля, а это будет на ружейный выстрел от Савена. Говорят также, что ими можно пройти под самую церковь. Но все это замуровано Бог знает когда.

- А если мы откроем ход? - предложил Жак.

- Что? Да ты видно с ума сошел. К чему это, спрашивается, нужно?

- А, может быть, вы найдете под плитами замурованные там сокровища, - сказал Жак серьезным тоном.

- Ну да, как же!

Папаша Антуан почесал себе голову.

- Конечно, оно может быть. Мне и самому приходила раньше в голову эта мысль. Но, во-первых, хозяин не позволял. А затем я не так прост, чтобы лезть туда. Там дух тяжкий. Задохнешься.

Жак несколько раз возобновлял свою атаку на старика, надеясь уговорить его. В сокровища он не верил, но думал, что удастся найти в подземельях любопытные следы прошлого. И затем это было бы все-таки занятием, развлечением в его пустой жизни. Но как ни прельщала старика перспектива находки клада, он не отступал. Страх побеждал в нем жадность. И он ограничивался тем, что одобрительно кивал, говорил "разумеется", но отказывался даже осмотреть вход в подвалы.

Впрочем, на несколько дней он вообще слег в постель. Он жаловался на головокружение. Луиза посоветовала ему позвать доктора.

- У меня нет лишних денег, чтобы выкидывать их на лекарства, - воскликнул старик. И довольствовался местным всеисцеляющим средством - настойкой из полевой мяты.

Жак проводил у старика много времени. Целыми часами он сидел и курил у очага.

Атмосфера в этой хижине была менее враждебна ему, чем атмосфера замка. Он чувствовал себя здесь больше самим собой, теплее, защищеннее. Единственная комната хижины занимала его. Ему нравились старые медные котлы, древний таган, который лизали красные змеи огня. Ему нравились два ее алькова, в каждом из которых стояло по кровати, разделенные гигантским буфетом из вощеного ореха, ее часы с кукушкой, тарелки, размалеванные розовым и зеленым, огромные чугунные сковороды с ручками длиною в целый фут.

Две гравюры, одна большая и одна маленькая, особенно развлекали его. Маленькая представляла эпизод из "Взятия Тюильри 29 июля 1830 г."

Ученик Политехнической школы явился к офицеру, который защищал вход в Тюильри, и потребовал, чтобы его пропустили. Офицер ответил выстрелом из пистолета, но не попал в студента. Тогда тот, приставив к груди офицера острие своей шпаги, сказал: "Ваша жизнь принадлежит мне, но я не хочу проливать вашу кровь. Вы свободны". Охваченный благодарностью, офицер снял с себя орденский крест и воскликнул, прицепив его к груди героя: "Храбрый молодой человек, ты заслужил этот крест своей храбростью, своей умеренностью". Но храбрый молодой человек отказался принять орден, потому что не считал себя достойным его.

Этой благородной темой вдохновился эпинальский художник. Офицер был огромный. На голове у него было шако в форме опрокинутого ночного горшка. Он был одет в красный мундир с длинными фалдами и белые брюки. Сзади него солдаты, помельче и одетые в такие же костюмы, с разинутыми ртами, со слезами на глазах восхищались студентом. Студент был ростом не больше снопа. Глаза на его идиотском лице косили. Сзади героя, облаченного в треуголку и в синий костюм, изображена была толпа из двух персон: буржуа в широкополом боливаре и человек из народа в фуражке пирожком. Они держали трехцветное знамя, а знамя развевалось над деревьями цвета пюре из зеленого горошка, приклеенными к небу цвета жандармского мундира. На небе были изображены облака цвета вина и блевотины.

Другая гравюра, тоже раскрашенная, была менее воинственного содержания, но более полезного. Она называлась: "Каждый сам себе врач". Этот эстамп, содержащий рецепты мазей и настоек, был разделен на серию маленьких картинок, изображающих несчастия и болезни господ в брюках со штрипками, в голубых фраках с жабо, с усами и коками времен Луи-Филиппа. Все они гримасничали одни под другими, являя скорбное зрелище людей с рыбьей костью в горле, занозами на руках, людей, которым забралась в ухо блоха, людей с инородными телами в глазах, со страшными мозолями на пальцах ног.

- Эту парочку картин нам подарил на свадьбу Паризо, - пояснил старик.

Так проходили дни. Жак грелся у печки и болтал с дядей. Он расспрашивал старика об истории замка, но дядя Антуан путался в своих объяснениях и вообще ничего не знал. Замок принадлежал раньше аристократам. В округе помнили еще семью Сен-Фаль, которая владела еще и другим замком по соседству - Сен-Лу. Сен-Фаль были все погребены за церковью, но могилы их были заброшены, и их потомки, если только они существовали, никогда здесь не появлялись. Восемьдесят лет назад замок лишился принадлежащих к нему земель и лесов, купленных крестьянами. Его несколько раз покупали парижане, но никто не решался ремонтировать его, и он переходил из рук в руки. Сейчас охотников на него не было. На последнем аукционе никто не предложил даже исходной цены в двадцать тысяч франков.

Иногда папаша Антуан рассказывал о войне 1870 года и говорил о братских отношениях, которые установились тогда между крестьянами и пруссаками.

- Да, племянничек, они были вежливые. Вот хотя бы те, которые у меня жили. Никогда, бывало, голоса не повысят. И сердечный народ. Когда они должны были выступить на Париж, они плакали: "Папа Антуан, мы капут, капут". А уж насчет скота, так я не знаю, кто лучше их это дело понимает - со скотом обращаться.

- Значит, вы не пострадали от вторжения? - спросил Жак.

- Никак, нисколечко. Пруссаки, они что брали, за все платили. Вот возьми Паризо. Он за это время деньги нажил. Утром, бывало, полковник ихний выстроит полк на дороге: "Есть у кого-нибудь жалобы на моих солдат?" Ну, какие там жалобы. Мы кричали: "Да здравствуют пруссаки".

Жак часами просиживал у окна, наблюдая за животными под дождем во дворе. Дядюшка Антуан недавно завел себе стадо гусей, которые с торжественным и глупым видом беспрестанно прохаживались по двору. Возглавляемые гусаком, они останавливались перед домом, нелепо гоготали и пили воду из врытой в землю бочки. Все разом поднимали головы, словно пропуская воду внутрь, и вдруг, без всякой причины, вытягивались, хлопали крыльями и бросались в сторону хлева, издавая пронзительные крики.

Иногда тетка Норина приходила среди дня, и когда племянницы, которая несколько смущала ее, не было, затевала игривые разговоры, от которых начинали искриться ее водянистые глаза. Пораженный Жак узнал, что дядюшка Антуан вел себя героем и совершал подвиги каждую ночь. Жак ежился, а старуха говорила, принимая легкомысленные и сконфуженные мины:

- Потому что это очень хорошо. А ты как находишь!

Жак чувствовал, как умирают время от времени пробуждавшиеся в нем бледные плотские инстинкты. Его охватывало откровенное отвращение к курьезным судорогам, он не мог уже вообразить их себе без того, чтобы перед ним не возникало гнусное зрелище стариков, сочетающихся друг с другом, не снимая бумажных колпаков, и засыпающих потом, насытившись.

Ему приелось все: и хижина, и старик с его подвигами, и его гуси. Когда дядюшка, почувствовав себя лучше, встал и вернулся к работе, Жак возобновил свои экскурсии по замку и дошел до такой степени отупения, что, чтобы хоть чем-то занять себя, занялся проверкой ключей, связка которых висела в одном из шкафов, и примериванием их ко всем дверным замкам. Когда это бесполезное занятие утратило для него всякий интерес, он вернулся к коту и организовал игру в прятки с ним в коридорах. Но коту эта игра скоро надоела. К тому же ему, по-видимому, нездоровилось. Он прижимал уши и бросал на Жака умоляющие взгляды, вскрикивая. В конце концов он совсем перестал бегать и прыгать, плохо держался на ногах, и казалось, будто задние ноги его поражены ревматизмом.

Луиза взяла кота к себе, растирала и ласкала его. Она успела привязаться к живому существу, которое следовало за ними, за ней и ее мужем, как собачонка.

Она предложила взять его в Париж и до глубины души возмущалась Жаком, находившим кота возмутительно некрасивым.

