Жорис-Карл Гюисманс
«Бездна (La-bas). 4 часть.»

"Бездна (La-bas). 4 часть."

- Вы только что говорили, Дез Эрми, о францисканцах. Знаете ли вы, орден этот должен был оставаться таким бедным, что не мог даже иметь ни одного колокола? Правда, это правило немного смягчилось, так как оно было слишком сурово, слишком трудно для соблюдения! Теперь них есть колокол, но только один!

- Как в большинстве аббатств, значит.

- Нет, потому что почти везде их несколько, часто - три, в честь трех Ипостасей св. Троицы!

- Но послушайте, стало быть, число колоколов в монастырях и церквах ограничено правилами?

- То есть, так было прежде. Соблюдалась благочестивая иерархия звуков; колокола монастыря не должны были звонить, когда приходили в колебание колокола церкви. Они были вассалами, оставались почтительными и слабыми, сообразно своему положению, молчали, когда с народом говорил сюзерен. Этот принцип освящен в 1590 году постановлением Тулузского собора и подтвержден двумя декретами, но ему больше не следуют. Упразднены и правила св. Шарля Борроме, желавшего, чтобы в соборной церкви было пять-семь колоколов, в благочиннической - три, в приходской - два, теперь церкви имеют больше или меньше колоколов в зависимости от своего богатства! Но одних разговоров мало, где же маленькие стаканчики?

Жена принесла их, пожала руки гостям и удалилась. Тогда Дез Эрми сказал вполголоса, пока Каре разливал коньяк:

- Я не говорил при ней, потому что ее пугают и смущают подобные вещи, но сегодня утром я принимал удивительного гостя - Жевинже, который собирается в Лион к доктору Иоганнесу. Он уверяет, что его сглазил каноник Докр, недавно побывавший проездом в Париже. Что между ними общего? Не знаю, но все же Жевинже в жалком состоянии!

- Да что же с ним, правда? - спросил Дюрталь.

- Я положительно ничего не знаю, я тщательно выслушал его, исследовал по всем швам. Он жалуется на колющую боль в области сердца. Я нашел нервные перебои и только; гораздо больше беспокоит меня истощение организма, необъяснимое, раз человек не болен ни раком, ни диабетом.

- Но, полагаю, - сказал Каре, - что на людей уже не напускают порчу при помощи воскового изображения и булавок, как в доброе старое время?

- Нет, это уже устарелые и почти везде оставленные приемы. Жевинже, которого я осматривал сегодня утром, рассказал, какими необычайными рецептами пользуется ужасный каноник. По-видимому, это еще нераскрытые тайны современной магии.

- А, да ведь мне это чрезвычайно интересно, - сказал Дюрталь.

- Я ограничиваюсь, само собой разумеется, только повторением того, что мне было рассказано, - продолжал Дез Эрми, зажигая папиросу.

Так вот! Докр держит в клетках и возит с собой в путешествиях белых мышей. Он кормит их облатками и тестом, пропитанным умело дозироваными ядами. Когда несчастные животные насыщены, он берет их, держит над чашей и очень острым инструментом прокалывает там и сям. Кровь стекает в сосуд, и ею он пользуется, как я вам сейчас объясню, чтобы поражать смертью своих врагов. Иной раз он проделывает то же самое с цыплятами или морскими свинками, но тогда он употребляет уже не кровь, а жир этих животных, сделавшихся, таким образом, носителями смерти и ужаса.

Иногда же он пользуется рецептом, изображенным сатанистским Обществом антитеургов оптиматов, о котором и уже говорил тебе, и приготовляет сложную смесь муки, мяса, облаток, ртути, семени животных, человеческой крови, уксуснокислого морфина и жира ехидны.

Или же, наконец, - и по мнению Жевинже это наиболее убийственная гнусность - он откармливает рыб св. причастием с умело отмеренными ядами; при этом он выбирает яды, которые повреждают рассудок или убивают впитавшего их человека припадками столбняка. Потом, когда рыбы достаточно пропитаются этими веществами, свойства которых еще усилены колдовством, Докр вынимает их из воды, дает им загнить, подвергает перегонке и извлекает из них экстракт, капли которого довольно, чтобы свести с ума!

По-видимому, капля эта применяется извне. Касаясь волос, вызывают безумие или отравляют, как в романе Бальзака.

- Черт побери! - вырвалось у Дюрталя, - я очень боюсь, что капелька этого масла попала на мозг бедняги Жевинже!

- В этой истории не так поразительна странность сатанистской фармакопеи, как состояние души того, кто ее изобретает и пользуется ей. Подумайте, что все это происходит в наше время, в двух шагах от нас, и что приворотные зелья, известные Средним векам, изобретаются священниками!

- Священниками! Нет одним только, но каким священником! - заметил Каре.

- Нисколько, Жевинже очень определенно утверждает, что и другие ими пользуются. Околдовывание при помощи отравленной крови мышей производилось в 1879 году в Шалоне-на-Марне кружком сатанистов, в который, правда, входил и каноник; в 1883, в Савойе, группа падших аббатов приготовила экстракт, о котором я говорил. Как видите, не один только Докр пользуется этой ужасной наукой; она известна в монастырях; даже многие миряне подозревают о ее существовании.

- Но, наконец, допустим, что эти приготовления действительно производятся и обладают силой; все это еще не объясняет, как возможно при помощи их околдовать - вблизи или издали человека.

- Это дело другое. Чтобы добраться до намеченной жертвы, выбирают одно из двух средств. Первое, менее употребительное, таково: колдун пользуется ясновидящей женщиной, называемой в этом кругу "странствующим духом", это сомнамбула, которая в состоянии гипноза может перенестись мыслью, куда ей прикажут. Раз это так, то можно заставить ее перенести волшебные яды за сотни верст указанному ей лицу. Те, кто подвергся подобному нападению, не видели никого; они сходят с ума или умирают, не подозревая даже колдовства. Ясновидящие, однако, не только редки, но и опасны, так как другие лица также могут погрузить их в состояние каталепсии и вырвать у них признания. Этим объясняется, почему Докр и люди, подобные ему, прибегают к другому, более верному, средству. Оно состоит в том, что вызывают дух умершего, как на спиритическом сеансе, и посылают его поразить заготовленными чарами намеченную жертву. Результат тот же, меняется только способ доставки.

Вот совершенно точно переданные сведения, - закончил Дез Эрми, - которые мне сегодня утром сообщил бедняга Жевинже.

- А доктор Иоганнес исцеляет людей, отравленных подобным образом? - спросил Каре.

- Да, этот человек совершал, как мне известно, необъяснимые излечения.

- Но каким образом?

- Жевинже говорит по этому поводу о торжественном богослужении, совершаемом доктором. Я совсем не знаю, что это за служба; но Жевинже нам все объяснит, может быть, если вернется излеченным!

- Все равно я бы не отказался, хоть раз в жизни, посмотреть на каноника Докра, - сказал Дюрталь.

- А я - нет; потому что он - воплощение проклятого на земле, - воскликнул Каре, помогая друзьям надеть пальто.

Он зажег фонарь; Дез Эрми рассмеялся, когда они спускались с лестницы, так как Дюрталь жаловался на холод.

- Если бы твоя семья знала магические тайны растений, ты не дрожал бы теперь так, - заметил он. - В XVI веке учили, например, что ребенок мог бы ни мерзнуть, ни страдать от жары в течение всей жизни, если бы ему натерли соком полыни руки, прежде чем пройдет двенадцатая неделя со дня его рождения. Видишь, какой ароматный рецепт, и гораздо менее опасный чем те, какими злоупотребляет каноник Докр.

Когда они спустились, и Каре запер дверь своей башни, они ускорили шаги, так как северный ветер выметал площадь.

- Признайся-ка, - сказал Дез Эрми, - оставляя в стороне сатанизм и даже без этого, потому что сатанизм ведь относится к области религии, для двух неверующих, как мы с тобой, мы ведем удивительно благочестивые разговоры. Надеюсь, это нам зачтется там, наверху.

- Заслуга наша невелика, так как о чем же и говорить? - возразил Дюрталь. - Разговоры, не затрагивающие религии или искусства как низменны, так и пусты!

XV

На другой день воспоминание об этих отвратительных средствах вертелось в его голове и, куря в уголке около огня папиросу за папиросой, Дюрталь размышлял о борьбе Докра и доктора Иоганнеса, об этих двух священниках, сражающихся за спиной Жевинже ударами заклятий и заговоров.

- В христианской символике, - говорил он себе, - рыба служит одним из образов Христа; без сомнения, именно поэтому каноник, чтобы усилить кощунство, откармливает рыб св. причастием. Эта система противоречит средневековому колдовству, для которого, наоборот, выбирали, нечистое животное, посвященное дьяволу, например, жабу, чтобы давать ему переваривать тело Спасителя.

Насколько достоверно то предполагаемое могущество, которым владеют химики-богоубийцы? Насколько можно верить этому вызыванию лярв, убивающих по приказу указанное лицо едкими экстрактами и ядовитой кровью? Все это кажется весьма неправдоподобным, пожалуй даже несколько излишне фантастичным!

А между тем, не найдем ли мы, подумав, что чудеса, которые так долго приписывались легковерию Средних веков, воскресают в наши дни под другими именами, оставаясь необъясненными? Доктор Льюис в больнице Шарите передает болезни одной загипнотизированной женщины другой. Почему это менее удивительно, чем ухищрения магов или колдунов? Лярва, свободно перемещающийся дух, ничуть не более необычайна, чем издалека явившийся микроб, отравляющий нас без нашего ведома; атмосфера может так же хорошо переносить духов, как и бацилл. Достоверно, что она служит проводником, не изменяя их при этом, эманациям, истечениям, например, электричеству или флюидам магнетизера, который посылает далекому лицу приказ через весь Париж явиться к себе. Наука уже и не пытается оспаривать эти явления. С другой стороны, доктор Браун-Секвар, вспрыскиваниями вытяжки семенных желез кроликов и морских свинок, делает снова молодыми немощных стариков, возвращает силу бессильным. Кто знает, не были ли составлены из подобных же или аналогичных веществ эликсиры долгой жизни, те любовные напитки, которые колдуньи продавали истощенным или больным мужчинам? Известно, что в Средние века человеческое семя почти всегда входило в состав подобных микстур. Так вот, после повторенных много раз опытов, не выяснил ли недавно доктор Браун-Секвар свойства этих выделений, взятых у одного лица и влитых другому?

