Жорис-Карл Гюисманс
«Бездна (La-bas). 3 часть.»

"Бездна (La-bas). 3 часть."

- Вполне.

- Но, послушайте, наконец, есть ли у вас доказательства? - рискнул Дюрталь.

Жевинже помолчал, потом:

- Дело слишком важно и я слишком много сказал, чтобы не пойти до конца. Я не галлюцинат и не сумасшедший. Так вот, господа, однажды я ночевал в комнате, где жил опаснейший из учителей современного сатанизма...

- Каноник Докр? - бросил Дез Эрми.

- Да, и я не спал, было светло, клянусь вам, что суккуб явился, волнующий и ощутимый, настойчивый. По счастью, я вспомнил избавляющие формулы, что не помешало... Наконец, я поспешил в тот же день к доктору Иоганнесу, о котором уже говорил вам. Он тотчас же и навсегда, надеюсь, освободил меня от наговора.

- Если бы я не боялся быть нескромным, я бы спросил, каков был суккуб, нападение которого вы отбили?

- Ну, он был как все нагие женщины, - сказал, запинаясь, астролог.

- Занятно было бы, если бы он потребовал от нее в подарок ее перчатки, - сказал себе Дюрталь, закусывая губы.

- Известно ли вам, что сталось с этим ужасным Докром? - спросил Дез Эрми.

- Нет, благодарю Бога, он, вероятно, где-нибудь на юге, в окрестностях Рима, где он жил когда-то.

- Но что же он делает, этот аббат? - справился Дюрталь.

- Что делает! Он вызывает дьявола, кормит белых мышей облатками, которые освящает; его кощунственная ярость так сильна, что на подошвах ног он татуировал изображение Креста, чтобы всегда иметь возможность топтать Спасителя!

- Ну, - пробормотал Каре, кустистые усы которого встали дыбом, а большие глаза горели, - ну, если бы этот чудовищный священник был здесь, в комнате, клянусь вам, я не отнесся бы с почтением к его ногам, но головой заставил бы его пересчитать ступеньки лестницы.

- А черная месса? - продолжал Дез Эрми.

- Он совершает ее с женщинами и всяким сбродом; его открыто обвиняют также в присвоении наследств, в необъяснимых смертях. К несчастью, нет законов, карающих за колдовство, и как правосудию преследовать человека, который насылает болезни на расстоянии и убивает медленно, не оставляя никаких следов яда, могущих обнаружиться при вскрытии?

- Современный Жиль де Ре, - заметил Дюрталь.

- Да, не такой дикий, менее откровенный, более лицемерный в своей жестокости. Этот не зарежет; он ограничится, конечно, тем, что нашлет порчу или внушит человеку самоубийство; так как, по-видимому, он весьма силен во внушении, - сказал Дез Эрми.

- Мог бы он внушить своей жертве, чтобы она пила понемногу указанный им яд, который симулировал бы фазы болезни? - спросил Дюрталь.

- Даже современные медики, ломящиеся в открытую дверь, и те признают полную возможность подобных явлений. Опыты Бонн, Льежуа, Льебо и Бернгейма убедительны; можно даже заставить совершить убийство и лицо, которому внушат желание преступления, не будет даже знать об этом.

- Я вот о чем думаю, - обронил Каре, размышлявший, не слушая разговора о гипнозе. - Я думаю об инквизиции; для ее существования имелись причины, ведь она одна могла бы достать этого падшего священника, извергнутого церковью.

- Тем более, - сказал Дез Эрми, улыбнувшись по-своему, уголком губ, - что жестокость инквизиторов слишком преувеличена. Без сомнения, благожелательный Боден говорит о введении под ногти колдунов длинных игл, что, по его словам, представляет лучшую из пыток; он превозносит также казнь посредством сожжения, считая ее утонченнейшей из смертей, но все это единственно с целью отвратить волшебников от их дурной жизни и спасти их душу. Затем Дель Рио заявляет, что не надо допрашивать бесноватых после того, как они поели, чтобы их не вырвало. Он беспокоился об их желудках, славный человек. Не он ли также приказывает не повторять пытку дважды в день, чтобы дать боли и страху улечься... Признайте, что он был все-таки деликатен, этот добрый иезуит.

- Докр, - продолжал Жевинже, не слушая того, что говорил Дез Эрми, - единственный человек, нашедший древние тайны и добившийся на деле результатов. Он посильнее, прошу поверить этому, чем негодяи и проныры, о которых мы говорили. Впрочем, они-то знают ужасного каноника, потому что он наслал на некоторых из них тяжелые воспаления глаз, не поддающиеся лечению окулистов. Они дрожат поэтому, когда при них произносят имя Докра.

- Но как же мог дойти до этого священник?

- Не знаю. Если хотите иметь о нем более полные сведения, - продолжал Жевинже, обращаясь к Дез Эрми, - расспросите вашего приятеля Шантелува.

- Шантелув! - воскликнул Дюрталь.

- Да, он и его жена часто бывали у Докра прежде; но надеюсь, что они давно уже прекратили всякие сношения с этим чудовищем.

Дюрталь не слушал больше. Госпожа Шантелув знала каноника Докра. Так не была ли она сатанисткой? Но нет, у нее совсем не вид одержимой. Этот астролог, положительно, дал маху. Ах! А ее глаза, такие странные глаза, похожие на тяжелые тучи, полные отсветов.

Она вернулась, она снова захватила его всего, как перед приходом на башню. "Но разве я пришла бы, если бы не любила вас?" Он слышал еще эту фразу, которую она произнесла с нежным выражением голоса, с насмешливым и ласковым лицом.

- Да ты замечтался, кажется, - сказал Дез Эрми, ударив его по плечу, - мы уходим, уже бьет десять.

Выйдя на улицу, они пожали руку Жевинже, который жил на другом берегу, и сделали несколько шагов.

- Так что же, заинтересовал тебя астролог? - спросил Дез Эрми.

- Он не совсем в своем уме, правда?

- Не в своем уме? Гм...

- Но ведь все его истории неправдоподобны.

- Все неправдоподобно, - кротко заметил Дез Эрми, подымая воротник пальто. - Признаюсь однако, - продолжал он, - что Жевинже изумляет меня, уверяя, что его посетил суккуб. Его собственная вера не подлежит сомнению, я его знаю, он тщеславен и педант, но лгать не станет. Я знаю, черт возьми, что в Сальпетриере подобные случаи нередки и не оставляются без внимания. Женщины, больные истеро-эпилепсией, среди бела дня видят рядом с собой призраки, общаются с ними, находясь в каталептическом состоянии, и каждую ночь спят с видениями, точь-в-точь похожими на флюидические существа инкубата; но эти женщины - истеро-эпилептички, а Жевинже, которого мне случалось лечить, этим не страдает.

Чему можно, однако, верить, и что можно доказать? Материалисты взяли на себя труд проверить древние процессы колдунов. Они нашли у одержимых урсулинок из Лудена, прихожанок в Пуатье, в истории чудесно исцеленных в Сен-Медаре, симптомы большой истерии, свойственные ей общие судороги, параличи, летаргии, все, вплоть до пресловутой дуги.

Ну, так что же все это доказывает? Что демономанки эти были истеро-эпилептичками? Разумеется, наблюдения доктора Рише, весьма сведущего в этой области, вполне убедительны; но почему же это исключает одержимость? Из того факта, что многие больные в Сальпетриере, будучи истеричными, не одержимы, следует ли, что другие женщины, больные той же болезнью, также не одержимы? И потом, надо еще доказать, что все демономанки истеричны, а это совершенно неверно, потому что демономанками бывают, сами того не сознавая, женщины спокойные, с твердым умом.

Допуская даже, что это последнее положение окажется неверно, надо еще разрешить неразрешимый вопрос: одержима ли женщина потому, что она истеричка, или она становится истеричной потому, что она одержима? Только Церковь может на него ответить, наука молчит.

Нет, как поразмыслить, апломб позитивистов приводит в замешательство. Они отдают приказ, чтобы сатанизма не существовало; они относят все на счет большой истерии, не зная даже, в чем состоит эта ужасная болезнь и каковы ее причины. Да, без сомнения, Шарко очень хорошо определяет фазы припадка, отмечает нелогичные и внушенные страстью позы, клоунские движения; он открывает истерогенные зоны, может, искусно воздействуя на яичники, ускорять или тормозить припадки, но когда надо их предупредить, узнать их источники и причины, вылечить их - дело меняется. Все бессильно перед этой необъяснимой, ошеломляющей болезнью, допускающей самые различные толкования, ни одно из которых, однако, невозможно объявить истинным, потому что в дело замешана душа, душа, находящаяся не в ладах с телом, душа, опрокинутая расстроенными нервами.

Все это видишь ли, старина, неразгаданная тайна, и разум спотыкается в потемках, как только захочет двинуться с места.

- Что ж, - сказал Дюрталь, дошедший до своей двери. - Раз все имеет основания и нет ничего достоверного, пусть будет суккубат, в конце концов, это литературней и чище.

X

День показался Дюрталю долгим. Проснувшись на заре, думая о госпоже Шантелув, он не мог усидеть на месте и выдумывал предлоги, чтобы пойти дальше. У него не было ни ликеров, ни пирожных и конфет, а они могли понадобиться, на всякий случай, в день свиданья. По самой длинной дороге он дошел до авеню Опера, чтобы купить лимонного ликера и алькермеса, вкус которого вызывает представление о восточных сластях, с привкусом аптеки. "Дело не в том, - сказал он себе, - чтобы угостить Гиацинту, но чтобы дать ей попробовать неизвестный напиток, который может удивить ее".

Он вернулся, нагруженный покупками, вышел снова, и уже на улице странная тоска овладела им.

После бесконечной прогулки по краю набережной он попал в пивную. Опустившись на скамью, развернул газету.

О чем думал он, когда, не читая, смотрел на отдел происшествий? Ни о чем, не о ней даже. Его мысль, вращавшаяся во всех смыслах вокруг одной и той же точки, замерла в неподвижности. Дюрталь чувствовал себя очень усталым, вялым, как в теплой ванне, после ночи, проведенной в пути.

- Надо вернуться домой пораньше, - сказал он себе, когда ему удалось наконец овладеть собой, - дядюшка Рато, конечно, не прибрал у меня как следует, хотя я и просил его, а я вовсе не хочу, чтобы сегодня пыль лежала на всей мебели. Шесть часов, не пообедать ли наскоро в каком-нибудь мало-мальски сносном месте.

Он вспомнил ресторан по соседству, где ему случалось есть, не слишком опасаясь. Он поковырял там остывшую рыбу, холодное скользкое мясо, выудил из соуса мертвых чечевицеобразных, убитых, наверно, порошком для насекомых, попробовал старого чернослива, сок которого, пахнувший плесенью, отдавал одновременно болотом и могилой.

Вернувшись домой, он затопил камины в спальне и кабинете, потом осмотрел комнаты.

Он не ошибся, консьерж все перевернул так же грубо и наспех, как всегда, зато он попытался протереть оконные стекла, о чем свидетельствовали следы пальцев.