Действительно, у этого кота, тощего, как гвоздь, была рысья хищная голова и, для довершения уродства, черные губы. Он был облачен в пепельно-серую шкуру, расцвеченную рыжеватыми полосками, а шерсть его напоминала щетину. Его лысоватый хвост походил на веревку с привязанной к концу ее кисточкой для бритья, а кожа на животе, без сомнения, отставшая при каком-нибудь падении, отвисла, как кадык, и землистой шерстью подметала дорогу.

Если бы не его большие ласковые глаза, в зеленой воде которых безостановочно прыгали искорки золота, его следовало бы признать, в бедном и плохо сидящем одеянии, низким и позорным представителем расы победителей крыс.

- Здесь издохнуть можно, - сказал себе Жак, когда кот отказался играть с ним. - И как неудобно, неуютно. Хоть бы кресло, в котором можно было бы уютно усесться. Здесь, как на морских курортах: табак вечно сырой. И нет даже никакой охоты читать.

Несмотря на то, что уже в девять часов он ложился, вечера казались ему бесконечными. Он купил в Жютиньи карты и попробовал проникнуться интересом к игре в безик; после двух партий и ему, и Луизе карты опротивели.

В один из вечеров Жак однако почувствовал себя лучше, ощутив прилив хорошего настроения. Ветер дул с такой силой, что, казалось, весь замок вот-вот поднимется на воздух. В коридорах то с треском взрывались бомбы, то пронзительно свистели флейты. Кругом все было черно. Жак набил камин еловыми шишками и валежником. Огонь весело пылал, образуя букеты тюльпанов, розовых и голубых, и они лизали черные лилии, рассыпавшиеся по старой железной плите в глубине очага. Жак выпил рюмку рома и свернул себе папиросу, которую пришлось сушить.

Луиза лежала и гладила кота, свернувшегося у нее на груди. Жак дремал, сидя за столом. Он встряхнулся, подвинул к себе свечи в высоких подсвечниках, которыми вместе с огнем очага освещалась комната, и принялся просматривать журналы, которые он получил утром из Парижа от своего друга Морана.

Одна статья заинтересовала его и вовлекла его в продолжительные мечтания.

- Какая прекрасная вещь наука! - сказал он себе.

Профессор Сельми в Болонье нашел в разлагающихся трупах алкалоид, птомаин, который имеет вид совершенно бесцветного масла и распространяет легкий, но стойкий запах боярышника, мускуса, сирени, апельсинного цвета или розы.

Пока в экономике гнилостного разложения нашли только эти запахи, но, конечно, найдут и другие. Пока что, чтобы удовлетворить требованиям практического века, который хоронит в Иври бедняков при помощи машин и который утилизирует все: сточные воды, отбросы, падаль и старые кости, можно будет превратить кладбища в заводы, которые будут приготовлять по заказу, для богатых семейств, концентрированные экстракты предков, эссенции детей, запахи отцов.

Это будет то, что называется в коммерции предметами роскоши, но в интересах небогатых слоев общества, а ими пренебрегать, конечно, нельзя, к этим цехам по производству роскоши присоединят впоследствии мощные лаборатории для изготовления духов в массовом масштабе. Их можно будет извлекать из останков, находящихся в братских могилах, на которые никто не претендует. Это будет парфюмерное производство на новой основе, доступное для всех, парфюмерия для дешевого рынка. Ведь сырье для нее, имеющееся в огромном количестве, не будет ничего стоить. Расходы на производство ограничатся заработной платой гробокопателей и химиков.

В настоящее время, когда одно из двух любящих существ умирает, пережившему остается только хранить фотографию любимого существа и в День Всех Святых навещать его могилу. Благодаря открытию птомаинов, теперь можно будет хранить покойную жену, которую так любил, у себя, в своем кармане, в летучем состоянии или в состоянии спиртовой вытяжки. Можно будет преобразить свою возлюбленную в флакон нюхательной соли, сконденсировать ее в состояние эссенции, наполнить ею, превращенной, в пудру, подушечку с вышитой на ней горестной эпитафией. Можно будет вдыхать ее в часы горести, обонять ее в часы счастья с носового платка.

Птомаины, являющиеся сейчас опасными ядами, будут, конечно, обезврежены прогрессом науки, и их можно будет поглощать без всякого для себя вреда. Почему тогда не приправлять эссенциями из них некоторые блюда? Почему бы тогда не применять их, как применяют миндальную или ванильную эссенцию, к кондитерскому тесту? Точно так же, как для парфюмерии, новые горизонты откроются для булочника и для кондитера.

Благодаря птомаинам, священные узы семьи, потрясенные в этот ужасный век безверия и неуважения, будут укреплены. В день поминовения умерших в маленькой столовой под абажуром, освещающим круглый стол, сидит семья. Мать - славная женщина, отец служит кассиром в торговой фирме или в банке. Ребенок еще маленький, недавно оправившийся от коклюша. Под угрозой быть оставленным без сладкого, клоп согласился наконец не болтать в супе ложкой и есть свое мясо с хлебом.

Он сидит смирно и смотрит на своих родителей, немых и задумчивых. Входит служанка и вносит крем на птомаинах. Утром мать почтительно вынула из шифоньерки красного дерева времен Империи флакон с притертой пробкой, в котором содержалась драгоценная жидкость, извлеченная из разложившихся внутренностей предка. При помощи пипетки она сама выпустила несколько слезинок этой жидкости в крем.

Глаза ребенка горят, но прежде чем ему дадут крем, он должен выслушать похвалу старцу, который, может быть, завещал ему вместе с некоторыми чертами лица этот посмертный вкус к розовой эссенции, которой он сейчас будет наслаждаться.

- Да, это был человек солидный, прямой и умный, дедушка Жюль. Он пришел в Париж в деревянных башмаках и всегда откладывал деньги в копилку, даже тогда, когда зарабатывал только сто франков в месяц. У него никто не получил бы денег без процентов и без залога. Не так он был глуп! А как он уважал богатых людей! Зато он и умер, уважаемый своими детьми, которым он оставил наследство в солидных государственных бумагах.

- Ты помнишь дедушку, крошка?

- Да, да, дедушка! - кричит клоп, замазавший себе прадедовским кремом нос и щеки.

- А бабушку помнишь, деточка?

Ребенок думает. В день поминовения этой почтенной особы готовят рисовый пирог, который парфюмируют вытяжкой из тела покойной. Престранным образом при жизни от нее пахло нюхательным табаком, а ее посмертная вытяжка распространяет запах флёрдоранжа.

- Да, да, бабушку тоже! - восклицает ребенок.

- А кого ты больше любил - бабушку или дедушку?

Как все малыши, предпочитающие то, чего у них нет, тому, что они держат в руках, ребенок вспоминает рисовый пирог и заявляет, что он больше любит бабушку. Это не мешает ему, однако, протянуть свою тарелку за второй порцией дедушкина крема.

Из опасения, чтобы у него не сделалось несварение сыновней любви, осторожная мать приказывает убрать крем.

- Какая очаровательная и трогательная семейная сцена, - сказал Жак, протирая себе глаза. И он спросил себя, не видел ли он сон, заснув над научной статьей, в которой говорилось об открытии птомаинов.

X

Он поднимался ощупью во тьме, следуя спирали винтовой лестницы. Вдруг в снопе голубоватого света он увидел человека, стоявшего навытяжку, закутанного в хламиду зеленого цвета, усеянную, вместо пуговиц, розовыми зернами, очень узкую в талии, расширяющуюся сзади у таза. Над этой воронкой, открытой спереди, над двумя маленькими нагими сосками, кончики которых были заключены в наперстки, вздымалась шея, плоёная, как гармоника, а над нею - голова, покрытая помойным ведром из голубого толя, украшенным султаном с катафалка. Дужка ведра проходила у человека под подбородком. Мало-помалу, когда глаза его снова начали видеть, Жак разобрал лицо этого человека. Под лбом, окаймленным красной чертою от краев ведра, торчали над глазами, расширенными белладонной, два пучка шерсти. Нос, похожий на фурункул, жирный и спелый, соединялся волосатым желобом с тузом червей рта. На остром подбородке красовалась запятая рыжих волос.

Тик подергивал это лицо, бугристое и бледное; тик, который приподнимал воспаленный кончик носа, вздымал глаза, захватывал в том же движении и губы, отбрасывал нижнюю челюсть и подергивал адамово яблоко, покрытое рябинами, как тело ощипанной курицы.