Наконец, привидения, раздвоение личности, как говорят спириты, не переставали существовать со времен древности, когда они наводили ужас. Несмотря ни на что, трудно допустить, чтобы опыты доктора Крукса, продолжавшиеся в течение трех лет в присутствии свидетелей, оказались бы ложными. Но если он смог фотографировать видимые и осязаемые призраки, то мы должны признать правдивость средневековых экзорцистов. Все это продолжает восприниматься невероятным, как был невероятен еще только десять лет назад гипноз, власть одного существа над душой другого, которую оно может направить к преступлению!

Мы бродим в потемках. И Дез Эрми совершенно справедливо замечает, что гораздо менее важно узнать, были ли волшебные зелья демонических обществ могущественны или бессильны, чем доказать неоспоримый, абсолютный факт: в наше время существуют агентства сатанистов и падшие священники, ведущих их делишки.

Вот если бы можно было проникнуть к канонику Докру, войти к нему в доверие, может быть удалось бы, наконец, все выяснить. Собственно говоря, интересно знакомиться только со святыми, злодеями и безумцами; только с ними и стоит разговаривать. Люди здравого смысла поневоле ничтожны, так как вечно жуют один и тот же, скучно житейский припев; они принадлежат толпе, более или менее разумной, - но, все же, толпе, и надоедают мне! Да, но как подступиться к этому чудовищному аббату?

Размешивая угли, Дюрталь сказал себе:

- Через Шантелува, если бы он согласился, но он не захочет. Остается его жена, которая, наверно, посещала каноника. Надо мне порасспросить ее, узнать, переписывается ли и встречается ли она с ним?

Появление в размышлениях госпожи Шантелув заставило его нахмуриться. Он вынул часы и пробормотал: "Как это несносно, однако! Сейчас она явится и придется снова... если бы была хоть какая-нибудь возможность убедить ее в бессмысленности плотской страсти! Она, во всяком случае, вряд ли удовлетворена, так как на ее неистовое письмо с настойчивыми просьбами о свидании я ответил только через три дня, сухой запиской, предлагая прийти сюда сегодня вечером. Быть может, я проявил даже слишком мало лиризма!"

Он встал и прошел в спальню посмотреть, горит ли огонь, потом вернулся и уселся, даже не убирая комнату, как в предшествующие разы. Всякая галантность, всякое смущение исчезли теперь, когда он не дорожил больше этой женщиной. Он ждал ее без нетерпения, в домашних туфлях.

"В общем, - говорил он себе, - хорош был только поцелуй, которым мы с Гиацинтой обменялись у нее, близ мужа. Конечно, я никогда больше не найду таких пламенных и благоуханных уст! Здесь ее губы безвкусны".

Госпожа Шантелув позвонила раньше, чем обыкновенно.

- Ну, - сказала она, усевшись, - хорошенькое письмо вы написали мне!

- Как это?

- Признайтесь же откровенно, мой друг, что с вас довольно!

Он запротестовал, но она покачала головой.

- В чем же вы упрекаете меня? - продолжал он. - Я написал короткое письмо? Но у меня здесь сидел некто, я спешил, меня не было времени подбирать выражения! Я не назначил вам свидания поскорей? Но я не мог! Я говорил вам, что мы должны быть осторожны, что часто видеться мы не можем; я, кажется, достаточно выяснил вам причины...

- Я так глупа, что, вероятно, их не поняла, этих причин; вы говорили, помнится, о семейных обстоятельствах...

- Да.

- Это немного неопределенно.

- Однако я не могу ставить точки над i, сказать вам...

Он остановился, спрашивая себя, не представляется ли ему случай порвать с ней, не откладывая больше; но подумал, что у нее, наверно, есть сведения о канонике Докре.

- Что? Говорите же.

Он покачал головой, боясь, что обмолвится вместо лжи дерзостью или гадостью.

- Хорошо, - продолжал он, - раз вы настаиваете, я признаюсь, хотя мне и трудно, что у меня в течение нескольких лет была любовница; я спешу добавить, что теперь отношения наши чисто дружеские.

- Очень хорошо, - перебила она, - семейные обстоятельства выясняются.

- Притом, - продолжал он, понижая голос, - если вы хотите знать все, так у меня есть от нее ребенок!

- У вас ребенок!.. О, мой бедный друг. Она встала.

- Мне остается только уйти. Прощайте, я не стану более навязываться.

Но он схватил ее за руки, одновременно довольный своей ложью и пристыженный ее грубостью, он умолял г-жу Шантелув остаться еще.

Она отказывалась. Тогда он привлек ее к себе, целовал ее волосы, ласкал ебгОна впилась в его глаза своими затуманенными зрачками.

- О, иди же, - сказала она, - нет, дай мне сначала раздеться.

- Но нет же, в конце концов!

- Да!

- Ладно, значит та вечерняя сцена начинается сызнова, - пробормотал он, подавленный, опускаясь на стул. Он чувствовал себя раздавленным несказанной тоской, угнетающей скукой.

Он разделся у огня, и грелся, ожидая, пока она ляжет. В постели она сразу обвила его гибкими и холодными членами.

- Так это верно, совсем верно, что я не приду больше?

Он ничего не отвечал, понимая, что она ничуть не желала уходить, опасаясь, что имеет дело с положительно навязчивой женщиной.

- Скажи?

Он спрятал лицо у нее на груди и целовал ее, чтобы избавиться от необходимости отвечать.

- Скажи это моим губам!

Он бешено сжал ее, чтобы заставить замолчать, и остался разочарованным, усталым, счастливый, что все кончено. Когда они снова улеглись, она обвила рукой его шею и приникла к его губам; но он мало заботился о ее ласках, оставаясь печальным и слабым. Тогда она изогнулась, прильнула к нему, и он застонал.

- A! - воскликнула она, вдруг выпрямляясь. - наконец-то я слышу твой крик!

Он лежал неподвижно, изнемогая, разбитый, не в силах связать двух мыслей; ему казалось, что мозг, оторвавшись, бьется под костью черепа.

Однако он овладел собой, встал, и, желая дать ей одеться, ушел в свой кабинет, где оделся сам.

Через задернутую портьеру, разделяющую комнаты, он видел светлый круг, отбрасываемый свечой, поставленной напротив, на камине, за занавеской.

Гиацинта, расхаживая взад-вперед, затемняла или открывала пламя свечи.

- Ах! - заметила она, - мой бедный друг, у вас есть ребенок!

- Ба, попал в цель, - сказал он себе. - Да, девочка.

- Сколько же ей лет?

- Скоро будет шесть, - и он описал девочку, очень живую, умненькую, блондинку, - но ее здоровье хрупко, она требует множества предосторожностей, постоянных забот.

- Какие грустные вечера переживаете вы, должно быть, - растроганным голосом продолжала она из-за занавески.

- О, да! Подумайте только, что будет завтра с этими бедняжками, если я умру?

Он увлекся, сам, наконец, поверил в существование ребенка, растрогался над матерью и над ним; голос дрожал, на глаза готовы были навернуться слезы.

- Мой друг несчастлив, - сказала она, приподнимая портьеру и входя в комнату уже одетая. - Так вот почему у него грустный вид, даже когда он улыбается!

Он смотрел на нее; наверно, в этот момент ее привязанность не была обманом; она, действительно, привязалась к нему; зачем нужно было ей испытывать бешеные вспышки страсти; без них можно было бы остаться друзьями, грешить немного вместе, любить друг друга минуя плотскую страсть; но нет, невозможно, заключил он, видя ее фосфорически блестящие глаза, ее ужасный, хищный рот. Она сидела у письменного стола и играла вставочкой для перьев.

- Когда я пришла, вы были в разгаре работы? На чем остановились вы относительно Жиля де Ре?

- Дело двигается, но я задержался; чтобы хорошо изобразить сатанизм Средних веков, надо бы самому попасть в ту среду - или, по крайней мере, создать ее себе, узнав сторонников сатанизма, который нас окружает, - так как состояние духа, в общем, тождественно и если даже образ действий меняется, цель все та же. - Глядя ей прямо в лицо, решив, что история ребенка ее размягчила, он отбросил экивоки и приступил к делу. - Ах! Если бы супруг ваш пожелал поделиться сведениями, которые он имеет о канонике Докре!

Она оставалась неподвижной, только глаза задернулись дымкой, и ничего не ответила.

- Правда, Шантелув подозревает, что мы в связи...

Она его перебила.

- Моему мужу нечего задумываться об отношениях, могущих возникнуть между вами и мной; он явно страдает, когда я выхожу вечером, как сегодня, потому что он знает, куда я иду; но я не признаю никакого права на контроль ни за ним, ни за собой. Он, как и я, свободен идти, куда ему захочется. Я должна управлять домом, заботиться о его интересах, ухаживать за ним, любить его, как верная подруга, и я охотно все это делаю. Но вовсе не его дело заниматься моими поступками, не больше его, впрочем, чем чье бы то ни было еще...

Она сказала все это решительным тоном, твердым голосом.

- Черт возьми! - заметил Дюрталь, - вы удивительно суживаете роль мужа в супружестве.

- Я знаю, что эти идеи совершенно чужды миру, в котором я живу, они и вам чужды, по-видимому; к тому же, в моем первом браке они были причиной несчастий и смут, но у меня железная воля, я сгибаю тех, кого люблю. Притом же, я ненавижу ложь; так, когда я, после нескольких лет замужества, влюбилась в одного человека, я откровенно рассказала обо всем мужу и признала свою вину.

- Смею ли я спросить, как принял он подобное сообщение?

- Он был так огорчен, что волосы его в одну ночь поседели; он никогда не мог примириться с тем, что он называл, - по моему, напрасно - изменой и убил себя.

- А! - заметил Дюрталь, смущенный спокойной и решительной манерой этой женщины. - Но, что если бы он сначала задушил вас?

Она пожала плечами и выдернула шерстинку у кошки, улегшейся на ее платье.

- Так что теперь, - продолжал он после короткого молчания, - вы почти свободны, ваш второй муж допускает...

