Гофман Эрнст Теодор Амадей
«Серапионовы братья. 9 часть.»

"Серапионовы братья. 9 часть."

Salir del polvo a renovar venganzas.

- Если бы уважаемый рассказчик, - прервала хозяйка, - был так добр передать смысл этих стихов, то доставил бы нам всем большое удовольствие, потому что ни я, ни мои гости по-испански не знаем.

- Эти прекрасные, сильные слова много потеряют в переводе, - сказал Эварист, - но тем не менее вот возможно более близкое переложение:

Ты слышишь громовые стоны,

Что с лютни кастильской несутся!

В Астурии слышатся стоны

И в сердце севильцев бедой отдаются.

Валенсия вся пошатнулась

И почва Монсайи гремя содрогнулась!

До самой границы далекой

Народ на защиту поднялся,

Знамена развились широко,

Звук труб и литавров раздался!

В минуту борьбы благородной

И ржавые копья пригодны!

Слушая вдохновенную песню старика, Эдгард пришел в восторг сам. Целый новый мир открылся его глазам. В одну минуту понял он, что следовало ему делать и каким путем найти исход томившим его мыслям о деятельности и борьбе за правое дело. "Да! - воскликнул он сам себе, - в Испанию! в Испанию!", но в эту минуту пение и игра старика вдруг прекратились. Эдгард не мог преодолеть желания увидеть того, кто вдохнул в него новую жизнь; дверь в комнату незнакомца подалась под усилием его руки, но в то самое мгновение, как он вошел в комнату, старик быстро вскочив с постели и вскрикнув "traidor!"*, бросился прямо на него с поднятым кинжалом.

* Изменник! (испан.).

Эдгард едва успел быстрым оборотом предотвратить удар и крепко схватить старика за руки; а затем, обратясь к нему самым учтивым тоном, попросил извинить его за такое внезапное вторжение в чужую комнату, прибавив, что не злой умысел, а, напротив, неодолимое влечение, возбужденное в нем слышанной им песнью, побудили его к такому поступку. Продолжая, он объявил, что принял твердое намерение отправиться в Испанию и принять участие в борьбе за ее свободу. Старик пристально на него посмотрел и сказал тихо: "Возможно ли это?", когда же Эдгард с горячностью повторил свои слова, добавив, что ничто в мире не поколеблет его решения, он крепко прижал молодого человека к своей груди, отбросив далеко в сторону все еще сверкавший в его руке кинжал.

Эдгард узнал, что старика звали Бальтасаром де Луна и что он происходил от одного из самых благороднейших родов в Испании. Брошенный без помощи и друзей в жертву нужде, он был осужден проводить печальные дни вдали от своей родины. Немалого труда стоило Эдгарду убедить его попытаться бежать через Англию; когда же возможность этого стала в глазах старика очевидной, то он мгновенно переродился так, что стал в глазах Эдгарда как будто совсем другим человеком. Огонь разлился по его жилам, и не старика, а юношу можно было заподозрить в исполненных желчи и вдохновения упреках, которые полились с его языка при упоминании притеснителей его отечества.

Эдгард сдержал свое слово. Ему удалось обмануть бдительность стражи и благополучно высадиться, вместе с Бальтасаром де Луна, на берегах Англии. Но судьба не захотела исполнить пламенного желания несчастного изгнанника - увидеть вновь свою родину! Болезнь его возобновилась, и он умер в Лондоне на руках Эдгарда. Тем не менее, казалось, что какой-то пророческий голос шепнул ему в минуту смерти о близком освобождении его отечества. Когда он произносил косневшим уже языком последние молитвы, с губ его внезапно ясно сорвалось слово "витториа!", и в тот же миг какое-то небесное просветление озарило заострившиеся черты улыбкой блаженства.

Некоторое время спустя, когда победоносные войска врагов, опрокидывая все препятствия, готовы были закабалить Испанию под позорное иго навсегда, Эдгард находился в бригаде английского полковника Стеррета, стоявшую под Таррагоной. Полковник находил местность неудобной для высадки войск, и обстоятельство это тяжело томило жаждавшего славы и подвигов юношу. Он покинул англичан и присоединился к отряду испанского генерала Контрераса, заперевшегося в крепости с восемью тысячами лучших испанских войск. Тем не менее Таррагона была, как известно, взята штурмом, причем сам Контрерас, раненный штыком, был взят в плен противником.

Все адские ужасы едва ли достаточны для изображения тех страшных сцен, которых привелось видеть Эдгарду. Во-первых, вследствие ли измены или по непонятной оплошности полководца, но только произошло то, что войска, защищавшие главный вал, скоро остались без боевых припасов. Долго отражали они штыками врывавшегося в ворота неприятеля, и когда должны были отступить, не выдержав его жестокого огня, то в воротах, в которых было очень мало места, произошла жесточайшая, какую только можно себе представить, резня. Однако отряд храбрецов в четыре тысячи человек, в числе которых был Эдгард, под началом Альмейры, успел-таки пробиться сквозь ряды неприятеля и выйти в открытое поле. Сбив в порыве отчаяния колонны врагов, они быстро направились по дороге в Барселону и уже считали было себя в безопасности, но вдруг, к несчастью, наткнулись на замаскированную неприятельскую батарею, осыпавшую их таким страшным огнем, что большинство солдат было убито на месте. Эдгард, получивший рану также, упал без чувств на землю.

Сильная боль в голове была первым чувством пробудившегося в нем вновь сознания. Кругом была глубокая ночь, усилившая еще более объявшее его чувство ужаса, когда он услышал раздирающие стоны лежавших рядом раненых. С трудом удалось ему подняться и кое-как поплестись по дороге. С рассветом увидел он, что стоит на краю глубокого оврага, а в нескольких шагах от него виднелся отряд вражеской конницы. Плен был неизбежен, но вдруг, на счастье Эдгарда, из ближнего кустарника посыпались пули, которыми было разом убито несколько всадников, и вслед за тем отряд герильясов стремительно бросился на остальных. Эдгард громко крикнул по-испански о помощи и был тотчас же радушно принят друзьями. Рана, полученная им, оказалось небольшой царапиной, от которой он выздоровел так скоро, что был в состоянии присоединиться к отряду дона Иоахима Блакеса и достичь вместе с ним после нескольких небольших стычек до стен Валенсии.

Кому неизвестно, что прекрасная, орошаемая Гвадалквивиром равнина, среди которой гордо возвышаются башни Валенсии, называется всеми земным раем. Вечно ясное небо превращалось ее жителями круглый год в светлый праздник, и вот эта Валенсия сделалась теперь местом кровавых стычек и битв. Вместо любовного шепота, раздававшегося в прежние ночи под каждым окном, слышны были там теперь только гром выстрелов, пороховые взрывы, стук оружия да грозный топот войск, проходивших по улицам. Всякое веселье исчезло, только одно предчувствие ожидаемых ужасов читалось на лицах жителей, справедливо поддерживаемое доходившими слухами о дикой ярости и распущенности осаждавших врагов. Аламеда, любимое место гуляний в Валенсии, бывшее прежде местом, где собиралось лучшее общество, обратилось теперь в лагерь для войск.

Как-то раз Эдгард, гуляя по Аламеде, прислонился к дереву и печально думал о злом роке, преследовавшем Испанию. Стоя таким образом, заметил он высокого, с горделивой осанкой человека, который медленно ходил взад-вперед и каждый раз пристально вглядывался в его лицо. Эдгард, удивленный таким поведением незнакомца, решился, наконец, к нему подойти и учтиво спросить, чего он от него хочет:

- Значит, я точно не ошибся, - сказал в ответ незнакомец, сверкнув глазами, - вы не испанец, но по вашей одежде я вижу, что вы один из наших, и это меня крайне удивляет.

Эдгард, хотя и был несколько задет довольно грубой манерой речи старика, но тем не менее очень спокойно объяснил ему причину, приведшую его в Испанию. Но едва во время своего рассказа упомянул он имя Бальтасара де Луна, как незнакомец, мгновенно смягчившись, воскликнул:

- Что вы сказали? Бальтасар де Луна! Мой вернейший друг и родственник! Единственный из оставшихся мне на земле!

Эдгард в ответ повторил свой рассказ и не упустил случая подтвердить, с какой светлой надеждой умер Бальтасар де Луна.

Новый знакомый Эдгарда всплеснул руками и устремил в небо полные слез глаза, причем по движению его губ можно было думать, что он говорил что-то покинувшему этот мир другу.

- Извините, - сказал он затем, обратившись к Эдгарду, - извините, если я, приученный опытом к недоверию, сурово обошелся с вами при первой встрече. Поверьте, что мой характер не таков, но мы имеем основание предполагать, что коварство наших врагов доходит до того, что они подкупают иностранных офицеров, заставляя вступать их в нашу армию, чтобы сеять в ней семена измены. Падение Таррагоны как нельзя лучше подтвердило это подозрение, и наша хунта постановила изгнать из испанской армии всех иностранцев. Дон Иоахим Блакес объявил, что он, все-таки, признает необходимым удержать при себе несколько иностранных инженеров, но дал честное слово расстрелять каждого при малейшем подозрении в измене.

- Если вы, - заключил он, - точно друг моего Бальтасара, то знайте, что я сказал вам все! - с этими словами он оставил Эдгарда.

Между тем счастье, казалось, совершенно оставило испанцев. Отчаяннейшие усилия не могли ничего сделать против все более и более теснивших их врагов. Валенсия была полностью окружена, так что Блакес, доведенный до крайности, решился, наконец, выйти из города и пробиться сквозь неприятеля с отрядом в двенадцать тысяч человек. Известно из истории, что предприятие это не удалось и что большинство храбрецов было убито, а остальные в беспорядке отступили обратно в город. Эдгард, предводительствуя полком егерей Овигуэлы, дольше всех держался против врагов, стараясь прикрыть, по крайней мере, отступление и сделать его менее пагубным, но тут, точно так же, как под Таррагоном, был он внезапно ранен пулей в самом разгаре битвы.

Время, проведенное им в полусознательном состоянии, описывал он мне самым загадочным образом. Иной раз ему чудилось, что он все еще продолжает сражаться, слышит гром выстрелов и дикие крики солдат; ему казалось, что испанцы стремятся победоносно вперед, но едва он в восторге хотел вскочить, чтобы вести свой отряд в бой, тяжелое, бесчувственное состояние овладевало им снова. Потом вдруг виделось ему, что он лежит на мягкой постели, а кто-то подает ему освежающее питье; при этом он слышит чей-то ласковый голос, но, однако, никак не может прийти в себя настолько, чтобы понять, где он был и что с ним происходит. Однажды, когда ему опять пригрезилась битва, почувствовал он внезапно, будто кто-то крепко схватил его за плечи, и в то же время неприятельский солдат выстрелил ему прямо в грудь, причем пуля, коснувшись тела, поразила его не вдруг, не сразу, а, напротив, стала медленно впиваться прямо в сердце. Невыносимая боль заставила его вновь потерять сознание, и он подумал, что сейчас уже точно умрет.

Припадок этот был последним, и, очнувшись вновь, Эдгард сразу почувствовал, что к нему вернулось сознание. Оглядевшись, он увидел себя в такой странной обстановке, что долго не мог дать себе отчета, что с ним происходит. Он лежал на мягкой постели, с шелковыми роскошными занавесями, а между тем комната, где он находился, скорее походила на подвал с красными, каменными стенами, чем на человеческое жилище. Тусклая лампа бросала вокруг едва заметный брезжущий свет, и ни в одной из стен не было заметно ни малейшего следа дверей или окон. С трудом поднявшись на ослабевших руках, Эдгард увидел францисканского монаха, сидевшего в темном углу и, по-видимому, погруженного в дремоту. "Где я?" - воскликнул он с усилием, на какое только был способен.

Монах, проснувшись, снял нагар с лампы, поднес ее к лицу Эдгарда, и, пощупав ему пульс, проворчал что-то себе под нос, чего Эдгард не понял. Едва хотел он попросить у монаха объяснения, как вдруг в стене отворилась потайная дверь и в нее вошел человек, в котором Эдгард тотчас признал старика, встреченного им на Аламеде. Монах, обратясь к нему, объявил что кризис прошел благополучно. "Ну, слава Богу!" - воскликнул тот и радостно приблизился к постели Эдгарда.

Эдгард снова хотел было что-то спросить, но старик попросил его замолчать, сказав, что ему может быть гибельно малейшее напряжение. Он прибавил, впрочем, что сейчас объяснит ему в коротких словах все дело, очень хорошо понимая, как должна была поражать Эдгарда странная обстановка, в которой он находился.

Оказалось, что Эдгард, получив рану в грудь, упал без чувств и был вынесен из боя на руках верными товарищами, несмотря на страшный огонь врагов, и невредимо доставлен в город. Хозяин дома, Рафаэль Мархец - так звали вошедшего старика - не хотел отправлять в госпиталь друга своего Бальтасара и приютил его в своем доме, окружив самым ласковым присмотром и попечениями. Рана Эдгарда была довольно опасна, тем более что к ней присоединилось нервное, лихорадочное состояние, случавшееся с ним и прежде, а теперь принявшее особенно угрожающие размеры. Известно, что Валенсия была целых три дня бомбардируема самым варварским образом, так что жители, доведенные до последней степени ужаса, забыли свое прежнее, возбужденное воззваниями хунты намерение сопротивляться до последнего и громко требовали, чтоб Блакес немедленно вошел в переговоры о сдаче. Блакес, как истинный патриот, сумел с помощью Валлонской гвардии сначала усмирить взволновавшуюся чернь, а затем заключить с врагом почетную капитуляцию. Дон Рафаэль Мархец не хотел, чтобы раненый Эдгард попался в руки врага, и потому немедленно после вступлении французов в Валенсию скрыл его в своем доме в потайном подвале, где он и находился в эту минуту. "Друг моего Бальтасара, - так заключил Мархец свой рассказ, - и мой друг. Его кровь лилась за мою Испанию, и каждая ее капля упала в мое сердце, изгнав из него прежнее недоверие, которое я питал к нему в это тяжелое время как к иностранцу. В груди его пылает одинаковая с каждым испанцем ненависть к врагам и делает его способным на всякую жертву для блага вступивших в союз. Дом мой занят врагами, но он безопасен здесь, в этом потайном месте, и я клянусь, что скорее погребу и себя, и всю Валенсию под развалинами, чем предам его! Верьте, что это так!"

Эдгард остался жить в этой комнате, где весь день господствовало гробовое молчание. Но по ночам иногда чудилось ему, что он слышал где-то в отдалении тихие шаги, голоса, глухой шум отворяемых и запираемых дверей и стук оружия. Казалось, несвойственная ночным часам жизнь пробуждалась в этом таинственном месте. Эдгард обратился с расспросами к францисканцу, который не покидал его почти никогда и вообще ухаживал за ним с самым предупредительным вниманием. Но тот отвечал уклончиво, говоря, что Рафаэль Мархец, вероятно, объяснит ему все это после его выздоровления. Предсказание монаха оправдалось.

Однажды, когда Эдгард поправился до такой степени, что мог уже вставать с постели, вошел к нему дон Рафаэль с зажженным факелом в руках и, попросив Эдгарда одеться, пригласил его следовать за собой вместе с патером Эусебио, так звали францисканца.

Отправясь, все трое долго шли по какому-то длинному, узкому коридору и наконец остановились перед запертой дверью, которая немедленно отворилась по первому удару дона Рафаэля. Можно себе представить изумление Эдгарда, когда он, оглядясь, внезапно увидел, что стоит в пространном, освещенном подземельи, среди многочисленного сборища каких-то странных, диких на вид и, по большей части, грязно одетых людей. Посередине стоял высокий человек, одетый в крестьянское платье, с всклокоченными волосами, бродяга по виду, но тем не менее, всеми своими чертами и ухватками внушающим уважение и заставляющим предполагать, что он был не тем, кем казался. Благородство сквозило в чертах его лица, а в глазах сверкал тот воинственный пыл, какой можно встретить только у привыкших к ежедневным подвигам людей. Рафаэль подвел Эдгарда к этому человеку и отрекомендовал его как молодого храброго немца, спасенного им из рук врагов и готового положить вместе с ними свою жизнь за святое дело освобождения Испании. Затем, обратясь к Эдгарду, Рафаэль прибавил:

- Здесь, в сердце покоренной врагами Валенсии, видите вы очаг со священным неугасимым пламенем, который, разгоревшись со временем, истребит наших врагов, когда они, слепо положась на счастье своего оружия, забудутся в сладкой беспечности. Подземелье это принадлежит францисканскому монастырю. Храбрые сыны отечества стекаются сюда со всех сторон по множеству тайных, подземных ходов, а затем, расходясь, как лучи от центра, разносят решения совета своим единомышленникам, готовя повсеместное восстание на смерть и гибель нашим врагам. Вас, дон Эдгард, мы считаем своим вполне и просим вас принять участие в нашем славном деле!

Эмпечинадо - так звали человека в крестьянском платье - пожал Эдгарду руку и сказал ему несколько дружеских слов. Имя Эмпечинадо слишком известно, чтобы об этом распространяться. Это был именно тот славный глава герильясов, чья легендарная храбрость сделала его почти сказочным героем еще при жизни. Как всеуничтожающий дух мести появлялся он внезапно среди врагов в таких местностях, где его ждали меньше всего, и часто как раз тогда, когда публично громко провозглашалось окончательное уничтожение его отряда. Последнее его появление под стенами Мадрида навело ужас даже на самого вице-короля.

Между тем в комнату был введен крепко связанный юноша. Бледное лицо его явно носило следы отчаяния и смертельного страха, а дрожащие губы едва могли выговорить слово, когда он увидел себя поставленным с Эмпечинадо лицом к лицу. Эмпечинадо, пристально и молча посмотрев на него своими огненными глазами, произнес твердым, непреклонным голосом:

- Антонио! Ты уличен в сношениях с врагами! Ты бывал у Сухета и хотел открыть наши места сборов в Куэнце!

- Это правда, - ответил с глубоким вздохом Антонио, не поднимая опущенной головы.

- Как! - яростно воскликнул Эмпечинадо. - Ты, будучи испанцем, решился предать кровь братьев, текущую в твоих жилах? Ты забыл свою мать, эту олицетворенную добродетель, которая умерла бы от одной мысли, что ее сын запятнал так честь своего отца! Я готов даже сомневаться, точно ли ты ее сын, а не подкидыш от какой-нибудь презреннейшей нации в мире! Но - как бы то ни было - ты заслужил смерть и умрешь сию же минуту.

Антонио в отчаянии бросился к ногам Эмпечинадо и громко воскликнул:

- Дядя! Неужели ты не видишь каково мне в эту минуту? Будь же милосерден! Подумай, как иногда обстоятельства ломают людей и силой принуждают поступать так, а не иначе! Да, дядя! Я испанец в душе и могу это тебе доказать! Будь милостив и позволь мне смыть пятно позора, который навлекли на меня соединенные силы всего ада, и очистить себя в глазах братьев!.. Дядя! Ты меня понимаешь и знаешь хорошо, о чем я прошу тебя с такой настойчивостью!

Эмпечинадо, казалось, несколько смягчился. Он поднял его и сказал тихо:

- Ты прав! Дьявол подчас бывает силен! Я верю в твое раскаяние и знаю, о чем ты меня просишь! Прощаю тебя как сына моей сестры и обнимаю от чистого сердца!

С этими словами он развязал руки молодого человека, горячо прижал его к сердцу и затем подал ему кинжал, который всегда носил за поясом.

- Благодарю! - воскликнул молодой человек и затем, крепко поцеловав со слезами руку Эмпечинадо и взглянув умоляющим взором на небо, смелой рукой вонзил кинжал в собственную грудь. Эдгард, не вполне еще оправившийся от своей болезни, не мог выдержать этого зрелища и упал без чувств. Патер Эусебио отнес его на руках обратно в его комнату.

Прошло несколько недель. Дон Рафаэль Мархец нашел возможным перевести своего друга из сырого погреба, где он никогда бы не выздоровел окончательно, в более удобное помещение. Эта была светлая сухая комната с окнами, выходившими в уединенную улицу. Тем не менее он убедительно просил его не переступать из предосторожности порога дверей, потому что дом был занят французами.

Однако раз Эдгард, сам не зная как, вздумал выйти из своей комнаты и пройтись по коридору. Едва вышел он из комнаты, как соседняя дверь отворилась и из нее вышел ему навстречу французский офицер.

- Друг Эдгард! - воскликнул он, едва увидел его. - Здравствуй! Какими судьбами занесло тебя сюда?

И с этими словами бросился он к нему на шею. Эдгард тотчас же узнал полковника императорской гвардии Лякомба, с которым он познакомился в доме своего дяди, где полковник жил некоторое время во время тяжелых дней унижения Германии, когда Эдгард был вынужден сложить оружие, поднятое им на защиту отечества. Лякомб был уроженцем южной Франции. Его прямодушие и деликатность, очень редкие во французах, как и умение держать себя с достоинством по отношению к побежденным, сумели преодолеть в душе Эдгарда естественную неприязнь, питаемую им к высокомерным врагам, и он при виде несомненных доказательств благородства души Лякомба сделался даже его другом.

- Каким образом попал ты в Валенсию? - повторил полковник свой вопрос, и - можно себе представить - в какое затруднительное положение поставил он этими словами Эдгарда. Он решительно растерялся и не знал, что отвечать, так что Лякомб, проницательно на него посмотрев, сказал тихо и серьезно:

- Ага! Я понимаю все; ты нашел исход для твоей ненависти и решился поднять меч для битвы за воображаемую свободу сумасшедшего народа! Впрочем, я тебя в этом не обвиняю! Дружба наша слишком крепка, чтобы мысль тебя предать могла зародиться в моей душе. Нет, мой друг! Если даже мы и разошлись, то поверь, ты будешь в полной безопасности. Кем бы ты ни был, но в глазах моих товарищей я буду тебя выдавать за давно знакомого мне компаньона одного марсельского торгового дома.

Сказав это, он не отступал от Эдгарда с неотступной просьбой поселиться с ним в одной комнате, отведенной ему Рафаэлем Мархецом, так что Эдгард, хотя и против воли, должен был на это согласиться.

Эдгарду стоило немалых трудов разубедить и успокоить подозрительных испанцев на счет своих отношений с Лякомбом. Мархец, выслушав его, ответил сухо:

- Действительно, случай довольно странный!

Лякомб понимал затруднительность положения Эдгарда, но все-таки не мог преодолеть врожденного в людях его нации стремления добиться во что бы то ни стало исполнения сиюминутного желания, хотя бы и в ущерб чему-нибудь более важному. Потому он постоянно заставлял Эдгарда публично гулять с ним под руку вдоль по Аламеде и почти насильно вводил его в круг своих, таких же легкомысленных товарищей. Эдгард замечал хорошо, что многие из прежних друзей стали за ним следить подозрительным взглядом, а однажды, когда он вместе с полковником вошел в какую-то кофейню, вслед ему даже очень явственно раздались слова: "Acqui esta el traidor!"* Легко можно себе вообразить, как это его огорчило.

* Вот изменник! (испан.)

Сам Рафаэль стал с ним заметно холоден, отвечал на его вопросы почти односложными ответами и, наконец, совсем перестал к нему ходить и даже приглашать его к своему столу, объявив, что он может впредь обедать в комнате Лякомба.

Однажды, сидя один у себя, Эдгард услышал легкий стук в дверь и, отворив ее, увидел патера Эусебио. Францисканец осведомился о здоровье Эдгарда и заговорил о самых обыденных вещах, но потом, вдруг остановившись, пристально поглядел Эдгарду в лицо и воскликнул:

- Нет, дон Эдгард, вы не изменник! Никакие тайны человеческого сердца не в состоянии противостоять приступам жестокой лихорадки, когда все нервы напряжены и сокровеннейшие мысли невольно вырываются в бреду наружу! Как часто прислушивался я по ночам к вашему болезненному шепоту и не мог поймать ни одного слова, которое бы вас обличало! Нет, вы не изменник, но будьте осторожны!

Эдгард умолял монаха объяснить, какое подозрение над ним тяготело и какой опасности он подвергался.

- Не скрою от вас, - ответил Эусебио, - что ваши отношения с Лякомбом и его товарищами возбудили подозрение у наших друзей, которые боятся, что вы можете против собственной воли выдать в какой-нибудь час откровенной пирушки после двух-трех лишних стаканов испанского вина известные вам через дона Рафаэля тайны этого дома; не скрою, что вы в некоторой опасности! Но, - прибавил монах, видя, что Эдгард в раздумьи опустил голову, - скажу вам, что есть средство спасти вас от грозящей вам беды. Предайтесь вашему французу вполне и попросите его предоставить вам случай бежать из Валенсии.

- Что вы сказали? - живо переспросил Эдгард. - Или вы забыли, что я немец и лучше согласен умереть свободным от подозрения, чем искать спасения в позорном бегстве!

- Дон Эдгард, - воскликнул в восторге Эусебио, - вы не изменник! - и с этими словами он, со слезами на глазах, прижал молодого человека к своей груди.

В эту же самую ночь Эдгард, оставшись один, так как полковник куда-то ушел еще с утра, услышал приближающиеся шаги к своей двери, и, вслед затем, знакомый голос дона Рафаэля произнес:

- Отворите, дон Эдгард.

Исполнив сказанное, Эдгард увидел, что за дверями стоял Рафаэль с факелом в руке и возле него дон Эусебио. Старик пригласил Эдгарда на совет заговорщиков в подземелье францисканского монастыря для обсуждения какого-то важного, по его словам, вопроса. Все трое шли уже вдоль по подземному ходу вслед за Рафаэлем, державшим зажженный факел, как вдруг Эусебио шепнул Эдгарду на ухо:

- Дон Эдгард! Вы идете на смерть! Все для вас кончено!

Эдгарду не раз случалось участвовать в кровопролитнейших стычках, причем никогда не ощущал он и признака страха смерти, но сейчас при мысли умереть в западне от рук убийц он невольно вздрогнул, и, пошатнувшись, вынужден был даже опереться на шедшего возле Эусебио. Впрочем, Эдгард скоро овладел собой, благодаря тому, что путешествие их было довольно длинным; он даже успел составить в голове целый план, что ему следовало делать дальше и как себя держать. Едва дверь подземелья отворилась, Эдгард увидел снова ужасного Эмпечинадо, с лицом, пылавшим неудержимой яростью, и окруженного целой толпой герильясов и францисканских монахов.

Эдгард смело подошел к главе заговорщиков и сказал самым спокойным голосом:

- Очень рад, что вижу вас, дон Эмпечинадо! Я хотел просить дона Рафаэля доставить мне возможность с вами говорить, и потому настоящий случай для меня как нельзя более кстати. Я, по словам моего врача патера Эусебио, выздоровел совершенно и потому не желаю более проводить время в покое и праздности среди ненавистных мне врагов. Прошу вас, Эмпечинадо, доставьте мне возможность выйти отсюда известным вам потайным путем с тем, чтобы я мог примкнуть к вашему отряду и начать прежнюю боевую жизнь, к которой стремлюсь всеми силами души.