Дюрталь стер мокрым полотном эти отпечатки, расправил на коврах складки в виде органных труб, одернул занавеси, вытер тряпкой и расставил по местам безделушки; повсюду находил он рассыпанный папиросный пепел, мелкий табак, стружки очинённых карандашей, обломанные и заржавленные перья. Он отыскал также комочки сбившейся кошачьей шерсти, разорванные черновики, клочки бумаги, заброшенные ударами щетки во все углы.

Он спрашивал себя, как мог он терпеть так долго потемневшую, захватанную мебель, и по мере того, как он стирал пыль, его негодование на Рато все возрастало.

- И здесь, - заметил он, увидев, что свечи пожелтели, так же, как и подсвечники. Он переменил их. - Вот так будет лучше.

Он устроил на письменном столе обдуманный беспорядок, разложил тетради с заметками, книги, заложенные разрезными ножами, положил на стуле раскрытый старинный фолиант.

- Символ труда, - смеясь сказал он.

Потом перешел в спальню, освежил мокрой губкой мрамор камина, разгладил одеяло на постели, поставил прямо рамки фотографий и гравюр и вошел в уборную. Здесь он обескуражено остановился. На бамбуковой этажерке, над доской умывальника, был настоящий хаос флаконов. Он решительно схватил флаконы с духами, вытер горлышки и притертые пробки, протер этикетки мягкой резиной и хлебным мякишем; потом намылил таз, намочил в воде с нашатырным спиртом гребни и щетки, заработал пульверизатором и спрыснул комнату персидской сиренью, вымыл клеенку на полу и на стенах, обтер спинку и перекладины низкого стула. Охваченный жаждой чистоплотности, он скоблил, подчищал, тер, намачивал, вытирал направо и налево. Он больше не сердился на консьержа; он находил даже, что тот оставил ему слишком мало вещей для полировки, для подновления.

Потом он выбрился, придал блеск усам, приступил заново к тщательному туалету, вымылся, спросил себя, одеваясь, надо ли надеть башмаки на пуговицах или туфли, решил, что башмаки менее фамильярны и потому более подходят, решился, однако, завязать небрежно галстук и надеть куртку, думая, что непринужденный костюм художника должен понравиться этой женщине.

- Так, готово, - сказал он после последнего взмаха щетки. Он вернулся в другие комнаты, помешал угли, дал наконец пообедать кошке, которая бродила испуганная, обнюхивала вымытые вещи, считая их, без сомнения, иными, чем те, которые она трогала, не замечая, обыкновенно.

Дюрталь поставил перед камином спиртовку, разместил на старом лаковом подносе чашки, заварной чайник, сахарницу, пирожные, конфеты, маленькие стаканчики - с краю, чтобы они были готовы под руками, как только он найдет, что настало время подать их.

Наконец все было закончено; квартира старательно прибрана. "Она может явиться", - сказал он, выравнивая на полках книги, корешки которых выступили из общего ряда. Все хорошо, кроме... кроме лампового стекла, которое на утолщении, на уровне фитиля закапано жженым сахаром и забрызгано табачным соком из трубки; но я не в состоянии его снять, да и не хочу обжечь пальцы; впрочем, если опустить немного абажур, то ничего не заметно.

- Ну, так как же мне начать, когда она придет? - спросил он себя, усаживаясь в кресло.

Она входит, отлично, я беру ее руки и целую их; потом, приведя ее сюда, в эту комнату, я усаживаю ее в кресло у огня. Сам я устраиваюсь перед ней на низкой скамейке - вот этой - и, приблизившись немного, касаясь ее колен, я могу снова завладеть ее руками и сжать их; еще одно движение, я привлекаю ее к себе, причем сам приподнимаюсь. Я добрался до ее губ, я спасен.

Но нет, не тут-то было, именно здесь и начинаются трудности. Я не могу и думать вести ее в спальню. Раздевание, постель терпимы только, когда люди уже знают друг друга. С этой точки зрения первые шаги отвратительны, они угнетают меня. Я могу еще принять их в виде ужина вдвоем, с легкой выпивкой, которая разгорячила бы женщину; я хотел бы, чтобы она отдалась в забытьи, чтобы она очнулась уже распростертая, под украденными у нее поцелуями, в полутьме. Но за отсутствием ужина сегодня необходимо, чтобы оба мы избегали взаимных затруднений, необходимо возвысить ничтожество этого акта страстными приемами, душевной бурей; надо, значит, овладеть ею здесь же, чтобы она могла подумать, будто я теряю голову, а она уступает силе.

Млроить все это в комнате, где нет дивана или канапе, вовсе неудобно. Самое подходящее будет уронить ее на ковер; у ней останется возможность закрыть рукой глаза - обычный женский жест - и спрятать лицо; я же позабочусь, прежде чем она поднимется, уменьшить огонь лампы.

Хорошо - я приготовлю все-таки подушку ей под голову, - он разыскал подушку и засунул ее под кресло. Надо бы снять подтяжки, они часто вызывают смешные задержки. Он отстегнул их и затянул пряжку панталон, чтобы они не спустились. Но еще эти проклятые юбки, ивляюсь романистам, герои которых умудряются насиловать девственниц в полной амуниции, затянутых в корсет, да еще, разумеется, в один момент, в продолжении одного поцелуя, как будто это возможно. Но что за скука все-таки возиться с этими юбками, блуждая в накрахмаленных складках белья. Мне хочется надеяться, однако, что госпожа Шантелув предвидела случайности и, в своих же интересах, постарается, по возможности, избежать смешных затруднений.

Он взглянул на часы; половина девятого. "Не следует ждать ее раньше, чем через час, - сказал он себе, - она, как все женщины, опоздает. Что может она рассказывать бедняге Шантелуву, чтобы объяснить свой вечерний выход? Но мне до этого нет дела, наконец.

Гм, эта спиртовка у камина словно приглашает завить волосы; но нет, надо ведь согреть чай, этот предлог отбрасывает все грубые мысли. А если Гиацинта не придет?"

- Придет, - сказал он, внезапно уверившись, - что ей за интерес теперь продолжать прятаться, когда она знает, что не может сильней разжечь меня? Потом, вращаясь все в том же круге мыслей, это будет, конечно, полной катастрофой, за удовлетворением возможно разочарование, ну что ж, тем лучше, я буду свободен, ведь со всеми этими приключениями я не могу работать.

Какая глупость, впадаю в детство. Я жду женщину, тогда как давно уже я презирал влюбленных и любовниц, и смотрю на часы каждые пять минут, и прислушиваюсь против воли, не слышны ли на лестнице ее шаги.

Нет, что ни говори, маленький голубой цветок, пырей души, трудно вырвать с корнем, он все вырастает снова. Ничего не происходило двадцать лет и вдруг, неизвестно почему и как, он снова пускает ростки и выбивается непролазной чащей. Боже, как я глуп!

Он подскочил в кресле. Тихонько позвонили.

- Еще нет девяти часов, это не она, - пробормотал он, отпирая.

Это была она.

Сжимая ее руки, он поблагодарил ее за точность.

Она заявила, что чувствует себя плохо.

- Я пришла, только чтобы не заставлять вас ждать. Он обеспокоился.

- У меня жестокая мигрень, - продолжала она, проводя по лбу пальцами в перчатке.

Он взял у нее меха, попросил ее сесть в кресло и готовился уже приблизиться к ней, поместившись, как он себе обещал, на низенькой скамейке, но она отказалась от кресла и выбрала низкий стул далеко от огня, у стола. Стоя, он склонился и взял ее пальцы.

- Как горят ваши руки, - сказала она.

- Да, легкая лихорадка, я так плохо сплю. Если б вы знали, как много я думаю о вас, и потом, вы всегда здесь, со мной.

Он заговорил об упорном запахе корицы, благоухающей где-то вдали, среди менее определенных ароматов, который распространяли ее перчатки.

- Дайте, - он поцеловал ее пальцы, - частица вас останется со мной, когда вы меня покинете сегодня.

Она встала, вздохнув:

- А, да у вас есть кошка, как зовут ее?

- Мушка.

Она позвала. Кошка поспешила скрыться.

- Мушка, Мушка! - позвал Дюрталь.

Но Мушка, забившись под кровать, не выходила.

- Она дика немного, знаете ли... она никогда не видала женщин.

- О, но не станете же вы уверять меня, что никогда не принимали здесь женщин.

Он поклялся, что нет; уверял, что она первая...

- И вы не очень то старались, признайтесь, чтобы эта... первая пришла?

Он покраснел.

- Нет, почему же?

Она сделала неопределенный жест.

- Мне хочется вас подразнить, - заметила она и села, на этот раз в кресло. - Впрочем я и сама не знаю, право, с какой стати позволяю себе задавать вам такие нескромные вопросы.

Он сел перед ней; наконец-то он достиг возможности обставить действие, как он того хотел, и уже готовился начать наступление.

Он коснулся ее колен своими.

- Вы отлично знаете, что не можете быть нескромной, вы ведь единственная отныне, имеющая здесь права...

- Нет, я не имею их и не хочу иметь.

- Почему?

- Потому что... Послушайте. - Ее голос окреп и звучал серьезно. - Послушайте, чем больше я размышляю, тем горячей умоляю вас - не уничтожайте нашу мечту. И потом... позвольте мне быть откровенной, настолько откровенной, что я вам покажусь, конечно, чудовищем эгоизма, - так вот, я лично не хотела бы портить счастье... как бы это сказать, достигшее предела, чрезмерное... которое дает мне наша связь. Я чувствую, что это становится непонятно, что я плохо выражаюсь. Ну, так вот, - я обладаю вами, когда и как хочу, так же, как обладала долго Байроном, Бодлером, Жераром де Нерваль, всеми, кого полюблю...

- Что вы говорите?

- Мне стоит только пожелать их, пожелать вас теперь перед сном...

- И?

- И вы окажетесь ниже моей мечты, ниже Дюрталя, которого я обожаю, и ласки которого делают безумными мои ночи.

Он смотрел на нее, остолбенев. Те же страдающие затуманенные глаза; она, казалось, не видела его и говорила в пространство. Он колебался, внезапно пронеслись в мозгу сцены инкубата, о которых рассказывал Жевинже. "Мы разберем все это потом, - сказал он себе; - а пока..." - он тихонько потянул ее руки, приподнялся и внезапно поцеловал ее в губы.

Она вскочила, словно от электрического удара. Он сжал ее в объятиях, целовал, как бешеный; тогда с тихими стонами, с каким-то гортанным воркованьем, она запрокинула голову и сжала его ногу своими.

Он закричал от ярости, он чувствовал, как шевелятся ее бедра. Он понял, или думал, что понял теперь, она хотела скупого сладострастия, своего греха в одиночку, немой радости...

Он оттолкнул ее. Она стояла, очень бледная, задыхаясь, протянув вперед руки, как испугавшийся ребенок... Но гнев Дюрталя улегся, так как он-дрожал от страсти; подойдя к ней, он снова ее обнял. Но она вырывалась, крича: "Нет, умоляю, оставьте меня".

Он схватил ее крепко, прижал к себе, старался запрокинуть назад.

- О, умоляю вас, отпустите меня.

Ее голос звучал таким отчаянием, что он ее выпустил. Потом спросил себд, не лучше было бы грубо бросить ее на ковер и насильно овладеть ею. Но ее блуждающие глаза его пугали.