- Оставим, если позволите, моего второго мужа; это превосходный человек, он заслуживал бы лучшей жены. Я, положительно, могу только восхищаться Шантелувом и люблю его, насколько мне дозволено; но поговорим о чем-нибудь другом, с меня довольно неприятностей по этому поводу от моего духовника, не допускающего меня к причастию.

Он разглядывал ее, он снова видел иную Гиацинту, упорную и резкую, какой он ее еще не знал. Ни растроганного оттенка в голосе, ничего, когда она рассказывала о самоубийстве первого мужа; ей, по-видимому, и в голову не приходило, что ее можно упрекнуть в преступлении. Она оставалась безжалостной, но ведь только что, когда она жалела его за его мнимое отцовство, Дюрталь чувствовал, что она дрожит. А может быть, она просто играла комедию, как и он!

Оборот, принятый разговором, изумлял его; он искал возможности вернуться к исходной точке, с которой Гиацинта его столкнула, - к сатанизму каноника Докра.

- Не будем думать об этом, - сказала она, приближаясь. Она улыбалась, вновь становилась такой, какой он знал ее.

- Но, если из за меня, вы не можете причащаться... Она перебила.

- Можете ли вы пожаловаться, что вас недостаточно любят? - и поцеловала его глаза.

Он из вежливости сжал ее в объятиях, но почувствовал, что она вздрагивает, и осторожно отстранился.

- Так он очень безжалостен, ваш духовник?

- Он старого закала, неподкупный человек. Я, впрочем, нарочно выбрала именно его.

- Мне кажется, если бы я был женщиной, я взял бы наоборот такого, который был бы нежен и гибок, который не перебирал бы толстыми пальцами маленькие свертки моих грехов. Я хотел бы, чтобы он был снисходителен, смягчал признания, ласково принимал проступки. Правда, тогда вы рисковали влюбиться в духовника, который сам, быть может, беззащитен и...

- Это было бы кровосмешением, священник - отец духовный, и кощунством также, потому что священник - посвящен Богу. О! Я с ума сходила, когда-то, от всего этого! - внезапно заволновавшись, заговорила она сама с собой.

Он наблюдал за ней. В ее необыкновенных близоруких глазах проскальзывали искры. Очевидно, сам того не подозревая, он ударил как раз по струнке ее порочности.

- Слушайте же, - улыбнулся он, - вы по-прежнему изменяете мне с моим двойником?

- Я не понимаю вас.

- Да посещает ли вас по ночам похожий на меня инкуб?

- Нет, ведь я же обладаю вами, - плотью и кровью, мне не нужно вызывать ваш образ.

- Знаете ли вы, что вы отличная сатанистка!

- Возможно, ведь я так часто встречалась со священниками!

- Вы на верном пути! - ответил он, кланяясь, - но выслушайте меня, Гиацинта дорогая, и окажите мне услугу, ответьте мне. Вы знакомы с каноником Докром?

- Ну, конечно!

- Но, что же это за человек, наконец, я постоянно слышу о нем!

- От кого?

- От Жевинже и от Дез Эрми.

- Ах! вы часто видитесь с астрологом. Да, он встретился как-то раз с Докром, у меня же в гостиной, но я не знала, что у каноника были связи с Дез Эрми, он не бывал у меня в то время.

- Никакой связи между ними нет. Дез Эрми его никогда не видал; он так же слышал только россказни Жевинже; в общем, есть ли что достоверное в возводимых на этого священника обвинениях в кощунстве?

- Не знаю. Докр любезный человек, ученый и хорошо воспитанный. Он был даже духовником какого-то высочества и, наверно, сделался бы епископом, если бы не сложил с себя сан. Я слышала о нем много дурного, но - особенно в духовных кругах - столько болтают!

- Но вы ведь лично с ним знакомы!

- Да, он был даже моим духовником.

- Тогда быть не может, чтобы вы не знали, что думать о нем?

- Это, вероятно, правда. Но вы уж несколько часов бродите вокруг да около; что вы хотите знать, скажите прямо...

- Все, конечно, что вы пожелаете открыть мне; молод ли он, красив или дурен собой, богат или беден?

- Ему лет сорок, он недурен собой и тратит много денег.

- Думаете ли вы, что он отдался колдовству, что он служит черную мессу?

- Очень возможно.

- Простите, что я так нескромно вас расспрашиваю, что я вырываю у вас слова, как клещами; могу я быть совсем нескромным? Эта способность инкубата...

- Прекрасно, я получила ее от него, надеюсь вы удовлетворены теперь?

- И да и нет. Я вас благодарю за доброту, с какой вы мне ответили, - я чувствую, что злоупотребляю, - но, все-таки еще один вопрос, последний. Не знаете ли вы способа, который дал бы мне возможность лично повидаться с каноником Докром?

- Он в Ницце.

- Простите, он в настоящую минуту в Париже.

- А! вы знаете! так если бы я даже знала способ, я вам его не указала бы, будьте уверены. Вам не следует посещать этого священника.

- Так вы признаете, что он опасен?

- Я ни признаю, ни отрицаю; я просто говорю, что вам с ним делать нечего!

- Нет есть; мне надо попросить у него разъяснений по поводу моей книги о сатанизме.

- Вы их добудьте как-нибудь иначе. Да, кроме того, - продолжала она, надевая перед зеркалом шляпу, - мой муж совершенно прекратил сношения с этим человеком, который его путает; он не бывает больше у нас, как прежде.

- Это не основание, чтобы...

- Что? - спросила она, обертываясь.

- Чтобы... ничего, - он удержал про себя мысль: "Но, чтобы вы его не посещали больше".

Она не настаивала; под вуалеткой она поправляла волосы.

- Боже мой, на что я похожа! Он взял ее руки и поцеловал.

- Когда я увижу вас?

- Я думала не приходить больше.

- Но вы же знаете, что я люблю вас как доброго друга, скажите, когда вы придете?

- Послезавтра, если вам это не неудобно.

- Нисколько!

- Так до свиданья!

Они поцеловали друг друга в губы.

- Забудьте о канонике Докре, - заметила она, погрозив пальцем, и ушла.

- Черт бы тебя побрал с твоими замалчиваниями! - сказал он про себя, запирая дверь.

XVI

"Подумать только, - говорил про себя Дюрталь на следующее утро, - что в постели, в момент, когда сдается самая упорная воля, я отказался уступить настояниям Гиацинты, желавшей здесь обосноваться, а потом, после упадка плоти, когда следовало вновь овладеть собой, я сам умолял ее продолжать посещения - это совершенно непонятно. Но я ведь, впрочем, не принял твердого решения покончить с ней; не мог же я все-таки выставить ее как девку, - оправдывая необоснованность этой перемены. Я надеялся также получить сведения о канонике. Но уж этого-то я ей не прощу, придется ей решиться заговорить, а не отвечать, как вчера, односложно или туманными фразами!"

Что за дела, правда, были у нее с этим аббатом, ее бывшим духовником, который, по ее собственному признанию, ввел ее в инкубат? Его любовницей она была наверно; а сколько еще было у нее любовников среди духовных лиц, которых она посещала? Ведь у нее вырвалось признание, что она любит именно эту породу людей! Посещая духовные круги, можно было бы узнать, конечно, любопытные подробности о ней и о ее муже; но странно все-таки, что Шантелув, играющий в этом союзе странную роль, приобрел репутацию плачевную, а она - нет. Я никогда не слышал разговоров о ее похождениях; да нет же, как я глуп! сэто ничуть не странно; ее муж не замкнулся в высокосветских и религиозных кружках; он трется около литераторов и тем самым выставляет себя на съедение злословию; она же, беря любовника, выбирает его, конечно, в благочестивых кружках, где никто, кого я знаю, не был бы принят; притом же, аббаты - люди осторожные; но как объяснить, в таком случае, ее появление у меня? Тем простым обстоятельством, что ей, вероятно, надоели сутаны и я ей потребовался как отдых от черных чулок. Я служу ей мирской передышкой!

Все равно, она так необычна, и чем больше я на нее смотрю, тем меныде ее понимаю. В ней - три различных существа.

Прежде всего, женщина, с которой я познакомился в ее салоне, где она стояла или сидела, сдержанная, почти надменная, при ближайшем знакомстве оказывающаяся славной бабенкой, привязчивой, даже нежной.

В постели ее манеры и голос совершенно меняются, это девка, изрыгающая грязь, потерявшая всякий стыд. Наконец, третью я увидал вчера - безжалостную, грубую и наглую, циничную сатанистку.

Как смешивается и соединяется все это? Не знаю. Без сомнения - она лицемерна. Нет, она часто смущающе откровенна; правда, это, быть может, просто минуты упадка и забывчивости. Зачем, впрочем, пытаться понять характер этой похотливой ханжи! Того, чего я мог бы опасаться, не происходит; она не просит себя вывозить, не заставляет обедать у себя, не спрашивает вознаграждения, не требует никаких сделок, как поступила бы более или менее подозрительная авантюристка. Я никогда не найду ничего лучше. Хотя я предпочел бы не искать ничего; с меня вполне достаточно отдавать в продажные руки свою плоть; и за двадцать франков купил бы более тщательную работу! По правде сказать, только девки умеют стряпать чувственные лакомства!

- Как странно, однако, - вдруг заметил он про себя, подумав минуту, - что Жиль де Ре, как и она, разделяется на три различные существа.

Сперва храбрый, надежный солдат.

Потом утонченный художник преступления.

Наконец, кающийся грешник, мистик.

Он весь построен из резкой смены излишеств. Рассматривая его жизнь, как панораму, открываешь против каждого порока противоположную ему добродетель; и никакая видимая дорога не соединяет их.

Он был бурно горд, неизмеримо, величественно горд, но, когда им овладело раскаяние, он упал на колени перед народом со слезами, со смирением святого.

Его жесткость выходила из границ человеческого понимания, и, тем не менее, он был милосерден, он обожал своих друзей и заботился о них, когда демон их поражал.

Несмотря на пылкость желаний, он был терпелив; храбрый в битвах - робел перед потусторонним, деспотический и резкий - поддавался лести прихлебателей. Он был то на вершинах, то в грязи, никогда его душа не знала золотой середины. Его признания ничуть не объясняют эти постоянные противоречия. На вопрос, кто внушил ему мысль о нечеловеческих преступлениях, он отвечает: "Никто, только мое собственное воображение толкало меня; мысль зародилась во мне самом, в мечтах моих, в ежедневных оргиях, в любви моей к разврату".