- Хм! - пробормотал Эмпечинадо, почти с презрительным видом. - Значит вы еще не оставили мысли сражаться в рядах безумного народа, предпочитающего лучше умереть, чем побрататься с сынами великой нации! Друзья ваши не успели просветить вас до такой степени?

- Вы, дон Эмпечинадо, вероятно, не знаете немцев, - возразил Эдгард, - не знаете, что наше мужество горит в сердце неугасимо, как огонь нефтяных источников, и что немецкая верность надежнейший панцирь, от которого отскочат все отравленные стрелы хитрости и коварства! Прошу вас еще раз, Эмпечинадо, выпустите меня на свободу, чтобы я мог поддержать хорошее о себе мнение, которое, надеюсь, заслужил.

Эмпечинадо удивленно взглянул на Эдгарда, между тем как глухой шепот послышался в окружавшей его толпе. Рафаэль хотел что-то сказать Эмпечинадо, но тот, отклонив его рукой, приблизился в Эдгарду, взял его за руку и сказал сам:

- Вас ожидало сегодня здесь иное! - но!.. Подумайте, Эдгард, о своем собственном отечестве. Враг, доведший его до позора, стоит перед вами здесь! Вспомните, что феникс свободы, возродившись из пламени, возбудит к борьбе и ваших немецких братьев, заставив проснуться в их сердцах новое мужество и жажду мести!

- Все это я знаю, - сказал Эдгард, - и обдумал прежде, чем покинул свою страну для того, чтобы пролить кровь за ваше святое дело. Жажду мести возбудил во мне дон Бальтасар де Луна, когда лежал умирающий на моих руках.

- Если так, - воскликнул Эмпечинадо, точно разгораясь гневом вновь, - то вы немедленно покинете это место и не увидите более дома дона Рафаэля.

Эдгард объявил, что это было его собственное желание, вследствие этого он был тотчас же отправлен для присоединения к одному из отрядов герильясов в сопровождении патера Эусебио и еще одного из товарищей Эмпечинадо, по имени Исидор Мирра.

Добрый старик всю дорогу не переставал уверять Эдгарда, как он радуется его освобождению.

- Вас спасло само небо, - говорил он, - и вдохнуло в вас мужество, которое мне самому показалось чудом.

Отряд герильясов, к которому присоединился Эдгард, оказался на гораздо более близком расстоянии от Валенсии, чем могли предполагать враги.

Я промолчу о приключениях и подвигах Эдгарда, которые могли бы показаться в некоторых случаях сказочными, и перейду прямо к рассказу о том, как Эдгард однажды, совершенно случайно, встретил в таком же отряде герильясов дона Рафаэля Мархеца.

- С вами поступили несправедливо, дон Эдгард, - сказал Рафаэль, но Эдгард повернулся в нему спиной.

С наступлением сумерек, когда все утихло, дон Рафаэль стал выражать явные следы какого-то беспокойства, перешедшего в конце концов в настоящее отчаяние. Он суетливо бегал взад-вперед, вздыхал, почти плакал, поднимал руки к небу и шептал молитвы.

- Что такое с ним случилось? - спросил Эдгард.

- Он ожидает свою поклажу, - ответил Исидор Мирр. - Это все, что ему удалось тайком нагрузить на мулов и вывезти из Валенсии, и теперь его беспокоит, что случилось с его богатством.

Эдгард подивился скупости Рафаэля, забывшего ради золота все остальное.

Между тем наступила полночь. Месяц ясно освещал верхушки гор. Вдруг в отдаленном ущельи раздались четыре выстрела, вслед за тем появилась группа разбитых, израненных герильясов, объявивших, что люди, которые вели мулов дона Рафаэля, подверглись внезапному нападению французских егерей. Большинство из них было убито, и все досталось в руки неприятелю.

- Господи! - воскликнул в отчаянии Рафаэль. - Дочь моя! Мое несчастное дитя! - и, сказав эти слова, он упал без чувств на землю.

- Что же мы стоим, друзья? - воскликнул Эдгард. - Туда! туда!.. В ущелье!.. Отмстить за смерть товарищей и вырвать у врагов богатую добычу!

- Храбрый немец прав! - крикнул Исидор Мирр. - Вперед, друзья!

Весь отряд радостно откликнулся на этот призыв и целой толпой ринулся, как бурный ураган, прямо к ущелью. Несколько храбрецов отбивались еще от многочисленного неприятеля.

- Валенсия! - крикнул Эдгард и ринулся в самую середину свалки; товарищи бросились за ним, как разъяренные тигры, и в мгновение ока большинство врагов лежали мертвые под кинжалами напавших. Раненых добили прикладами, небольшое же число обратившихся в бегство пало под меткими пулями. Оказалось, что неприятельский отряд принадлежал к полку кирасиров генерала Монсея. Герильясы ударили им прямо во фланг и, заставив с помощью почти одних кинжалов бросить впопыхах и добычу, и лошадей, возвратились с триумфом на свой привал.

Дело было почти кончено, как вдруг Эдгард услыхал из чащи кустарников отчаянный крик. Бросившись к этому месту, он увидел, что какой-то небольшого роста человек, держа в зубах поводья мула, отчаянно боролся с французом; но прежде чем Эдгард успел ему помочь, француз поверг его на землю ударом кинжала, а сам, схватив мула за узду, хотел скрыться в лесу вместе с добычей. Эдгард громко крикнул, француз выстрелил в него из ружья, но не попал, а сам же был заколот штыком Эдгарда. Маленький человек корчился и визжал, лежа на земле. Эдгард его поднял, с трудом освободил из его зубов поводья, которые он продолжал судорожно стискивать, и, видя, что он был почти без чувств, хотел взвалить его, как мешок, на спину мула. Но тут только заметил Эдгард, что на муле уже кто-то сидел, весь закутанный плащом, и, припав головой к шее, крепко держался с громким плачем за голову животного. По голосу казалось, что это была маленькая девочка, но так как терять времени на разговоры было нельзя, то Эдгард, поспешно взвалив раненого вместе с ней на спину мула и привязав снова к узде оборванные поводья, доставил таким образом обоих на место сбора, куда Исидор Мирр с товарищами явились раньше его.

Герильясы осторожно сняли с мула сначала раненого, который, потеряв много крови, был очень бледен, а затем и до смерти перепуганную девочку, которой было на вид лет семь или восемь. Дон Рафаэль, едва вглядясь в ее черты, закричал вне себя: "Дочь моя! Дитя мое!" - и хотел было тотчас же заключить ее в свои объятия, но, заметив при свете сверкнувших факелов, озаривших лицо Эдгарда, кто был ее спасителем, он стремительно бросился к его ногам с криком:

- О дон Эдгард! Ни перед одним человеком на свете не склонялись эти колени, но вы выше людей! Вы ангел света, посланный самим небом, чтобы спасти меня от смертельного горя и отчаяния! Недостойное подозрение против вас гнездилось в моей груди, и я хотел вас, благороднейшего и лучшего из людей, предать позорной смерти! Убейте меня, дон Эдгард! Вы должны отомстить мне по праву, потому что никогда не сможете простить то зло, которое я вам причинил!

Эдгард, не видя в своем поступке ничего необычайного и считая его соответствующим тому, что предписывали ему долг и честь, был крайне смущен поведением старика. Он старался успокоить его всеми способами, хотя это удалось ему с немалым трудом.

Рафаэль рассказал, что полковник Лякомб был вне себя, узнав о внезапном исчезновении Эдгарда и, подозревая в этом какое-нибудь злодейство, грозил сравнять с землей дом Рафаэля, отправив в тюрьму его самого. Эти обстоятельства принудили его искать спасения в бегстве, причем только благодаря стараниям Эусебио удалось ему вывезти из Валенсии свою дочь, слугу и кое-что из необходимых пожитков.

Раненый слуга и дочь Рафаэля были отправлены в более безопасное место, куда за ними последовал и сам Рафаэль, чувствуя, что преклонные годы не позволяли ему разделять труды и походную жизнь герильясов. Трогательно расставаясь с Эдгардом, он подарил ему талисман, который спасал его не раз в опасные минуты жизни.

Этими словами Эварист кончил свой рассказ, заслуживший, по-видимому, живое одобрение всего общества.

Несчастный поэт, оправившийся между тем от своего кашля, выразил мнение, что испанские приключения Эдгарда содержат в себе сюжет, годный для целой трагедии, но сожалел, что в них не было любовного эпизода, да, сверх того, и самый конец был мало эффектен, не заключая в себе ни убийств, ни безумия, - словом, чего-нибудь в этом роде.

- О да! В рассказе вашем мало любви! - пролепетала какая-то барышня, густо покраснев. - И это очень жаль, любезный барон!

- Разве я обещал вам роман? - с улыбкой возразил Эварист. - Я предупредил, что в рассказе моем описаны только приключения моего друга Эдгарда в диких испанских горах, где трудно ждать чего-либо в этом роде.

- Мне кажется, - прошептала Викторина, - я знаю этого Эдгарда! Он остается всегда обделенным, потому что отказывается от лучших даров, которые посылает ему судьба.

Но всех более был восхищен рассказом Людвиг. Он беспрестанно восклицал:

- О! Я знаю роковую "Profecia del Pirineo"! Она воодушевила меня до того, что я готов был сам отправиться в Испанию сражаться за святое дело свободы и исполнил бы это непременно, если бы не взаимозависимость событий! Я совершенно вхожу в положении Эдгарда в подземельи францисканского монастыря и умел бы не хуже его сказать патетическую речь злодею Эмпечинадо!

Людвиг совсем было приготовился сымпровизировать свою речь и начал ее действительно с таким увлечение и жаром, что присутствующие могли бы, пожалуй, точно подивиться его мужеству и геройской решимости, но его внезапно прервала президентша словами:

- Полноте! Ведь взаимозависимость событий не допустила случиться всем этим удивительным вещам!.. Теперь же я сообщу любезным гостям, что сегодня приготовила для них в моем доме небольшой сюрприз, который, по редкому стечению обстоятельств, как нельзя более гармонирует с только что слышанным нами рассказом господина Эвариста.

Дверь комнаты отворилась, и в нее вошла Эмануэла, а за ней неразлучный с нею Биаджио Кубас с гитарой в руках. Старик усиленно кланялся гостям, а Эмануэла, обведя всех очаровательным, знакомым уже Людвигу и Эваристу взглядом, скромно попросила присутствующих не судить ее очень строго, так как талант, который имела она, мог занять общество только благодаря своей оригинальности.

Эмануэла, казалось, выросла и похорошела в течение нескольких дней, с тех пор как ее видели наши друзья. Самый наряд ее стал богаче и роскошней. Кубас стал с комическими ужимками раскладывать яйца для фанданго.

- Теперь, - шепнул Людвиг своему другу, - ты можешь потребовать обратно твое кольцо.

- Полно молоть вздор, - прервал Эварист, - разве ты не видишь, что оно на моем пальце? Оказалось, что я стащил его вместе с перчаткой и нашел в тот же самый вечер.

Танец Эмануэлы привел в восхищение всех присутствующих, потому что никто не видал ничего подобного. Эварист глядел на танцовщицу серьезным взглядом, а Людвиг до того рассыпался в шумных выражениях своего восторга, что Викторина нашла даже нужным тихонько ему шепнуть:

- И вы, лицемер, смеете говорить мне о любви, тогда как сами готовы влюбиться в первую попавшуюся испанскую танцовщицу! Я запрещаю вам на нее смотреть!

Это проявление ревности Викторины хоть и могло послужить объективным доказательством любви ее к Людвигу, но тем не менее он был порядочно смущен ее словами и невольно пробормотал себе под нос:

- Нет спору, я очень счастлив, однако, это становится несколько стеснительным.

По окончании танца Эмануэла взяла гитару и начала петь испанские романсы. Людвиг попросил ее исполнить ту прекрасную песню, которую она пела по желанию Эвариста. Эмануэла тотчас же начала:

Laurel immortal al gran Palafox...

Лицо ее постепенно воодушевлялось, голос звучал сильнее и сильнее, а с тем вместе все громче раздавались и стройные аккорды гитары. Наконец дошла она до куплета, где говорилось об освобождении отечества. Произнося эти слова, она бросила на Эвариста сверкающий взгляд; поток слез хлынул из ее глаз, и она в бессилии упала на колени. Хозяйка дома испуганно бросилась к ней со словами:

- Довольно, довольно, милое дитя! - и, заботливо усадив бедную девочку на диван, стала с участием целовать ее в лоб, стараясь ободрить и привести опять в чувство.

- Она сумасшедшая! Не правда ли? - шептала Викторина Людвигу. - Ведь ты не полюбишь безумную?.. Нет?.. Скажи мне сам! Скажи тотчас же, что ты не можешь любить сумасшедшую!

- О Боже мой! Нет, нет! - испуганно бормотал Людвиг.

Ему, признаться, было несколько не по себе при этом немного утрированном выражении любви Викторины.

Пока хозяйка старалась привести в чувство Эмануэлу, предлагая ей вина и бисквит, старый Биаджио Кубас не забывал себя сам и, сидя в углу комнаты, спокойно налил себе полный стакан настоящего хереса, который и осушил до дна, торжественно провозгласив здоровье хозяйки!

Можно себе представить, каким множеством вопросов осыпали Эмануэлу бывшие в обществе дамы и девицы, расспрашивая ее об Испании, ее нравах, обычаях и т.п. Президентша, хорошо понимая затруднительное положение бедной девочки, и желая освободить ее, по крайней мере, от излишних любопытных взоров стеснившегося кружка, к которому примкнули даже игравшие в пикет, употребляла все усилия, чтобы занять и развлечь гостей иным образом.

Президент консистории клялся, что маленькая испанская девчушка очаровательна, но только ему тяжело было смотреть на ее танец, поскольку, глядя на него, он даже почувствовал в своих ногах новый припадок подагры. Но зато ее пение - это дело другое! Оно, по его словам, доставило ему истинное удовольствие. Граф Вальтер Пик, наоборот, думал иначе. Пение Эмануэлы ему вовсе не понравилось, потому что в нем недоставало трелей, а танец, напротив, привел его в неописуемый восторг. Он уверял, что знает в этом деле толк и мог бы в суждениях о танцах заткнуть за пояс любого балетмейстера.

- Можешь себе представить, друг консисториальный президент, - говорил граф, - что в молодости мне случалось, хорошенько растанцевавшись, сшибать ногой тамбурин, прикрепленный на верхушке девятифутового шеста. Что же касается до фанданго среди разложенных яиц, то я, учась ему, перебил больше яиц, чем семь кур могли бы снести в течение целого года.

- Ну да! - ответил президент. - Это недурно!

- Даже теперь, - продолжал граф, - я иногда заставляю Кошениля играть на флажолете и упражняюсь под его музыку, повторяя различные па. Конечно, я делаю это под великим секретом, запершись в своей комнате.

- Надеюсь! - подхватил, громко засмеявшись, президент.

Между тем пока они рассуждали таким образом, Эмануэла и ее спутник успели незаметно скрыться.

Прощаясь с Эваристом, хозяйка сказала ему громко:

- Я подозреваю, что вы знаете продолжение приключений вашего друга Эдгарда. Рассказанное вами не более как отрывочный эпизод, но он заинтересовал нас так, что мы, наверное, не будем спать эту ночь. Впрочем, до завтрашнего вечера я даю вам отдых, а там вы должны сообщить нам больше подробностей об Эмпечинадо, о герильясах и о вашем друге Эдгарде. Мне только кажется, что у вас есть в запасе история его любви! Сообщите же ее нам!

- Вот это было бы прелестно! - раздалось со всех сторон, и Эварист был выпущен не ранее, как дал честное слово сообщить на другой день окончание прерванной им на самом интересном месте истории.

По дороге домой Людвиг все время восторгался Викториной и то и дело повторял до какой степени она его любит.

- Однако, - прибавил он, - ревность ее заставила меня вглядеться несколько пристальнее в мое собственное сердце, и я начинаю с ужасом замечать, что безумно влюблен в Эмануэлу. Я найду ее! Найду во что бы то ни стало и прижму к моей пламенной груди!

- Постарайся! - холодно ответил Эварист.

Когда общество собралось на другой день снова в доме президента, внезапно было получено письмо от Эвариста, в котором он с сожалением уведомлял, что непредвиденные обстоятельства принуждают его незамедлительно уехать, а потому он просил отложить обещанный рассказ о дальнейших приключениях Эдгарда до его возвращения.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЭВАРИСТА.

КАРТИНА СЧАСТЛИВОГО БРАКА.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ ПОВЕСТИ.

Прошло около двух лет. Однажды перед воротами гостиницы "Золотой ангел" в В. остановилась прекрасная дорожная карета, из которой вышел красивый молодой человек с дамой, закрытой плотной вуалью, и каким-то очень почтенным на вид, пожилым господином. В эту же минуту проходил мимо гостиницы наш старый знакомый Людвиг и, увидя приехавших, не мог сдержаться, чтобы не бросить на них любопытного взгляда через стекло своей лорнетки.

Приехавший молодой человек обернулся и, заметив Людвига, радостно бросился к нему навстречу с восклицанием:

- Людвиг! Мой Людвиг! Здравствуй, дорогой дружище!

Можно себе представить удивление Людвига, когда он, вглядевшись в приезжего, увидел, что это был не кто иной, как его друг Эварист.

- Голубчик! - твердил в восторге Людвиг, обнимая Эвариста. - Но скажи, пожалуйста, кто это дама в вуали? Кто этот пожилой господин, приехавший вместе с вами? Все это для меня так странно и непонятно! А что это за карета с поклажей, что едет там? Боже, но что я в ней вижу!

Эварист взял Людвига под руку и, пройдя с ним вдоль по улице, сказал:

- Скоро ты все узнаешь, любезный друг, но сначала сообщи, что случилось в это время с тобой? Ты бледен как мертвец; прежний огонь в твоих глазах погас совершенно, и ты - говорю это тебе откровенно - постарел на вид лет на десять. Уж не перенес ли ты тяжелой болезни? Или, может быть, вытерпел какое-нибудь горе?

- О нет! - возразил Людвиг. - Напротив, я счастливейший человек на свете и провожу жизнь самым покойным, беззаботным образом! Год тому назад прелестная Викторина осчастливила меня своей рукой. Видишь отсюда дом с зеркальными окнами? Это наш дом, и ты бы ничего не мог лучше выдумать, как решиться посетить меня теперь же в моем земном раю. Как обрадуется моя жена, увидя тебя вновь! Это будет для нее самый приятный, неожиданный сюрприз!

Эварист попросил четверть часа времени для того, чтобы переодеться, и затем обещал прийти немедленно полюбоваться на счастье Людвига.

Людвиг встретил своего друга на ступеньках лестницы и попросил его шепотом, чуть слышно, не стучать, входя, каблуками, потому что Викторина страдала, по его словам, сильной мигренью, приводившей ее в такое нервное, раздраженное состояние, при котором она не могла выносить ни малейшего шума, несмотря на то, что комнаты ее были в совершенно особой, отдаленной части. Вследствие этого оба они тихо, едва слышно, поднялись по покрытым коврам ступеням и прошли в комнату Людвига.

После первых излияний радостных чувств по поводу неожиданной встречи Людвиг взял колокольчик и громко позвонил, но тотчас же, словно перепугавшись до смерти, воскликнул, закрыв обеими руками лицо:

- Создатель! Что я наделал!

Дверь отворилась, и в ней показалось неприятно надменное лицо горничной. Смелым, даже дерзким тоном она крикнула прямо в лицо Людвигу:

- Вы, кажется, с ума сошли, барон! Или вы хотите убить вашу супругу? Она и без того лежит почти без чувств!

- Ах, Боже мой! - забормотал Людвиг. - Извини, пожалуйста, добрая Неттхен! Я с радости совсем не помнил, что делал. Ко мне приехал мой лучший друг, с которым мы много лет не виделись. Госпожа знает его также. Попроси ее прийти сюда, если она только хочет. Сделай это, пожалуйста, добрая Неттхен!

Тут Людвиг сунул ей в руку денег, которые она, равнодушно положив в карман, проговорила тем же тоном:

- Пожалуй! Если только это будет возможно, - и, сказав это, удалилась из комнаты.

Эварист, очутившись невольным свидетелем сцены, которая столько раз была описана во множестве романов и повестей, сразу понял, что в семейном счастье его друга было что-то сомнительное. Чувствуя хорошо затруднительное положение этой минуты, он нарочно заговорил об обыденных вещах, но Людвиг, кажется, не нашел в этой сцене ничего необыкновенного и совершенно спокойно обратился к своему другу с просьбой рассказать свои приключения с того времени, как они расстались.

- Ты, без сомнения, помнишь, - начал он сам, - тот вечер у президентши Фейес, когда ты рассказывал историю твоего друга Эдгарда. Помнишь, конечно, и то, как явно обнаружила тогда Викторина свою любовь ко мне, так что не могла даже сдержать своей ревности. А я, глупец, вздумал тогда влюбиться в хорошенькую испанскую танцовщицу и даже вообразил, что любовь моя не останется без ответа! Ты, вероятно, заметил, как она, собрав по окончании фанданго яйца в кучу, нарочно подкатила их в мою сторону. Я стоял как раз за стулом президентши. Можно ли было тоньше и деликатнее выразить интерес, который она ко мне питала? Я хотел на другой день во что бы то ни стало сыскать милую девочку, но этого не допустила взаимозависимость событий! Скоро я ее почти позабыл, как вдруг непредвиденный случай...

- То есть взаимозависимость событий, хотел ты сказать, - перебил Эварист.

- Ну, пожалуй, хоть так, - сказал Людвиг и затем продолжал: - Несколько дней спустя проходил я тем самым парком, где мы в первый раз увидели перед трактиром нашу маленькую испанку. Хозяйка трактира выбежала ко мне навстречу. Ты не можешь себе представить, какое сочувствие успел я ей внушить после того, как она услужила мне уксусом и водой для моей раны. Итак, выбежав ко мне, она спросила, не знаю ли я, куда девалась маленькая танцовщица и старик, привлекавшие в ее заведение такое множество посетителей, прибавив, что вот уже несколько недель, как о них нет ни слуху ни духу. Я обещал на другой же день осведомиться, куда они скрылись, но взаимозависимость событий помешала мне и тут! Я уже начинал раскаиваться в своей опрометчивости и вновь всем сердцем предался прелестной Викторине, но, представь! Мысль о моей неверности поразила ее чувствительное сердце так глубоко, что она не хотела ни видеть меня, ни со мной говорить. Кошениль сообщил мне, что она была в постоянной меланхолии, поминутно плакала и то и дело повторяла: "Он для меня потерян! потерян!" Можешь себе представить, как на меня подействовал этот рассказ и как глубоко стал я сожалеть о прискорбном событии. Кошениль предложил мне свои услуги, обещав ловким образом внушить графине убеждение в искренности моих прежних чувств, а также в том, что с некоторого времени я совершенно переродился, что даже на балах танцую не более трех или четырех раз, а в театре бессмысленно смотрю на сцену, ничего не видя; своим туалетом не занимаюсь и т.п. Я не щадил денег, чтобы его задобрить, и потому получал от него аккуратно каждый день новые вести. Наконец Викторина согласилась видеть меня вновь. Боже! Как она была хороша! Да и теперь, когда она моя, я все-таки скажу, что это олицетворенная прелесть и доброта!

В эту минуту Неттхен снова вошла в комнату и объявила Людвигу, что баронесса была крайне обеспокоена той манерой, с какой он вошел сегодня в дом: сначала позвонил так, что можно было подумать, не пожар ли в доме, а затем вздумал требовать, чтобы больная чуть не при смерти жена выходила принимать гостей. В заключение она прибавила, что госпожа ее не может сегодня видеть никого, в чем и извиняется перед посторонним гостем. Сказав это, Неттхен смерила Эвариста с ног до головы взглядом и вышла из комнаты.

Людвиг подавленно вздохнул и затем стал продолжать свой рассказ, хотя уже несколько смущенным тоном.

- Ты не можешь себе представить, с каким холодным видом приняла меня Викторина! Если б ее прежнее относительно меня внимание не доказывало ясно, что она хочет на этот раз только наказать притворным равнодушием, то я бы, пожалуй, сам усомнился в ее ко мне любви. Но, однако, она не выдержала: обращение ее со мной стало смягчаться, и раз, на балу, она даже доверила мне подержать в руках ее шаль. Победа моя была предрешена. Я устроил новый котильон, протанцевал его восхитительно с моей божественной красавицей и успел на этот раз совершенно благополучно ей шепнуть, балансируя на цыпочках:

- Божественная графиня! Люблю вас невыразимо! И умоляю вас, ангел света, согласиться быть моей!

Викторина засмеялась мне в лицо, но это не помешало мне, однако, на другой день около часу явиться к ним в дом, заручившись уверением Кошениля, что меня примут непременно. Тут уж я прямо и положительно стал просить руки Викторины. Она молча на меня посмотрела; я бросился к ее ногам, схватил за руку и покрыл ее поцелуями. Она не сопротивлялась, но, признаюсь, глядя на ее холодный, устремленный на меня, безжизненный взгляд, я почувствовал себя как-то не совсем ловко. Наконец, однако, две крупных слезы выкатились из ее глаз; она крепко сжала мне руку, попав прямо на большой палец, так что я чуть не вскрикнул от боли, вскочила со своего места и, закрыв лицо платком, быстро выбежала вон из комнаты. Счастье мое было несомненно, и я отправился прямо к графу просить руки его дочери официальным образом.

- Очень рад, очень рад! любезный барон, - забормотал он мне с довольной улыбкой, - но, скажите разве вы успели заметить, что дочь моя вас точно любит?

Я рассказал ему историю моего признания в котильоне.

- Прелестно! - Восхитительно! - закричал он, засверкав глазами. - Позвольте! Позвольте! Покажите мне, пожалуйста, что это была за фигура?

Я протанцевал фигуру перед ним и остановился в той позе, в которой сделал Викторине мое признание.

- Прелесть, любезный барон!.. восхитительно!.. очаровательно! - закричал граф в полном восторге и затем, отворив дверь, крикнул еще громче: - Кошениль! Кошениль!

Камердинер явился. По просьбе графа я спел мотив моего котильона.

- Слышал? - обратился к нему граф. - Теперь возьми свой флажолет и постарайся сыграть то, что спел господин барон.

Кошениль недурно воспроизвел мотив моего танца, а я, по желанию графа, должен был повторить фигуру вместе с ним, изображая его даму. Балансируя с трудом на носке правой ноги, старик повернулся ко мне и пробормотал самым сладким голосом:

- Прелестный барон! Дочь моя Викторина - ваша!

Послали за Викториной и объявили ей о моем сватовстве официально. Она немножко поломалась, по обычаю всех барышень, долго не говорила ни да, ни нет и вообще держала себя со мною так, что надежды мои чуть было не поблекли снова. К счастью, позже я узнал, что это было не более как притворство, так как оказалось, что Викторина сговорилась со своей двоюродной сестрой - той самой, которой я сделал на первом балу мое признание - помистифицировать меня в наказание за мою оплошность.

