Гофман Эрнст Теодор Амадей
«Серапионовы братья. 5 часть.»

"Серапионовы братья. 5 часть."

Госпожа Бракель поспешила шепнуть Феликсу на ухо:

- Да перестань же так хрустеть зубами, негодный мальчишка!

Это совсем обескуражило Феликса, совсем не понимавшего, что он сделал такого дурного. Потихоньку вынул он изо рта еще непережеванные конфеты, положил их опять в сверток и сказал, подавая его дядюшке назад:

- Возьми твой сахар себе, если его нельзя есть.

Христлиба, привыкшая во всем подражать Феликсу, сделала то же самое! Тут уже господин Таддеус Бракель не выдержал и громко воскликнул:

- Ах, многоуважаемый господин родственник! Прошу вас, не осудите моего дурачка! Где ему было здесь в деревне набраться хороших манер? Ведь воспитать детей так, как вы воспитали своих, могут очень немногие.

Граф Киприанус Бракель самодовольно засмеялся и важно посмотрел при этом на Германа и Адельгунду, которые уже давно съели свои сухари и чинно сидели на стульях, не шевеля ни пальцем, ни бровью. Толстая дама улыбнулась и прибавила:

- Да, любезный родственник, воспитание детей было всегда нашей первой заботой! - при этом она незаметно сделала мужу знак, и тот немедленно предложил Герману и Адельгунде множество вопросов, на которые они ответили, как по писаному, без запинки.

Тут речь была и о городах, и о реках, и о горах, лежавших за тысячи миль и носивших самые мудреные имена. Оба одинаково безошибочно рассказали о разных зверях, живущих в жарких странах, о невиданных деревьях, плодах и травах, рассказали так, будто сами видели те деревья и попробовали те плоды. Герман отлично описал битву, произошедшую триста лет тому назад, и назвал имена всех отличившихся генералов, а Адельгунда в заключение рассказала что-то о звездах, из чего дети поняли, что на небе будто бы есть какие-то странные звери и фигуры. Феликс слушал со смущением и наконец, не вытерпев, шепнул матери на ухо:

- Матушка! Что они за вздор городят?

- Молчи! - строго остановила его госпожа Бракель. - Это все науки.

Феликс замолчал, а господин Таддеус Бракель в восторге воскликнул:

- Это удивительно! Это непостижимо! В таком детском возрасте!

А госпожа Бракель прибавила почти со слезами:

- Господи! Какие ангелы! Что же может выйти из наших детей в этом захолустье!

Таддеус Бракель стал громко горевать о том же, а граф Киприанус, слыша это, любезно обещал прислать им через некоторое время ученого воспитателя, который займется образованием их детей.

Между тем карета гостей была снова подана. Егерь вынул из нее два больших ящика, которые Герман и Адельгунда, по приказанию родителей, передали Феликсу и Христлибе.

- Если вы, mon cher*, любите игрушки, - сказал при этом Герман, - то вот вам самые лучшие.

* Мой дорогой (франц.).

Феликс, стоявший с очень печальным лицом, машинально взял ящик и сказал:

- Я не моншер, а Феликс, да и не вы, а ты.

Христлиба тоже готова была скорее заплакать, чем радоваться полученному подарку, хотя из ящика, который ей дали, несся такой чудный запах, что, казалось, он был наполнен самыми вкусными лакомствами. Когда гости выходили из дверей, Султан, верный друг и любимец Феликса, начал по обыкновению лаять и прыгать. Герман так этого испугался, что заревел во все горло и не знал, куда ему спрятаться.

- Что ты кричишь? - сказал Феликс. - Он тебя не укусит; это ведь только собака, а ты уверял, будто видел разных страшных зверей. Даже если бы он на тебя бросился, то на то у тебя есть сабля.

Слова Феликса, однако, не помогли, и Герман продолжал кричать по-прежнему, пока егерь, взяв его на руки, не посадил в карету. Адельгунда, глядя на брата, или Бог знает почему, нашла нужным расплакаться тоже, и в конце концов и добрая Христлиба, которая не могла видеть чужого горя, начала также потихоньку всхлипывать. Сопровождаемый криком и плачем детей граф Киприанус фон Бракель наконец уселся в карету и уехал; тем и кончилось посещение знатных родственников.

НОВЫЕ ИГРУШКИ

Едва карета графа Киприануса фон Бракеля и его семейства исчезла за поворотом горы, господин Таддеус поспешно снял свой зеленый кафтан с красным жилетом, а затем, надев свой обыкновенный камзол и расчесав раза два или три частым гребнем свои волосы, не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

- Ну слава тебе, Господи!

Дети тоже мигом сбросили свои праздничные платья, а Феликс, чувствовавший себя как-то особенно привольно и легко, радостно закричал:

- В лес! Теперь в лес! - и при этом начал прыгать чуть не на высоту своего роста.

- Разве ты не хочешь сначала посмотреть, что нам подарили Герман и Адельгунда? - спросили госпожа Бракель и Христлиба, которая уже давно с нетерпеливым любопытством поглядывала на ящик, полагая, что времени побегать в лесу будет довольно и потом. Феликса, однако, не так легко было убедить.

- Ну что! - воскликнул он. - Ну что могли нам подарить этот недотепа в красных штанах и его сестра в лентах? Болтает о каких-то науках, знает, где живут львы и медведи, умеет ловить слонов, а испугался моего Султана; ревет и прячется под стол, когда у самого висит на боку сабля. Хороший, нечего сказать, вышел бы из него охотник!

- Ах, милый Феликс, - возразила Христлиба, - позволь мне открыть ящик и взглянуть хоть одним глазком!

Феликс был всегда рад доставить сестре удовольствие, а потому, отложив прогулку в лес, тотчас же терпеливо уселся за стол, где стояли ящики. Матушка их отворила, и что же увидели дети! Без сомнения, мои любезные читатели, вы хорошо помните то счастливое время, когда в день ярмарки или в рождественский сочельник родители или добрые знакомые дарили вам множество разных интересных вещей. Вспомните, как вы радовались при виде всех этих блестящих солдатиков, шарманщиков, кукол, посуды, книжек с картинками и тому подобного добра! Вот точно так же обрадовались Феликс и Христлиба, увидя много прекрасных игрушек и лакомств, которые были в ящиках. Оба всплеснули руками от восторга и не могли удержаться, чтобы не воскликнуть:

- Ах! Как здорово!

Только одни свертки с конфетами Феликс презрительно оттолкнул в сторону, и когда Христлиба стала его упрашивать не выбрасывать их, по крайней мере, за окно, что уже он совсем готов был сделать, то, вынув несколько конфет, он бросил их Султану, вертевшемуся около стола. Султан, обнюхав конфеты, отвернулся с недовольным видом.

- Видишь, Христлиба, - воскликнул Феликс с торжеством, - даже Султан не хочет есть этой дряни!

Из подаренных вещей Феликсу очень понравился славный егерь, который, когда его дергали за привешенный под камзолом шнурок, поднимал ружье и очень верно попадал в цель, поставленную от него в трех футах. Также недурным нашел он маленького человечка-куколку, умевшего кланяться и начинавшего играть на арфе, когда его заводили ключом. Но всего более обрадовали Феликса деревянное ружье и охотничий нож, прекрасно посеребренные, а также гусарская шапка и патронташ. Христлиба нашла в своем ящике красивую куколку с полным домашним хозяйством для куклы. Занявшись игрушками, дети забыли про лес и проиграли до позднего вечера, пока не пришло время идти им спать.

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ С НОВЫМИ ИГРУШКАМИ В ЛЕСУ

На другой день утром дети, проснувшись, начали с того, чем закончили накануне вечером - опять вытащили свои новые игрушки и принялись продолжать прерванную игру. Солнышко, как и вчера, весело глядело в окна; свежий ветер шумел и гудел между ветвями берез; чижи, жаворонки и соловьи весело распевали свои песенки. Видя все это, Феликсу стало скучно с охотником, музыкантом и деревянным ружьем.

- Побежим, Христлиба, в лес, - сказал он сестре, - ведь там всегда нам так хорошо!

Христлиба только что успела раздеть свою новую куклу и в это время собиралась одевать ее снова, что ей доставляло большое удовольствие, вот почему она и попросила брата остаться в комнате и еще немного поиграть с новыми игрушками.

- Вот что, - отвечал тот, - пойдем в лес и возьмем игрушки с собой; я повешу на пояс охотничий нож, надену ружье через плечо и буду как настоящий охотник, а егерь и музыкант пусть бегут за мной. Ты также возьми свою куклу и что тебе более всего понравится из ее хозяйства; ну пойдем же, пойдем.

Христлиба проворно одела куклу, и они оба мигом побежали в лес, захватив с собой и игрушки. Прибежав, расположились они на прекрасном зеленом лужке, где Феликс заставил играть своего музыканта.

- Знаешь что? - сказала Христлиба. - Ведь он играет совсем плохо; послушай, как звук струн неприятно раздается в лесу; только и слышно: клинг - клинг, тинг - тинг! - даже птички как-то насмешливо выглядывают из кустов, точно смеются над глупеньким музыкантом, который вздумал играть тогда, когда они поют.

Феликс начал вертеть пружину и затем воскликнул:

- Правда, правда! Он играет прескверно; мне даже становится стыдно перед чижиком, который посматривает на нас вон из того куста. Но он будет играть лучше! Обещаю тебе, будет! - и Феликс до того сильно закрутил пружину, что вдруг раздалось "крак - крак!", и ящик, на котором стоял музыкант, разломался на тысячу кусков.

- Ай, ай! Бедный музыкантик! - закричала Христлиба.

Феликс же, повертев несколько минут в руках сломанную им игрушку, сказал:

- Э! Что об нем жалеть! Это был дурачок, который умел только бренчать да кривляться, как и наш братец в красных штанах! - при этом, взяв музыканта за ноги, он швырнул его далеко в кусты.

- Егерь лучше, - прибавил он, - тот, по крайней мере, умеет попасть в цель, - и говоря так, он заставил его стрелять много раз кряду; затем остановился на минуту и сказал, подумав: - Однако это довольно глупо, что он стреляет только в цель. Папа говорил, что настоящий охотник никогда на этом не остановится. Он должен стрелять в лесу оленей, коз, зайцев и притом на бегу. Долой его цель! - и Феликс одним ударом сломал доску, в которую стрелял егерь.

- Ну-ка, ну-ка! - закричал он. - Попробуй убить мне кого-нибудь теперь.

Но сколько ни дергал он за шнурок, егерь стоял с неподвижно опущенными руками; ружье не хотело ни подниматься, ни стрелять.

- Ага! - закричал Феликс. - Ты в цель умеешь стрелять только в комнате, а не в лесу, как следует хорошему охотнику. Этак, пожалуй, ты испугаешься первой собаки и убежишь от нее со своим ружьем, как недотепа братец убежал от Султана со своей саблей. Так убирайся же прочь! Мне тебя не надо! - и егерь полетел в кусты вслед за музыкантом.

- Давай теперь побегаем, Христлиба, - сказал он сестре.

- Ах да, да, - радостно воскликнула та, - и моя куколка побежит с нами. Вот будет весело!

Дети схватили куклу за обе руки и что было духу побежали с нею через пни и кусты, пока не добежали до большого, поросшего высоким камышом пруда, находившегося еще во владениях господина Таддеуса Бракеля и на котором он иногда стрелял диких уток. Тут дети остановились, и Феликс сказал:

- Погоди немного, я попробую подстрелить моим ружьем в тростнике утку, как папа.

В эту минуту Христлиба, взглянув на свою куклу, с испугом вскрикнула:

- Боже, моя куколка! Что с нею сделалось?

Куколка действительно была в очень жалком виде. Оба во время бега не заметили, что колючие кусты, на которые они не обращали никакого внимания, разорвали ей все платье в клочки; обе ножки оказались сломанными, а хорошенького воскового личика почти нельзя было узнать: до того оно было избито и исцарапано.

- Ах, моя куколка! Моя куколка! - громко заплакала Христлиба.

- Видишь, - сказал Феликс, - какую дрянь надарили нам эти приезжие. Кукла твоя - недотрога, которая не умеет ни бегать, ни играть без того, чтобы не испортить себя всю. Давай ее мне!

Христлиба подала куклу брату, а тот, прежде чем она успела ахнуть, забросил ее далеко в пруд.

- Ты не жалей об этой глупышке, - прибавил он сестре, - дай мне только убить утку и тогда я подарю тебе все замечательные перышки, которые растут у нее на крыльях.

В тот же миг вдруг что-то зашевелилось в тростнике; Феликс мигом вскинул свое ружье, но тотчас же его опустил и сказал:

- Какой же я смешной! Ведь чтобы стрелять, нужны порох и пули, а где мне их взять. Да если бы они у меня и были, то разве можно зарядить порохом деревянное ружье! На что же годна такая безделица? А нож! И он деревянный: им нельзя ни резать, ни колоть. Сабля глупого братца, верно, такая же, потому он и испугался Султана. Вижу, что весь этот подаренный хлам не годен ни на что.

Сказав все это, Феликс побросал в пруд и ружье, и нож и, наконец, сам патронташ.

Христлиба продолжала плакать и жалеть о своей загубленной куколке, а потому и Феликс был не совсем весел. Придя домой, он на вопрос матери, куда делись их новые игрушки, чистосердечно рассказал обо всем, что случилось с музыкантом, егерем, куклой, ружьем и всем прочим. Госпожа Бракель очень рассердилась и назвала их плохими детьми, которые не умеют обращаться с хорошими, дорогими игрушками. Господин Таддеус Бракель, напротив, с заметным удовольствием выслушал рассказ Феликса и сказал жене:

- Оставь детей, пусть делают что хотят. Я, наоборот, очень рад, что они сумели отделаться от вещей, которые их и связывали и мешали им.

Но, однако, ни дети, ни сама госпожа Бракель не поняли тогда, что хотел выразить этими словами их отец.

НЕИЗВЕСТНОЕ ДИТЯ

На другой день, рано утром, Феликс и Христлиба опять убежали в лес. Госпожа Бракель велела им вернуться пораньше, так как теперь следует больше сидеть дома и заниматься чтением и письмом, чтобы хорошенько приготовиться к встрече учителя, которого обещал прислать знатный дядюшка.

- Хорошо, матушка, - ответил Феликс, - только позволь остаться в лесу хоть на часок, чтобы набегаться и напрыгаться вволю.

Прибежав в лес, начали они играть в охоту, представляя собаку и зайца, и успели так в короткое время устать, что вскоре игра должна была прекратиться поневоле. Много игр затевали они потом, но ни одна почему-то в этот раз не удавалась. То ветер, сорвав шапку Феликса, уносил ее в кусты, то вдруг, запнувшись на бегу, падал он прямо на свой нос, а то платье Христлибы, зацепившись за кустарник, рвалось в клочки, или она вдруг больно колола острым камнем ногу. Переиграв во все игры, они уже решительно не зная, что им еще начать, стали с недовольным видом бродить по лесу.

- Скоро пойдем домой, - сказал Феликс сестре, привольно разлегшись в тени дерева.

Христлиба последовала его примеру. Так пролежали они некоторое время, уставившись в голубое небо.

- Ах, - промолвила Христлиба, - если бы у нас были наши хорошенькие игрушки!

- Ну да! - недовольно сказал Феликс. - Для того только, чтобы их опять сломать! Верно, матушка была права, сказав, что мы не умеем обращаться с хорошими вещами. А знаешь почему? Потому что мы не учились наукам.

- Правда, правда, - воскликнула Христлиба, - и если бы мы были ученые, как наши нарядные братец и сестрица, то, может быть, сумели бы сберечь и охотника, и музыканта, да и моя хорошенькая куколка не лежала бы в утином пруду! Какие же мы глупые! Ничего-то мы не знаем! - и, сказав это, Христлиба начала горько плакать, а, глядя на нее, и Феликс разревелся так громко, что плач обоих детей разнесся далеко по всему лесу.

- Бедные, мы бедные! Ничего-то мы не знаем! - голосили оба, но вдруг, внезапно остановясь, с изумлением взглянули друг на друга.

- Христлиба, ты слышала?

- Феликс! Ты видел?

В темной глубине кустарника, перед которым сидели дети, вдруг заколыхался какой-то странный свет, точно дрожащий луч месяца, когда, прорвав зеленый свод ветвей, он внезапно посеребрит листья деревьев. Тихий, приятный звук, похожий на нежные аккорды арфы, промчался по лесу. Странное чувство овладело сердцами детей; слезы радости, сменившие горе, заблистали в их глазах. Все светлее и светлее делалось в кустах, и все чище и чище раздавались звуки; у детей готово было выскочить сердце от восторга, когда вдруг, среди этого колеблющегося света, показалось прелестное детское личико, озаренное ласковой тихой улыбкой.

- О приди, приди же к нам! - разом воскликнули оба, вскочив со своих мест и бросившись навстречу милому видению.

- Иду, иду! - проговорил в кустах нежный голосок, и, вспорхнув точно на крыльях утреннего ветерка, незнакомое дитя плавно и тихо спустилось к Феликсу и Христлибе.