Жак последовал за этим человеком в огромную комнату с глинобитными стенами, освещенную почти у самого потолка полукруглыми окнами. На самом верху, у карнизов, проходили трубы из зеленой материи, похожие на акустические. Под ними подвешены были на крюках в виде восьмерок освежеванные телячьи головы, совсем белые, с высунутыми на правую сторону языками. На длинных гвоздях висели фисташкового цвета шапки с верхушками цвета крыжовника и шако без козырьков, похожие на горшки из-под масла.

В углу на чугунной печке пел глиняный горшок. Крышка его поднималась, выплевывая маленькие шарики пара.

Человек запустил руку в карман своей хламиды, вытащил оттуда пригоршню кристаллов, которые захрустели, размалываясь в его руке, и голосом горловым и холодным сказал, пристально глядя своими расширенными зрачками на Жака:

- Я сею менструации земли в этот горшок, в котором варится вместе с требухой зайце-кролика, дичь овощей - бобы.

- Прекрасно, - сказал Жак, не моргнув глазом, - я читал древние книги Каббалы и я знаю, что это выражение "менструации земли" обозначает просто грубую соль.

Тогда человек зарычал, и ведро, покрывавшее его голову, свалилось. На грушеобразном черепе показалась густая масса пурпурных волос, похожих на хвосты, которыми украшают в некоторых кавалерийских полках каски трубачей. Он поднял, как некий Будда, указательный палец вверх. Шумные бурчания пробежали по змеевикам из зеленой материи, тянувшимся под потолком. Языки зашевелились в измученных ртах телят, издавая звук, похожий на звук рубанка. Барабанный бой раздался из шако, похожих на горшки из-под масла. Потом все смолкло.

Жак побледнел. Да-да, все ясно. Неведомый эдикт - но параграфы его были совершенно ясны - предписывал ему вручить, не требуя квитанции, свои часы этому человеку. И это под страхом самых страшных пыток. Он знал это, а его часы остались в замке, на стене у кровати. Он открыл рот, чтобы принести извинения, чтобы попросить отсрочки, просить пощады, и окаменел, и лишился голоса. Ужасные глаза неведомого человека зажглись, как трамвайные фонари, засверкали, как цветные шары в аптеках, засияли наконец, как фонари трансатлантических пароходов.

У Жака была теперь только одна мысль: бежать. Он бросился на лестницу и очутился вдруг на дне колодца, закупоренного сверху, но освещенного по длине своей трубы огромными жалюзи.

Никакого шума, рассеянный свет. Свет зари в октябрьский дождливый день.

Он посмотрел наверх. Наверху огромные леса, перекрещивающиеся балки, вонзающиеся одна в другую, заключали в нерасторжимой клетке большой колокол. Лестницы проходили зигзагами в этом лабиринте досок, поднимались по фермам, резко спускались, перекрещивались, кончались на площадках из трехдюймовых досок и вновь поднимались ввысь, повисая, без точки опоры, в пустоте. "Я в колокольне", - сказал себе Жак. Он посмотрел вниз. Огромная черная чаша, в которой плавали, как вермишель, звезды, полулуния, ромбы, фосфоресцирующие сердца. Целое подземное небо, вызвездившее съестными светилами. Он выглянул через жалюзи. На неимоверном расстоянии он увидел площадь Сен-Сюльпис, пустынную, с ящиком чистильщика сапог у фонтана. На площади не было никого, кроме сержанта без кепи, лысого, с чубом белых ниток на макушке, похожим на кисточку для бритья. Жак решил обратиться к нему за помощью. Он спустился по лестнице и очутился в туннеле, засеянном тыквами.

Тыквы трепетали, лихорадочно поднимались на стеблях, которые приковывали их к земле. Жаку представилось поле монгольских задов, огород задниц, принадлежащих желтой расе.

Он рассматривал глубокие борозды, которые углублялись в эти полушария ярко-оранжевого цвета. Вдруг гнусное любопытство овладело им. Он протянул руку, но словно разрезанные заранее предусмотрительным садовником, тыквы открылись и упали, разделенные на ломтики и обнаружили свои внутренности - белые семечки, расположенные гроздьями в желтой ротонде пустого живота.

- Какой же я дурак! - Внезапно он огорчился, думая о клоках неба, которые носились, заключенные под сводами этой комнаты. И страшная жалость охватила его к этим лоскутьям небесной тверди, конечно, украденным и заключенным уже несколько, может быть, веков в этой зале. Он подошел к окну, чтобы открыть его, но послышался шум шагов, и звук голосов. "Меня ищут", - сказал он себе. Он явственно слышал звук заряжаемого ружья, и тяжелые удары прикладом. Он хотел бежать, но дверь, толкаемая бешеным ветром, трещала. О, они были здесь, за этой дверью.

Он их угадывал, никогда их не видев, этих демонов, которых вызывают ночью извращенные чувства формирующихся девушек; чудовища, ищущие развившихся отверстий, бледные и таинственные инкубы с холодным семенем. Вдруг он понял, в каком ужасном серале заблудился, потому что фраза, вычитанная им некогда в "Изысканиях в Магии" монаха Дель Рио предстала перед ним упрямая и ясная: "Demones exercent cum magicis sodomiam (Демоны предаются с магами содомии (лат.).)". С магами! Да, это поле тыкв было, без всякого сомнения, шабашем колдунов, присевших на корточки; вдавленных в землю и мечущихся, чтобы вытащить наружу тело и головы. Он отступил. Нет, ни за что он не хотел присутствовать при отвратительных излияниях этих оживленных овощей и этих лярв. Он сделал еще шаг назад, почувствовал, что земля проваливается под ним, и осознал, что стоит, ошеломленный, в башне под колоколом.

Колокол качался, но язык его не ударял по металлу, и, тем не менее, звуки раздавались и повторялись потусторонним эхом башни. Он поднял лицо к небу и разинул от удивления рот. Старуха в капоре, в камзоле из нанки, испещренном пятнами, в синем фартуке, на котором болталась медная бляха уличной торговки, сидела, свесив ноги, на балке. Он видел под ее вздымавшимися юбками огромные ляжки, туго сжатые грубыми шерстяными чулками. На маленькой скрипке, какие бывают у танцмейстеров, она играла, проливая крупные слезы, трогательную песенку, и букольки а ля королева Амалия, висевшие вдоль висков, качались в такт мелодии, как и ее огромные ноги, обутые в башмаки из красного сукна.

Напротив нее в деревянной чашке сидел калека в головном уборе из подкладного судна, похожего на берет из белого фарфора. Он был одет в полосатый детский передник, завязанный за спиной и оставляющий свободными руки, покрытые от кисти до локтя коленкоровыми манжетами; их придерживали, как у колбасниц, широкие нежно-голубого цвета резинки.

Калека дул в волынку с таким усердием, что его зеленые глаза исчезали под розовыми шарами его щек с напечатанным на них названием фирмы.

Жак думал. Он на колокольне. И это вполне естественно, потому что, не имея куска хлеба, он принял место звонаря в церкви. "Это, конечно, мои помощники. Но почему она так плачет? - продолжал он, глядя на водопады соленых слез, которые стекали по горестному лицу старухи. - Может быть, она поссорилась со своим мужем - этим калекой?" Он счел объяснение удовлетворительным. Затем перешел к другой идее. "Здесь не должно быть воды, в этой башне, - как же я смогу здесь жить? Надо будет спросить старуху, не согласится ли она за небольшое вознаграждение приносить воду". Он хотел подойти к старухе. Ступил на доску, но, испугавшись открывшейся перед ним пустоты, остановился, горло ему перехватило, лоб покрылся крупными каплями холодного пота. Он не смел двинуться ни взад, ни вперед. Ноги под ним подгибались. Жак опустился на четвереньки, сел верхом на балку, судорожно сжал ее ногами и закрыл глаза. Голова у него страшно кружилась. Но страх заставил его опять открыть их. Медленно, словно намыленная, балка ускользала из-под него. Он почувствовал, что из-под его живота исчезает твердь ее конца. Он закричал, схватился руками за воздух и провалился в пропасть.