Сначала я совсем упал духом и даже готов был подумать, что взаимозависимость событий определила мне всегда быть обманутым, но, на счастье, сомнение мое рассеялось окончательно, и я услышал блаженное "да", сорвавшееся с очаровательных губок как раз в минуту самого отчаянного сомнения. Тут только понял я, какое страшное самообладание должна была иметь Викторина, чтоб так искусно притворяться! Она отказывала мне в малейшем выражении симпатии, не позволяла мне поцеловать ее руку! Я, впрочем, понял, что все это было насилие, которое она производила сама над собой. Многие из моих друзей всеми силами старались поселить в душе моей сомнение на счет любви ко мне Викторины, но все эти сомнения исчезли без следа в день накануне свадьбы. Рано утром явился я к моей невесте и не нашел ее в комнате. На столе лежали какие-то бумаги. Взглянув, я сразу узнал милый, красивый почерк Викторины. Читаю - и вижу, что это ее дневник! Вообрази, что там, день за днем, излагалась вся история ее любви ко мне. Каждая строка, каждое новое слово являло ясное тому доказательство. Всякое заявление чувств непременно кончалось фразой: "Ты не хочешь понять моего сердца! Бесчувственный! Неужели я должна, забыв стыд и страх, сама броситься к твоим ногам и сознаться, что без тебя мне жизнь не в радость!" - и т.д., все в том же роде. А под тем числом, когда я влюбился в молоденькую испанку, стояли строки: "Все кончено! Он ее любит! Это верно! Безумный! Он думает, что можно скрыть свои чувства от взора любящей женщины!" Я прочел эти слова громко, как вдруг Викторина вошла в комнату. Я с дневником в руках бросился к ее ногам и воскликнул: "Нет! Нет никогда не любил я эту иностранку! Ты одна всегда была моей богиней! моим счастьем!" Викторина посмотрела на меня изумленно, а затем, точно поняв в чем дело, вдруг воскликнула голосом, который еще теперь отдается в моих ушах: "Несчастный! Ведь я писала не о тебе!" Сознайся, Эварист, как далеко могут зайти женское притворство и скрытность!

Неттхен вошла снова в комнату и объявила, что госпожа баронесса не понимает, почему барон не является к ней вместе с гостем, тогда как она ожидает их уже более получаса.

- Чудная, дивная женщина! - воскликнул Людвиг с чувством. - Она жертвует собой, чтобы исполнить мое желание!

Придя к баронессе, Эварист был много удивлен, увидя ее совершенно одетой и причесанной без малейших признаков болезни на лице.

- Смотри, вот наш дорогой Эварист! Наконец-то он вернулся!

Так представил Людвиг своего гостя жене. Но едва Эварист подошел к руке Викторины, как она внезапно побледнела и, прошептав: "О Господи!", опустилась без чувств на спинку кресла.

Эварист, пораженный, поспешил сократить визит и удалиться. Слова "несчастный! ведь я писала не о тебе!", так и вертелись в его голове. Он понял, что, сам того не ожидая, стал причиной несчастья своего друга, который, впрочем, этого вовсе не замечал в своем самолюбивом довольстве; понял, что Викторина его любила, и был глубоко потрясен этим открытием. Тут только стали ему ясны некоторые моменты прошлой жизни, о которых он, по своей прямоте, прежде и не думал. В первый раз понял он и страстный характер Викторины, никогда не подозревая прежде о ее любви. Многие минуты в прошлом, когда любовь эта выказывалась очень явно, припомнились ему теперь, но в то же время вспоминал он и то, что никогда эти полуоткрытые признания не возбуждали его взаимности и что, напротив, именно в эти мгновения нравилась ему Викторина менее всего, несмотря на всю свою красоту и привлекательность. Теперь ему стало невольно жаль бедную женщину, погубившую таким ужасным образом свои надежды на счастье.

Как раз в этот вечер в доме президентши Фейес собралось то же самое общество, которому, два года тому назад, Эварист рассказывал историю о похождениях Эдгарда в Испании. Его приняли с общим выражением радости, но он не мог подавить в себе чувства волнения, внезапно увидев в числе гостей Викторину, которую встретить не ожидал. Ни малейшего следа болезни не было видно на ее лице; глаза сверкали ясно и спокойно, а прекрасная прическа еще более подчеркивала ее действительно замечательную красоту. Эварист чувствовал себя как-то неловко в ее присутствии, что случалось с ним редко, но Викторина держала себя с необыкновенным тактом и, улучив удобную минуту, сказала ему тихо:

- Вы знаете теорию взаимозависимости событий, которой держится мой муж. Мне кажется, что в жизни нас всего более преследует взаимозависимость глупостей, которые мы делаем сами, ставя себя, по собственной вине, в такие затруднительные положения, что их может разрешить одна только смерть. Знайте же, что мне известно все! Уже сегодня утром я знала, что вас увижу, а равно и то, что только сегодня вы меня разгадали. Не вы, а мой злой рок причиной всех моих несчастий. Но теперь недобрый, обуявший меня демон покинул меня навсегда, едва я вас увидела!

- Да?! - воскликнул растроганный Эварист. - Да, Викторина, мир и покой да будут над вами! Судьба никогда не оставляет без помощи разбитую жизнь!

- Все, все прошло! - ответила Викторина, отирая украдкой слезу, а затем возвратилась со спокойным и довольным лицом к остальному обществу.

Президентша давно следила за обоими и, едва Эварист возвратился, шепнула ему на ухо:

- Я сказала ей все; решите: права я или нет?

- Вы же знаете, - ответил Эварист, - что я в моем положении, должен подчиниться всему.

Обратясь затем к присутствовавшим, он продолжал:

- Я явился собственно для того, чтобы закончить прерванную два года тому назад повесть о похождениях моего друга Эдгарда. Спешу прибавить, что на этот раз и речи не будет о подземельях, убийствах и тому подобных ужасах, а, напротив, речь поведется именно о любви, согласно выраженному тогда желанию дам. Потому я надеюсь, что повесть моя будет принята благосклонно.

Все общество с удовольствием выразило желание выслушать историю о дальнейших похождениях Эдгарда. Стулья и кресла были выдвинуты на середину комнаты, и Эварист, заняв место в середине, начал так:

- Я обойду рассказ о военных подвигах Эдгарда во время его походной жизни с герильясами. Замечу только, что подаренный ему Рафаэлем Мархецом при расставании талисман, состоявший из маленького золотого перстня с начертанными внутри какими-то таинственными знаками, действительно, принес ему много раз несомненную пользу. Знаки эти доказывали принадлежность носившего перстень к какому-то неведомому, но могущественному тайному обществу, и потому Эдгард, показывая этот перстень, много раз избегал опасности быть заподозренным в измене, как это случилось с ним в Валенсии. Позднее он присоединился к английским войскам и сражался под начальством Веллингтона. Целым и невредимым, вернулся он, по окончании кампании, обратно в свое отечество. Во все это время он не только ни разу не видел дона Рафаэля Мархеца, но даже не слыхал о нем ни слова. Проснувшись однажды утром, Эдгард вдруг заметил, что подаренный ему Мархецом перстень, который он постоянно носил на руке, внезапно исчез неизвестно куда. Пока он раздумывал, каким образом мог потерять эту вещицу, в комнату к нему вошел странно одетый небольшого роста человек и, показав ему потерянный перстень, спросил не ему ли он принадлежит? Эдгард радостно вскрикнул и поспешно признал потерянную вещь своей. Едва он это сказал, как незнакомец, вне себя от восторга, воскликнул по-испански: "О дон Эдгард! Это вы! Вы, несомненно!" Эдгард, вглядясь в черты незнакомца и припоминая его лицо, тотчас узнал в нем верного слугу дона Рафаэля Мархеца, того самого, который с таким львиным мужеством защищал дочь своего господина. "Вы слуга Рафаэля Мархеца! - воскликнул с радостью Эдгард. - Скажите, где он? Неужели предчувствие меня не обманывает?"

Маленький человек вместо ответа попросил его следовать за ним.

Оба отправились в отдаленное предместье города и вошли в низкий, подвальный этаж одного бедного дома. Боже! Что увидел Эдгард! Бледный, со всеми признаками приближающейся смерти на лице лежал перед ним дон Рафаэль Мархец на связках из соломы, а рядом стояла на коленях прелестная, как ангел, девушка. Увидя Эдгарда, она бросилась к нему, схватила его за руки и, притащив к ложу старика, воскликнула с неизъяснимым восторгом: "Отец! Отец, смотри! Он ли это? Говори скорее!" - "Он, - прошептал умирающий, сверкнув угасающим взглядом и подняв к небу ослабевшие руки, - да, это он! Наш спаситель! О дон Эдгард! Кто бы мог подумать, что пламя, горевшее в моей груди для защиты родины, обратит против меня самого свою силу!"

Когда первые выражения радости и горя прошли, Эдгард узнал, что злоба врагов дона Рафаэля Мархеца после восстановления порядка в Испании успела сделать его подозрительным в глазах правительства, вследствие чего он был изгнан, а имение его конфисковано. Жалкая бедность стала его уделом. Добрая дочь и верный слуга кормили его, зарабатывая деньги музыкой и танцами.

- Это Эмануэла и Биаджио Кубас! - воскликнул Людвиг, и все повторили за ним это предположение.

Президентша попросила не прерывать рассказчика, представя ему самому выяснить дело до конца. Впрочем, она сама выразила догадку, что, вероятно, Эдгард с первого взгляда горячо полюбил прелестную Эмануэлу.

- Вы угадали, - продолжал Эварист, слегка покраснев. - Едва увидел он прелестную девушку, в душе его возник рой самых сладких воспоминаний, очень скоро перешедших в чувство глубочайшей любви. Немедленно распорядился он перевести дона Рафаэля, Эмануэлу и верного Кубаса в имение своего дяди. Я сам помогал это исполнить. Вскоре счастливая звезда дона Рафаэля, по-видимому, загорелась снова, так как несколько дней спустя получил он письмо от честного патера Эусебио, которым добрый старик уведомлял, что монастырские братья уберегли от людской жадности деньги и драгоценности Рафаэля, замурованные им в стену подземелья, и потому просил прислать верного человека, чтобы он мог получить их обратно. Эдгард тотчас же предложил свои услуги и отправился вместе с преданным Кубасом в Валенсию. Там встретил он своего доброго попечителя Эусебио, который вручил ему все сокровища дона Рафаэля. Зная, однако, что Мархецу честь была дороже всех богатств, Эдгард употребил, будучи в Мадриде, все усилия, чтобы оправдать его в глазах правительства, и сумел доказать его невиновность столь очевидным образом, что строгое постановление об изгнании было отменено.

В эту минуту дверь комнаты внезапно отворилась, и в нее вошла прекрасно одетая дама, за которой следовал высокий пожилой человек статной наружности. Все встали со своих мест. Президентша поспешила к ним навстречу и представила обоих обществу со словами:

- Донна Эмануэла Мархец, супруга господина Эвариста! Дон Рафаэль Мархец!

- Да! - подхватил Эварист с радостным взглядом, покрывшись румянцем от избытка счастья. - Ко всему сказанному я имею прибавить только то, что мой друг, названный в рассказе Эдгардом, - это я сам.

Викторина горячо и с чувством обняла Эмануэлу. Обе они, казалось, встретились, как старые знакомые, а Людвиг, смущенно глядя на эту группу, пробормотал:

- Везде взаимозависимость событий!.. везде...

* * *

Друзья остались довольны рассказом Сильвестра и решили единодушно, что несмотря на эпизодичность вводного рассказа о похождениях Эвариста в Испании, рассказ этот был ловко связан с целым, а потому и уместен, а кроме того, немало прелести придавало повести и историческое ее основание.

- Должно сознаться, - молвил Лотар, - что исторические эпизоды часто наводят на такие мысли и положения, которые талант, сам по себе, никогда бы не мог создать. Разумное пользование историческими событиями, нравами и обычаями какого-нибудь народа придает рассказу колорит, какого поэт вряд ли может достичь иным путем. Но я повторяю, что пользование это должно быть разумно, потому что уметь схватить в историческом событии ту правду, которая, будучи перенесена в произведение фантазии, сохранила бы свою силу, - далеко не легкое дело, как это думают многие, и требует, наоборот, много искусства, которое дается не всем. В противном случае все произведение окажется бледным абрисом, лишенным всякой жизненной силы. Я знаю много таких произведений, принадлежащих преимущественно перу женщин, в которых видно только то, что автор, макая кисти в превосходные краски, не умел ничего воспроизвести ими на полотне, кроме какой-то пестрой смеси всевозможных штрихов.

- Я совершенно согласен с тобой, - сказал Оттмар, - и слова твои напоминают мне произведения одной писательницы, далеко не лишенной ума, у которой, несмотря на яркость изображаемых ею картин, именно недостает этой поэтической правды. Но если говорить, наоборот, о поразительном умении изображать историческую правду в поэтических произведениях, то следует непременно упомянуть о новом английском писателе, недавно сделавшемся известным между нами. Это - Вальтер Скотт. Я только что прочел его "Астролога" и узнал автора по правилу: ex ungue leonem*. Канва романа основана на шотландских нравах и учреждениях, но все это изображено до того поразительно и живо, что увлекает даже людей, не знающих этой страны. Читая его роман, чувствуешь себя перенесенным в ту самую среду, где происходит действие. Скотт обладает, сверх того, удивительным умением до того живо очерчивать портреты несколькими штрихами, что они кажутся выходящими из рам и движущимися как живые. Писатель этот несомненно замечательное явление в английской литературе и, не уступая в живости своих произведений Смоллету, стоит выше его по классичности и благородству своих произведений. Впрочем, и у него есть, по моему мнению, недостаток, а именно отсутствие блестящего юмора, которым так отличались Стерн и Свифт.

* По когтю льва (лат.).

- Я вполне согласен с тобой, - продолжил Винцент. - Я из произведений Вальтера Скотта прочел одного "Астролога", но и меня поразило в этом романе удивительное умение автора просто и спокойно развивать действие, точно из клубка, без сучка и задоринки. Но мне, признаюсь, не нравятся в этом романе женские характеры, которые слишком бледны и бесцветны. О старой цыганке я не говорю, потому что это не женщина, а какое-то привидение. Впрочем, упомянутый мной недостаток чисто английского свойства, и винить за него автора нельзя. Обе героини "Астролога" напоминают головки английских книпсеков, награвированные пунктиром, которые все равно хороши, но зато не имеют ни малейшего выражения. Глядя на них, так и думаешь, что этот хорошенький ротик ничего не умеет произнести кроме "да" или "нет", считая все остальное неприличным. "Молочница" Хогарта - прототип таких личностей, и обеим, упомянутым мною героиням, недостает именно той оригинальности и жизни, которая одна может нравиться.

- Женщинам в нашей литературы, - прервал его Теодор, - можно также пожелать иной раз несколько более пластичности, а то они зачастую являются очень уж воздушными, туманными существами, и это недостаток одного из наших величайших поэтов. Тем не менее следует признать, что оба упомянутые поэта - настоящие художники, вполне одаренные способностью творчества.

- Замечательно, - прибавил Сильвестр, - что одновременно с Вальтер Скоттом явился в Англии другой писатель, начавший изображать высокое и прекрасное совсем иным образом. Это лорд Байрон, талант которого, на мой взгляд, гораздо выше, чем талант Мура. Его "Осада Коринфа" истинно гениальное произведение, исполненное мужества, великолепных мыслей и картин. В произведениях его видно вообще желание изобразить великое и ужасное вместе. Его "Вампира" я не решился даже прочесть, потому что одна идея о подобном существе способна оледенить кровь в жилах. Ведь вампир, насколько мне известно, оживший мертвец, который сосет у живых людей кровь.

- Ого! - воскликнул со смехом Лотар. - Я, наоборот, полагаю, друг Сильвестр, что поэт, как ты, должен непременно знать всевозможные страшные истории о колдунах, чертовщине и тому подобном для того, чтобы при случае ими воспользоваться. Что же касается до вампиризма в частности, то я, при моей начитанности, могу тебе сейчас сообщить заглавие одного произведения, из которого ты можешь узнать все, что касается этого мрачного предмета. Полный титул этой книги гласит так: "Трактат об укушениях, производимых вампирами, а также о всем, что касается венгерских легенд об этих существах, с указанием литературы по этому предмету. Сочинение Михаэля Ранфта, дьякона Небры". Уже одно это заглавие может дать тебе понятие об основательности всего сочинения, и ты из него можешь узнать, что вампир не что иное, как злой негодяй, встающий из своей могилы, чтобы сосать кровь у спящих людей, которые в свою очередь становятся вампирами, так что, согласно повествованию автора, в Венгрии есть целые деревни, населенные этими существами. Для того же, чтобы сделать безвредным вампира, следует вырыть его из могилы вновь, пробить ему сердце деревянным колом и затем сжечь тело в пепел. Страннее всего, что вампиры, по сказаниям, могут являться иногда в чужом виде. Рассказ об этом, если я не ошибаюсь, помещен в письме, адресованном одним белградским офицером знаменитому доктору в Лейпциге, в котором автор трактует как раз о сущности вампиризма. В письме этом говорится следующее: "В деревне Кинклин жили два брата, подвергшиеся укушению вампира. Почувствовав это, оба они стали стеречь друг друга. Раз вампир явился в их комнате в виде собаки, но по крику, поднятому одним из братьев, тотчас же убежал прочь. Однажды случилось, что оба брата заснули в одно время. Вампир, воспользовавшись этим, вбежал в комнату и прокусил одному из них жилу за ухом, от чего тот через три дня умер". В заключение офицер прибавляет: "Так как об этом чуде здесь говорят многие, то я почтительнейше прошу мне сообщить, действительно ли могут существовать на свете такие страшные вещи?" Советую тебе взять пример с этого любопытного офицера. Теперь я не припомню его имени, но, кажется, он служил в полку принца Александра и чуть ли не назывался Сигизмундом-Александром-Фридрихом Коттвицем. В то время военные с особенным любопытством занимались вопросом о вампиризме. В упомянутом мной трактате Ранфта есть рассказ об облеченном в законную форму уничтожении одного вампира, произведенном врачами того же полка принца Александра в присутствии двух офицеров. В акте, написанном по этому случаю, между прочим, сказано: "Убедившись, что помянутое лицо действительно вампир, они пробили ему сердце деревянным колом, причем он громко стонал и пролил большое количество крови". Не правда ли, насколько этот рассказ интересен и поучителен?

- Это все, - сказал Сильвестр, - может показаться диким и безумным в рассказе доктора Ранфта, но если обратиться к самому поверью о вампирах, то следует сознаться, что поверье это одно из ужаснейших заблуждений человеческого духа, невольно возбуждающее отвращение всякого образованного человека.

- Однако, - возразил Киприан, - исходя из мысли, что это поверье ужасно, я полагаю, что истинно талантливый, фантастический поэт может им воспользоваться как превосходным материалом для того, чтобы изобразить те смутные, ужасные силы, которые бродят в нашей душе и поражают наш дух, точно рядом электрических ударов, не доводя его до окончательного разрушения. Поэтический такт писателя сумеет в этом случае соблюсти, чтобы ужасное не выродилось под его пером в отвратительное. К сожалению, для многих предмет, глупый сам по себе, часто кажется невозможным ни на какую поэтическую обработку и вызывает предвзятое против себя мнение. А почему, казалось бы, не признать за поэтом права воспользоваться иногда тем рычагом, который возбуждает в нашей душе чувство страха и ужаса? Неужели только вследствие того, что многие не могут переносить спокойно подобных ощущений? Так рассуждая, пожалуй, придешь к заключению, что на званом обеде не следует подавать того или иного блюда, потому что его не переваривает тот или другой гость со слабым желудком.

- Мы, - возразил Теодор, - вовсе не нуждаемся в твоей апологии ужасного, мой дорогой, фантастический Киприан. Кому же неизвестно, с каким искусством пользовались великие поэты тем рычагом, о котором ты говорил, для того, чтобы заставить зазвучать сокровеннейшие струны человеческого сердца. Стоит только вспомнить Шекспира или нашего несравненного Тика в некоторых из его рассказов. Я упомяну здесь только повесть "Чары любви". Идея этой сказки способна оледенить кровь в жилах, и само заключение поддерживает это чувство, а между тем она написана до того искусно, что несмотря на весь страх и ужас подробностей, после ее прочтения остается в душе только чувство увлекательного трагизма, которому дух наш подчиняется с такой охотой. Как верны в этом случае слова героя повести Манфреда, которые он произносит против общей антипатии женщин к изображению в поэзии ужасного! Ведь ужасное терзает и мучит душу в обыденной жизни точно так же, как и неведомые призрачные муки! Вера в сверхъестественные ужасы - прямой продукт тех настоящих страданий, которые терпят люди в обыденной жизни под гнетом больших или маленьких тиранов. Поэт совершенно верно заключает свои мысли на эту тему словами: "Изображение действительных страданий под сказочной одеждой должны бы, наоборот, развлекать нас и нравиться, и я полагаю, что для созерцания этого изображения вовсе нет надобности обладать особенно крепкими нервами".

- Мы уже часто, - перебил Лотар, - вспоминали гениального поэта, чьи поразительные воззрения на сверхъестественное останутся навсегда живыми, тогда как множество посторонних, мелких попыток осветить это способны только ослепить глаза на минуту. Но мне кажется, что возбудить наш дух чувством страха и ужаса можно часто гораздо более простой отвлеченной мыслью, чем описанием страшных фактов. Что может быть, например, ужаснее повести Клейста "Локарнская нищенка"? А между тем как просто ее содержание! Бедная женщина, которой из милости дозволено жить за печкой, как собаке, умирает, а затем в доме начинает ежедневно являться кто-то, тяжело ступая по полу и укладываясь за печку на солому, между тем как никто не видит этого призрачного существа. А как превосходно и живо все это изложено! Клейст умел не только искусно выбрать краски для своей картины, но и употребить их как истинно гениальный живописец, создав настоящую, живую личность. Ему не было надобности поднимать вампиров из гробов; он удовольствовался простой, бедной женщиной.

- Я вспомнил, - вмешался Киприан, - по поводу разговора о вампиризме, одну страшную историю, которую давно уже где-то, не помню хорошенько, читал или слышал. Кажется, вернее, что слышал, потому что рассказчик, как теперь вспоминаю, заявил, что история эта случилась действительно и даже называл известную графскую фамилию, о которой идет речь. Если эта повесть была напечатана и вы ее читали, то, прошу вас, прервите меня тотчас же, потому что, по-моему, нет ничего скучнее, как слышать уже известные вещи.

- Кажется, - заметил Оттмар, - ты хочешь опять угостить нас чем-нибудь невозможно ужасным. Подумай, по крайней мере, о святом Серапионе! Будь краток, насколько это возможно, чтобы уступить очередь Винценту, который, как я замечаю, уже давно горит нетерпением прочесть нам обещанную сказку.

- Напротив, напротив, - запротестовал Винцент, - я очень желаю, чтобы рассказ Киприана сыграл роль мрачного фона, на котором будут прекрасно кувыркаться для потехи публики забавные фигуры моей сказки. Потому начинай твой рассказ, о мой Киприан! Будь сух, ужасен, жесток не хуже вампира Байрона, которого я не читал.

- Граф Ипполит, - так начал Киприан, - только что возвратился после долгого путешествия в богатое имение, доставшееся ему в наследство от недавно умершего отца. Замок его лежал среди прекраснейшей местности, и все поместье приносило столь значительный доход, что владелец, вернувшись домой, мог немало употребить денег на украшение своего жилища. Собранные им, во время его путешествия, сокровища искусства, преимущественно в Англии, должны были теперь занять соответствующие места в комнатах замка. Ремесленники и мастера стеклись по его зову со всех сторон и начали перестройку старого замка по новому плану, а также разбивку прекрасного обширного парка, который должен был вместить в себя и церковь, и кладбище, и дом священника, находившиеся до этого просто в лесу. Граф, понимавший толк в деле, сам руководил работами и до того предался им всей душой, что не заметил как прошел год, в течение которого он не думал даже, по совету своего старого дяди, познакомиться с семействами соседей, где, по словам старика, было немало хорошеньких дочерей, которые почли бы за счастье разделить с ним одиночество его жизни. Раз утром сидел он за своим рисовальным столом, набрасывая эскиз нового здания, как вдруг ему объявили о прибытии одной старой баронессы, родственницы его отца. Ипполит, услыхав имя баронессы, вспомнил, что отец его всегда отзывался о ней с неудовольствием, почти с отвращением и даже предостерегал других иметь с ней какие-нибудь дела, хотя и не высказывал тому причины. Если его об этом расспрашивали, то он ограничивался ответом, что есть вещи, о которых порядочному человеку лучше промолчать. В городе, действительно, ходили темные слухи о каком-то уголовном процессе, в котором будто бы была замешана баронесса, вследствие чего должна была развестись со своим мужем и покинуть прежнее место жительства, причем говорили даже, что будто одно милосердие князя спасло ее от заслуженного наказания. Приезд особы, которую так не любил отец Ипполита, был ему крайне неприятен, несмотря на то, что он не знал хорошенько причин этой антипатии; тем не менее долг гостеприимства, особенно строго соблюдаемый в деревне, не позволил ему отказать баронессе в приеме.

Наружность баронессы оказалась одной из тех, которые, не будучи положительно дурными, производят, однако, самое отталкивающее впечатление. Войдя, она быстро, как-то по-кошачьи, взглянула на Ипполита своими маленькими глазками и затем, тотчас же скромно потупив их, стала почти с каким-то унижением извиняться за свой нежданный визит. Заговорив об отце Ипполита, она стала жаловаться на его несправедливую к ней ненависть, доведшую ее до бедности и стыда, причем позволила себе даже намекнуть с горечью на то, что он, будучи ее родственником, не оказал ей никогда ни малейшего вспомоществования. Нынче, по ее словам, она получила неожиданно значительную сумму денег, которая дала ей возможность покинуть город и переехать на житье в отдаленное поместье. Отправляясь туда, она не могла отказать себе в удовольствии увидеть сына человека, которого она, несмотря на то, что он был к ней дурно расположен, всегда уважала и почитала. Последним словам баронесса сумела придать такой оттенок искренности и правды, что даже Ипполит был несколько тронут, и это чувство усилилось в нем еще больше, когда он, отведя глаза от баронессы, увидел, что с ней вместе вошла в комнату какая-то очень миловидная девушка. Баронесса быстро заметила впечатление, произведенное на графа ее спутницей, и тотчас же замолчала. Ипполит в смущении не знал, что ему сказать. Наконец, баронесса начала снова извинением, что забыла представить ему свою дочь, Аврелию. Граф, покраснев до ушей, как краснеют обычно только юноши, забормотал что-то о своем глубоком сожалении, что отец его был так дурно настроен против баронессы, и кончил заявлением, что замок его весь к услугам дорогих гостей. Говоря так, он схватил руку баронессы, но в тот же миг почувствовал, что у него точно слова оборвались на языке и холод пробежал по жилам. Рука баронессы судорожно стиснула его пальцы, точно рука мертвеца, и вся она, мгновенно переродившись, вдруг взглянула на него неподвижным, мертвым лицом, показавшимся ему еще более ужасным по контрасту с ее пестрым нарядом.

- О Боже, какое несчастье и в такую минуту! - воскликнула Аврелия и тотчас же объяснила, горько зарыдав, что бедная ее мать подвержена болезненным припадкам, которые, впрочем, скоро проходят сами собой, без всяких вспомогательных средств.