КАК НЕИЗВЕСТНОЕ ДИТЯ ИГРАЛО

С ФЕЛИКСОМ И ХРИСТЛИБОЙ

- О чем вы так плачете, милые дети? - спросил незнакомый ребенок. - Ваш плач донесся до меня издали, и мне стало вас очень жаль.

- Ах, мы и сами этого хорошенько не знаем! - отвечал Феликс. - Но теперь, мне кажется, мы плакали только оттого, что тебя с нами не было.

- Правда, правда, - подхватила Христлиба, - и теперь, когда ты с нами, мы развеселились опять; где же ты пропадал так долго?

Обоим детям казалось, что они давно уже знакомы с неизвестным ребенком и играли с ним раньше; даже причина их горя теперь легко объяснилась долгим отсутствием их милого товарища.

- Игрушек у нас больше нет, - сказал Феликс, - потому что вчера я, глупый мальчик, разбил и бросил все хорошенькие вещицы, которые подарили нам наши братец и сестрица, и нам теперь не с чем играть с тобою.

- Ну так что же за беда, что ты их бросил, - весело залепетало неизвестное дитя, - значит они того стоили. А что касается игрушек, то оглянитесь оба и посмотрите, какое их множество вокруг вас.

- Где же? Где? - закричали дети.

- А вы взгляните, - продолжало дитя.

Феликс и Христлиба оглянулись и с изумлением увидели, что миллионы цветочков, выглянув из травы, смотрели на них живыми глазами. Тысячи разноцветных камешков и раковин сияли сквозь мягкий зеленый мох, а золотые жучки, танцуя и кружась, пели без умолку веселые, звонкие песенки.

- Ну, дети! Давайте строить из этих камешков дворец! - воскликнуло неизвестное дитя.

Феликс с Христлибой бросились собирать пригоршнями разбросанные по земле камушки; работа закипела, и скоро готовый дворец, с колоннадой, покрытый чешуйчатой золотой крышей, засверкал на солнце. Неизвестное дитя поцеловало цветы, поднимавшие сквозь траву свои головки, и каждый цветок, мигом взметнувшись вверх, обвил колонны прекрасными душистыми гирляндами, которые свешивались между ними, как роскошные зеленые арки, и под ними стали прыгать и резвиться дети. Маленький товарищ Феликса и Христлибы хлопнул в ладоши, и вдруг крыша дворца рассыпалась на тысячу кусочков; дети только тогда заметили, что она вся состояла из жучков, сцепившихся крылышками; колонны исчезли, точно растаяв, и на их месте забили из земли прозрачные ключи, по берегам которых росли чудесные цветы, склонявшись к ним головками и слушая сладкое журчание воды. Неизвестное дитя, нарвав сухих веток и трав, набросало их перед Феликсом и Христлибой, и каждая травка, падая, превращалась в хорошенькую куколку, а ветка в маленького егеря. Куколки танцевали вокруг Христлибы, карабкались к ней на платье и на руки, шептали разные ласковые слова. Егеря стали палить из ружей, затрубили в рога - и вдруг зайцы выскочили из кустов; собаки помчались за ними; раздались выстрелы! Что это были за радость и потеха! А потом все это умчалось куда-то далеко-далеко Феликс и Христлиба с изумлением вскричали:

- Где же куколки? Где егеря?

- Они всегда с вами, милые дети, - отвечал их маленький друг, - и вам стоит только пожелать, как они опять к вам явятся, ну а как вы на счет того, чтобы сейчас побегать по лесу?

- Конечно, да, да! - сказали Феликс и Христлиба.

- Так пойдемте же! - воскликнул ребенок и, подхватив обоих за руки, помчался с ними по лесу. Но назвать это бегом было нельзя; все трое точно мчались по воздуху, почти не задевая земли; птицы то и дело попадались им на пути; дети поднимались все выше и выше.

- Здравствуйте, здравствуйте! - крикнул им сверху аист.

- Не троньте меня, дети! - крикнул испуганным голосом коршун. - Я не стану больше таскать ваших голубков.

При этом коршун всеми силами старался убраться куда-нибудь подальше. Феликс хохотал от восторга, но Христлибе стало немного страшно.

- Ах! Задыхаюсь! Я сейчас упаду! - едва могла она проговорить. В тот же миг все трое плавно спустились на землю.

- Теперь, - сказал незнакомый ребенок, - я сыграю вам на прощание лесную песенку и расстанусь с вами до завтра.

С этими словами он начал дуть в хорошенький золотой рожок, изогнутый наподобие блестящей цветочной чашечки. Весь лес встрепенулся от его чистого ровного звука. Соловьи, слетевшись со всех сторон, затянули свои песенки. Мало-помалу звуки стихли, а с ними вместе и неизвестное дитя скрылось в густых кустах, крикнув детям откуда-то издали:

- До завтра, дети! До завтра!

А они были в таком восторге, что, кажется, не сознавали, что же такое с ними произошло.

- Вот если бы теперь было уже завтра! - воскликнули оба, спеша домой, чтобы поскорее рассказать родителям свои удивительные приключения в лесу.

КАК ГОСПОДИН И ГОСПОЖА БРАКЕЛЬ

ГОВОРИЛИ О НЕЗНАКОМОМ РЕБЕНКЕ

И ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ПОТОМ

- Право, мне кажется, дети все это видели во сне, - так сказал господин Таддеус Бракель своей жене, слушая рассказы восхищенных детей о наружности, песнях, играх и вообще все об их новом, чудесном знакомце.

- Но, впрочем, - продолжал господин Бракель, - если вспомнить, что оба рассказывали одно и то же и, следовательно, должны были видеть один и тот же сон, то я не знаю, что об этом и подумать.

- Незачем много думать, - прервала госпожа Бракель, - я уверена, что этот ребенок просто сын школьного учителя из соседней деревни и что его зовут Готлиб. Все эти шалости и беганье в лесу - его проделки, но я не хочу, чтобы это повторялось в другой раз.

Господин Бракель был совсем другого мнения, и Феликс с Христлибой были призваны еще раз с приказанием описать подробнее все, что особенного они заметили в наружности незнакомого им раньше ребенка и как он был одет. Что касается наружности, оба в один голос отвечали, что у него было белое, как лилия, личико, розовые, как лепестки розы, щечки, яркие, как вишни, губы, голубые блестящие глаза, светлые золотые волосы, и все это вместе было так мило и хорошо, что более прелестного ребенка не случалось им видеть во всю жизнь. Об одежде оба также единогласно утверждали, что на нем не было ни голубой полосатой куртки, ни таких же панталон, ни черной кожаной фуражки, какие носил сын школьного учителя Готлиб. Но когда заходила речь о том, как же именно неизвестное дитя было одето, то рассказы их были до того путаны и противоречивы, что нельзя было ничего понять. Так Христлиба уверяла, что дитя было одето в легкое, блестящее платьице, сшитое из розовых лепестков, а Феликс, напротив, утверждал, что платье ребенка сверкало золотисто-зеленым цветом, как молодые листья на весеннем солнце. Что это не был сын школьного учителя, видно было, по словам Феликса, уже по тому искусству, с каким милый мальчик умел стрелять и охотиться, как будто всю свою жизнь провел в лесу и не занимался ничем другим, кроме охоты.

- Ах, Феликс! - перебила Христлиба. - Как же можно называть охотником маленькую, хорошенькую девочку? Конечно, может быть, она смыслит кое-что и в охоте, но главное ее дело - домашнее хозяйство. Посмотри, как мило помогла она мне одеть моих кукол и какие вкусные выучила готовить блюда!

Таким образом, оказалось, что Феликс считает неизвестное дитя мальчиком, а Христлиба, наоборот, девочкой, и оба никак не могли прийти к согласию по этому пункту. Госпожа Бракель полагала, что не стоит толковать с детьми о подобных глупостях, но господин Бракель сказал:

- Я был бы готов сам пойти с детьми в лес и посмотреть, что это за чудесный ребенок, но, кажется, этим я испорчу им все, а потому лучше останусь дома.

На следующий день неизвестное дитя уже ожидало Феликса и Христлибу в урочный час в лесу. Вчерашние игры возобновились, и к ним присоединились новые чудеса, так что Феликс и Христлиба не переставали ахать от изумления. Оказалось, что неизвестное дитя умело во время игр разговаривать с деревьями, цветами и ручьями на их собственном языке. Все они ясно отвечали на его вопросы, и, что было еще удивительнее, Феликс и Христлиба точно так же ясно понимали этот язык.

- Эй вы, беспокойный народ! Что вы там так трясетесь? - крикнул ребенок в густую чащу осин.

- Ха, ха, ха! - весело откликнулись листья, задрожав от смеха. - Мы радуемся вестям, которые примчал нам сегодня с гор и облаков дружок утренний ветер. Он принес нам поклон от золотой королевы и обвеял целым морем сладкого аромата.

- Полноте, дети, слушать этих пустомель, - внезапно заговорили цветы, - нечего им хвастать сладким ароматом, который принес им ветер; ведь он занял его у нас. Пусть листья шумят и лепечут свое, а вы, дети, займитесь нами! Ведь мы вас очень любим, и если одеваемся каждый день в такие яркие платья, то только затем, чтобы понравиться вам.

- Да ведь и мы вас любим, наши милые цветы, - сказало неизвестное дитя, а Христлиба, бросившись на землю и протянув обе руки, как будто желая обнять разом все цветы, воскликнула:

- Ах да, любим, любим!

Феликс же добавил:

- И я вас люблю за ваши яркие платья, но люблю также кусты и деревья за то, что они вас защищают своей листвой!

- Что правда, то правда, - загудели на это густые сосны, - ты сказал верно, умный, хороший мальчик. Ты, конечно, нас не боишься даже тогда, когда мы сильно расшумимся порой, поссорившись с дядей буйным ветром.

- Не боюсь, не боюсь! - закричал Феликс. - Напротив, у меня, как у всякого охотника, сердце прыгает от радости, когда вы расшумитесь!

Но тут прожурчал ручей:

- Оно, конечно, так, только зачем же вечно охотиться и рыскать по лесу. Садитесь, дети, на мой бережок, на зеленый лужок, да послушайте, что я вам расскажу. Итак, далеко, в неведомых тайниках родился я на свет Божий; много знаю я сказочек, и все-то они разные и новые. Слушайте только мое журчание! Много картинок покажу я вам, глядите только в мое светлое русло: голубые небеса, кусты и леса! золотые облака - все промчится перед вами! А захотите, так я вас самих приласкаю и освежу; спуститесь только в мои светлые волны!

- Видите, Феликс и Христлиба, - сказал их милый товарищ с очаровательной улыбкой, - как все здесь вас любят! Но, однако, пора! Вечерняя заря начинает разгораться, а соловей громко зовет меня домой!

- О, погоди еще немного, - умоляющим голосом сказал Феликс, - полетай с нами, как вчера!

- Только не так высоко, - попросила Христлиба, - а то у меня закружится голова.

Неизвестное дитя, подхватив детей за руки, помчалось с ними среди розовых волн вечерней зари, а птички опять, с песнями и свистом, пустились за ними вдогонку. И что это были за радость и веселье! А в светлых облаках засияли перед ними прекрасные замки, построенные словно из рубинов и других драгоценных камней!

- Гляди, Христлиба, какие чудесные замки! - с восторгом закричал Феликс. - Выше, выше лети, милый мальчик! Я хочу долететь до них!

Христлиба тоже с восхищением смотрели на великолепные дворцы, так что даже забыла свой вчерашний страх.

- Это мои воздушные замки, - ответил их новый друг, - но вам, дети, пора домой! На сегодня довольно!

Феликс и Христлиба от восторга даже не заметили, каким образом очутились они перед дверями дома их родителей.

ОТКУДА РОДОМ БЫЛО НЕИЗВЕСТНОЕ ДИТЯ

На другой день маленький товарищ Феликса и Христлибы дожидался их в чудесной палатке, построенной им на тенистом берегу ручейка из гибких лилий, ярких роз и пестрых тюльпанов. Дети уютно уселись под ее тенью и стали слушать разные интересные истории, которые стал рассказывать им, по вчерашнему обещанию, ручей. Послушав некоторое время, Феликс обратился к неизвестному ребенку:

- Милый наш товарищ! Вместо того, чтобы слушать то, что он так тихо про себя бормочет, так что я даже и не все понимаю, расскажи-ка, пожалуйста, нам что-нибудь сам. Мы бы особенно хотели узнать, кто ты такой, откуда ты родом и почему ты всегда так быстро нас покидаешь, что мы даже оглянуться не успеваем?

- А мама моя, - перебила Христлиба, - думает, что ты сын школьного учителя Готлиб.

- Молчи, ты, глупенькая - воскликнул Феликс, - матушка говорит так, потому что никогда его не видала, иначе она и не поминала бы школьного учителя с его Готлибом!

- Скажи нам, друг, - продолжал он, - где ты живешь, ведь мы могли бы взять тебя к нам в дом зимой, когда будет холодно и снег занесет в лесу все кусты и тропинки.

- Ну конечно! - воскликнула Христлиба. - Скажи нам, где ты живешь, кто твои родители и как тебя зовут.

Маленький товарищ детей сделал очень серьезное, даже печальное лицо при этом вопросе и тяжело вздохнул; затем, помолчав немного, сказал так:

- Ах, милые дети! Зачем вам знать, кто я такой? Разве вам не довольно, что я каждый день прихожу играть с вами? Я могу вам, пожалуй, и сказать, что моя родина там, далеко, за синими, похожими на облака горами, но если вы, пробежав день и ночь, достигнете этих гор, то встретите за ними другие горы, и так далее, и так далее, так что вы так и не сможете никогда добраться до моего отечества.

- Ах, - печально воскликнула Христлиба, - значит ты живешь очень, очень далеко от нас и приходишь к нам только в гости!

- Но ведь вам стоит только сердечно пожелать, чтобы я был с вами, и я мигом явлюсь тут как тут, со всеми моими чудесами и игрушками, - возразило неизвестное дитя, - потому не все ли это равно, живете ли вы сами в моей стране или очень, очень далеко от нее?

- Нет, не совсем так! - возразил Феликс. - Я думаю, твоя родина должна быть чудесная, прекрасная страна, если уже так хороши ее игрушки, которые ты нам приносишь. Чтобы ты ни говорил о том, как трудно в нее попасть, я готов хоть сейчас пуститься в дорогу через поля и леса, через ручьи и горы, как следует хорошему охотнику, и уж, поверь, я не устану!

- И прекрасно! - рассмеялось неизвестное дитя. - Ты начни только поступать таким образом и может сумеешь когда-нибудь добраться до моей родины. Страна, где я живу, так чудесна, что с ней не сравнится никакое ее описание. А могущественная царица этого царства счастья и радости - моя мать.

- Так ты принц? Так ты принцесса? - разом воскликнули дети почти испуганно.

- Конечно, - отвечало дитя.

- Так ты живешь в прекрасном дворце? - спросил Феликс.

- О да, и дворец моей матери еще лучше тех прекрасных воздушных замков, которые вы видели в облаках; его чистые, кристальные колонны поднимаются высоко, высоко в воздух, и на них покоится весь голубой небесный свод. Под ним плавают, на золотых крыльях, светлые облака; там встает и ложится ясная заря, и танцуют в веселых хороводах блестящие звездочки. Вы, конечно, слышали о феях, которые делают чудеса, недоступные обычным людям, ну так вот моя мать и есть одна из таких фей, да еще самая могущественная из них. Она любит все, что только есть на земле светлого и живого, хотя, к несчастью, не все люди хотят ее знать. Более же всего любит моя мать маленьких детей, вот поэтому и праздники, которые она устраивает для них в своем царстве, бывают лучше и веселее всех остальных. Для них духи, подвластные моей матери, протягивают от одного конца ее дворца до другого, через светлые облака, разноцветную радугу и под ней ставят для моей матери блестящий, бриллиантовый трон, перевитый гирляндами душистых лилий и роз. А когда моя мать садится на этот трон, то духи начинают играть на золотых арфах и хрустальных цимбалах и при этом так сладко поют, что сердца замирают от восторга. Им вторят своими голосами жар-птицы, такие большие, похожие на орлов, с яркими пурпурными крыльями, каких вы в жизни своей и не видали. Вместе с музыкой все оживает во дворце и его садах. Тысячи маленьких детей начинают прыгать и резвиться от радости. Они то ловят друг друга в кустах, перебрасываясь душистыми цветами; то взбираются на ветки деревьев, где их качает и баюкает ветер; то рвут и едят сколько захотят вкусные плоды, о каких на земле нет и помину; а то играют с ручными оленями или другими зверьками, весело прыгающими в кустах. Порой бегают вверх и вниз по радуге, а бывает вскочат на золотых фазанов и носятся с ними под облаками.

- Ах, как все это должно быть хорошо! - в восторге воскликнули Феликс и Христлиба.

- Но взять вас, однако, с собой в свое царство я не могу, - продолжало неизвестное дитя, - потому что оно лежит очень далеко, и для этого вам следовало бы уметь летать, как летаю я.

