Жорис-Карл Гюисманс
«В пути (En Route). 2 часть.»

"В пути (En Route). 2 часть."

Толкнув дверь, он проник в обширное помещение, нечто вроде окрашенного в желтое сарая с низким потолком на поперечных железных брусьях, покрытых серой краской, перевитых голубыми полосами и украшенных газовыми рожками, какие бывают в винных погребах. В глубине мраморный алтарь с шестью зажженными свечами, убранный бумажными цветами и золочеными розетками и с маленькой дароносицей на жертвеннике, сверкавшей отблесками пламени свечей.

Грубо расписанные синими и желтыми красками оконные стекла едва пропускали скудный свет. Печка не топилась, и было холодно, а каменные плиты церковного пола не покрыты были ни ковром, ни половиком.

Дюрталь закутался и сел. Понемногу глаз его привык ко мраку церкви, пред ним вырисовывалась странная картина. На рядах стульев против хор застыли неподвижные фигуры, утопавшие в волнах белой кисеи.

Вдруг в боковую дверь вошла монахиня, окутанная с головы до ног большой вуалью. Она направилась вдоль алтаря, остановилась посредине, простерлась ниц, поцеловала пол и поднялась усилием одних бедер, без помощи рук. Безмолвно прошла затем в церковь и задела Дюрталя, который успел рассмотреть под вуалью роскошную мантию молочной белизны, слоновой кости крест на шее и четки у пояса.

Дойдя до входной двери, она поднялась по лесенке на кафедру, высившуюся над всем залом.

"Что это за орден в таких пышных одеждах приютился здесь в жалкой капелле этого квартала?" - недоумевал Дюрталь.

Зал наполнялся понемногу. Мальчики хора в красном, в пелеринах, отороченных кроликовым мехом, зажгли паникадила, вышли и затем ввели священника, молодого и тощего, в подержанном облачении, затканном большими узорами цветов. Он сел и суровым голосом запел первый антифон вечерни.

Дюрталь вдруг обернулся. Изумительные голоса зазвучали на трибуне, исполняя ответствия, в сопровождении фисгармонии. Казалось, что не женские голоса поют, а скорее отроческие, - лишь нежнее, закругленнее, прозрачнее в нотах верхнего регистра, - и мужские, только изысканнее, чище, утонченнее; голоса бесполые, процеженные сквозь богослужения, просеянные сквозь моления, закаленные в горниле слез и боготворений.

По-прежнему сидя, запел священник первый стих неизменного псалма: "Dixit Dominus Domino meo..." (Сказал Господь Господу моему... - лат.)

И Дюрталь увидел под сводом на трибуне высокие белые изваяния, которые медленно пели, держа в руках черные книги и воздев глаза к небу. Одна из этих фигур, на минуту освещенная лампадой, немного нагнулась, и под отогнутой вуалью он рассмотрел матово бледное лицо, выразительное и скорбное.

Чередовались строфы вечерних песнопений, исполняемых то монахинями на возвышении, то сидевшими внизу. Капелла наполнилась. Одну сторону заняли воспитанницы какого-то пансиона, в белых вуалях, другую - бедные горожанки в унылых платьях и девочки с куклами. Несколько женщин в деревянных башмаках и ни одного мужчины. Атмосфера становилась необычной. Пламя душ растопило ледяную стужу этой церкви. То не была торжественная вечерня, как служили ее по воскресеньям у Сен-Сюльпис; нет, совершалось богослужение бедняков, вечерня интимная, с сельскими напевами молитв, которым с безграничным усердием внимали верующие, сосредоточившись в тишине.

Дюрталю казалось, что он унесся куда-то вдаль, в глушь деревни, в монастырь. Он чувствовал, как душа его смягчена, убаюкана однообразной глубиной песнопений, и смену псалмов он различал лишь по припеву "Gloria Patri et Filio" (Слава Отцу и Сыну - лат.), неизменно повторявшемуся в конце каждого псалма.

Его осенил истинный порыв, смутное желание наравне с прочими молиться Непостижимому; овеянный молитвами, до глубины души охваченный этой обстановкой, Дюрталь ощущал, как будто частица его существа откалывается от него, и он даже издали приобщается к общей нежности этих чистых душ. Желая излиться в молитве, он вспомнил слова, которым учил святой Пафнутий куртизанку Таис, восклицая: "Недостойна ты произносить имя Господне, молись лишь так: Сжалься надо мной Ты, сотворивший меня!..." Молитвенно шептал он смиренную фразу, но не любовь, не сокрушение владели им, а отвращение к самому себе, к своей неспособности отрешиться от себя, неспособности любить. Потом он задумал прочесть "Отче наш", но запнулся при мысли, что если взвешивать тщательно слова, то прочесть молитву Господню всего труднее. Не возвещаем мы разве в ней Господу, что "отпускаем должникам нашим?" А сколько действительно прощающих найдется среди тех, которые произносят эти слова? Сколько верующих не лгут, свидетельствуя перед Всеведущим, что они не знают ненависти?

Внезапное молчание церкви прервало его думы. Вечерня кончилась. Заиграла прелюдию фисгармония, и зазвучали голоса всех, запевшие древний рождественский тропарь: "Рожден есть Младенец божественный".

Он слушал, растроганный простодушием этой песни, как внезапно пробудила в нем бесстыдные воспоминания поза девочек, коленопреклоненно стоявших на скамейках.

Брезгливо сопротивляясь, он пытался оттолкнуть натиск позорных мыслей. Но безуспешно. Дюрталя вновь заполонила женщина, одурманившая его своею извращенностью.

Тело закруглялось под кружевами и шелком рубашки, и его дрожащие руки сбрасывали ненавистно пленительные покровы блудницы.

Призрак также неожиданно исчез. Взор Дюрталя бессознательно остановился на священнике, который рассматривал его, тихо что-то говоря одному из служек.

Он потерял голову, вообразил, что священник разгадал его думы, хочет изгнать из храма, но, пораженный безумием своей мысли, пожал плечами и, рассуждая спокойнее, решил, что наверное доступ в этот женский монастырь не дозволен мужчинам, и что, заметив его, аббат посылает к нему служку с просьбой удалиться.

И впрямь, тот направлялся прямо на него, и Дюрталь взялся уже за шляпу, но прислужник вкрадчивым, заискивающим голосом заговорил: "Сейчас начнется шествие. Обычай требует, чтобы мужчины шли за Святыми Дарами. Сударь, вы здесь единственный мужчина, но господин аббат подумал, что вы не откажетесь участвовать, когда составится процессия".

Изумленный этой просьбой, Дюрталь ответил неопределенным жестом, в котором служке послышалось согласие.

"Да нет же, - думал он, - оставшись один. Я вовсе не хочу вмешиваться в церемониал. Во-первых, я в нем ровно ничего не смыслю и, наверное, напутаю, а во-вторых я не намерен выставлять себя на смех". Дюрталь готовился без шума ускользнуть, но было уже поздно. Прислужник принес ему зажженную свечу и пригласил за собой следовать. Тогда против воли он настроил себя на благодушный лад и, непрерывно повторяя мысленно: "какой у меня, наверное, нелепый вид!" - прошел за ним до алтаря.

Там служка остановился и попросил его не двигаться. Капелла вся, как один человек, встала. Пансионерки разделились на две вереницы, предшествуемые женщиной, которая несла хоругвь. Дюрталь выделялся перед первым рядом монахинь.

Пред Святыми Дарами, пред Господом, откинулись вуали, обычно опущенные перед мирянами даже в храме. Дюрталю удалось в течение секунды наблюдать их лица, и его охватило полное разочарование. Он представлял их бледным и строгими, как та монахиня, что мелькнула на трибуне, но почти все они были краснощекие в веснушках и скрещивали жалкие корявые пальцы, потрескавшиеся от мороза. У всех без исключения были одутловатые лица с признаками начинающегося или затвердевшего флюса.

Очевидно, это были дочери деревни. Еще более пошлой наружностью отличались послушницы, в серых рясах, под белыми вуалями. Они раньше работали, наверное, на фермах. И однако, в их устремлении пред алтарем исчезала невзрачность облика и безобразие рук, посиневших от холода, зазубренных ногтей, обожженных щелоком. Глаза, смиренные и целомудренные, легко увлажавшиеся слезами умиления под длинными ресницами, овевали благочестивой простотой грубость черт лица. Углубившись в молитву, они даже не замечали любопытных взглядов, ничуть не тревожились, что рядом их рассматривает мужчина.

И Дюрталь завидовал дивной мудрости этих жалких девушек, которые постигли, что безумна воля жизни. Он думал: неведение приходит к тем же выводам, что и познание. Среди кармелиток нередки богатые, красивые светские женщины, которые покинули свет, навсегда убедившись в тщете его радостей. А эти монахини, ничего, без сомнения, не познавшие, узрели наитием ничтожество мира, истину, до которой другие доходят годами опыта. К одной и той же меже пришли они различными путями. Какая ясность духа раскрывается в этом иноческом пострижении! Что сталось бы с этими несчастными, если бы не принял их Христос? Вышли бы замуж за бедняков, изнемогали бы под бременем побоев. Или поступили бы служанками куда-нибудь в таверны, и там их насиловали бы хозяева, над ними издевалась бы челядь, их ожидали бы тайные роды, они изнывали бы, обреченные презрению перекрестков, опасностям побоев! И ничего не ведая, избегли они всего. Невинные, обитают они вдали от тягостей, вдали от грязи, послушные благородному надзору и самой своей жизнью располагаемые - если только достойны - к восприятию глубочайших восторгов, доступных чувствованию твари человеческой!

И если даже, в общем, по-прежнему они остались стадными животными, то все же они твари стада Господня!

Знак, который сделал Дюрталю служка, оторвал его от размышлений. Сошедший от алтаря священник нес малый потир. Пред Дюрталем извивалось шествие пансионерок, и, миновав ряд монахинь, не принимавших участия в процессии, он со свечей в руке следовал за служкой, который сопровождал священника, держа раскрытый шелковый белый зонт.

Раскатистые скрипучие звуки фисгармонии полились и наполнили храм с высоты трибуны. Стоявшие по сторонам инструмента монахини запели древнюю песнь "Приидите верные", рифмованную в тактах марша. Внизу сестры и верующие после каждой строфы возглашали нежный, умоляющий припев "Приидите, поклонитеся". Процессия обошла несколько раз вокруг капеллы, овевая склоненные головы фимиамом кадильниц, которыми кадили при каждой остановке отроки хора, лицом повернувшись к священнику.

"Что же, обошлось, по-видимому, благополучно", - подумал Дюрталь, когда они возвратились к алтарю. Он полагал, что роль его окончена, но не осведомившись на этот раз о его согласии, служка попросил его встать на колени возле причастной ступени перед алтарем.

Ему было не по себе, он чувствовал смущение. Он сознавал, что у него за спиной все пансионерки, весь монастырь, и в непривычном положении ему начало казаться, что в его ноги вколачивают клинья, подвергают средневековой пытке. Его стесняла свеча, оплывающая, грозящая запятнать его воском. Он тихо пошевелился, пытаясь подостлать под колени полы пальто и смягчить тем острие ступеней. Но почувствовал себя еще хуже, задвигавшись. Отекшее тело ныло, и горела озябшая кожа. Пот выступил у него от страха при мысли, что он может обмороком рассеять молитвенное настроение паствы. А церемония казалась бесконечной. Он не слушал сестер, певших на трибуне, и сетовал на длинноту службы.

Наконец настал миг благословения.

Увидев себя в такой близости от Господа, Дюрталь невольно забыл свои муки и склонил чело, совестясь, что он выставлен так перед этим стадом дев, словно капитан перед отрядом. И когда колокольчик прозвонил среди глубокого безмолвия, а священник со Святыми Дарами обернулся и, медленно рассекая крестным знамением воздух, благословил капеллу, распростертую у ног его, то Дюрталь, наклонившись притаился с закрытыми глазами, как бы пытаясь схорониться пред Всевышним, чтобы Он не заметил его среди набожной толпы.

Еще не допели псалма "Восхвалите Господа все языцы", как служка приблизился, чтобы взять у него свечу. Дюрталь чуть не закричал, вставая. Скрипели отяжелевшие колени, и не повиновались ноги. Однако он добрался с трудом до своего места, выждал, пока разошелся народ, и, подойдя к служке, спросил, как название монастыря и ордена этих монахинь. "Они францисканки, миссионерки Пречистой Девы, - отвечал прислужник. - Но вы ошибаетесь, думая, что им принадлежит эта церковь. Это дополнительная капелла, соединенная особым ходом с задним зданием, выходящим на улицу Эбр, которое занимают сестры. Они слушают здесь богослужение по тому же праву, как вы или я, и содержат школу для детей этого квартала".