Она, задыхаясь, с опущенными руками, побелев, прислонилась к книжному шкафу.

- А! - говорил он расхаживая по комнате, натыкаясь на мебель. - А! Должно быть я по настоящему люблю вас, если, несмотря на ваши мольбы и отказы, я не...

Она сложила руки, чтобы остановить его.

- Да из чего же вы сделаны? - наконец потеряв терпение, спросил он.

Она очнулась и, оскорбленная, ответила:

- Я достаточно страдаю, пощадите меня. - И она невнятно заговорила о муже, о духовнике, заговорила так бессвязно, что он испугался; она замолкла, потом певучим голосом сказала:

- Вы придете ко мне завтра вечером - хорошо?

- Но ведь и я страдаю!

Она сделала вид, что не слышит; ее затуманенные глаза засветились в глубине зрачков слабыми отблесками. Все так же нараспев она пробормотала:

- Скажите, друг мой, что вы придете?

- Да, - ответил он наконец.

Тогда она оправила платье и, не сказав ни слова, покинула комнату. Он молча шел за ней до выхода; она открыла дверь, обернулась, взяла его руку и тихонько коснулась ее губами.

Дюрталь стоял, как дурак, ничего не понимая.

- Что это все значит? - вырвалось у него, когда он вернулся в комнату и начал расставлять по местам мебель, приводить в порядок сбившийся ковер. Постой-ка, мне надо бы привести в порядок и мозги; поразмыслим, если можно.

Чего она хочет, потому что есть же у нее цель! Она не желает полного сближения. Боится ли она разочарования, как она уверяет? Отдает ли себе отчет, насколько смешны любовные игры? Или же, как я думаю, она просто меланхолическая и опасная эгоистка, разжигающая страсть для своего удовольствия; это был бы бесстыдный эгоизм, один из тех сложных грехов, которые упоминаются в наставлении для духовников... Но тогда, неужели же она...

Притом, остается еще замешавшийся сюда вопрос об инкубате, она признается, - и так спокойно - что по желанию живет во сне с живыми и мертвыми? Не сатанистка ли она, и не замешан ли в это каноник Докр, с которым она была знакома?

Невозможно разрешить все эти вопросы. Что значит неожиданное приглашение на завтра? Не хочет ли она уступить только у себя? ЭДюбней ли ей там, или она находит более жгучим грех, совершенный в комнате близ мужа? Ненавидит ли она Шантелува, и это обдуманная месть, или она рассчитывает, что страх и опасность подхлестнут ощущения?

А потом, может быть, это просто кокетство, пауза, будто вызванная укорами совести - острая закуска перед обедом, поди пойми женщин! Может, эта отсрочка нужна ей, чтобы доказать, что она не шлюха, готовая отдаться первому встречному... Или, может быть, имеется физическая причина, неизбежная отсрочка, физиологическая необходимость отложить все на день или два?

Он искал еще причин, но не нашел ничего.

- Впрочем, - продолжал он, раздраженный, несмотря ни на что, неудачей, - впрочем я вел себя, как идиот. Мне следовало идти напролом, не останавливаться перед мольбами и увертками; надо было завладеть ее ртом, обнажить грудь. И все было бы кончено, а теперь придется начинать сначала; что за черт, у меня есть и другие дела!

Кто знает, она, быть может, издевается теперь надо мной? Быть может, она надеялась, что я окажусь более настойчивым и смелым; но нет, ее страдающий голос не был деланным, ее бедные глазки не притворялись, что блуждают, да и что означал бы в таком случае ее, словно бы почтительный, поцелуй, так как ведь в нем был неуловимый оттенок уважения и благодарности, в этом ее поцелуе, который я и сейчас еще чувствую на руке!

- Можно голову потерять от всего этого. А пока я в этой сумятице позабыл и о напитках, и о чае. Не снять ли мне башмаков теперь, раз я один, а то от этой беготни по комнатам у меня ноги горят. А еще лучше я сделаю, если лягу; все равно я не в состоянии сейчас ни работать, ни читать.

И он отвернул одеяло.

- Положительно, ничто не случается так, как ожидаешь; а, между тем, все было обставлено недурно, - продолжал он, вытягиваясь под простыней.

И, вздохнув, потушил лампу, а успокоенная кошка, скользнув по нему легче ветерка, бесшумно забралась на свое место.

XI

Неожиданно для себя самого он проспал всю ночь, как убитый, и проснулся на следующее утро просветленный и подбодрившийся, совсем спокойный.

Вчерашняя сцена, которая, казалось, должна была бы обострить его чувство, произвела совершенно обратное действие; Дюрталь был не из тех, кого препятствия привлекают. Попытавшись преодолеть их, он отступал после первого же раза, увидев, что преодолеть их не в состоянии, и не желая возобновлять борьбу. Если госпожа Шантелув рассчитывала сильней завлечь его умело подготовленными препятствиями и отсрочками, то она выбрала путь неудачно. Он охладел, он чувствовал утром, что ему надоела эта игра, что он устал от ожидания.

К его размышлениям примешивалась еще и капелька горечи. Он упрекал женщину за то, что она так долго водила его за нос, он грыз сам себя за то, что позволил издеваться над собой таким образом. Его оскорбляла теперь дерзость некоторых фраз, которая сначала не удивила его. Небрежный ответ госпожи Шантелув по поводу ее нервного смеха - "это часто случается со мной в омнибусе", а особенно ее утверждение, что она не нуждается ни в его разрешении, ни в его присутствии, чтобы обладать им, казались ему, по меньшей мере, непристойными, при обращении к человеку, который не преследовал ее и, в общем, не делал шагов к сближению.

- Я с тобой справлюсь, - сказал он, - дай только время.

При благоразумном утреннем пробуждении власть этой женщины над ним ослабевала. Он подумал решительно:

- Ладно - еще два свидания; у нее сегодня вечером - бесполезно и в счет не идет: я не позволю себя обложить, как зверя, на приступ не пойду; у меня, право, нет охоты попасться Шантелуву на месте преступления и рисковать судом исправительной полиции или дуэлью. А другое, последнее, - здесь. Если она не сдастся - кончено, пусть отправляется играть с кем-нибудь другим!

Он с аппетитом позавтракал, уселся за письменный стол и стал перебирать разбросанные материалы своей книги.

- Я остановился, - сказал он, просмотрев последнюю главу, - на том моменте, когда алхимические опыты и вызывание дьявола потерпели крушение. Прелати, Бланше, все колдуны и волшебники признают, что для привлечения сатаны необходимо, чтобы Жиль отдал ему душу и жизнь или совершил преступление.

Отдать жизнь и погубить душу Жиль отказывается, но об убийствах думает без отвращения. Храбрый на поле битвы человек, отважно сопровождавший и защищавший Жанну д'Арк, трепещет перед демоном, пугается при мысли о загробной жизни, о Христе. Точно так же и его сообщники; чтобы получить уверенность, что они не выдадут поразительных гнусностей, таившихся в замке, он заставлял их дать обет молчания на св. Евангелии, убежденный, что подобной присяги не нарушит ни один из них, так как в Средние века отчаяннейший разбойник не осмелился бы совершить грех непрощаемый - обмануть Бога!

И вот алхимики оставляют свои бессильные печи; Жиль предается отчаянным кутежам и плоть его, воспламененная беспорядочной выпивкой и едой, приходит в брожение, бурно кипит.

Но женщин в замке не было совсем; и потом в Тиффоже Жиль, по-видимому, уже относился к ним с отвращением: возня с лагерными потаскушками и связи с придворными проститутками Карла VII внушили ему, кажется, презрение к женским формам. Как все люди с извращенными, уклоняющимися от нормы чувственными стремлениями, он дошел до отвращения к нежной коже, к запаху женщины, омерзительному для содомитов.

Он развращает мальчиков своего церковного хора; ведь он и набирал этих маленьких церковнослужителей, "прекрасных, как ангелы". Он любил только их, только их щадил в своей жажде убийств.

Но скоро связи с детьми ему показались пресны. Закон сатанизма, требующий, чтобы избранник зла прошел лестницу греха до последней ступеньки, должен был еще раз исполниться. Душа Жиля должна была сгнить, чтобы под кровавым балдахином, испещренным нарывами, мог в свое удовольствие жить Дьявол!

Вихрь плотских вожделений повеял острым запахом бойни. Первой жертвой Жиля сделался маленький мальчуган, имя которого неизвестно. Жиль его зарезал, отрезал кисти рук, вынул сердце, вырвал глаза и отнес в комнату Прелати. Со страстными упреками оба они предложили все это дьяволу, который, однако, промолчал. Жиль убежал в отчаянии, Прелати завернул в простыню жалкие останки и ночью, дрожа, схоронил их в освященной земле, близ часовни св. Винсента.

Жиль сберег кровь ребенка, чтобы писать формулы вызова и заговоры; она упала ужасными семенами, давшими быстро ростки, и скоро де Ре мог уже пожать обильнейшую, из всех известных, жатву преступлений.

С 1432 года по 1440, то есть в течение восьми лет с той поры, как маршал уединился, и до его смерти, жители Анту, Пуату, Бретани бродят, рыдая, по дорогам. Повсюду исчезают дети; с полей похищают пастушков; девочки, уходя из школы, мальчики, отправляясь играть в мяч на улицу или резвиться на опушке леса, не возвращаются больше.

Дознание, предпринятое по приказу герцога Бретани, дало бесконечный список оплакиваемых родителями детей.

Пропал в Рошебернаре ребенок тетки Перон, "мальчик, посещавший школу и прилежно учившийся", сообщает мать.

Пропал в Сент-Этьене сын Гийома Бриса, "бедняка, просившего милостыню".

Пропал в Тоней ребенок Матлина Туара, "крики его и призывы на помощь слышали; ему было лет двенадцать".

Пропал в Машкуль сын Жоржа ле Барбье, "видели, как он рвал яблоки в саду за гостиницей Рондо и потом не видали больше".

В Машкуль же, в день святой Троицы, супруги Сержан оставили в доме восьмилетнего ребенка и, вернувшись с поля, "не нашли они названного восьмилетнего ребенка и удивлялись, и много скорбели о нем".

В Шантлу Пьер Бадье, местный лавочник, рассказывает, что с год назад видел он в окрестностях замка Рэ двух детей лет девяти, братьев, сыновей Робина Паво, местного обывателя, "но никто с тех пор их не видел и не знает, что с ними случилось".

В Нанте Жанна Дарель показывает, что "в день праздника Господня послала в город,сына своего, восьми-девятилетнего Оливье, и с того праздника не видала его и ничего о нем не слышала".

Страницы опросных листов тянутся, нагромождаются, сообщают сотни имен, повествуют о горе матерей, расспрашивающих по дорогам прохожих, о ропоте семей, детей которых похищают прямо из дому, как только взрослые уйдут на поля или в конопляники. Постоянно повторяются одни и те же фразы, и горестно звучит припев в конце каждого показания: "Они звали на помощь", "Слышали немало стонов". Женщины плачут всюду, где появляются мясники Жиля.