Дети очень опечалились после этих слов и грустно опустили глаза в землю.

О ЗЛОМ МИНИСТРЕ ЦАРИЦЫ ФЕЙ

- Вы бы сами, - продолжал маленький товарищ Феликса и Христлибы, - не могли чувствовать себя так хорошо в моем отечестве, как вам представляется по моим рассказам. Пребывание там могло бы даже принести вам вред. Многие дети не выносят пения тамошних жар-птиц и, наслушавшись его, умирают в одно мгновение от сильнейшего возбуждения. Другие, вздумав скатиться по радуге, скользят и падают; а есть даже столь неразумные, что, сидя на золотых фазанах, начинают щипать им перья, за что те до крови расклевывают им грудь и сбрасывают с облаков вниз. Мать моя горько печалится об их участи, хотя это и случается не по ее вине. Ей бы хотелось, чтобы все дети могли пользоваться и наслаждаться чудесами ее царства, но, к сожалению, даже самые смелые, которые могли бы сами летать, скоро бы там устали и причинили ей одни заботы и горе. Потому вместо того, чтобы звать их к себе, она позволяет мне летать и носить милым детям хорошие игрушки, как я это сделал и для вас.

- Ах! - воскликнула Христлиба. - Я бы не сделала ничего дурного хорошеньким птичкам, но, признаюсь, что скатиться с радуги наверняка бы побоялась.

- Это было бы дело для меня, - подхватил Феликс, - и именно для этого мне страшно хочется попасть в царство твоей матери! Или знаешь что? Не мог бы ты привезти завтра радугу с собой?

- Нет, - возразило неизвестное дитя, - этого сделать нельзя, к тому же я должен признаться, что и сам я летаю к вам только тайком. Прежде я был в безопасности везде, точно весь мир был царством моей матери, но с некоторого времени за его пределами зорко сторожит меня злой недруг, выгнанный моей матерью из ее владений.

- Недруг! - закричал Феликс, вскочив со своего места и взмахнув вырезанной им сучковатой палкой. - Покажи мне того, кто хочет сделать тебе что-нибудь дурное! Я с ним сумею разделаться, а не разделаюсь сам, то позову на помощь моего отца, а уж тот, поверь, сумеет его поймать и запереть в нашу башню.

- Ах! - со вздохом продолжало дитя. - Враг этот бессилен мне навредить в пределах царства моей матери, но вне их мне не помогут ни палки, ни башни.

- Кто же этот злодей, которого ты так боишься? - спросила Христлиба.

- Я уже вам говорил, - отвечало неизвестное дитя, - что моя мать могущественная царица, а у цариц, вы знаете, так же, как и у царей, есть свой двор и министры.

- Конечно, - перебил Феликс, - мой дядя граф как раз такой министр и потому носит на груди звезду. А министры твоей матери носят звезды?

- Нет, - отвечал ребенок - потому что многие из них сами сияют, как звезды, и им не нужно ни одежд, ни украшений. Министры моей матери - могущественные духи, живущие в морях, в огне, в воздухе, и везде исполняют они ее приказания. Давным-давно жил у нас один такой дух, по имени Пепазилио, выдававший себя за великого ученого, знающего будто бы все на свете лучше других. Моя мать сделала его одним из своих министров, но тут вскоре и сказалось его коварство. Мало того, что он старался уничтожить все добро, которое делали другие министры, он еще особенно любил портить все удовольствие детям на наших веселых праздниках. Так, уверив однажды мою мать, что хочет сделать что-то совсем особенное и приятное для детей, привесил он тяжелые гири к хвостам фазанов, так что они не могли подняться. В другой раз начал он стаскивать детей за ноги, когда они качались на розовых ветвях, отчего многие, попадав, разбили себе до крови носы; он даже подставлял детям подножки во время бега, и они, конечно, со всех ног падали и ушибались. Жар-птицам запихивал он в клювы сучки, чтобы помешать петь (их пение он терпеть не мог); ласковых зверьков дразнил и тиранил всеми возможными способами. Но самой злой из его проделок была та, во время которой он однажды ночью с помощью таких же негодяев облил стены дворца, с их блестящими драгоценными камнями, а также розы и лилии нашего сада и даже светлую радугу какой-то скверной, черной жидкостью, отчего пропали весь их блеск и красота, и все облачилось в печальные, унылые тона. Сделав это, захохотал он на все царство и громко объявил, что наконец исполнилось то, чего давно он добивался; а к этому прибавил, что не хочет более признавать мою мать царицей и станет царствовать здесь сам, а затем, превратясь в огромную, черную муху со сверкающими огненными глазами и быстрым огромным жалом, полетел, страшно треща и жужжа, прямо к трону моей матери. Тут все разом догадались, что коварный министр, скрывавшийся под ничего не говорящим именем Пепазилио, был не кто иной, как злой царь гномов Пепсер. Но безумец слишком понадеялся на свою силу и на помощь своих единомышленников. Министры воздуха и ветра тесно окружили свою царицу, обвеяв ее волнами тончайшего аромата; духи огня заметались вокруг по всем направлениям, а жар-птицы, клювы которых были уже вычищены, громко запели свои песни, так что царица не была обеспокоена даже видом отвратительного Пепсера. Полководец фазанов стремглав бросился на него и в один миг так скрутил его своими когтями, что злой Пепсер от боли и ярости взвыл не своим голосом и кувырком полетел вниз на землю, сброшенный, как мячик, с высоты трех тысяч футов. Упав и сильно разбившись, долго не мог он пошевелить ни одним членом, пока его не услыхала и не приползла на его дикий рев старая тетка Пепсера синяя жаба и, взвалив раненого на спину, не уволокла в свое гнездо. Прочие его единомышленники, продолжавшие еще портить прекрасные цветы, были перебиты с помощью мушиных хлопушек, которые были розданы пяти самым смелым и храбрым из детей. Черная жидкость, которою Пепсер облил все во дворце, сошла мало-помалу сама собой, и вскоре все опять зацвело и засияло в государстве. Хотя злой Пепсер не может с тех пор ступить и ногой в пределы царства моей матери, но он знает, что я часто летаю оттуда, и потому преследует меня всеми возможными способами, так что мне, бедному, слабому ребенку, часто с большим трудом удается избежать встречи с ним; и вот почему улетаю я иногда от вас, милые дети, так поспешно и внезапно. Если бы я вздумал взять вас с собой в наше царство, то Пепсер, наверно, нас бы подстерег и убил всех троих.

Христлиба стала горько плакать из-за опасности, постоянно угрожавшей их маленькому товарищу, но Феликс, напротив, думал, что если гадкий Пепсер не более как большая муха, то он точно сумел бы управиться с ним отцовской хлопушкой. И пусть тогда тетка жаба тащит в свое гнездо то, что от него останется!

КАК ПРИЕХАЛ ДЯДЮШКИН УЧИТЕЛЬ

И КАК БОЯЛИСЬ ЕГО ДЕТИ

С восторгом возвратились в этот раз дети домой, радостно восклицая:

- Наш маленький друг принц! Наш маленький друг принцесса!

Но почти уже на пороге дома, когда хотели они рассказать об этом родителям, дети внезапно остановились как вкопанные. Господин Таддеус фон Бракель стоял на пороге, а возле него торчала какая-то маленькая, черная фигурка, брюзгливо ворчавшая под нос:

- Посмотрим, посмотрим на этих неучей.

- Вот, - сказал, взяв гостя за руку господин Бракель, - учитель, которого прислал вам ваш почтенный дядюшка; будьте с ним почтительны и послушны.

Но дети продолжали смотреть на учителя, не двигаясь с места, да и точно было чему удивляться, глядя на эту замечательную фигуру. Ростом человек был только на половину головы выше Феликса, хотя и очень коренаст. Огромный круглый живот торчал на двух тоненьких, как у паука, ножках; безобразная, четырехугольная голова и очень некрасивое лицо казались еще хуже от темно-красного цвета щек и длинного, свисающего вниз носа. Маленькие серые глаза смотрели так неприветливо и зло, что в них тяжело было заглянуть. На учителе был надет огромный черный парик, и все платье было такого же цвета. Звали учителя господином Тинте. Госпожа Бракель, видя, что дети стоят разинув рты, не решаясь подойти к учителю, очень рассердилась и прикрикнула довольно строго:

- Что же это значит? Или вы хотите, чтобы господин Тинте принял вас за невоспитанных крестьянских детей? Сейчас же поздоровайтесь с учителем и подайте ему руки!

Дети послушались скрепя сердце, но едва господин Тинте взял их за руки, как оба они разом отдернули их назад, громко вскрикнув:

- Ай, больно, больно!

Учитель злобно засмеялся и, раскрыв руку, показал, что в ней была у него спрятана большая, острая булавка, которой он и уколол детей. Христлиба расплакалась, а Феликс тихо заметил:

- Попробуй-ка сделать это еще раз, толстая кубышка!

- Зачем вы укололи детей, господин Тинте? - спросил не совсем довольным голосом Бракель.

- Таков мой обычай при первой встрече! - отвечал учитель и, подперев руками свои бока, залился самым неприятным, пронзительным смехом, точно испорченная трещотка.

- Вы, должно быть, большой шутник, - принужденно улыбнувшись, продолжал Бракель, хотя и у него, и у госпожи Бракель, а особенно у детей, почему-то очень нехорошо стало на душе от этого смеха.

- Ну, ну, посмотрим, что смыслят эти маленькие поросята в науках! - сказал господин Тинте, и с этими словами он забросал Феликса и Христлибу разными вопросами, совершенно вроде тех, которые дядя граф предлагал своим детям.

Когда же Феликс и Христлиба сказали, что ничему этому не учились и потому ответить не могут, господин Тинте, всплеснув руками над головой, закричал как сумасшедший:

- Это хорошо! Это бесподобно! Не учились никаким наукам! Придется же с вами поработать! Ну да я сумею вбить в ваши головы знания!

Феликс и Христлиба по приказанию отца четко написали страницу прописей и пересказали своими словами несколько детских повестей, прочитанных в отцовских книгах, но эти доказательства их познаний не удовлетворили господина Тинте, назвавшего все это вздором. С этого момента исчезла даже всякая мысль о прогулках по лесу. Целый день должны были дети сидеть в четырех стенах и зубрить уроки господина Тинте, из которых не понимали ни слова. Что это было за горе! С какой завистью смотрели они на свежий, тенистый лес! Сколько раз слышался им сквозь щебетание птичек и шум ветвей голос их маленького друга, говорившего:

- Феликс! Христлиба! Где вы? Разве вы не хотите играть со мной? Идите скорее! Я выстроил вам новый цветочный дворец; мы будем в нем играть и собирать разноцветные камушки!

В такие минуты дети всей душой стремились в лес и не только не понимали, но даже и не слушали того, что говорил им учитель. А господин Тинте в подобных случаях обыкновенно начинал громко стучать кулаками по столу и кричал каким-то странным, неприятным голосом, в котором слышался не то визг, не то ржание:

- Фрр...р брр...р! Что это значит?

Однажды Феликс не выдержал и, вскочив со своего места, громко закричал.

- Уходи прочь со своими науками, отправляйся к братцу в красных штанах! Там будешь ты на своем месте, а я хочу в лес! Пойдем, Христлиба! Наш маленький принц, наверно, ждет нас давно!

Господин Тинте, услыхав эти слова, поспешно вскочил и загородил детям дорогу в дверях, но Феликс, и не думавший уступать, храбро схватился с маленьким человечком и благодаря помощи Султана, тотчас же вступившегося за своего господина, легко успел его одолеть. Султан, надо заметить, невзлюбил учителя с самого первого дня его приезда; всякий раз при виде его он начинал ворчать, лаять и так ловко колотил хвостом господина Тинте по его тоненьким ножкам, что тот должен был делать самые искусные прыжки, чтобы увернуться и не разбить себе носа. Так и на этот раз, едва Султан увидел, что господин Тинте держит Феликса за руки, он тотчас же вскочил и схватил его самого за воротник, - учитель закричал на весь дом. Господин Бракель прибежал в испуге и едва смог разнять всех троих.

- Ну вот теперь-то уж нам точно не бывать в лесу! - со слезами на глазах воскликнула Христлиба.

Господин Бракель, хотя и побранил Феликса, но в душе не мог не пожалеть детей, лишенных удовольствия побегать и порезвиться на чистом воздухе. Вследствие этого господин Тинте получил приказание, как это не было ему противно, ежедневно гулять с детьми некоторое время в лесу.

- Если бы у вас, по крайней мере, - сердито бормотал он, - был правильно разбитый сад, с кустами и дорожками, то я бы еще понял цель прогулки в нем с детьми; а то бродить и гулять в диком лесу!

Дети были, впрочем, также недовольны, а Феликс возражал почти громко:

- И для чего нам брать с собой этого урода в наш лес!

КАК ДЕТИ ГУЛЯЛИ С УЧИТЕЛЕМ ТИНТЕ В ЛЕСУ

И ЧТО ПРИ ЭТОМ СЛУЧИЛОСЬ

- Ну что же, господин учитель! Нравится вам в нашем лесу? - спросил Феликс.

Тинте, продираясь сквозь густой кустарник, скорчил в ответ кислую физиономию и проворчал:

- Гадость! Скверность! Ни цветников, ни дорожек! Изорвешь только чулки и платье и ничего не услышишь, кроме глупого птичьего щебетанья!

- Ну так я и ожидал! - возразил Феликс. - Я заметил давно, что вы ничего не смыслите в пении и никогда не прислушиваетесь к шелесту листьев и голосу ветерка, которые нам рассказывают чудные, веселые сказочки.

- А цветы вы любите, господин Тинте? - перебила брата Христлиба.

Тут учитель совершенно рассердился и, побагровев, как переспелая вишня, воскликнул, всплеснув ручками:

- И кто только набил их головы подобным вздором! Стану я слушать глупую болтовню листьев и ручьев или птичий писк! Цветы я люблю, когда они стоят на окнах, в горшках, и наполняют запахом комнату, тогда, по крайней мере, не надо ее обкуривать духами. А какие такие цветы есть в лесу?

- Как какие! - ахнула Христлиба. - Разве вы не видите васильков, колокольчиков, маргариток? Посмотрите, они, точно улыбаясь, кивают нам своими головками.

- Что? что? - захохотал учитель. - Цветы улыбаются! Кивают! И хоть бы один из них приятно пахнул!

С этими словами господин Тинте нагнулся и, вырвав с корнем пучок гвоздик, презрительно отбросил их далеко в кусты. Дети вздрогнули, сами не зная почему, причем обоим показалось, что по лесу точно пронесся какой-то жалобный стон. Христлиба не могла удержаться и заплакала, а Феликс с досадой закусил губу. В эту минуту маленький чиж пролетел мимо самого носа господина Тинте и, усевшись на ветке, затянул веселую песенку.

- Ах ты глупая пичуга! - воскликнул учитель. - Ты, кажется, вздумала надо мной смеяться! - и подняв с земли камень, он запустил им в бедную птичку с такой силой, что та в один миг, вся в крови, мертвая упала на землю.

Тут уже Феликс не выдержал и закричал, рассердившись не на шутку:

- Послушайте, скверный, злой Тинте! Что вам сделала бедная птичка? Где ты, где ты наш маленький принц? Прилетай поскорее и забери нас с собой в твое царство! Я не хочу больше видеть этого гнусного урода!

Христлиба, громко рыдая, тоже кричала:

- Милая маленькая принцесса! Лети к нам скорее! Спаси нас, спаси! А то злой Тинте убьет нас так же, как убил птичку!

- Это еще что за принц? - спросил Тинте.

В эту минуту порыв ветра сильно зашумел листьями, и в звуке этого шелеста послышался как будто бы ясный, сдержанный плач, похожий на отдаленные звуки колокола. Светлое облако спустилось почти до земли, и посредине него обрисовалось милое личико их маленького друга. Маленькие ручки были сложены на груди; светлые слезы, как жемчуг, катились по розовым щечкам.

- Ах, мои милые товарищи! - послышался знакомый детям голос. - Я не могу более прилетать и играть с вами! Вы меня никогда больше не увидите! Прощайте! Прощайте! Гном Пепсер с вами! Прощайте, бедные дети! - сказав это, неизвестное дитя умчалось вдаль на своем облаке.

Но тут вдруг что-то зашумело и зарычало ему вслед. Учитель Тинте превратился в страшную, огромную муху, казавшуюся тем более отвратительной, что она сохранила на себе некоторые остатки от своей одежды. Медленно и тяжело поднялся он на воздух с очевидным намерением преследовать маленького товарища Феликса и Христлибы. Дети в ужасе опрометью бросились бежать из леса и только уже будучи на лугу, осмелились оглянуться. Вдали в облаках чуть виднелась светлая точка, сиявшая, как ясная звездочка.

- Это наш друг! - воскликнула Христлиба.

Звездочка все приближалась, и вместе с ней до детей стали долетать звуки, точно от гремевших труб. Скоро они увидели, что это была не звезда, а прекрасная, с золотыми перьями птица, спускавшаяся с пением и смелыми взмахами крыльев прямо на лес.