"Маленькая капелла полна умиления, - думал Дюрталь, оставшись один. - Она подстать закоулку, в котором приютилась, и печальной речке дубильщиков, протекающей дворами по сю сторону улицы Глясьер. В сравнении с собором Парижской Богоматери она то же самое, что по сравнению с Сеной соседка ее Бьевра. Она ручеек церкви, убогий пригород религии!

Скудны и изысканны бесполые или надтреснутые голоса этих смиренных инокинь! Бог свидетель, как ненавистен мне женский голос в святом месте, голос, в котором, несмотря ни на что, чувствуется скверна. Мне кажется, что женщина всегда несет с собой вечный смрад своих пороков, что она извращает смысл псалмов. Суетность, похоть прорываются в голосе мирянки, крик ее поклонения, сопровождающий музыку органа, в основе своей есть только вопль плотских притязаний, и лишь одними устами произносятся даже в самых мрачных литургических гимнах ее устремленные к Господу стенания. Женщина оплакивает лишь пошлый идеал земных радостей, которых не могла достичь. Я прекрасно понимаю, почему отвергла церковь ее услуги и почему, боясь осквернить музыкальный покров своих молений, она пользуется голосами отрока и мужчины, хотя бы то даже был скопец.

Однако, все меняется в женских монастырях. Несомненно, что молитва, причастие, подвижничество, созерцание, очищая тело и душу, придают источаемым ими звукам особый аромат. Голоса монахинь, в высшей степени грубые и неотделанные, насыщаются целомудренным оттенком наивной лаской чистой любви. Отодвигаются к невинным звукам детства".

И ему вспомнился монастырь кармелиток, который иногда случалось посещать; вспомнились потускневшие, мертвенные голоса, укрывшие в трех нотах остаток своего здоровья, утратившие музыкальные краски жизни, оттенки приволья; голоса, в монастыре сохранившие лишь цвет одежды, которую они, казалось, отражали, - звуки белые и темные, звуки непорочные и сумрачные.

"О, эти кармелитки!" - размышлял Дюрталь, спускаясь по улице Елясьер. И он воскресил в памяти обряд пострижения, воспоминание которого пленяло его всякий раз, как он грезил о монастырях. Он вновь увидел себя утром в небольшой капелле на Рю де Саксон, стрельчатой, испанского стиля, прорезанной узкими окнами с витражами, до того темными, что лучи дня сковывались их красками и не давали света.

В сумеречной глубине возвышался главный алтарь, к которому вели шесть ступеней. Слева большая стрельчатая железная решетка была задернута черным занавесом. С той же стороны, почти у подножья алтаря, в глухую стену врезалась небольшая стрелка, удлиненная и остроконечная, посреди которой зияло четырехугольное отверстие, похожее на пустую раму без картины.

В то утро капелла, обычно холодная и мрачная, блистала множеством свечей, залитая тяжелыми испарениями фимиама - в отличие от других церквей - без примеси росного ладана и камеди. Капелла переполнена была народом. Забившись в угол, Дюрталь обернулся вместе с соседями, следя взором за служками и священниками, которые направлялись к выходу. Вдруг раскрылись врата, и предстал в дневном сиянии кардинал, Парижский архиепископ. Покачивая лошадиной головой с выступающим вперед большим носом, украшенным очками, шествовал он по нефу церкви, согнув высокий стан, склонившись на бок и длинной искривленной, точно лапа краба, рукой благословлял присутствующих.

Вместе со свитой поднялся святитель в алтарь и на аналое преклонил колена. С него сняли пелерину, облачили в шелковую рису с блестящим вытканным серебряным крестом, и началась обедня. Незадолго до причастия тихо раздвинулась за железной решеткой черная завеса, и в голубоватом свете, подобном блеску лунной ночи, перед Дюрталем замерцали белые видения и звезды, трепетавшие в пространстве. Совсем возле решетки он различил очертания коленопреклоненной на полу женщины, неподвижной, тоже державшей свечу, со звездным огоньком. Женщина не шевелилась, но дрожала звезда. Перед самым причастием женщина встала, исчезла и голова ее, словно снятая с плеч заполнила раму черневшего в стрелке отверстия. Нагнувшись вперед, он на миг увидел мертвенный облик, опущенные ресницы. Белое лицо без глаз, подобное мраморным изваяниям древности. Оно исчезло вместе с кардиналом, склонившимся с дароносицей в руке.

Видение мелькнуло так быстро, что он спрашивал себя: не сон ли это? За железным кружевом слышались все те же жалобные псалмопения, строфы медлительные и протяжные, плававшие в неизменных нотах. Блуждающие огни и белые формы двигались в лазурной дымке фимиама. Преосвященный сел и задавал вопросы постригаемой, которая, вернувшись на прежнее место, коленопреклоненно стояла перед ним, отделенная решеткой.

Он говорил тихим голосом, которого нельзя было расслышать. Вся капелла насторожилась, вслушиваясь в произносимые послушницей обеты, но доносилось лишь медленное бормотанье. Дюрталь вспомнил, что, работая локтями, он протискался поближе к галерее и сквозь решетку ограды рассмотрел женщину в белом, распростертую в рамке цветов. И все монахини вереницей подходили к ней, и, склоняясь, пели заупокойные песнопения, как над усопшей и, точно мертвую, кропили освященною водой!

"Как дивно! - воскликнул он, потрясенный на улице воспоминанием об этой сцене, и подумал: - Жизнь! Жизнь этих женщин! Спать на волосяном тюфяке без подушек и одеял. Поститься семь месяцев в году, за исключением праздников и воскресений; не присаживаясь, есть лишь овощи и скудную пищу. Обходиться без топлива зимой; часами распевать псалмы на ледяных плитах, истязать свое тело, в наивысшей степени уничижения, и с радостью исполнять, несмотря на изнеженное воспитание, работы самые грубые, даже мытье посуды. Молиться весь день с утра и до полуночи, пока не упадешь в изнеможении, молиться так до самой смерти. Или суждено им сжалиться над нами и посягнуть на искупление уродств этого мира, который считает их истеричками и безумными, потому что неспособен постичь мучительные восторги этих душ!"

Не слишком льстит нашему самомнению, когда задумаешься о кармелитках или хотя бы смиренных францисканках, бесспорно, менее утонченных. Правда, орден последних не созерцательный, но все же устав его достаточно суров, и жизнь настолько тягостна, чтобы уравновесить и искупить своими молениями и подвижничеством излишества города, который они охраняют.

Он вдохновился, размышляя о монастырях. "Ах! если б укрыться там, спастись от масок жизни. Не знать: выходят ли книги, печатаются ли журналы, навсегда отрешиться от всего, что творится среди людей, за порогом кельи! И совершенствовать благостное безмолвие замкнутой жизни, питаться излияниями благодати, утоляя свою жажду древними напевами, насыщаясь неистощимым блаженством литургий!

Кто знает? А что, если усилием просветленной воли и пламенной молитвой можно достичь наития Его, общения с Ним, ощущения близости Его!.. Он воскрешал в памяти радости, дарованные аббатствам, в которых обитал Христос. Вспоминал дивный монастырь Унтерлинден, возле Кольмара, где в XIII веке не одна, не две монахини, но поголовно вся обитель самозабвенно испускали восторженные вопли перед Иисусом. Инокини уносились в надземность, внимали песнопениям серафимов, бальзам сочился из их изнеможденных тел, они делались прозрачными, венчали себя звездным ореолом. Все формы созерцательной жизни проявлялись в обители, олицетворявшей возвышенную школу мистики".

Плененный этими видениями, очутился Дюрталь у своего порога, не помня пройденного им пути. Когда он добрался до своей комнаты, то его душа раскрылась. Он жаждал благодарить, просить милости, призывать неведомо кого, жаловаться неведомо на что. Но вдруг прояснилась потребность излиться, освободиться от самого себя, и он произнес, обращаясь к Приснодеве:

"Сжалься надо мной, выслушай меня! Я готов на все, лишь бы не оставаться таким, как есть, не продолжать этой колеблющейся бесцельной жизни, этих напрасных похождений. Прости мне, нерадивому, Пресвятая Дева, что нет у меня смелости ополчиться, восстать на самого себя! Ах, если б захотела ты! Я сознаю, что дерзостно мне молить тебя, мне, у которого не хватает даже решимости совершить переворот души, очистить ее подобно сосуду нечистот, пронзить ее до самой сердцевины, чтобы струился оттуда гной, и отпали тлетворные наросты, но... не суди меня, я так слаб, так неуверен в себе, и я невольно отступаю!

Но все же как бы я хотел бежать отсюда, бежать за тысячу лье от Парижа, не знаю куда, в монастырь! Бог мой! Безумна речь моя к Тебе, я сознаю, что не выжить мне и двух дней в монастыре, и прежде всего туда меня не примут!"

И он задумался.

"Единственный раз, когда я стал мягче и чище, чем всегда, и ничего другого не нашел сказать Деве, кроме безумств. А, кажется, чего проще было бы просить у нее прощения, умолять сжалиться надо мной, помочь мне противостать покушениям моих пороков, освободить меня от дани моим нервам, от оброка сладострастию.

Все равно, - решил он, поднимаясь, - довольно! Сделаю, по крайней мере, что могу. Не откладывая, пойду завтра к аббату, объясню ему свою душевную борьбу, а там увидим!"

V

Он почувствовал истинное облегчение, когда служанка ответила, что аббат дома. Войдя в маленькую гостиную, он ждал, пока священник, голос которого доносился из смежной комнаты в беседе с кем-то посторонним, останется один.

Оглядевшись в небольшой комнате, он убедился, что ничто не изменилось со времени его последнего прихода. Тот же диван, обитый бархатом, когда-то алым, а теперь с годами поблекшим, приобретшим темно-розовый цвет малинового варенья, намазанного на хлеб. Два вольтеровских кресла стояли по бокам камина, украшенного часами в стиле ампир и двумя фарфоровыми вазами со стеблями сухого тростника. Под древним деревянным распятием, в одном из углов, у стены стоял аналой со ступенью для колен. Посредине круглый стол, несколько благочестивых гравюр на стенах, вот и все. "Это напоминает гостиницу или жилище старой девы", - думал Дюрталь. Вульгарность мебели, выцветшие шелковые занавеси, стены, оклеенные бумажными обоями с букетиками мака и полевых цветов неопределенных красок, - все это напоминало сдаваемые помесячно меблированные комнаты. Но некоторые особенности: прежде всего изумительная опрятность комнаты, вышитые подушки на диване, плетеные круглые коврики под стульями, похожая на цветную капусту гортензия в горшке, обернутом кружевом наводили на мысль о жилище богомолки, ничтожном и холодном.

Недостает только клетки с чижиком, фотографий в плюшевых рамках, раковин, подушечек.

На этом прервал думы Дюрталя вошедший аббат, с ласковым упреком за долгое отсутствие, протянувший ему руку. Дюрталь, как мог, извинялся, ссылался на неожиданные занятия, долгие заботы.

- А что наша блаженная Людвина? Как подвигается?

- Ах, я еще не начал ее жизнеописание. Право, мне не подойти к ней в моем теперешнем душевном настроении.

Священника удивил унылый ответ Дюрталя.

- Объясните, что с вами? Не могу ли я вам чем помочь?

- Не знаю, аббат, мне как-то совестно докучать вам таким вздором...

И он дал вдруг волю чувствам, излил случайными словами свои жалобы, сознался в половинчатости своего обращения, в борьбе с непокорной плотью, в боязни людского мнения, в своей чуждости предписаниям церкви, в своем отвращении ко всякому игу, ко всем установленным обрядам.

Аббат невозмутимо слушал, подперши рукою подбородок.

Когда Дюрталь смолк, он заговорил:

- Вам за сорок. Вы перешли тот возраст, когда пробуждающаяся плоть внушает искушения, независимо от зова наших мыслей. Сладострастные мысли встают, наоборот, в воображении прежде, чем трепещут чувства. Задача не столько в борьбе с вашим уснувшим телом, сколько с душой, которая подстрекает его и смущает. С другой стороны, вас тянет расходовать на что-нибудь неиспользованные запасы вашей нежности. У вас нет ни жены, ни детей, на которых бы вы могли их тратить. Вы кончаете тем, что потребность любви, отталкиваемую безбрачием, несете туда, где ее место с самого начала. Стремитесь в церквах утолить ваш духовный голод и в то же время колеблетесь, робеете принять окончательное решение, не в силах порвать раз навсегда с пороками, и пришли к такому удивительному компромиссу. Влечетесь к церкви, а внешние проявления вашего душевного влечения расточаете на блудниц. Если не ошибаюсь, это точный подсчет ваших душевных треволнений. Но, Бог мой, зачем сетовать! Важно, что женщину вы любите только телесно. Милостью Неба вы утратили способность чувственной любви, и я уверен, что стоит вам лишь захотеть, и все уладится!