Граф с трудом освободил свои пальцы из рук баронессы и пришел в себя от ужасного впечатления, только поцеловав с горячностью прекрасную ручку Аврелии. Ипполит был уже не так молод, но тут, в первый раз в жизни, почувствовал он признак зарождающейся в сердце страсти, и ему тем труднее было скрыть это чувство, что Аврелия, со своей стороны, отнеслась к нему сочувственно и дружески. Рой самых сладких надежд объявился в душе Ипполита. Между тем баронесса, оправившись от своего припадка, подошла к нему и, совершенно не сознавая, что с ней случилось, сказала, как бы продолжая прежний разговор, что она глубоко тронута высокой честью сделанного ей графом приглашения погостить в замке и вполне готова забыть несправедливости, причиненные ей его отцом. Таким образом, домашний быт графа внезапно изменился, и скоро он совершенно стал свыкаться с мыслью, что сама судьба привела в его дом ту, которой суждено быть его желанной женой и счастьем всей жизни. Поведение старой баронессы было постоянно ровно и сдержанно. Она казалась серьезной, замкнутой в себе, только изредка можно было заметить, по выражению ее лица, что и она томится лелеемой в сердце сладкой надеждой.

Граф скоро привык к ее, действительно, делавшемуся ужасным во время припадков лицу и искренно сожалел о несчастной, охотно извиняя ей и некоторые другие странные выходки, которые он также приписывал болезненному состоянию. Так, например, граф узнал от прислуги, что старая баронесса иногда по ночам бродила по парку, вблизи кладбища. Ему даже становилось стыдно, что наговоры отца могли восстановить его против баронессы до такой степени. Даже увещевания бывшего еще в живых старого дяди, умолявшего Ипполита одуматься вовремя и не идти к верной гибели, не произвели никакого впечатления на влюбленного.

Твердо уверенный в искренности любви к нему Аврелии, граф сделал ей формальное предложение, и можно себе представить, с какой радостью и восторгом приняла это баронесса. Аврелия расцвела в полном смысле слова. Небольшая бледность и неясные следы какой-то тоски, набегавшие иногда на ее милые черты, исчезли совершенно.

Утром в тот день, когда была назначена свадьба, ужасный случай смутил безмятежное счастье Ипполита. Старая баронесса была найдена без чувств, лежащей на одной из аллей парка, и перенесена в замок как раз в ту минуту, когда граф только что встал с постели, предвкушая блаженство этого дня. Сначала он подумал, что это был обычный случавшийся с ней припадок, но он ошибся: баронесса умерла, несмотря на всевозможные старания ее спасти. Аврелия казалась не столько опечаленной, сколько пораженной каким-то страшным ударом, надломившим, по-видимому, все ее существо. Граф был в отчаянии, но, наконец, желая хоть чем-нибудь развлечь ее и утешить, деликатно навел разговор на то, что положение Аврелии, оставшейся сиротой в его доме, могло повести к пересудам и толкам, а потому следовало бы, по его мнению, поспешить с их браком, несмотря на недавнюю смерть баронессы.

Аврелия со слезами упала графу на грудь и воскликнула душераздирающим голосом:

- Да! да! Бога ради скорее! Скорее, ради моего спасения!

Граф приписал этот крик тяжелому положению, в каком она находилась, так как молодая девушка осталась без ничего, ей негде было приклонить голову, а жить в замке не позволяли светские приличия. Вследствие этого он тотчас же нанял одну пожилую почтенную женщину Аврелии в компаньонки, и через несколько недель был снова назначена свадьба, прошедшая в этот раз уже без всяких приключений, а, напротив, достойно увенчав счастье обоих влюбленных.

Аврелия все это время находилась в каком-то возбужденном состоянии. Потеря матери, казалось, ее не огорчала - нет! Во всем ее существе читался какой-то тайный, необъяснимый страх, словно преследовавший ее всегда и везде. Часто среди веселого, оживленного разговора она вдруг бледнела, в ужасе поднималась с места и, судорожно схватив Ипполита в свои объятия, восклицала: "Нет! Нет! Никогда!" - точно желая спастись от какой-то преследовавшей ее злобной власти.

В сердце графа с полным правом могло закрасться сомнение, не тяготит ли душу Аврелии какая-нибудь ужасная тайна, но он не считал деликатным ее расспрашивать, прежде чем она не вздумает заговорить об этом сама. Наконец, однако, решился он намекнуть на томившую его мысль и спросить о причине странного расположения духа Аврелии. В ответ на это Аврелия поспешно объявила, что ему, обожаемому мужу и другу, она считает долгом открыть все и тем облегчить свое сердце. Из слов ее граф с удивлением узнал, что мать Аврелии была одна причиной всех ее горестей и бед.

- Может ли быть горе больше, - воскликнула рыдая Аврелия, - как быть принужденной ненавидеть и презирать собственную мать!

"Значит, - мелькнуло в уме Ипполита, - отец и дядя были правы в своих суждениях о баронессе, и она с помощью коварства сумела обмануть и меня самого!"

Теперь он готов был почти радоваться, что злая старуха умерла в самый день его свадьбы. Аврелия, наоборот, созналась ему, вся дрожа, что именно мысль о смерти матери и наводит на нее этот неизъяснимый ужас. Ей, по ее словам, все кажется, что покойница встанет когда-нибудь из своего гроба и увлечет ее за собой к вечной погибели, вырвав из объятий обожаемого мужа. Далее Аврелия рассказала, что она смутно помнит одно страшное приключение, случившееся с ней в детстве.

Раз ночью ее разбудили необычайный шум и ходьба в доме. Двери отворялись и запирались, и везде слышались громкие, незнакомые голоса. Когда шум немного утих, нянька Аврелии взяла ее на руки и снесла в большую комнату, наполненную народом. В середине на столе лежал без движения человек, которого Аврелия привыкла называть отцом, который любил и баловал ее всевозможными способами. Она потянулась к нему ручонками и хотела его поцеловать, но губы, так часто и так горячо ее целовавшие, были холодны, и Аврелия, сама не зная почему, горько расплакалась. Нянька отнесла ее в какой-то чужой дом, пока не приехала туда неизвестная дама и не увезла ее с собой в карете. Дама эта, которая оказалась ее матерью, поселилась вместе с ней на житье в столице.

Аврелии было уже около шестнадцати лет, как вдруг в дом ее матери стал часто являться какой-то человек, которого баронесса принимала постоянно с выражением самого искреннего сочувствия и дружбы. Посещения его делались все чаще и чаще, а вместе с тем видимо изменилась и вся обстановка жизни баронессы. Вместо прежней бедной комнаты, где-то почти на чердаке, переехали они в большой, богатый дом в лучшем квартале города. Роскошные наряды сменили прежние убогие платья. Баронесса ежедневно обедала вместе со своим гостем, а по вечерам стала с ним разъезжать по всем увеселительным местам столицы. Только на положении Аврелии эта перемена состояния ее матери не отразилась никак. Во время увеселительных прогулок баронессы с незнакомцем она постоянно оставалась одна в своей комнате и одевалась точно так же бедно, как и прежде.

Незнакомец, хотя ему было лет около сорока, сохранил вполне юношескую свежесть и вообще мог назваться красавцем, но, несмотря на это, он был всегда противен Аврелии, в особенности своими манерами, которые при всем его желании показаться принадлежащим к хорошему обществу, обличали в нем необразованного, грубого человека. Скоро Аврелия заметила, что незнакомец стал порой кидать на нее взгляды, которые приводили ее в невыразимый ужас. Она не могла дать себе ясного отчета, почему баронесса, до сих пор никогда не говорившая ни слова о незнакомце, тут вдруг объявила ей его имя, прибавив, что он имел титул барона и был их дальним родственником. Она много распространялась в похвалах его наружности, качествам и заключила вопросом, нравится ли он Аврелии. Аврелия не могла промолчать о том отвращении, которое внушал ей приятель ее матери, и надо было видеть, какая ярость сверкнула при этом в глазах баронессы. Она назвала ее глупой, безрассудной девчонкой, но, однако, скоро спохватилась и даже стала гораздо ласковее, чем была прежде; накупила ей прекрасных нарядов и начала брать ее везде с собой. Незнакомец стал к ней необыкновенно внимателен и предупредителен, чем, однако, по словам Аврелии, сделался ей еще отвратительнее прежнего. Чувство это, наконец, перешло в ней все границы, после того как она однажды убедилась, какого рода замысел созрел относительно нее в голове преступной матери.

Однажды незнакомец, вернувшись домой совершенно пьяный, вдруг схватил Аврелию в свои объятия с таким диким, безумно бешеным взглядом, что она не могла более ни минуты сомневаться в его намерениях. Отчаяние придало ей сверхъестественную силу, и она так оттолкнула негодяя, что он, и без того едва держась на ногах, упал без памяти на пол. Сама Аврелия убежала и заперлась в своей комнате. Скоро баронесса вошла к ней и холодно объявила, что они обязаны незнакомцу всем своим благосостоянием и что она не имеет ни малейшего желания возвращаться к прежней нужде и нищете, а потому находит, что всякое манерничанье со стороны Аврелии в этом случае глупо и неуместно и что ей остается только подчиниться желанию их благодетеля, который, в противном случае, грозит бросить их совсем. Слезы и мольбы Аврелии вызвали на лице баронессы лишь холодную усмешку, причем она вообще высказала такой ледяной, безнравственный взгляд на эти вещи, что не нашлось бы даже совершенно испорченного сердца, которое не пришло бы в ужас, выслушав такое признание от кого бы то ни было. Аврелия увидела ясно, что погибель неизбежна, и решилась искать спасения в бегстве.

Она успела добыть ключ от входных дверей; наскоро собрала необходимые пожитки и поздней ночью вышла в переднюю, полагая, что мать ее спала глубоким сном. Она готова была уже проскользнуть незаметно в дверь и сбежать с лестницы, как вдруг в комнату стремительно вбежала баронесса, растрепанная, в ночном платье, и бросилась к ногам Аврелии. Незнакомец следовал за ней, крича страшным, бешеным голосом:

- Постой, старая ведьма! Я тебе задам праздник!

И, схватив баронессу за волосы, стал жестоко бить тяжелой тростью, которую держал в руках. Крик старухи был ужасен. Аврелия, вне себя от страха, бросилась к окну и, разбив его, громко закричала о помощи. Проходивший в эту минуту по улице патруль немедленно вошел в дом.

- Возьмите его! - воскликнула избитая, израненная баронесса. - Возьмите!.. Держите крепче!.. Взгляните на его спину! Это...

Едва она успела произнести имя незнакомца, как полицейский сержант воскликнул:

- Как! Уриан?! Наконец-то мы добрались до тебя, голубчик!

Незнакомец был тотчас же схвачен, крепко связан и уведен прочь, несмотря на его отчаянное сопротивление.

При всем ужасе этой сцены, баронесса, однако, успела заметиь намерение Аврелии бежать. Едва полиция удалилась, она взяла дочь за руку, отвела, не говоря ни слова, в ее комнату и заперла на ключ. На следующее утро старуха вышла рано из дома и вернулась только поздно ночью, так что Аврелия провела весь этот день одна в комнате, никого не видя и без куска хлеба.

Прошло некоторое время. Баронесса постоянно обращалась с ней сурово и, казалось, боролась сама с собою, словно на что-то решаясь. Наконец как-то вечером получила она письмо, содержанием которого осталась очень довольна.

- Смотри, дрянная девчонка! - сказала она Аврелии, - ты виновата во всем, но я, так и быть, тебя прощаю и не желаю тебе беды, которую ты сама накликала.

С этой минуты она стала с ней опять ласковой и возвратила ей прежнюю свободу, хотя Аврелия давно сама оставила намерение бежать, с тех пор, как злодея ее не было в доме. Так прошло еще некоторое время.

Раз Аврелия, сидя в своей комнате, услышала сильный шум на улице. Горничная выбежала за двери и, возвратясь, объявила, что это была процессия позора, устроенная для сына палача, обвиненного в убийстве, и которого вели с площади, где он был заклеймен железом, обратно в тюрьму. По дороге он думал вырваться и убежать, что и было причиной шума. Аврелия, объятая каким-то страшным предчувствием, бросилась к окну и не ошиблась: в преступнике, привязанном к колеснице, она тотчас узнала своего злодея. Увидя ее, негодяй сжал кулаки и погрозил ей со свирепым взглядом, под впечатлением которого она почти без чувств упала в кресло. Баронесса во все эти дни часто выходила из дома, оставляя Аврелию одну, причем по взглядам старухи она ясно могла догадаться, что они переживают тяжелые времена.

Горничная Аврелии, взятая уже после несчастного ночного приключения, успела, однако, разведать в чем дело и сообщила ей, что в городе только и разговоров было, что о баронессе и ее связи с закоренелым преступником. Аврелия знала, как происходило дело, и полицейские могли быть верными свидетелями в подтверждение ходивших слухов, так как они схватили негодяя в доме баронессы, узнав его по выжженным клеймам на спине, служившим явной уликой его прежней преступной жизни. Хотя горничная Аврелии, видимо, сдерживала язык и не говорила всего, что знала, но Аврелия, однако, могла догадаться, что преступник показал на допросе такие вещи, вследствие которых опасность быть привлеченной к суду и даже арестованной грозила самой баронессе. Таким образом ужасное сознание преступности родной матери во второй раз поразило несчастную девушку, а вместе с тем она поняла, что им невозможно оставаться жить на прежнем месте. Последнее обстоятельство не заставило себя долго ждать, и обе они поспешно покинули город, где оставили по себе такую печальную славу. По дороге заехали они в замок графа, где и случилось все рассказанное выше.

После сватовства графа Аврелия думала успокоиться и забыть все, но каков же был ее ужас, когда баронесса в ответ на ее признание, вместо всякого сочувствия, вдруг закричала страшным голосом:

- Ты родилась на мое вечное горе, несчастное существо! Знай же, что в самом твоем счастье найдешь ты свою беду, если я не переживу твоего брака! Твое рождение принесло мне болезнь! В эту минуту в меня вселился сам сатана!

Сказав эти последние слова, Аврелия упала на грудь графа и со слезами умоляла его удовольствоваться этим признанием и не заставлять ее повторять то, что мать напророчила ей еще в этом бешеном припадке ярости. Она чувствовала себя, по ее словам, до того разбитою своим рассказом, что боялась, как бы ужасная угроза баронессы не оправдалась на ней на самом деле. Граф старался утешить Аврелию как мог, но и он не был в состоянии отделаться от чувства какого-то ужаса, вселившегося в него после ее рассказа. Он невольно сознавался себе сам, что глубокое отвращение к умершей баронессе, восстав в нем с новой силой, набросило черную тень на его светлую до этой минуту жизнь.

Через некоторое время граф стал замечать, что в Аврелии начала происходить какая-то странная перемена. Необыкновенная бледность лица и утомленные глаза указывали явно на болезненное состояние тела, но с тем вместе какая-то загадочная пугливость и вообще все состояние духа заставляли предполагать, что к физическому страданию присоединилось и нравственное расстройство. Она видимо избегала оставаться с мужем наедине, часто запиралась одна в своей комнате, гуляла в парке только по уединенным аллеям, и когда возвращалась домой, то заплаканные глаза обличали явно, что она боролась с какой-то страшной, мучительной мыслью. Напрасно старался граф добиться причины этой внезапной перемены и наконец решился прибегнуть к совету одного известного своим искусством врача. Тот, исследовав Аврелию, признал ненормальность ее положения, но что до ее причин, то он даже обрадовал графа, высказав мысль, что подобная нервная раздражительность в женщинах часто сопровождает первые признаки беременности. Обедая с графом и графиней, врач перевел однажды веселый разговор на это обстоятельство, но на Аврелию слова его не произвели ни малейшего впечатления. Однако она вдруг встрепенулась и стала с жадностью слушать, когда, продолжая ту же тему, распространился врач об одном странном обстоятельстве: дело в том, что женщины в таком положении часто чувствуют непонятные влечения, которым они не могут даже сопротивляться, не причинив вреда себе и будущему ребенку.

Аврелия засыпала врача расспросами, и он, благодаря своей опытности, был в состоянии рассказать множество самых странных и даже смешных подробностей, связанных с такими случаями.

- Впрочем, - прибавил он, - в женщинах случались при подобных обстоятельствах проявления и таких чудовищных инстинктов, что о них страшно упоминать. Так, например, я знал жену одного кузнеца, которую ужасно тянуло к человеческому мясу, и когда муж ее воротился однажды домой пьяным, то она изрезала его ножом, так что он истек кровью и умер.

Едва Аврелия услышала эти слова, как, тотчас же побледнев, упала без чувств со страшными конвульсиями. Припадок был так силен, что врачу, поздно спохватившемуся, что слова его неосторожны, только с великим трудом удалось привести ее в себя и успокоить.

Припадок этот, однако, произвел, по-видимому, благодетельный перелом в общем состоянии графини. Она вообще стала спокойнее, хотя какая-то странность выражения бледного лица и зловещий огонь, порой сверкавший в ее глазах, по-прежнему глубоко тревожили графа. Самым необъяснимым в поведении Аврелии было то, что она решительно отказывалась от пищи и выказывала невыразимое отвращение ко всем блюдам, и преимущественно к мясу, так что часто даже вставала во время обеда и удалялась, не будучи в силах перенести его вида и запаха. Ни убеждения врача, ни просьбы графа не могли принудить ее выпить хотя бы одну ложку лекарства. Так проходили недели и месяцы, а графиня все отказывалась принять какую-либо пищу, так что, наконец, врач должен был сознаться сам себе, что тут замешалась какая-то тайна, до сих пор еще не до конца исследованная наукой. Он покинул замок под каким-то выдуманным предлогом, хотя граф очень хорошо разгадал его мысли и понял, что в положении его жены было что-то загадочное и что медицина не была в состоянии помочь ее болезни. Можно себе представить, в какое состояние это его привело. Но ожидавший его удар был еще страшнее.

Раз один старый, верный слуга графа, улучив минуту, когда он сидел один, рассказал ему, что графиня по ночам куда-то выходила из замка и возвращалась только с рассветом. Холод пробежал по жилам несчастного Ипполита при этом известии. Тут в первый раз только пришло ему на ум, что с некоторого времени он постоянно засыпал около полуночи каким-то тяжелым, неестественным сном и что, вероятно, сон этот был следствием наркотического питья, которое давала ему по вечерам графиня, чтобы незаметно покидать спальню, так как они, вопреки обычаям высшего света, спали в одной комнате. Страшное подозрение в измене запало в его душу! Образ отвратительной матери и черная история с сыном палача вновь сверкнули яркими красками в его сердце. На следующую ночь он дал себе слово добиться, во что бы то ни стало, раскрытия этой тайны, которая, вероятно, была в связи с общим непонятным состоянием духа Аврелии.

Графиня каждый вечер сама приготовляла для него чай и затем удалялась к себе. В этот день он не выпил ни одного глотка и когда, по обыкновению, лег с книгой в постель, то тотчас почувствовал, что в этот раз обыкновенная его сонливость не являлась. Тем не менее он положил книгу в сторону и притворился спящим. Скоро Аврелия тихо и осторожно встала с постели, подошла к графу, осветила ему лицо свечой и, убедясь, что он спит, вышла из комнаты. Сердце Ипполита готово было выпрыгнуть. Быстро вскочил он с постели, накинул плащ и тайком пошел за Аврелией. Ночь была ясная, лунная, так что граф мог видеть фигуру жены в белом ночном платье, несмотря на то, что она прокрадывалась темными тропинками. Пройдя парк, Аврелия направилась к кладбищу и исчезла за стеной. Ипполит быстро пробежал туда же и вошел в незапертые ворота ограды. Там глазам его вдруг представилась кучка каких-то страшных, призрачных фигур. Вглядясь, он увидел, что это было несколько полуобнаженных, старых женщин с растрепанными волосами. Припав к земле, они рвали и грызли зубами, как жадные волки, лежавший среди них вырытый труп! Аврелия была между ними!..

В ужасе бросился граф прочь, пробежал через парк, бежал, сам не зная куда, пока, наконец, не очнулся с занявшейся зарей, весь измученный, в холодном поту, перед воротами замка. Не сознавая сам, что делает, он быстро вбежал на лестницу и бросился в спальню. Аврелия лежала в постели и спала, по-видимому, самым сладким сном. Ипполит думал убедить себя, что виденное им было только страшным сном, или, если он действительно был на кладбище, что доказывал и его вымокший плащ, ласкал себя надеждой, что глаза его были поражены ужасной галлюцинацией. Не ожидая пробуждения графини, он оделся и, велев подать верховую лошадь, поскакал куда глядели глаза. Прогулка ранним свежим утром, по зеленым ароматным полям, среди неумолкаемого пения птиц притупила в душе его страшное впечатление от виденных им ночных ужасов, так что он возвратился успокоенный, по крайней мере, настолько, что мог владеть собой. Но когда оба, и Ипполит и Аврелия, сели обедать, и последняя выказала, как обычно, свое отвращение к мясу, сознание страшной правды внезапно с прежней силой восстало в душе графа. Вне себя от гнева вскочил он из-за стола и крикнул ужасным голосом:

- Адская тварь! Я знаю, почему ты не ешь человеческой пищи! Тебе нужно мясо, вырытое из гробов, проклятая женщина!

Едва успел он произнести эти слова, как Аврелия с диким криком кинулась на него и, точно бешеная гиена, укусила его в грудь. Ипполит так яростно оттолкнул беснующуюся, что она упала на землю, где через несколько минут умерла в ужаснейших конвульсиях.

Граф сошел с ума.

* * *

- Ну, мой дражайший Киприан, - молвил Лотар, после нескольких минут молчания, воцарившегося в кружке друзей, - ты отлично сдержал свое слово. Вампиризм против твоего рассказа может показаться детской игрушкой, способной возбудить только смех. Повесть твоя до того интересна и сверх того, так обильно полита асса-фетидой, что ей порадовался бы всякий человек, у которого вкус извращен до того, что ему уже перестала нравиться свежая, здоровая пища.

- И все-таки, - перебил Теодор, - я должен заявить, что Киприан в своем рассказе умолчал о многом, а некоторых обстоятельств коснулся до того слегка, что о последствиях их можно только догадываться. Мы, впрочем, за это ему все благодарны. Я вспоминаю теперь, что, действительно, читал эту страшную историю в какой-то старой книге, где все ее эпизоды, в особенности же, похождения старой баронессы, развиты с большой любовью, что производит уже совершенно невыносимое впечатление. Я был очень рад, что Киприан не очень распространялся в своем рассказе, и, вспомнив нашего патрона святого Серапиона, позволил себе ужаснуть нас только в самом конце повести. Поглядите на себя в зеркало! Мы все порядочно бледны, и более всего сам рассказчик.

- То, что мы слышали, забывается не так легко, - сказал Оттмар, - и так как в рассказе Киприана выведены живые отдельные фигуры, то, я думаю, он вряд ли может послужить темным фоном для сказки Винцента! Позвольте же мне для того, чтобы окончательно рассеять тяжелое впечатление, сделать небольшую интермедию между слышанной историей и сказкой Винцента. Он уже, кстати, откашливается для того, чтобы обеспечить ясность голоса. А я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об одном эстетическом чайном обществе, о котором заметку нашел сегодня, перерывая свои бумаги... Ты позволишь, друг Винцент?

- Хотя, - возразил Винцент, - подобные отступления и вообще вся наша болтовня о вампирах и тому подобных вещах, давно уже препятствующая мне открыть рот, будут противны уставу святого Серапиона - но, несмотря на это, - говори друг Оттмар! Часы бегут, и я, как сварливая женщина, утешаюсь тем, что за мной, по крайней мере, остается последнее слово!

- Случай или, вернее сказать, излишняя любезность, - так начал Оттмар, - сделали меня посетителем одного эстетического чайного общества, а так как время проходило там довольно скучно, то я старался всеми способами не оставаться на его собраниях долго. Меня бесило то, что истинно талантливые произведения, прочитываемые там иногда, обыкновенно возбуждали в обществе одну зевоту, тогда как невыносимые стихи какого-то юного, много возмечтавшего о себе поэта, общего любимца гостей, вызывали всеобщий восторг. Поэт этот пробовал свои силы и в чувствительном, и в серьезном, но преимущественно много воображал о своей способности писать эпиграммы. В них, впрочем, всегда оказывался недочет в остроте, и потому он обыкновенно подавал собственным примером знак, когда следовало смеяться, причем ему немедленно начинало вторить все общество. Раз, на одном из таких собраний, я скромно попросил позволения прочесть небольшие стихи, сочиненные мной в счастливый момент вдохновения. Все общество необыкновенно обрадовалось и с охотой согласилось на мою просьбу. Я вынул из кармана листок и прочел:

ЧУДЕСА ИТАЛИИ

Гляжу ли я к востоку,

Лучи зари вечерней

Сияют назади!

Взгляну ли я на запад,

Пленительное солнце

Заглянет мне в лицо!

О чудный край, где могут

Свершаться перед нами

Такие чудеса!

"Прелестно! Божественно! Милейший господин Оттмар! Как это глубоко прочувствовано! Как хорошо!" - так воскликнула хозяйка дома, а вслед за ней и толпа одетых в черные фраки юношей, с великолепными жабо. Одна молодая барышня даже отерла выступившую у нее на глазах слезу умиления. По общему требованию, я стал продолжать, придав своему голосу самое трогательное выражение и на этот раз прочел следующее:

Малютка юнкер Мас

Скворца себе припас,

За ним не доглядел,

Скворец и улетел!

И юнкер Мас опять

Один стал поживать!

Новый восторг и новые похвалы! Вся публика громко требовала продолжения. Я скромно ответил, что подобные, глубоко обдуманные вещи, обнимающие жизненные вопросы со столь разнообразных сторон, будучи прочитаны в неумеренном количестве, могут подействовать слишком сильно на нервы дам, а потому я и предпочитаю лучше сообщить несколько эпиграмм, в которых слушатели, конечно, не откажутся признать присутствие главного качества эпиграммы, а именно - соли. Я прочел:

Толстяк хозяин Шрейн

Любил один рейнвейн,

И раз хватил так много,

Что отдал душу Богу.

Сосед же Грау сидит

Да со смехом говорит:

"Хозяин Шрейн толстяк!

Когда бы не пил так

Зараз ты очень много

Не отдал душу б Богу".

Когда общество достойно выразило свое изумление по поводу блестящего остроумия этой эпиграммы, я выступил с другой:

Раз Гамму Гумм сказал: "Ты что-нибудь слыхал о книге Ганзена?" - "А ты ее читал?" - Спросил так Гамм. А Гумм-хитрец на это ему с улыбкою лукаво молвил: "Нету!"

Все громко рассмеялись, а хозяйка дома даже сказала, погрозив мне пальцем: "О злой! Можно ли быть колким до такой степени!" Один из гостей, слывший в обществе за непогрешимого судью и критика, горячо пожал мне руку со словами: "Отлично! Благодарю!" Только юный поэт обернулся ко мне спиной, а молодая барышня, пролившая слезы над "Чудесами Италии", подойдя ко мне со скромно опущенным взором, сказала, что сердце женщин способно более помнить чувство, чем остроумие, и потому она убедительно просит меня дать ей списать первое стихотворение. Я обещал, поцеловав, как следует восторженному поэту, ручку прекрасной просительницы, что, впрочем, сделал больше для того, чтобы еще более взбесить юного стихотворца, бросившего на меня взгляд василиска.