Он обвиняет себя за праздность, он постоянно уверяет, что роскошные обеды и крепкие напитки помогли зверю в нем вырваться из клетки.

Далекий от ничтожных страстишек, он по очереди доходит до крайности в добре, как и во зле, он очертя голову бросается в противоположные бездны души. Он умер в тридцать шесть лет, но беспорядочные приливы радости и отливы безутешной скорби истощили его. Он обожал смерть, любил любовью вампира, лобзал неподражаемые гримасы страдания и ужаса, но его угнетало также глубокое раскаяние и неукротимый страх. Здесь, на земле, ему больше нечего было испытывать, нечего познавать.

- Итак, - пробормотал Дюрталь, перелистывая свои заметки, - я расстался с ним в момент, когда начинается искупление; я написал в одной из предыдущих глав, что жители края, над которой владычествуют замки маршала, знают уже, какое необычайное чудовище похищает и убивает их детей. Но говорить нерешается никто. Как только высокая фигура хищника появляется на повороте дороги, все бегут, укрываются за заборами, запираются в хижинах.

По пустынным деревням, рыдающим и замкнувшимся, проходит мрачный и высокомерный Жиль. Безнаказанность кажется ему обеспеченной: найдется ли крестьянин, достаточно безумный, чтобы напасть на хозяина, который за одно слово может послать его на виселицу?

Смиренные отказываются от мысли с ним сладить, а равные ему слишком презирают обывателей деревни, чтобы из-за них поразить его. Сюзерен, герцог Бретани Иоанн V, ласкает его и осыпает милостями с целью задешево выманить у него земли.

Аишь одна власть могла подняться против него и, минуя сложность феодальных отношений, минуя человеческие выгоды, отомстить за угнетенных и слабых, - это была Церковь. И она, действительно, встала перед чудовищем в лице Жана де Малеструа и повергла его.

Жан де Малеструа, епископ Нантский, принадлежал к знаменитому роду. Он был близким родственником Иоанна V, и его несравненное благочестие, глубокая мудрость, широкое милосердие, несокрушимое знание заставляли самого герцога относиться к нему с почтением.

До этого человека дошли рыдания деревень, с которых Жиль брал ужасную подать; тайно начал он расследование, следил за маршалом, решив при первой же возможности начать борьбу.

Жиль вдруг совершил необъяснимое преступление, которое позволило епископу пойти на него открыто и поразить его.

Чтобы поправить свои пошатнувшиеся дела, Жиль продал подданному Иоанна V, некоему Гийому ле Феррону, свое поместье Сент-Этьенн де Мер Морт, а тот послал брата своего Жана вступить во владение имуществом.

Несколько дней спустя маршал собрал двести человек вооруженной челяди и двинулся во главе их к Сент-Этьену. Там, в Троицын день, когда собравшийся народ слушал обедню, он ворвался в церковь, с копьем наперевес, одним движением раздвинул беспорядочные ряды верующих, и перед оцепеневшим священником пригрозил зарезать молящегося Жана де Феррона. Богослужение прервалось, молящиеся обратились в бегство. Жиль потащил умоляющего о пощаде Феррона к замку, приказал опустить подъемный мост и силой захватил замок, а его пленника отвезли в Тиффож и бросили в подземелье башни.

Этим ударом он одновременно нарушил обычное право Бретани, запрещавшее баронам собирать войска без согласия герцога, и совершил двойное кощунство, оскорбив церковь и завладев особой Жана де Феррона, принявшего постриг церковнослужителя.

Епископ узнал о злоумышлении и убедил все еще колеблющегося Иоанна V начать преследование мятежника. И вот, пока одна армия двигалась на Сент-Этьен, который Жиль оставил, чтобы укрыться со своим маленьким войском в укрепленном замке Машкуль, другая начала осаду Тиффожа.

Тем временем прелат собирает справки, торопит расследование. Его деятельность принимает необыкновенные размеры, он посылает комиссаров и прокуроров по всем деревням, где исчезали дети. Он сам покидает дворец в Нанте, ездит по деревням, собирает показания жертв. Наконец-то народ заговорил, он на коленях умоляет о защите, и епископ, возмущенный раскрывающимися ужасными злодеяниями, клянется, что правосудие совершится.

Одного месяца оказалось достаточно, чтобы закончить доклады. Открытыми грамотами Жан де Малеструа объявляет публично "infamatio (Розыск (лат.).)" Жиля, потом, исчерпав формулы канонического процесса, издает приказ об аресте.

В этом документе, составленном в форме пастырского послания и подписанном в Нанте 13 сентября 1440 года по Рождестве Христовом, он перечисляет все приписываемые маршалу преступления, а потом в энергичных выражениях требует, чтобы епархиальное начальство выступило против убийцы и обезвредило его.

"Итак, мы предписываем этими письмами вам, всем вместе и каждому в отдельности, немедленно и решительно, не рассчитывая друг на друга, не перекладывая заботу на другого, вызвать на суд, наш или духовного судьи нашей святой церкви, в понедельник, в праздник Воздвижения Креста, Жиля, благородного барона Ре, подчиненного нашей власти и подвластного нашему суду, и мы сами предписываем ему этими письмами явиться на суд, чтобы ответить за тяготеющие на нем преступления. Исполните же эти приказания и пусть каждый из вас позаботится об их исполнении".

На другой же день капитан пехотинцев Жан Лебе, действуя именем герцога, и Робен Гийоме, нотариус, от имени епископа появились под охраной небольшого войска перед замком Машкуль. Что произошло в душе маршала? Слишком слабый, чтобы держаться в открытом поле, он мог бы, тем не менее, защищаться за укрывавшими его укреплениями - но он сдался!

Роже де Бриквиль, Жиль де Силле, его обычные советники сбежали. Он остался один с Прелати, который также пытался спастись, но тщетно.

Итак, Жиль закован в цепи. Робен Гийоме осматривает крепость снизу доверху. Он находит окровавленные рубашки, плохо обожженные кости, пепел, который Прелати не успел выбросить в клоаки и рвы.

Среди звучащих вокруг проклятий, под крики ужаса Жиль и его слуги перевезены в Нант и посажены в замок де ля Тур Нёв.

"Все это, в общем, не особенно ясно, - сказал про себя Дюрталь". - Зная, каким головорезом был некогда маршал, можно ли допустить, чтобы он подставил шею без боя?

Был ли он истощен ночами кутежей, сделали ли его беззащитным отвратительные кощунственные наслаждения, сломало ли раскаяние? Устал ли он от подобной жизни и сдался, как многие убийцы, которых привлекает наказание? Никто не знает. Находил ли он свое положение достаточно высоким, чтобы считать себя недостижимым? Надеялся ли, наконец, обезоружить герцога, рассчитывая на его продажность, предложив ему выкуп угодьями и поместьями?

Все возможно. Он мог также знать, что Иоанн V, опасаясь недовольствия знати герцогства, долго колебался, пока не уступил, наконец, настояниям епископа и не поднял войска, чтобы организовать облаву и захватить его.

"Достоверно лишь то, что на этот вопрос не дает ответа ни один документ. Все это еще можно кое-как разместить в книге, - говорил себе Дюрталь, - но, с точки зрения уголовного судопроизводства, процесс и скучен и темен".

Как только Жиль и его сообщники были посажены под стражу, созвали два трибунала; один, духовный, чтобы судить преступления, подлежащие суду церкви, другой, гражданский, чтобы судить те, которые надлежит ведать государству.

По правде говоря, гражданский трибунал, присутствовавший при дебатах духовенства, совершенно стушевался; только для проформы устроил он маленькое следствие, и вынес смертный приговор, произнести который Церковь себе не позволила в силу старинного правила "Да не благословит Церковь Христова пролитую кровь".

Духовный суд продлился месяц и восемь дней; светский - сорок восемь часов. По-видимому, чтобы прикрыться именем епископа, герцог Бретани охотно сократил роль гражданского правосудия, которое обычно лучше боролось против нарушения его прав официалом.

Жан де Малеструа председательствовал на заседаниях; он избрал членами епископов: Мэна, Сен-Бриек и Сен-Ло; кроме этих высших сановников, он окружил себя толпой юристов, сменявшихся во время бесконечных заседаний суда. Имена большинства засвидетельствованы протоколами процесса; там были Гийом де Монтинье, адвокат светского суда, Жан Бланше, кандидат прав, Гийом Грой и Робер де ла Ривьер, лиценциаты юстиции, и Эрве Леви, сенешаль Кимпе. Пьер Л'Опиталь, канцлер Бретани, который по окончании духовного суда должен был председательствовать на суде гражданском, помогает Жану де Малеструа.

Докладчиком, который тогда исполнял обязанности прокурорского надзора, был Гийом Шапейрон, кюре церкви св. Николая, красноречивый человек; чтобы облегчить труд чтения, ему назначили помощником Жоффруа Пипрера, настоятеля церкви св. Марии и Жака де Пенткетдика, духовного судью г. Нанта.

Наконец, рядом с епископским судом, для пресечения еретического преступления, - в состав которого входили тогда клятвопреступление, богохульство, кощунство, все злодеяния магии, - церковь учредила еще чрезвычайный трибунал инквизиции.

Он заседал рядом с Жаном де Малеструа, в виде искушенной и суровой персоны Жана Блуэна, доминиканца; делегированного великим инквизитором Франции Гийомом Мериси, в качестве вице-инквизитора города и епархии Нанта.

Трибунал составился, суд начинается с утра, так как, по обычаю эпохи, судьи и свидетели должны быть натощак. Выслушиваются рассказы родителей жертв и, исполняющий обязанности пристава Робен Гийоме, тот самый, который захватил маршала в Машкуле, отдает приказ Жилю де Ре явиться на суд.