- Священник снисходителен, - подумал Дюрталь.

- Да, но нельзя вечно сидеть между двух стульев, - продолжал аббат. - Настанет миг, когда надо будет избрать один из них и оттолкнуть другой...

И взглянув на Дюрталя, который безмолвно понурил голову, спросил:

- Молитесь ли вы? Я не спрашиваю об утренней молитве. Я знаю, что не призывают, пробуждаясь, по утрам Господа все те, кто, подобно вам, кончает избранием пути божественного, проскитавшись долгие годы иными случайными дорогами. На заре душа чувствует себя добрее, мнит себя крепче и сейчас же пользуется преходящим подъемом, чтобы забыть о Боге. Но с ней происходит то же, что и с больным телом. Страсти обостряются с наступлением ночи, пробуждаются усыпленные скорби, распаляется дремавший жар крови, воскресают постыдные дела, раскрываются раны. И тогда душа помышляет о Божественном Чудотворце, помышляет о Христе. Молитесь ли вы вечером?

- Иногда...Это так трудно! После полудня еще легче, но сами вы справедливо говорите, что зло расцветает, когда угасает день. Порочные мысли без устали проносятся тогда в моем мозгу! Можно ли сосредоточиться в такие мгновения!

- Почему не укрываетесь вы в церкви, если чувствуете, что не в силах им сопротивляться дома или на улице?

- Их запирают, когда они всего нужнее. Духовенство скрывает Иисуса, как только ниспадает ночь!

- Знаю. Большинство церквей, правда, закрыты, но некоторые отворены до поздней ночи. Таковы, например, Сен-Сюльпис. Есть наконец, еще одна, которая открыта всегда по вечерам и беспрерывно дарует своим богомольцам молитвы и спасительные песнопения. Я думаю, вы знаете, это Нотр-Дам-де-Виктуар.

- Да, аббат. Она оскорбительно безобразна, жеманна, причудлива, а ее певчие издают подлинно маргариновые звуки! Я не пошел бы туда, как к Сен-Сюльпис или Сен-Северин, любоваться искусством древних "странноприимников Господа Бога" или слушать вещие и трогательные мелодии церковных песнопений. С эстетической точки зрения Нотр-Дам-де-Виктуар ничтожна, и если я захожу туда, то лишь потому, что одна в Париже она владеет неотразимым притяжением истинного благочестия, только в ней сохранилась неприкосновенной утраченная душа минувшего. Когда ни прийти, вы застаете распростертых молящихся. Она всегда полна, отпирают ли ее или запирают. В ней непрерывный прилив и отлив богомольцев, стекающихся изо всех кварталов Парижа, со всех концов провинции. И кажется, что несомыми с собой молитвами каждый из них питает неугасимое пламя веры, огни которой возрождаются под закопченым сводом, подобно тысячам свечей, теплящимся в непрерывной смене с утра до вечера пред Пречистой.

Вы знаете, я ищу в церквах уголки самые пустынные, закоулки самые мрачные, ненавижу людные сборища и, представьте, я почти доволен, мешаясь там с толпой. Уйдя в себя, люди связуются в этом храме взаимной помощью. Вы не замечаете окружающих вас тел, но ощущаете дыхание веющих вокруг душ. Как бы ни был огнеупорен или напитан влагой человек, он все же загорится наконец от этого пламени, и с удивлением увидит, что стал вдруг чище. Мне кажется, что молитвы, которые слетали с губ и упадали раньше изнеможденные, оцепенелые, на землю, здесь окрыляются, подкрепленные другими, оживают и, воспламеняясь, парят!

У Сен-Северина я уже испытал это ощущение помощи, источаемой колоннами, ниспадающей со сводов, но, сравнивая, нахожу, что мощь здесь слабее. Быть может, после Средневековья храм этот лишь потребляет, но не обновляет, хранимый в нем запас небесных истечений, тогда как у

Нотр-Дам-де-Виктуар живительный родник, бьющий из плит пола почерпает приток в непрерывном присутствии пламенной толпы. В первом вас подкрепляет самая церковь и запечатленный камень, и рвение переполняющего храм народа - во втором.

И я поддаюсь причудливому впечатлению, что привлеченная таким избытком веры Приснодева лишь навещает, лишь временно посещает другие церкви, но ее истинное пребывание, подлинное ее жительство - в стенах Нотр-Дам-де - Виктуар.

Аббат усмехнулся.

- Я вижу, вы любите и знаете эту церковь, хотя она расположена не на нашем Аевом берегу. Как то раз вы говорили мне, что она - единственный храм, бодрствующий по ночам.

- Да, и это тем удивительнее, что она находится в чисто торговом квартале, в двух шагах от Биржи, которая посылает ей свои мерзостные крики!

- Она сама была когда-то Биржей, - ответил аббат.

- Как?

- Ее освятили монахи, после чего она служила капеллой босоногим августинцам, а во время революции подверглась чрезмерным поношениям. В стенах ее помещалась Биржа.

- Я этого не знал! - воскликнул Дюрталь. Аббат продолжал:

- Но с ней совершилось то же, что со святыми, которые в молитвенных подвигах вновь обрели, если верить их жизнеописаниям, свою ранее утраченную девственность. Нотр-Дам-де-Виктуар омылась от бесчестия и несмотря на свою относительную юность, окроплена ангельскими, пропитана божественными соками. На немощные души она действует, как некоторые целебные курорты на тело. В ней подвергают себя люди длительному врачеванию, творят девятидневные молитвы, достигают исцеления.

Возвращаясь к нашему разговору, я подам вам благоразумный совет. В тяжелые вечера посещайте вечернюю службу в этом храме. Я убежден, что вы будете выходить очищенным, истинно умиротворенным.

"Немного же он мне предлагает", - подумал Дюрталь и ответил после унылого молчания:

- Но даже допустим, аббат, что я в те часы, когда осаждают меня искушения, буду уходить в Нотр-Дам-де-Виктуар или слушать богослужение в других церквах; допустим, что я начну даже бывать на исповеди и причащаться Святых Тайн, но разве принесет это мне что-нибудь? Выйдя, я встречу женщину, которая распалит мою плоть и чувства, как случалось, когда я взволнованным уходил от Сен-Северина. Меня погубит потрясение, навеянное на меня святыней, и я последую за женщиной.

- Почем знать! - и, внезапно поднявшись, священник заходил по комнате. - Вы не должны так говорить. Действие Святых Даров непреложно. Не одинок уже человек, который причастился. Он вооружен против других и защищен от самого себя.

И, скрестив перед Дюрталем руки, он воскликнул:

- Губить душу свою ради наслаждения, исторгнуть из себя частицу грязи!.. Да, такова ваша плотская любовь! Что за безумие! Неужели вам не отвратительна она со времени вашего самоотрицания?

- Да, отвратительна, но лишь после того, как насытится смрад моего я. О, если б достичь мне истинного раскаяния!..

- Не тревожьтесь, - заметил аббат садясь, - вы обретете его...

И увидя, что Дюрталь понурил голову, он продолжал.

- Вспомните слова святой Терезы: "Мука начинающих в том, что они не могут определить, истинно ли раскаяние их в прегрешениях; и, однако, доказательством последнего служит их чистосердечное решение служить Господу". Обдумайте эту фразу; она применима к вам, и переполняющее вас отвращение к грехам вашим свидетельствует о раскаянии. Вы жаждете служить Создателю, если ищете пути к Нему.

Наступило мгновенное молчание.

- Итак, господин аббат, что посоветуете вы мне?

- Снова предложу вам молиться, молиться всюду, где можете, у себя дома, в церкви. Я не прописываю вам никакого религиозного снадобья, но просто приглашаю вас с легким сердцем испытать несколько правил гигиены благочестия. Потом увидим.

Дюрталь сидел в нерешимости, напоминая больных, недовольных врачами, которые, потешая их, назначают бесцветные лекарства.

Священник рассмеялся.

- Сознайтесь, - заговорил он, смотря ему в лицо, - сознайтесь, что вы думаете: не стоило беспокоиться, я ни на шаг не подвинулся вперед. Очевидно, этот добряк священник применяет выжидательное лечение. Вместо того, чтобы пресечь мои бури сильнодействующими средствами, он водит меня за нос, советует во время вставать, беречься холода...

- Ничего подобного, аббат, - уверял Дюрталь.

- Я не смотрю на вас, как на ребенка или женщину. Выслушайте меня. Для меня вполне ясно, как произошло ваше обращение. Вы испытали на себе воздействие, которое мистик называет Божественным прикосновением. Особенность вашего случая состоит в том, что Господь без человеческого вмешательства, даже без помощи священника выводит вас на путь, с которого вы свернули более двадцати лет тому назад.

Нелепо было бы предположить, что Создатель может оставить дело свое неоконченным. Он довершит его; не создавайте только помех.

Сейчас вы - начатое творение в руках Его, и что сделает Он из вас, я не знаю. Но, если отметил Он попечением душу вашу, то дайте ему действовать. Терпите, и Он проявит себя. Доверьтесь, и Он поможет вам. Без ропота повторите вслед за псалмопевцем: "Doce me acere voluntatem tuam, quia Deus mens es tu" (Научи меня творить волю Твою, ибо Ты - Бог мой - лат.).

Повторяю, я верю в непреложное могущество Святых Тайн. Я прекрасно понимаю систему отца Миллерио, понуждавшего к принятию Святых Даров людей, которые после причастия вновь впадали, по мнению его, в грехи. Не налагая никакой епитемьи, он только заставлял их причащаться и достигал очищения, усиленно насыщая их Телом и Кровью Христовыми. Учение это возвышенное и построено на опыте.

- Но успокойтесь, - продолжал, взглянув на Дюрталя аббат, которому показалось, что тот смущен, - Я не намерен способ этот испытывать на вас. Наоборот, по моему мнению, лучше воздержаться вам от Святых Тайн, пока вы не познали волю Божию.

Нужно, чтобы сами вы захотели их, чтобы воля исходила от вас или, вернее, от Него. Не сомневайтесь, недолго ждать, вы ощутите жажду покаяния, алкание Евхаристии и, не будучи в силах долее терпеть, взовете о прощении, будете умолять о допущении к Святой Трапезе. Тогда мы обсудим, какой всего лучше избрать нам способ вашего спасения.

- Мне кажется, что есть всего лишь один способ: исповедаться и причащаться...

- Конечно, вы не поняли меня, но видите ли...

Священник запнулся, ища слов.

- Не сомневаюсь, - продолжал он, - что искусство - главное орудие, которым воспользовался Спаситель, чтобы напитать вас верой. Он уловил вашу слабую или, если хотите, сильную сторону. Он пленил вас дивными произведениями мистики. Он убедил и обратил вас скорее чувствами, чем разумом. И нельзя не считаться с этими особыми условиями. С другой стороны, вы не обладаете душой смиренной, душой простосердечной. Вы, словно мимоза, закроетесь от малейшей неосторожности, малейшей неловкости исповедника.

Чтобы оберечь вашу впечатлительность, необходимы известные предосторожности. Слишком малого довольно, чтобы отклонить вас с пути, теперь, когда вы так немощны, так слабы. Достаточно неприятного облика, неудачного слова, противной обстановки, ничтожнейшего пустяка... Правда?

- Увы! - вздохнул Дюрталь. - Я должен сознаться, что вы правы. Но мне кажется, аббат, что я могу не бояться этих разочарований, если вы позволите мне исповедаться у вас, когда убедитесь, что наконец пришел желанный час.

Помолчав, священник ответил:

- Несомненно, - раз я встретил вас, это означает, что моя задача помочь вам. Но я полагаю, что моя роль ограничится указанием вашего пути. Я буду для вас связующим звеном, и только. Вы кончите, как начали, без чужой помощи, один, - и аббат мечтательно задумался, потом покачал головой, - впрочем, оставим это. Не нам гадать о путях Господних. Итак, я подвожу итог. Старайтесь молитвой заглушить взрывы вашей плоти. Сейчас главный вопрос в напряжении всех ваших сил к борьбе и не так уже важно, если вам не удастся одерживать победы.