- Это полководец фазанов, - радостно закричал Феликс, - он заклюет учителя Тинте до смерти. Неизвестное дитя спасено, и мы тоже! Побежим, Христлиба, скорее домой и расскажем папе, что случилось!

КАК ГОСПОДИН БРАКЕЛЬ ПРОГНАЛ

УЧИТЕЛЯ ТИНТЕ ИЗ ДОМА

Господин и госпожа Бракель сидели возле своего маленького домика и любовались вечернею зарей, начинавшей уже бледнеть за дальними голубыми горами. Перед ними на накрытом столе стоял приготовленный ужин, весь состоявший из большого кувшина прекрасного молока и корзинки с бутербродами.

- Я, право, не знаю, - сказал господин Бракель - куда это запропастился учитель Тинте с детьми? Прежде, бывало, он ни за что не хотел ходить с ними в лес, а теперь не дождешься, когда они вернутся. Странный этот учитель Тинте, и мне, признаться, иной раз кажется, что лучше было бы, если бы он не приезжал к нам вовсе. Мне уже очень не понравилось то, что он при первой встрече так больно уколол булавкой детей, а что касается до его наук, то я в них не вижу большого проку. Заставляет детей зубрить какие-то вздорные, непонятные слова; несет чепуху о том, какие сапоги носил Великий Могол, а сам не умеет отличить липы от каштана, да и вообще все, что ни скажет, выходит у него как-то дико и глупо. Могут ли дети уважать такого учителя?

- Ох, уже даже и мне все это приходило в голову - добавила госпожа Бракель, - как ни рада была я, что наш почтенный родственник обещал похлопотать о воспитании наших детей, но теперь вижу, что он мог бы это исполнить как-нибудь иначе, вместо того, чтобы посылать нам этого Тинте. Есть ли какой-нибудь толк в его науках, я не знаю, но верно то, что этот маленький черный толстяк, с его тоненькими ногами, становится мне противнее с каждым днем. Отвратительнее всего в нем это его жадность. Он не может видеть стакана с молоком или пивом, чтобы тотчас же не облизать его краев, а если на столе стоит открытая сахарница, то уж тут начинает он таскать кусок за куском, пока я не захлопну ее у него перед самым носом. А он в ответ сердится, ворчит и при этом как-то странно не то свистит, не то шипит.

Господин Бракель собирался ответить, как вдруг из леса прибежали, запыхавшись, Феликс и Христлиба.

- Ура! Ура! - кричал Феликс. - Полководец фазанов заклевал до смерти учителя Тинте!

- Ах, мама, мама! - задыхаясь, перебила Христлиба. - Учитель Тинте не учитель! Он царь гномов Пепсер, он большая противная муха, только в парике и башмаках с чулками.

Родители с удивлением смотрели на детей, которые наперебой рассказывали о неизвестном ребенке, о его матери, о царице фей, о короле гномов Пепсере и битве с ним полководца фазанов.

- Кто вам сообщил все эти глупости? Во сне вы это видели или с вами в самом деле случилось что-нибудь особенное? - спросил господин Бракель, но дети стояли на своем, уверяя, что все было именно так, как они передают, и что гном Пепсер, выдававший себя за учителя Тинте, точно лежит в лесу мертвый. Госпожа Бракель всплеснула руками и воскликнула печально:

- Дети, дети! Что с вами будет потом, если вам уже сейчас чудятся всякие глупости и вас нельзя в них разуверить!

Но господин Бракель задумался и очень серьезно сказал:

- Феликс! Ты уже большой и рассудительный мальчик, и потому я скажу тебе, что и мне учитель Тинте с самого первого раза показался немного странным и вовсе не похожим на других учителей. Скажу больше: и я, и ваша мать, оба мы им недовольны, в особенности за то, что он так жаден и вечно сует свой нос туда, где увидит что-нибудь сладкое, и при этом так ужасно шипит и ворчит. Поэтому он у нас долго и не задержится. Но подумай сам, неужели существуют на свете гномы и тому подобные вещи? И кроме того, неужели учитель может быть мухой?

Феликс посмотрел на отца своими светлыми голубыми глазами и, когда господин Бракель повторил вопрос:

- Ну что же? Веришь ли ты точно, что учитель может быть мухой? - отвечал: - Я раньше никогда об этом не думал, да и сам не поверил бы во все это, если бы не слышал, что рассказало нам неизвестное дитя, и если бы не видел собственными глазами, что Пепсер гадкая противная муха и только выдает себя за учителя Тинте. Вспомни, папа, что учитель Тинте однажды сам признался тебе, что он муха. Я был свидетелем и слышал, как он сказал, что был в школе веселой мухой. А что сказано, то и доказано. Мама тоже говорила, что учитель Тинте большой лакомка и вечно сосет и лижет сладкое; разве мухи не делают то же самое? А это его противное ворчание и жужжание!

- Замолчи! - воскликнул совершенно рассерженный господин Бракель. - Чем бы ни был учитель Тинте, но твоя сказка, что его заклевал какой-то полководец фазанов, - чистая ложь! А вот он и сам идет сюда из леса.

Тут дети вскрикнули от испуга и разом убежали в дом.

Учитель Тинте в самом деле показался из березовой рощи, но в каком виде! Глаза его были дики и выпучены; парик разорван; шумя и жужжа кидался он из стороны в сторону, стукаясь головой о деревья так сильно, что даже раздавался треск. Увидя кувшин с молоком, неистово вскочил он прямо в него, и, расплескав почти все молоко, жадно проглотил то, что в нем осталось.

- Господи Боже! Что с вами, учитель Тинте? - воскликнула госпожа Бракель. - Или вы сошли с ума?

- Может сам черт вас отделал? - воскликнул в свою очередь господин Бракель.

Но Тинте, не обращая ни на что внимание, отскочил от кувшина и прыгнул в блюдо с бутербродами, уселся на его край и, распустив с громким шипением и жужжанием полы своего кафтана, начал загребать бутерброды тонкими ножками; потом вдруг полетел он, продолжая жужжать все сильнее и сильнее, к дверям дома, но не мог их найти и, заметавшись, точно пьяный, из стороны в сторону, стал с шумом колотиться в оконные стекла, которые только звенели и дрожали.

- Эй! - закричал господин Бракель. - Вы что, в самом деле с ума сошли?! Вы не только стекла разобьете, но и себя всего израните!

Господин Бракель попробовал схватить учителя за полы кафтана, но тот с удивительной живостью ускользнул от его рук. В эту минуту Феликс выбежал из дома с большой мушиной хлопушкой и подал ее отцу, крича:

- Папа! Папа! Вот тебе хлопушка! Прихлопни ею хорошенько гадкого Пепсера!

Господин Бракель и в самом деле схватил хлопушку, и тут-то началась охота за учителем. Феликс, Христлиба и госпожа Бракель, схватив салфетки со стола, напали с ними на него со всех сторон, а господин Бракель, колотя хлопушкой направо и налево, старался изо всех сил прихлопнуть учителя Тинте, увертывавшегося от ударов с необыкновенным искусством. Азартная охота разгоралась все сильнее и сильнее. Зумм - зумм, зимм - зимм - жужжал учитель; клип - клап, клип - клап - щелкал господин Бракель; хлоп - хлоп! хлоп - хлоп! - колотили салфетками Феликс, Христлиба и госпожа Бракель. Наконец, господину Бракелю удалось прихлопнуть Тинте по полам кафтана. Жалобно вскрикнув, шлепнулся Тинте об пол, но тотчас же придя в себя, поднялся опять с новой силой на воздух и, увернувшись от второго удара, которым господин Бракель наверняка бы с ним покончил, улетел с неистовым жужжанием в лес, где и исчез за березками.

- Ну слава Богу, мы разделались с этим проклятым Тинте! - сказал господин Бракель. - Больше, ручаюсь, он не переступит через мой порог.

- Уж, наверно, так, - подхватила госпожа Бракель, - этакие учителя принесут только вред вместо пользы! Хвастается науками, а сам весь как есть шлепнулся в кувшин с молоком. Хорош, нечего сказать!

Дети торжествовали.

- Ура! ура! - кричали они. - Папа прихлопнул учителя по носу и прогнал его вон! Ура! ура!

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ В ЛЕСУ ПОСЛЕ ТОГО,

КАК ПРОГНАЛИ УЧИТЕЛЯ ТИНТЕ

Феликс и Христлиба вздохнули свободней, точно с сердца их свалилась свинцовая тяжесть. Особенно восхищала их мысль, что теперь, когда гадкий Пепсер улетел далеко, неизвестное дитя будет, наверно, опять прилетать и играть с ними. Полные радостных надежд, побежали они в лес, но там все было тихо и пусто. Песен соловьев и чижей слышно не было, а вместо тихого шелеста листьев и сладкого журчанья ручейка в воздухе слышался неприветливый вой ветра. Скоро небо заволоклось черными облаками, и заревела буря. Гром грозно рокотал вдали, высокие сосны, треща, раскачивали верхушками. Христлиба в страхе, вся дрожа, прижалась к Феликсу.

- Чего же ты боишься, - утешал он сестру, - ведь это гроза; нам нужно только побыстрее добраться до дому.

С этими словами он схватил Христлибу за руки и побежал, но оказалось, что вместо того, чтобы выбраться из леса, дети углублялись в него все дальше и дальше. Кругом становилось совсем темно; по листьям ударили тяжелые капли дождя; молния со свистом рассекала воздух. Дети остановились перед колючим, густым кустарником.

- Постой, Христлиба, переждем грозу здесь, она же долго не продлится, - сказал Феликс.

Христлиба горько плакала, однако, брата послушалась. Но едва они уселись под густыми ветвями кустов, как вдруг послышались чьи-то резкие, неприятные голоса:

- Ага! Это вы, глупые, дрянные ребятишки! Не умели играть с нами, так будете же теперь всегда без игрушек!

Феликс с испугом осмотрелся и каков был его ужас, когда вдруг увидел он, что брошенные им охотник и музыкант внезапно поднялись из глубины куста, под которым сидели дети, и с громким смехом, указывая на них пальцами, смотрели прямо им в лицо своими страшными, мертвыми глазами. Музыкант ударил в струны, как-то особенно отвратительно зазвучавшие в этот раз под его пальцами, а охотник направил свое ружье прямо в Феликса, крича:

- Погодите же вы, дрянные мальчишка и девчонка! Ведь мы верные слуги учителя Тинте! Сейчас он сам будет здесь, и тогда мы вам за все отплатим!

В ужасе, не обращая уже внимание ни на проливной дождь, ни на гремевший гром, ни на бурю, бросились они бежать, пока не добежали до берега пруда, за которым кончался лес. Но едва успели они остановиться, чтобы перевести дух, из тростника вдруг поднялась кукла Христлибы и закричала громким, противным голосом:

- Ага! Это вы, гадкие дети! Не умели играть со мной, так сидите же теперь без игрушек! Мы ведь верные слуги учителя Тинте! Сейчас он сам придет сюда, и тогда мы вам за все отплатим.

И с этими словами злая кукла начала пригоршнями черпать и бросать воду в лицо уже и без того промокшим до костей детям. Этого не смог выдержать даже Феликс и, подхватив под руку полумертвую от страха Христлибу, побежал с нею куда глаза глядят, до тех пор, пока оба в изнеможении не упали посреди леса. Вдруг страшное жужжание раздалось над их головами.

- Это учитель Тинте! - только и смог воскликнуть Феликс, и оба они с Христлибой лишились чувств.

Очнувшись, точно после тяжелого сна, они увидели, что лежат на мягкой постели из моха. Гроза прошла; солнышко сияло светло и радостно; капли дождя сверкали на кустах и деревьях, как драгоценные камни. С удивлением заметили они, что платья их были совершенно сухи, и ни следа сырости или холода не чувствовали они в своем теле.

- Ах! - радостно воскликнул, всплеснув руками Феликс. - Это нас спас и защитил наш маленький принц! - и затем оба радостно стали кричать на весь лес:

- Приди к нам! Приди к нам! Мы не можем без тебя жить!

Светлый луч, перед которым тихо раздвинулись ветви, проглянул сквозь кусты, но напрасно продолжали звать дети своего милого друга; больше перед ними ничего не появилось. Печально отправились они домой, где родители, обеспокоенные их долгим отсутствием, встретили с радостью и любовью.

- Нехорошо, дети, - сказал затем господин Бракель, - что вы так неосторожны, я боялся, что учитель Тинте бродит еще по лесу и может легко сделать вам что-нибудь плохое.

Феликс рассказал все, что с ними случилось.

- Что за глупое у вас воображение, - сказала госпожа Бракель, - если вам и впредь будет видеться в лесу всякий вздор, то я не буду вас пускать туда вовсе, и вы останетесь сидеть дома.

Этого, однако, не случалось, и когда дети умоляюще просили:

- Милая матушка, позволь нам немножко побегать по лесу! - то госпожа Бракель обыкновенно только говорила:

- Ну хорошо, ступайте, только играйте умно и возвращайтесь вовремя.

Скоро между тем дети сами перестали проситься в лес. Неизвестное дитя больше не появлялось, а к густым кустарникам и к утиному пруду они не решались подходить, боясь опять услышать голоса охотника, музыканта и куклы:

- Ага! Глупые, дрянные ребятишки! Не умели вести себя с хорошими, образованными людьми! Не умели играть с нами, сидите же теперь без игрушек!

Этого дети не могли выносить и предпочитали оставаться дома.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

- Я не знаю, - сказал однажды господин Таддеус Бракель своей жене, - я не знаю, что со мной с некоторого времени делается, но мне все как-то не по себе и право, порой приходит мне в голову мысль, что на меня как будто навел порчу злой учитель Тинте. Представь себе, что с той самой минуты, как я его стукнул хлопушкой, у меня в теле все время чувствуется какая-то тяжесть.

Действительно, господин Бракель очень похудел за последнее время и изменился. Редко переступал он через порог своего дома и совсем перестал хозяйничать и работать как прежде. По целым часам сидел иногда он в глубокой задумчивости, часто заставляя Феликса и Христлибу рассказывать ему о их приключениях и встречах с маленьким незнакомцем. Когда же они, с жаром и увлечением, принимались рассказывать ему о прекрасных, виденных ими чудесах и о невиданном царстве их маленького друга, господин Бракель грустно улыбался и тихие слезы навертывались на его глаза. Феликс и Христлиба были очень огорчены, что неизвестное дитя так больше и не появилось, чтобы избавить их от козней злых кукол в кустах и утином пруду, из-за чего они и не могли больше ходить в лес.

- Пойдемте, дети, вместе в лес; злые друзья учителя Тинте не причинят нам никакого вреда, - так сказал одним светлым, прекрасным утром господин Бракель Феликсу и Христлибе, взяв их обоих за руки и отправясь с ними к лесу, который в этот день был весь наполнен свежестью, благоуханием и пением птиц. Когда, придя туда, они все трое уселись на мягкую траву, среди душистых цветов, господин Бракель начал так:

- Милые дети! Давно мне хочется вам рассказать, что я тоже очень хорошо знаком с нашим милым неизвестным другом, доставившим вам столько радости и счастья в лесу. Когда я был ваших лет, неизвестное дитя навещало меня так же, как и вас, и играло со мной в веселые, чудесные игры. Не понимаю, как оно могло меня оставить, и тем более мне странно, что я до того забыл моего маленького товарища, что даже не поверил вам, когда вы рассказали мне о вашем первом с ним знакомстве, хотя какое-то смутное воспоминание о нем жило во мне постоянно. Но с некоторого времени память о моем прекрасном детстве возвратилась ко мне живее, чем это было раньше, а вместе с тем и милый облик прекрасного ребенка, виденный мною давным-давно, опять возник в моем воспоминании с таким блеском и свежестью, что сердце мое восхищенно им не меньше вас, хотя мне кажется, что вряд ли перенесу я эту радость. Чувствую, что, вероятно, в последний раз сижу под этими прекрасными деревьями и кустами и что скоро должен буду вас покинуть. Смотрите же, дети! Не забывайте же, когда я умру, про неизвестное дитя!

Феликс и Христлиба горько разрыдались, услышав такие слова отца, и закричали наперебой:

- Нет, нет, папа, ты не умрешь! Ты будешь жить и играть вместе с нами и с незнакомым ребенком.

Но, однако, день спустя, болезнь принудила господина Бракеля уже лечь в постель. Пришел какой-то длинный сухой господин, пощупал Бракелю пульс и сказал:

- Ничего! Пройдет!

Но болезнь не прошла и на третий день. Бракель умер.

О, как горько плакала госпожа Бракель! В каком отчаянии ломали руки Феликс и Христлиба, как громко восклицали:

- Папа! Папа! Наш дорогой папа!