Его приводят, но он презрительно заявляет, что не признает компетенции трибунала; но, как того требует католическое судопроизводство, докладчик тотчас же отклоняет отрицание подсудности, как не имеющее правовых оснований и "пустое", "чтобы не было помехи при наказании преступления" и домогается, чтобы трибунал возобновил прения. Он начинает читать обвиняемому главные пункты предъявляемого ему обвинения; Жиль кричит, что докладчик лжец и предатель. Тогда Гийом Шапейрон, протянув руку к Распятию, клянется, что говорит правду, и приглашает маршала дать такую же клятву. Но человек, не отступавший ни перед каким кощунством, смущается, отказывается дать ложную клятву перед Богом и заседание закрывается под шум оскорблений, которые Жиль гневно бросает докладчику.

Через несколько дней после этих предварительных работ начались публичные прения. Обвинительный акт, составленный в форме прокурорского заключения, прочитан вслух перед обвиняемым, перед народом, дрожащим, пока Шапейрон терпеливо перечисляет одно за другим преступления, формально обвиняет маршала в том, что тот осквернял и убивал детей, совершал магические и колдовские операции, нарушил в Сент-Этьен де Мер Морт привилегии Св. Церкви.

Потом, после некоторого молчания, он снова продолжает речь и, оставляя в стороне убийства, касаясь лишь преступлений, наказания за которые, предусмотренные католическим правом, могли быть назначены церковью, он требует, чтобы Жиля приговорили к двойному отлучению, во-первых, как вызывателя демонов, еретика, изменника и отступника, во-вторых, как содомита, к тому же повинного в кощунстве.

Выслушав горячую и сжатую обвинительную речь, резкую и содержательную, Жиль теряет надежду. Он оскорбляет судей, честит их продажными душами и распутниками, а на предложенные ему вопросы отказывается отвечать. Докладчик и члены суда не унимаются; они предлагают Жилю указать защитников. Снова он отказывает, ругается, а когда дело идет об опровержениях - молчит.

Тогда епископ и вице-инквизитор объявляют его как бы неявившимся и произносят заочный приговор отлучения, который тотчас же и оглашается.Сверх того, они решают, что прения будут продолжены на следующий день.

Звонок прервал чтение Дюрталем заметок. Вошел Дез Эрми.

- Я только что навестил Каре, он болен, - сказал он.

- Что с ним?

- Ничего важного, маленький бронхит; через два дня он встанет, если согласится полежать спокойно.

- Я навещу его завтра, - заметил Дюрталь.

- А ты что делаешь? - продолжал Дез Эрми. - Ты работал?

- Ну да, я обрабатываю процесс благородного барона Ре. Писать его будет так же скучно, как и читать!

- А ты все еще не знаешь, когда окончишь книгу?

- Нет, - ответил, потягиваясь, Дюрталь. - Да я и не хочу кончать ее. Что со мной тогда будет? Придется искать новый сюжет, придумывать развития действия во вступительных главах, обработка которых тяжелей всего; начну проводить часы в убийственной праздности. Право, если подумать, то у литературы одно только назначение - спасать того, кто ей занят, от отвращения к жизни!

- И милосердно облегчать скорбь тех немногих, кто любит искусство.

- Но их так мало!

- И становится все меньше; мужчины теперь играют и не читают ничего; только так называемые светские женщины покупают книги, они же определяют успех или провал. Таким образом мы обязаны даме, как называл ее Шопенгауэр, маленькой гусыне, а я с ним согласен, ушатами вялых и слезливых романов, которые имеют успех.

Хороша будет эта литература, написанная так, чтобы нравиться дамам, излагающая беспомощным языком давно уже пережеванные и затасканные идеи.

- О! - продолжал, помолчав, Дюрталь, - да оно и лучше; редкие художники, которые выжили, не должны думать о публике; они живут и работают вдали от гостиных, вдали от суеты литературных поденщиков; они могут чувствовать откровенную досаду только когда их труд выставлен на потребу грязно любопытствующей толпе!

- Вот и получается, - согласился Дез Эрми, - что это настоящая проституция; публикация есть приятие оскорбительной фамильярности первого встречного; ожидание осквернения, согласие на насилие!

- Только наша гордыня и нужда в жалких грошах делают невозможным хранение рукописей скрытыми от глупцов. Искусство, как любимая женщина, должно быть недоступно, как недостижимый идеал; ведь только в нем, да в молитве, душа чисто проявляет себя! Поэтому, как только книга моя выходит в свет, я с ужасом от нее отступаюсь. Я, насколько возможно, избегаю мест, где она подстерегает читателей. Я слегка начинаю о ней беспокоиться только через несколько лет, когда она исчезнет из всех витрин, когда она уже почти умрет; поэтому, я не тороплюсь окончить историю Жиля. К несчастью, она все же идет к концу; я вполне равнодушен к ожидающей ее судьбе и совершенно потеряю к ней интерес, когда она выйдет в свет!

- Скажи, ты сегодня вечером занят?

- Нет, а что?

- Хочешь пообедать вместе?

- Ладно!

Пока Дюрталь надевал ботинки, Дез Эрми снова заговорил:

- Что меня еще поражает в современном, так называемом литературном мире, так это степень его лицемерия и его подлости. Сколько гнусностей прикрывается словом "дилетант!"

- Да, ты прав, это слово допускает широкое толкование. Но представляешь, критик, дающий себе этот титул, и не подозревает, что сам себе дал пощечину; не понимая многозначности этого слова, его сокровенного значения. У дилетанта нет личных пристрастий, потому что он ничего не ненавидит и любит все; человек, не имеющий ярко выраженных пристрастий, бесталанен.

- Итак, - закончил Дез Эрми, надевая шляпу, - всякий автор, который хвастается своим дилетантизмом, тем самым признает, что, как писатель, он ничтожество!

- Конечно!

XVII

В предобеденное время Дюрталь прервал работу и поднялся на колокольню Сен-Сюльпис.

Каре он застал лежащим в комнате, примыкающей к той, где они обыкновенно обедали. Комнаты были похожи одна на другую, с одинаковыми каменными стенами без обоев, со сводчатыми потолками; только спальня была темней; полукруглое окно открывалось не на площадь Сен-Сюльпис, а на задворки церкви, крыша которой его затеняла. Обстановка кельи состояла из железной кровати со скрипучим матрасом и наматрасником, двух камышовых стульев и стола, покрытого старым ковром. На голой стене дешевое распятие, убранное засохшим самшитом, - и все.

Каре полулежал в постели, просматривая бумаги и книги. Его глаза казались еще более водянистыми и лицо было бледней обыкновенного; небритая несколько дней щетина покрыла седоватой порослью впалые щеки; но добрая улыбка делала его осунувшиеся черты привлекательными, почти располагающими к себе.

На расспросы Дюрталя он ответил:

- Ничего. Дез Эрми разрешил мне завтра встать, но что за отвратительное питье! - Он указал на стакан. - Приходится пить его каждый час.

- А что это? - спросил Дюрталь. Но звонарь не знал. Видимо, чтобы избавить его от расходов, Дез Эрми сам приносил ему пузырьки с лекарством.

- Наверно, тяжело все время лежать в постели?

- Еще бы! Я принужден доверить мои колокола помощнику, который ничего не стоит. Ах! Послушали бы вы, как он звонит! Меня в дрожь бросает, корчит...

- Не порти же себе кровь из-за этого, - сказала жена, - через два дня ты сможешь уже сам звонить в свои колокола!

Но он продолжал жаловаться.

- Вы же понимаете, колокола привыкли к хорошему обращению, они - словно звери, эти инструменты, они слушаются только хозяина. Теперь вот они мелют вздор, болтаются зря, вызванивают Бог знает что; я же слышу, я отсюда узнаю их голоса!

- Что вы читаете? - спросил Дюрталь, желая перевести разговор с мучительной темы на что-либо иное.

- Книги о них, конечно! Вы только послушайте, Дюрталь, здесь есть описания, поистине, редкой красоты. Прислушайтесь, - продолжал он, раскрывая книгу, переложенную закладками, - прислушайтесь только к этой фразе, выпуклыми буквами написанной на бронзовой мантии большого колокола в Шаффуде: "Я зову живых, я оплакиваю умерших, я отражаю молнию". А вот эта, красовавшаяся на старом колоколе Гентской каланчи: "Имя мое Роланд; когда я звоню, значит пожар; когда трезвоню - буря над Фландрией".

- Живительно емко и ярко, - подтвердил Дюрталь.

- А вы представьте теперь, богачи, жертвуя в церковь колокола, требуют на них писать свои имена и звания; а достоинств и титулов у них столько, что для девиза и места не остается. Нашему времени, положительно, не хватает смиренья!

- Если бы ему только смирения не хватало! - вздохнул Дюрталь.

- И если бы только это! - продолжал Каре, весь в своих колоколах, - но ничего не поделаешь, колокола ржавеют, металл стареет и плохо звучит. Когда-то эти дивные помощники богослужения беспрерывно пели; они отбивали канонические часы: перед восходом солнца - заутреня и хвалебны; на заре - первый час, в девять - третий, в полдень - шестой, в три часа - девятый, да еще вечеря и повечерие; теперь же возвещают обедню, три Анжелюса, утренний, полуденный и вечерний, иногда Славься, да в некоторые дни ударят несколько раз при обязательных церейониях - и все. Только в монастырях колокола еще не спят, так как там еще уцелели ночные служения!

- Успокойся, - сказала жена, подсовывая ему под спину подушку. - Если ты так будешь волноваться, ты только повредишь себе.

- Справедливо, - покорно заметил Каре, - но, что поделаешь, и в старости остаешься неспокойным человеком, грешником, которого ничто не умиряет. Он улыбнулся жене, подносившей ему ложку микстуры.

Раздался звонок. Госпожа Каре пошла отворять и ввела веселого краснолицего священника, который громовым голосом возгласил:

- Эта лестница прямо в рай! я совсем задохнулся! И, обмахиваясь, упал в кресло.

- Ну вот, друг мой, - сказал он, наконец перебравшись в спальню, - я от причетника узнал, что вы больны и пришел.

Дюрталь вгляделся в вошедшего. Безграничная веселость отражалась на кровью налитом лице, со щеками, окрашенными бритвой в синий цвет. Каре познакомил их; они раскланялись, священник недоверчиво, Дюрталь холодно.

Он чувствовал себя смущенным, не в своей тарелке, слушая излияния звонаря и его жены, смиренно благодаривших аббата за его приход. Было очевидно, что для этой пары, хотя ей и были известны кощунственные и низменные страстишки духовенства, священнослужитель являлся особой избранной, человеком настолько высоко стоящим, что все другие при нем отступали на задний план.