Заметив, как огорчился Дюрталь, священник одобрительно прибавил:

- Не отчаивайтесь, если будете падать. Не выпускайте оружия из рук. Не забывайте, что сладострастье не есть грех самый тягчайший, что оно одно из тех двух прегрешений, которые тварь человеческая оплачивает наличными и которые искупаются хотя бы отчасти еще до смерти. Вспомните, что любострастие и корыстолюбие ничего не отпускают в долг, не дают никакой отсрочки. Еще при жизни наказываются, по большей части, люди впадающие в грех плоти. Одни обречены воспитывать незаконных детей, других ожидают немощные женщины, пошлые связи, разбитая жизнь, бесстыдный обман любимых. Страдание несет всякая связь с женщиной, в лице которой горчайшее орудие скорби ниспослал человеку Господь!

К одинаковым последствиям ведет стяжание. Всякий человек, предавшийся этому постыдному греху, обычно заглаживает его до смерти. Вспомните хотя бы Панаму. Кухарки, привратники, мелкие рантье, до того времени жившие мирно, не искавшие чрезмерной прибыли, недозволенного барыша, как безумцы, бросились на предприятие. Нажива стала их единой мыслью. Кара сребролюбия, как вы знаете, не заставила себя долго ждать!

- Да, - отвечал Дюрталь смеясь, - выходит, что Лессепсы творили волю Провидения, похищая накопления жирных мещан, которые, тоже стяжали их, вероятно, не без кражи!

- Я заканчиваю, - продолжал аббат, - не спешите падать духом, поддавшись искушению. Не торопитесь презирать себя. Согрешив, имейте мужество войти в храм. Демон вас сковывает вашей трусостью. Нашептывает вам ложный стыд, ложное смирение, и они до известной степени питают, хранят, укрепляют ваше сладострастие. До свиданья, возвращайтесь поскорее.

Слегка ошеломленный, собирался Дюрталь с мыслями на улице. "Очевидно, - думал он, - аббат Жеврезе - искусный часовщик души. Он умело разобрал движение моих страстей, извлек звоны праздности и скуки. Но в общем все советы его сводятся к одному: варитесь в собственном соку и ждите.

Пожалуй, он прав: будь я у черты, я пришел бы к нему не болтать, а исповедаться. Странно, что аббат, по-видимому, совсем не расположен сам вести меня к омовению. К кому же он думает меня направить? К первому встречному, который выложит мне ворох общих мест и, плохо постигая, разбередит меня грубыми руками.

Все это... все это... Сколько, однако, часов? - Он посмотрел на часы, - шесть, я не настроен идти домой, чем заняться до обеда?"

Он находился близ Сен-Сюльпис. "Зайду посидеть, привести в порядок свои мысли". И Дюрталь направился в придел Богоматери, в котором почти никого не бывало в этот час.

Не чувствуя никакого влечения к молитве, он сидел, созерцая обширную ротонду из мрамора и позолоты, театральную сцену, на которой показывается изображение Богородицы верующим, как бы исходящее из декоративного грота, на перламутровых облаках.

Тем временем вошли две юные сестры, близ него опустились на колени и в молитвенном отрешении закрыли голову руками.

Он смотрел на них, отдавшись туманным думам:

"Как счастливы души, которым доступно это самозабвение молитвы и чем достичь его, откуда взять сил для восславления хваленого милосердия Божия, когда вспомнишь о мировом горе? Можно верить в существование Его, не сомневаться в Его благости, и человек, однако, в сущности, не знает Его и не постигает. Он вездесущ, вечен, недосягаем. Не знают люди, каков Он есть, и в лучшем случае познают, каков Он не есть. Попытайтесь вообразить Его, и сейчас же возмутится здравый смысл, так как Он превыше каждого из нас, живет внутри и во вне. Он тройственен и един. Он безначален и бесконечен. Непостижим присно и навеки. Когда тщатся изобразить Его, наделить человеческою оболочкой, то неизбежно приходят к простодушному восприятию первых веков. Рисуют его в очертаниях человеческого облика каким-то престарелым итальянским натурщиком, наподобие Тургенева с окладистой бородой. И нельзя удержаться от улыбки, до того кажется ребяческим это изображение Бога Отца!

Он до такой степени парит над человеческим воображением, превосходит наши чувства что, быть может, имя

Его остается лишь молитвенным звуком, и главным образом к Сыну устремляются порывы человечества. Призывам доступен лишь Бог Сын, принявший образ человеческий, уподобившийся нашему старшему брату, скорбевший в плену человеческой телесности; Его мыслим мы милосердным, надеемся, что Он сжалится над нашей мукой.

Третье лицо смущает ум наш еще сильнее Первого. Оно пример непознаваемого. Как вообразить этого Бога Бесплотного, эту Ипостась, равную двум другим, как источающим Ее? Ее мыслят, как свет, как эфир, как дыхание, и Ее нельзя облечь даже мужским ликом, потому что в своих двух телесных воплощениях Она нисходила в виде голубя и огненных языков, и видимости эти столь различны, что не дают нам ни малейшего намека судить об очертаниях, которые Он примет в своем новом появлении!

Нет, бесспорно, Троица устрашает... Она - само чудо. Прав был Рейсбрюк Живительный, когда писал:

"Пусть знают ищущие познать Бога и исследовать Его, что на это положен запрет. Они обезумеют".

Да, правы, - решил он, смотря на двух маленьких сестер, перебиравших четки, - эти милые девушки, что не ищут постижения сущего и без долгих дум молятся от всего сердца Богоматери и Сыну.

Из всех Житий Святых, ими прочитанных, они убедились, что лишь Иисус и Мария являлись избранникам Божиим, принося им утешение и подкрепление.

О чем же я, в сущности, думаю? Разве молить Сына не значит в то же время молить двух других? Три лица едины, и, молясь одному из них, человек молится всем трем! И однако Ипостаси особы, так как если сама по себе божественная сущность едина и проста, то проявляется она о отдельности трех Лиц... Но раз навсегда, зачем исследовать непостижимое?

Пусть так, размышлял он, вспоминая свое недавнее свидание с аббатом. Но чем кончится все это? Если аббат понял верно, то я не принадлежу уже более себе. Я стою на пороге неизвестности, и она страшит меня. Если б замолкли только прихоти моих пороков!.. Но нет, не уйти мне от яростных приливов плоти. Ах! Эта Флоранс!.. - И он задумался о продажной женщине, пленившей его своею извращенностью. - По-прежнему разгуливает она в моем мозгу. Раздевается за опущенным занавесом моего взора, и я отдаюсь позорной слабости, когда думаю о ней".

Еще раз пытался он отогнать ее видение, но она смеялась пред ним, распростертая и нагая, и его волю распаляло одно стремление к ней.

Он презирал и даже ненавидел ее, и однако его дурманил ее безумный бред. Пресыщенный ею и собой, расставаясь с ней, клялся, что не вернется, и однако возвращался, сознавая, что после нее покажутся скучными все остальные. Грустно вспоминал он женщин изысканнее, обаятельнее Флоранс, женщин страстных, вожделеющих; но по сравнению с этой блудницей, беззастенчиво чарующей, все остальные, казалось, походили на бесцветные букеты, издавали бледный аромат!

Чем больше раздумывал он, тем сильнее убеждался, что некоторые из них не в состоянии дать такого блаженного бесстыдства, изготовить таких едких яств.

Ему грезилось, как она протягивает свой рот, простирает руку, готовая схватить.

Дюрталь отпрянул.

- Какой срам! - воскликнул он.

Но сон не исчез, и блудница воплотилась в одну из сестер, нежный профиль которой обрисовывался перед его глазами.

Закрыв глаза, медленно, с перерывами, смакуя, раздевал ее, и под бедной одеждой чувствовал знакомые формы Флоранс.

Вдруг встрепенулся, вернулся к действительности, увидел себя в Сен-Сюльпис, в церкви. "Что за мерзость осквернять храм своими уродливыми призраками! Нет, лучше уйти".

Он вышел, потеряв голову.

- Последнее время я не преступаю целомудрия, уж не потому ли разбушевалась моя страсть? А что, если пойти к Флоранс и, до пресыщения упившись ее телом, разрушить у нее все оковы моего мозга, все покушения моих нервов, победить желания, умертвить раз навсегда чары ее плоти!

Но тут же он должен был сознаться в неразумности своего замысла. Разве не знал он по опыту, что распутство неистощимо, и что сладострастие тем ненасытнее, чем более его питать.

- Нет, аббат прав. Задача моя - обрести и хранить целомудрие. Но как? Молиться? Разве возможно это, если нагие женщины осаждают меня даже в храмах?

Непотребство не покидало меня на улице Глясьер. Здесь оно преследует и душит меня вновь. Чем защищаться? Но как ужасно это одиночество, когда нет никакой опоры, когда не знаешь ничего, чувствуя, как падают в безмолвную пустоту исторгнутые молитвы, и ни жеста в ответ, ни слова ободрения, ни единого знака! О если б знать, здесь ли Он; внимает ли тебе! Аббат хочет, что бы я ожидал указаний велений свыше! Но увы! Пока я получаю их лишь снизу!

VI

Протекло несколько месяцев. По-прежнему жил Дюрталь в чередованьи развратных дум с благочестивыми помыслами, не имея сил бороться, покорно плывя по течению. "Как все это туманно! - яростно воскликнул он, подводя однажды итоги, бесстрастный менее обычного: - Объясните мне, что это значит, аббат? Мои религиозные порывы бледнеют всякий раз, как ослабевает моя похоть".

- Это означает, что ваш противник раскинул вам свои сокровеннейшие сети, - ответил священник. - Он стремится внушить вам, что вы ничего не достигнете, не погрузившись в бесстыднейшее распутство, старается убедить вас, что к Господу ничто не может привести вас, кроме пресыщенного отвращения к утехам сладострастия. Он подстрекает вас предаться им, чтобы тем ускорить свое освобождение. Под предлогом охраны от греха, он вас вводит в него. Будьте тверже, пренебрегите этими софизмами, отвергните его.

Дюрталь навещал аббата Жеврезе каждую неделю. Любил терпеливую сдержанность старого священника, который беседовал с ним, когда он ощущал потребность высказаться, бережно выслушивал, не выказывая никакого изумления пред его неумолчными приступами плоти и падениями. Аббат ограничивался лишь всегдашним повторением первых своих советов, настаивал, чтобы Дюрталь правильно молился и по возможности ежедневно посещал церковь. Раз он даже прибавил: "Для успешного действия этих средств далеко не безразличен час. Если хотите, чтобы церкви помогли вам, вставайте на заре, ходите к ранней обедне, к обедне служанок, и не забывайте почаще посещать святыни, когда истекает ночь".

Очевидно, священник составил определенный план, вполне еще не разгаданный Дюрталем, который не мог не заметить, однако, как осторожно влияют на него и исподволь очищают душу этот режим самообуздания и этот неумолчный призыв к Богу его помыслов, создаваемый ежедневным посещением церквей? Достаточно уже того, что он, не находивший раньше в себе по утрам молитвенного настроения, теперь молился, пробудившись. Выпадали дни, когда даже в полдень его охватывала потребность беседовать уничиженно с Богом, неудержимое стремление просить прощения Господа, молить о помощи.

Казалось, Господь мягкими перстами стучится в его душу, едва лишь хочет привлечь его внимание, напомнить о Себе. Но, растроганный и умиленный, Дюрталь пытался углубиться в самого себя и искать в душе своей Бога. Равнодушно произносил слова молитвы и, говоря с Ним, думал о другом.

Когда он посетовал священнику на свои плутания, на неспособность сосредоточиться, тот ответил:

- Вы на пороге жизни очистительной. И неспособны почувствовать нежную, родную ласку молитв. Не печальтесь, что еще доходит до вас голос вашей крови. Бодрствуйте и ждите. Если не можете молиться горячо, молитесь, как умеете, но все-таки молитесь.

Не забывайте также, что всем ведомы были раздирающие вас тревоги; поверьте, мы действуем не наугад, и мистика есть вполне точная наука. Она предугадывает большинство событий, развертывающихся в душе, которую Господь предназначил к жизни совершенной. Она исследует движения духовные не менее отчетливо, чем физиология разбирается в телесных состояниях.

Из века в век учит она о сошествии Благодати и о влияниях ее, то бурных, то медлительных; она установила даже видоизменения телесных органов, перевоплощающихся, когда душа целиком растворяется во Господе.

Святой Дионисий Ареопагит, святой Бонавентура, Гуго и Ришар Сен-Викторские, святой Фома Аквинский, святой Бернар, Рейсбрюк, Анджелла де Фолиньо, оба Эккарта, Таулер, Сюзо, Дионисий Шартрский, святая Гильдегарда, святая Екатерина Генуэзская, святая Екатерина Сиенская, святая Магдалина де Пацци, святая Гертруда и другие учителя церкви изложили основы и учение мистики. И наконец явилась святая, бывшая удивительным психологом, женщина, наделенная ясновидением сверхчеловеческим, которая подвела итог исключениям и правилам этого учения и на себе самой удостоверила истину описываемых ею сверхъестественных превращений; я разумею святую Терезу. Читали вы ее "Замки души"?