Сначала испуганный народ толкует, что злые феи, что недобрые гении уничтожают его потомство, но понемногу приходят ужасные подозрения. Как только переменит место маршал, как только переедет он из Тиффожа в Шамтос или оттуда в Де-ля-Сюз или Нант - он оставляет за собой реки слез. Он проедет через деревню - и на другой день не досчитываются детей. Крестьяне с трепетом убеждаются, что мальчики исчезают повсюду, где появляются Прелати, Роже де Бриквиль, Жиль де Силле, все близкие маршалу люди. Они с ужасом замечают, наконец, что и старуха Перрин Мартен, нищенка, прикрывает лицо, как Жиль де Силле, черной кисеей; она заговаривает с детьми, и ее речи так соблазнительны, ее лицо, когда она поднимает вуаль, так лукаво, что все они идут за ней до опушки леса, а там их хватают мужчины, затыкают рот, и уносят в мешках. Напуганный народ называет эту людоедку, поставщицу мяса, коршуном.

Посланцы Жиля шныряли по деревням и местечкам, охотясь на детей под начальством егермейстера сэра де Бриквиля. Недовольный своими загонщиками Жиль садился в замке у окна и, когда маленькие нищие, привлеченные слухами о его щедрости, приходили просить милостыню, он разглядывал их и оценивал, приказывал ввести тех, чье лицо возбуждало в нем похоть; их бросали в подземную тюрьму, пока маршал, почувствовав аппетит, не требовал свой кровавый ужин.

Сколько детей растлил он и зарезал? Он сам не знал, так много совершил насилий и убийств. Современные источники насчитывают от семи до восьми сотен жертв, но число это, по-видимому, мало, неточно. Опустошены целые области; в деревушке Тиффож совсем нет молодых людей, в Де-ля-Сюз - ни одного ребенка мужского рода; в Шамтосе подземелье под башней полно трупов; свидетель Гийом Илере на допросе заявляет: "Некий Дю Жарден слыхал, что в помянутом замке нашли полную винную бочку детских трупиков".

Следы этих убийств уцелели доныне. Два года назад один врач отыскал в Тиффоже каменный мешок и достал из него множество черепов и костей!

Как бы то ни было, Жиль сам признался в ужасных жертвоприношениях, и друзья его подтвердили страшные подробности.

В сумерках, когда чувства распалены и, словно расслаблены крепким соком дичи, зажжены спиртными напитками, насыщенными пряностями, Жиль с друзьями удаляется в одну из дальних комнат замка. Туда приводят из подземной тюрьмы мальчиков. Их раздевают, затыкают им рот. Маршал сжимает их руками, насилует, потом кромсает ударами кинжала, с наслаждением отрезает члены - один за другим. Иной раз он вскрывает грудь и пьет последний вздох; или вскрывает живот, нюхает, разрывает руками рану и садится на нее. Смоченный мягкой грязью теплых внутренностей, он оглядывается, он посматривает через плечо, чтобы видеть предсмертные конвульсии, последние судороги. Он сам сказал: "Мне приятней были муки, слезы, страх и кровь, чем всякое иное наслаждение".

Потом он устает от подобных удовольствий. Еще не изданный отрывок процесса сообщает нам: "Упомянутый выше соединялся с мальчиками и девочками, коих насиловал через вспоротый живот, говоря, что так ему приятней и легче". Потом он медленно перепиливал им горло, рассекал тело на части, труп с бельем и платьем клали на пылающие угли очага, подкладывали дров, сухих листьев, и пепел потом рассыпали частью в клоаки, частью по ветру с вершины башни, частью в рвы и канавы.

Скоро его неистовства усилились; до тех пор он утолял ярость своих чувсТгв с живыми или умирающими; но он устал осквернять трепещущие тела и полюбил мертвых.

Страстный художник, он с криками восторга целовал стройные члены своих жертв; он устраивал конкурсы могильной красоты, - и, когда одна из отрубленных голов заслуживала приз, он за волосы поднимал ее и страстно целовал холодные губы.

Вампиризм удовлетворял его в продолжении нескольких месяцев. Он осквернял тела мертвых детей, смирял лихорадку желаний в кровавом холоде могил; однажды, когда запас детей истощился, он дошел до того, что выпотрошил беременную женщину и взял зародыш! После подобных излишеств, истощенный, он впадал в ужасный сон, в тяжелое оцепенение, похожее на летаргию, угнетавшую сержанта Бертрана после осквернения склепов.

Но, если допустить, что подобный свинцовый сон есть одна из известных фаз плохо еще изученного состояния вампиризма; если можно поверить, что Жиль де Ре был извращенным в половых ощущениях, виртуозным мучителем и убийцей, то надо все же признать, что среди знаменитейших убийц, среди безумнейших садистов он выделяется особенностью такой ужасной, что она кажется нечеловеческой!

Когда жестокие наслаждения, чудовищные злодеяния перестали его удовлетворять, он их обострил изысканным и редким грехом. То не была уже просто обдуманная, тонкая жестокость хищника-зверя, играющего телом жертвы. Его зверство перестало быть только телесным, оно углубилось, сделалось духовным. Он хотел заставить ребенка страдать душой и телом; с хитростью, поистине дьявольской, он обманывал благодарность, лгал привязанности, крал любовь. Одним ударом он перешел тогда границу низости человеческой и погрузился целиком в последний мрак зла.

Он выдумал следующее.

Когда в комнату вводили какого-нибудь несчастного ребенка, Бриквиль, Прелати, Силле вешали его на вбитом в стену крюке; в тот момент, когда дитя начинало задыхаться, Жиль приказывал опустить его и развязать веревку. Осторожно брал он малютку на колени, ободрял его, ласкал, гладил, вытирал его слезы, говорил, указывая на своих сообщников: "Это злые люди, но ты видишь - они меня слушаются, не бойся, я тебя спасу и отведу к матери". И когда ребенок, растерявшийся от радости, целовал его, любя в тот момент, он тихо сзади разрезал ему шею, делал его - по своему выражению - "изнемогающим" и, когда полуотделенная голова кивала в струях крови, он с рычанием стискивал тело, повертывал его и насиловал.

После подобных, внушающих ужас, забав Жиль был уверен, что в искусстве жестокости он добрался до стержня нарыва, выдавил последний гной, и с гордостью бросил толпе прихлебателей: "Никто на земле не посмел бы так поступать".

Однако если вершины добра и глубины любви и доступны некоторым душам, то бездны зла пройти до конца невозможно. Измученный насилием и убийствами, маршал не мог идти по этому пути дальше. Сколько угодно мог он мечтать о необычайных насилиях, о небывало тонких и длительных муках, с этим было покончено; пределы воображения человеческого были достигнуты; он даже переступил их сатанински. Ненасытный, он в пустоте задыхался; он на себе мог проверить аксиому демонографов, что Лукавый обманывает всех людей, которые ему отдаются или хотят отдаться.

Упасть ниже он был уже не в состоянии и захотел вернуться, но тогда угрызения совести накинулись на него, вцепились, терзали без отдыха.

Он переживал искупительные ночи, осаждаемый призраками, рыча, как смертельно раненое животное. Его встречают в уединенных частях замка, он мечется, рыдает, падает на колени, клянется Богу все искупить, обещает создать богоугодные учреждения. Он строит в Машкуль собор в память невинноубиенных; он заговаривает о заточении в монастырь, о паломничестве в Иерусалим с сумой нищего.

Но в его живом и возбужденном мозгу мысли громоздятся и проходят, скользя одна по другой, и ушедшие отбрасывают тень на новые.

Внезапно, еще рыдая от отчаяния, он кидается в новые оргии, охваченный таким безумным бредом, что, набросившись на принесенного ребенка, раздавливает ему глаза, перебирает пальцами кроваво-молочную жидкость, потом, схватив шипастую палку, бьет ей по голове, пока мозг не вылетает из черепа.

Струится кровь, брызжет раздавленный мозг, и он, стиснув зубы, смеется. Пока слуги убирают, избавляются осторожно от трупа и лохмотьев, он убегает в чащу, как загнанный облавой зверь.

Он блуждает по окружающим Тиффож лесам, темным и густым, бесконечным лесам, каких в Бретани немало.

Он рыдает на ходу, растерянно отгоняет преследующие его призраки и, случается, видит в старых деревьях непристойности.

Ему кажется, что природа перед ним подвержена похотливым страстям или его присутствие ее развращает; впервые замечает он, что леса полны оргиастических сцен, что на стволах непристойные изображения.

То дерево кажется ему живым существом, которое стоит вниз головой, зарывшись в волосы корней, подняв в воздух расставленные ноги, и они все снова и снова разделяются на новые раздвинутые бедра, уменьшающиеся по мере удаления от ствола; там ветвь продвинута между этим ногами - и неподвижное прелюбодеяние повторяется из ветви в ветвь до вершины; или ствол ему кажется фаллосом, поднимающимся и исчезающим под зеленой юбкой листьев, или же наоборот - он выходит из-под зеленого руна и погружается в бархатистое чрево земли.

Видения его пугают. В бледной и гладкой коре высоких буков ему мерещится детская кожа, прозрачно белая, похожая на пергамент, в черной и шершавой оболочке старых дубов он снова видит слоновью кожу нищих; близ раздвоенных ветвей зияют дыры, отверстия, где кора образует валик вокруг овального выреза, морщинистые щели, похожие на нечистые отверстия или на открытые половые части животных. В изгибах ветвей - другие видения, ямки на сгибе рук, завивающиеся серым мхом подмышечные впадины; на самом стволе длинные трещины напоминали ему большие губы, окаймленные рыжим бархатом и пучками мха.

Из земли повсюду выходят бесстыдные формы, беспорядочно рвутся к осатаневшему небу; облака округляются, как сосцы, раздуваются, как крупы, как беременные животные, расплываются, как разлитые молоки; они соединяются с темными выпуклостями чащи, где только и видны гигантские или карликовые бедра, большие, содомские уста, расширяющиеся прорези, влажные внутренности! Тут отвратительный пейзаж меняется. Жиль видит на стволах странные наросты, ужасные шишки. Он замечает опухоли и язвы, раны, нанесенные киркой, раковые туберкулы, ужасные костоеды; словно вся земля - лепрозорий, венерическая клиника деревьев, где на поворотах аллей маячат красные буки.

Ему чудится, что пурпурные листья падают на него, мочат его кровавым дождем; он приходит в исступление, ему кажется, что под корой живет лесная нимфа, ему хотелось бы добраться до тела богини, овладеть дриадой, изнасиловать ее, как никогда еще не насиловало человеческое безумие.

Он завидует дровосеку, который убьет и разрубит это дерево, он безумствует, кричит, как олень, растерянно прислушивается к резкому свисту ветра, которым лес отвечает на его страстные крики; обессилев, он плачет и снова пускается в путь, пока не возвращается в замок окончательно истощенный и не падает замертво на постель.

Но видения еще ярче во время сна; исчезают похотливо оплетенные ветви, совокупляющиеся части деревьев, раскрывающиеся щели, приоткрывающиеся чащи, рыдания бичуемого ветром леса стихают; серое небо рассасывает белые нарывы облаков; среди глубокой тишины проходят инкубы и суккубы.

Воскресают изрубленные им тела, пепел которых он бросил во рвы, и хватают его за половые органы. Он отбивается, бьется, весь в крови, вскакивает вдруг и, присев, тащится на четвереньках, похожий на волка, и, рыча, кусает ноги Распятия.