- Замечательно, - прервал своего друга Винцент, - что рассказ твой, любезный Оттмар, по странному случаю может служить отличным прологом для моей сказки. Я прошу вас вспомнить слова Гамлета: "Что это? Пролог или изречение вроде тех, что вырезывают на кольцах?" В рассказе Оттмара прошу всех запомнить личность юного раздраженного поэта, потому что он, как вы увидите, явится и героем моей сказки. Итак, я начинаю чтение и не прерву его до конца, который, хотя и дался мне с трудом, но, к счастью, вышел довольно удачным.

Винцент прочел:

КОРОЛЕВСКАЯ НЕВЕСТА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

в которой повествуется о многих личностях

и их отношениях между собой, а также

подготовляются чудесные приключения,

которые будут изложены в следующих главах.

Был благословенный год. Овес, рожь, пшеница и ячмень зеленели и наливались на полях; крестьянские парни и девушки целые дни не покладая рук работали на своих огородах, а скот с наслаждением щипал сочную траву. Деревья сгибались под тяжестью вишен, которых было так много, что несметные стада воробьев не могли исклевать даже половины, несмотря на все их желание это сделать. Словом, все, что было живого, радовалось и веселилось на роскошном пире природы. Но лучше всего росли и зеленели овощи в огороде господина Дапсуля фон Цабельтау, так что фрейлейн Аннхен не могла довольно нарадоваться, любуясь на своих питомцев.

Надо, однако, нам сообщить читателю, кто такие были господин Дапсуль фон Цабельтау и Аннхен.

Вероятно, любезный читатель, тебе случалось во время твоих путешествий посетить прекрасную страну, которую орошает Майн. Не правда ли, ты не мог противиться обаянию благоуханного ветерка, подергивавшего при свете солнца золотой рябью тихую поверхность воды и, наверное, выйдя из тесной кареты, предпочитал пройтись пешком по прохладной роще, пройдя через которую ты выходил к прекрасной долине с небольшой деревушкой в ней. В деревне тебе, конечно, попадал навстречу всякий раз худощавый человек, странный костюм которого непременно привлекал твое внимание. На нем была маленькая шляпа из серого войлока, черный как смоль парик, серый камзол, жилет и панталоны, такого же цвета чулки, а в руках серая, покрытая лаком палка. Раскачивающейся походкой идет он обычно навстречу, устремив на тебя большие, глубоко запавшие глаза, но, по-видимому, совсем не замечает тебя.

"С добрым утром, сударь!" - кричишь ты, когда он едва не сшибает тебя с ног. Он вздрагивает, словно внезапно пробудившись от глубокого сна, приподнимает небольшую шляпу и глухим, плаксивым голосом отвечает:

- Доброго утра! Какая у нас славная погода! А бедные жители Санта-Круца! Представьте! Два землетрясения кряду, и потом дожди и дожди без перерыва!

Конечно, любезный читатель, слова эти решительно ставили тебя в тупик на счет того, что следовало отвечать странному незнакомцу, но он, не дожидаясь ответа, прибавлял тем же тоном:

- Да благословит вас, сударь мой, небо! Вы родились под счастливой звездой! - и затем поспешно уходил прочь.

Странный этот человек был не кто иной, как сам господин Дапсуль фон Цабельтау, владелец славной деревеньки, которая была перед твоими глазами. Придя туда с хорошим аппетитом в надежде позавтракать, ты, без сомнения, сейчас же убеждался, что в корчме ничего нельзя было достать порядочного, и если ты не довольствовался одним молоком с хлебом, то тебе, наверно, указывали господский дом с советом отправиться туда, прибавив, что там уж фрейлейн Анна сумеет угостить на славу. Ты отправлялся туда и по первому впечатлению мог только сказать, что в доме этом были окна и двери, такие же как и в замке барона фон Тондертонктонка в Вестфалии, но, вглядевшись, ты замечал, что на дверях красовался вырезанный из дерева герб фамилии фон Цабельтау и что все строение было прислонено к живописным останкам полуразрушенного замка, от которого уцелела только часть стены с воротами, ведшими в обнесенный когда-то стенами двор, да высокая сторожевая, сложенная из камня башня.

Из дверей, украшенных гербом, выбегала тебе навстречу молодая, краснощекая девушка со светлыми волосами, очень хорошенькая, хотя и довольно плотного сложения. Увидя ее, ты, конечно, не мог преодолеть желания войти в дом, а будучи там, ты уже, наверно, был принят и угощен прекрасным молоком с бутербродами, ветчиной, как будто из Байонна, и стаканом прекрасной свекольной водки. Угощая тебя, девушка, которая была не кто иная, как фрейлейн Аннхен фон Цабельтау, много и бойко толковала о своем хозяйстве, причем ты, конечно, немало изумлялся ее познаниям в этом деле. Скоро потом с улицы раздавался громкий голос: "Анна! Анна! Анна!", ты вздрагивал, но фрейлейн Аннхен спешила тебя успокоить словами:

- Это вернулся папаша с прогулки и требует, чтобы ему подали завтрак в его ученый кабинет.

- Ученый кабинет? - произносил ты с изумлением.

- Да! - отвечала Аннхен, - ученый кабинет папаши там, на верхушке башни, он зовет меня через разговорную трубу.

Затем ты мог видеть, любезный читатель, как Аннхен отворяла дверь башни и опрометью бежала туда с точно таким же завтраком и графином водки, каким угощала тебя. Затем она так же скоро возвращалась и вела тебя прогуляться в свой огород, где быстро и скоро начинала показывать рапунтику, плюмаж, английский турнепс, великого могола, зеленоголовок и т.д. и т.д., чем приводила тебя в немое изумление, так как ты в твоем неведении не видел в огороде ровно ничего, кроме обыкновенных капусты и салата.

Я полагаю, любезный читатель, что во время твоего короткого посещения Дапсульгейма ты приобрел о нем достаточно сведений, чтобы связать с понятием о нем те странные, невероятные вещи, которые я намерен тебе рассказать.

Господин Дапсуль фон Цабельтау в молодости никуда не отлучался из замка своих родителей, владевших значительным состоянием. Его старый учитель, замечательный оригинал, учивший его в особенности восточным языкам, развил в нем, между прочим, вкус к мистике или, говоря проще, к фантастическим бредням. Умирая, старик завещал своему воспитаннику целую библиотеку мистической чепухи, в которую Дапсуль, придя в возраст, погрузился до ушей. По смерти своих родителей молодой студент предпринял долгое путешествие, отправясь по совету учителя в Египет и Индию. Возвратясь через четыре года домой, он нашел, что дальний родственник, управлявший в это время его имением, управился так хорошо, что из всего богатого состояния ему осталась только деревенька Дапсульгейм. Тем не менее господин Дапсуль, всегда стремившийся более к золоту истины, чем к золоту земному, нашел даже в этом случае предлог трогательно поблагодарить своего родственника за то, что тот сберег ему хорошенький Дапсульгейм с высокой сторожевой башней, очень удобной для астрологических наблюдений, так что он тотчас же расположил на ее вершине свой ученый кабинет. Родственник скоро сумел внушить господину Дапсулю, что ему необходимо жениться. Тот сразу согласился и выбрал жену по указанию того же обязательного родственника. Брак, впрочем, был недолговечен. Госпожа Дапсуль умерла, родив своему мужу дочь. Родственник распоряжался и свадьбой, и крестинами, и похоронами, так что Дапсуль, сидя на своей башне, заботился обо всем этом очень мало, тем более, что в это время ожидалось на небе появление очень редкой кометы, дурному влиянию которой он и приписывал все эти несчастные события.

Новорожденная дочь воспитывалась под присмотром старой тетки и, к великому ее удовольствию, стала с малых лет показывать необыкновенную склонность к хозяйству. Тут фрейлейн Аннхен была совершенно, как говорится, в своей тарелке и прошла все ступени, нужные для образования хорошей домоправительницы. Сначала была она гусятницей, потом кухаркой, ключницей и наконец, приняла в свои руки окончательно бразды правления всем домом, соединив таким образом практику с теорией в полном смысле этого слова. Она очень любила гусей, уток, куриц, голубей, коров, овец, - словом, всевозможный домашний скот, не исключая даже свиней, за которыми ухаживала она с особой нежностью и рачительностью. Ей случалось даже выбирать среди поросят одного любимца и водить его всюду за собой на голубой ленточке, как собачку. Но всего более любила она свой огород, более даже фруктового сада. Старая тетка успела передать Аннхен много теоретических познаний о разных видах зелени, как это благосклонный читатель мог заметить по разговору с ней. Когда приходила пора копать гряды, сеять овощи или сажать рассаду, фрейлейн Аннхен не только руководила работами, но и везде поспевала помочь собственными руками. Даже завистливые люди должны были сознаться, что никто не умел владеть лопатой так, как делала это фрейлейн Аннхен. Таким образом, пока господин Дапсуль занимался на своей башне астрологическими наблюдениями, имея в виду только небесное, Аннхен с усердием и ловкостью пеклась о земном.

Нечего потому удивляться, если я скажу, что особенно счастливый год для роста овощей приводил Аннхен в совершенный восторг. Но пышнее и выше всех разрослась гряда моркови, обещавшая необыкновенный урожай.

- Ах вы, мои милые, замечательные морковки! - не раз повторяла фрейлейн Аннхен, хлопала в ладоши, прыгала и плясала, как дитя, получившее богатые подарки в сочельник. Казалось, даже сами морковки, сидя в земле, радовались счастью Аннхен и отвечали ей тоненьким смехом, весело шевеля листьями. Аннхен, впрочем, этого не заметила, потому что в эту минуту привлек ее внимание почтальон, еще издали показывавший ей принесенное письмо.

- Письмо к вам из города, фрейлейн Аннхен! - сказал он, подойдя.

Аннхен сейчас же увидела по адресу, что письмо было от господина Амандуса фон Небельштерна, молодого человека, единственного сына и наследника их соседа, учившегося в университете. Амандус, проводя лето в деревне отца и бывая каждый день в Дапсульгейме, уже давно убедился, что мог любить на свете только одну фрейлейн Аннхен. Точно так же и Аннхен верила твердо, что она может принадлежать только одному Амандусу с его каштановыми кудрями. Потому оба они решили когда-нибудь пожениться и сделаться самой счастливой парой на всем земном шаре. Амандус был прежде очень добрым и простым малым, но в университете кто-то успел вбить ему в голову, что он удивительно богато одаренная, поэтическая натура и рожден для чего-то необыкновенного. Следствием было то, что Амандус, предавшись своим поэтическим вдохновениям, стал решительно презирать здравый смысл и рассудок, которые, по уверению сухих прозаиков, могут будто бы уживаться с поэзией. Письмо, полученное фрейлейн Аннхен от этого юноши, было следующего содержания:

"Божественная Аннхен!

Видишь ли ты, чувствуешь ли, созерцаешь ли, как твой Амандус лежит на траве, обвеянный ароматом апельсиновых цветов и погруженный в сладкие думы любви и раздумья? Розы, гвоздики, нарциссы и тимиан с фиалками свиваются около него чудным венцом, и все эти цветы не что иное, как мысли о тебе, моя Аннхен! Я чувствую, что должен покинуть презренную прозу! Слушай! слушай, как я умею любить и выражать мою любовь сонетами!

О радости любви зефиры вейтесь!

О сердце полно биться и молчи!

О небеса! светил своих лучи

Вы в сердце нам с слезами вместе лейте!

Желаний всех оковы вы разбейте!

Любовь растет из горького зерна!

Вперед, вперед и явится страна,

Где радости стаканом полным пейте.

Так водопад стремительно несется,

Кто храбр и смел, тот кинется туда

В его струях найти себе награду.

Уже вдали звук счастья раздается,

Кто верен был, тому дано всегда

Обресть любви роскошную рассаду!

Желаю, о Аннхен, чтобы во время чтения этого сонета ты прониклась таким же священным восторгом, какой ощущал я, когда занят был его сочинением, а затем торжественно, вдохновенно прочел вслух сам себе! Думай, божественное дитя, думай чаще об обожающем тебя Амандусе фон Небельштерне!

P.S. Не забудь, дивное существо, когда будешь мне отвечать, прислать фунта два-три виргинского табаку, что растет в твоем огороде. Он очень ароматен и горит лучше порто-рико, какой обыкновенно курят здешние студенты, когда отправляются в пивную".

Фрейлейн Аннхен, прочтя письмо, поцеловала его несчетное число раз, приговаривая:

- Господи! Как он хорошо пишет! А милые стишки! Что за прелесть! Зачем, право, я такая глупая, что не умею сочинять точно так же. Но что делать! Видно это дается одним студентам! Я только не поняла хорошо, что он хотел выразить под рассадой? Впрочем, верно, голубчик подразумевал английскую морковь или рапунтику!

В тот же день Аннхен старательно упаковывала табак и, побежав к школьному учителю, снесла ему дюжину отличных гусиных перьев, прося их для нее очинить. Она непременно хотела в тот же день отвечать на драгоценное письмо. Ей вообще было так весело на душе, и она так громко смеялась, сама не зная чему, бегая после обеда в своем огороде, что даже не слыхала, как какой-то тоненький голосок кричал ей из-под земли: "Тащи меня!.. тащи!.. я созрел!.. созрел!.. созрел!" Но, как сказано, фрейлейн Аннхен не обратила на это никакого внимания.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой описывается первое странное приключение

и много других интересных вещей, без которых

не могла быть сочинена настоящая сказка.

Однажды господин Дапсуль фон Цабельтау сошел в полдень по обыкновению со своей башни и отправился вместе со своей дочерью в столовую обедать. Обед их обыкновенно кончался очень скоро и проходил в полном молчании, потому что господин Дапсуль был большой враг всяких лишних разговоров. Фрейлейн Аннхен также не досаждала ему многословными речами, да сверх того, у нее не было и охоты вызывать милого папашу на разговоры, так как она знала хорошо, что он стал бы говорить какие-то странные, непонятные для нее вещи, от которых у нее порой даже начинала кружиться голова. Но в этот день, полная впечатлений от полученного письма и прелести своего огорода, фрейлейн Аннхен болтала без умолку о том и о другом, так что господин Дапсуль, выронив наконец из рук вилку и ножик, заткнул себе пальцами уши и воскликнул:

- О Господи! Да кончится ли когда-нибудь эта глупая, пустая болтовня?

Фрейлейн Аннхен испугалась и тотчас же замолчала, а господин Дапсуль продолжал своим обыкновенным плаксивым голосом:

- Что до твоей зелени, так ведь я давным-давно знаю, что сочетание созвездий нынче особенно благоприятно ее росту. Люди будут вдоволь питаться капустой и салатом, подкрепляя свое тело для того, чтобы оно, как крепкий, хорошо вычищенный горшок, могло легче вместить в себя мировой дух. Земное начало гномов должно выдержать натиск огненных саламандр, и вот почему я с таким аппетитом ем салат из пастернака, который ты приготовила. Что же до молодого Амандуса фон Небельштерна, то я решительно не имею ничего против того, чтобы он на тебе женился, когда вернется из университета. Не забудь только прислать ко мне на башню Готлиба сказать, когда вы соберетесь венчаться, чтобы я мог проводить вас в церковь.

Сказав это, господин Дапсуль замолчал на несколько минут и затем, не обратив даже внимания на просиявшее при этих словах радостью лицо Аннхен, стал продолжать, стуча в такт своей речи вилкой по стакану, хотя и не всегда удачно:

- Имя твоего Амандуса чистый герундий, и я должен тебе сказать, что давно уже составил его гороскоп. Созвездия оказались к нему благосклонны. Юпитер стоит в восходящем узле и смотрит на Венеру в полном оружии. Путь их ведет прямо к Сириусу, но на дороге предвидится опасность, от которой Амандус должен спасти свою невесту. Опасность тем хуже, что она порождена какой-то посторонней злобной властью, ускользающей от анализа астрологии. Впрочем, я узнал, что избежать ее и спасти свою невесту Амандус может только при помощи того психического состояния, которое зовется глупостью... О дочь моя! - тут господин Дапсуль опять впал в свой плаксивый тон. - Дорого бы я дал, если бы мог убедиться, что опасность, которую я предвижу для тебя при помощи моего астрологического зрения, состоит только в неприятности остаться старой девой, и если бы Амандусу предстояло избавить тебя единственно от этого!

Тут господин Дапсуль глубоко вздохнул несколько раз кряду и затем продолжал:

- Впрочем, путь Сириуса исчезает как раз после этой грозящей беды, и Юпитер благополучно соединяется с Венерой!

Давно уже господин Дапсуль не произносил такой длинной речи и потому, крайне утомленный, тотчас же встал из-за стола и отправился опять на свою башню.

На другой день Аннхен написала следующее письмо своему Амандусу:

"Бесценный мой Амандус!

Ты не можешь себе вообразить, сколько удовольствия доставило мне твое письмо! Я сказала о нем папаше, и он обещал сам проводить нас с тобою в церковь. Постарайся поэтому как можно скорее вернуться из твоего университета. Ах, если бы я могла понять прелестные стишки, которые ты написал мне так мило! Когда я читаю их сама себе вслух, то мне так вот и кажется, что я все понимаю, а как начну разбирать строчка за строчкой, то и вижу, что для меня это какая-то чепуха без всякого смысла. Наш школьный учитель уверяет, будто нынче все так пишут, а потому оно так и быть должно, но я, бедная глупенькая простушка, ничего не понимаю! Напиши мне, не могу ли я стать студентом на короткое время, чтобы не запустить моего хозяйства? Я думаю, что это будет нетрудно! Ну да, впрочем, когда мы будем мужем и женой, то я постараюсь понабраться учености от тебя, чтобы выучиться писать таким же новым, хорошим языком. Виргинский табак посылаю тебе вместе с этим письмом. Я набила им картонку от своей шляпы доверху, а шляпу, чтобы она не смялась, надеваю теперь на статую Карла Великого, что стоит у нас в гостиной. Ты ведь знаешь эту статую, у которой нет ног, потому что это только бюст. Ты, может быть, будешь надо мной смеяться, мой Амандус, но мне страх как захотелось написать тебе тоже стишки и, кажется, удалось недурно! Напиши мне, как это могло случиться, что у меня вышли стихи, между тем как я ничему не училась? Слушай же, что я сочинила:

Люблю тебя, хоть ты и далеко!

Твоей женой быть желаю всегда.

Как вечером всякая звезда

Горит золотом в небе высоко,

Так и ты люби меня вечно,

И мне не измени бессердечно,

Посылаю тебе виргинский табачок,

Кури его себе на радость, дружок!

Будь доволен пока этим, а когда я научусь умно говорить, то буду писать лучше. Подсолнечники у нас в этом году прелесть! бобы также; только мою собачку вчера пребольно укусил за ногу противный соседский кобель. Что делать! Не все хорошо на свете! Тысячу поцелуев тебе, мой Амандус!

Твоя верная невеста Анна фон Цабельтау.

P.S. Я очень торопилась писать, потому некоторые буквы и вышли кривы.

P.S. Ты не должен на это сердиться; я хоть и пишу криво, но зато всегда пряма душой и буду вечно твоей верной Анной.

P.S. Всегда что-нибудь позабуду! Папаша велел тебе кланяться и сказать, что ты спасешь меня когда-нибудь от большой опасности. Я этому очень рада и остаюсь еще раз любящая тебя, верная Анна фон Цабельтау".

С сердца Аннхен свалилась точно какая-нибудь тяжесть, когда она закончила это письмо, которое, надо признаться, досталось ей нелегко. Потому можно себе представить, как весело ей стало, когда она вложила написанное в пакет, запечатала его, не обжегши рук сургучом, и вручила вместе с коробкой табаку Готлибу для отдачи на почту. Покончив затем хозяйственные хлопоты с курицами, Аннхен весело побежала в свой любезный огород.

Подойдя к грядам моркови, она подумала, что время уже вытащить некоторые коренья из земли и послать на продажу в город, как первую новинку для лакомок. Аннхен тотчас же кликнула свою горничную, и обе немедленно принялись за работу. Пробравшись в середину грядки, Аннхен схватила роскошно зеленевший куст и принялась изо всех сил тащить его из земли; но едва она это сделала, как вдруг под руками ее раздался странный звук; не тот неприятный звук, который так режет уши, когда бородка корня отрывается от земли, а напротив, казалось, что кто-то вдруг засмеялся в земле тоненьким голоском. Фрейлейн Аннхен в испуге бросила захваченный куст, громко крикнув:

- Ай! Кто это там смеется?

Но так как ответа не было, то Аннхен снова принялась тащить куст и на этот раз благополучно выдернула из земли огромную великолепную морковь. Но едва она стала с восхищением рассматривать свою находку, как вдруг вскрикнула во второй раз уже таким изумленным голосом, что испуганная горничная тотчас же подбежала с расспросами, что случилось. Оказалось, что на самом кончике выдернутой моркови был надет прекрасный золотой перстень с ярко сверкавшим топазом.

- Ах, какое счастье вам, барышня! - закричала горничная. - Это ваше обручальное кольцо, и вы должны тотчас же надеть его на пальчик!

- Что ты за глупости городишь! - прервала ее Аннхен. - Обручальное кольцо должен мне подарить господин Амандус фон Небельштерн! С какой стати буду я обручаться с морковью!

Однако чем дольше фрейлейн Аннхен смотрела на перстень, тем больше начинал он ей нравиться своей искусной работой, превосходившей все, что она видела в этом роде из созданного человеческими руками. На ободке были выгравированы сотни мельчайших фигурок, сгруппированных самым оригинальным образом. Фигурки были так малы, что при первом взгляде на них трудно было даже их различить, но зато, едва глаз успевал к ним присмотреться, фигурки, казалось, начинали оживать и танцевать в самых оригинальных движениях. Сверх того, блеск вставленного в перстень топаза был так ослепителен, что подобного камня нельзя было, пожалуй, найти даже в Дрезденском "Зеленом своде".

- Кто знает, - промолвила горничная, - сколько лет пролежал бы этот перстень, если бы сквозь него не проросла морковь и вы не вытащили его вместе с ней.

Едва фрейлейн Аннхен сняла перстень с корня, как морковь, проскользнув между ее пальцами, упала и исчезла снова в земле. Но Аннхен и горничная не обратили, однако, большого внимания на этот странный случай, потому что были слишком заняты рассматриванием прекрасного перстня, который Аннхен, не долго думая, надела себе на мизинец. Но едва успела она это сделать, как вдруг почувствовала в пальце острую боль, которая так же мгновенно исчезла, как и появилась.

Само собой разумеется, что Аннхен в тот же день за обедом рассказала отцу удивительное свое приключение с морковью и показала ему прекрасный, найденный ею перстень. Она хотела снять перстень с пальца, чтобы папаша мог лучше его рассмотреть, но едва вздумала она это сделать, как вдруг почувствовала в руке прежнюю острую боль, усилившуюся до невыносимой степени по мере того, как она старалась снять кольцо с пальца, так что под конец ей пришлось положительно отказаться от своего намерения.

Господин Дапсуль внимательно осмотрел перстень на руке Аннхен, заставил ее сделать рукой несколько каких-то таинственных движений, обратившись ко всем сторонам света, и затем, не сказав ни слова, опрометью бросился на свою башню. Аннхен заметила, что, поднимаясь по лестнице, он о чем-то глубоко вздохнул и вообще обнаружил крайне озабоченный вид.

На следующее утро Аннхен, гоняясь по двору за петухом, который наделал непозволительные бесчинства в курятнике, вдруг услышала голос господина Дапсуля, зовущий ее через разговорную трубу. Голос этот звучал чем-то до того диким и отчаянным, что Анхен с испугом воскликнула:

- О чем это вы так воете, папаша? Вы перепугали всех моих кур.

- Анна! - крикнул в ответ господин Дапсуль. - Дитя мое! Приди скорее сюда!

Анхен очень изумилась этим словам, зная хорошо, что папаша ни разу до сих пор не удостаивал позволения посетить свой кабинет. Потому понятно, что она даже с некоторым трепетом отворила дверь, вбежала по лестнице и вошла в единственную, находившуюся на вершине башни комнату.

Господин Дапсуль сидел на каком-то странного вида кресле, окруженный разными диковинными инструментами и запыленными книгами. Перед ним стояла конторка с бумагами, на которых были начерчены линии, перекрещивавшиеся в разных направлениях. На голове Дапсуля была надета высокая, остроконечная шапка, на плечах широкая серая хламида, к подбородку привязана огромная седая борода, что все вместе придавало ему вид настоящего чернокнижника. Аннхен сначала совсем было не узнала Дапсуля в этом маскарадном костюме и боязливо огляделась, думая, он ли это, но наконец, увидя в чем дело, и убедясь, что человек с бородой был действительно ее любезный папочка, она громко рассмеялась и спросила, неужели настали святки, что папаша вздумал сдаться таким чучелом.

Дапсуль, не отвечая на вопрос Аннхен, взял в руку маленький кусок железа, прикоснулся им в голове Аннхен и провел затем по ее руке, начиная от плеча и кончая мизинцем, на котором был надет перстень. Затем велел он ей сесть в свое кресло и поставить палец на исчерченную бумагу таким образом, чтобы топаз перстня пришелся как раз на место схода всех линий. Едва Аннхен успела это исполнить, как вдруг какие-то желтоватые лучи сверкнули из топаза и распространились по всему листу. В то же время Аннхен показалось, что маленькие, выгравированные на ободке перстня фигурки, быстро ожив, спрыгнули на бумагу и стали весело по ней бегать и резвиться. Дапсуль, не отводя от листа глаз, схватил металлическую, отполированную дощечку, и, держа ее обеими руками, хотел медленно опустить плашмя на лист, но, к несчастью, потерял равновесие, стоя на скользком каменном полу, и растянулся во всю длину своего роста. Дощечка, которую он инстинктивно выпустил из рук, повалилась также, гремя и звеня.

Аннхен, ахнув, вдруг вскочила, точно пробудясь от какого-то сна. Господин Дапсуль, с трудом поднявшись на ноги, привел в порядок свою фальшивую бороду, сел напротив Аннхен на груду старых фолиантов и спросил ее торжественным голосом:

- Дочь моя! Скажи мне, что ты чувствовала и о чем думала? Какое откровение сделал тебе твой дух, когда ты взглянула просветленными очами в свое сердце?

- Ах! - ответила Аннхен. - Мне было так хорошо, что я до сих пор не могу опомниться. Я все думала о моем Амандусе фон Небельштерне. Мне казалось, что я вижу его и нахожу еще лучше, чем он был прежде. Он сидел и с особенным удовольствием курил трубку виргинского табака, который я ему послала. Потом мне вдруг ужасно захотелось поесть молодой моркови с колбасой, и не успела я вымолвить это желание, как готовое блюдо очутилось перед моим носом. К несчастью, в эту минуту я проснулась.

- Амандус фон Небельштерн!.. Виргинский табак!.. морковь!.. колбаса!.. - так глубокомысленно рассуждал сам с собою господин Дапсуль фон Цабельтау и затем, видя, что Аннхен хотела уйти, сделал ей знак остаться.