Дюрталь утвердительно кивнул.

- Значит, вы осведомлены; вы должны знать, что она прошла сквозь горнило тягчайшей пустоты, мучительнейших испытаний, прежде чем достичь пятого круга в замке внутреннем, этого молитвенного единения, когда душа бодрствует, устремленная к Господу, и совершенно утратила восприятие всего земного и даже себя самой. Утешьтесь. Попытайтесь в источник смирения превратить мрак вашей души и не ищите в нем тревог. Следуйте наставлению святой Терезы, несите безропотно свой крест.

- Она страшит меня, эта изумительная и грозная святая, - вздохнул Дюрталь, - Я читал ее творения, и знаете, она производит на меня впечатление белоснежной лилии, но лилии металлической, лилии выкованной из железа. Согласитесь, что страждущим не найти в ней истинного утешения!

- Да, вы правы, она обращается к тем, кто ступил уже на мистический путь. Возделывает поле вспаханное, душу, освобожденную от наиболее сильных искушений и безопасную от бурь. Ее исходная точка слишком возвышенна, слишком недосягаема для вас, она поучает, главным образом, монахинь, женщин, заточившихся в монастыри, существа, живущие вне мира и подвинувшиеся на путях подвижничества, по которым уводит их Господь.

Но попытайтесь духовно вознестись над вашей грязью, забудьте на несколько мгновений свои муки и несовершенства, последуйте за ней. И вы убедитесь, как искушена она в царстве сверхъестественного! Как мудро и отчетливо изъясняет, несмотря на повторения и длинноты, механику души постепенно приближающейся к Богу, запечатленной Его прикосновением. Слова бессильны, выражения тусклы для описания этих событий духа, и она все же находит понятную речь, показывает, дает почувствовать, почти рисует взору непостижимое зрелище Бога, таинственно нисшедшего, проникшего в душу.

Она проникает в сокровеннейшую тайну, доходит до предела, поднимается в конечном устремлении к порогу небес, изнемогает в обожании, исчерпав язык слов, утончается, описывает круги, словно обезумевшая птица, и самозабвенно парит, с воплями любви!

- Да, я согласен, господин аббат, что святая Тереза глубже, чем кто-то другой, исследовала неизведанные плоскости души, стала как бы географом ее, составила карту душевных полюсов, отметила широты созерцания, сокровенные области человеческих небес. До нее проникали в эти области и другие, но не оставили нам ни такой последовательной, ни такой точной топографии.

Я предпочитаю, однако, мистиков менее рассудочных, не столь умствующих, но раскрывающих на всем протяжении своих творений вдохновение, которое святая Тереза дает лишь в конце. Пламенных от первой страницы до последней и самозабвенно припадающих к стопам Христовым. Рейсбрюк - один из них. Какой пламень в маленьком томе его творений, переведенным Элло! Из женщин следует указать на святую Анджелу де Фолиньо, судя не столько по книге о видениях, местами бездейственной, сколько по дивной повести ее о самой себе, которую она продиктовала своему исповеднику. Еще задолго до святой Терезы объясняет она основы и влияния мистические, и если отличается меньшей глубиной, менее искусно разбирается в оттенках, то зато каким проникнута умилением, какою дышет искренностью! Как ласкает она душу! Она - точно вакханка божественной любви! Истинная менада непорочности! Христос любит ее, подолгу беседует с ней, и превыше всякой литературы воспринятые ею от Него слова; это венец красоты из всего когда-либо написанного. И не суровый это Христос, не испанский Христос, который попирает творение свое, добиваясь покорности, нет, это исполненный милосердия Христос Евангелий, кротчайший Иисус святого Франциска. Богочеловек францисканцев милее мне Христа кармелитов!

Аббат, улыбаясь, ответил:

- Что скажете вы тогда о святом Иоанне де ла Круа? Сейчас вы сравнивали святую Терезу с выкованной из железа лилией. Он тоже лилия, но лилия пыток, царственный цветок, который налагали некогда палачи как герб на тело каторжников. Он и пламенен, и мрачен, подобно раскаленному железу. Святая Тереза местами склоняется к нашим страданиям и скорби, а он неотступно неумолим, погребенный в своей душевной бездне. Главным образом его поглощает описание мук души, которая, распяв вожделения свои, шествует чрез "непроглядную тьму", или иными словами отрекается от всего видимого, сотворенного.

Он требует, чтобы человек обуздал свое воображение, сковал его подобием летаргического сна, утратил восприятие форм, задушил чувства, уничтожал свои способности. Хочет, чтобы жаждущий единения с Господом, как бы заключился под воздушным колоколом, создал бы в себе пустоту, в которую, в ответ стремлению его, снизойдет божественный Странник и сам окончит дело очищения, искоренит остатки грехов, исторгая последние следы пороков!

Безмерны испытываемые душой страдания. Блуждая, изнывает она в совершенном мраке, падает от усталости и уныния, мнит себя навек отринутой Тем, которого она умоляет и Кто сокрыт, ничего не отвечая. Счастье еще, если агония не отягчается ужасами чувственности и тем мерзостным наитием, которое Исайя именует "духом заблуждения", и которое есть ни что иное, как болезнь совести, дошедшей до предела напряжения.

Вы трепещете, читая описание этой скорбной, страшной тьмы душевной, этого ада, в котором заживо погребено окутанное ею существо! Но свет блистает, и Господь нисходит, когда человек совлечет с себя ветхую оболочку, очистится от всех рубцов, опустеет со всех сторон. Подобно ребенку, бросается тогда душа в объятия Божий, и творится непостижимое слияние.

Как видите, глубже других проникает святой Иоанн в недра первых мистических шагов. Святые Тереза и Рейсбрюк также исследуют духовные трапезы, сошествие Благодати и даров ее, но он первый осмеливается тщательно описать мучительные ступени, которые до него лишь трепетно отмечались.

Дивный богослов, он в то же время есть святой, ясный и суровый. Чуждый естественной женской слабости, он не запутывается в отступлениях, не допускает беспрерывных повторений. Прямо шествует вперед, и часто видишь его в конце пути грозного и окровавленного с воспаленным взором!"

- Неужели, - воскликнул Дюрталь, - все души, которые хочет вести Христос мистической дорогой, обречены на такие испытания?

- Да, почти все, в большей или меньшей степени.

- Сознаюсь, духовная жизнь мне казалась менее тернистой и сложной. Я воображал, что целомудрием, усердной молитвой и причастием можно без особых страданий достичь, если не бесконечного блаженства, уготованного святым, то, по крайней мере, быть с Господом, обитать возле Него в душевном мире.

Я лично готов удовольствоваться этими мещанскими радостями. Меня смущает, что слишком дорогой ценой оплачивается ликование, о котором повествует святой Иоанн...

Аббат молча улыбался. Дюрталь продолжал:

- Но знаете, если так, то мы довольно далеки от проповедуемого нам католицизма. По сравнению с мистикой, он такой благодушный, житейский, мягкий.

- Он создан для душ посредственных, каковы почти все окружающие нас. Вращается в атмосфере умеренности, чужд излишней муки, необычного восторга. Он приспособлен для толпы, и священники правы, поднося его таким, потому что иначе верующие или его бы не поняли или обратились бы в бегство, устрашенные. Но если, по Воле Божией, толпе достаточно с избытком религии умеренной, то поверьте, что от людей, которых Создатель удостаивает посвятить в сверхобожаемые таинства своего Лика, Он требует и тягчайших усилий. Неизбежно и справедливо, что Господь истязает их прежде, чем приобщить к упоению в слиянии с Ним.

- Значит, главная цель мистики, это видеть, чувствовать, почти осязать того самого Бога, который скрыт для всех и безмолвен.

- Да, и низвергнуть нас в глубину Его, в безмолвную бездну наслаждений в Нем! Но говоря так, надлежало бы забыть мирское значение загрязненных слов. Чтобы определить мистическую любовь, мы вынуждены пятнать Творца нашей срамной речью, искать сравнений в человеческих действиях. Мы прибегаем к выражениям: "единение", "брак", "бракосочетание", к словам, которые смрадны! Но как иначе именовать невыразимое, как передать нашим низменным языком неисповедимое погружение души в Бога.

- Вы правы, - пробормотал Дюрталь... - Но снова относительно святой Терезы...

- Она также, - прервал аббат, - коснулась непроглядной тьмы, которая страшит вас. Но она посвятила ей лишь несколько строк и определила ее, как агонию души, как скорбь, которая столь сурова, что тщетно пытаться ее изобразить.

- Конечно, но я предпочитаю ее святому Иоанну де ла Круа, она не наводит такого уныния, как этот непреклонный святой. Согласитесь, что он слишком яркое олицетворение страны великих Христов, которые истекают кровью в подземельях!

- А из какого народа святая Тереза?

- Да, я прекрасно знаю, что она испанка, но испанка слишком сложная и необычная, в которой следы ее племени кажутся стертыми, менее отчетливыми.

Бесспорно, что она дивный психолог. И наряду с этим она в причудливом сочетании выказывает себя пламенно-мистической и холодной деловой женщиной. Да, природа ее двойственна. Она созерцательница, живет вне мира, но в равной степени она государственный человек. Она Кольбер монастырей. Мы не знаем другой женщины, которая созидала бы с такой изумительной проницательностью, обладала бы столь мощной силой устроения. Если подумаешь, что она, поборов невероятные помехи, основала тридцать два монастыря и подчинила их уставу, который следует признать образцом мудрости, уставу, который предусматривает и исправляет самые неизведанные ошибки сердца, то невольно смущаешься, когда сильные умы называют ее истеричкой и безумной!

- Полное равновесие, совершенный здравый смысл, как раз один из отличительных признаков мистиков, - ответил аббат, улыбаясь.

Такие беседы поднимали дух Дюрталя, залагали в нем семена мыслей, дававшие всходы, когда он оставался один. Он увереннее полагался на мнения священника следовать его советам и ощущал на себе всю благотворность этой перемены, заполнившей чтением, церквами, молитвами его праздную жизнь и исцелившей его от скуки.

"Я обрел, по крайней мере, мирные вечера и спокойные ночи", - думал Дюрталь. Он познал умиляющую помощь благочестивых вечеров. Посещал Сен-Сюльпис в те часы, когда удвоялись колонны при тусклом освещении лампад и ложились на пол длинные тени ночи. Чернели открытые приделы, а в корабле церкви перед главным алтарем, словно букет, распускалась в сумрачной пустоте одна только люстра лампад, светившихся, подобно кусту мерцающих алых роз.

Безмолвие иногда нарушалось глухим шумом двери, скрипом стула, крадущейся поступью женщины, торопливыми мужскими шагами.

Дюрталь почти один сидел в сумерках любимого придела. И чувствовал себя тогда таким далеким от всего, таким далеким от этого города, который бурлит от него в двух шагах. Он опускался на колени, но не волновался. Готовился говорить, и нечего было ему сказать. Ощущал порыв наития, из которого не выходило ничего. Наконец, погружался в туманную истому, отдавался ленивой неге, тому неопределенному благодушию, которое охватывает тело, растянувшееся в минеральной ванне.

Задумывался над судьбой женщин, изредка рассеянных вокруг него на стульях. Бедные черные косынки, жалкие рюшевые шляпки, печальные пелеринки, скорбные капли четок, струящиеся в сумраке!

Одни, в трауре, стенали все еще безутешные, другие сгибались, склонив на бок голову, иные молились, вздрагивая плечами, закрыв руками лицо.

Кончилась дневная тягота. Излишества жизни вопияли о пощаде. Повсюду коленопреклоненное горе. Богатые, довольные, счастливые не молятся вовсе. В церквах увидишь только бесстрастных старух, женщин или вдовых, или покинутых или терзаемых дома, просящих о лучшей доле, о том, чтобы утишились неистовства мужей, исправились порочные дети, окрепло здоровье любимых существ.

Расцветает истинный букет страданий, скорбный аромат которых, подобно фимиаму, возносился к Богоматери.

Немногие из мужчин приходили на это свидание, в котором укрывалось горе, и совсем мало юношей, не истерзанных еще судьбой. Лишь несколько старцев и недужных, которые плелись, опираясь на спинки стульев, да маленький горбун, которого Дюрталь видал здесь всякий вечер, обездоленный: его могла любить только одна, которая выше телесного!