Дюрталь откланялся. Спускаясь, он говорил про себя: "Мне этот ликующий святоша внушает ужас. Впрочем, священник, врач или писатель может быть весел только если у него низкая душа, ведь им приходится видеть вблизи людское горе, утешать, облегчать, описывать его. Если они все-таки веселятся и хохочут - это уж через край! А ведь ничто не мешает людям, лишенным понимания, грустить о том, что богатый наблюдениями, пережитый, жизненноправдивый роман печален, как изображаемая им жизнь. Им бы хотелось, чтобы он был весел, бодр и румян, помогал бы их низменному эгоизму забывать о соприкасающихся с ними нищих и обездоленных!

Каре и его жена - странные люди! Они подчиняются отеческому деспотизму священников, - а ведь это не всегда приятно - почитают их и любят! Вот они - чистые души, верующие и смиренные! Аббат, что пришел к ним, болтлив и красен, лопается от жира и брызжет весельем. Несмотря на пример св. Франциска Ассизского, который был весел, - что впрочем, меня от него не отвращает, - я с трудом могу себе представить, чтобы этот церковнослужитель поднялся выше среднего уровня. Пожалуй, для него лучше даже, что он только посредственность. Если бы он был иным, как он заставил бы прихожан понимать себя? К тому же будь он выше, его ненавидели бы коллеги и преследовал епископ!"

Так разговаривая сам с собой с перерывами, Дюрталь добрался до нижней ступеньки лестницы. Под портиком башни он остановился. "Я предполагал дольше побыть наверху, - подумал он, - теперь только половина шестого, надо убить, по крайней мере, полчаса, прежде чем сесть за стол".

Погода стала почти теплой, снег вымели; он зажег папироску и стал глазеть на площадь.

Подняв голову, он поискал окошко звонаря и узнал его; из всех застекленных полукружий, открывавшихся над подъездом, только на нем была занавеска. "Что за ужасная постройка! - сказал он про себя, рассматривая церковь. Подумать только, что этот квадрат, с двумя башнями по сторонам, смеет напоминать формы фасада собора Богоматери! И - что за каша! - продолжал он, разбирая подробности. От площади до первого этажа - дорические колонны, от первого до второго - колонны ионические с завитками; наконец, от основания до самой вершины башни - колонны коринфские с акантовыми листьями. Что значит в христианской церкви эта окрошка языческих стилей? Да еще все это устроено на башне, населенной колоколами; другая даже, не достроена, но и оставаясь просто старой трубой, она менее безобразна!

А ведь пять или шесть архитекторов соединилось, чтобы воздвигнуть эту убогую кучу камней. Но в конце концов, однако, Сервандони и Оппенорд были Иезекиилями постройки, настоящими пророками; их создание есть творчество ясновидящих, перешагнувших XVIII век, так как в нем - чудесное усилие мозга, пожелавшего в эпоху, когда железные дороги не существовали, символизировать будущий железнодорожный вокзал. В самом деле церковь Сен-Сюльпис - не церковь, а вокзал.

И внутренность здания нисколько не художественней и не религиозней внешности; право, мне во всем этом нравится только воздушная пропасть добряка Каре!"

Он оглянулся по сторонам.

"Эта площадь очень некрасива, - продолжал он, - но она такая провинциальная и уютная! Ничто, конечно, не может сравниться с безобразием семинарии, распространяющей холодный и затхлый запах странноприимного дома. Фонтан с многоугольными бассейнами, с вазами в виде котелков, со львами на решетках, с прелатами в нишах никак нельзя назвать шедевром, да и Марию также, от официального вида которой глаза точно пеплом засыпает; но на этой площади, как и на примыкающих улицах Сервандони, Гараньер, Феру дышишь смешанной атмосферой благодушной тишины и нежной сырости. Пахнет старым шкафом и немного ладаном. Эта площадь отлично гармонирует с замыкающими ее домами старинных улиц, с фабриками священных изображений и дароносиц, с духовными типографиями, выпускающими книги в обложках цвета яблочного семени, булыжника, мускатного ореха или синьки! Да, здесь все дряхло и скромно", - заключил он.

Площадь была почти пуста. Несколько женщин всходило по ступеням церковного подъезда, мимо нищих, бормочущих молитвы, потряхивая грошами в чашках для сбора милостыни; священнослужитель, держа под мышкой завернутую в черное сукно книгу, приветствовал дам; бежали лошади; дети гонялись друг за другом или прыгали через веревочку; огромные коричневые омнибусы линий ля-Вийет и маленький медово-желтый Отейской линии, отправлялись почти порожняком, пока кучера болтали, собравшись перед экипажами, на тротуаре, близ домика с отхожим местом; ни шума, ни людской толпы, ни деревьев - словно на променаде в сонном провинциальном городке.

- А ведь надо будет, - сказал Дюрталь, снова рассматривая церковь, - подняться как-нибудь, когда будет потеплей и посветлей, на вершину башни.

Потом он покачал головой. К чему? Париж с птичьего полета был интересен в Средние века, но теперь! Я рассмотрю, как со всякой другой высоты, нескончаемые серые улицы, более светлые артерии бульваров, зеленые пятна садов и скверов, а совсем вдали - линии домов, похожих на домино, поставленные стоймя, окна которых кажутся черными точками.

А здания, выделяющиеся из взбаламученной лужи крыш, - Нотр-Дам-де-Пари, Сен-Шапель, Сен-Северин, башня Сен-Жак - тонут в достойной сожаления массе более новых памятников, и я нисколько не намерен одновременно созерцать Оперу, этот образчик искусства торговок модным товаром, дугу моста - Триумфальную арку - и пустой подсвечник Эйфелевой башни!

Достаточно их видеть порознь, внизу, на мостовой, с углов улиц.

Не пойти ли мне, однако, пообедать, ведь сегодня у меня свиданье с Гиацинтой, и надо быть дома до восьми.

Он отправился в соседний погребок, где с шести часов уже было безлюдно и можно спокойно говорить самому с собой, пережевывая довольно свежее мясо и запивая не слишком плохо подкрашенным вином. Он думал о госпоже Шантелув и особенно о канонике Докре. Его привлекала загадочность священника. Что могло происходить в мозгу человека, приказавшего наколоть на своих подошвах Распятие, чтобы всегда попирать его?

Какую ненависть это обнаруживало! За то ли, что тот ему не дал блаженных экстазов святого или, более по-человечески, за то, что не поднял его до высших должностей священства? Очевидно, гнев священника был необуздан, а гордыня огромна. Он вряд ли был недоволен, сделавшись предметом ужаса и отвращения, так как благодаря этому он уже стал кем-то. Притом, для такой глубоко злодейской души, какая, по-видимому, была у него, сколько радости в возможности, при помощи ненаказуемого колдовства, заставлять своих врагов умирать в мучениях. Кощунство дает экстазы ликующего безумия, сумасшедшего сладострастия, с которыми ничто не сравняется. Со времени Средних веков оно стало преступлением трусов, так как человеческое правосудие его больше не преследует и можно совершать его безнаказанно; но для верующего оно всего ужасней, а Докр верует во Христа, раз он Его ненавидит!

Что за чудовищный священник! И как гнусны были, конечно, его отношения с женой Шантелува! Да, но как заставить ее говорить? Тот раз она очень ясно высказала лишь отказ объясняться по этому поводу. Пока у меня нет ни малейшего желания выносить ее греховные причуды, и я объявлю, что болен и нуждаюсь в полном покое.

Так он и сделал, когда, через час после его возвращения домой, она пришла.

Она предложила ему чашку чая и, после его отказа, обняла его и погладила. Потом, отстранившись немного:

- Вы слишком много работаете; вам необходимо рассеяться; что если бы вы, для времяпрепровождения, поухаживали за мной немного, а то ведь я одна без устали занимаюсь этим! Нет? Эта мысль вас не веселит? Поищем чего-нибудь другого. Не хотите ли, мы с кошкой затеем игру в прятки? Вы пожимаете плечами; ну, если ничто не может заставить проясниться вашу хмурую физиономию, поговорим о вашем друге, о Дез Эрми, что с ним?

- Да ничего особенного.

- А его опыты с гомеопатией?

- Я точно не знаю, продолжает ли он их.

- Хорошо, я вижу, эта тема уже исчерпана. Знаете ли, мой милый, ответы ваши не из тех, что придают бодрости.

- Но ведь со всяким может случиться, - возразил он, - что ответы его не будут длинны. Я знаю даже кое-кого, кто злоупотребляет подобным лаконизмом, когда его спрашивают об известном предмете.

- Об одном канонике, например.

- Вы сами сознаетесь.

Она спокойно положила ногу на ногу.

- У этой особы, конечно, имелись свои причины молчать, но если ей действительно хотелось оказать услугу лицу, задававшему вопросы, то эта особа после последнего разговора немало страдала, быть может, чтобы его удовлетворить.

- Так объяснитесь же, дорогая Гиацинта, - сказал он, с обрадованным лицом сжимая ее руки.

- Признайтесь, мне удалось вас расшевелить.

Он промолчал, спрашивая себя, действительно ли она соглашалась говорить или только издевалась над ним.

- Послушайте, - продолжала она, - я держусь того же решения, что в прошлый вечер; я не позволю вам связываться с каноником Докром; но в определенный момент, если вы даже не войдете с ним в сношения, я смогу дать вам возможность присутствовать при церемонии, которую вам больше всего хочется видеть.

- При черной мессе?

- Да; меньше чем через неделю Докр покинет Париж, если хотите, вы увидите его при мне, один раз, - и никогда больше. Сохраните незанятыми ваши вечера в течение недели; я дам вам знак, когда момент наступит; вам есть за что благодарить меня, мой друг, чтобы вам быть полезной, я ведь нарушаю приказы своего духовника, которого не решаюсь видеть больше, и гублю свою душу!

Он любезно расцеловал ее, приласкал, потом:

- Так это серьезно, так этот человек действительно чудовище?

- Я боюсь его; во всяком случае не пожелаю никому иметь его врагом!

- Черт возьми! Раз он околдовывает людей вроде Жевинже!

- Вот именно. И я бы не хотела быть на месте астролога.