Внезапный переворот преображает его. Он трепещет перед обращенным к нему ликом Христа, искаженным судорогой. Он заклинает Его сжалиться, молит о пощаде, рыдает, плачет, и когда, не в силах кричать больше, он тихо стонет, то в собственном голосе ему слышатся жалобные слезы детей, призывавших матерей и моливших о милости!

Увлеченный им самим созданной картиной, Дюрталь закрывает тетрадь с заметками и, пожимая плечами, находит жалкой свою душевную борьбу из-за женщины, которая грешит, как и он, в общем, буржуазно и мелко.

XII

- Найти предлог для одного посещения нетрудно, на случай, если оно покажется Шантелуву странным, так как я не бывал у него уже несколько месяцев, - говорил себе Дюрталь, направляясь на улицу Банье. Предполагая, что он дома сегодня вечером, - а это маловероятно, так как что значило бы тогда сегодняшнее свидание? - я расскажу ему, что от Дез Эрми узнал о его приступе подагры и зашел навестить, - вот и предлог.

Он поднялся по лестнице дома, где жил Шантелув. То была старая лестница, с широкими железными перилами, вымощенная квадратными красными плитками в деревянной оправе. Ее освещали старые лампы с рефлектором, над которым вздымалось что-то вроде каски из окрашенного в зеленый цвет листового железа.

Старый дом пропах могильной сыростью; но источал еще и клерикальный аромат, выделял нечто своеобразное, интимное, чего нет у современных построек из папье-маше. Казалось, он не мог бы укрывать в своих стенах смешанное общество, как новые дома, где содержанки спокойно селятся рядом с порядочными и мирными семьями. Дом понравился Дюрталю и он решил, что Гиацинта в этой торжественной обстановке еще желанней.

В первом этаже он позвонил. По длинному коридору служанка провела его в гостиную. С первого же взгляда он убедился, что со времени его последнего визита ничто не изменилось.

Та же большая, высокая комната с окнами до полу, с бронзовой копией Жанны д'Арк Фремье на камине, между лампами японского фарфора с шарообразными абажурами. Он узнавал рояль, стол, заваленный альбомами, диван, кресла в стиле Людовика XV с разрисованной обивкой. Перед каждым окном стояло по чахлой пальме в голубых японских вазонах на столиках поддельного черного дерева. На стенах висели картины на религиозные сюжеты и портрет Шантелува в молодости, написанный в три четверти, опирающегося рукой на стопку своих творений; только старинный русский иконостас, серебряный с чернью да резное деревянное распятие XVII века, работы Богара де Нанси, лежащее на бархате в старинной золоченого дерева рамке, немного сглаживали банальность этой буржуазной обстановки - обстановки мещанина, говеющего на страстной, посещаемого дамами-патронессами и священниками.

Огонь пылал в камине, лампа, высокая с широким абажуром из розового кружева, освещала комнату.

"Как все здесь отдает ризницей!" - сказал про себя Дюрталь в тот момент, как дверь отворилась.

Вошла госпожа Шантелув в пеньюаре из белого мольтона, благоухающего франжипаном. Она пожала руку Дюрталю, и он заметил под пеньюаром синие шелковые чулки и крошечные лакированные башмачки со шнуровкой.

Поговорили о погоде; она жаловалась на упорство зимы, заявила, что дрожит все время от холода, несмотря на усердную топку, и дала ему пощупать свои руки, действительно, холодные, как лед; потом она забеспокоилась о его здоровье, находя его бледным.

- Мой друг выглядит очень печальным, - сказала она.

- На то есть причины, - ответил он, желая заинтересовать ее собой.

Она промолчала сперва, потом сказала:

- Вчера я убедилась, как вы меня хотите, но зачем, зачем желать этого?

Он сделал жест досады.

- Вы необычны все-таки, - продолжала она. - Я перечла сегодня одну из ваших книг и отметила фразу: "Хороши только те женщины, которыми мы не обладали", ну признайте же, что вы были правы, когда писали так!

- Все зависит от обстоятельств, я не любил тогда!

Она покачала головой.

- Однако надо предупредить мужа, что вы здесь, - сказала она.

Дюрталь промолчал, спрашивая себя, какую же роль, наконец, он играл в этой семье.

Шантелув явился вслед за женой. Он был в домашнем костюме, с пером в зубах.

Положив перо на стол и уверив Дюрталя, что здоровье его вполне восстановилось, он пожаловался на тяжесть работы, на чрезмерное обременение.

- Мне пришлось прекратить обеды и приемы, я даже не бываю нигде, - сказал он, - с утра до вечера я прикован к письменному столу.

И на вопрос Дюрталя, осведомившегося о содержании его работ, он признался, что готовит серию Житий святых; заурядный труд, без подписи, предназначенный для вывоза, и заказанный одной турской фирмой.

- Да, - вмешалась, смеясь, жена, - он приготовляет святых, которыми положительно пренебрегали до сих пор.

Так как Дюрталь взглянул вопросительно, то Шантелув, также смеясь, добавил:

- Она правду говорит; темы мне даны, и надо признаться, издателю словно удовольствие доставляет заставлять меня славить грязь! Мне приходится описывать блаженных, по большей части, плачевно неряшливых: Аабра, паразиты и зловоние которого внушали отвращение даже обитателям хлевов; св. Кунигунду, из смирения не ухаживавшую за телом; св. Опортуну, которая никогда не употребляла воды и омывалась лишь собственными слезами; св. Сильвию, не мывшую лица никогда; св. Радегонду, не менявшую власяницы и спавшую на куче золы; и многих других, нечесаные головы которых я должен окружить золотым сиянием!

- Есть и похуже, - сказал Дюрталь, - прочтите житие св. Марии Алакок; вы узнаете, что она, истязая себя, подбирала языком испражнения больного и высасывала нарыв на пальце ноги немощного!

- Я знаю, но вся эта грязь, признаться, ничуть не умиляет меня, а внушает одно только отвращение.

- Мне больше нравится священномученик Лука, - сказала госпожа Шантелув. Его тело так было прозрачно, что сквозь грудь он видел грязь в своем сердце; такую грязь мы можем, по крайней мере, терпеть. Впрочем, - продолжала она после небольшой паузы, - я могла бы невзлюбить монастыри за эту небрежность ухода за собой и, пожалуй, ваше Средневековье мне стало бы противно!

- Прости, душа моя, - возразил муж, - ты делаешь большую ошибку. Средние века никогда не были, как ты думаешь, эпохой неряшества; бани тогда посещались весьма усердно. В Париже, например, где этих учреждений имелось немало, банщики обегали город, крича, что вода нагрелась. Грязь воцарилась во Франции только после эпохи Возрождения. Подумать только, что у прелестной королевы Марго тело было насквозь продушено, но грязно, как угольная яма. А Генрих IV хвалился, что ноги его воняют, а подмышки надушены!

- Избавь нас от подробностей, друг мой, я прошу тебя, - сказала жена.

Пока Шантелув говорил, Дюрталь рассматривал его. Круглый и коротенький, он еле мог охватить руками свой большой живот. Щеки у него были красные, а длинные на затылке, сильно напомаженные волосы он на висках тщательно зачесывал. Уши он закладывал розовой ватой, тщательно брился, и похож был на набожного и любящего пожить нотариуса. Но живые плутовские глаза на веселом, намеренно сладеньком лице выдавали его; по взгляду в нем можно было угадать дельца, проныру и хитреца, способного с медовыми ужимками нанести предательский удар.

"Ему, наверно, ужасно хочется вытолкать меня вон! - говорил себе Дюрталь. - Ведь для него не тайна, разумеется, интриги его жены".

Но Шантелув, если даже и хотел от него избавиться, не выдавал себя нисколько. Скрестив ноги, положив руки одна на другую жестом священника, он теперь очень заинтересовался, по-видимому, работами Дюрталя.

Немного отклонившись, слушая, словно в театре, он подавал реплики:

- О, я знаю в чем дело; я прочел как-то книгу о Жиле де Ре, и нашел ее хорошо написанной; то был, помнится, томик аббата Боссара.

- Это самое основательное и полное из всех имеющихся о маршале сочинений.

- Но я все же, - продолжал Шантелув, не совсем понимаю один пункт, не могу объяснить себе, почему Жиля де Ре прозвали Синей Бородой; ведь его история не имеет никакой связи со сказкой славного Перро.

- В действительности, Синей Бородой был не Жиль де Ре, а бретонский король Комор, развалины замка которого уцелели с VI века, на опушке Карноетского леса. Легенда проста: король попросил у Герока, графа Ваннского, руку дочери его Трифины. Герок отказал, так как слышал, что король постоянно вдовеет, потому что убивает своих жен. Наконец, святой Жильда обещал ему вернуть дочь живой и здоровой по первому его требованию, и обручение было отпраздновано.

Несколько месяцев спустя Трифина узнает, что Комор, действительно, убивал своих подруг, как только у них начиналась беременность. Она чувствовала себя беременной и потому убежала, но супруг настиг ее и перерезал ей горло. Убитый горем отец потребовал, чтобы святой Жильда сдержал обещание, и святой воскресил Трифину.

Как видите, легенда очень близка к истории Синей Бороды в старой сказке гениального Перро. Но объяснить, как и почему прозвища Синей Бороды перешло от короля Комора к маршалу, я не могу, это теряется во мраке лет.

- Скажите, вам с вашим Жилем де Ре, наверно, приходится обеими руками рыться в сатанизме, - заметил, помолчав немного, Шантелув.

- Да, и это было бы даже интересно, не будь так далеки от нас эти сцены; право, было бы гораздо заманчивей и менее бесплодно описать сатанизм нашего времени!

- Без сомнения, - добродушно согласился Шантелув.

- Ведь теперь, - продолжал, глядя на него, Дюрталь, - происходят неслыханные вещи! Мне говорили о кощунствующих священниках, о некоем канонике, воскресившем сцены средневекового шабаша!

Шантелув глазом не моргнул. Он спокойно расправил ноги и, возведя глайа к потолку, сказал:

- Бог мой, возможно, что в стадо нашего духовенства удалось проскользнуть нескольким паршивым овцам; но они так редки, что о них и говорить не стоит. - И, оборвав разговор, он перевел его на только что прочитанную книгу о Фронде.

Дюрталь понял, что Шантелув отказывается говорить о своих сношениях с каноником Докром. Он замолчал, немного смущенный.

- Друг мой, - обратилась к мужу г-жа Шантелув, - ты позабыл поправить огонь, лампа коптит, хотя дверь и закрыта, но я отсюда чувствую копоть.

По-видимому, она этими словами как бы давала отпуск мужу; Шантелув встал и с неопределенной усмешкой извинился, что принужден продолжать работу. Он пожал Дюрталю руку и попросил его заходить почаще; потом, запахнув на животе полы халата, он удалился.

Она проводила его взглядом, встала, в свою очередь, дошла до двери, посмотрела, закрыта ли она, потом вернулась к Дюрталю, стоявшему у камина, спиной к огню и, не говоря ни слова, взяла его голову руками, прижалась губами к его губам и раскрыла их.

Он яростно застонал.