На улице Оноре Шевалье, по которой он шел теперь, он ударил себя по лбу. "А моя палка?" Он знал совершенно точно, что его жизнь, вся его жизнь зависит от этой палки. Он задрожал в отчаянии, повернул обратно и побежал, перескакивая с одного тротуара на другой, не в состоянии связать воедино две последовательных мысли. "Но ведь только что она была у меня. Боже мой, Боже мой, где же я ее оставил?" Полная уверенность вдруг осенила его. Вот там, за этими полуоткрытыми воротами, во дворе, в котором он никогда раньше не был, была его палка. Он проник в некое подобие колодца. Никого, ни даже кошки, но воздух населен обитаемым мраком, наполнен невидимыми телами. Он осознал, что его окружили, что за ним следят. "Что делать?" И вдруг двор осветился, и большая задняя стена, опирающаяся на соседний дом, превратилась в огромное стекло, за которым билась кипящая масса воды. Раздался сухой звук, сходный со звуком компостера в руках контролера. Этот звук исходил от освещенной стены снизу. Жак увидел за стеклянной перегородкой голову, поднявшуюся из воды, запрокинутую голову женщины.

Затем выплыла шея, маленькие груди с твердыми сосками. Затем весь торс, крепкий, с небольшими синяками на боку. Наконец поднятая нога, наполовину прикрывающая живот, который трепетал, маленький и выпуклый, живот с гладкой кожей, не испытавший еще порчи, причиняемой родами.

Вместе с нею поднимались вцепившиеся в ее бедро железные челюсти огромного домкрата. Эти клювы впивались ей в кожу, та кровоточила, и взбаламученная вода пестрилась красными горошинами. Жак старался рассмотреть лицо этой женщины и увидел его, красоты торжественной и трагической, величественной и мягкой. Но тотчас же неописуемое страдание, молчаливо переносимая пытка легли поволокою на это бледное лицо, а рот искривился варварской и томной улыбкой, бросая вызов жестокому сладострастию.

Потрясенный до глубины души, Жак бросился на помощь к этой несчастной и вдруг услышал за стеклянной перегородкой два сухих удара, словно от падения двух шариков на твердую поверхность. Глаза женщины, ее голубые и неподвижные глаза исчезли. На их месте остались две красных впадины, пылающих, как головешки, в зеленой воде. Глаза возрождались опять, неподвижные, и потом отделялись и отскакивали, как маленькие шарики, и волна, через которую они проходили, не заглушала сухого звука. Поочередно с этого страдальческого и нежного лица падали в воду кровавые дыры и голубые зрачки.

Это созерцание лазурных взглядов и утопающих в крови глазниц было ужасно. Он содрогался перед этим существом, прелестным, когда оно было целостным, и ужасным, когда глаза покидали его. Ужас красоты, постоянно прерываемой и соседствующей с ужаснейшим из безобразий, был неописуем. Жак хотел бежать, но как только глаза ее сверкали на месте, у него являлось желание броситься к женщине, унести ее, спасти ее от невидимых рук, которые ее мучили. И он оставался на месте, растерянный. Женщина между тем все поднималась, поддерживаемая домкратом, который вонзался ей в бедро и уязвлял ее тем глубже, чем выше она поднималась.

Она достигла наконец вершины стены и явилась, мокрая, в воздухе над крышами, в ночи, показывая, как утопленница, свой бок, истерзанный баграми.

Жак закрыл глаза. Хрипы отчаяния, рыдания сострадания, крики жалости душили его. Ужас пронял его холодом до мозга костей. Ноги под ним подламывались.

Женщина сидела теперь на краю одной из башен Сен-Сюльпис. Но какая женщина? Вонючая оборванка, смеявшаяся пьяным и наглым смехом, замараха с пучком пакли на голове, с рыжими волосами на лбу, с пустыми глазами, с провалившимся носом, с измятым ртом, беззубым спереди, изъязвленным внутри, перечеркнутым, как у клоуна, двумя кровавыми чертами.

Она напоминала сразу солдатскую девку и починщицу соломенных стульев. Она хохотала, стучала каблуками по башне, делала глазки небу, простирала над площадью мешки своих старых грудей, плохо прикрытые ставни своего живота, шершавые бурдюки своих толстых ляжек, между которыми распустился сухой пучок матрацной пакли.

"Что это?" - спросил себя изумленный Жак. Потом он успокоился, начал уговаривать себя, что эта башня была колодцем. Колодцем, поднимающимся наверх, вместо того, чтобы углубиться в землю, но, во всяком случае, колодцем. Деревянное ведро, окованное железом, стоящее на краю его, доказывало это с несомненностью. Теперь все было ясно. Эта отвратительная неряха была Истина.

Как она низко пала. Правда, люди передавали ее из рук в руки в течение стольких веков. Что тут удивительного, в самом деле? Разве истина не есть великая проститутка ума, не потаскушка души? Один Бог знает, сколько таскалась она от начала века с первыми встречными. Художники и папы, авантюристы и короли - все обладали ею, и каждый был уверен, что она принадлежит только ему одному. И каждый предъявлял при малейшем сомнении аргументы неопровержимые, неоспоримые, окончательные доказательства.

Сверхъестественная для одних, земная для других, она с безразличием сеяла убеждения в Месопотамии возвышенных душ и в духовной Солоньи идиотов. Она ласкала каждого сообразно его темпераменту, его иллюзиям и его маниям. Сообразно его возрасту. Она отдавалась его погоне за уверенностью во всех позах, во всех личинах - на выбор.

Нечего сказать, вид у нее фальшивый, как у стертой монеты.

- Что ты за дурак! - раздался хриплый голос. Он обернулся и увидел извозчика, закутанного в серый плащ, с тремя воротниками, с кнутом, обернутым вокруг шеи.

- Ты ее не знал? Да ведь это тетки Евстафии дочь!

Жак, удивленный, не ответил. Тогда извозчик, несмотря на свой патриархальный вид, разразился ужасными ругательствами. Затем, словно охваченный безумием, он соскочил на подножку и плюнул томатным соусом в бархатную шляпу председателя суда, которая лежала на земле, а затем, засучив рукава, бросился с сжатыми кулаками на Жака.

Жак подскочил и проснулся в своей постели, разбитый, почти умирающий, весь покрытый холодным потом.

XI

Последовало несколько ночей, в течение которых душа Жака, освободившись от жалкой своей темницы, улетала в дымные катакомбы сна. Жак чувствовал по утрам нечто вроде лихорадки, головокружение, как у пьяного, общее недомогание, какой-то надлом во всем организме. Еще раз он с беспокойством стал думать о причинах, которые привели к такому раздвоению его жизни. Истощив все аргументы, он спросил себя, вспомнив о временном недомогании Луизы, не содержит ли в себе истину сентенция Парацельса: "Менструальная кровь женщин порождает фантомы". Пожав плечами и улыбнувшись, Жак решил совершенно не пить крепких напитков, ложиться спать не ранее, чем завершится круговорот пищеварения, покрываться в постели более легким одеялом. Совсем избавиться от снов этими мерами ему не удалось, но, по крайней мере, его стали посещать видения более туманные и более мягкие.

Когда погода наладилась, Жак стал заставлять себя совершать прогулки. Он посетил все окрестные деревни и констатировал, что прогулки вне замка лишены всякого интереса. Надо было идти очень далеко, чтобы попасть в лес. Лучше бродить по Лурскому саду и дремать в тени его елей.

Кюре, побывавший в воскресенье в Луре, оставил ключ от церкви у дяди Антуана, чтобы тот отдал его слесарю, исправлявшему шпингалеты. Жак завладел этим ключом.

Церковь была построена вытянутым прямоугольником, без поперечника, символизирующего крест. Четыре длинных стены, вдоль которых тянулись тонкие колонны. Ее освещали два ряда готических окон, расположенных симметрично ряд против ряда.

Жак очутился в старинной готической капелле, разрушенной временем и искалеченной архитекторами. Над хорами квадратная балка пересекала все здание, она поддерживала огромное распятие, привинченное железными гайками. Христос, варварски изваянный, покрытый слоем розовой краски, был похож на замазанного жидкой кровью бандита. Плохо прикрепленный к кресту, он качался при малейшем ветре и скрипел на своих гвоздях; с головы до ног его бороздили длинные потеки гуано. Летучие мыши и вороны свободно проникали в церковь через разбитые стекла, садились на этого Христа, раскачивали его, хлопая крыльями, и поливали его своими извержениями. На полу церкви, на сгнивших скамейках, даже на ступенях алтаря лежали кучи белых известково-аммиачных отбросов, гнусные извержения мясоедных птиц.

Запах падали бил в нос около алтаря. Ведомый этим запахом, Жак зашел за алтарь и увидел на полу останки мышей, домашних и полевых, скелеты без голов, концы хвостов, клочки шерсти. Целая кладовая, устроенная летучими мышами, рядом с полуоткрытым сосновым шкафом, в котором висели облачения.