Пылкое молитвенное настроение охватывало Дюрталя при виде несчастных, сходившихся просить у неба частицы той любви, в которой отказывали им люди. И он, не могущий молиться за самого себя, сливался с их молениями, молился за них!

Церкви, столь безразличные после полудня, по вечерам облекались истинною убедительностью, дышали неподдельной нежностью. Казалось, что они волнуются, когда наступает ночь, и сострадают в своем уединении мукам болеющих существ, внимая произносимым теми жалобам. Не менее трогательное впечатление оставляла ранняя обедня, обедня работниц и служанок. За ней не бывали ни ханжи, ни любопытные, только бедные женщины, которые домогались в причастии почерпнуть силу, чтобы нести бремя тяжкого труда, унизительных услуг. Уходя из храма, они знали, что они живой сосуд Господень, и что лишь в их убогих душах радуется Тот, кто в неизменном уничижении пребывал здесь на земле. Они сознавали себя его избранницами, не сомневались, что, вверяя им под видом хлеба воспоминание о своих страстях, Он требует взамен, чтобы они оставались смиренными и печальными. И что тогда для них тягости дня, который протечет в постыдночестной низменной работе!

Понятно, думал Дюрталь, вот почему аббат так настаивает, чтобы я посещал церкви в эти утренние или поздние часы - единственные, в сущности, когда раскрывается душа.

Но, ленясь бывать часто за раннею обедней, он довольствовался послеобеденными скитаниями по церквам. В общем выходил умиротворенным, даже когда молился плохо или не молился совсем. Но выпадали, наоборот, вечера, когда, утомленный уединением, безмолвием, мраком, он покидал Сен-Сюльпис и направлялся к Нотр-Дам-де-Виктуар.

Унылого отчаяния жалких бедняков, которые, доплелись до ближней церкви, и опускались на колена в темноте, не было в этом ярко освещенном храме. Богомольцы приносили Богоматери животворность упования, веру, смягчающую скорбь, горечь которой растворялась во взрывах надежд, в струившемся вокруг нее лепете боготворения. Два течения пересекали это убежище: одно из людей, испрашивавших прощения, другое из тех, которые, получив его, источали благодарение, стремились выразить признательность. Церковь обладала особым обликом, скорее радостным, чем печальным и, несомненно, более пылкими, менее грустным, чем другие храмы.

Она выделялась еще тем, что в ней бывали очень многие мужчины. Но под ее сенью ютились не столько святоши с бегающим взором и белесоватыми глазами, сколько люди всевозможных общественных слоев, богомольцы, не носившие на лице презренного отпечатка ложного благочестия. Только там встречались лица ясные, с откровенным выражением. А главное, никогда не возникала скверная гримаса участника католических кружков, истинный дух которого пробивался сквозь дурно наложенную елейность очертаний.

В церкви, покрытой приношениями по обету, выложенной до самых сводов мраморными надписями, прославляющими радости дошедших молитв и обретенных благодеяний перед алтарем Пресвятой Девы, где сотни свечей вонзали в воздух синевшие фимиамом золотистые свои острия, творилась каждодневно в восемь часов вечера общая молитва. Священник перебирал на кафедре четки, потом исполнялись литании во славу Девы Марии, своеобразный музыкальный набор, составленный неведомо из чего, очень ритмичный, беспрерывно меняющий тона. Быстрый и потом вдруг угрюмый, на миг пробуждающий туманное воспоминание церковных песнопений XVII века и крутым изгибом впадающий в мелодию шарманки, современную, почти пошлую.

И, однако, каким пленительным было это нестройное смешение звуков! После "Кирие Элейсон" и начальных призывов Мадонну окружал ритм пляски. Но музыка делалась странно благоговейной после того, как раскрыты были некоторые свойства Девы, возвещены некоторые ее символы. Она замедлялась, затихала, трижды изъяснив тем же мотивом некоторые ее свойства, между ними "Refugium Peccatorum" (Убежище для грешников - лат.), - потом вновь устремлялась прежним темпом и вновь изливалась весельем.

Если не бывало проповеди, то сейчас же начиналась вечерняя молитва.

Силами хоровых отбросов - одного простуженного баса и одного-двух гнусавых детских голосов - исполнялись литургические песнопения: "Inviolata", этот гимн медлительный и жалобный, мелодия непорочная и растянутая, такая изнеможденная, такая хилая, что, казалось, ее могут петь лишь убогие. Затем "Parce Domine" (Избави, Господи - лат.) - антифон, столь умоляющий и скорбный, и, наконец, отрывок из литургии Фомы Аквинского, уничиженный и задумчивый, медленный, благоговейный.

Хору оставалось скрестить руки и умолкнуть, когда звучали первые органные аккорды и начиналась мелодия древних песнопений. Воспламенялись верующие, подобно свечам, связанным между собой нитью, и, предводимые органом, сами воспевали смиренные напевы. Коленопреклоненные, виднелись они на скамеечках или, распростертые на плитяном полу и, когда после обмена антифонов и ответствий, после "Помолимся", священник с белой шелковой перевязью, облекавшей плечи его и руки, восходил к алтарю, чтобы взять дароносицу, то словно дуновение проносилось при торопливом прозрачном звоне колокольчиков и склоняло в единый миг все головы.

В целостном самозабвении воспламенялись эти души, застывали в неслыханном молчании, пока еще раз не призывали прерванную жизнь замедлившиеся колокольчики осенить себя большим крестным знамением и продолжать свой путь.

Дюрталь вышел из церкви, когда не кончилось еще "Laudate" (Славься - лат.) и не разошлась толпа.

Вернувшись к себе, он задумался:

- Усердие этих верующих, не местных прихожан, как в других церквах, но паломников, отовсюду, неведомо откуда, есть истинное чудо в смраде нашего пошлого времени.

В Нотр Дам можно, по крайней мере, услышать отрадные песнопения. И он вспоминал необычные литании, которых не слыхал больше нигде. А он столько переслушал всего, когда бывал в церквах! В Сен-Сюльпис, например, они пелись на два лада. Когда действовал хор, они развертывались по древнему церковному напеву, в котором на звук басовой трубы откликалась флейта тонких дискантов. В месяце же Пречистой Девы на девиц возлагалась обязанность исполнять литании ежедневно по вечерам, кроме четвергов. И тогда стадо юных и престарелых овец вокруг расстроенной фисгармонии распевало их под звуки ярмарочной музыки.

В других церквах, например, в Сен-Тома, где женщинами распевались Богородичные литании, они были точно покрыты пудрой, надушены амброй и бергамотом. Своими напевами они напоминали менуэт в соответствии с архитектурой церкви, походившей на оперу. Конечно, это не имело ничего общего с церковной музыкой, но, по крайней мере, не огорчало слух. Для полноты впечатления следовало бы только заменять орган клавесином.

Иной привлекательностью обладали древние церковные мелодии, худо ли хорошо, но все же исполняемые в Нотр Дам в те дни, когда не бывало торжественных обрядов.

"Tantum ergo" (Славься жертва - лат.) не так звучало здесь, как в Сен-Сюльпис и в других соборах, где оно почти всегда облекалось тупоумными припевами, мелодиями, годными для военных парадов или банкетов.

Церковь, не позволявшая прикасаться даже к тексту святого Фомы Аквинского, давала любому регенту хора возможность уничтожить старинную мелодию, которая окутывала гимн с самого его рождения, проникала в сокровенную его глубь, сливалась с каждой его фразой, была его телом и душой.

Это чудовищно. Доподлинно, священники утратили не понимание искусства, всегда бывшее им чуждым, но самые основы литургического разумения, если принимают подобные ереси, сносят такие покушения в своих церквах!

Воспоминания об этом выводили Дюрталя из себя. Но он успокаивался, мысленно возвращаясь понемногу к Нотр-Дам-де-Виктуар, и, пытливо исследуя ее со всех сторон, находил ее не менее загадочной, единственной в Париже.

Явления ниспосылались Лурду и Ла Салетт.

Не важно, думал он, подлинны они или измышленны. Положим, что в миг провозглашенного пришествия Богоматери, Она отсутствовала, но ныне Она пребывает там, привлеченная, тронутая приливами молитв, порожденными народной верой. Там творились чудеса. Не удивительно, что с тех пор туда устремляются толпы. Но никакого явления не наблюдалось здесь у Нотр-Дам-де-Виктуар. Никакая Мелания, никакая Бернадетта не видели и не описывали сияющего появления Прекрасной Дамы. "Здесь нет ничего: нет ни купелей, ни медицинских врачеваний, ни всенародных исцелений, ни горных вершин, ни гротов. В 1836 году в один прекрасный день приходский настоятель аббат Дюфриш де Жене вдруг утверждает, что во время, как он служил обедню, Богородица возвестила ему свою волю, чтобы храм этот был посвящен преимущественно ей. Этого оказалось достаточным. Безлюдная дотоле церковь никогда не оскудевала с той поры, и тысячи обетов свидетельствуют о милостях, дарованных Мадонной богомольцам!

Да, но в общем следует признать, что не слишком необычны души всех этих челобитчиков, решил Дюрталь: большинство похоже на меня. Они приходят для собственной выгоды, себя самих, но не ради Ее.

И он вспомнил ответ аббата Жеврезе, которому сообщил как-то свою мысль:

- Вы удивительно подвинулись бы на пути совершенства, если б приходили лишь ради Нее.

Он внезапно поколебался после стольких часов, проведенных в церквах. Вспыхнуло тело, угасшее под пеплом молитв, и мучительный пожар разгорелся, питаемый низменным огнем.

Флоранс опять преследовала Дюрталя, дома, в церквах, на улице, повсюду. Он все время пугливо озирался, встревоженный новым явлением прелестей блудницы.

Способствовала этому и погода. Пылала небесная твердь и свирепствовало бурное лето, несло расслабленность, притупляло волю, выпускало на влажный простор пробужденное стадо грехов. Дюрталь бледнел перед ужасом долгих вечеров, пред отталкивающей меланхолией неумирающих дней. Солнце не закатывалось в восемь вечера и, казалось, все еще бодрствовало в три утра. Неделя превращалась в один бесконечный день и совсем не останавливалась жизнь.

Он перестал выходить из дому, подавленный неистовством солнца и голубого неба, утомленный купаньем в потоках испарины, наскучив ощущать под шляпой точно потоки Ниагары. Но тогда в одиночестве его осаждали похотливые видения.

Призрак, владевший мыслью, воображением, всем существом его, был страшен тем, что не колебался, определился, сосредоточивался всегда в одном и том же. Пропадали облик Флоранс, ее тело, даже обстоятельства вожделенных утех и его охватывала тьма, в которой эта женщина вела теперь осаду его чувств. Дюрталь сопротивлялся, потом бежал обезумевший, пытался переломить себя долгим хождением пешком, рассеяться прогулками, но позорное лакомство, наперекор всему преследовало его на ходу, вставало перед ним в кафе, застилало от глаз его газету, которую он хотел читать, провожало к столу, закрадывалось в складки скатерти, сквозило в очертаниях плодов. После часов борьбы он падал и, побежденный, отдавался наконец девке; потом уходил от нее разбитый, полумертвый от стыда и отвращения, чуть не рыдающий. Тяжелая борьба не доставляла ему никакого облегчения. Даже наоборот. Ненавистные чары не покидали его, но осаждали еще яростнее, упрямее. И Дюрталь принял наконец решение, предложил себе странный компромисс. А что, если сходить, думал он, к другой женщине, которую я знаю, и испытать влияние обычных ласк, быть может, хоть этим удастся мне усмирить нервы, изгнать наваждение, насытиться без тревог и угрызений. Он так и сделал, стараясь убедить себя, что такой поступок менее греховен, более извинителен.

На деле оказалось, что попытка эта повлекла за собой вынужденное сравнение пережитых бурь, навела на мысли о Флоранс, на признание превосходства ее пороков.

Не ослабевала власть этой блудницы, пока, после длившегося несколько дней припадка возмущения, но не вырвался из рабства мутной тины и не вернул себе самообладания.

Ему удалось опомниться, собраться с духом, и он с омерзением отринул самого себя. Не смея признаться аббату Жеврезе в своих бесстыдствах, он избегал его во время этой бури. Но теперь устрашился, предчувствуя по некоторым признакам новые натиски, и направился к нему.

Намеками объяснил ему свою душевную смуту и почувствовал себя таким безоружным и печальным, что слезы у него выступили на глазах.

- Вы раньше жаловались на отсутствие истинного раскаяния, уверены ли вы в нем теперь? - спросил аббат.

- Да, но какая в том польза? Когда человек убежден, что в своей слабости поддастся первому же искушению!