- Так вы верите этому! Но как же он действует, кровью мышей, рубленым мясом или экстрактами?

- Ба, да вы знаете и об этом. Он правда пользуется этими веществами; он один из немногих даже, кто умеет обращаться с ними, потому что очень легко при этом самому отравиться; они словно взрывчатые вещества, обращение с которыми опасно для тех, кто их приготовляет; но часто, нападая на существа беззащитные, он пользуется более простыми рецептами. Он перегоняет экстракты ядов, подливает серной кислоты, чтобы в ране они кипели; потом смачивает этим составом кончик ланцета, и заставляет лярву, или летающего духа уколоть им свою жертву. Это обыкновенное колдовство, общеизвестное, колдовство розенкрейцеров и всех новичков сатанизма.

Дюрталь расхохотался.

- Дорогая моя, если послушать вас, то смерть можно пересылать на расстоянии, словно по почте.

- А некоторые болезни, вроде холеры, разве не пересылаются по почте? Спросите у санитаров, которые дезинфицируют во время эпидемий почтовые отправления!

- Я не возражаю, но это не одно и то же.

- Одно и то же, ведь вас изумляет передача, невидимая на расстоянии!

- Меня удивляет больше всего новость, что и розенкрейцеры замешаны в подобные дела. Признаться, я смотрел на них всегда как на кротких простофиль или на унылых фокусников.

- Да ведь все общества состоят из простофиль, а во главе всегда стоят эксплуатирующие их проходимцы. С розенкрейцерами дело обстоит именно так; это нисколько не мешает их главарям втайне задумывать преступления. Не надо быть ни ученым, ни знатоком, чтобы выполнять обряды колдовства. Во всяком случае, я утверждаю, что среди них есть известный мне старый писатель. Он живет с замужней женщиной, и оба они проводят время в попытках убить при помощи колдовства ее мужа.

- Ба, да такой способ много лучше развода!

Она взглянула на него и сделала капризную гримасу.

- Я не стану говорить больше, вы, я вижу, смеетесь надо мной; вы ни во что не верите...

- Да нет же, я не смеюсь; ведь у меня нет твердо обоснованного представления обо всем этом. Признаюсь, на первый взгляд мне все это кажется, по меньшей мере, неправдоподобным; но как подумаю, что все усилия современной науки только и приводят к подтверждению открытий древней магии, так и присмирею. Правда, - продолжал он, помолчав, - отметим, хотя бы такой случай: мало ли смеялись над женщинами, превращавшимися в Средние века в кошек? А к Шарко привели недавно девочку, которая вдруг начинала бегать на четвереньках, прыгать, мяукать, царапаться и пищать, как кошка. Значит, такое превращение возможно! Нет, никогда не перестанешь повторять, что мы, в действительности, ничего не знаем и не имеем права ничего отрицать; но, возвращаясь к вашим розенкрейцерам, пользуясь чисто химическими формулами, они избегают кощунства?

- Это значит, что с их наговорами, предполагая, что они умеют их делать достаточно хорошо, чтобы иметь успех, - в чем я сомневаюсь - легко бороться; однако это не значит еще, что группа, в которую входит один настоящий священник,- не пользуется в случае надобности оскверненными Святыми Дарами.

- Вот должно быть тоже славный поп! Но вы так хорошо осведомлены, не знаете ли вы, как заговаривают порчу?

- И да и нет; я знаю, что если отрава подкреплена кощунством, если дело совершено мастером - Докром или одним из чернокнижников в Риме, - то найти противоядие весьма нелегко. Но мне указывали некоего аббата в Лионе, в настоящее время почти он один только и достигает успеха при лечении трудных случаев.

- Доктор Иоганнес!

- Вы знакомы с ним?

- Нет, но Жевинже отправился к нему лечиться и говорил мне о нем.

- Так вот, я не знаю, как он берется за дело; я знаю только, что наговора, не осложненного кощунством, избегают в большинстве случаев по закону бумеранга. Удар возвращают тому, кто его нанес; в настоящее время еще существуют две церкви, одна в Бельгии, другая во Франции, где молятся перед статуей Пречистой Девы и порча, поразившая вас, отскакивает и обращается на вашего противника.

- Ба!

- Да, одна из этих церквей находится в Тугре, в восемнадцати километрах от Льежа, она даже носит имя Нотр-Дам-де-Ретур; другая - в л'Эпине, маленькой деревушке близ Шалона. Эта церковь была некогда построена для заклинания порчи, насылаемой при помощи шипов терновника, которых много было в той местности и которые служили для прокалывания изображений сердца.

- Близ Шалона, - сказал Дюрталь, отыскивая что-то в памяти. - Правда, кажется, Дез Эрми, по поводу колдовства с кровью белых мышей, указывал мне сатанистские кружки, находящиеся в этом городе.

- Да, эта местность во все времена была одним из известнейших очагов сатанизма.

- Вы чрезвычайно сведущи в этой области; это Докр вас снабдил подобными знаниями?

- Я, действительно, обязана ему тем немногим, чем делюсь с вами; он привязался ко мне и хотел даже сделать меня своей ученицей. Я отказалась и теперь очень довольна, так как меня гораздо больше, чем прежде беспокоит беспрерывное совершение смертного греха.

- А при черной мессе вы присутствовали?

- Да, и заранее говорю вам, - вы пожалеете, что видели такие ужасные вещи. Воспоминание остается и внушает страх, даже... особенно... если лично не принимают участия в служении.

Он взглянул на нее. Она побледнела, ее затуманенные глаза мерцали.

- Вы сами хотели, - продолжала она, - вы не можете жаловаться, если зрелище это вас напугает или внушит отвращение.

Он немного промолчал, смущенный глухим и печальным звуком ее голоса.

- Но откуда же, наконец, явился этот Докр, что он прежде делал, как стал он учителем сатанизма?

- Не знаю, я познакомилась с ним, когда он был в Париже сверхштатным священником, потом духовником одной королевы в изгнании. В эпоху Империи у него были ужасные истории, которые удалось затушить благодаря связям. Он был заточен в монастырь траппистов, потом лишен сана и отлучен Римом. Я узнала также, что его несколько раз обвиняли в отравлении, но суду никогда не удавалось доказать обвинения, и его оправдывали. Теперь он живет, не знаю уже каким образом, в довольстве и много путешествует с женщиной, которой он пользуется как ясновидящей; для всех - это злодей, но он так образован и испорчен, а притом, так очарователен!

- О! - вырвалось у него, - как изменился ваш голос, ваши глаза! Признайтесь, вы любите его!

- Нет, я больше не люблю его, хотя почему не сказать вам, что мы безумно увлеклись друг другом, на миг!

- А теперь?

- Теперь это кончено, клянусь вам; мы остались друзьями - и только.

- Но, в таком случае, вы часто у него бывали. Интересно ли это по крайней мере? У него необычная обстановка?

- Нет, все очень удобно и чисто. У него химическая лаборатория и огромная библиотека; единственная любопытная книга, которую он показал мне, это написанный на пергаменте текст черной мессы. Рисунки в ней были замечательные, переплет сделан из выделанной кожи ребенка, умершего некрещеным, на крышке вдавлена, словно драгоценный орнамент, большая облатка, освященная во время черной мессы.

- А каково было содержание рукописи?

- Я ее не читала.

Они помолчали; потом она взяла его руки.

- Вот вы оправились, - сказала она, - я знала отлично, что вылечу вас от вашей холодности. Признайтесь, все-таки, что я прелесть, так как не сержусь.

- Сердиться? За что же?

- Но, я думаю, женщине не особенно-то лестно, если ей удается развеселить мужчину только разговорами о другом!

- Да нет же, нет, - сказал он, нежно целуя ее глаза.

- Не троньте, - тихонько сказала она, - это действует мне на нервы, да и пора уходить, уже поздно.

Она вздохнула и ушла, оставив его ошеломленным; он снова спрашивал себя, в какую же ужасную трясину погружалась эта женщина.

XVIII

На другой день, после того как он изрыгал на суд такие свирепые проклятия, Жиль де Ре снова предстал перед судьями.

Он явился с опущенной головой и сложенными руками. Еще раз он кинулся из одной крайности в другую; достаточно было несколько часов, чтобы беснующийся сделался благоразумным, объявил, что признает власть судей и попросил прощения за свои ругательства.

Они заявили, что из любви к Господу нашему забыли его проклятия, и по его просьбе епископ и инквизитор отменили приговор об отлучении, который был ему вынесен накануне. Это заседание, и другие еще, заняты были допросами Прелати и его сообщников; потом, опираясь на текст, утверждающий, что нельзя довольствоваться исповедью, если она "dubia, vaga, generalis, illativa, jocosa (Сомнительна, ненадежна, неконкретна, сделана не от сердца или в шутливом тоне - лат.)", докладчик стал уверять, что для удостоверения в искренности его признания надо Жиля подвергнуть каноническому допросу, т. е. пытке.

Маршал умолял епископа подождать до завтра, ссылался на свое право исповедаться сперва судьям, которых трибуналу угодно будет назначить, клялся, что повторит свои признанья перед публикой и судом.

Жан де Малеструа исполнил его просьбу: епископ Сен-Бриека и Пьер Л'Опиталь, канцлер Бретани, уполномочены были выслушать Жиля в его камере; когда он окончил рассказ о своем разврате и убийствах, они приказали привести Прелати.

При виде его Жиль залился слезами, а когда, окончив допрос, готовились отвести итальянца снова в тюрьму, он его обнял со словами: "Прощайте Франсуа, друг мой, никогда больше мы не увидимся в этом мире. Я молю Бога дать вам терпение и познание, и будьте уверены, если имеете великое терпение-и надежду на Бога, то мы встретимся еще в светлой радости Рая. Молитесь Богу за меня, а я за вас буду молиться".

Его оставили одного размышлять о злодеяниях, в которых он на следующий день должен был признаться публично, в заседании.

Этот день был торжественным днем процесса. Зал, где заседал трибунал, был битком набит, и толпа, стесненная на лестницах, затопила дворы, наполняла примыкающие переулки, запрудила улицы. За двадцать верст в округе явились крестьяне, посмотреть на прославленного хищника, одно имя которого, до его поимки, заставляло запирать двери, бодрствовать дрожа, при тихом плаче женщин.