Жак собирался было уйти, когда взор его остановился на полу хоров. Среди квадратов неодинакового размера он заметил несколько плит, похожих на надгробные. Он наклонился, стал очищать их и открыл на них надписи готическими буквами - некоторые совершенно стертые, другие еще различимые.

Он вернулся в замок, захватил с собой ведро с водой и тряпку и, стерев с одной плиты покрывавшую ее грязь, обнаружил на ней целую надпись.

Слово за словом он расшифровал ее:

"Здесь лежит Луи де Гуз, конюший, при жизни сеньор Ду в Бри и Шимэ в Туз. 21 дня декабря; тысяча пятьсот двадцать пять. Молите Бога о нем".

На другой плите он прочел:

"Здесь лежит Шарль-де-Шампань, шевалье, барон Лурский, скончавшийся 2 февраля тысяча шестьсот пятьдесят пятого года, который был сын Роберта де-Шампань, шевалье, сеньора Севейль и Сен-Коломба, и проч. Requiescat in расе (Да упокоится с миром (лат.).)".

Жак был несколько удивлен. Никто в округе не знал этих могил, попираемых по воскресеньям беззаботным священником и равнодушной паствой. Он топтал ногами старых сюзеренов, забытых в старой капелле Лурского замка. Ах, если бы дядя Антуан разрешил размуровать подземелья замка и проникнуть подземными коридорами в крипту этой церкви. Наверно, можно было бы наткнуться на интереснейшие останки.

Жак вышел и, решивши попробовать подействовать на Антуана через тетку Норину, направился к старикам.

Но ему пришлось отложить открытие задуманных им раскопок.

Старуха, уткнувшись носом в календарь и внимательно прислушиваясь к мычанию коровы, которое доносилось из хлева, сердитая, ворчала и бранилась.

- Дядя здоров? - спросил Жак.

- Что ему сделается? Он там, в хлеву. Слышишь?

Жак услышал, действительно, ругательства дяди и свист кнута.

- Несчастье на мою голову, - сказала Норина. - Ла Барре не приняла. Я думаю, уже прошли три недели, - и старуха произвела подсчет дней, водя пальцем по лежавшему перед ней календарю, - к тому же, Си Белль начинает лезть на нее, а это верная примета. Со вчерашнего дня она ревет так, что совершенно спать невозможно. Ничего не поделаешь. Придется опять вести ее к быку.

Отвечая на вопросы Жака, она объяснила ему, что Ла Барре очень трудная корова. Почти всегда приходится водить ее к быку по нескольку раз, а это неприятно, потому что это злит пастуха, который не любит, чтобы его бык переутомлялся. Появился дядя Антуан, разъяренный, таща за собою на веревке корову. Животное ревело и бодалось рогатой головой во все стороны.

- А все ты, - закричал Антуан. - Оттого, что ты не нажимаешь ей спину, когда бык седлает ее. А разве ж она когда примет так, со своим горбатым ослиным хребтом? Давить ее надо в это время.

- Довольно глупо с твоей стороны так говорить. Если ты такой умный, сам веди ее к Франсуа. Я посмотрю, как ты нажмешь ей спину.

- И поведу, - сказал старик. - Вот тебе, падаль вонючая!

И он изо всей силы ударил корову кнутовищем по голове.

Жак последовал за стариком. Они медленно спускались по дороге Огня.

- У нас есть время, - сказал дядя. - Пастух в этот час должен быть еще на выгоне. Это ничего. Мы оставим Ла Барре у пастуха и потом пойдем за ним на выгон.

Они пересекли большую дорогу и по деревенской уличке вступили в Жютиньи. На каждом шагу дядю Антуана приветствовали закутанные в платки старухи, сидевшие с своим шитьем у окон, похожие на поясные портреты.

У порога домов торчали грязные ребятишки, всклокоченные и надутые, и каждый из них держал в руке надгрызенный бутерброд.

Они остановились перед новеньким домиком, стоявшим во дворе, в одном из углов которого росли кроваво-красные розы.

Они отодвинули засов у решетчатых ворот, привязали корову к столбу, стоявшему на дворе, и, закрыв за собою ворота, повернули на углу в усаженную вязами аллею.

Они вышли на огромный луг. Жак был поражен протяженностью плоского пейзажа, раскинувшегося под небом, кривая которого, казалось, далеко на горизонте, где букетами росли группы деревьев, касалась земли.

По середине этой равнины пробегала усаженная ивами тропинка. Деревья были низкие, когда поднимался ветер, их листва образовывала голубоватую дымку.

Пройдя вперед, Жак заметил, что между этой частой изгородью ив протекает крошечная речонка. Козлиные прыжки водяных пауков покрывали поверхность воды коричневыми переливающимися кругами. Вульзи, река, прославленная Эжезипом Моро, извивалась тихими и свежими меандрами, в глубине которых дрожала отраженная зелень листвы и, выпрямившись, текла дальше, унося с собою, между двух своих берегов, целый поток неба.

Солнце золотило растительность равнины. Ветер усилил бег облаков, образовавших вдали, словно сгустки скисшего молока, и толкнул их в путь над рекой, лазурь которой покрылась от них белыми яблоками. Запах трав, пресный и слегка лишь осоленный желтой глиной, поднимался от этой зеленой поверхности, гравированной коричневыми следами копыт.

Они перешли через Вульзи по дощатому мостику, и по ту сторону занавеса ив им открылась другая половина луга, попираемая во всех направлениях стадом коров. Коровы были всевозможных цветов, всевозможных оттенков, - белые, рыжие, пегие, бурые и черные, неправильной формы пятна которых напоминали об опрокинутой чернильнице. Одни, видимые спереди, с рогами расставленными, как вилы, мычали, пуская слюну, и смотрели своими светлыми глазами на воздух, в котором дрожали голубоватые испарения дня. Другие, видимые сзади, демонстрировали только, над впадинами крупа, свои хвосты, раскачивавшиеся, как маятники, перед вздувшимися массами их розовых сосцов.

Рассеянные по равнине, они образовали некую окружность, вне которой бродили с высунутыми языками две овчарки.

- Вот Папильон и Рамоно, - сказал дядя Антуан, указывая на собак. - Пастух, стало быть, здесь.

И, действительно, они скоро заметили пастуха. Опустив глаза, он дробил своей палкой сухие комки земли.

- Ну, Франсуа, как дела?

Пастух поднял лицо, жесткое и гладкое, провел рукою по орлиному клюву и сказал голосом монотонным и в то же время вызывающим:

- Ничего. Бог милует... А вы, папаша Антуан, думается мне, опять насчет вашей коровы?

Дядя засмеялся.

- Он все понимает. Сразу видит. Нет, ты не дурак. Так сразу все понимаешь, что до чего касается.

Пастух пожал плечами.

- То-то и хорошо, - сказал он. - Хоть бы уж она подохла скорее, проклятая.

Он встал, посмотрел на солнце и, взяв свой жестяной рожок, извлек из него три раза хриплый и протяжный звук.

Тотчас же собаки сбили коров в одно колышащееся стадо. Затем, разбившись на две колонны, коровы двинулись гуськом по разным направлениям.

- Он предупреждает рожком деревню о возвращении скотины, - сказал дядя Антуан.

И видя, что Жака удивляет равнодушие пастуха, не обращавшего больше на коров никакого внимания, он добавил:

- Они знают дорогу в свой хлев. Дойдут сами.

- На место! - крикнул пастух, обращаясь к собакам, которые, ощетинившись и оскалив зубы, ворчали, когда приближались к Жаку.

Они пошли. Дома Франсуа подошел к ревевшей Ла Барре, отвязал ее и, колотя ее кулаками и ногами, вогнал ее голову в отверстие какой-то деревянной гильотины, стоявшей около хлева.

Корова, ошеломленная, не двигалась. Вдруг ворота хлева раскрылись, и рыжий бык, с короткой и толстой мордой, с короткой шеей, с огромной головой, с маленькими рогами, медленно вышел на двор, сдерживаемый обернутым вокруг ворота канатом.

Дрожь пробежала по шерсти коровы. Глаза ее вылезли из орбит. Бык подошел к ней, обнюхал ее и с независимым видом посмотрел на небо.

- Вперед, - закричал Франсуа, выходя из хлева, с кнутом в руках. - Вперед, вперед, вперед, мальчик!

Бык оставался спокоен.