- Это другой вопрос. Я вижу, что вы, по крайней мере, хоть защищались и что сейчас нуждаетесь в помощи, выбившись из сил. Не тревожьтесь. Идите с миром, грешите меньше. От вас отринет большинство ваших соблазнов. При доброй воле вы справитесь с остатком. Заметьте лишь одно. Если вы падете теперь, то нет вам больше оправдания, и я не поручусь, что, вместо улучшения, ваше положение ухудшится...

Дюрталь пробормотал ошеломленный:

- Вы думаете...

- Я верю, - продолжал священник, - в мистическую замену, о которой говорил. Вы испытаете ее на себе самом. Святые помогут вам, вмешавшись в ваш поединок. Примут на себя избыток покушений, которые вы не в силах одолеть и, даже не ведая вашего имени, по моему письму за вас помолятся кармелитки и клариссы в тиши глухих монастырей.

И действительно, с этого дня исчезли самые яростные наваждения. Он не знал, чему приписать это затишье, эту передышку: вмешательству ли монастырской братии или перемене погоды, потокам дождя, которые заволакивали солнце. Но несомненно одно: искушения утихли, и он безнаказанно мог их отражать.

Дюрталь вдохновлялся, думая о монастырях, сострадательно освобождающих его от грязи, которая душила его, милосердно протягивающих руку помощи. Его потянуло на Саксонскую аллею, чтоб помолиться у сестер, которые страдали за него.

Он не застал здесь залитой светом толпы, виденной им в то утро, когда совершалось пострижение. Не пахло ни воском, ни фимиамом, и не мелькала пурпуровая ряса с золотой тиарой. Царила пустынная тьма.

Одиноко сидел он во влажном сумраке церкви, напоминающей дремлющие воды, и не перебирая зерна четок, не повторяя заученных молитв, грезил, пытаясь хоть немного осветить свою душу, разобраться в самом себе. Далекие голоса донеслись из-за решетки в то время, как он собирался с мыслями и понемногу близились, процеженные сквозь черную пелену вуали, раздробленно упадали вокруг алтаря, туманные очертания которого высились в полутьме.

Голоса кармелиток помогли сокрушению Дюрталя.

Сидя на стуле, он раздумывал: "Позорно, в сущности, сметь молиться, когда человек, подобно мне, до такой степени чужд бескорыстия в своих обращениях к Нему. Мы помышляем о Нем, испрашивая себе частицу счастья; а это нелепость. Единая лишь мысль спасается среди обломков гибнущих убеждений в очевидном крушении человеческого разума, который тщится объяснить грозную загадку бытия: мысль искупления, которое чувствует человек, не зная его причин, мысль, что единственное предназначение жизни есть страдание.

Каждый обречен исчерпать свою долю телесных и нравственных мучений, и кто не погасит ее здесь внизу, тому предстоит расплата после смерти. Счастье - заем, который надо отдавать, и даже призрак его подобен наследству, обремененному муками.

А если так, кто знает, не отягощают ли анестезирующие средства, утишающие боль тела долгами тех, кто ими пользуется? А что если хлороформ есть лишь орудие возмущения и трусость твари перед страданьями и знаменует покушение на волю Неба? Страшные проценты, принесут, значит, там на небе невыстраданные пытки, неиспытанные печали, не погашенные счеты горя. В этом оправдание воплю святой Терезы: "Страдать непрестанно, Господи, или умереть!" Это объясняет, почему ликуют в испытаниях своих святые и молят Господа не щадить их, зная, что надлежит претерпеть здесь очистительные страдания, чтобы по смерти пребывать свободным от долгов.

Будем беспристрастны, признаем, что слишком презренным было бы без страданий человечество, что только страдания могут очистить и возвысить души! Однако в этом мало утешительного. И напутствие этих траурных голосов монахинь моим печальным думам, увы, воистину ужасно!"

И, не выдержав, он наконец бежал, чтобы рассеять свою тоску, и скрылся в смежный монастырь, в глубине Саксонского тупика, на одной из пригородных аллей, богатой укромными уголками, в которых дорожки из щебня в садах змеятся вокруг зеленых клумб.

Там обитали бедные клариссинки, уничиженные инокини Богоматери. Орден еще суровее, чем у кармелиток, менее светский, более неимущий и смиренный.

В этот монастырь входом служила дверь, отталкиваемая от себя. В нее входили, не встречая ни души, вплоть до третьего этажа, где была капелла, в окна которой виднелись деревья с весело чирикавшими воробьями на колеблющихся ветвях.

Снова ощущение могилы, но уже не гробницы в глубине мрачного склепа, как напротив, а скорее солнечного кладбища с птицами, распевающими на деревьях. Казалось, что находишься в деревне за двадцать лье от Парижа.

Но убранство светлой капеллы пыталось быть сумрачным. Она походила на винные лавки, перегородки которых изображают стены погребов с призрачными камнями, намалеванными на поддельных полосах мнимого цемента. Лишь высота корабля церкви несколько скрадывала ребяческий обман, смягчала пошлость этого миража.

В глубине возвышался алтарь, над навощенным, как зеркало, паркетом, с обеих сторон обрамленный железною решеткой, завешенной черным. Утварь вся была деревянная, как предписывает святой Франциск: распятие, дарохранительница, паникадила. Не видно было ничего металлического, ни единого цветка. Единственную роскошь храма составляли новые росписи, из которых на одном был изображен Франциск, на другом святая Клара.

Церковь показалась Дюрталю воздушной, восхитительной, но пробыл он в ней лишь неколько минут, не найдя здесь того совершенного уединения, как у кармелиток, такой черной тишины. Все время семенили две-три сестры, разглядывая его, равняя стулья, и были удивлены, по-видимому, его присутствием.

Они стесняли его и, опасаясь, что в свою очередь стесняет их, он поспешил удалиться, чувствуя как эта краткая передышка стерла или, по крайней мере, ослабила зловещее впечатление соседнего монастыря.

Умиротворенный и вместе с тем очень встревоженный, возвращался Дюрталь домой. Умиротворенный укрощением своей похоти, встревоженный вопросом, который предстояло решать.

Он чувствовал, что растет, усиливается в нем стремление покончить со своими внутренними распрями и треволнениями, и бледнел при мысли, что ему предстоит отринуть свою жизнь, навсегда отказаться от женщин.

Но, не вполне свободный еще от страхов и сомнений, уже утратил он твердое намерение сопротивляться. Отвлеченно он даже свыкся теперь с мыслью о перемене жизни и старался лишь отсрочить день, отодвинуть час, пытался выиграть время.

Выпадали дни, когда, подобно людям, отчаивающимся в ожидании, он желал, чтобы не медлил неизбежный миг и восклицал мысленно: "Хотя бы скорее конец! Все, что угодно, но не это!"

Но мольба не исполнялась, и он сейчас же падал духом, желал полного забвения, сожалел о прошлом, сетовал на увлекавший его поток.

Все еще пытался разобраться в себе, когда чувствовал себя добрее: "В сущности, я даже не знаю, где я теперь. Меня страшит прилив и отлив несхожих призывов. Но как пришел я к этому и что со мной?.." Менее омраченный плотью, Дюрталь переживал нечто неуловимое, неопределенное и однако настолько устойчивое, что его отказывался понимать. Всякий раз, как хотел он углубиться в самого себя, перед ним опускалась туманная завеса, скрывая безмолвное, невидимое восхождение неведомо куда. В нем крепло впечатление, что он не столько уходит в неизвестное, сколько это неизвестное охватывает, проникает его, постепенно овладевает им.

Когда он рассказывал аббату о своем состоянии одновременно и робком и смиренном, боязливом и умоляющем, священник только улыбался в ответ.

- Замкнитесь в молитву и покорно преклонитесь, - сказал он ему раз.

- Но я устал гнуть спину и топтаться все на том же месте! - воскликнул Дюрталь. - А главное, мне надоело чувствовать, как тебя подталкивают за плечи и ведут в неизвестность. Так или иначе, но право же, пора кончить.

- Несомненно, - и смотря ему в глаза, аббат встал и сурово произнес:

- Это шествие ко Господу, которое вы считаете таким медленным и затемненным, удивляет меня наоборот своей лучезарной быстротой. И не двигаясь сами, вы не отдаете себе отчета в быстроте, которая удивляет вас.

Знайте, не долго ждать, когда, созрев, вы оторветесь сами от себя и не потребуется даже постороннего толчка. Вопрос, в какой питомник поместить вас, когда вы, наконец, отринете свою жизнь.

VII

"Но... однако... - мысленно восклицал Дюрталь, - все же надо объясниться. В сущности он возмущает меня, этот аббат, со своими спокойными недомолвками! И питомник этот, в который он намерен меня пересадить! Надеюсь, что не задумал же он сделать из меня семинариста или монаха. Семинария в мои годы не любопытна, а монашество восхитительно, конечно, в смысле мистики и даже пленительно с точки зрения искусства; но навсегда заточиться в обители у меня нет физических способностей, и еще в меньшей степени, наклонностей духовных! Нет, не может быть. Но чего же хочет он?

С другой стороны, он умышленно снабдил меня творениями святого Иоанна де ла Круа и настаивает, чтобы я читал их. Очевидно, не без расчета. Он не из тех людей, которые бредут впотьмах; нет, - он знает, куда идет и чего хочет. Неужели аббат воображает, что я назначен к совершенной жизни и думает этим предостеречь меня от разочарований, которые по его мнению часто переживают начинающие? Если так, то по-моему он обманывается: я от души ненавижу ханжество и благочестивые вериги, но в равной мере не привлекают меня и явления мистики при всем моем преклонении пред ними. Нет, мне любопытно созерцать их у других, я охотно смотрю на них из своего окошка, но предпочитаю сам оставаться в стороне. Я не притязаю на святость, хочу достичь лишь срединной ступени между святостью и мещанским благочестием. Правда, это идеал безмерно низменный, но я убежден, что для меня он единственно достижимый и осуществимый; да и то!.. Приблизьтесь, соприкасаясь только с этими вопросами! Человек на пороге безумия, если ошибочно странствует, следуя ложным призывам. Но как распознать голос совершенно исключительной благодати, как увериться, на истинном ли ты пути или блуждаешь во тьме навстречу пропастям? Взять хотя бы, например, беседы Господа с душой, столь частые в мистической жизни. Где почерпнуть уверенность в истине этого внутреннего голоса, этих отчетливых слов, которым не внимают обычный слух и которые душа постигает гораздо явственнее, гораздо чище, чем если бы их принесли ей чувства? Как убедиться, что они исходят от Господа, а не внушены нашим воображением или даже самим Диаволом?

Я прекрасно знаю, что святая Тереза пространно обсуждает этот вопрос в своих "Внутренних замках" и ука-зует знамения для распознавания источника этих голосов, но не всегда можно так легко разобраться в них, как она думает.

Когда речи эти, - наставляет она, - исходят от Господа, то не пропадают никогда бесследно и обладают силой, которой не может противостоять ничто. Если скорбит, например, душа и Господь скажет в ней простые слова: не сокрушайся, то сейчас же исчезает тревога, сменяясь радостью. Далее: такие слова приносят душе непреложный мир и, запечатлеваясь в памяти часто становятся неизгладимыми.

Но не наступает ни одного из отмеченных влияний, - продолжает святая Тереза, - в противном случае, если голоса эти порождены воображением или даже демоном. Человека, наоборот, терзает чувство недовольства, робость, сомнения! Душа изнемогает, тщетно силясь восстановить сущность постепенно улетучивающихся слов".

Не взирая на все эти путевые вехи, человек здесь движется по зыбкой почве и на каждом шагу ему грозит опасность провалиться. Но тут вмешивается в свою очередь святой Иоанн де ла Круа и предписывает неподвижность. Что делать?

"По двум причинам не следует, - учит он, - стремиться к сверхъестественным общениям, - и углубляется в них: - Во-первых, отказываясь верить им человек проявляет уничижение, совершенное самоотречение и во-вторых поступая так он избавляет себя от труда необходимого, чтобы убедиться, истинны или ложны эти словесные видения, и освобождается от испытания, которое ничего не приносит душе, кроме тревог и потерянного времени".

Хорошо; но если слова действительно изречены Господом, то очевидно восстает против воли Его человек, который пребывает к ним глухим! И права святая Тереза, утверждая, что не в нашей власти не внять им, и что не в состоянии думать ни о чем ином душа, с которой беседует Иисус! Шатки в сущности все рассуждения об этом, когда знаешь, что не по доброй воле вступает человек на путь, церковью именуемый тернистым. Нет, некто чуждый уводит, увлекает туда душу, часто наперекор ей самой, и сопротивление невозможно. Развертываются одно за другим душевные состояния, и ничто в мире их не в силах устранить. Пример тому - святая Тереза, которая защищалась в смирении своем, но все же подчинялась, овеянная божественным дыханием, и возносилась от земли.