Через несколько дней после смерти, когда четверо крестьян господина Бракеля отнесли его на своих плечах в могилу, явились в дом несколько человек со злыми, неприятными лицами, очень похожие на учителя Тинте, и объявили, что они пришли отобрать все имущество умершего господина Таддеуса Бракеля за его долг графу Киприану фон Бракелю, так как этот долг превосходил стоимость всего имущества и господин граф требовал вернуть ему его же собственность. Таким образом, госпожа Бракель сделалась совсем нищей и должна была оставить свою прекрасную деревеньку Бракельгейм. В горе решилась она отправиться к родственникам, жившим неподалеку, и, собрав для того, вместе с Феликсом и Христлибой, в маленький узелок все их платья и белье, покинула свой милый дом.

Уже доносилось до них знакомое журчание лесного ручья, через который хотели они перебраться по мосту, как вдруг госпожа Бракель, не перенеся своего тяжелого горя, почувствовала себя дурно и упала без чувств. Феликс и Христлиба, оба в слезах, бросились перед ней на колени.

- Бедные, бедные мы дети! - рыдали они. - Неужели же ничто не поможет нашему горю!

Вдруг тихая, прекрасная музыка послышалась им в журчании ручья; листья зашевелились с каким-то сладким шепотом, и весь лес засверкал будто бы тысячами блестящих огоньков. Неизвестное дитя, окруженное таким ярким сиянием, что дети должны были закрыть глаза, тихо, тихо поднялось среди свежего, душистого куста и заговорило своим знакомым им ласковым голосом, мгновенно облегчившим их горе:

- Не печальтесь, милые мои друзья! Ведь я люблю вас по-прежнему и никогда вас не оставлю! Пусть вы не видите меня больше глазами, но я всегда возле вас, защищаю и оберегаю вас своей властью. Храните только в сердце память обо мне, как делали до сих пор, и никогда ни злой Пепсер, ни кто-либо другой не причинит вам никакого зла. Любите же меня крепко и горячо!

- О да, о да! - воскликнули Феликс и Христлиба. - Мы любим тебя! Любим всем сердцем!

Открыв глаза, дети увидели, что неизвестное дитя уже исчезло, но вместе с ним исчезло и их горе, и напротив, какое-то чувство особенного счастья наполняло их грудь. А госпожа Бракель, придя в себя, сказала детям:

- Дети! Я видела во сне, как вы стояли в светлых золотых лучах, и это утешило и исцелило меня.

Радость сверкала у детей в глазах и сияла на щеках розовым румянцем. Они рассказали матери, что к ним приходил их маленький друг, на что госпожа Бракель в этот раз промолвила:

- Не знаю почему, но сегодня я верю вашей сказке и чувствую, что и горе мое ушло прочь. Пойдемте же дальше.

Они были ласково приняты своими родственниками, а затем случилось все так, как обещало неизвестное дитя. Все, что ни предпринимали Феликс и Христлиба в жизни, удавалось так хорошо, что и они, и мать могли жить в полном довольстве и счастье, и долго, долго еще потом играли они в своих мечтах с неизвестным ребенком, который им всегда рассказывал чудесные истории о своей прекрасной стране.

* * *

- Ты был прав, - сказал Оттмар, когда Лотар кончил чтение, - ты был прав, говоря, что "Неизвестное дитя" более детская сказка, чем твой "Щелкунчик", но, извини за откровенность, я замечу, что некоторых язвительных щелчков, слишком тонких для детского понимания, ты все-таки не мог избежать.

- Маленького чертика, который, как ручная белка, постоянно сидит у Лотара на плече, я знаю давно, - возразил Сильвестр, - нельзя же ему не ввернуть своего словца, когда речь коснется интересующего его предмета.

- В таком случае, - заметил Киприан, - если Лотар берется писать сказки, то ему не следует называть их безусловно детскими, а лучше озаглавливать так: сказки для больших и маленьких детей.

- Или, - перебил Винцент, - пускай он называет их: сказки для детей, которые не дети. Таким путем весь свет будет удовлетворен и может думать о его книге, что ему будет угодно.

Все расхохотались, а Лотар поклялся, с комическим неудовольствием, что так как все друзья на него нападают, то в следующей сказке он распростится с фантастическими бреднями навсегда.

Пробила полночь, и друзья, приятно возбужденные всем серьезным и шутливым, слышанным ими в этот вечер, разошлись в самом лучшем расположении духа.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Пятое отделение

Жизнь, в ее вечно изменяющемся течении, опять разбросала наших друзей в разные стороны. Сильвестр возвратился в деревню; Оттмар уехал по делам; Киприан тоже; Винцент, оставшийся в городе, зарылся в свое уединение и стал, по обыкновению, невидим. Один Лотар остался ухаживать за больным Теодором, слегшим вследствие очень серьезной болезни, заставившей его довольно долго оставаться в постели.

Прошло несколько месяцев. Оттмар, чей внезапный отъезд стал первой причиной временного закрытия Серапионова клуба, наконец возвратился и вместо ожидаемого, цветущего общества нашел только измученного, носившего еще на бледном лице следы тяжелой болезни друга, оставленного всеми прочими, за исключением одного, встретившего его градом самых язвительных упреков.

Лотар был опять в том настроении духа, при котором жизнь казалась ему пустой, бесполезной шуткой, отравленной вечными насмешками какого-то злобного, враждебного демона, приставленного природой к человеку, как к малолетнему ребенку, в виде несносного гувернера и только затем, чтобы примешивать к каждому его любимому блюду горькое, противное лекарство, в надежде, что пациент, получив к нему отвращение, лучше сохранит свой желудок.

- Что за нелепая была идея! - так воскликнул ядовитым голосом Лотар при первом свидании с Оттмаром, когда тот посетил больного Теодора. - Что за нелепая была идея искать опять соединения наперекор самой судьбе, перескакивая через пропасть, разверстую между нами естественным ходом событий и времени! Киприану обязаны мы основанием братства святого Серапиона, устроенным, как нам казалось, на всю жизнь и разрушившимся через несколько месяцев. Вот как вредно сердечно привязываться к пустякам и полагаться на что-нибудь, живущее вне нас. Я сознаюсь чистосердечно, что характер и обаяние наших Серапионовых вечеров овладели мной до такой степени, что когда достойные братья разбрелись так внезапно в разные стороны, жизнь без нашего общества показалась мне такой же противной, пустой и поверхностной, как и меланхолическому принцу Гамлету!

- Ну, это еще полгоря! - возразил, смеясь Оттмар. - Тебе, к счастью, не пришлось беседовать в полночный час с духом, взывавшим тебя к мести, ни отсылать в монастырь возлюбленную, ни поражать отравленной рапирой вероломного короля-убийцу. Потому меланхолию принца Гамлета можешь ты легко отложить в сторону и поразмыслить, не величайший ли эгоизм отрицать сердечно и разумно сложившееся общество только потому, что его может временно разлучить какая-нибудь внезапная причина. Человеку неприлично, как какому-нибудь чувствительному жучку, заметаться и зашевелить усами во все стороны от первого вздорного прикосновения. Неужели же для тебя не имеет никакого значения воспоминание о так хорошо проведенных нами минутах? Я, по крайней мере, думал о вас во все время моего путешествия и постоянно переселялся мыслью на вечера Серапионова клуба, который, был я уверен, процветает по-прежнему. Сколько забавного, которым намерен был я с вами поделиться, припоминалось мне в эти минуты и сколько надеялся я услышать от вас сам! Но, впрочем, что же я напрасно теряю слова и убеждения, зная хорошо, что Лотар, наверно, не держит в душе и десятой доли того раздражения, какое выказывает теперь под влиянием минутного впечатления. Не сказал ли он сам, что его расстроила именно наша разлука.

- Болезнь Геодора, - возразил Лотар, - чуть было не сведшая его в гроб, была также не из таких удовольствий, которые настраивают на веселье.

- А теперь, - ответил Оттмар, - когда Теодор выздоровел, я не понимаю почему бы Серапионову клубу не возродиться вновь, в виду возвращения целых трех достойных его членов?

- Оттмар совершенно прав, - возразил Теодор, - и я тоже полагаю, что нам необходимо возобновить наши серапионовские беседы. Я уверен, что из зерна, которое мы составляем, вырастет опять роскошное свежее дерево, с плодами и цветом. Перелетная птица Киприан вернется скоро; Сильвестр также не любит деревни, когда перестают петь соловьи и, наверно, захочет послушать другой музыки; а затем и Винцент вынырнет из своего болота и не откажется затянуть свою песенку.

- Делайте, что хотите, - отвечал Лотар, гораздо, однако, мягче, чем прежде, - делайте, что хотите, но не требуйте ничего от меня; присутствовать, впрочем, на Серапионовых собраниях я буду и предлагаю, в виду того, что Теодору нужен свежий воздух, устроить их где-нибудь на открытом месте.

Друзья, посоветовавшись, назначили последнее число текущего мая днем, а прекрасный, лежавший неподалеку, уединенный сад, местом будущего Серапионова собрания.

* * *

Быстро налетевшая гроза окропила деревья и кусты немногими, тяжелыми каплями небесного, живительного бальзама и освежила духоту жаркого дня. Прекрасный сад стоял в полном блеске, весь пропитанный ароматом листьев и цветов и оглашаемый щебетаньем и чириканьем бесчисленных птиц, порхавших среди орошенных дождем деревьев.

- Как чувствую я эту живительную свежесть! - воскликнул Теодор, занимая вместе со своими друзьями место в тени густых лип. - Малейший след болезни исчез, и мне кажется, в меня точно вселилась вторая жизнь, наслаждающаяся сама собой. Надо было именно испытать такую болезнь, чтобы сделаться способным почувствовать то, что чувствую я теперь, укрепленный духом и телом и вылеченный окончательно этим самым чувством, заставляющим нас ощутить веяние мирового духа. Мне кажется, что живительное дыхание природы вырывается из моей собственной груди и что я, потеряв всякую тяжесть, ношусь под простирающимся над нами голубым небесным сводом!

- Это чувство, - возразил Оттмар, - доказывает, дорогой друг, что ты выздоровел окончательно и должен вечной благодарностью Богу за то, что Он одарил тебя достаточно крепкой натурой, чтобы перенести такую болезнь. Я удивляюсь даже тому, что ты выздоровел, не говоря уже о скорости твоего исцеления.

- Что до меня, - сказал Лотар, - то я нимало не удивляюсь выздоровлению Теодора и никогда в нем не сомневался. Представь себе, Оттмар, что как ни тяжка была физическая болезнь Теодора, психически он все-таки не хворал и даже в самые тяжелые минуты страдания был в этом отношении гораздо крепче меня, здорового вполне. Как часто, бывало, после припадка болезни, он начинал весело шутить и имел даже столько нравственной силы, что припоминал фантазии своего собственного лихорадочного бреда. Много говорить было ему запрещено, и потому я думал было развлекать его рассказами в минуты облегчения болезни, но он заставлял меня молчать и просил предоставить его собственным мыслям, уверяя, что обдумывает в это время одно из своих больших сочинений.

- Ну! - возразил Теодор со смехом. - Слушая Лотара, можно вообразить, что тут в самом деле было что-нибудь необыкновенное! Я вам объясню дело проще. Вы уже знаете, что со дня прекращения наших Серапионовых бесед Лотаром овладел какой-то злой демон своенравия. Но даже зная это, трудно себе вообразить, в какие занятия ударился он под влиянием этого расположения! Раз, вижу я, пришел он ко мне (я был уже тогда в постели) и говорит: "А ведь Киприан был прав, когда говорил, что лучшие сюжеты для рассказов, сказок, новелл и драм следует искать в старых хрониках". На другой день я, несмотря на тяжелый приступ болезни, заметил, что Лотар сидит возле меня, погруженный в чтение какого-то громаднейшего фолианта. Каждый день стал он бегать в публичную библиотеку, где откапывал всевозможные хроники, какие только мог найти. Голова его переполнилась до краев всевозможными сказками из этих заплесневелых книг, и их-то вздумал он пересказывать мне в часы моего отдыха от болезни, так что я только и слышал, что о войнах, чуме, странных рождениях, уродах, кометах, пожарах, аутодафе ведьм, волшебниках, чудесах, в особенности же, о проделках домовых, которым, как известно, отведено в старых хрониках самое почетное место. Я удивляюсь даже, как он не свернул на эту тему до сих пор сегодня, и подозреваю, не одет ли он как-нибудь иначе, что его нельзя узнать. Согласись, Оттмар, что подобного рода разговор не совсем подходил для развлечения такого больного, как я.

- Надеюсь, господа, - возразил Лотар, - вы не осудите меня, не выслушав. Хотя совершенно справедливо, что в старинных хрониках найдется много материала для рьяного новеллиста, но я занимался вообще ими очень мало, а еще менее той модной чертовщиной, без которой, как известно, не обходится, с некоторого времени, ни один писатель. Еще вечером, накануне отъезда Киприана, я имел с ним горячий спор по этому предмету и старался доказать, что он слишком много занимается чертом, со всей его семьей, причем чистосердечно высказал ему мое мнение, что хотя я и защищал при чтении натянутыми похвалами его рассказ "Состязание певцов", но вообще считал его совершенно неудавшейся вещью. Но тут он, сделавшись почти что адвокатом дьявола, напал на меня с таким увлечением и столько наговорил мне хорошего об этих старых, забытых книгах, что, признаюсь, смутил меня совершенно. Когда Теодор заболел, а я стал хандрить, мне, не знаю сам почему, опять пришла в голову повесть Киприана "Состязание певцов", и даже сам дьявол стал чудиться по ночам. И при этом, как я от него ни чурался, все-таки не мог не оказать ему в значительной доле уважения, как непременному адъютанту современных новеллистов. Результатом было то, что я решился угостить вас, в смысле страшного и таинственного, чем-нибудь еще покрепче, чем Киприан.

- Ты? - воскликнул Оттмар. - Ты хочешь сочинять таинственное и ужасное с твоей фантазией, вечно гуляющей в шутовском колпаке.

- Да! - отвечал Лотар. - И начал я с того, что перерыл все старые хроники, рекомендованные мне Киприаном как главный рудник чертовщины, хотя признаюсь вам по секрету, результат моих трудов вышел у меня совсем иной, чем я ожидал.

- О да! - живо воскликнул Теодор. - Я могу это засвидетельствовать! Стоит посмотреть, что произошло от столкновения чертовщины и процессов ведьм с насмешливым юмором автора "Щелкунчика и мышиного короля". Выслушай, Оттмар, как я познакомился с небольшим отрывком Лотара, написанным вроде пробы пера по части чертовщины. Раз он, уходя от меня, оставил на письменном столе книгу. Я в то время поправился уже настолько, что мог ходить по комнате, и, подойдя к столу, прочел действительно замечательное заглавие: "Hafftitii Microcronicon Berolinense", со следующей фразой на первом же листе: "В этом году дьявол открыто бродил по берлинским улицам, провожал покойников и старался казаться печальным". Можешь себе представить, любезный Оттмар, как меня обрадовало это известие! Но еще более заинтересовался я, увидя, что возле книги лежало несколько листов, исписанных рукою Лотара, в которых, сколько я мог судить из поверхностного взгляда, излагался, с его обычным юмором, рассказ о шалостях черта по поводу одного уродливого рождения и последовавшего затем страшного процесса одной ведьмы. Вот эти листы! Я их принес с собой на потеху тебе, любезный Оттмар.

С этими словами Теодор вынул из кармана и подал Оттмару несколько исписанных листов.

- Как! - воскликнул Лотар. - Так это ты злостным образом похитил этот отрывок, который я считал уже давно уничтоженным, и где, признаюсь сам, очень неудачно изложил эпизод из жизни одной известной личности. И теперь ты думаешь поднять меня на смех перед порядочными, образованными людьми! Давай рукопись! Давай, говорю тебе; я тотчас же разорву ее на тысячу кусков и развею по ветру.

- Ни за что! - отвечал Теодор. - Напротив, я хочу отомстить тебе за те муки, которым ты подвергал меня во время моей болезни, читая вслух твои хроники, и потому прошу теперь тебя самого прочесть Оттмару твое произведение, причем утешу тебя уверением, что считаю его сам - пустой, неудавшейся шуткой.

- Могу ли я отказать в чем-либо тебе, о мой Теодор? - возразил Лотар, не без некоторой, однако, принужденной усмешки в лице. - Ты требуешь, чтобы я отдал себя на суд этому строгому, серьезному судье? Изволь.

Лотар взял рукопись и прочел:

- В тысяча пятьсот пятьдесят первом году на берлинских улицах стал с некоторого времени появляться, особенно в сумерки и по ночам, какой-то очень приличный с виду господин, одетый в прекрасный опушенный соболем кафтан, широкие штаны и разрезные башмаки. На голове носил он бархатный с красным пером берет. Манеры его обличали учтивость и хорошее воспитание. Встречным кланялся он чрезвычайно вежливо, особенно же женщинам и девицам, которых всегда старался занять приятным, любезным разговором.

- Сударыня! Позвольте вашему покорнейшему слуге употребить все свои услуги для исполнения ваших желаний, если только таковые существуют в вашем сердце! - так обращался он к знатным дамам, девицам же говорил: - Да пошлет вам, сударыня, небо дорогого сердцу, какого заслуживают ваша красота и добродетели!