- Счастлива ты, глупенькая девочка, - начал он своим плаксивым более чем когда-нибудь голосом, - счастлива ты, что не посвящена в тайны науки и не чувствуешь опасности, которая окружает тебя со всех сторон. Астральная наука священной кабалы тебе незнакома, и потому ты никогда не будешь в состоянии разделить наслаждения мудрых, которые, занявшись своей наукой, забывают есть и пить, утоляя голод и жажду только для поддержания жизни! Ты никогда не достигнешь той ступени, на которой находиться твой отец, несмотря на то, что и у него иногда заходит на этой высоте ум за разум, и он сам должен сознаться, что почти не знает, до чего дошел и чего ищет! Пища, питье и все остальные человеческие нужды - для него не более как злая необходимость!.. Знай же, моя глупая и счастливая своим глупым неведением дочь, что земля, воздух, вода и огонь наполнены существами более высшими, но и более ограниченными, чем человек. Я не стану тебе объяснять сущности гномов, сильфид, ундин и саламандр, потому что ты этого с твоим умом не поймешь. Для того же, чтобы дать тебе уразуметь опасность, которая тебя ожидает, достаточно сказать, что духи эти постоянно жаждут соединения с человеком; а зная, что люди всегда боятся такого знакомства, они употребляют всевозможные хитрости, чтобы достичь своей цели и сгубить избранного ими человека. Хитрый дух садится то в цветок, то в светлые воды, то в пламя свечки, то в какую-нибудь блестящую вещицу и терпеливо ждет случая добиться своего. Иногда, впрочем, такое сочетание духа с человеком проходит и без дурных последствий для последнего. Так, например, князь Мирандола рассказывает, что однажды два священника прожили сорок лет в счастливейшем супружестве с одним подобным духом женского пола. Бывали даже случаи, что от подобного союза духа с человеком рождались великие люди. Так, Зороастр был сыном Саламандра Оромазиса. Аполлоний, мудрый Мерлин, храбрый граф фон Клеве и великий маг Бензира - были также счастливыми плодами таких союзов. Даже прекрасная Мелюзина была, по уверению Парацельса, простой сильфидой. Но, несмотря на все это, союз с духом представляет всегда большую опасность уже одним тем, что духи, связавшись с человеком, отнимут у него весь разум и, сверх того, жестоко мстят ему за каждое малейшее оскорбление. Раз случилось, что один философ, живший в связи с сильфидой, позволил себе в кружке друзей с жаром распространиться о красоте одной знакомой ему женщины. Едва успел он это сказать, как вдруг в воздухе, перед глазами всех, сверкнула точеная, белоснежная ножка сильфиды, как бы в доказательство, что никто не может спорить по красоте форм с нею, а бедный философ тут же упал и умер на месте. Но к чему говорить мне о других, когда я сам могу служить печальным примером! Вот уже около двенадцати лет, как меня любит одна сильфида, как я ни стараюсь запугать ее и прогнать, так что я чувствую, что еще слишком сильно связан с земным и не углубился в тайны науки до такой степени, чтобы с успехом исполнить мое желание. Мысль эта терзает и мучит меня постоянно! Каждое утро я нарочно не завтракаю, чтобы умертвить свою плоть, но за обедом - увы! - моя добрая Аннхен - ты знаешь, как я обжираюсь.

Последние слова господин Дапсуль проговорил почти каким-то завывающим голосом с потоком горьких слез, обильно струившихся по его худощавым щекам. Затем, успокоясь немного, он продолжал:

- Я стараюсь задобрить моего духа добропорядочным, любезным поведением. Так, например, никогда не позволю я себе выкурить трубки табаку без некоторых кабалистических предосторожностей. Я не знаю, какие сорта табаку ему нравятся и боюсь осквернить воздух неподходящим ему дымом. Потому очень дурно делают те, которые курят без разбору и кнастер, и саксонский табак, и корешки, не понимая, что могут озлобить этим против себя своего духа. С такой же осмотрительностью делаю я решительно все: срезываю ли палку, срываю ли цветок, ем яблоки или высекаю огонь. Мысль обидеть при этом какого-нибудь духа преследует меня постоянно. И при всем том - видишь ты эту разбитую ореховую скорлупу? Падая, я поскользнулся именно о нее и испортил весь опыт, который должен был открыть мне тайну перстня. Я решительно не помню, чтобы я когда-нибудь щелкал орехи в этой, посвященной науке комнате (ты знаешь, что я даже всегда завтракаю на лестнице), и потому остаюсь уверенным, что скорлупу эту нарочно подбросил какой-нибудь маленький гном, чтобы помешать мне в моих опытах. Духи стихий очень любят науки, в особенности же те, которые непросвещенный народ - если не по глупости, то потому, что они превосходят его понятие, - зовет опасными. Так духи всегда вертятся около нас во время магнетических опытов. Особенно любят в этом случае проказить гномы, и часто бывает, что неопытный, не успевший отрешиться от всего земного магнетизер, думая в экстазе своих занятий обнять небесную сильфиду, вдруг видит, что хитрый гном подсунул ему под руку просто какую-нибудь толстую крестьянскую девку. Когда я наступил сегодня на голову маленького, сидевшего в скорлупе гнома, плутишка рассердился и повалил меня на пол. Но, кроме того, у него была, как я подозреваю, другая причина, чтобы помешать моему опыту с перстнем... Анна! О дочь моя Анна! Я имею все данные предполагать, что тебя полюбил гном, который, судя по свойствам перстня, должен принадлежать к очень образованному и знатному роду этих существ. Но я ломаю голову при мысли, как ты, моя глупенькая девочка, сумеешь при твоей неопытности вести дело с подобным стихийным духом! Если бы ты прочла Кассиодора Ремуса, то узнала бы, что знаменитая Магдалена де ла Круа, аббатисса одного из монастырей Кордовы в Испании, тридцать лет прожила в счастливом браке с гномом и что точно то же было с молодой Гертрудой, монахиней Назаретского монастыря близ Кельна, которую подарил своей благосклонностью сильф. Но подумай, о моя Аннхен, во сколько раз обе эти женщины превосходили тебя и умом, и образованием! Ведь ты, вместо чтения умных книг, только гоняешь гусей да уток - животных самых неприятных для людей, занимающихся кабалой! Вместо того, чтобы наблюдать течение небесных светил, - ты копаешься в земле, а о составлении гороскопов будущего я уже не говорю! Ты вечно занята выбиванием масла или заготовкой кореньев на зиму, словом, погружена в одни низкие, материальные расчеты, хотя я и сознаюсь, что пользуюсь плодами твоих забот сам. Суди сама, можешь ли ты понравиться утонченно развитому стихийному духу? Тобой, правда, цветет и преуспевает Дапсульгейм, но ты никогда не будешь в состоянии отрешиться от грубых, земных занятий. И все-таки, ты созналась сама, надев перстень на палец, ты почувствовала вместе с болью какое-то удовольствие. Я, заботясь о тебе, хотел разрушить кабалистическую силу перстня и освободить тебя от овладевшего тобой маленького гнома, но попытка моя не удалась вследствие вмешательства маленького духа в ореховой скорлупе. Тем не менее мне все-таки хочется победить твоего гнома во что бы то ни стало! Ты моя дочь и прижита мной не с какой-нибудь сильфидой или саламандрой, а с простой честной женщиной из хорошей семьи. Мать твою все соседи в шутку звали "козьей невестой", за то, что она, по своей идиллической натуре, проводила целые дни на лугу, занятая своим маленьким стадом, где я, старый дурак, в нее и влюбился! Но ты все-таки моя дочь, моя кровь, и я спасу тебя непременно от злобного гнома с помощью этого магического напильника.

Сказав это, господин Дапсуль взял маленький напильник и хотел распилить им пополам перстень на руке Аннхен. Но едва успел он провести им несколько раз взад и вперед по ободку кольца, как Аннхен громко закричала:

- Папаша! папаша! Оставь! Ты пилишь мне палец!

Причем из-под перстня, действительно, полилась струя темной, густой крови. Напильник выпал из рук господина Дапсуля фон Цабельтау, и он сам в отчаянии откинулся на спинку кресла, громко воскликнув:

- О горе! Горе! Я накликал беду на свою голову! Злой гном явится сейчас и перекусит мне горло, если меня не спасет моя сильфида!.. О Анна! Беги, дитя мое!

Аннхен, решительно ничего не понявшая из мудреных речей господина Дапсуля, не заставила его повторять приказание и тотчас же опрометью убежала из башни.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой рассказывается о прибытии в Дапсульгейм

загадочного человека и о том, что из того вышло.

Как-то утром, когда господин Дапсуль только что успел обнять со слезами свою дочь и хотел отправиться по обыкновению на свою башню, где ежедневно ждал посещения раздраженного гнома, вдруг раздался в воздухе веселый звук рога и вслед за тем, во двор замка прискакал маленький человек крайне смешной наружности. Буланый конь был совсем не велик ростом, почему, может быть, и уродство приехавшего карлика, с его огромной головой, не обнаруживалось явно по сравнению с ней. Туловище его было обыкновенной величины, и пока он сидел в седле, голова его возвышалась над спиной лошади, как у всех людей. Но, вглядевшись, каждый бы непременно заметил его маленькие ноги, болтавшиеся по сторонам седла, как две плетки. Карлик был одет в кафтан, сшитый из желтого атласа, высокую шапку с зеленым пером и большие ботфорты с голенищами из лакированного дерева. Громко крикнув: "тпррр...р!", он остановился подле господина Цабельтау, но вместо того, чтобы слезть, вдруг с быстротой молнии кувыркнулся под седло, затем уселся в него опять, подпрыгнув кверху футов на двенадцать и, перевернувшись в воздухе, встал на седло головой. В этом положении принялся он галопировать по двору, размахивая в воздухе своими коротенькими ножками такт, в размере трохеев, пиррихиев, дактилей и т.п. Когда он кончил эти упражнения и соскочил с седла, учтиво раскланявшись хозяевам, все увидели, что карлик, галопируя, написал копытами лошади на дворе замка целую фразу прекрасными римскими буквами: "Господину Дапсулю фон Цабельтау здоровья на много лет вместе с прекрасной дочерью!" Кланяясь, он три раза согнулся в колесо и объявил, что приветствие это поручено ему передать его господином бароном Порфирио фон Оккеродастом, по прозвищу Кордуаншпиц, который, если это будет угодно господину Дапсулю, немедленно явится засвидетельствовать ему свое почтение лично, вследствие того, что надеется в скором времени сделаться его близким соседом.

Господин Дапсуль, глядя на карлика, был похож более на мертвеца, чем на живого человека, до того страх и ужас исказил его черты. "Очень... бу-дет... приятно!.." - едва мог он произнести своими дрожащими губами и прежде чем успел прибавить хотя одно слово, маленький человек, вскочив на свою лошадь, исчез с быстротой молнии, так же как и приехал.

- Дочь моя! дочь моя! - вдруг завыл господин Дапсуль на весь дом. - Несчастное дитя мое! Знаешь ли ты, что это был тот самый гном, который хочет тебя погубить, оторвав от моей родительской груди! Но мы еще попытаемся употребить последнее средство, чтоб уничтожить, если это в наших силах, козни стихийного духа. Надо приняться за это дело умно и осторожно. Сейчас прочту я тебе главу из Лактанция и Фомы Аквинского о том, как следует обращаться с этими существами, для того, чтобы ты не наделала каких-нибудь глупостей.

Но, прежде чем господин Дапсуль успел вытащить Лактанция, Фому Аквинского или вообще которого-нибудь из своих стихийных авторов, вдали раздались звуки какой-то странной музыки, очень похожей на ту, какую иной раз поднимут на елке дети, разыгравшись на подаренных им инструментах. По дороге к роще показался длинный, великолепный поезд. Впереди ехали шестьдесят или семьдесят маленьких егерей, верхом на буланых конях, одетые совершенно так же, как и являвшийся в замок посланник в желтом платье, высокой шапке и деревянных ботфортах. За ними следовала карета из чистого хрусталя, запряженная восемью лошадьми, а за ней ехали до сорока других, не столь парадных карет, заложенных то шестеркой, то четверкой лошадей. Множество пажей, скороходов и слуг бежали по обеим сторонам поезда, все в богатых парадных ливреях, придавая чрезвычайно много красоты и блеска всей этой замечательной картине. Господин Дапсуль, увидя это, до того остолбенел, что не мог выговорить ни слова от ужаса, а фрейлейн Аннхен, которая даже и вовсе не видывала подобного великолепия и богатства, успела только изумленно воскликнуть "ах!", едва увидела всех этих маленьких людей и лошадей, да так и осталась стоять с разинутым от удивления ртом.

Заложенная восьмеркой карета остановилась, наконец, возле господина Дапсуля. Егеря соскочили с лошадей, пажи и слуги поспешно отворили дверцы, и из кареты вышел не кто иной, как сам господин барон Порфирио фон Оккеродаст, по прозванию Кордуаншпиц. Что касается роста барона, то он никоим образом не мог быть сравнен с Апполоном Бельведерским, ни даже с Умирающим гладиатором. В нем не было полных трех футов, да и то целую треть этого маленького тела составляла голова, с огромным, крючковатым носом и большими глазами навыкате. Туловище было до того длинно и несоразмерно, что для ног оставалось не более четырех дюймов. Ноги, впрочем, были очень хорошо сформированы и обличали настоящее баронское сложение, хотя можно было заметить, что им нелегко было носить эту огромную голову. Барон ходил, покачиваясь из стороны в сторону, и иногда даже спотыкался, но тотчас же находил равновесие, поднимаясь, точно кукла на полушаре, причем исполнял это так ловко, что движение его более походило на па грациозного танца. Одет барон был в платье из золотой парчи и шапочку, походившую больше на корону с множеством зеленых перьев. Выйдя из кареты, барон тотчас же подбежал к господину Дапсулю, охватил руками его колена и с удивительной ловкостью вскарабкался к нему на шею, крикнув пронзительным голосом:

- Здравствуйте, мой милейший, дражайший тесть, господин Дапсуль фон Цабельтау!

Затем, слезши также проворно на землю, он схватил руку Аннхен и, прижав к своим губам палец, на котором был надет заколдованный перстень, воскликнул тем же голосом:

- Здравствуйте, дорогая фрейлейн Анна фон Цабельтау! Моя бесценная невеста!

Сказав это, барон громко захлопал в ладоши. Раздалась прежняя музыка, и под ее такт все приехавшие карлики и пажи начали весело танцевать на ногах, на руках, на головах, точно так же, как и первый приезжавший в замок курьер. Ноги их, болтаясь в воздухе, удивительно верно били такт хореев, спондеев, ямбов, пиррихиев, анапестов, хориамбов и т.д. и т.д., так что на все это весело было смотреть. Пока продолжался этот танец, фрейлейн Аннхен, придя немного в себя после первого впечатления от проделок барона и его свиты, с испугом подумала, как и следовало доброй хозяйке, куда ей поместить в доме всю эту толпу маленьких приезжих гостей. "Если даже, - думала она, - отвести прислуге место в коровнике, то кто знает, будут ли они этим довольны, да и уйдут ли туда все? А что стану я делать с благородными дворянами свиты? Они ведь, конечно, привыкли жить в хороших комнатах и спать на мягких постелях. Если я выведу из конюшни обеих наших лошадей, то неужели придется послать на подножный корм даже старого, хромого Рыжика? Да и тогда, я не знаю, найдется ли место всем лошадям, которых привел с собой этот уродливый барон. С каретами я не знаю куда и деваться! Да это еще, впрочем, не беда; вот горе - чем будем мы кормить всю эту ораву? Ведь наших годовых запасов не хватит и на два дня?"

Последняя мысль привела Аннхен в совершенное отчаяние. Ей казалось, что весь ее курятник, ее барашки, новая свежая зелень, солонина - словом, все - уже съедено жадными гостями, и она невольно расплакалась. Видя, однако, что барон Кордуаншпиц смотрит на нее самым искренним, добродушным взглядом, она ободрилась и решилась коротко и ясно высказать ему надежду, пока свита его была занята танцами, что как ни приятно была папаше их посещение, но, вероятно, они не останутся в Дапсульгейме дольше двух часов, потому что в нем решительно не было места ни для принятия, ни для угощения таких знатных господ и их многочисленной свиты.

Барон Кордуаншпиц ответил на эти слова Аннхен нежным взглядом, слаще марципанового пряника, и ответил, прижав к губам ее ручку, что он никогда не позволил бы себе стеснить в чем-нибудь прелестную фрейлейн фон Цабельтау и ее папашу, и что в поезде его находилось решительно все, нужное для свиты относительно хозяйства. Что же касалось помещения, то он просил только отвести ему небольшой клочок земли под открытым небом, где люди его мигом построят походный дворец, в котором он поместится и с ними, и даже с лошадьми.

Эти слова барона Порфирио фон Оккеродаста так обрадовали фрейлейн Аннхен, что она, для того, чтобы гости не совсем обвинили ее в скупости, решилась предложить маленькому пузатому барону полакомиться славными пряниками и стаканом свекольной водки, если только они не предпочитали полынную, горькую, которую недавно привезли из города. Но, к несчастью, радость Аннхен была непродолжительна, потому что противный барон, ведя речь о своем дворце, объявил, что будет его строить в ее огороде. Можно себе представить, в какое отчаяние привела ее эта весть. Свита барона между тем, желая отпраздновать прибытие свое в Дапсульгейме, дала нечто вроде карусели. Одни стали заниматься олимпийскими играми, начав бодать друг друга своими огромными головами, другие затеяли игру в кегли, причем одни карлики встали сами вместо кегль, другие свернулись шарами, а третьи стали ими же катать и бросаться и т.п. Барон же Порфирио Оккеродаст занялся в это время каким-то, должно быть, очень серьезным разговором с господином Дапсулем фон Цабельтау, если судить по тому, что лица обоих делались с каждой минутой все более и более озабоченными, и наконец оба, взявши друг друга за руки, отправились прямо на астрономическую башню хозяина.

Фрейлейн Аннхен между тем с испугом побежала в свой огород, в надежде спасти хоть что-нибудь от жадности приехавших. Горничная Аннхен была уже там и в ужасе смотрела на то, что происходило перед ее глазами; она стала похожа на неподвижный соляной столб, в который превратилась жена Лота. Аннхен, прибежав, остановилась, пораженная не меньше ее. Наконец, обе закричали отчаянным голосом:

- Ах Господи! Господи! Что за горе!.. Что за несчастье!

Весь прекрасный огород оказался превращенным в пустыню. Ни листика зелени, ни следа кореньев или плодов нельзя было заметить нигде.

- Нет! - воскликнула горничная. - Ведь это все работа этих маленьких приезжих уродов. Ну можно ли было это предвидеть! Приехали, как порядочные люди, в каретах, а занимаются такими делами. Поверьте, фрейлейн, что это просто кобольды! Будь у меня теперь пучок крестовой травы, вы бы увидели, как я заставила бы завизжать все это стадо! Да ничего! Пусть только явится хоть один, я пришибу его до смерти лопатой?

И, сказав это, она с угрозой потрясла в воздухе заступом. Фрейлейн же Аннхен могла только плакать и всхлипывать.

В эту минуту подошли к ним четверо из свиты господина Кордуаншпица и - надо отдать справедливость - обратились к обеим дамам с такими учтивыми, любезными поклонами, что горничная, при всем своем желании разбить им головы, должна была опустить свой заступ на землю, а фрейлейн Аннхен даже перестала плакать.

Подошедшие карлики объявили, что они ближайшие друзья барона Порфирио Оккеродаста и принадлежат все к разным национальностям, что можно было заметить и по их одежде. Это были - пан Капустович из Польши, герр Шварцреттих из Померании, синьор ди Броколи из Италии и монсеньер де Рокамболь из Франции. Раскланявшись, гости в самых сладких выражениях объявили, что сейчас явятся рабочие и немедленно построят для обеих дам достойный их дворец, весь из чистого шелка.

- На что мне ваш шелковый дворец! - воскликнула с горькими слезами фрейлейн Аннхен. - Какое мне дело до вашего барона Кордуаншпица, когда вы, гадкие, неучтивые гости, испортили мне весь мой прекрасный огород!

Карлики в ответ убедительно стали просить фрейлейн Аннхен успокоиться, уверяя, что они отнюдь не виновны в опустошении ее огорода, и обещали, что он, наоборот, скоро зацветет опять так хорошо и роскошно, что подобного ему не найдется в целом мире.

Между тем в огороде, действительно, явилось множество плотников, столяров, разных рабочих, причем весь этот народ поднял такую кутерьму и возню, что фрейлейн Аннхен с горничной в испуге убежали в отдаленный угол сада и там, прижавшись к стене, стали в изумлении смотреть, что будет дальше.

Скоро, совершенно непонятным для них образом, над всем огородом раскинулась огромная палатка из золотой парчи, украшенная пестрыми венцами и перьями. Палатка была так велика, что шнуры, ее поддерживавшие, протянулись через всю деревню и были закреплены на толстых деревьях ближнего леса. Едва все было готово, барон Порфирио Оккеродаст, сойдя вместе с господином Дапсулем с астрономической башни, уселся, нежно обняв старика, опять в свою карету, и также торжественно, как въезжал в Дапсульгейм, въехал на этот раз в построенную палатку, которая закрылась вслед за последним человеком из его свиты.

Фрейлейн Аннхен, взглянув между тем на своего родителя, с удивлением заметила, что следов прежнего страха и тоски на его лице точно не бывало. Он напротив, расцвел и все улыбался, точно получил какие-то самые приятные вести, которых вовсе не ожидал. Молча взял он Анхен за руку, увел ее за собой в дом, горячо обнял ее раза три и затем воскликнул:

- О счастливая Аннхен! Счастливое дитя мое! Все, все прошло! Я более ничего не боюсь и не о чем не печалюсь. Тебе выпал жребий, какой нечасто достается в удел смертным! Знай, что барон Порфирио фон Оккеродаст, прозванный Кордуаншпицем, вовсе не тот злобный гном, которого я так боялся. Он, правда, по происхождению принадлежит действительно к породе стихийных духов, но влияние Саламандра Оромазиса успело очистить и облагородить кровь его предков. Саламандр этот воспылал любовью к смертной женщине и дал жизнь предку барона, которого родословная оказывается таким образом происходящей из самого благородного корня, какой только украшал когда либо древний пергамент. Помнится, я тебе уже говорил, что ученик великого Саламандра Оромазиса, гном Тфильменех (халдейское имя, означающее по-немецки горшок с кашей) был влюблен в знаменитую Магдалену де ла Круа, аббатиссу монастыря в Кордове, в Испании, и прожил с нею в счастливом браке тридцать лет. Барон Порфирио Оккеродаст один из отпрысков этой благородной фамилии возвышенных существ, и прозвище Кордуаншпиц принято им именно в воспоминание о своем происхождении из испанской Кордовы, а также для отличия от другой, менее благородной ветви, носящей имя Сафьян. Окончание "шпиц" должно иметь какой-нибудь астрологический смысл, но я еще не успел додуматься до его разумения. Следуя примеру своего великого предка, гнома Тфильменеха, полюбившего Магдалену де ла Круа, когда ей едва было двенадцать лет, несравненный Оккеродаст точно так же влюбился в тебя в том же самом возрасте. Он был необыкновенно рад, когда ты сыскала его кольцо, потому что, надев его на палец, тем самым сделалась его невестой!

- Как! - воскликнула с испугом Аннхен. - Я его невеста?! Невеста маленького противного кобольда! Да разве я не обручена уже давно с моим дорогим Амандусом фон Небельштерном! Никогда, никогда не выйду я замуж за такого урода! Будь он все равно - из кордуанской кожи или из сафьяна!

- Ну вот! Ну вот! - с гневом выговорил господин Дапсуль. - Я всегда говорил, что ты ничего не смыслишь в высокой мудрости и никогда не подчинишь ей свое грубое, земное существо. Ты называешь противным уродом стихийного Порфирио Оккеродаста, потому что в нем всего три фута роста и что, кроме головы, он не может похвастать развитием туловища, рук, ног и всего прочего? Неужели тебе серьезно может больше нравиться какое-нибудь земное чучело с самыми длинными ногами, так что их не прикрыть фалдами самого длинного сюртука? О дочь моя! В каком же, вижу я, находишься ты заблуждении! Неужели ты не понимаешь, что красота заключается в мудрости, мудрость в мыслях, а мысль в голове - символе всех мыслей? Потому, чем больше у кого голова, тем больше в нем мудрости, а если бы человек мог отрешиться от всех прочих членов, как ненужных предметов прихоти, и сосредоточиться в одной голове, то этим самым он достиг бы высочайшего идеала! Отчего происходят все несчастья, беды и горести нашей жизни? Единственно от этого ненужного излишества членов! Какого блаженства достигли бы люди на земле, если бы могли жить без живота, рук, ног и прочего, и состояли из одной головы с бюстом! Уразумей потому, какая мудрая мысль руководит скульпторами, когда они изображают мудрецов и великих людей в виде бюстов, символически намекая на их высшую натуру, выразившуюся в написанных ими книгах!.. Потому, о дочь моя! не говори мне более ни слова о безобразии или недостатках возвышеннейшего из стихийных существ знаменитого Порфирио Оккеродаста, которого невестой ты должна быть и будешь! Вспомни, что через него и твой отец достигнет той окончательной степени счастья, к которой он стремится так давно. Порфирио Оккеродаст знает, что меня любит сильфида Негагила (сирийское имя), и потому употребит все усилия, чтобы сделать меня достойным сочетаться с этим возвышенным существом. Поверь, мое дорогое дитя, что ты останешься довольна твоей будущей мачехой. О, если бы счастливый случай устроил так, чтоб оба наших брака заключились в один день!

С этими словами господин Дапсуль фон Цабельтау удалился, бросив на свою дочь многозначительный взгляд.

Тяжело стало на душе бедной Аннхен, когда она, действительно, вспомнила, что еще, будучи ребенком, потеряла однажды, роясь в земле, маленькое золотое кольцо. Теперь ей стало совершенно понятно, что маленький противный карлик успел околдовать его окончательно, и что ей не отделаться от него никаким способом. Терзаясь желанием найти какой-нибудь исход своему горю, она не могла придумать ничего лучше, как схватить тотчас же в руки гусиное перо и написать следующее письмо своему Амандусу фон Небельштерн.