Трибунал собрался в полном составе. Все члены суда, обычно сменявшиеся во время долгих заседаний, были налицо.

Зал темный, с тяжелыми романскими пилястрами, на половине высоты сходящимися в стреловидные арки, в высь собора уходили дуги, сходящиеся в одну точку, как бока епископской митры. Его освещал смягченный свет, пробивавшийся сквозь узкие стекла в свинцовых переплетах рам. Лазурь потолка темнела и нарисованные звезды поблескивали в высоте, как стальные головки булавок; в сумерках сводов горностай герцогских гербов казался потускневшим на щитах, напоминавших большие белые игральные кости, испещренные черными точками.

Но вдруг загремели трубы, зал осветился, вошли епископы. Их золотые митры сверкали, по воротникам из одежд, обшитых золотым шитьем, усеянным карбункулами, вились цепи из драгоценных камней. Молчаливой процессией двигались они вперед, неся тяжесть негнущихся риз, ниспадающих с плеч, расширяющихся книзу, словно лопнувшие спереди золотые колокола, держа посохи, с которых свешивались орари.

Облачения вспыхивали на каждом шагу, как угли, на которые дуют, они освещали собой залу, отражая бледные солнечные лучи дождливого октябрьского дня, которые оживали в их драгоценностях, черпали в них новый огонь и посылали рассеянные лучи на другой конец зала, в немую толпу.

Рядом с блеском золотого шитья и драгоценных камней костюмы остальных судей казались темным оперением; черная одежда членов суда и официала, черное с белым платье Жана Блуэна, шелковые рясы, красные шерстяные мантии, пурпурные, отороченные мехом, шапочки светских судей померкли перед этим великолепием.

Епископы уселись в первом ряду, неподвижно, окружая Жана де Малеструа, который на своем высоком кресле господствовал над залой.

Под охраной вооруженной стражи вошел Жиль.

Он был расстроен, бледен, он в одну ночь постарел на двадцать лет. Его глаза горели под потемневшими веками, щеки дрожали.

По приказу он начал рассказ о своих преступлениях.

Глухим голосом, неясным от слез, он рассказал о похищении детей, о своих отвратительных уловках, дьявольском вожделении, о неистовых убийствах, о безудержных насилиях; преследуемый призраками своих жертв, он описал их замедленную или ускоренную агонию, их призывы и хрипенье; он признался, что погружался в упругие теплые кишки; он каялся, что вырывал сердца, словно спелые плоды, из разорванных, зияющих ран.

Взглядом сомнамбулы смотрел он на свои пальцы, и шевелил ими, словно желая стряхнуть капли крови.

Подавленный зал хранил угрюмое молчание, прерываемое вдруг чьим-нибудь отрывистым криком; тогда бегом выносили обезумевших от ужаса, потерявших сознание женщин.

Он словно ничего не слышал, ничего не видел; он продолжал монотонно перечислять длинный перечень своих преступлений.

Потом его голос стал более хриплым. Он дошел до признаний о мертвых, до мучения малюток, которых он ласкал прежде чем, целуя, перерезал им горло.

Он передал подробности, перечислил всех. Это было так безмерно, так ужасно, что епископы помертвели под золотыми уборами; священники, закаленные в огне исповедей, судьи, привыкшие во времена демономании и насилий выслушивать самые страшные признания, прелаты, которых не могло уже удивить никакое злодеяние, никакое извращение чувств, никакое гниение души, - осенили себя знамением креста, а Малеструа встал и прикрыл, из целомудрия, лик Спасителя.

Потом все склонили головы и, не обменявшись ни единым словом, слушали маршала, который с расстроенным, влажным от пота лицом смотрел на распятие, невидимая голова которого приподымала покрывало своим взъерошенным колючим венком.

Жиль кончил рассказ; наступила реакция; он говорил до тех пор стоя, как в тумане, рассказывая себе самому воспоминания о незабываемых преступлениях.

Когда все было кончено, силы его покинули. Он упал на колени, потрясенный безумными рыданиями, и воскликнул: "О Боже, Искупитель мой, у тебя прошу я милосердия и прощения!" Потом, этот свирепый и надменный барон, несомненно, первый в своем сословии, смирился. Он повернулся к народу и, плача, сказал: "Вы, родители тех, кого я предал смерти так жестоко, помогите, о помогите же мне вашими благочестивыми молитвами!"

Тогда во всем своем величии белоснежной чистоты просияла в зале душа Средних веков.

Жан де Малеструа покинул кресло и поднял осужденного, в отчаянии бившегося головой о плиты пола; судья исчез в нем, остался только священник; он обнял раскаявшегося грешника и оплакивал его падение.

По всей зале пробежал трепет, когда Жан де Малеструа сказал стоявшему, опустившему голову на его грудь Жилю: "Молись, чтобы правый и грозный гнев Всевышнего утих; плачь, чтобы слезы твои очистили обезумевшую плоть твоего существа".

И вся зала преклонив колени, помолилась за убийцу.

Когда смолкли молитвы, воцарилось на миг смущение и безумие. Измученная ужасом, ослабевшая от жалости толпа волновалась; расстроенный и молчаливый, трибунал вновь овладел собой.

Одним жестом докладчик прекратил разговоры, изгнал слезы.

Он сказал, что преступления "ясны и очевидны", что доказательства явны, что суд может теперь с чистой совестью покарать виновного, и просил назначить день объявления приговора. Трибунал указал на послезавтра.

В этот день официал Нантской церкви, Жак де Пенткетдик, прочел один за другим два приговора; первый, произнесенный епископом и инквизитором, за поступки, подлежащие их общей юрисдикции, начинался так:

"Призывая Святое Имя Христа, мы, Жан, епископ Нанта и брат Жан Блуэн, бакалавр теологии из ордена братьев-проповедников города Нанта, уполномоченный инквизитором судить ересь в городе и епархии Нанта, в заседании трибунала, обращаясь к воле только Божией..."

После перечисления преступлений, он закончил:

"Мы произносим, мы решаем, мы объявляем, что ты, Жиль де Ре, указанный нашему трибуналу, постыдно виновен в ереси, в вероотступничестве, в вызывании демонов, что за свои преступления ты заслужил приговор к отлучению от Церкви и другим наказаниям, предусмотренным законами"...

Другой приговор, вынесенный одним только епископом, за грехи более частного характера, за содомию, кощунство и нарушение неприкосновенности Церкви, приводил к тем же заключениям и назначал, почти в тождественной форме, то же самое наказание.

Жиль слушал чтение приговоров с опущенной головой. Когда оно кончилось, епископ и инквизитор сказали ему: "Не хотите ли теперь, когда вы отреклись от заблуждений ваших, чар и преступлений, быть снова принятым в тело Святой матери нашей Церкви?"

И по горячим мольбам маршала они сняли с него отлучение и допустили к причастию. Правосудие Божие было удовлетворено, преступление признано и наказано, но искуплено сокрушением и раскаянием. Оставалось только правосудие человеческое.

Епископ и инквизитор передали виновного светскому суду, который, помня похищение детей и убийства, произнес смертный приговор и постановил конфисковать имущество. Одновременно с этим Прелати и другие сообщники были приговорены к повешению и сожжению заживо.

- Благодарите Бога, - сказал Петр де Л'Опиталь, председательствовавший на гражданском суде, - и готовьтесь умереть достойно, с великим раскаянием, что совершили такие преступления!

Совет этот был излишен.

Жиль без малейшего страха смотрел теперь в лицо смерти. Он жадно, смиренно надеялся на милосердие Спасителя; он изо всех сил звал земное искупление, костер, чтобы откупиться от вечного огня после смерти.

В темнице, далеко от своих замков, один, он раскрыл свою душу, он осмотрел клоаку, питавшую так долго сточные воды, вырывавшиеся из скотобоен Тиффожа и Машкуль. Рыдая, бродил он по берегам собственной души, теряя надежду когда-нибудь быть в состоянии очистить кучи ужасающей грязи. Пораженный милостью, как громом, с криком ужаса и радости он внезапно перевернул всю свою душу; он омыл ее слезами, осушил огнем бурных молитв, пламенем безумных порывов: содомит, живодер отверг сам себя, вновь появился товарищ Жанны д'Арк, мистик, душа которого с лепетом обожания, в потоках слез возносилась к Богу!

Потом он подумал о друзьях, пожелал, чтобы и они умерли, познав милость. Он попросил епископа Нантского, чтобы их казнили не прежде и не раньше, но одновременно с ним. Он поставил на вид, что наиболее виновным был он, что долг его объявить им о спасении, присутствовать при них, когда они взойдут на костер.

Жан де Малеструа согласился исполнить просьбу.

"Любопытно то, - сказал про себя Дюрталь, переставая писать, чтобы зажечь папироску, - что..."

Тихонько позвонили; вошла госпожа Шантелув.

Она объявила, что останется только на две минуты, что ее внизу ждет экипаж.

- Сегодня вечером, - сказала она, - я заеду за вами в девять часов. Но сначала напишите мне письмо, составленное в таких приблизительно выражениях, - и она подала ему бумагу, которую он развернул.

Она содержала попросту такое заявление: "Я признаю, что все написанное мной о черной мессе, о служившем ее священнике, о месте, где я при ней, якобы, присутствовал, о лицах, которых я там встретил, являются чистым вымыслом. Я утверждаю, что сам выдумал все подробности и, что, следовательно, все, что я рассказывал - не соответствует истине".

- Это от Докра? - сказал он, взглянув на мелкий почерк, заостренный и крючковатый, почти угрожающий.

- Да, он хочет, между прочим, чтобы это заявление, не датированное, было составлено в виде письма, обращенного к лицу, спрашивающему вас по этому поводу.

- Он, значит, очень мне не доверяет, этот ваш каноник!

- Черт возьми, вы ведь пишете книги!

- Мне бесконечно неприятно подписывать это, - пробормотал Дюрталь. - А если я откажусь?

- Вы не будете присутствовать при черной мессе.

Жорис-Карл Гюисманс - Бездна (La-bas). 4 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Бездна (La-bas). 5 часть.
Любопытство оказалось сильней отвращения. Он написал и подписал письмо...

БЬЕВРА
Перевод Юрия Спасского Природа привлекает меня лишь тоскливою и немощн...