Она смотрела на него ленивыми, затуманенными глазами, и он видел, как серебряные искры проскальзывают по их поверхности; он сжимал ее в объятиях, замирающую, насторожившуюся; она высвободилась тихонько, вздыхая, а он, смущенный, отошел и сел вдали, ломая пальцы.

Заговорили о пустяках; она хвалила служанку, которая в огонь бросилась бы по ее приказу; он отвечал жестами утверждения и удивления.

Вдруг она провела пальцами по лбу:

- Ах, я жестоко страдаю при мысли, что он сидит там за работой! Нет, совесть меня слишком будет мучить; пусть это глупо, что я говорю, но если бы еще он был иным человеком, посещал бы знакомых, одерживал бы победы... тогда иное дело...

Он слушал, жалобы надоедали ему своим убожеством; наконец, почувствовав, что успокоился совсем, он подошел к ней и сказал:

- Вы говорите об угрызениях совести, но разве грех не остается почти тем же, разве не безразлично - поплывем мы или будем упорно оставаться на берегу?

- Да, да, я знаю, мой духовник говорит со мной грубей даже, но похоже на вас; нет, нет однако. Что вы ни говорите, это ни одно и то же.

Он рассмеялся, подумав, что, быть может, угрызения совести - лишь острая приправа, спасающая пресыщенных людей от притупленности желаний, потом пошутил:

- Если бы я был казуистом, то постарался бы, в качестве духовника, изобрести новые грехи; но даже и теперь мне удалось, кажется, найти один, поискав хорошенько.

- Вам! - Она рассмеялась в свою очередь. - Могу я совершить его?

Он взглянул ей в лицо; у нее был вид лакомки-ребенка.

- На этот вопрос только вы сами и можете ответить; должен признаться, что грех этот не совсем новый, потому что принадлежит к уже известной области сладострастия. Но со времен язычества, им пренебрегают и, во всяком случае, скверно определен.

Она слушала чрезвычайно внимательно, утонув в кресле.

- Не томите, - сказала она, - скорее к делу, что это за грех?

- Объяснить нелегко; но я попытаюсь все-таки; в области сладострастия различают, если не ошибаюсь, грех обычный, грех противоестественный, скотоложество и, добавим, демоноложество и кощунство. Так вот, я, кроме всего этого, назову еще пигмалионизм, в состав которого входят одновременно умственный онанизм и кровосмешение.

Действительно, представьте себе художника, влюбленного в свое дитя,,в свое творение, в Иродиаду, Юдифь, Елену, Жанну д'Арк, которых он описал или нарисовал; он их вызывает и, в конце концов во сне, обладает ими. Так вот, подобная любовь хуже обычного кровосмешения. Действительно, обычно виновный может совершить лишь половинный грех, так как дочь его рождена не от него только, но и от другой плоти. Следовательно, рассуждая логически, кровосмешение отчасти как бы естественно, почти законно даже, тогда как при пигмалионизме отец насилует дочь своей души, единственную вполне и исключительно свою, единственную, зачатую им без вмешательства иной крови. Преступление полно и цельно. Да нет ли еще в нем и презрения к природе, т. е. к творению Божию, потому что объектом греха является уже не осязаемое живое существо, как при скотоложестве, хотя бы, но существо нереальное, созданное оскверняемым талантом, существо почти небесное, так как гений и искусство часто делают его бессмертным?

Пойдем дальше, если хотите; предположите, что художник пишет святого и в него влюбляется. Тогда дело осложнилось бы противоестественным грехом и кощунством. Это грандиозно!

- Это могло бы быть восхитительно!

Его ошеломило это слово; она встала и, открыв дверь, позвала мужа.

- Мой друг, - сказала она ему, - Дюрталь изобрел новый грех!

- Ну уж нет, - ответил, появляясь в дверях, Шантелув, - перечень добродетелей и пороков неизменен. Нельзя изобресть новые грехи, но они и не исчезают. Однако в чем же дело?

Дюрталь объяснил ему свою теорию.

- Но это же просто утонченный суккубат; не создание художника оживает, но суккуб ночью принимает его форму!

- Признайте, во всяком случае, что подобный умственный гермафродитизм, сам себя, без посторонней помощи оплодотворяющий, есть грех благородный, так как он является привилегией художников, пороком избранных, и массам недоступен!

- Вы мерзость хотите сделать достоинством! - смеясь, сказал Шантелув. - Я лучше снова уйду в Жития; это более благая и святая атмосфера. Я не прощаюсь, Дюрталь, продолжайте эти сатанистские вычуры с моей женой.

Он сказал это насколько мог просто и добродушно, но все же нотка иронии прорвалась.

Дюрталь ее почувствовал.

"Уже поздно", - подумал он, когда дверь за Шанте-лувом закрылась; он взглянул на часы, скоро должно было пробить одиннадцать; он поднялся, чтобы проститься.

- Когда я вас увижу? - тихонько шепнула он.

- Завтра вечером, в девять, у вас.

Он взглянул на нее просящими глазами. Она поняла, но ей хотелось подразнить.

Поцеловала его в лоб материнским поцелуем и снова заглянула ему в глаза.

Наверно, они по-прежнему просили, потому что в ответ на их молящий вопрос она закрыла их поцелуем и, скользнув, приникла к устам, впивая болезненно возбужденный вздох.

Потом позвонила и приказала служанке посветить Дюрталю. Он ушел, довольный, что она обещала, наконец, отдаться ему завтра.

XIII

Снова, как в первый вечер, он принялся чистить квартиру, устраивать методический беспорядок; спрятал подушку под кресло, умышленно сдвинутое с места; развел огонь пожарче, чтобы согреть комнаты.

Но нетерпения не было; молчаливое обещание, которого он добился от г-жи Шантелув, смиряло его, не позволяло ему трепетать; неуверенность кончилась и он не ощущал уже острой, почти болезненной дрожи, какую возбуждало в нем до той поры лихорадочное ожидание этой женщины; он тупо мешал угли в камине, его мозг еще был полон ею, но она оставалась немой и неподвижной; когда мысль заработала снова, он только о том и подумал, как взяться за дело, чтобы не оплошать в надлежащую минуту самым недостойным образом. Позавчера еще этот вопрос его так волновал, теперь же, хотя и смущаясь им, он остался спокоен. Разрешить его он не старался, полагаясь на случай, уверяя себя, что бесполезно составлять планы, так как почти всегда стратагемы, наилучше обдуманные, не удаются.

Потом он сам на себя рассердился, обвинял себя в дряблости, начал ходить, чтобы стряхнуть оцепенение, которое он приписывал расслабляющему действию жара. Неужели же благодаря ожиданию его желание иссякло или утомилось? Но нет, он мечтал о минуте, когда овладеет этой женщиной! Он думал найти объяснение недостаточного подъема в неизбежной заботе о первом разе. "Восхитительно будет на самом деле только вечером, уже после этого, - сказал он себе, - исчезнет смешная сторона положения, тела познакомятся; я снова могу взять Гиацинту без неосознанной заботы о ее формах, не беспокоясь о своей манере держаться, не смущаясь жестами. Мне хотелось бы, - закончил он, - чтобы этот момент уже наступил!"

Кошка, сидевшая на столе, вдруг насторожила уши, уставилась темными глазами на дверь и обратилась в бегство; звякнул колокольчик; Дюрталь отпер.

Ее костюм понравился ему; когда он снял с нее меха, на ней оказалось лиловое, почти до черноты темное платье, из мягкой толстой материи, которое обрисовывало фигуру, охватывало руки, облегало стан, подчеркивало изгиб бедер, обтягивало высокую грудь.

- Вы очаровательны, - сказал он, страстно целуя ее ладони; ему нравилось ловить губами биение ее пульса.

Она ни слова ни говорила, сильно взволнованная, немного бледная.

Он сел перед ней; она смотрела на него загадочными, плохо проснувшимися глазами. Снова он чувствовал, что его захватило всего; забыл рассуждения и опасения; с безумной страстью погружался в бездну ее зрачков, подстерегал беглую улыбку ее страдальческого рта.

Он сжал ее пальцы и впервые назвал тихонько по имени - Гиацинта.

Она слушала с вздымающейся грудью, с лихорадочно вздрагивающими руками; потом, умоляющим голосом:

- Прошу вас, откажитесь от этого; прекрасно только желание. О, я ведь ясно вижу; я думала все время по дороге сюда. Вечером я его оставила ужасно грустным. Если бы вы знали, что я чувствую... сегодня я пошла в церковь, но мне было страшно я спряталась, увидев моего духовника...

Он знал все эти жалобы и про себя сказал: "Рассказывай, что хочешь, ты у меня попляшешь сегодня", а вслух отвечал односложно, продолжая осаду.

Он встал, думая, что и она поступит так же, или, если она останется сидеть, что ему легче будет достать, нагнувшись, ее рот.

- Ваши губы, ваши губы, как вчера! - проговорил он, приблизив лицо к ее лицу, и она, стоя, подставила их. Они стояли, обнявшись, но когда его объятие стало ищущим, она отступила.

- Подумайте, как это все смешно, - вполголоса заметила она, - надо раздеться, остаться в рубашке... глупая сцена укладывания в постель!

Избегая слов, он попытался тихонько, сгибая ее в объятиях, дать понять, что она может избежать подобных затруднений; но, чувствуя, как стан ее сопротивляется его рукам, он понял, что она нисколько не желала отдаться здесь же, в гостиной, перед огнем.

- Хорошо, - сказала она, освобождаясь, - вы так хотите.

Он посторонился, пропуская ее в другую комнату, и, видя, что она хочет остаться одна, задернул занавес, разделявший комнаты вместо двери.

Потом уселся снова в углу у камина и задумался. Ему следовало, может быть, приготовить постель, избавить ее от этого труда? Но это было бы, конечно, слишком подчеркнуто, слишком прямо. Ах! Еще и спиртовка! Он взял ее, прошел в уборную, не заходя в спальню, и поставил на подставку; потом одним движением выровнял на полке коробку с рисовой пудрой, духи, гребни и, вернувшись в кабинет, прислушался.

Она старалась возможно меньше шуметь, ходила на цыпочках, как в комнате, где лежит покойник, потушила свечи, желая, конечно, чтобы ее освещали только розовые отсветы камина.

Он почувствовал себя положительно подавленным; возбуждающее впечатление губ, глаз Гиацинты было далеко! Она стала просто женщиной, раздевающейся у мужчины, как всякая другая. Воспоминания о других подобных же сценах угнетали его; вспоминались ему проститутки, которые так же скользили по ковру, стараясь, чтобы их не услыхали, замирали, застыдившись на месте, стукнув кувшином с водой или тазом. Да и к чему все это? Теперь, когда она отдавалась, он не желал ее! Разочарование наступило для него раньше удовлетворения, а не после, как это обычно бывает. Душевная подавленность его дошла до того, что он едва не плакал.

Испуганная кошка мяукала перед занавеской, бегала из комнаты в комнату; наконец, устроилась возле хозяина, прыгнула ему на колени. Лаская ее, Дюрталь говорил себе:

- Положительно, она была права, не желая этого. Будет смешно и противно; я напрасно настаивал; но нет, в общем, это ее ошибка: раз она пришла, значит сама хотела так кончить. Но, тогда что за нелепость оттягивать решительный момент отсрочками! Она, право, неловка: только что я обнимал ее и желал так страстно, может быть, все обошлось бы тогда отлично, а теперь! На кого я похож к тому же? На новобрачного в ожидании, на молокососа! Бог мой, как глупо! Но, - продолжал он, настораживаясь, не слыша больше шороха, - она легла, надо все же пойти к ней. Наверно она хотела раздеться из-за корсета; но тогда не следовало его и надевать! - заключил он, отдергивая занавес и входя в спальню.