Также учтиво обходился он и с мужчинами, и потому нет ничего мудреного, что все очень сочувственно относились к незнакомцу и всегда были готовы ему помочь, если он останавливался перед широкой канавой, затрудняясь, как ее перейти. Надо заметить, что, несмотря на статное сложение, незнакомец был хром и ходил с костылем.

Когда ему подавали руку, он брал ее очень грациозно и, оперевшись, прыгал футов на шесть вверх вместе с подавшим ему помощь, а затем становился по другую сторону канавы шагах в двенадцати от того места, где был. Прыжок этот очень удивлял присутствовавших, и иногда случалось, что прыгавший с незнакомцем повреждал даже себе ногу, что всегда влекло за собой поток самых учтивых извинений с его стороны, причем он рассказывал, что был прежде придворным танцором венгерского короля и потому при малейшей помощи для маленького прыжка, его так и тянуло в воздух. Объяснение это совершенно успокаивало любопытных, и они порой даже забавлялись, видя, как какой-нибудь почтенный советник или судья, подав незнакомцу руку, внезапно прыгал с ним так несообразно своему важному званию.

Но как ни любезен был незнакомец обыкновенно со всеми, порой на него находили странные минуты, когда он изменялся совершенно. Иногда ночью вдруг начинал он бродить по улицам, громко стуча во все ворота. Когда же ему отворяли, то видели перед собою высокую, одетую в саван фигуру, громко и злобно завывавшую, так что даже самые храбрые ощущали невольный страх. После таких ночей он обыкновенно извинялся, уверяя, будто должен это делать для напоминания добрым, благочестивым гражданам о смерти и о спасении их бессмертной души. И при этом он даже доходил до слез, чем искренно умилял слушавших. Незнакомец непременно присутствовал на каждых похоронах, провожая гроб тихими шагами со скорбным, благочестивым видом, и при этом плакал и всхлипывал так громко, что не мог даже присоединить своего голоса к пению похоронных псалмов. Но ежели он с подобающей горестью присутствовал на похоронах, то с таким же подходящим весельем любил посещать свадьбы граждан, совершавшиеся в то время так торжественно в здании городской ратуши. В этих случаях распевал он веселые песни, играл на цитре, танцевал по целым часам с женихом и невестой на своей здоровой ноге, искусно подобрав хромую, и вообще вел себя чрезвычайно учтиво и благопристойно. В особенности же присутствие его на свадьбах было приятно новобрачным, так как он всегда делал им ценные подарки: золотые цепи, запястья, дорогую утварь и пр.

Конечно, вследствие всего этого молва о благочестии, добродетели, щедрости и нравственности незнакомца скоро облетела весь Берлин и дошла до ушей самого курфюрста. Курфюрст полагал, что такой почтенный человек может украсить его двор, и потому приказал спросить, не пожелает ли он принять какую-нибудь придворную должность. В ответ на это предложение незнакомец написал на большом, шириною в фут, листе пергамента красными чернилами учтивое письмо, в котором верноподданически благодарил курфюрста за оказанную честь, но от должности отказался, прося его высочество позволить ему остаться простым гражданином, так как мирная, спокойная жизнь гораздо более соответствовала его наклонностям и привычкам. В заключение писал он, что выбрал Берлин местом своего жительства потому, что нигде, по его словам, не встречал он таких милых, любезных людей, не видел столько сочувствия и внимания и вообще не мог найти место более подходящего к его нраву и привычкам. Курфюрст и весь двор немало удивлялись красноречию незнакомца, с каким он сумел учтиво ответить на высокое предложение и в то же время остаться при своем.

Около этого времени случилось, что супруга ратмана Вальтера Люткенса готовилась в первый раз разрешиться от бремени. Старая повивальная бабка Барбара Ролоффин предсказала, что такая красивая, здоровая женщина родит непременно мальчика, чем привела господина Вальтера Люткенса в совершенный восторг.

Незнакомец, присутствовавший на свадьбе господина Люткенса, посещал его и потом, и вот раз случилось, что, зайдя однажды в сумерки, встретился он там с Барбарой Ролоффин.

Старуха, едва его увидела, громко воскликнула от радости, и в ту же минуту присутствующим показалось, что морщины ее внезапно разгладились, бледные губы и щеки покрылись румянцем, словом, как будто она внезапно обрела силу и свежесть давно прошедшей молодости.

- Ах, ах, господин рыцарь! Вас ли это я вижу здесь! - завопила она с восторгом и при этом чуть не в ноги поклонилась незнакомцу.

Но тот разом осадил ее гневным взглядом, сверкнув глазами, точно в них блеснули искры огня. Никто из присутствовавших не смог понять, что он сказал затем старухе, тихо и смиренно убравшейся в отдаленный уголок.

- Берегитесь, любезный господин Люткенс, - сказал незнакомец ратману, - чтобы у вас в доме не случилось чего дурного при родах вашей супруги. Старая Барбара Ролоффин вовсе не такая искусная повивальная бабка, как вы полагаете. Я знаю давно как ее, так и то, что ей не раз уже случалось сгубить и роженицу, и ребенка.

Можно себе представить, как слова эти напугали господина Люткенса и его супругу и как упала Барбара Ролоффин в их мнении, особенно после того, как они видели, с каким испугом отнеслась старуха к незнакомцу, очевидно, знавшему за ней не совсем чистые дела. Понятно, что ее тотчас же выпроводили вон, запретив переступать порог дома, и сразу послали за другой повитухой.

Барбара Ролоффин перенесла, однако, эту обиду уже не с таким смирением и, уходя, с гневом воскликнула, что заставит господина и госпожу Люткенс горько раскаяться в их поступке с нею.

И действительно, скоро радость и надежды господина Люткенса превратились в горькое разочарование и печаль, когда супруга его, вместо обещанного Барбарой Ролоффин славного мальчика, родила отвратительного урода, темного цвета, с двумя рогами, огромными глазами, безносого, с широким до ушей ртом и почти без шеи. Голова торчала среди двух безобразных плеч, живот был раздут и весь в морщинах, а руки выходили откуда-то из бедер.

Горько плакал господин Люткенс.

- О Господи! - восклицал он в отчаянии. - Что же мне теперь делать? Может ли мой сын пойти по достойным следам своего отца? Где же это видано, чтобы бывали черные ратманы с двумя рогами на голове?

Незнакомец старался утешить несчастного отца, как только мог. Хорошее воспитание, по его словам, значило очень много. Несмотря на ясное уродство новорожденного, в его больших глазах светился, по мнению незнакомца, несомненный ум, что подтверждалось и значительно широким пространством лба между рогами. Если мальчик не достигнет звания ратмана, то все-таки может быть замечательным ученым, и тогда его безобразие будет даже к месту и наверно поможет ему снискать общее уважение.

Разбирая причины своего горя, господин Люткенс пришел к заключению, что во всем была виновата Барбара Ролоффин. Что положительно доказывалось тем, что во все время родов старуха сидела на пороге дома. Госпожа Люткенс, сверх того, со слезами на глазах уверяла, что во время ее страданий ей постоянно мерещилось отвратительное лицо старой Барбары и что от этого кошмара она никак не могла отделаться.

Доказательства эти, однако, не могли быть признаны достаточными для уголовного дела. Но вскоре представился случай, и преступные деяния Барбары Ролоффин сами собой всплыли наружу.

Это произошло однажды во время сильной бури, налетевшей как раз в полдень. Люди, бывшие на улицах, уверяли, будто видели, как Барбара Ролоффин, возвращавшаяся от одной роженицы, пролетела, шипя и свистя, по воздуху и опустилась совершенно безвредно для себя на лежащий вблизи Берлина большой луг.

Связь Барбары Ролоффин с нечистой силой была таким образом доказана несомненно, и господин Люткенс подал на нее жалобу, вследствие которой старуха была заключена в тюрьму.

Сначала она во всем запиралась, почему и была подвергнута пытке. Тогда, не вытерпев мук, призналась она, что была уже давно в связи с сатаной и вообще занималась чернокнижием. Бедную госпожу Люткенс околдовала действительно она и сверх того умертвила и сварила в котле много других христианских детей с помощью еще двух колдуний из Блумберга, которым их нечистый союзник, за несколько недель перед тем, свернул шеи. Целью их занятий было, по ее словам, намерение произвести в стране общую дороговизну.

По приговору суда, последовавшему очень скоро, старая колдунья была присуждена к сожжению живой на рыночной площади.

В день казни Барбару Ролоффин привезли, среди несметной толпы народа, на площадь и возвели на приготовленный эшафот. Перед казнью велели ей снять прекрасную, бывшую на ее плечах шубу, но она ни за что на это не соглашалась и умоляла помощников палача непременно привязать ее к столбу в том платье, в каком она была. Это ей было позволено.

Когда костер запылал со всех четырех углов, в толпе народа внезапно явилась исполинская фигура незнакомца, смотревшего сверкающими глазами прямо в лицо старухи.

Высоко взвивались клубы черного дыма; огненные языки уже охватили платье ведьмы, как вдруг она закричала ужасным, раздирающим голосом:

- Сатана! Сатана! Так-то ты исполняешь договор, который со мной заключил! Помоги мне, помоги! Час мой еще не пришел!

Едва успела старуха выговорить эти слова, как незнакомец исчез, и вместо него вылетела из земли огромная летучая мышь. Быстрым взмахом крыльев спустилась она, громко крича, на костер, схватила шубу старухи и поднялась вместе с нею в воздух, а костер в ту же минуту рассыпался и погас.

Ужас овладел толпами народа. Всякий понял очень хорошо, что незнакомец был не кто иной, как сам сатана, успевший, по злобе на благочестивых берлинцев, воспользоваться добрым приемом, который они ему сделали, и с такой адской хитростью погубить и почтенного ратмана Вальтера Люткенса, и много других достойных людей с их супругами.

Так велика власть дьявола, от чьих козней да избавит нас милость Господня!

* * *

Окончив чтение, Лотар посмотрел в лицо Оттмара с тем комическим видом, какой являлся у него всегда, если он собирался посмеяться над самим собой.

- Ну, - прервал молчание Теодор, - что скажешь ты, любезный Оттмар, по поводу лотаровской чертовщины, в которой самое лучшее, по-моему, то, что она недлинна.

Оттмар, от души смеявшийся во время чтения, сделался, напротив, очень серьезен в конце.

- Я не знаю, - сказал он, - как бы назвать настоящим именем то, что беспрерывно проскакивает в рассказе Лотара. Это какая-то комическая наивность, которая удивительно идет к изображению немецкого черта. Слушая описание чертовых прыжков вместе с почтенными бюргерами через канаву, а равно изображение черного уродца, если и не годного для того, чтобы быть статным, степенным ратманом, то обладающим всеми данными для ученой карьеры, - во всем этом, повторяю, так и бросаются в глаза прыжки капризного конька, на котором ездил верхом наш достойный Лотар, когда писал своего Щелкунчика. Но, к сожалению, конек этот, кажется, устал к концу рассказа. Я, по крайней мере, явно заметил, что наивный юмор, которым пропитаны первые его страницы, почти исчезает в последних, и вместо него появляется, напротив, что-то очень тяжелое и неподходящее, так что впечатления этого не выкупают даже заключительные слова, где он опять возвращается к прежнему юмору.

- О ты, мудрейший из всех критиков! - воскликнул Лотар. - Ты готов анатомировать, с очками на носу, самую ничтожнейшую вещь из всего, что я написал в жизни. Да не говорил ли я сам, что весь этот отрывок не более как этюд или проба пера расходившейся юмористической фантазии и притом отрывок, которому строжайший приговор произнес я сам. Впрочем, я все-таки рад, что прочел вам эту вещь и могу по этому поводу распространиться о подобных историях вообще в кругу достойных Серапионовых братьев в надежде заслужить их одобрение моим взглядам.

Прежде всего я постараюсь объяснить тебе, любезный Оттмар, причину того неприятного чувства, которое ощутил ты там, где думал, напротив, посмеяться тому, что назвал комической наивностью. Каковы бы ни были намерения старика Хафтития, когда он рассказывает о похождениях черта в обществе добрых берлинцев, для нас, конечно, эта часть рассказа останется не более как фантастической чепухой, и если даже допустить в рассказе что-либо ужасное, ощущаемое некоторыми людьми при всякой мысли об "отрицающем начале творенья", то в нас, собственно, неприятное ощущение будет вызвано скорее попыткой слить с этой чепухой саркастический взгляд, плохо уживающийся с изображением действительно неприятного. Совершенно иное при описании процессов ведьм. Тут перед нами выступает настоящая, реальная жизнь со всеми ее ужасами. Когда я читал историю Барбары Ролоффин, мне казалось, я вижу собственными глазами дымящийся на площади костер, окруженный всеми ужасами так называемых процессов ведьм. Дико исступленные глаза, разбросанные в беспорядке косы черных или седых волос, худое, изможденное тело, вот что считалось достаточным для того, чтобы назвать бедную женщину ведьмой, возвести на нее небывалые преступления, судить по всем правилам закона и наконец, сжечь на костре. Пытка вызывала признание, и таким образом все было кончено.

- Замечательно, однако, - прервал Теодор, - что многие ведьмы признавались в связи с нечистой силой совершенно добровольно без всяких принуждений и без помощи пытки. Года два тому назад я просматривал несколько подлинных процессов ведьм, случайно попавших мне в руки, и, признаюсь, меня мороз продрал по коже при чтении, какие нелепые вины взваливали на себя эти несчастные. То шла речь о мази, с помощью которой можно человеческую голову превратить в звериную, то о летании верхом на помеле, словом, это был полный подбор всей чертовщины, какую мы знаем из старинных сказок. Особенно же охотно и даже как будто с каким-то хвастовством признавались женщины в любовной связи с чертом. Скажите, какая причина таких странных, нелепых фактов?

- Твердая вера в связь с чертом ведет к действительной связи, - ответил Лотар.

- Как так? - воскликнули Оттмар и Теодор.

- Согласитесь, - продолжал Лотар, - что в те времена, когда никто не сомневался в существовании черта и в его вмешательство в людские дела, все эти несчастные существа, которых так свирепо преследовали огнем и железом, верили сами в возможность того, в чем обвинялись. Желание сделать зло или жажда корысти очень могли побудить многих стараться всеми силами вступить в связь с нечистой силой с помощью одуряющих напитков или разных исступленных заклятий, причем возбужденный до высшей степени ум часто доводил до галлюцинаций, убеждавших, что цель достигнута и связь с чертом, одарившая их сверхъестественной силой, заключена. Признания, о которых вы говорите, будучи, конечно, не более как горячечным бредом, получают, однако, нешуточное значение, если взглянуть на них с этой точки зрения; а что они вполне возможны, доказывается уже одним расположением женщин к истеричности, доводящей их иногда до непонятных, странных поступков. Минута раскаяния в воображаемом преступлении тоже могла иной раз вырвать признание и заставить преступницу осудить себя на ужасную казнь. Отрицать факты, случавшиеся при старинных процессах ведьм, во всяком случае, невозможно уже потому, что они подкреплены вескими свидетельствами; что же касается до их загадочных признаний, то при этом случалось, что обвиняемые в колдовстве, иной раз, совершали действительно тяжкие преступления. Вспомните прекрасный рассказ Тика, озаглавленный "Чары любви", где идет речь о умерщвлении одной женщиной ребенка, приведшем ее на скамью подсудимых, так что смерть на костре была для нее только вполне справедливым наказанием за ужасное преступление.

- Я вспомнил, - перебил Теодор, - одно глубоко поразившее меня происшествие, в котором я мог подозревать именно одно из подобных преступлений. Во время моего пребывания в В*** посетил я однажды прелестный замок Л***, о котором совершенно справедливо кто-то сказал, что он, как гордый лебедь, плавает среди зеркального озера. Уже прежде слышал я рассказы, будто его недавно умерший владелец был какой-то полупомешанный и серьезно занимался магическими опытами при помощи одной старой женщины и что оставшийся в живых до сих пор старый кастелян замка знал и мог рассказать очень любопытные по этому предмету подробности, если только посетитель успеет завладеть его доверием.