"Дорогой мой Амандус! Все кончено! Я несчастнейшее существо на свете, и вот уже несколько дней как плачу и всхлипываю так громко, что мои курицы и петухи не могут меня видеть без сожаления. Горе мое касается тебя столько же, сколько меня, и потому готовься огорчиться точно так же. Ты знаешь, что мы любим друг друга, как только может любить влюбленная парочка, а также то, что я твоя невеста и что папаша хотел сам проводить нас в церковь. Представь же, что нам поперек дороги стал противный маленький человечек в желтом камзоле, приехавший в карете на восьми лошадях. Он имеет бесстыдство уверять, будто мы поменялись с ним перстнями и потому должны считаться женихом и невестой. Вообрази к этому, что папаша совершенно с ним согласился и принуждает меня выйти за этого урода замуж потому только, что он из знатного рода! Это очень может быть, если судить по его платью и блестящей свите, которая с ним приехала, но у него такое ужасное имя, что уже по по этому одному я ни за что не решусь за него выйти. Я даже не в состоянии произнести это совсем нечеловеческое прозвище. Впрочем, я запомнила, что его фамилия, кажется, Кордуаншпиц. Напиши мне, пожалуйста, точно ли Кордуаншпицы так известны и знамениты. У вас в городе это должны знать. Ко всему этому вообрази, что папаша на старости лет вздумал жениться сам, Кордуншпиц сыскал ему невесту, которая живет, прости Господи, где-то в воздухе! Моя горничная говорит, что если ее заставят служить господам, которые живут в воздухе или в воде, то она не останется в доме ни одного часа, да еще прибавляет к этому, что желает моей любезной мачехе сломать себе шею в то мгновение, как она поедет в Вальпургиеву ночь верхом на помеле. Не правда ли, интересные вещи я тебе пишу? На тебя теперь вся моя надежда, так как я уверена, что ты мой прежний Амандус и спасешь меня от этой напасти. Спеши же! Спеши скорее!

Твоя до гроба, глубоко огорченная,

но верная тебе невеста Анна фон Цабельтау.

P.S. Не можешь ли ты вызвать маленького желтого Кордуаншпица на дуэль? Ты победишь наверно, потому что он очень слаб в ногах.

P.S. Прошу тебя еще раз, приезжай скорей к твоей несчастной, но все-таки верной тебе невесте Анне фон Цабельтау".

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой описывается двор могущественного короля,

а затем ведется речь о кровавом поединке и

многих других замечательных вещах.

Фрейлейн Аннхен чувствовала себя точно разбитой во всем теле от горести. Она молча сидела у окна, не обращая ни малейшего внимания на крик, драки и кудахтанье своих куриц и петухов, ожидавших по обыкновению с наступлением ночи, что хозяйка придет укладывать их спать. В первый раз в жизни допустила она исполнить это важное дело своей горничной и даже не обратила внимания, когда последняя пребольно высекла одного бесстыдного петуха за несоблюдение общепринятых приличий. Горе, наполнявшее грудь самой Аннхен, сделало ее на этот раз нечувствительной к бедам ее любимцев, воспитанию которых посвящала она лучшие часы своей жизни, хотя никогда не читала ни Честерфильда, ни мадам Жанлис, ни других писательниц, искушенных в познании человеческого сердца и знающих, как следует обращаться с юношеством. Конечно, поступок ее в этом случае следует отнести к легкомыслию.

Во весь этот день о Кордуаншпице не было ни слуху ни духу. Он все время просидел на башне с господином Дапсулем фон Цабельтау, где оба, вероятно, занимались важными астрологическими наблюдениями. Только вечером, на заре, сошел карлик вниз, где его и увидела Аннхен. Желтый его костюм, осветленный лучами заходящего солнца, придавал ему какой-то особенно смешной вид, а глядя, как он ковылял на своих коротких ножках, Аннхен так и казалось, что вот-вот сейчас любезный нареченный жених клюнет носом в землю. При других обстоятельствах Аннхен бы над ним посмеялась, но тут ей было не до смеха. Она даже закрыла лицо рукой, чтобы не видеть противного ей урода. Вдруг почувствовала она, что кто-то схватил ее за подол платья. "Куш, Фельдман!" - крикнула Аннхен, думая, что это собака. Однако, оказалось, что это была не собака, а, напротив, сам достопочтенный Порфирио Оккеродаст. Не успела Аннхен отшатнуться, как оригинальный человечек проворно вскарабкался по ее платью и очень бесцеремонно охватил руками ее шею. Аннхен в испуге вскрикнула, хотела вскочить со стула, чтобы убежать, но не тут-то было!.. Барон Порфирио успел повиснуть так крепко и притом оказался до того тяжелым, что Аннхен не могла даже сдвинуться с места под этой тяжестью по крайней мере центнеров в двадцать. Принудив таким образом Аннхен остаться, Кардуаншпиц тотчас же соскочил снова на землю, встал с уморительными ужимками на правое колено и сказал самым сладким, вкрадчивым голосом:

- Прелестная фрейлейн Анна фон Цабельтау! Дорогая моя невеста! Прошу вас об одном - не сердитесь! Я знаю, вы думаете, будто моя свита испортила ваш прекрасный огород! О всемогущие силы! Неужели думаете вы, что моя к вам любовь могла допустить подобную жестокость? Вы, значит, еще не знаете, какие добродетели бьются в моей груди, под этим желтым платьем! Если бы вы могли видеть, как далек я даже от тени мысли дозволить себе что-либо подобное! Да и может ли могущественный король дозволить своим подданным... но, впрочем, для чего терять напрасно слова? Взгляните, взгляните сами на чудеса, которые вас ожидают! Идемте сейчас же!.. Я покажу вам мой дворец, где ликующий народ жаждет увидеть возлюбленную невесту своего государя!

Можно себе представить, что Аннхен вовсе не особенно торопилась исполнить желание смешного карлика и далеко не была расположена последовать за ним по первому слову. Но Кордуаншппиц стал описывать ей такими живыми красками богатство и роскошь превращенного во дворец огорода, что Аннхен, наконец, не могла преодолеть любопытства заглянуть хоть одним глазком во внутренность построенной карликами палатки, тем более что, как она думала, от этого не могло произойти никакого для нее вреда. Кордуаншпиц, услышав о ее согласии, раз двенадцать перекувыркнулся от радости колесом и затем, схватив любезно Аннхен за руку, поспешно повел ее через сад в свою шелковую палатку.

Придя туда и заглянув сквозь распахнувшийся занавес двери, Аннхен остановилась как вкопанная, едва будучи в состоянии ахнуть от восторга. Перед ней зеленел роскошный огород, какого ей не случалось видеть даже во время своих самых счастливых снов. Все, что только могло носить название капусты, репы, салата, гороха, бобов и пр. и пр., зрело и зеленело до того полно и роскошно, что никакое перо ни взялось бы описывать этих прелестей. Через несколько минут раздались звуки флейт, рогов и барабанов, и четверо придворных, с которыми Аннхен познакомилась еще прежде, а именно герр Шварцреттих, мосье де Рокамбль, синьор Броколи и пан Капустович приблизились к Аннхен с множеством церемонных поклонов.

- Это мои камергеры, - с улыбкой сказал господин Порфирио Оккеродаст и затем, подхватив Аннхен под руку, повел ее сквозь двойной ряд английских гвардейцев из красной морковки прямо к возвышающемуся трону, устроенному в конце палатки. Вокруг трона стояла толпа придворных; салатовые принцы, бобовые принцессы, огуречные герцоги с дынными князьями; министры с кочанами капусты вместо голов, репные и брюквенные генералы и т.д. и т.д. - все в великолепных, соразмерных с их званием мундирах. Между ними толпились и бегали множество гвоздичных и коричных пажей, распространяя вокруг тончайший аромат.

Едва барон Оккеродаст с фрейлейн Аннхен поднялись на ступеньки трона, обергофмаршал Турнепс взмахнул жезлом; музыка тотчас же смолкла; благоговейное молчание воцарилось вокруг, и Оккеродаст, возвыся голос, произнес торжественным тоном:

- Любезные, верные мои подданные! Вы видите здесь прекрасную фрейлейн Аннхен фон Цабельтау, которую я избрал себе в супруги. Сияя красотой и добродетелью, она сама смотрит на вас с истинно материнской любовью и готова печься о вас и стараться, насколько хватит у нее сил. Она будет верной и достойною матерью нашей страны. Спешите же высказать верноподданническую радость за то, что я теперь благосклонно для вас делаю!

По знаку, данному вновь обергофмаршалом Турнепсом, толпа шумно начала выражать верноподданническую радость. Загремела гороховая артиллерия, музыка морковной гвардии заиграла известный триумфальный марш: "Салат! салат! салат, ты мой зеленый!" Зрелище было в высшей степени торжественное и умилительное. Вельможи и в особенности капустные дамы были растроганы до слез. Аннхен, увидя на голове Порфирио Оккеродаста бриллиантовую корону, а в руке золотой скипетр, пришла в такой восторг, что чуть не упала в обморок.

- О Господи! - едва могла она прошептать, всплеснув руками. - Да ведь вы, мой дражайший господин Кордуаншпиц, кажется, совсем не то, чем я считала вас до сих пор!

- Дражайшая Аннхен! - ответил на это тихо Оккеродаст. - Сочетание созвездий принудило меня явиться в дом вашего отца под чужим именем. Узнайте же теперь, что я могущественный король и владею государством, границы которого нельзя даже определить, потому что географы никогда не обозначают их на своих картах. Перед вами король овощей Даукус Каротин Первый, предлагающий вам свою руку и корону. Все прочие овощные князья не более как мои вассалы, и только один бобовый король пользуется в течение нескольких дней в году моей властью в силу обычая, укоренившегося с незапамятных времен.

- Значит, - радостно воскликнула фрейлейн Аннхен, - я буду королевой и этот прекрасный огород будет принадлежать мне?

Король Даукус Каротин поспешил уверить ее, что это будет именно так, прибавив, что ему подвластны всевозможные овощи, которые только растут на земном шаре. Аннхен, взглянув на маленького Кордуаншпица, стала находить с этой минуты, что он вовсе не был так дурен, как прежде, со своей короной и скипетром, и что королевская мантия сидела на нем чрезвычайно красиво и ловко. Когда же она подумала о выгодах, которые могла доставить ей такая партия, то нечему удивляться, если ей невольно пришла в голову мысль, что ни одна из ее подруг и во сне не видала счастья вдруг сделаться королевской невестой и что она, полная радости и восторга, немедленно спросила своего королевского жениха, не может ли она тотчас же поселиться в его королевском дворце и не согласен ли он будет завтра же отпраздновать их свадьбу? Король Даукус возразил, что как ни радовало его такое желание дорогой невесты, но что сочетание созвездий повелевало отложить их свадьбу на некоторое время. К этому он прибавил, что господин Дапсуль фон Цабельтау не должен ничего знать до поры до времени о королевском достоинстве своего зятя, потому что иначе обстоятельство это может помешать его собственному желанному браку с сильфидой Негагилой, который, по обещанию Даукуса, должен быть отпразднован в один день с его собственной свадьбой. Фрейлейн Аннхен должна была дать торжественное обещание не говорить ни слова отцу обо всем, что она узнала, и затем удалилась из шелкового дворца среди шумного выражения восторга народа, совершенно очарованного как ее красотой, так и изысканными манерами.

Всю ночь ей только и снилось, что очарованное царство возлюбленного жениха, короля Даукуса Каротина, со всеми виденными ею там чудесами.

Между тем письмо, посланное ею Амандусу фон Небельштерн, произвело на бедного юношу самое ужасное впечатление. Не прошло трех дней, как фрейлейн Аннхен уже получила его ответ:

"Божество моего сердца! Дивная Анна!

Кинжалы! Острые, раскаленные, отравленные кинжалы пронзили мою грудь, когда я читал твое письмо! О Анна! Тебя хотят у меня отнять! Как ужасна эта мысль! До сих пор не могу я понять, каким образом не сошел я с ума и не наделал эффектнейших, какие только можно вообразить, сумасбродств! Я проклял в отчаянии весь людской род и тотчас же после обеда убежал - не в трактир играть на биллиард, как это делал обыкновенно, - а в лес! в темный лес, где стал оглашать окрестность твоим сладким именем. Скоро начался дождь, а я как назло надел в этот день мою новую красную бархатную шапочку с золотым околышем. Люди уверяют, что ни одна не идет мне к лицу так, как эта. Дождь испортил мне ее всю, - но что значит красный бархат и золотой позумент перед любовью и отчаянием! Я бегал по лесу до тех пор, пока не промок до костей, следствием чего получил насморк и желудочный катар. Обстоятельство это заставило меня искать убежища в ближайшей корчме, где я заказал стакан горячего глинтвейна и трубку виргинского табаку. Занявшись тем и другим, почувствовал я внезапно прилив поэтического вдохновения и, выхватив из кармана свою записную книжку, мигом написал, по крайней мере, дюжину прекраснейших стихотворений. Подивись, моя Анна, силе вдохновения! Едва стал я писать, отчаяние мое и боль в желудке исчезли, точно по мановению волшебного жезла! Я сообщу тебе только последнее из моих стихотворений, и, надеюсь, оно пробудит в тебе, дивное дитя, те же сладкие надежды, какими проникся во время его сочинения твой Амандус:

В горе я истаял

Сердцем будто свечи

И навек исчезли

Радостные речи!

Но внезапно разум

Мой воспрянул разом,

В рифмы обратился

И в стихах разлился.

Полилися речи,

Горести пропали

И любовь зажглася

В сердце точно свечи!

Да, дорогая Аннхен! Скоро явлюсь я к тебе рыцарем-спасителем и исторгну тебя из рук злодея, который хочет тебя погубить. А чтобы ты в этом не сомневалась, то вот тебе в залог несколько изречений из моей памятной книжки:

Грудь ширится, дух ввысь взлетает, чуток!

Будь нежен, тих, но не чуждайся шуток!

Страсть враждебна часто страсти,

Срок блюсти - не в нашей власти.

Любовь - цветение, сплошное бытие.

Мой шубу, юноша, но не мочи ее!

Ты говоришь, что зимою мороз?

Почему же не греют плащи? - вопрос!

Вникни, какие дивные изречения! Как просто и как вместе глубоко это сказано! Потому повторяю тебе, прелестная девочка, будь спокойна и не забывай твоего жениха. Придет время, когда тебя спасет и прижмет к своей взволнованной груди

Твой верный Амандус фон Небельштерн!

P.S. Вызвать Кордуаншпица на дуэль я не могу ни в каком случае, потому пойми, что каждая капля крови, пролитая мной, будет кровью поэта, которую надо беречь и лелеять, а не проливать без разбора. Мир имеет полное право требовать, чтобы такой высокий ум, как я, берег себя всеми способами. Оружие поэта - слово и песни. Я пронжу грудь моего противника тиртейскими песнопениями, эпиграммами и дифирамбами любви. Это будет битва, достойная поэта, который должен всегда быть вооруженным и готовым на бой! Таковым предстану пред тобой и я, чтоб завоевать твое сердце, - о моя Анна!

Прощай! Прижимаю тебя еще раз к моей груди! Надейся более всего на мою любовь и еще более на мое геройство, которое не остановится ни перед чем, чтобы освободить тебя от сетей злого демона, которыми ты опутана".

Письмо это фрейлейн Аннхен получила как раз в ту минуту, когда забавлялась с королем Даукусом Каротин на ближнем лугу игрой в чехарду, и надо было видеть, с какой радостью смеялась при этом Аннхен, когда маленький карлик, разбежавшись со всех ног, прыгал через нее, как кубышка. Письмо возлюбленного - увы! - не произвело на нее прежнего впечатления, и далеко не с такой радостью сунула она его в карман. Скоро мы увидим даже, что оно прибыло слишком поздно!

Господин Дапсуль фон Цабельтау не мог надивиться быстрой перемене, произошедшей в понятиях Аннхен относительно барона Порфирио Оккеродаста, которого еще так недавно она положительно не могла выносить. Он пробовал обратиться за разрешением этого вопроса к сочетанию созвездий, но так как они не сказали ему ровно ничего, то он должен был остановиться на мысли, что человеческое сердце представляет такую же пучину неизведанного, как абсолютно все вообще, и что созвездия решительно ничего не смыслят в этом вопросе. Мысль, что Аннхен увлеклась возвышенной натурой барона Порфирио и вообще его особой, не представлявшей ровно ничего привлекательного, не выдерживала в глазах господина Дапсуля ни малейшей критики. Благосклонный читатель уже знает, что красота, по понятиям господина Дапсуля, вовсе не соответствовала той идее об этом предмете, какую имеют большинство молодых девушек. Сверх того, Дапсуль знал сам, что ум, талант, веселый нрав - словом, всевозможные качества, играют в глазах женщин роль приятных жильцов только тогда, когда жильцы эти помещены в красивой квартире, и что если человек, обладающий такими качествами, одет не в модный фрак, то будь он даже сам Шекспир, Гете, Тик, или Фридрих Рихтер, - ему все равно предстоит опасность быть выбитым из занятой им позиции каким-нибудь гусарским лейтенантом в блестящем мундире.

С фрейлейн Аннхен, впрочем, было совсем другое дело. Вопрос о красоте или способностях был тут ни причем; ей просто представился редкий для всякой деревенской девушки случай сделаться королевой, а господин Дапсуль фон Цабельтау, кажется, должен был это хорошо понять простым здравым смыслом вместо того, чтоб обращаться за разрешением вопроса к созвездиям.

Легко себе представить, какое редкое согласие воцарилось с этих пор между господином Порфирио Оккеродастом, Дапсулем фон Цабельтау и фрейлейн Аннхен. Дело дошло даже до того, что господин Дапсуль стал гораздо реже ходить на свою башню, а почти все время проводил в поучительных разговорах со своим любезным нареченным зятем. Завтрак был любимым временем их сходок Порфирио Оккеродаст пунктуально являлся из своего шелкового дворца и с особенным удовольствием ел бутерброды, которые приготовляла ему фрейлейн Аннен.

- О Господи, - шептала она ему часто при этом на ухо, - если бы только папаша знал, что вы король, мой дорогой господин Кордуаншпиц.

- Тсс! Тише, тише! - отвечал Даукус Каротин Первый. - Молчи покамест! Скоро, скоро наступит день твоего блаженства!

Раз школьный учитель Дапсульгейма прислал фрейлейн Аннхен в подарок пучок прекрасных редисок из своего сада. Аннхен обрадовалась этому чрезвычайно, потому что господин Дапсуль очень их любил, а достать для нее что-нибудь из собственного огорода, с тех пор как там был раскинут шелковый дворец короля Даукуса, не было никакой возможности. Да сверх того, следует прибавить, что в палатке, среди множества разнообразнейших овощей и зелени, редисок не было вовсе, что не скрылось от проницательного взгляда Аннхен. Получив редиски, Аннхен тотчас же их вычистила и подала своему отцу к завтраку Господин Дапсуль с удовольствием срезал зеленые листья, посолил головки и съел уже несколько, как вдруг в комнату вошел Кордуаншпиц.

- О мой дражайший господин Оккеродаст! - воскликнул Дапсуль. - Не желаете ли скушать редиски?

На блюде лежала еще одна прекрасная, замечательной величины редиска. Но едва Кордуаншпиц ее увидел, как вдруг тотчас же закричал грозным пронзительным голосом:

- Как, недостойный герцог! Вы осмеливаетесь являться на мои глаза здесь? В доме, который я принял под свое особенное покровительство? Вы забыли, что я осудил вас на вечное изгнание за ваше дерзкое покушение против моего трона? Прочь! Прочь с моих глаз тотчас же, преступный вассал!

Едва сказал он эти слова, как редиска вдруг вскочила с тарелки; маленькие ножки выросли у ней по обоим бокам, на которых она, гордо выпрямившись и подбоченившись перед Кордуаншпицем, крикнула надменным голосом.

- Жестокий Даукус Каротин Первый! Напрасно пытаешься ты уничтожить мой род! Может ли кто-нибудь из твоих предков или родственников похвастать такой большой головой, как я? Умом, разумом, проницательностью, ловкостью род мой одарен гораздо больше, чем твой! Ты и вся твоя родня нравитесь только в молодости! Le diable de la jeunesse!* - вот ваша единственная привлекательная черта, тогда как нас любят все достигшие шестнадцати лет люди и постоянно любуются, когда мы киваем нашими зелеными хохолками! Вызываю тебя, Даукус Каротин, сейчас же на единоборство и берусь доказать, что ты трус и хвастун! Мы увидим, кто из нас двоих храбрее и сильнее!

* Обаяние молодости (франц.).

С этими словами герцог-редиска схватил длинную плеть и начал без всяких церемоний хлестать ею короля Даукуса Каротин; тот же, не теряя присутствия духа, мигом выхватил шпагу и стал храбро защищаться от своего врага. Борьба завязалась не на шутку. Оба карлика подняли возню и кутерьму по всей комнате как сумасшедшие. Наконец король Даукус успел одолеть своего противника и стал теснить его так сильно, что тот с трудом спасся, храбро прыгнув в окно. Однако Даукус Каротин, чья испытанная храбрость уже известна читателю, этим не удовольствовался и, прыгнув в окно сам, побежал по пятам герцога за ним через пашню. Господин Дапсуль смотрел на этот кровавый поединок, пораженный каким-то немым ужасом, когда же он окончился, то он вдруг, точно очнувшись, неистово завопил:

- О дочь моя! О моя бедная Анна! - все погибло! Я!.. Ты!.. Мы все! - и затем опрометью бросился вон из комнаты прямо на свою астрономическую башню.

Фрейлейн Аннхен никак не могла понять причины такого отчаяния своего отца. Ей поединок доставил, наоборот, большое удовольствие, и она была очень рада случаю убедиться, что жених ее, кроме знатности рода и богатства, обладал еще такой редкой храбростью, так как трудно себе представить, чтобы какая-нибудь девушка в мире могла полюбить труса. Сверх того, доказательство храбрости Даукуса Каротина первый раз дало Анхен случай увидеть разницу между ним и Амандусом фон Небельштерном, который постыдно отказался вызвать его на дуэль, и если бы она колебалась еще до сих пор предпочесть короля Даукуса своему прежнему жениху, то, наверное, решилась бы теперь на это без всякого раздумья. Следствием этого было то, что Аннхен немедленно написала Амандусу:

"Любезный Амандус! Все на свете может измениться; все может пройти - так говорил нам школьный учитель, и он совершенно прав. Ты сам слишком умный и ученый студент, чтобы не понять этой простой истины, и потому, вероятно, не удивишься, если узнаешь, что в моем сердце и в моей душе произошла маленькая перемена. Будь, впрочем, уверен, что ты мне мил по-прежнему, и я могу себе представить, как ты должен быть хорош в твоей красной бархатной фуражке с золотым околышем. Но, что касается свадьбы, то я должна тебе сказать, что, несмотря на то, что ты пишешь очень хорошенькие стишки, - ты все равно не будешь королем, между тем как маленький Кордуаншпиц - пожалуйста, не испугайся - вовсе не Кордуаншпиц, а, напротив, могущественный король Даукус Каротин Первый, царствующий над всеми огородами, а я буду его супруга. Я должна прибавить, что с тех пор как мой маленький король открыл мне свое инкогнито, он стало мне вдвое милее, чем прежде, и я впервые сама поняла суждение папаши, что вся красота человека в его голове, так что чем больше голова, тем значит человек красивее. Сверх того, король Даукус Каротин Первый (ты видишь, как хорошо заучила я это имя и как правильно его пишу), - итак, я повторяю, что мой милый жених-король до того очарователен в обращении, что я не умею это даже выразить. А как он мужественен, как храбр! На моих глазах обратил он в позорное бегство негодного герцога-редиску, который совсем плохой человек. Посмотрел бы ты, как он выпрыгнул за ним в окно! Я не думаю даже, чтобы ты сумел что-нибудь сделать против короля Даукуса Каротина твоими стихами. Он храбр сам и не побоится стихов, как бы ни были они хороши или остроумны. Потому, любезный Амандус, тебе остается только покориться твоей судьбе, как это делают все порядочные люди, и не очень огорчаться тем, что я не буду твоей женой, потому что предпочитаю быть королевой. Будь, впрочем, уверен, что благосклонность моя обеспечена тебе навсегда, и если когда-нибудь ты пожелаешь поступить на службу в морковную гвардию, чесночное министерство или быть членом пастернаковой Академии (в случае, если ты предпочитаешь науки оружию), то помни, что тебе стоит только сказать об этом одно слово. Прощай и не сердись на твою бывшую невесту, а теперь доброжелательную покровительницу и будущую королеву Анну фон Цабельтау.

(скоро буду подписываться просто "Анна").

P.S. Виргинского табаку будешь ты получать сколько душе угодно. При дворе моем, правда, курить будет запрещено, но где-нибудь, поблизости трона, непременно разведутся под моим личным надзором грядки виргинского табаку. Такое постановление требуется приличием, и мой Даукусинька, конечно, не откажет издать подходящий к тому закон".

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой повествуется о происшедшей ужасной катастрофе,

а также наблюдается дальнейший ход событий.

Фрейлейн Аннхен только что успела окончить свое письмо к Амандусу фон Небельштерну, как вдруг господин Дапсуль вошел в ее комнату крайне расстроенный и обратился к ней самым плаксивым, какой только можно вообразить, голосом:

- О Аннхен! Дочь моя Аннхен! Каким позорным образом обмануты мы оба! Плачь! плачь! и готовься упасть в обморок! Узнай, что злодей, опутавший тебя своей сетью, уверявший, будто он отпрыск благородного рода гнома Тфильменеха, сочетавшегося с Нордуанской аббатисой, - ни более ни менее, как самый обыкновенный гном, из самого низшего разряда этих существ, занимающихся возделыванием корнеплодных овощей! Тфильменех был гораздо выше и посвятил себя изготовлению алмазов. Вообще, порода гномов разделяется на четыре степени: первые делают алмазы, вторые металлы, третьим посвящено царство цветов, и этот род уже считается гораздо ниже, потому что они состоят в зависимости от сильфов. Наконец, последний и самый низший род находится во власти короля овощей, и вот именно к этой-то породе и принадлежит лживый, коварный Кордуаншпиц, который, как оказалось теперь, - не кто иной, как сам король этого рода гномов и носит имя Даукус Каротин Первый.

Аннхен, как можно себе представить, вовсе и не подумала упасть при этом известии в обморок, а, напротив, даже лукаво улыбнулась на отчаянную речь своего папаши, когда же господин Дапсуль фон Цабельтау, удивленный таким равнодушием, пристал к ней с настойчивым требованием одуматься и серьезнее взглянуть на судьбу, которая ее ожидала, Аннхен решилась открыть своему отцу давно известную ей тайну. Она рассказала, как Кордуаншпиц уже давно разоблачил перед ней свое инкогнито и даже стал с этой минуты для нее вдвое милее, чем прежде, так что она решилась твердо не выходить замуж ни за кого, кроме дорогого Даукуса. Далее описала она яркими красками все прелести очаровательного овощного царства, которое показал ей ее будущий супруг, не забыв при этом упомянуть о том восторге, с каким встретили ее будущие подданные.

Господин Дапсуль, выслушав ее, всплеснул только руками и горько заплакал, громко жалуясь на злое коварство короля гномов, сумевшего опутать бедную Аннхен такими искусственными средствами и завлечь ее под свою темную власть.

- Как ни высоко, - так начал он, - может быть, для смертных соединение со стихийным духом, чему примером может служить история гнома Тфильменеха и Магдалины де ла Круа, чьим потомком называет себя коварный Даукус Каротин Первый, но что касается связи с королями или принцами этой породы духов - то здесь совсем иное дело. Пусть саламандры вспыльчивы, сильфы - ветрены, ундины - влюбчивы и страстны, а гномы - злы и коварны, - с этим еще бы можно помириться. Но властители этих пород ищут связи с человеком, только за тем, чтобы его погубить, в отместку за то, что люди отнимают у них их вассалов. Потому того, кто предается одному из этих существ, они сумеют сделать даже с виду не похожим на себя самого, и, сверх того, утащат его в свое царство, откуда ему уже никогда не выбраться обратно на землю.