Госпожа Шантелув зарылась под одеяло, с полуоткрытым ртом и закрытыми глазами; но он заметил ее внимательный взгляд сквозь сетку ресниц. Он сел на край постели; она съежилась, закрытая одеялом до подбородка.

- Вам холодно, дорогая?

- Нет.

И она широко открыла мерцавшие глаза. Он разделся, поглядывая на лицо Гиацинты; он прятался в тень, но временами, когда вспыхивали скрытые в золе головешки, красный свет падал на него. Ловко скользнул он под одеяло.

Он сжимал труп, тело настолько холодное, что оно его замораживало; но губы женщины пылали и молча пожирали его лицо. Он был ошеломлен, вокруг него обвилось и сдавило его тело гибкое и упругое, как лиана! Он не мог ни двигаться, ни говорить, лицо его было засыпано поцелуями. Наконец, ему удалось вывернуться и, освободив руку, он хотел схватить ее; поцелуи терзали его губы, и нервы его внезапно упали, он отступил, естественно, без успеха.

- Я вас ненавижу, - вырвалось у нее.

- Почему же?

- Я вас ненавижу! Ему хотелось ответить:

- А я-то! - Он был в отчаянии, он охотно бы отдал все, что имел, лишь бы она оделась и ушла!

Огонь в камине погас, не освещал больше. Успокоившись, полулежа, он смотрел в темноту; ему бы хотелось найти ночную рубашку, потому что, надетая на нем крахмальная коробилась, ломалась. Но Гиацинта лежала на ней, потом он убедился, что постель разбилась, и огорчился, так как любил зимой укрываться плотно, и, зная, что не сумеет оправить постель заново, предвидел холодную ночь.

Но внезапно его обняли, и снова женское тело сдавило его; спокойный на этот раз, он взялся за нее и сломил ее властными ласками. Изменившимся, более гортанным и низким голосом она произносила мерзости, издавала глупые, стеснявшие его, возгласы: "Мой миленький", "Душенька", "Нет, право, это слишком". Но, возбужденный, он, несмотря ни на что, овладел этим извивавшимся телом и почувствовал, что его раскаленную плоть охватывает нечто вроде ледяного компресса.

Они метались, ошеломленные; Дюрталь задыхался, уткнув голову в подушки, изумленный и испуганный, находя подобные наслаждения изнурительными, ужасными.

Он кончил тем, что перекинул ноги через женщину, выскочил из постели, зажег свечи. Кошка неподвижно стояла на комоде и поочередно смотрела на них обоих. Он почувствовал, - ему показалось, что он чувствует, - в черных зрачках невысказанную насмешку; рассердившись, он выгнал животное.

Подбросив в камин несколько полен, он оделся и оставил комнату в распоряжение Гиацинты. Но она тихонько окликнула его своим обычным голосом. Он подошел к постели; она бросилась ему на шею, целовала его, как безумная, потом, уронив руки на одеяло, сказала:

- Грех совершен. Сильней ли вы меня полюбите теперь?

У него не хватило смелости ответить. О, как глубоко было его разочарование! Последовавшее удовлетворение оправдало предшествовавшее отсутствие аппетита. Она внушала ему отвращение, он сам себе казался ужасным! Возможно ли так желать женщину, чтобы этим кончить! Он возвысил ее в своих порывах, в ее зрачках он мечтал найти неведомо что! С ней он жаждал экстаза более высокого чем мощное чувственное опьянение; прыжка во вне-мирное, в неисследованные и сверхъестественные восторги! Но трамплин сломался; он по-прежнему прикован к земле и ноги его увязли в грязи. Так, значит, не было средства уйти от себя, ускользнуть из болота, достичь областей, где душа, восхищенная, носится над безднами?

Урок был решителен и груб! Один только раз он увлекся - и какое падение, какое раскаяние! Действительность, положительно, не прощает презрения к себе; она мстит, разбивая мечту, растаптывая ее, бросая обломки в кучу сора!

- Не теряйте терпения, друг, - сказала из-за портьеры госпожа Шантелув, - я копаюсь так долго!

Он грубо подумал: "Я хотел бы, чтобы ты убралась уже", а вслух вежливо спросил, - не нужны ли ей его услуги.

"Она была так увлекательна, так таинственна, - продолжал он. - Ее зрачки, огромные и далекие, сверкали одновременно то похоронными, то праздничными огнями. А, потом, меньше чем в час, она вдруг раздвоилась. Я увидел новую Гиацинту, которая говорила непристойности проститутки, пошлости модистки! Мне надоела, наконец, вся эта толпа баб, в ней одной соединенных!"

Помолчав немного, он сделал вывод из своих размышлений: "Что за юношеский бред на меня нашел!"

Госпожа Шантелув, словно прочла его мысль, потому что, выйдя из-за портьеры, она нервно засмеялась и пробормотала:

- В мои годы не следовало бы так безумствовать! Она взглянула на него и все поняла, хотя он и постарался улыбнуться.

- Сегодня вы будете спать ночью, - печально сказала она, намекая на высказанную когда-то Дюрталем жалобу, что он потерял из-за нее сон.

Он умолял ее сесть, согреться, но ей не было холодно.

- Однако в комнате, хотя и тепло, но вы в постели совсем замерзли.

- Нисколько, я всегда такая; зимой и летом у меня прохладное тело.

Он подумал, что в августе эта холодная кожа была бы, конечно, приятна, но теперь!

Он предложил конфет, она отказалась и выпила немного альхермеса, который он ей налил в крошечный серебряный стаканчик; она тянула его по капельке, и они дружески беседовали о вкусе этого напитка, в котором ей чудился аромат гвоздики, смягченный привкусом разбавленной розовой водой корицы. Потом оба смолкли.

- Мой бедный друг, - молвила она, - как бы я его любила, будь он немного доверчивей, не так постоянно настороже!

Он попросил объяснения.

- Да, я хочу сказать, что вы не способны забыться, не можете просто позволить себя любить, - увы! - вы все время рассуждаете.

- Но, право же, нет! Она нежно его поцеловала.

- Я все-таки очень люблю вас.

Его поразила умиленная скорбь ее взгляда. Он в нем увидел что-то похожее на благодарность и испуг. "Ей немного, однако, нужно", - сказал он про себя.

- О чем вы думаете?

- О вас. Она вздохнула.

- Который час?

- Половина одиннадцатого.

- Пора домой, он ждет меня. Нет, не говорите мне ничего.

Она провела руками по щекам. Он тихо взял ее за талию и целовал, держа в объятиях, до самой двери.

- Мы скоро увидимся, да?

- Да... да... Он вернулся.

"Уф! Дело сделано", - подумал он; он испытывал ощущения смутные и спутанные. Его тщеславие было удовлетворено; самолюбие не истекало больше кровью; он дошел до конца, он обладал этой женщиной. С другой стороны, - ее власть кончилась; он снова обладал вполне свободой духа; но - кто знает, какие еще неприятности готовит ему эта связь! Потом, несмотря ни на что, он растрогался.

В чем он мог ее упрекнуть, в конце концов? Она любила, как могла; она была, в общем, пылкой и нежной. Очень приятной приправой была самая двойственность любовницы, которая в постели обнаруживала нутро проститутки, а на ногах, одетая, выказывала светское кокетство, наверно, была не глупей других женщин ее круга; ее ласки были чрезмерны и необычны. Чего еще он хотел?

И он справедливо обвинял себя; если ничто не удавалось ему, значит он сам виноват. Ему не хватало желания, его мучил, на самом-то деле, только болезненно возбужденный мозг. Его тело ослабело, душа изношена, не способна любить, утомлена ласками, прежде чем получить их, а получив, чувствует такое отвращение! Его сердце - незасеянное поле, ничто не растет на нем. Притом, какая-то болезнь: заранее осквернить размышлениями всякое удовольствие, загрязнит всякую, едва достигнутую цель! Он ни до чего уже не мог коснуться, не испортив. При таком душевном убожестве все, кроме искусства, было лишь более или менее скучной забавой, более или менее тщетной попыткой отвлечься.

- Ах, я боюсь все-таки, что бедная женщина переживет со мной пренеприятные минуты! Если бы она согласилась не являться больше! Но нет, она не заслуживает такого обращения.

И, охваченный жалостью, он поклялся, что при ее следующем посещении приласкает ее и постарается убедить, что разочарования, так плохо им скрытого, в действительности нет!

Он попытался оправить постель, привести в порядок смятые одеяла, взбил сплюснутые подушки и лег.

Лампу он потушил. В темноте тоска его усилилась. С тоской он подумал: "Да, я был прав, когда написал, что истинно хороши лишь женщины, которыми мы не обладали".

Узнать через два-три года, когда недоступная, замужняя, честная женщина уже не во Франции, не в Париже, далеко, умерла, может быть, узнать, что она любила вас, когда вы не посмели бы даже поверить этому, будь она здесь! Вот она - мечта! Только такая любовь истинна и неизменна, любовь, сотканная из грусти, разлуки и сожалений, только она и стоит чего-нибудь! Притом в ней нет плоти, нет зародыша грязи!

Любить издали, безнадежно, никогда не принадлежать друг другу, целомудренно мечтать о бледных прелестях, о невозмутимых поцелуях, о ласках, угасших на забытом мертвом челе, ах! Какое это дивное самозабвение, без возврата! Все остальное, низменно или пусто. Но как отвратительно, должно быть, существование, если единственное, действительно полное, действительно чистое счастье, дарованное небом в земной юдоли неверующим душам, страшащимся вечной пошлости житейской, - только в нем.

XIV

От этой сцены у него сохранился тревожный страх перед плотью, которая вьет из души веревки и сопротивляется попыткам усмирения, не допуская, что без нее можно обойтись, стремясь к невыполнимым обетам, сдержать которые возможно, только та умолкнет. Впервые, быть может, он, вспоминая эти мерзости, понял забытый ныне смысл слова "целомудрие" - и насладился его старинным и тонким содержанием.

Как человек, выпивший накануне чересчур много, думает на другой день о воздержании от крепких напитков, так и он в тот день мечтал о чистых привязанностях, далеких от постели.

Эти мысли занимали его, когда вошел Дез Эрми.

Они поболтали о любви. Удивленный одновременной томностью и резкостью Дюрталя, Дез Эрми воскликнул:

- Не предавались ли мы вчера, мой друг, приятным излишествам?

С вполне определенной добросовестностью Дюрталь покачал головой.