Старик этот уже с первого взгляда поражал своей наружностью. Представьте себе высокого, белого как лунь человека, с печатью глубочайшей грусти на лице, бедно одетого в обыкновенное крестьянское платье и вместе с тем обладавшего самыми изысканными манерами. Представьте, что этот человек, занимавший, как по всему было видно, должность простого лакея, говорил со мной, по моему незнанию местного немецкого наречия, на чистейшем французском или итальянском языке. Прохаживаясь с ним вдвоем по опустевшим залам и заведя под впечатлением раздумья о загадочной жизни его господина разговор о прежних временах, показав при этом, что ими интересуюсь, я успел несколько оживить этого старика. Он объяснил мне темное значение некоторых картин, некоторых комнатных украшений, не имевших смысла для непосвященного и, оживляясь мало-помалу, стал делаться с каждой минутой все более и более доверчивым. Наконец отворил он дверь в маленький кабинет с белым мраморным полом, где вместо всякой мебели стоял большой медный котел. Стенные украшения, казалось, были содраны. Я догадался, что стоял в том самом месте, где бедный, помраченный рассудком владелец замка занимался своими магическими опытами под гнетом несчастной мысли возвратить способность к прежним наслаждениям молодости. Едва я намекнул на этот предмет, старик вздрогнул и, подняв к небу глаза с выражением отчаянной тоски, простонал с тяжелым вздохом: "Простила ли ты, святая Матерь Божья!" - и затем молча указал мне на большую мраморную плиту, вделанную в самой середине комнаты. Я осмотрел ее внимательно и увидел, что на мраморе были вкраплены какие-то красноватые прожилки. Вглядываясь в них пристальнее, представьте мой ужас, вдруг заметил я, что прожилки эти, точно под впечатлением ряби, подернувшей мои глаза, стали сначала сливаться, а затем сквозь них начала проступать какая-то определенная фигура, точно старинная стертая картина, пока все это вместе не приняло ясно вид детского личика, обезображенного выражением отчаянного страдания и борьбы со смертью. Струя крови сочилась из верхней части груди, остальная же часть тела исчезала, точно в тумане. С трудом мог подавить я овладевшее мной при этом чувство ужаса и в глубоком молчании поспешил покинуть страшное место.

Только в парке, на свежем воздухе, рассеялся тяжелый прилив охватившего меня щемящего чувства, почти испортившего то отрадное впечатление, которое произвел на меня, на первых порах, вид этого маленького рая. Из немногих, произнесенных старым кастеляном слов мог я с вероятностью заключить, что несчастная, вселившаяся в старого владельца замка мысль возвратить себе утраченную способность наслаждения ослепила его до того, что довела, мало-помалу, до совершения ужаснейшего преступления.

- Вот-то рассказец для нашего Киприана! - воскликнул Оттмар. - Воображаю, в какой восторг привело бы его и явление окровавленного ребенка на мраморе, и вся личность старого кастеляна.

- Что там ни толкуйте, - прервал Теодор, - точно ли видел я ребенка или было это просто игрой воображения, очень способного находить определенные фигуры в мраморных прожилках и в этот раз особенно настроенного слышанными мной намеками старика, но тот факт, что в этой комнате действительно случилось что-то ужасное, доказывается для меня тем расстроенным душевным состоянием старого кастеляна, с которым он сам глубоко верил в преступление своего господина и мысль о нем соединял именно с этой мраморной плитой.

- Я советую тебе, - сказал Оттмар, - обратиться за разрешением этого вопроса к святому Серапиону, а теперь полагал бы оставить в покое ведьм с их колдовством и обратиться к настоящему немецкому черту, о котором мне хочется сказать вам несколько слов. Мне кажется, что во всех легендах, где рассказывается о вмешательстве лукавого в людские дела, интересна не его личность, а те чисто немецкие юмор и добродушие, которыми проникнуты эти легенды. Трудясь, хлопоча изо всех сил, чтобы сделать людям зло, употребляя всевозможные средства, чтобы закабалить людские души, черт остается в этих легендах, однако, всегда самым добропорядочным человеком, соблюдая строжайшим образом условия заключенных контрактов, вследствие чего часто попадается впросак сам и остается одураченным до такой степени, что заслужил даже, согласно пословице, название глупого черта. Сверх того, в чертах его всегда проглядывает значительная доля комического элемента, чем несколько уничтожается даже характер ужасного, подавляющего душу впечатления, производимого на благочестивые души вмешательством в людские дела сатаны. Но это милое искусство, с каким черт изображался в старинных легендах, к сожалению, уже потеряно, и в новейших фантастических произведениях вы не найдете и следа его. В них, по большей части, черт является или просто глупым шутом, или, наоборот, окружается целым арсеналом самых плоских, балаганных ужасов.

- Ты забываешь, однако, - прервал Лотар, - одно новейшее произведение, где с необыкновенным искусством соединены в изображении чертовых проказ именно две черты комического и страшного, о которых ты говорил по поводу старинных легенд. Я намекаю на мастерский рассказ Фуке "Человечек из-под виселицы", на который я охотно бы променял множество других произведений в том же роде. Не говоря уже о прекрасных фантастических подробностях, как, например, эпизод о появлении маленького человечка, вырастающего за ночь в бутылке и прицепляющегося к щеке уснувшего господина к величайшему его ужасу, или рассказ об ужасном человеке из ущелья, чей вороной конь лазал по скалам, как муха; несмотря, повторяю, на все это, общее впечатление повести удивительно действует на душу. Впечатление это походит на действие опьяняющего напитка, который, хотя и туманит рассудок, но в то же время благотворно согревает внутренности. Строго выдержанный тон всего произведения и необыкновенная жизненная правда в изображении отдельных эпизодов производят то, что даже заключительное, приятное впечатление, испытываемое невольно при рассказе, как бедняку удалось спастись от злых чертовых лап, не мешает в то же время от души смеяться над всеми комическими, выведенными в повести сценами. Я не помню, чтобы какая-нибудь фантастическая повесть доставляла мне при чтении столько удовольствия, как этот рассказ Фуке.

- И я уверен, - добавил Теодор, - что Фуке заимствовал содержание своего рассказа непременно из какой-нибудь старой хроники.

- Я не думаю, однако, - отвечал Лотар, - что ты хочешь принизить заслугу автора, если бы это было даже действительно так, и уподобиться тем критикам, которые привыкли доискиваться, во что бы то ни стало, откуда взят сюжет того или другого поэтического произведения, и затем с торжеством напасть на бедного автора, виновного только в том, что выведенные в его повести образы извлечены им из болота, где они лежали без всякого употребления. Как будто бы для поэтического произведения достаточно выдумать сюжет и выпустить его в свет, не переработав его по-своему внутри своей души, чем, единственно, и определяется степень таланта истинного поэта? Но мы в этом случае отдадим себя под защиту нашего святого Серапиона, который рассказывал все не так, как вычитал из книг, но как видел или думал, что видел собственными глазами.

- Ты не прав по отношению ко мне, Лотар, - возразил Теодор, - думая, что я держусь иного мнения. Как следует пользоваться заимствуемым сюжетом и перерабатывать его по-своему в полных жизни картинах, лучше всех доказал, по-моему мнению, Генрих Клейст в своем классически превосходном рассказе о торговце лошадьми Кольхаасе.

- И этот Кольхаас, - прервал Лотар, - гораздо более создание самого Клейста, так рано от нас унесенного, чем Хафтития, в чьем рассказе Кольхаас является какой-то бледной, безжизненной фигурой. А теперь, кстати упомянув о Хафтитии, я намерен прочесть вам рассказ, заимствованный мной отчасти из Microchronicon'a и написанный под влиянием какого-то особенно шутливого расположения, овладевшего мною несколько дней тому назад. Рассказ этот докажет тебе, любезный Оттмар, что сплин, в котором обвинял меня Теодор, был уже вовсе не так силен, как вы могли подумать с первого раза.

Лотар вынул рукопись и прочел:

ВЫБОР НЕВЕСТЫ

ИСТОРИЯ, В КОТОРОЙ ОПИСЫВАЕТСЯ НЕСКОЛЬКО

СОВЕРШЕННО НЕВЕРОЯТНЫХ ПРОИСШЕСТВИЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой трактуется о невестах, свадьбах,

тайных канцелярских секретарях, процессах ведьм,

домовых и многих других занимательных вещах.

Однажды в ночь под равноденствие правитель канцелярии Тусман, живший на Шпандауэрштрассе, возвращался домой из кофейной, где он регулярно проводил по нескольку часов каждый вечер.

Правитель канцелярии Тусман был необыкновенно пунктуален во всех своих привычках. Так каждый вечер, едва башенные часы церквей Пресвятой Девы Марии и св. Николая начинали бить одиннадцать, он проворно снимал платье и сапоги, влезал в просторные туфли и поспевал, как раз к последнему удару колокола, натянуть на уши ночной колпак.

Озабоченный мыслью не изменить своей привычке и на этот раз, так как часовая стрелка уже была близка к одиннадцати, Тусман быстро, почти вприпрыжку, свернул с Кенигштрассе на Шпандауэрштрассе, но вдруг остановился на бегу как вкопанный, пораженный каким-то необычным стуком.

Осмотревшись, увидел он при тусклом свете фонаря, что под башней старой ратуши стояла какая-то высокая, сухощавая фигура, одетая в темный плащ, и неистово колотила кулаком в запертые двери лавки торговца железом Варнаца. Поколотив, фигура отошла несколько шагов в сторону, тяжело вздохнула, возвратилась затем на прежнее место и, остановясь, устремила взгляд на полуразвалившиеся башенные окна.

- Вы, милостивый государь, вероятно, изволили ошибиться дверью, - учтиво обратился Тусман к незнакомцу, - там в башне никто не живет, если не считать жильцами несколько крыс, мышей и сов. Если же вам угодно купить какой-нибудь железный товар у господина Варнаца, то потрудитесь наведаться сюда завтра утром.

- Почтеннейший господин Тусман! - ответил незнакомец.

- Правитель канцелярии вот уже несколько лет, - перебил Тусман, несколько удивленный, что незнакомец знал его имя, но тот, не обращая внимания на эту поправку в титуле, начал снова:

- Почтеннейший господин Тусман, вы совершенно ошибаетесь в ваших предположениях. Мне не нужно ни железных, ни скобяных товаров, ни самого господина Варнаца, а если я здесь, то для того, чтоб увидеть, воспользовавшись ночью под осеннее равноденствие, счастливую невесту. Я уже чувствую, что она услыхала мои горячие вздохи, и, наверно, сейчас появится в том окне.

Мрачный тон, с каким были сказаны эти слова, заключал в себе что-то до того торжественное и вместе с тем угрожающее, что Тусман невольно почувствовал, как у него пробежали по спине мурашки.

В эту минуту башенные часы церкви Пресвятой Девы Марии начали бить одиннадцать. С первым ударом вдруг что-то стукнуло на верху башни; окно отворилось, и в нем показалась белая женская фигура. Едва свет фонаря успел озарить ее черты, как Тусман жалобно простонал: "Милостивый Господи и вы все святые! Да что же это такое!"

Постояв несколько секунд неподвижно, привидение исчезло с последним ударом одиннадцати часов, то есть как раз в ту самую минуту, когда Тусман, по заведенному порядку, должен был натягивать свой ночной колпак.

Видение это почему-то очень встревожило Тусмана. Он тяжело вздыхал, вздрагивал, смотрел во все глаза на то место, где явилась фигура, и бормотал про себя: "Берегись, Тусман! Берегись! Не дай провести себя дьяволу! Опомнись и приди в себя!".

- Вы, кажется, очень поражены тем, что увидели, - прервал Тусмана незнакомец, - я просто хотел посмотреть на невесту, а вы, по всему видно, заметили что-то другое.

- Ах, сделайте одолжение! - пролепетал Тусман. - Я правитель канцелярии! Правитель канцелярии и в эту минуту совершенно растерявшийся правитель канцелярии! Извините, если я не называю вас надлежащим титулом, но это потому только, что не имею чести вас знать. Впрочем, я позволю себе называть вас тайным советником. Их так много в нашем добром городе Берлине, что, обратясь к кому-нибудь с этим почтенным титулом, редко рискуешь ошибиться. Итак, покорно прошу вас, уважаемый господин тайный советник, не будете ли вы так любезны сообщить мне, какую невесту вы намеревались лицезреть здесь в такой неурочный час?

- Странное у вас пристрастие к чинам и званиям! - сказал незнакомец, возвыся голос. - Впрочем, если называть тайным советником того, кто знает кое-какие тайны и вместе с тем может подать добрый совет, то, пожалуй, называйте меня этим именем. Меня удивляет, однако, каким образом такой начитанный в древних книгах и редких рукописях человек, как вы, почтенный господин тайный секретарь, каким образом не знаете вы, что тот, кто в ночь под осеннее равноденствие постучит в одиннадцать часов вечера в дверь или в стену этой башни, увидит в окне образ девушки, которая сделается, еще до весеннего равноденствия, счастливейшей невестой во всем Берлине.

- Неужели господин тайный советник? - воскликнул Тусман, просияв от радости. - Неужели это бывает именно так?

- Конечно! - ответил незнакомец. - Но что же, однако, стоим мы здесь на улице? Вы уже пропустили час, когда привыкли ложиться спать, а потому не отправиться ли нам вместе в новый погребок, что на Александерплац? Там, если хотите, вы узнаете от меня подробнее о виденной вами невесте, а кроме того, придете немного в себя, так как, я вижу по всему, вы чем-то очень взволнованы.

Правитель канцелярии Тусман был чрезвычайно скромный и умеренный человек. Все его житейские развлечения, которые он себе позволял, состояли в том, что каждый вечер проводил он часа два в кофейной, где за кружкой хорошего пива просматривал новые газеты или прилежно читал приносимые с собой книги. Вина он почти не пил и делал в этом случае исключение только по воскресеньям, когда позволял себе после проповеди выпить в ближнем винном погребке стакан хорошей малаги, закусывая ее сухариком. Шататься же по трактирам ночью было для него совершенной новостью, и потому тем более было изумительно, что в этот раз он, не возразив ни слова, позволил увлечь себя незнакомцу, твердыми шагами направившемуся в сторону Александерплац.

Придя в погребок, увидели они, что за столом сидел всего один посетитель и пил из большого, стоявшего перед ним стакана рейнвейн. Глубокие морщины на его лице свидетельствовали о преклонном возрасте. Взгляд его глаз был острый и колючий, а остроконечная борода и вообще вся внешность обличали еврея, оставшегося верным своему закону и обычаям. Одет он был в старомодный костюм, приблизительно такой, какой носили в тысяча семьсот двадцатом году, и поэтому казался выходцем из давно минувшей эпохи.

Но, однако, незнакомец, с которым пришел Тусман, был еще более необычен с виду.

Это был высокий, худощавый, крепко сложенный и мускулистый человек, имевшей на вид лет под пятьдесят. Черты его лица могли вполне назваться красивыми, до того живо сверкали под густыми бровями его черные глаза, полные еще юношеского огня. Высокий открытый лоб, прекрасно изогнутый орлиный нос, тонко очерченные губы и красивый подбородок сразу отличили бы незнакомца среди сотен других. Платье его было сшито по новому покрою, но плащ, воротник и берет соответствовали моде конца шестнадцатого столетия. Всего же более поражал в незнакомце его пронзительный взгляд, глухой голос и вообще весь его облик, резко выделявший его среди современников, так что всякий невольно ощущал в его присутствии странное, почти жуткое чувство.

Человеку, сидевшему за столом, незнакомец кивнул, как давнишнему приятелю.

- Ну вот, привелось еще с вами увидеться! - воскликнул он, как только его заметил. - Все ли вы в добром здравии?

- А вот как видите! Жив, здоров, на ногах, и, если будет надо, так смогу за себя постоять.

- Ну это мы еще увидим, еще увидим! - воскликнул незнакомец и, обратясь затем к ожидавшему приказаний слуге, заказал бутылку лучшего французского вина, какое только было в погребке.

- Почтеннейший господин тайный советник, - начал было робким голосом Тусман, но незнакомец быстро его перебил:

- Оставьте ваши титулы! Я не тайный советник, не правитель канцелярии, а просто художник и занимаюсь благородными металлами и драгоценными камнями. Зовут меня Леонгардом.

- Значит, золотых дел мастер, ювелир, - пробормотал Тусман.

Впрочем, при первом же взгляде на незнакомца в освещенной комнате погребка, Тусман и сам догадался, что он никак не мог быть почтенным тайным советником, судя по его старинному плащу, воротничку и берету, каких тайные советники никогда бы себе не позволили надеть.

Оба, и Тусман и Леонгард, уселись за стол напротив старика, поклонившегося им с оскаленной улыбкой. Выпив, почти по принуждению Леонгарда, стакана два хорошего вина, Тусман почувствовал, что щеки его начинают разгораться и что вообще ему становится веселее на душе. С удовольствием смотрел он на бутылку и даже сам начал улыбаться и подшучивать, точно воображение рисовало ему какие-то приятные картины.

- Ну, мой почтенный господин Тусман! - начал Леонгард. - Теперь должны вы рассказать, чему вы так удивились, когда появилась в окне башни невеста, и чему так, по-видимому, радуетесь теперь? Со мной вам церемониться нечего, так как мы с вами, верьте этому или нет, старые знакомые, а этот почтенный старик также не может быть помехой вашему рассказу.

- Господи Боже мой! - уже не совсем связно проговорил Тусман. - Почтенный господин профессор, вы, надеюсь, позволите мне вас так называть. Я уверен, что вы очень искусный художник и потому можете с честью занять кафедру в Академии художеств. Итак, почтенный господин профессор, скажу вам, что я не имею никаких причин перед вами молчать, по пословице - что на сердце, то и на языке. Сегодня вечером я брел по улице и, находясь, как говорят, в жениховском положении, мечтал о том, как введу к себе в дом, еще до весеннего равноденствия, счастливую невесту. Потому, можете ли вы удивляться, что у меня дрожь пробежала по телу, когда вы, почтенный господин профессор, объявили, что покажете мне невесту в окне башни?