- Что, ты начнешь сегодня?

Бык сопел, не двигаясь с места. Под крупом его висели два длинных кошелька, которые, казалось, прикреплены были к животу его толстой жилой, заканчивавшейся букетиком волос.

- Вперед, - заорал дядя Антуан.

И снова своим монотонным голосом засвистел Франсуа:

- Вперед, вперед, мальчик.

Бык не двигался.

- Начнешь ты, дармоед?

И пастух сильно ударил его кнутом.

Бык наклонил голову, поднял одну за другой все четыре ноги свои и равнодушным оком продолжал обозревать двор.

Дядя подошел к Ла Барре и задрал ей хвост. Не спеша бык сделал шаг вперед, обнюхал зад коровы, быстро лизнул его языком и остановился.

Тогда Франсуа бросился на него с кнутовищем.

- Паршивец! Падаль! В суп тебя, говядину, - орал с своей стороны папаша Антуан, обрабатывая быка своей палкой.

И вдруг бык тяжело поднялся и неловко охватил передними ногами корову. Дядя, оставив свою палку, бросился к Ла Барре и сдавил ей обеими руками спину. Между тем из букетика волос у быка возникало что-то красное и двурогое, тонкое и длинное, и ударяло в корову. И это было все. Без вздоха, без крика, без спазма бык спустился на землю и, увлекаемый канатом, к которому он был привязан, скрылся в хлеву. Между тем Ла Барре, не испытавшая никакого потрясения, даже не вздохнувшая, оправлялась теперь от своего страха и, ошеломленная, блуждала вокруг безжизненным и тупым взглядом.

- И это все? - не мог удержаться от восклицания Жак. Сцена продолжалась менее пяти минут.

Дядя и пастух покатились со смеху.

- В чем дело? По-моему, его бык импотент, - сказал Жак, когда они остались с дядей одни.

- О, нет. Это хороший бычок. Франсуа, правда, дает ему много фуража и мало овса. Но все равно это бычок, который, можно сказать, горит.

- И это всегда так, когда приводят корову к быку? Всегда в этом так мало экспромта, и так все это быстро?

- Естественно. Бык не сразу входит в охоту. Это длится довольно долго. Но раз дело началось, оно длится не более, чем ты видел сам.

Жак начинал думать, что эпическое величие быка похоже на золото жатвы. Что это такое же старое общее место, старая ошибка романтиков, пережеванная рифмачами и романистами сегодняшнего дня. Нет, тут положительно не стоит горячиться, и нет никакого основания бряцать на лире. Ничего ни импозантного, ни гордого. В отношении лирики весь этот порыв сводится к нагромождению двух масс говядины, которые лупили палками, наваливали одну на другую и разнимали, как только они коснулись друг друга, - опять же при помощи палочных ударов.

Молча они мерили ногами большую лонгвильскую дорогу. Сзади них тащилась на веревке корова.

Вдруг старик закашлял и начал жаловаться на трудность, с которою ему достаются деньги. Озвучив обычный репертуар своих жалоб, он опять закашлял и прибавил:

- Если бы еще те, которые должны, не затягивали бы платежи.

Видя, что Жак не отвечает, он подчеркнул:

- Если бы я получил тридцать франков, которые мне следуют, мне было бы очень приятно.

- Вы их получите завтра, дядя, - сказал Жак. - За вашу половину бочонка вам будет заплачено. Будьте уверены.

- Конечно... конечно... но с процентами, которые я получил бы, если бы отнес деньги в сберегательную кассу?

- С процентами.

- Хорошо, хорошо. Я вижу, ты настоящий парень.

Жак пережевывал один свои мысли. "Деньги должны придти завтра непременно, Моран получил для меня деньги третьего дня. Заплатив часть долгов и успокоив самых свирепых кредиторов, ему удалось отсрочить наложение ареста на мое имущество. Это передышка. Я получу около трехсот франков. Денег хватит, - заключил он, - рассчитаться со здешними врагами и через три или четыре дня сесть с Луизой в бельфорский экспресс". Мысль, что, наконец, он покинет Лур и вернется в Париж, к своей обстановке, к своей уборной, к своим безделушкам и книгам, наполнила его радостью. Но разве этот отъезд заставит замолчать похоронные псалмы его тоскливых дум? Разве этот отъезд исцелит его тоску, которую он приписывает духовному дезертирству от него Луизы? Он чувствовал, что он не слишком легко простит Луизе ее равнодушие в тот момент, когда он испытывал потребность еще теснее прижаться к ней. И затем перед ним вставал ужасный вопрос о совместной жизни.

До сих пор они жили свободно, в отдельных комнатах, не стесняя друг друга. В замке пришлось быть всегда вместе, ложиться и вставать в той же комнате, и, как это ни глупо, Луиза как-то упала теперь в его глазах. Он чувствовал некоторую брезгливость, почти отвращение, к соприкосновению с ее телом в некоторые дни.

По возвращении в Париж он должен будет искать себе скромную квартиру, и он не смеет рассчитывать на то, что и впредь, как это было раньше, у каждого будет своя, отдельная комната. Эта перспектива - невозможность быть одному, дышать одному в час отдыха - убивала его. И потом он отлично знал, что если мужчина отрекается иногда от всякой брезгливости к потаенным недостаткам женщины, то причиною этого является лишь страсть, которая, подобно преломляющей свет среде, изменяющей реальные формы вещей, окружает иллюзиями тело женщины и делает из него инструмент таких сверхъестественных наслаждений, что отвратительные стороны его исчезают.

С Луизой, больной и усталой, тревожной и холодной, никакое желание немыслимо. В ней оставалось от женщины только первородное клеймо ее, без каких бы то ни было компенсаций.

- Это пребывание наше в Луре будет иметь действительно благие последствия, - сказал он себе с горечью. - Оно толкнуло нас к взаимному отвращению наших тел и наших душ. Ах, Луиза.

- Ты молчишь, племянник?

Жак поднял голову. Они стояли у ворот замка.

- Прощайте, дядя.

- До завтра.

Он поднялся по лестнице, вошел в свою комнату и застал Луизу в слезах.

- Что такое?

И он узнал, что Норина потеряла последние остатки стыда. Когда Луиза попросила ее одолжить ей простыни, она отказала, заявив, что, во-первых, она простыней не меняет, а во-вторых, они у нее новые, а у парижан могут быть разные там истории, от которых портится белье. Затем она стала требовать деньги за вино и затеяла разговор о людях, которые, не будучи богатыми, швыряются провизией, давая ее кошкам. И она хотела отобрать кота.

- Его утопить надо в болоте, - кричала она, и Луиза должна была стать между нею и котом, выпустившим уже свои когти. Словом, Норина сделалась дерзкой и жестокой, и это в присутствии беременной женщины из Савена, которая сначала просила Луизу быть крестной матерью будущего ее ребенка, а потом, когда узнала, что она небогата, присоединилась к тете Норине, чтобы вместе с теткой оскорблять ее.

- Нет, я не выдержу, чтобы меня тут унижало мужичье, - сказала Луиза, - я хочу уехать.

Жаку пришлось уговаривать ее. Она в конце концов успокоилась, но объявила твердым тоном, что как только придут из Парижа деньги, она уедет.

- Хорошо, - сказал Жак. - С меня тоже достаточно лурского гостеприимства. Уехать днем раньше или днем позже значения не имеет.

- Мне жалко бедную киску, - сказала Луиза, лаская кота, который смотрел на нее умоляющим взглядом, протягивая к ней свои тощие лапы. - Я боюсь, как бы они не убили его. Позволь мне взять его с собою!

- Я сам хотел бы. Но как это сделать? Был бы он хотя бы здоров.

И Жак подошел к животному, которое тяжело поднялось и жалобно замяукало, едва он коснулся его кончиками пальцев.

- Все-таки, - сказал он, - это единственное действительно преданное существо, которое мы здесь встретили. И еще, благодаря Норине, отнимавшей у него даже объедки, которые мы для него оставляли, мы имели время привязать его к нам.

XII

- Ты погасишь?

- Да.

И Луиза наклонилась, чтобы задуть свечку.

- Ничего, - сказал Жак, устраиваясь поудобнее на узкой кровати. - Скоро мы вернемся в Париж к нашим мягким матрацам. Довольно с меня этих набитых иголками подушек.

Он кое-как устроился наконец на постели. Вдруг хриплое рокотание, медленное и глухое, прокатилось по комнате и явственно разрешилось в надсадный вопль, полный ужасной тоски.