Нет, меня страшат эти сверхчеловеческие переживания, и я не склонен к познанию их опытом. Аббат не ошибается, объявляя святого Иоанна де ла Круа единственным, но хотя святой и обнажает сокровеннейшие душевные пласты, достигает глубин, в которые не проникал никогда человеческий разум, но при всем моем преклонении пред ним, я смущен, напуган кошмарами, которыми переполнены его творения. Я не питаю особого доверия к подлинности его геенн, и, наконец, некоторые утверждения святого кажутся мне мало убедительными. Непостижимо состояние души, называемое им "непроглядной тьмой". Муки этой тьмы превосходят все мыслимое, - восклицает он на каждой странице. И я теряюсь. Я способен вообразить, способен перечувствовать тягчайшие нравственные горести, смерть родителей или друзей, обманувшуюся любовь, рухнувшие надежды, всевозможные бедствия духа, но мне непонятна эта мука, которую он возвещает из всех страшнейшую. Она вне наших человеческих помыслов, вне наших ощущений. Он движется в недосягаемых струях, в мире неведомом и столь далеком от нас!

Я решительно опасаюсь, что грозный святой злоупотребляет метафорами и слишком напыщен, как уроженец Юга!

Аббат удивляет меня и с этой стороны. Он такой кроткий, обнаруживает несомненное тяготение к черствому хлебу мистики. Излияния Рейсбрюка, святой Анжель, святой Екатерины Генуэзской трогают его меньше, чем святые суровые и воинствующие. И однако наряду с ними он советовал мне прочесть Марию Агредскую, которую он не должен бы любить, потому что она не обладает ни одним привлекательным свойством творений святой Терезы и Иоанна де ла Круа.

Что за несравненное разочарование приготовил он мне, дав прочесть ее "Мистический град неизреченный Божий"!

Судя по славному имени этой испанки, я ожидал пророческих дуновений, грозного проникновения, необычных видений, и не нашел ничего подобного; творчество ее лишь причудливо и напыщенно, холодно и тягостно. Невозможен далее язык ее книги. Все эти выражения, которыми кишат огромные тома: "Моя божественная Принцесса", Моя великая Королева", "Моя великая Госпожа!" - она обращается так к Пресвятой Деве, которая, в свою очередь, называет ее "дражайшая моя". Меня раздражают и утомляют жеманство, с которым Христос именует ее "супругой" своей, "возлюбленной" своей, беспрерывно упоминает о ней "как о предмете своего благоволения", и наконец вычурность, с которой она нарекает ангелов придворными великого короля".

Это отдает париками и жабо, реверансами и пируэтами, это происходит в Версале, это придворная мистика, в которой Христос священствует в одежде Людовика XIV.

Не забудем также, - продолжал он свои думы, - что Мария Аргедская обильна сумасбродными подробностями. Она объявляет, что святой Михаил и святой Гавриил, приняв образ живых людей, присутствовали при рождении Сына Богоматери!

Согласитесь, что это слишком! Я прекрасно знаю, что аббат ответит советом не считаться с этими чудачествами и заблуждениями; и скажет, что "Мистический град" надо читать с точки зрения внутренней жизни Пресвятой Девы. - Да, но в таком случае книга Олье исследующая тот же предмет кажется мне по иному достоверной, по иному любопытной!"

Сгущал ли намеренно краски священник, играл ли он роль?.. Так спрашивал себя Дюрталь, замечая, как тот упорно преследует в течение некоторого времени одни и те же темы. Дюрталь иногда пытался переменить беседу, но аббат с кроткой усмешкой придавал ей опять желательное ему направление.

Считая, что Дюрталь уже достаточно насыщен мистическими произведениями, он стал реже говорить о них и казалось все помыслы свои устремил на монашеские ордена и особливо на орден святого Бенедикта. Весьма искусно пробудил в Дюртале любопытство к этому учреждению, наводил его на вопросы, и, раз укоренившись на этой почве, уже не сходил с нее.

Это началось с разговора о древнем церковном пении.

- Вы правы, любя его, - заметил аббат. - Независимо от стороны богослужебной и художественной, церковное пение утишает, если верить святому Юстину, искушения и вожделения плоти "affectiones et concupiscentias carnis sedat". Но позвольте сказать вам, вы знаете его только понаслышке. В настоящее время в храмах не найти истинных древних песнопений, вам подносят подделки, более или менее смелые, то же самое что и с целебными изделиями медицины.

Все моления, которые еще удержались до сих пор в церковных хорах, исполняются неверно. Хотя бы, например, "Tantum ergo". Оно почти правильно поется до стиха "Praestet fides" (Видит вера - лат.), отсюда сбивается с пути. Не считается с весьма ощутимыми оттенками грегорианской мелодии, предписанными в тот миг, когда текст возвещает бессилие разума и всемогущую помощь Веры. Эти подделки выступают еще явственнее, когда после повечерия слушаешь "Salve Regina" (Славься, Царица - лат.). Ее сокращают больше, чем на половину, иссушают, обесцвечивают, отсекают ударения, превращают в обрубок пошлой музыки. Вы заплакали бы с досады, если б сперва ознакомились с этим величественным гимном в исполнении траппистов, и послушали бы потом, как голосят его в парижских церквах.

Кроме вносимых ныне изменений в мелодию, бессмысленна повсюду и самая манера, с которой завывают древние песнопения! Одно из первых условий их хорошей передачи требует, чтобы голоса лились вместе, чтобы все они пели одновременно, совпадая слово в слово, нота в ноту. Необходимо, одним словом, единство.

Вы можете убедиться сами, что с грегорианской мелодией обходятся иначе. Каждый голос обособляется и звучит на собственный страх. Возвышенная музыка не терпит аккомпанемента. Ее следует петь в чистоте и без органа. Самое большее, что инструмент допустим для указания тона или ровно настолько, чтобы в потребных случаях под сурдинку провести линию, подчеркивающую голоса. Нечего говорить, что совсем по иному поступают наши певчие!

- Да, я знаю, - ответил Дюрталь. - Слушая церковное пение в Сен-Сюльпис, Сен-Северин или Нотр-Дам-де-Виктуар, я не забываю его деланности; но согласитесь, что даже в таком виде оно все же восхитительно! Я не защищаю подлога и при внесении фиоритур, ложностей музыкальных пресечений, преступного аккомпанемента, пошлого концертного тона, которым облекают древнюю песнь в Сен-Сюльпис; но что же делать? За отсутствием оригинала я вынужден довольствоваться более или менее плохой копией и повторяю, что даже в таком виде эта дивная, чарующая меня музыка!

Аббат спокойно ответил:

- Но почему непременно слушать поддельное пение, когда вы можете наслаждаться подлинным? Могу вам сказать, даже в Париже есть церковь, где оно сохранилось неприкосновенным и исполняется согласно измененным мною правилам.

- Правда? Где?

- У бенедиктанок Святого Таинства, в улице Месье.

- Свободен ли вход в этот монастырь, все ли допускаются на богослужения?

- Все, на неделе там ежедневно поют в три часа вечерню, а по воскресеньям в девять служат позднюю обедню.

- Ах, почему не знал я этого храма раньше! - воскликнул Дюрталь, впервые выходя оттуда.

И действительно, церковь удовлетворяла его желаниям. Расположенная на пустынной улице, она была полна трогательной задушевности. Архитектор соорудил ее без всяких выдумок и новшеств. Выстроил в готическом стиле, совершенно не фантазируя и не мудрствуя лукаво.

Она изображала крест, один поперечный конец которого, за отсутствием места, был сильно укорочен, а другой удлинялся в виде залы, отделенной от клироса решеткой, над которой поклонялись Святым Дарам два ангела, опустившись на колени и над розовыми спинами раскинув лиловые крылья. За исключением двух этих статуй, выполненных с истинным безвкусием, все остальное утопало в сумерках и не слишком резало глаза. Капелла была мрачной и юная служанка появлялась всегда, словно тень, в богослужебные часы, высокая, бледная, немного сгорбленная и проходя перед алтарем всякий раз преклоняла колено и низко опускала голову.

Она казалась необычной и, точно бесплотная, скользила бесшумно по плитам, склонив чело с повязкой, надвинутой на брови; чудилось, что она улетает, подобно исполинскому нетопырю, когда, повернувшись спиной, она останавливалась перед престолом и, подняв руки, откидывала черные широкие рукава, зажигая свечи. Дюрталь рассмотрел однажды ее болезненные чарующие черты, пепельные ресницы, томно голубые глаза и угадал тело, изнеможденное молитвами, под черной рясой, стянутой кожаным поясом и украшенной небольшим золоченым изображением дароносицы, которое блестело ниже нагрудника близь сердца.

В замыкающейся решеткой и расположенной слева от алтаря, обширной зале, яркое освещение, падавшее издали, открывало взору весь капитул, рядами восседавший на дубовых креслах, в глубине увенчанных возвышением, занимаемым игуменьей.

Зажженная свеча горела посреди зала и монахиня молилась перед ней денно и нощно с веревкой на шее, чтобы загладить уничижение, приемлемое Иисусом под видом Евхаристии.

В первое посещение этого храма, в воскресенье, Дюрталь пришел незадолго до обедни и ему удалось видеть, как входили бенедиктинки, за железным кружевом решетки. Они приблизились попарно и остановившись посреди зала, лицом обращались к алтарю, поклоняясь ему. Потом кланялись друг другу. И тянулась черная вереница женщин, в которой сияла лишь белизна повязок и брыжей, да сверкали золотистые пятна миниатюрных дароносиц, украшавших грудь, пока не показались наконец замыкавшие шествие послушницы, выделявшиеся белыми вуалями головных уборов.

Тихо заиграл в глубине вступление маленький орган, и начал обедню престарелый священник, которому помогал служка.

Понятно было изумление Дюрталя, никогда не слыхавшего, как целых тридцать голосов сливаются в единый нераздельный голос столь странного диапазона, голос сверхземной, самопроизвольно воспламеняющийся в пространстве и расстилающийся нежными извивами.

Это не имело ничего общего с ледяными, строптивыми стенаниями кармелиток, совсем не походило на выравненные, закругленные, по-детски звучавшие, бесполые голоса францисканок. Он здесь нашел иное.

На улице Глясьер сырые, хотя смягченные и утонченные молитвою, голоса все же хранили грубоватый протяжный оттенок, выдававший их народное происхождение. Ревностно очищенные, они оставались, однако, человеческими. Здесь звенела, наоборот, серафимская нежность звуков. Голос неопределенный, тщательно процеженный сквозь божественное сито, приспособленный к литургическому пению, развертывался, пламенея. Расцветал девственными букетами белоснежных звуков, угасал и в конце некоторых песнопений распускался растениями бледными, далекими, истинно ангельскими.

В такой передаче совершенно подчеркивался смысл, возносимых за обеднею молений.

Стоя за решеткой, отвечала священнику обитель.

После "Кирие Элейсон", скорбного, глухого, жесткого почти трагического, Дюрталь услышал подлинный древний напев "Слава в вышних", прозвучавший настойчивым воплем, таким любовным и суровым. Прослушал он "Верую", медленное торжественное и задумчивое, и мог убедиться, как глубоко разнятся эти песнопения от исполняемых везде в церквах. Вместо рыхлого пыла, вычурной, натянутой отделки, угловатых граненых мелодий, слишком современных окончаний, случайного аккомпанемента сочиненного для органа, он столкнулся лицом к лицу с музыкой, которая своей изысканной нервною простотой напоминала первых мастеров. Увидел подвижническую суровость ее линии, резонанс ее окраски, ее металлические отблески, выкованные варварским, чарующим искусством готических мастеров. Услышал, как трепещет под складками звуковой одежды нервная душа, невинная любовь минувших веков и открыл такой любопытный оттенок в исполнении бенедиктинок; вопли обожания, нежный рокот кончались боязливым лепетом, быстро обрывавшимся, как бы уничиженно отступавшим, смиренно пропадавшим, словно испрашивая прощения у Господа за то, что смеют его любить.

- Как хорошо, что вы направили меня туда, - сказал аббату при свидании Дюрталь.

Жорис-Карл Гюисманс - В пути (En Route). 2 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

В пути (En Route). 3 часть.
- У меня не было выбора, - ответил, улыбнувшись, священник. - Древнее ...

В пути (En Route). 4 часть.
- Например, вот эта, - и он достал Серафическую теологию святого Бонав...