Фрейлейн Аннхен, слушая рассказ об этих ужасах, в которых господин Дапсуль обвинял ее дорогого Даукуса Каротин, только улыбалась, и когда он кончил, начала ему в свою очередь рассказ о чудесах овощного царства, в котором она скоро будет королевой.

- Ослепленная! - с гневом, наконец, воскликнул, слушая ее, господин Дапсуль. - Глупая, ослепленная девчонка! Итак, ты не веришь твоему, начиненному кабалистической мудростью отцу, который берется тебе доказать, что все, что напевал тебе твой Даукус Каротин, было только ложью и обманом! Хорошо же! Чтобы спасти мое единственное дитя, я должен употребить последнее, отчаянное средство! Иди за мною!

Во второй раз пришлось, таким образом, Аннхен взобраться на астрономическую башню ее отца. Придя туда, господин Дапсуль вынул из ящика множество широких лент желтого, красного, белого и зеленого цветов и с какими-то оригинальными приемами обвил ими голову, руки и все тело Аннхен. С собой сделал он то же самое, а затем оба прокрались осторожно к шелковому дворцу короля Даукуса Каротина Первого. Там, по приказанию отца, фрейлейн Аннхен прорезала принесенными ножницами отверстие в ленте, закрывавшей ей глаза и взглянула на свой бывший огород.

Боже! Что она там увидела вместо прекрасной зелени и вместо морковной гвардии, капустных дам, лавандовых пажей, салатных принцев - словом, всего, что так ее поразило в прошедший раз! Перед глазами ее расстилался грязный овраг, наполненный навозом. В навозе этом копошились и кишели обычные обитатели таких мест: толстые дождевые черви медленно извивались по всем направлениям, грязные жуки цеплялись за них своими короткими ножками; там и сям торчали луковицы с уродливыми человеческими физиономиями, с лапками, выросшими возле самых ушей, которыми они старались изо всех сил зарыться как можно глубже в окружавшую их тину. Отвратительные улитки лениво переваливались из стороны в сторону, высовывая свои длинные рога. Фрейлейн Аннхен была до того поражена этим ужасным зрелищем, что едва имела достаточно силы для того, чтоб закрыть обеими руками лицо и опрометью убежать прочь из огорода.

- Теперь ты видишь, - сказал ей господин Дапсуль, - как постыдно обманул тебя коварный Даукус Каротин Первый, выдав тебе за хорошие такие отвратительные вещи. Он нарочно нарядил в парадные ливреи своих вассалов для того, чтобы легче увлечь тебя и очаровать. Но теперь ты видела всю подноготную того царства, где хотела быть королевой, и должна, сверх того, вспомнить, что, сделавшись раз супругой Даукуса Каротина, ты должна будешь скрыться с ним под землю и никогда уже не увидишь ее поверхности, даже если... но что это?.. что я вижу!.. О я бедный, несчастный отец!

Произнеся эти слова, господин Дапсуль до того изменился в лице, что Аннхен серьезно испугалась, не грозит ли ее папаше какое-либо новое несчастье. Робким голосом спросила она, чего так испугался ее родитель, но тот мог только проговорить, всхлипывая:

- О дочь моя! На что ты похожа!

Аннхен бегом бросилась в свою комнату, схватила зеркало, но тотчас же в ужасе выронила его из рук.

Причина тому была немаловажная. Оказалось, что в ту самую минуту, как господин Дапсуль открыл дочери своей глаза насчет опасности, которая грозила ей в случае, если она сделается женой Даукуса, лицо ее вдруг стало изменяться и принимать все черты и выражение настоящей царицы гномов. Голова ее раздулась, кожа сделалась шафранного цвета, изуродовав совершенно прежнее, милое выражение лица Аннхен. Хотя она никогда не была кокеткой, но тут уже простое женское самолюбие громко подсказало ей, что нет несчастья хуже безобразия. Невольно вспомнились ей теперь прежние мечты, когда она воображала, как, разодетая в пух и прах, в атласном платье, с бриллиантовой короной, с золотыми цепями и кольцами, будет ездить в золотой карете со своим супругом-королем по воскресеньям в церковь на удивление и зависть всей деревне, в том числе и школьной учительнице! Какую пыль в глаза думала она пустить всем! А теперь! Аннхен не была даже в состоянии сдержать своей горести и громко зарыдала.

- Аннхен! Дочь моя Аннхен! Поди скорее сюда! - так крикнул ей в эту минуту господин Дапсуль сквозь разговорную трубу.

Взойдя наверх, Аннхен застала Дапсуля в костюме рудокопа.

- Когда нужда бывает стеснительной, - заговорил он торжественным голосом, - тогда находится ей и лекарство. Даукус Каротин, как кажется, не намерен оставлять своей палатки до завтра. Он собрал своих министров и принцев в Государственный совет по поводу будущего урожая капусты. Заседание это очень важно и, вероятно, продлится так долго, что мы останемся нынешний год совсем без капусты. Я хочу воспользоваться временем, пока Даукус Каротин, занятый государственными делами, не обращает на меня никакого внимания, и приготовить оружие для того, чтобы победить коварного гнома и заставить его возвратить тебе твою свободу. Потому, пока я буду занят работой, смотри пристально в эту трубу на палатку и говори мне все, что там увидишь.

Фрейлейн Аннхен исполнила, что ей приказал отец, но палатка оставалась закрытой со всех сторон, как прежде. Дапсуль между тем стал что-то усердно ковать. Скоро Аннхен показалось, что в палатке поднялись возня, крики и звуки, точно кто-то давал друг другу пощечины. Она тотчас же сообщила об этом отцу, который остался, по-видимому, очень тем доволен и сказал, что чем более гномы будут ссориться между собой, тем вернее не заметят его замышляемой на их гибель работы.

Скоро Аннхен с удивлением увидела, что отец ее сделал два прекрасных медных горшка и две таких же кастрюльки. Зная хорошо толк в кухонной посуде, она тотчас же заметила отличное качество посуды, сделанной совершенно согласно требованию закона по этому предмету, и с радостью спросила, может ли она взять эти вещи для своей кухни? Господи Дапсуль улыбнулся на этот наивный вопрос и отвечал с многозначительным видом:

- После, после, мое дитя! А теперь успокойся и жди, что будет в нашем доме завтра.

Видя довольную улыбку отца, Аннхен сама прониклась некоторой надеждой.

На следующий день, около обеденного часа, господин Дапсуль, сойдя вниз вместе со своими горшками и кастрюльками, отправился на кухню и объявил Аннхен, что обе они, вместе с горничной, могут удалиться, потому что обед в этот день будет готовить он сам. Аннхен он в особенности просил быть на этот раз как можно ласковее и любезнее с Кордуаншпицем, который должен был скоро к ним прийти.

Кордуаншпиц или, вернее, король Даукус Каротин Первый, действительно явился. Если маленький человек казался влюбленным по уши уже в прежнее время, то на этот раз он, по-видимому, растаял в блаженстве окончательно. Аннхен с ужасом заметила, взглянув на Даукуса, что она изменилась не только лицом, но и ростом, сделавшись много меньше прежнего, так что подходила теперь гораздо более к своему карлику-жениху. По крайней мере, он без всякого труда вскарабкался ей в этот раз на колени и ее поцеловал, что она, к великому своему отвращению, должна была беспрекословно перенести.

Наконец господин Дапсуль фон Цабельтау вошел в комнату.

- Ну, мой дорогой господин Порфирио фон Оккеродаст! - воскликнул он с притворной радостью. - Не будете ли вы так добры отправиться теперь с нами в кухню, чтоб посмотреть, как умела ваша будущая супруга устроить свое хозяйство.

Никогда еще не замечала Аннхен на лице своего отца выражения такой коварной иронии, с какой он на этот раз подхватил под руку маленького Даукуса и повел его почти силой за собой в кухню. Фрейлейн Аннхен пошла за ними.

Сердце ее запрыгало от радости, когда она увидела весело пылавший огонь, а на нем новые, сделанные ее папашей, горшки и кастрюльки. Едва господин Дапсуль фон Цабельтау и Кордуаншпиц подошли к очагу, в горшках и кастрюльках стало что-то кипеть все сильнее и сильнее, и наконец шум от кипения явно перешел сначала в какие-то стоны, а затем в тоненькие голоса, кричавшие совершенно явственно:

- О Даукус Каротин! О король наш! Спаси твоих верных вассалов! Твои бедные морковные корешки! Мы разрезаны на кусочки и брошены, вместе с маслом и солью, в кипящую воду, где терпим невообразимые адские муки вместе с петрушкой!

А из кастрюлек между тем раздавалось также:

- О Даукус Каротин! О король наш! Спаси твоих бедных вассалов! Твои бедные морковки! Мы жаримся, как в аду, и нам дали так мало воды, что мучительная жажда заставляет нас пить собственную сердечную кровь!

Крики, выходившие из одного горшка, раздавались как-то особенно отчаянно:

- Король наш, король! Спаси твои верные морковки! Ужасный повар рассек наши внутренности и начинил их фаршем из яиц, сметаны и масла, так что у нас помутился рассудок, и мы чувствуем, что скоро потеряем способность мыслить!

Затем раздалось разом из всех горшков и кастрюлек:

- О Даукус Каротин! Великий король! Спаси, спаси твои верные морковки!

- Что за глупые шутки! - воскликнул Кордуаншпиц и, вскочив со своей обычной ловкостью на плиту, заглянул в одну из кастрюлек.

Господин Дапсуль фон Цабельтау, стороживший каждое его движение, быстро схватил крышку и захлопнул ею кастрюлю, радостно воскликнув: "Попался!" Но Кордуаншпиц, выкарабкавшись проворно наверх, успел дать господину Дапсулю пару таких полновесных пощечин, что у старика помутилось в глазах.

- Упрямый, проклятый колдун! - воскликнул он. - Ты в этом раскаешься! Эй вы, ребята! Вылезайте проворнее вон!

Горшки и кастрюли, вдруг закипев, расплескались во все стороны, и вместе с пеной выскочили из них целыми ватагами множество маленьких уродливых карликов. В одно мгновение ока кинулись они на господина Дапсуля фон Цабельтау, облепили его с головы до ног, бросили на большое, стоявшее тут блюдо, и облили затем всего тем крошеным варевом, которое было в горшках и кастрюльках, так что он оказался покрытым с головы до ног рублеными яйцами, мускатным цветом, разваренным хлебным мякишем и тому подобным снадобьем. Исполнив это, Даукус Каротин, а затем и прочие карлики выскочили вон из окошка.

Фрейлейн Аннхен в ужасе бросилась к блюду, на котором лежал ее папаша. На первый взгляд она сочла его мертвым, так как он не подавал ни малейшего признака жизни.

- О мой бедный папаша! - так начала горько плакать Аннхен. - Ты умер! Ты погублен злым Даукусом!

Однако Дапсуль скоро очнулся и, вскочив с замечательной энергией прочь со своего блюда, воскликнул таким пронзительным голосом, какого Аннхен даже никогда не подозревала за ним:

- Ага! Проклятый Даукус Каротин! Ты думаешь, что успел меня одолеть, так увидишь сам, на что еще способен старый колдун!

Аннхен очистила отца от приставших к нему яиц, муската и мякиша, а затем Дапсуль, схватив медный горшок, надел его на голову как шлем, взял в одну руку кастрюлю, а в другую длинный половник и вооруженный таким образом выбежал вон из кухни. Аннхен увидела через окно, что папаша ее побежал прямо к палатке Кордуаншпица. Чувства ее помутились от ужаса, и она без памяти упала на землю.

Очнувшись, Аннхен узнала, что отец ее исчез неизвестно куда. Прошли ночь, день и еще ночь, а Дапсуль все не являлся. Можно себе легко представить отчаяние бедной Аннхен, имевшей полное право предполагать, что папаша ее затеял какое-нибудь новое, сумасбродное предприятие, удавшееся еще хуже прежнего.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

последняя и самая поучительная из всех.

Грустная и одинокая сидела раз Аннхен в своей комнате, как вдруг дверь отворилась, а к ней вошел не кто иной, как сам Амандус фон Небельштерн. Аннхен, полная раскаяния, со слезами бросилась к нему, умоляя о прощении.

- О мой дорогой Амандус! - говорила она. - Прости мне то, что я написала тебе в моем ослеплении! Я была околдована и не освободилась от этого до сих пор! Спаси меня, мой Амандус! Я знаю, что я желта и уродлива, и это, конечно, большое несчастье, но я верна тебе по-прежнему и уже не хочу больше быть королевской невестой.

- Я, право, не знаю, - возразил Амандус, - на что вы жалуетесь, когда вам улыбается такая прекрасная судьба!

- О, не шути так жестоко, - зарыдала Аннхен, - я уже без того слишком наказана за мою самолюбивую гордость и за желание быть королевой.

- Право, я вас не понимаю, моя дорогая фрейлейн! - сказал на это Амандус. - Если быть откровенным, то я должен признаться, что ваше последнее письмо точно взбесило меня на первых порах до крайности. Сначала я поколотил одного из своих товарищей, потом пуделя, разбил несколько стаканов; ведь вы знаете, что с беснующимся студентом шутки бывают плохи. Успокоясь немного, решился я приехать сюда, чтобы собственными глазами взглянуть, каким образом, почему и когда потерял я невесту. Любовь, как вам известно, не признает ни знатности, ни чинов, а потому я решился категорически спросить короля Даукуса Каротина, намерен ли он со мной драться, в случае, если женится на моей невесте. Все, однако, случилось совершенно иначе, чем я предполагал. Едва я подошел к шелковой палатке и Даукус Каротин вышел из нее мне навстречу, я с первых же слов увидел, что это был добрейший и обаятельнейший из всех государей (хотя, впрочем, я не видал до сих пор ни одного). Представьте, фрейлейн Аннхен, что он прямо назвал меня великим поэтом, рассыпался в похвалах моим стихам, которых, по словам его, не читал еще ни разу, и предложил мне звание своего придворного поэта. Такая должность была давно идеалом всех моих стремлений и надежд, а потому можете себе представить, что я согласился на предложение короля тотчас же. О дорогая фрейлейн! Если бы вы могли только себе представить, как восторженно буду я теперь вас воспевать! Поэты имеют полное право влюбляться в королев и принцесс, при дворе которых они служат, и я скажу даже, что их прямая обязанность выбирать непременно свою повелительницу дамой сердца. Если они наделают при этом каких-нибудь глупостей, то и в том нет беды. Это докажет только божественную растрепанность чувств, которой должна сопровождаться всякая поэзия. Подобным поступкам со стороны поэтов нечего удивляться, а, напротив, следует вспомнить великого Тассо, который явно помешался в уме, вздумав влюбиться в принцессу Элеонору д'Эсте. Да, дорогая фрейлейн! Если вы точно сделаетесь королевой, то я непременно выберу вас в дамы моего сердца и прославлю вас выше звезд моими божественными песнопениями!

- Как! Значит, ты видел маленького противного кобольда, и он тебе предложил... - так заговорила было фрейлейн Аннхен, но в эту минуту Оккеродаст, войдя вдруг в комнату, прервал ее самым сладким голосом:

- О моя дорогая невеста! Божество моего сердца! Не пугайтесь моего последнего поступка, в котором был виноват сам господин Дапсуль фон Цабельтау. Я не только не сержусь, но, напротив, именно вследствие этого хочу назначить завтрашний день днем нашей торжественной свадьбы. Я уверен, вы вполне одобрите мое намерение сделать господина Амандуса фон Небельштерна нашим придворным поэтом, и я желал бы, чтобы он тотчас же показал нам образец своего таланта и что-нибудь сочинил нам в похвалу. Предлагаю вам сесть в эту зеленую беседку, потому что я предпочитаю свежий воздух. Я сяду вам на колени, а вы, пока господин Амандус будете петь, почешете мне в голове. Я это очень люблю.

Фрейлейн Аннхен до того была поражена и испугана появлением Оккеродаста, что позволила машинально исполнить все, что он предлагал. Даукус Каротин уселся в беседке ей на колени, она стала чесать ему в голове, а Амандус начал перебирать струны гитары и скоро затем запел одну из двенадцати недавно сочиненных им и положенных на музыку песен, которые он собственноручно списал в толстую переплетенную книгу.

Очень жаль, что в старинной хронике Дапсульгейма, из которой извлечена эта история, не сохранилось текста этих песен, а только вскользь упомянуто, что крестьяне, проходившие мимо беседки, где пел Амандус фон Небельштерн, с любопытством останавливались и спрашивали, кто это мяучит там невыносимо жалобным образом.

Слушая это пение, Даукус Каротин, скорчившись на коленях Аннхен, стонал и плакал, точно у него разболелся живот. Сверх того, Аннхен с удивлением заметила, что чем дальше шла песня, тем Кордуаншпиц становился все меньше и меньше всей своей фигурой. Амандус, наконец, запел свою последнюю песню, единственную, сохранившуюся в хронике:

Льется, льется песнь певца,

Как дыханье аромата,

Ярче светлых волн заката

Вдаль стремится без конца,

В бесконечное пространство.

Там, где радуга в лучах,

В блеске дивного убранства,

Исчезает в небесах!

Радость, сердца трепетанье,

Голубков двух воркованье,

Вот певец о чем поет.

Полный счастья без забот,

Полный радости привета,

Сладких снов...

Едва Амандус успел произнести последний стих, как Даукус Каротин, мгновенно превратясь окончательно в маленький морковный корешок, соскользнул с колен Аннхен и ушел в землю, так что от него не осталось и следа. В ту же минуту большой гриб, выросший за ночь возле дерновой скамьи, на которой сидела Аннхен, вдруг стал быстро разрастаться еще больше, причем оказалось, что верхушка его была ничем иным, как большой остроконечной шапкой господина Дапсуля фон Цабельтау, который, выскочив вслед затем сам из-под земли, бросился на шею Амандусу, с восторгом восклицая:

- О мой дражайший, милейший господин Амандус фон Небельштерн! Вы вашей дивной заклинательной песнью втоптали в грязь всю мою кабалистическую мудрость! То, чего не могли сделать ни глубокое искусство магии, ни смелая настойчивость отчаявшегося философа, легко подчинилось силе ваших стихов, которые подействовали на натуру коварного Даукуса, как сильный яд и, наверно, уморили бы ее расстройством желудка, если бы он не поспешил скрыться в свое царство. Теперь и я, и дочь моя Аннхен освобождены от опутывавших нас чар, следствием которых мне суждено было расти здесь в виде презренного гриба, подвергаясь быть выполотым рукой моей собственной дочери. Ведь она, моя голубка, рачительно вырывает с корнем вон всякие дурные грибы, попавшие в ее огород, если это только не благородные шампиньоны. Примите же мою усерднейшую благодарность, дорогой господин Амандус! Надеюсь, относительно моей дочери все останется между вами по-старому. Она, конечно, немножко подурнела вследствие коварства злобного гнома, но ведь вы, надеюсь, смотрите на это так, как следует истинному философу.

- О папаша! Милый папаша, - пробормотала фрейлейн Аннхен, - посмотри, ведь шелковый дворец исчез! Он провалился вместе со всей свитой нашего злодея, со всеми его салатными принцами, капустными министрами и всем прочим.

Говоря так, Аннхен побежала в свой огород, господин Дапсуль пошел вслед за нею, а за ним последовал и Амандус, ворча себе под нос:

- Я, право, не знаю, что обо всем этом и подумать! Во всяком случае следует сознаться, что этот морковный король должно быть порядочная прозаическая дрянь и уж никак не поэт. Понимай он хоть немного толку в поэзии, у него, наверно бы, не разболелся живот от моих песен, и сам он не провалился бы сквозь землю.

Между тем фрейлейн Аннхен, придя в свой огород, где не было и следа листика или какой-нибудь зелени, вдруг почувствовала опять острую сильную боль в пальце, на котором был надет несчастный, заколдованный перстень. В то же время в воздухе пронесся жалкий, плаксивый стон, выходивший, казалось, откуда-то из глубины, и вместе с тем из земли вдруг высунулся остроконечный хвостик моркови. Аннхен, руководясь каким-то инстинктом, поспешно и ловко сорвала с пальца перстень, так крепко сидевший на нем прежде, и надела его на морковь, которая тотчас исчезла вместе с ним снова в земле с прежним стоном. И вдруг - о чудо! - в один миг Аннхен стала снова такой же хорошенькой, какой была прежде. Кожа ее стала бела, талия грациозна, насколько это возможно требовать от деревенской девушки. И Аннхен, и господин Цабельтау ахнули от восторга, и только один Амандус смотрел по-прежнему задумчиво и, казалось, все еще не понимал, что ему следовало думать обо всем этом.

В это время проходила мимо горничная, Аннхен быстро выхватила лопату из ее рук и радостно воскликнула:

- Ну теперь будем работать! - но при этом, взмахнув лопатой по воздуху, она так неудачно хватила ею Амандуса фон Небельштерна по голове, в то самое место, где сидит sensorium commune*, что он замертво упал на землю. Аннхен в ужасе отбросила далеко в сторону смертоносное оружие, кинулась к своему возлюбленному и зарыдала отчаянным голосом. Горничная между тем, быстро притащив ведро воды, вылила его бесчувственному Амандусу на голову, а господин Дапсуль фон Цабельтау поспешно бросился на свою астрономическую башню спросить созвездия, точно ли Амандус был совершенно мертв. Через несколько минут Амандус, однако, открыл глаза, вскочил на ноги и, схватив Аннхен в свои объятия, несмотря на то, что был мокр с головы до ног, воскликнул:

* "Общее чувствилище", средоточие сознания (лат.).

- О моя дорогая, милая Аннхен! Наконец-то мы сошлись по-прежнему!

Замечательнейшим следствием, какое описанное событие имело на нашу влюбленную парочку, было то, что нрав обоих изменился самым неожиданным, удивительным образом.

Фрейлейн Аннхен получила решительное отвращение к собственноручной работе лопатой в огороде и стала с тех пор только наблюдать за своим огородом, в котором распоряжалась, как настоящая королева, предоставив рытье и копание грядок своим служанкам и рабочим. Господин же Амандус фон Небельштерн вдруг почувствовал, что все сочиненные им стихи глупы и нелепы в высочайшей степени, вследствие чего, вместо того, чтобы сочинять, сам предался глубочайшему изучению великих писателей и занялся этим делом так усердно и многосторонне, что в голове его решительно не осталось места для собственных поэтических бредней. Он дошел до полного убеждения, что поэзия состоит не в наборе высокопарных фраз, продиктованных сомнительным вдохновением - плодом минутного экстаза, и, начав с того, что бросил в огонь все свои прежние произведения, сделался снова тем добрым и неглупым юношей, каким был прежде.

Спустя некоторое время наступил и тот желанный день, в который господин Дапсуль фон Цабельтау должен был сойти со своей астрономической башни для того, чтобы проводить фрейлейн Аннхен и господина Амандуса фон Небельштерна в церковь к венцу.

Оба жили долго и счастливо; что же касается вопроса, вышло ли что-нибудь из предполагавшегося брака господина Дапсуля с сильфидой Негагилой, то об этом хроника Дапсульгейма умалчивает.

* * *

Друзья несколько раз прерывали искренним смехом чтение Винцента. По окончании же признали единогласно, что если сюжет сказки не представлял ничего особенного, то общий тон, носивший более резкий, чем утонченный юмористический характер, был выдержан вполне без всяких отступлений, и потому был равно забавен во всем сочинении.

- Что до сюжета, - ответил Винцент, - то о нем я должен сказать несколько слов. Он, во-первых, выдуман не мной, и я сейчас вам расскажу, что навело меня на мысль моей сказки. Не так давно случилось мне обедать вместе с одной знакомой богатой дамой. У нее на пальце был надет золотой перстень с прекрасным топазом, отличавшийся вообще чрезвычайной тонкостью работы, носившей следы глубокой древности. Перстень этот заметили все присутствовавшие и единогласно выразили мнение, что, вероятно, он достался владетельнице его по наследству. Тем более велико было общее изумление, когда дама рассказала, что перстень этот был найден года два тому назад у нее в огороде, надетым на морковный корень. Вероятно, он очень давно пролежал в земле никем не найденным, и наконец сквозь него проросла посеянная морковь. Рассказчица прибавила, что событие это могло бы послужить отличной темой для сказки, и предложила мне тут же ее написать. Итак, вы видите, что вся сочиненная мной история овощного короля с его вассалами, на что вы не найдете даже намека ни в Кабалисе, ни в других подобных книгах, вытекла прямо из этого слыханного мною анекдота.

- Я нахожу, - заметил Лотар, - что ни один из наших Серапионовых вечеров не отличался такой разнообразной фантастической программой, как сегодняшний. Слава Богу, что мы успели избежать впадения в мрачную настроенность, которая чуть было нас не опутала, и выбрались снова на светлый день. Однако я все-таки замечу, что человек с серьезным, здравым характером мог, пожалуй, нас справедливо упрекнуть в том, что произведения, читанные на наших Серапионовых вечерах, все носили несколько фантастический характер, способный довести иной раз до головных болей, а то, пожалуй, и до лихорадки.

- Каждый должен, - возразил на это Оттмар, - делать что может, и было бы несправедливо мерить чужие способности по собственной мерке. Есть, действительно, такие ценители, которые всякое излишнее возбуждение фантазии считают признаком болезненного состояния мозга и решаются даже утверждать, что автор пишет свои произведения или под влиянием винных паров, или просто рассчитывают на возбуждение нервов читателей и происходящей вследствие того лихорадки. Но кому же неизвестно, что подобные приемы, хотя и могут иной раз породить иногда гениальные мысли в отдельности, никогда не будут в состоянии способствовать создать вполне выдержанное, законченное произведение.

Теодор угостил в этот вечер своих друзей отличнейшим вином, которое прислал ему в подарок один приятель прямо с Рейна. Он разлил остаток в стаканы и сказал:

- Не знаю почему, но какое-то предчувствие подсказывает мне, что скоро мы расстанемся надолго, быть может, навсегда! Но я верю, что воспоминание о сегодняшнем Серапионовом вечера переживет в наших сердцах разлуку. Мы свободно предавались нашему вдохновению и беззаботной фантазии; каждый из нас писал и говорил под диктовку своего внутреннего голоса, не считая и не выдавая своих произведений за что-либо особенное, зная хорошо, что первое условие всякого литературного произведения состоит в полном отсутствии тенденциозности, чем одним может быть достигнуто то теплое, чарующее впечатление, которое произведения эти производят на душу. Если судьба действительно разбросает нас в разные стороны, то расстанемтесь, по крайней мере, дав слово быть верными уставу святого Серапиона, за исполнение чего я и предлагаю осушить последний стакан!

Желание Теодора было исполнено.

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья. 9 часть., читать текст

См. также Гофман Эрнст Теодор Амадей (Hoffmann) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Стихийный дух
Рассказ Перевод с немецкого А.Соколовского Ровно двадцатого ноября 181...

Тайны
Рассказ (Продолжение рассказа Ошибки ) Перевод с немецкого А.Соколовск...