- Ну, так ты сверхчеловек, - продолжал Дез Эрми, - внечеловек! Любить безнадежно, всухую, было бы отлично, если бы не приходилось считаться с неустойчивостью мозга! Целомудрие без религиозной цели не имеет смысла, если только чувства не ослабели; но тогда оно является уже вопросом здоровья, который эмпирики разрешают более или менее плохо; в общем же все здесь, на земле ведет к отрицаемому тобой акту. Сердце, пользующееся репутацией благородного органа человека, имеет ту же форму, что и половой член, его так называемая низкая часть; здесь глубокий символ, потому что всякое влечение сердца завершается органом, на сердце похожим. Стараясь привести в движение искусственные существа, человеческое воображение принуждено воспроизводить движения спаривающихся животных. Взгляни на машины, на ход поршней в цилиндрах; ведь это - стальные Ромео с чугунными Джульеттами; человеческие проявления нисколько не отличаются от снования машины. Это закон, и всем, кто не свят и не бессилен, приходится ему покоряться; ты, думается мне, ни то ни другое; если же ты, по непостижимым причинам, хочешь жить, не развязывая шнурка, то следуй рецепту старого оккультиста XVI века, неаполитанца Пиперно; он утверждал, что тот, кто поест вервены, не может приблизиться к женщине в течение семи дней; купи себе горшок, жуй, и тогда посмотрим.

Дюрталь рассмеялся.

- Есть, быть может, одно верное средство: никогда не совершать плотского акта с той, кого любишь, а, чтобы иметь покой, посещать, если не можешь иначе, тех, кого не любишь. Наверно таким образом можно было бы предупредить до известной степени возможное отвращение.

- Нет; воображали бы все-таки, что женщина, которой увлечены, дала бы испытать совершенно иные плотские наслаждения, чем чувствуются с другими, и кончилось бы еще хуже! Притом женщины, если они не совершенно равнодушны, не обладают умом достаточно совершенным и самоотверженным, чтобы оценить мудрость народного эгоизма, потому что ведь это именно эгоизм! Но, послушай, не наденешь ли ты ботинки; сейчас пробьет шесть, а жаркое тетушки Каре не может ждать.

Когда они явились, оно уже было вынуто из кастрюли и уложено на блюдо, на постель из овощей. Каре, усевшись глубоко в кресле, читал молитвенник.

- Что нового? - спросил он, закрывая книгу.

- Да ничего, политика нас не интересует, а американские рекламы генерала Буланже вам надоедают, полагаю, не меньше, чем нам; с другой стороны, газетные статьи еще ничтожней и запутанней, чем всегда; берегись, ты обожжешься, - заметил Дез Эрми, обращаясь к Дюрталю, готовому проглотить ложку супа.

- Ведь этот крепкий и умело приготовленный бульон - в действительности жидкое пламя! Но, кстати, о новостях. Как же вы говорите - нет ничего нового? А процесс удивительного аббата Буда, который скоро будет слушаться перед Авейронским судом! Попытавшись отравить старшего священника в вине Причастия, исчерпав весь цикл преступлений - выкидыши, изнасилования, оскорбления нравственности, подлоги, кражи со взломом, ростовщичество, - он, наконец, присвоил себе путь душ в Чистилище и запер на ключ дарохранительницу, чашу, всю церковную утварь! По моему, это недурно! Каре возвел глаза к небу.

- Если его не осудят, то в Париже станет одним попом больше, - сказал Дез Эрми.

- Почему?

- Почему? Но ведь все духовные, потерпевшие в провинции неудачу или имевшие серьезные недоразумения с епископом, присылаются сюда, где они менее на виду, так как затериваются в толпе; они составляют корпорацию, так называемых, "сверхштатных" священников.

- Это что значит? - спросил Дюрталь.

- Это священники, прикомандированные к какому-нибудь приходу. Ты знаешь, что кроме кюре или викария и их заместителей, штатного духовенства, при каждой церкви есть еще исполняющие должность и прикомандированные - это они и есть. Они исполняют черную работу, служат ранние обедни, когда все спят еще, и поздние, когда все переваривают обед. Они же встают по ночам напутствовать бедняков, бодрствуют над трупами богатых ханжей, простужаются при погребении на сквозняках под портиками храмов, получают солнечные удары на кладбищах, мокнут над могилами под дождем и снегом. Они несут за других барщину и получают на орехи; за пять- десять франков они замещают своих более обеспеченных товарищей, которым надоела служба; в большинстве случаев, они в немилости; чтобы от них избавиться, их привязывают к какой-нибудь церкви и следят за ними, выжидая, что их отрешат и отлучат от церкви. Надо сказать тебе также, что провинциальные приходы сплавляют в столицу служителей, которые по той или иной причине перестали нравиться.

- Ладно, но что же делают викарии и кюре, если свои обязанности они перегружают на чужие спины?

- Они исполняют изящную и легкую работу, не требующую ни великодушия, ни усилий! Они исповедуют овечек в кружевах, готовят к причастию чистых молодых девушек, говорят проповеди, играют видную роль в церемониях, которые устраиваются с театральной пышностью, чтобы пускать верующим пыль в глаза. В Париже, кроме деления на штатных и сверхштатных, существует еще такое деление духовенства: светские и состоятельные священники, у них места при церкви св. Маделены, св. Рока, в приходах с богатой клиентелой; они обласканы, их приглашают на обеды, жизнь их проходит в гостиных, они исцеляют только те души, которые преклоняют колени среди кружев; другие, по большей части просто хорошие чиновники без образования, без средств, необходимых, чтобы участвовать в жизни праздных дам; они живут более уединенно и посещают лишь мелких буржуа; в своем обществе они вульгарно развлекаются, играя в карты, болтая банальности, охотно выслушивая за десертом грубые шутки!

- Послушайте, Эрми, - сказал Каре, - вы перебарщиваете; ведь я, позволю себе думать, также знаю священников, и в общем, даже в Париже это добрые ребята, исполняющие свой долг. Они оплеваны, забросаны оскорблениями, их обвиняют в целом сонмище грязных пороков! Но ведь надо же признать, наконец, что аббаты Буд и каноники Докр, благодаря Бога, - лишь исключение; вне Парижа, в деревне например, в среде духовенства попадаются поистине святые люди!

- Священники-сатанисты, быть может, действительно, относительно редки, а распутство духовенства и подлости епископов, очевидно, преувеличены неблагородной печатью; но я ведь вовсе не в том их упрекаю. Если бы они были просто игроками и развратниками, но они равнодушны, ленивы, они глупы, они ничтожны, они совершают грех против Духа Святого, единственный непрощаемый Милосердным!

- Они принадлежат своему времени, - сказал Дюрталь. - Ведь не можешь же ты требовать, чтобы в семинарских теплицах воскрес дух Средних веков!

- Притом, - вступился Каре, - наш друг забыл, что существуют безупречные монашеские ордена, например, монахи Шартрэ...

- Да, и трапписты и францисканцы; но это замкнутые братства, живущие, скрывшись от гнусного века; возьмите, наоборот, доминиканцев, общину, не чуждающуюся гостиных. Они поставляют Монсабре и Дидонов - этим все сказано!

- Они - гусары религии, веселые уланы старины, шикарные и щеголеватые полки Папы, а добрые капуцины - бедные солдаты обоза душ, - сказал Дюрталь.

- Если бы они хоть колокола-то любили! - воскликнул Каре, покачав головой. - Послушай, дай-ка нам куломье, - обратился он к жене, убиравшей салатник и тарелки.

Дез Эрми налил стаканы; все молча ели сыр.

- Скажи, - обратился Дюрталь к Дез Эрми, - не знаешь ли ты, всегда ли у женщин, посещаемых инкубами, тело бывает холодное? Иначе говоря, подтверждает ли этот признак серьезное подозрение в инкубате, как некогда неспособность колдуний проливать слезы служила для инквизиции уличающим доказательством.

- Да, я могу ответить тебе. Некогда женщины, подвергшиеся инкубату, имели тело ледяное даже в августе; об этом свидетельствуют книги специалистов; но теперь большинство тварей, вызвавших или призывающих любовь лярв, имеют, наоборот, пылающую и сухую кожу; эта перемена еще не стала общей, но тенденция ее такова. Я хорошо помню, что д-р Иоганнес, о котором говорил тебе Жевинже, часто принужден бывал, в момент, когда пытался исцелить больного, доводить температуру тела до нормы при помощи обмываний водным раствором селитры.

- А! - сорвалось у Дюрталя, думавшего о госпоже Шантелув.

- Не знаете ли, что сталось с доктором Иоганнесом? - спросил Каре.

- Он живет очень уединенно в Лионе; он продолжает, кажется, лечение порченых и проповедует блаженное пришествие Параклета.

- Но что же это за доктор, наконец? - спросил Дюрталь.

- Очень образованный и ученый священник. Он был настоятелем монастыря и редактировал единственный существовавший в Париже мистический журнал. Его считали также опытным теологом, признанным мастером божественной юриспруденции; потом он имел резкие столкновения с папской курией и кардиналом, архиепископом Парижа. Его погубили заклинания демонов, борьба с инкубами, которых он почти уже изгнал из женских монастырей.

Ах! Я помню нашу с ним последнюю встречу, словно это вчера было! Я встретил его на улице Гренель, при выходе от архиепископа, в тот день, когда после сцены, которую он мне рассказал, он покинул Церковь. Я точно снова вижу этого священника, идущего рядом со мной по пустынному бульвару Инвалидов. Он был мертвенно бледен и его прерывающийся, но торжественный голос дрожал.

Его вызвали и потребовали от него объяснений по поводу эпилептички, которую он, по его словам, исцелил при помощи реликвии, частицы плащеницы Христа, хранящейся в Аржантейле. Кардинал слушал его стоя, в присутствии двух викариев.

Когда он кончил и дал сверх того разъяснения, которых от него потребовали, о лечении порченых, кардинал Жиль-бер сказал:

- Вам лучше было бы уйти к трапнистам! Я припоминаю дословно его ответ:

- Если я нарушил законы Церкви, я готов потерпеть наказание за мою вину; если вы меня считаете виновным, судите меня церковным судом и я подчинюсь; я клянусь в том моей честью священнослужителя; но я хочу настоящего суда, так как никто не обязан сам осудить себя, nemo se tradere tenetur, гласит: Corpus juris Canonici.

На столе лежал номер его журнала. Кардинал, указывая страницу, спросил:

- Это вы писали?

- Да, Ваше Преосвященство.

- Это гнусные доктрины! - И он ушел из кабинета в соседнюю гостиную, крича: - Убирайтесь отсюда!

Тогда доктор Иоганнес подошел к самой двери гостиной и, упав на колени на пороге комнаты, сказал:

- Ваше Преосвященство, я не хотел оскорбить вас; если я сделал это, я прошу прощения.

Кардинал закричал еще громче:

- Уйдите отсюда или я позову людей! Доктор Иоганнес поднялся и ушел.

- Все мои старые связи порвались, - сказал он мне, прощаясь. Он был так мрачен, что у меня не хватило духу расспрашивать!

Некоторое время длилось молчание. Каре ушел на башню звонить, жена его убирала десерт и скатерть; Дез Эрми приготовлял кофе; Дюрталь задумчиво свертывал папиросу.

Когда Каре вернулся, словно одетый пеленой звуков, он воскликнул:

Жорис-Карл Гюисманс - Бездна (La-bas). 3 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Бездна (La-bas). 4 часть.
- Вы только что говорили, Дез Эрми, о францисканцах. Знаете ли вы, орд...

Бездна (La-bas). 5 часть.
Любопытство оказалось сильней отвращения. Он написал и подписал письмо...