- Это кот, - сказала Луиза, - Боже мой. Что с ним?

Она зажгла опять свечку, и они увидели животное на полу. Кот блуждал взглядом по квадратам паркета. Шерсть его встала дыбом. Он прижал уши, бока его вздымались, как кузнечные меха.

Бешеная икота начала душить его, казалось, он хотел выблевать свои внутренности. Язык вывалился из широко распахнутой пасти. Кот хрипел, его глаза вылезали из орбит. Началась рвота. Животное изрыгало вспененную слюну с утробными звуками.

Полностью обессиленный, он упал, уткнувшись носом в лужу рвоты.

Дрожа, Луиза вскочила с постели и хотела взять его на руки. Но не успела она дотронуться до кота, как быстрые волны пробежали по его шерсти.

Сознание наконец вернулось к нему. Качаясь, потерянно оглядываясь, он попробовал подняться на лапы, с трудом встав, затрясся всеми членами, потащился но комнате и забился в угол. Но он не мог оставаться на одном месте. Словно скрываясь от какой-то опасности, он вперялся в какую-нибудь точку стены страдальческим ошалелым взглядом, потом шатаясь пятился, мяукая от страха.

- Мими. Мой маленький Мими, - нежно позвала его Луиза.

Кот узнал ее, застонал, как ребенок, и бросил на нее взгляд, полный тайого отчаяния, что она залилась слезами.

Он хотел взобраться к ней на руки, но силы изменяли ему. Вцепившись когтями в ее юбку, он волочил за собою омертвелый зад.

Кот плакал при каждом усилии, и она не смела помочь ему, потому что все бедное тело его превратилось в сплошной обнаженный нерв страдания, издававший стон, где бы его ни коснулись.

Устроившись наконец у нее на коленях, кот попробовал было замурлыкать, но тотчас же остановился. Хотел слезть, тяжело соскользнул и стал на лапы, не выдержавшие тяжести его тела и разъехавшиеся под ним. Так он лежал, недвижно, ощетинившись, с опущенными ушами. Затем опять забегал по комнате, и тяжелое дыхание его стало еще тяжелее.

- С ним опять припадок, - простонала Луиза.

И, действительно, икота и рвота возобновились. Он бросался сам на себя, откинув голову с неимоверными усилиями, словно старался выскочить из собственной кожи. Потом он упал на живот, и опять кипящая пена полилась из его пасти.

- Он очень болен, - вздохнула Луиза.

- Это не ревматизм, как мы думали. Это паралич, - сказал Жак, наблюдая с постели искаженную мордочку животного и омертвение, охватившее его зад.

Кот еще раз пришел в себя и поднялся. Черты его вернулись на свои места, губы прикрыли челюсти, но от взглядов его становилось жутко: такое выражали они бесконечное отчаяние, такие жестокие страдания.

Луиза устроила на полу подушку из своей юбки, и кот лег на нее. Он казался совершенно изнуренным, отдавшим всю свою энергию, почти мертвым. Он выпускал, однако, свои когти, которые то появлялись, то исчезали на судорожно сжатых лапах его, и вглядывался черными остекленевшими глазами в темноту.

Потом хрипы раздались в его горле. Оно конвульсивно сжалось, и кот закрыл глаза.

- Припадок кончился. Он тихо умрет теперь, - сказал Жак. - Ложись, Луиза. В конце концов, ты простудишься.

- Если бы у меня был хлороформ, я не дала бы ему так мучиться, - сказала Луиза.

Они лежали, потушив свечу, молча, пораженные, что несчастное животное может так страдать.

- Ты его слышишь? - спросил Жак.

- Да. Слушай.

Кот покинул юбку и пытался теперь взобраться на стул, чтобы перебраться с него на кровать. Слышно было его учащенное дыхание и шум когтей, царапавших дерево. Потом все умолкло, но, отдохнув минуту, кот настойчиво принялся за свое. Он виснул, срывался и падал и опять начинал лезть, с хрипом, который иногда прорезывали стенания.

Он добрался до кровати, закачался, встал на лапы и прополз между Жаком и Луизой.

Ни тот, ни другая не смели больше двигаться. Малейшее их движение вызывало душераздирающие жалобные стоны у животного.

Он обнюхал их, попробовал замурлыкать, чтобы засвидетельствовать им, что ему хорошо около них; затем, охваченный судорогой, вытянулся, перелез через Луизу, хотел слезть с кровати, упал и покатился на пол с криком животного, которое режут.

- Это конец теперь, - сказал Жак.

У них вырвался вздох облегчения. При свете зажженной спички Луиза увидела кота, напружившегося, царапающего воздух когтями, изрыгающего пену и газы.

Вдруг она потянула, испуганная, Жака за рукав.

- Смотри! Молниеносные боли!

И, действительно, кот в беспорядочных судорогах перебирал лапами, и какие-то токи пробегали но его шерсти. Изменившимся голосом она прибавила:

- У него тоже эти боли. Сейчас наступит паралич.

Жак почувствовал холод в спине.

- Да брось ты, глупенькая. - И он стал объяснять ей, что эти судорожные движения на поверхности кожи не имели ничего общего с молниеносными болями. - У тебя болезнь нервов - ничего больше. От этого до атаксии двигательных центров очень далеко. Да вот тебе лучшее доказательство: у кота эти его боли начались минуту назад, и он умирает. А у тебя они продолжаются месяцы, и ты превосходно двигаешься. И что за нелепость, наконец, проводить параллель между болезнями животных и женскими болезнями.

Но в голосе его было мало убежденности. Перед ним появились физиономии врачей, молчаливых, замкнутых, натянутых... Э, да что... Они сами ничего не знают. Одни говорили - это метрит, другие - невроз.

Жак почувствовал, что его объяснения неуклюжи, что поспешность, с которой он хотел разубедить Луизу, чрезвычайно походила на признание.

- Луиза, поздно уже. Не можем же мы из-за этого животного провести бессонную ночь. Тем более, если мы завтра уезжаем. Самое простое, по-моему, это укутать его в юбку и отнести на кухню.

Но он наткнулся на упрямую волю Луизы. Она возмутилась и назвала его бессердечным.

Кот не двигался. Луиза, стоя на коленях перед ним, смотрела ему в глаза, грустные глаза, их вода, лишенная золотистого блеска, голубела, как замороженная.

Удрученная Луиза легла, и погасила свечку. В тишине оба притворились спящими, чтобы не разговаривать.

"Если бы было хоть пять часов, я бы встал, - думал Жак. - Боже мой, что за ночь. Я боюсь, как бы Луизе не был нанесен непоправимый удар".

Ему хотелось кричать, звать на помощь, потом он успокоился, взял себя в руки и решил считать до ста, чтобы заснуть. Но, добравшись до двадцати, сбился и прекратил счет...

- Ты спишь?

- Нет, - глухим голосом ответила Луиза.

Он начал болтать. Какие-то пустяки, о вещах, которые надо будет упаковать, о чемоданах. Но губы его механически издавали эти звуки, не ведомые мыслями. Мысли его вернулись на стезю, с которой он старался свернуть их этими хитростями.

Когда он проснулся на рассвете, он в одну секунду пережил опять все события и волнения ночи и вскочил с кровати.

А кот? И он увидел его, недвижного, оцепеневшего, на юбке. Он тихим голосом позвал его. Животное не пошевелилось, но тотчас же борозды пробежали по его шерсти.

Жак вышел, прошелся по саду. И мало-помалу, пока он ходил, его ненависть к Луру и его желание поскорее уехать смягчались.

Было так хорошо на этой лужайке. Сдерживаемый соснами ветер разносил легкий запах смолы. Замок, принявший солнечную ванну, словно помолодел и оставил свой надутый вид. Даже голуби, такие дикие, что к ним нельзя было подойти, важно разгуливали сегодня у его ног. Замок прощался с ним с кокетливым лукавством.

Кончено. Сегодня вечером он уже будет в Париже, и его жизнь изменится.

До тех пор, пока отъезд откладывался на неопределенное время, Жак подавлял в себе желание решать, как, собственно, он будет жить в Париже. Он отвечал себе: там будет видно, предлагал себе более или менее надежные выходы из положения, не обманывал себя, но, во всяком случае, убаюкивал свое жгучее беспокойство. Теперь, когда возвращение в Париж было делом решенным, неотложным, он терял мужество и даже не пытался строить какие-то планы.

Зачем? Он отправлялся в неизвестное. Единственные предположения, на которые он мог осмелиться, были следующие: надо будет по приезде побывать у того, у другого, вновь завязать сношения с людьми, которых он презирал, чтобы найти себе выгодную работу или какое-нибудь место. Какую цепь унижений придется мне испытать. Да! Возмездие за мое презрение к практичности наступило.

Как много хорошего было в одиночестве! Здесь, по крайней мере, я никого не видел, кроме этих крестьян. Да, теперь придется, чтобы добыть кусок хлеба, толкаться среди людей и есть из отвратительного корыта толпы.

А Луиза? Он представлял себе ее - больную, беспомощную. Он представлял себе ужасных спутников атаксии: специальные кресла, клеенки, подстилки... этот ужас недвижного тела, которое надо обслуживать. "Я не смогу даже оставить ее дома, потому что у меня не будет денег на содержание прислуги. Придется поместить ее в лечебное заведение". Эта мысль была ему так тяжела, что глаза его наполнились слезами.

Однако не стоит так отчаиваться заранее. Но, если даже Луиза выздоровеет, разве связь между нами не лопнула?! Мы слишком часто сталкивались здесь, чтобы воспоминания о взаимном нашем неуважении друг к другу могли когда-нибудь изгладиться. Нет, это конец; что бы там ни было, покоя в нашей жизни быть уже не может.

Жак вернулся в комнату. Луиза встала и укладывала свои платья.

- Ах, если бы не этот кот, я бы была счастлива вернуться в Париж.

- Ему осталось жить не больше двух часов. У него свистящее дыхание и глаза, как стекло.

На лестнице раздались шаги, и вошел почтальон.

- Я пришел раньше обыкновенного, - объявил он, потому что у меня для вас сегодня хорошее письмо.

И он подал долгожданное письмо, запечатанное пятью печатями.

Какое-то величие исходило от его печеного лица, и его седые волосы казались почти почтенными сединами. Значительность этого письма, заключавшего в себе деньги, преобразила его и облагородила даже его беззубую пьяную улыбку.

- Это последнее письмо, - сказал Жак, подписывая квитанцию. - Мы сегодня уезжаем в Париж.

Старик был потрясен.

- О, о, о! А я-то рассчитывал, что мои парижане останутся здесь до зимы.

- Вот, папаша Миньо, вам десять франков за беспокойство, а теперь - за ваше здоровье! - И Жак протянул ему стакан вина.

Проглотив одним духом вино, почтальон попросил разрешения отрезать себе ломоть хлеба. Он не без основания думал, что ему не позволят есть, не запивая. Таким образом, он выпил почти весь литр.

- Что, вы хотите, чтобы здесь совсем прекратилась разноска почты? - закричал дядя Антуан, появившийся в комнате, как только дверь захлопнулась за почтальоном.

- Почему?

- Почему? Потому что он остановится в первом кабачке и будет пить, пока не свалится с ног.

- Это забавно. Округ, в котором прекратилась разноска почты, потому что парижане споили почтальона! Однако нам нельзя даром тратить время. Мы уезжаем экспрессом в 4 ч. 33 м. Давайте рассчитаемся.

- С экспрессом? Вы уезжаете? Да как же это?

- Да, я получил сегодня из Парижа известия. Я должен быть вечером в городе.

- Но ведь Луиза останется. Не правда ли, малютка? Краем глаза дядя Антуан поглядывал на деньги, лежавшие на столе.

- Нет, я тоже уезжаю.

- Ай, ай, ай, ай!

- Так сколько я вам должен?

Старик вытащил из жилетного кармана засаленную, сложенную вчетверо бумажку.

- Тут полно цифр. Это Паризо составил мне счет, с процентами, которые причитаются. Посмотри-ка, сходится это с твоим?

- Вполне. Только у меня нет мелких.

- Что за беда! Я разменяю.

Он поднялся и достал из кармана блузы длинный кошель.

Дядя Антуан давал сдачу монета за монетой; он сначала вертел каждую монету к руках и приговаривал: "Я вам хорошие деньги даю". Он плохо скрывал свое почти насмешливое удовлетворение. Ему удалось еще раз надуть парижан. Он насчитал им проценты не со дня доставки бочонка с вином, а с того дня, когда он заказал его.

- Правильно?

- Да, дядя.

- Но если вы едете, надо будет запрячь осла.

- Сделаете большое одолжение.

- Ну, конечно... А то как же... Так не расстаются. Вы должны зайти к нам, закусить на дорожку.

- У меня завтрак уже готов, - сказала Луиза.

- Ну так что ж. Давай я снесу его вниз. Покушаем вместе.

Луиза взглядом посоветовалась с мужем.

- Хорошо, - сказал Жак. - Вы правы. Надо нам, по крайней мере, чокнуться на прощанье.

Дядя во что бы то ни стало хотел нести корзину с провизией. Он сообразил, что племянница может ему пригодиться в Париже. У нее можно будет остановиться, когда он поедет сдавать отчет хозяину.

- Они уезжают! - заявил дядя.

Норина была так расстроена, что уронила сковородку.

- Ах, Боже мой!

Она выдавила из себя слезу и, опасаясь что племянница, презрительное выражение лица которой было очевидно, оттолкнет ее, она протянула свои длинные, сухие руки к Жаку и как то бесчувственно поцеловала его в обе щеки.

- Как же это так... Вот так история... А я все хотела пышек вам спечь... На сковородке... Уж так-то вкусно... Ах ты, несчастье какое...

Накрывая на стол, она бормотала: "Нам будет здесь так пусто". И хныкала, ополаскивая стаканы.

- Но на следующий год вы ведь опять приедете?

- Конечно.

Ели молча. Норина стонала, уткнув нос в тарелку. Старик, сконфуженный молчанием Жака и Луизы, говорил только: "Ну-ка, еще по стаканчику..." И он опоражнивал свой стакан и шлепал губами, а потом вытирал их рукою.

- Мы больше не можем оставаться, - заявила Луиза. - Мне надо еще кое-что сделать дома.

- Возьмешь с собой кролика?

Как они ни отговаривались, пришлось согласиться. Тетка Норина задушила одного из своих кроликов и принесла его, теплого, обернутого в солому.

- Пока Луиза будет возиться, мы успеем выпить еще по стаканчику коньяку. А потом будем запрягать.

Они чокнулись. И Жак, отнюдь не собираясь исполнить это обещание, обещал старику написать ему из Парижа.

Наконец, дядя Антуан выкатил из сарая тележку, запряг в нее осла, и они, покачиваясь, подъехали к замку.

- Я отнесла кота наверх, в одну из комнат, - негромко сказала Луиза. - Я оставила ему юбку, чтобы ему не было холодно, и поставила воды для питья. Пусть лучше он умрет так, чем Норина убила бы его поленом. Он больше не страдает. Он даже не узнал меня, бедняжка. Он весь твердый стал.

- Ну, мы готовы! - закричал дядя, запихивая в тележку сундуки и чемоданы. - Поехали!

И они двинулись, прижатые друг к другу. Колеса тележки подскакивали на каждом камне.

- Скажи-ка, племянник.

- Да, тетя?

- Если у тебя найдутся или у Луизы платья, которых вы больше не носите... Мы бы себе из них праздничные здесь сделали.

- Мало у них старого платья! - сказал дядя. Жак обещал все, что угодно.

- Мы все время будем вспоминать вас.

- И мы!

- Ты мне, вроде, как бы родная дочь, - плаксиво сказала Норина, глядя на племянницу.

- Наконец! Вот вокзал! - пробормотал Жак. Разгрузив тележку, старики широко раскрыли объятия и, проливая слезы, расцеловали Жака и Луизу в обе щеки.

Когда парижане сели в вагон, дядя Антуан хлестанул своего осла и, помолчав, сказал:

- Я слышал, она сказала Жаку, что оставила юбку коту, который издыхает.

- Вот дура-то!

- Да, да, она сказала.

- Ах, поди ж ты!

И боясь, как бы кот не испортил когтями материи, они рысью понеслись к замку.

Жорис-Карл Гюисманс - У пристани (En Rade). 2 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

У пристани (En Rade). 1 часть.
Роман Перевод В. Азова I Вечерело. Жак Марль ускорил шаг. Деревенька Ж...

УВЕРТЮРА ТАНГЕЙЗЕРА
Перевод Юрия Спасского На фоне пейзажа, какого не создать природе, - п...