- Что? - вдруг пронзительным голосом воскликнул старый еврей, прервав Тусмана. - Что? Вы хотите жениться? В ваши-то годы, да еще при такой образине, совсем как у павиана?

Тусман так обомлел от грубости старика, что не мог даже сообразить, что ему ответить.

- Не взыщите со старого человека, любезный господин Тусман, - вмешался Леонгард, - он, поверьте, не так груб, как может показаться по первому взгляду. Но, признаюсь, поразмыслив хорошенько, я также нахожу, что вы затеяли жениться несколько поздно. Ведь вам уже, по крайней мере, стукнуло пятьдесят.

- Девятого октября, в день святого Дионисия, исполнится мне сорок восемь, - отвечал видимо задетый за живое Тусман.

- Ну, пусть даже так, - возразил Леонгард, - лета еще не главное препятствие, но ведь вы постоянно вели уединенную, холостую жизнь, вовсе не знаете женщин, а потому, я думаю, даже не сумеете шагу ступить женившись.

- Чего же тут ступать, почтенный господин профессор, - перебил Леонгарда Тусман, - право, вы, кажется, считаете меня уже слишком ветреным и нерассудительным человеком, полагая, что я так, зря, не размыслив, затеял подобное дело. Напротив, я всегда строго обдумываю и взвешиваю каждый мой поступок, и потому вы можете быть совершенно уверены, что, почувствовав себя уязвленным стрелою бога любви, которого древние прозвали Купидоном, я приложил все старания, чтобы приготовить себя к моему новому положению. Известно, что всякий, готовящийся к строгому экзамену, заботливо постарается пройти относящиеся к этому предмету науки. Ну вот я и счел брак именно таким экзаменом и постарался как можно лучше к нему приготовиться, чтобы выдержать его с честью и славой. Взгляните, дражайший, на эту маленькую книжку, которую я со времени, как задумал жениться, всегда ношу с собой и постоянно изучаю. Взгляните, и вы убедитесь, как основательно я поступаю, чтобы не оказаться в зтом деле неопытным, хотя женский пол, действительно, был для меня до сих пор совершенно неизвестен.

С этими словами правитель канцелярии вынул из кармана маленькую, в пергамент переплетенную книжку и раскрыл заглавный лист, на котором стояло следующее:

"Краткое наставление, которым следует руководствоваться для добропорядочного уменья вести себя во всяком приличном обществе, посвященное всем желающим изучить законы приличия и переведенное с латинского текста Томазиусом. С приложением подробного оглавления. Франкфурт и Лейпциг. Издано у книгопродавца Иоганн Гроссен и сыновья. 1710".

- Обратите внимание, - продолжал Тусман со сладкой улыбкой, - обратите внимание на то, что почтенный автор говорит о браке вообще и об обязанностях отца семейства в параграфе шестом главы седьмой:

"Главное не следует торопиться. Чем ближе женится человек к зрелым летам, тем разумнее поступает. Ранние браки заключают только нерассудительные или лукавые люди, не дорожащие ни телесными, ни душевными силами. Зрелый возраст никогда не совпадает с молодостью и наступает только с ее концом".

А затем, что касается самого выбора любимого предмета, с которым полагаешь сочетаться браком, несравненный Томазиус говорит в параграфе девятом:

"Золотая середина здесь лучше всего. Не следует брать ни слишком красивой, ни совершенно дурной, ни слишком бедной, ни слишком богатой, ни очень знатной, ни совершенно низкого рода. Равенство с самим собой, как по состоянию, так и во всех прочих статьях, всего приличней".

Этому правилу последовал и я, выбрав невесту, следуя совету Томазиуса, изложенному им в параграфе семнадцатом, которым предписывается сначала долго испытывать ее разговорами, чтобы досконально узнать, не притворна ли кажущаяся добродетель, так как, в конце концов, вечно притворяться все-таки невозможно.

- Оно так, - возразил золотых дел мастер, - но только мне кажется, почтенный господин Тусман, что подобное, как вы называете, испытание женщины разговором, возможно только при довольно большом навыке и опыте с собственной стороны, иначе тебя обведут вокруг пальца.

- Великий Томазиус подает руку помощи и здесь, - отвечал Тусман, - он самым пунктуальным образом учит всевозможным приятным разговорам с дамами и притом разговорам, исполненным самых милых шуток и острот. Однако, что касается острот, то автор, в пятой главе своей книги, советует употреблять их очень осторожно, как повару соль, дозволяя пользоваться ими более как оружием для собственной защиты, на манер выставляющего свои иглы ежа. При этом умный человек должен более следить за выражением лица, ибо то, что частенько утаивают речи, выдает лицо, и зарождению симпатии либо антипатии поведение, а не слова, споспешествует.

- Вижу, что на вас трудно напасть с какой бы то ни было стороны. Вы вооружены от головы до пяток. Потому бьюсь об заклад, что вы успели своей обходительностью вполне завоевать любовь вашей избранницы.

- Я стараюсь, - сказал Тусман, - согласно советам Томазиуса, только любезно угождать, потому что почтительное, любезное обхождение и услужливость, будучи самым вернейшим знаком собственной любви, в то же время способно более всего вызвать взаимность, подобно тому, как зевота заражает целое общество. Впрочем, в почтительности я не захожу слишком далеко, потому что женщины, по словам того же Томазиуса, в сущности ни ангелы, ни демоны, а просто смертные существа и существа духом и телом более слабые, чем мы, что и определяет собственно разность полов.

- Чтоб черт вас побрал с вашей глупой болтовней! - внезапно воскликнул старик. - Вы только мешаете мне здесь насладиться отдыхом после дневных трудов.

- Молчи, старик! - перебил золотых дел мастер, повыся голос. - Будь доволен тем, что мы терпим твое присутствие; такого грубияна давно пора было вытолкать вон. Не сердитесь на него, почтеннейший господин Тусман, вы любите Томазиуса и доброе старое время, а я, как вы можете видеть по моему платью, сам отчасти принадлежу ему. Да, почтеннейшей! То было время получше нынешнего! И чудеса, которые видели вы сегодня в башне, - наследство, оставленное нам именно им.

- Как же это, достойный господин профессор? - удивленно спросил Тусман.

- Веселые бывали тогда свадьбы в ратуше, - продолжал золотых дел мастер, - и свадьбы, не похожие на нынешние! Счастливые невесты то и дело выглядывали из окон башни, так что даже и теперь делается весело на душе, когда такой фантом, появившись в окне башни, из далекого прошлого вещает нам о том, чему суждено свершиться в наши дни. Вообще надо признаться, что прежний Берлин был куда веселее и оживленнее нынешнего, где все ходят вытянутые в струнку на один и тот же манер, точно в скуке ищут от нее же развлечения. О тогдашних праздниках осталось нынче одно воспоминание. Помню я, как в пост тысяча пятьсот восемьдесят первого года был устроен торжественный прием курфюрсту Августу Саксонскому, прибывшему сюда с супругой, сыном Христианом и свитой из ста дворян, все верхом на прекрасных лошадях. Бюргеры обоих городов - Берлина и Кёльна, включая и шпандаунцев, стояли, выстроившись шпалерами, от Кепеникских ворот вплоть до самого замка. На следующий день была дана прекрасная карусель, на которой присутствовали курфюрст Саксонский и граф Йост Барбийский с множеством дворян, все блистающие золотом, с золотыми венцами на головах; оплечья, налокотники и наколенники изображали золотые львиные головы, а ноги и руки, облаченные в шелк телесного цвета, казались обнаженными, как у языческих воинов на наших картинах. Певцы и музыканты сидели, спрятанные, в золотом Ноевом ковчеге, на котором стоял маленький мальчик, одетый в платье телесного цвета, с крылышками, луком, колчаном и повязкой на глазах, как изображают Купидона. Два других мальчика, украшенные белыми страусовыми перьями, с позолоченными глазами и клювами, изображали голубков и везли ковчег, из которого каждый раз, как курфюрст пускал коня и попадал в цель, раздавалась музыка. А потом выпустили из ковчега несколько голубей, из которых один вылетел, спустился на соболью шапку курфюрста, а затем, захлопав крыльями, пропел итальянскую арию приятно и куда лучше, чем семьдесят лет спустя певал наш придворный певец Бернгард Пасквино Гроссо из Мантуи, но все же не так очаровательно, как в наши дни поют оперные певицы, кои, надо сознаться, исполняют свои арии в гораздо более удобном положении, чем тот голубок. Затем был пеший турнир, на котором курфюрст Саксонский и граф Барбийский явились в ладье, обитой черной, с желтыми полосами, материей и украшенной парусом из золотой тафты. За курфюрстом сидел мальчик с длинной седой бородой, изображавший перед тем Купидона, и одетый теперь в пестрое платье и высокую, остроконечную, черно-желтую шапку. Певцы и музыканты были одеты точно так же. Вокруг ладьи веселились и танцевали многие благородные господа из свиты, в масках и с рыбьими хвостами и головами. Вечером, в десять часов, жгли великолепный фейерверк с несколькими тысячами ракет, изображавший четырехугольную крепость, осажденную ландскнехтами, гнавшими с криком и шутками стрелков, между тем как огненные лошади, люди-птицы и другие странные звери с шумом и свистом взлетали на воздух. Фейерверк продолжался целых два часа.

Во все время рассказа золотых дел мастера Тусман всячески высказывал свое восхищение: он подпрыгивал на стуле, охал и ахал от изумления, потирал руки и беспрестанно наливал себе стакан за стаканом вина.

- Удивительно! - воскликнул он, наконец, резким фальцетом, какой являлся у него всегда в минуты восторга. - Можно, право, подумать, почтенный господин профессор, судя по живости вашего рассказа, что вы сами присутствовали при всем этом!

- Ну, а почему бы мне не видеть этого собственными глазами?

Тусман, не понявший сразу смысла этих слов, хотел было попросить разъяснения, но старик не дал ему начать и, угрюмо обратившись к золотых дел мастеру, сказал:

- А что же ты не рассказываешь о других праздниках, также немало занимавших добрых берлинцев в те хорошие, по твоему мнению, времена? Как на рыночной площади дымились костры и лилась кровь несчастных, признававшихся под пыткой во всем, что только могли выдумать людская глупость и изуверство!

- Вы, вероятно, разумеете процессы ведьм и колдунов? - вмешался в разговор Тусман. - Это действительно было большое зло, и слава нашему благому просвещению, положившему им предел.

Золотых дел мастер пристально посмотрел на старика и на Тусмана и затем, обращаясь к последнему, спросил, как-то странно засмеявшись:

- А слыхали ли вы про историю о еврее Липпольде, разыгравшуюся в тысяча пятьсот семьдесят втором году? - и прежде, чем Тусман успел ответить, продолжил: - Еврей этот, пользовавшийся полным доверием курфюрста, был первым ростовщиком в стране и снабжал деньгами всех и каждого, в какой угодно сумме. Наконец, однако, был он обвинен во множестве мошеннических проделок и потребован к суду. Но тут, вследствие ли своей ловкости или с помощью каких-либо других средств, или, как многие подозревали, просто подкупом приближенных к курфюрсту, только ему удалось оправдаться вполне и сохранить прежнюю милость курфюрста, приказавшего отдать его только под присмотр бюргеров в собственном его доме на Штралауэрштрассе. Раз случилось, что Липпольд поссорился с женой, которая, рассердясь, сказала так громко, что слова ее слышали все:

- Если бы господин курфюрст знал, какой ты мошенник и какие дела творишь с помощью твоей колдовской книги, то тебе бы давно пришел конец.

Слова эти были переданы курфюрсту, который немедленно приказал сделать в доме Липпольда строжайший обыск и во что бы то ни стало узнать, что это была за колдовская книга. Книгу отыскали, и, по прочтению ее сведущими людьми, преступления Липпольда обозначились ясно как день. Он, оказалось, ни более ни менее, занимался колдовством для того, чтобы забрать совершенно в свои руки достойного курфюрста, спасенного от этого злого умысла только особенной благодатью Господней.

Липпольд быль сожжен на рыночной площади, и когда тело его, вместе с колдовской книгой, было превращено в пепел, из-под помоста эшафота вылезла огромная черная мышь, которая бросилась прямо в огонь. Присутствовавшие остались вполне убеждены, что мышь эта была тот самый нечистый, который помогал Липпольду в его колдовских делах.

Пока золотых дел мастер рассказывал эту историю, старик сидел, опершись локтями на стол и закрыв руками лицо, причем во все время рассказа тяжело охал и стонал, точно чувствовал тяжелую, непереносимую боль. Напротив, правитель канцелярии, казалось, не обращал большого внимания на рассказ и был занят какими-то другими, крайне приятными мыслями. Когда же золотых дел мастер кончил, Тусман, посмеиваясь, спросил вкрадчивым голосом:

- А скажите мне, пожалуйста, почтеннейший господин профессор, это была точно Альбертина Фосвинкель, та женщина, которая смотрела на нас своими прекрасными глазами из развалившегося окна старой башни?

- А вам что за дело до Альбертины Фосвинкель? - вдруг оглянувшись, отрывисто спросил золотых дел мастер.

- Как какое дело! - сладким голосом возразил Тусман. - Да ведь это она и есть та прелестная особа, с которой я намереваюсь сочетаться браком.

Услышав это, золотых дел мастер побагровел до ушей:

- Что! Да вы совсем спятили? Или в вас вселился дьявол? Вы, старый заплесневелый буквоед, хотите жениться на красавице Альбертине Фосвинкель? Вы! Не видящий дальше своего носа и не умеющий ступить трех шагов, несмотря на всю вашу вычитанную в Томазиусе премудрость! Советую вам выбить эту дурь из головы, если вы не хотите сломать себе шею в эту же ночь.

Тусман, как уже сказано, был очень скромный, миролюбивый человек, скажем больше, робкий человек. Но слова золотых дел мастера были чересчур оскорбительны, да кроме того правитель канцелярии выпил на этот раз больше обыкновенного, потому неудивительно, если он, весь вспыхнув, закричал пронзительнейшим дискантом:

- Я не понимаю, господин неизвестный ювелир, с чего вы себе позволяете говорить мне такие вещи! Вы, кажется, намереваетесь меня подразнить и, вероятно, сами влюблены в Альбертину Фосвинкель, с которой, уверен я, сняли портрет на стекло и показали мне его в окне башни с помощью волшебного фонаря, спрятанного вами под плащом! Но я вас разгадал, и вы напрасно думаете стать мне поперек дороги подобными глупостями или фокусами.

- Берегитесь, Тусман, - возразил со странной усмешкой золотых дел мастер. - Вы сейчас имеете дело с не совсем обыкновенными людьми.

Едва успел он это сказать, как Тусман вдруг увидел, что с плеч незнакомца оскалилась на него вместо головы отвратительная лисья морда. В ужасе, прерванный на полуслове, откинулся он на спинку кресла. Старик, напротив, нимало не удивился проделке золотых дел мастера и даже засмеялся, отбросив свое прежнее, угрюмое выражение.

- Смотрите, какой фокус! - воскликнул он весело. - Удивить ты меня вздумал, что ли? Я умею делать штуки почище, такие, какие тебе и во сне не грезились.

- А ну, покажи, покажи! - сказал золотых дел мастер, приняв свой прежний вид. - Похвастай, на что ты горазд.

Старик вынул из кармана большую черную редьку и, тщательно очистив ее маленьким ножом, стал резать на небольшие тоненькие кусочки, раскладывая их на столе один возле другого. Затем он поднял кулак и стукнул по первому ломтику, который подпрыгнув, немедленно превратился в блестящую золотую монету. Старик взял ее и бросил золотых дел мастеру, который, поймав монету на лету, щелкнул по ней пальцем, отчего она в миг рассыпалась на тысячу искр. Старик нахмурился и стал все сильнее и сильнее колотить кулаком по ломтикам, но все они с большим треском рассыпались в руках золотых дел мастера.

Правитель канцелярии, глядя на все это, совсем онемел и растерялся от ужаса и страха; наконец, сделав неимоверное усилие, поднялся он со стула, на котором сидел, и, пробормотав дрожащими губами:

- Честь имею, почтеннейшие господа, с вами раскланяться! - поспешно выскочил на улицу, едва успев захватить шляпу и трость.

Уже будучи за дверями, услышал он раздавшийся за ним громкий смех таинственных незнакомцев, смех, от которого кровь застыла в его жилах.

ГЛАВА ВТОРАЯ

где рассказывается о том, как сигара,

которая никак не загоралась, привела к объяснению в любви,

хотя влюбленные уже до того стукнулись лбами.

Менее странным образом, чем правитель канцелярии Тусман, познакомился с загадочным золотых дел мастером Леонгардом молодой художник Эдмунд Лезен.

Однажды, когда Эдмунд рисовал с натуры группу деревьев в Тиргартене, Леонгард подошел к нему сзади и без церемонии стал глядеть через плечо на его рисунок. Эдмунд этого не заметил и с жаром продолжал свою работу до тех пор, пока золотых дел мастер не заметил:

- Вот интересная манера рисовать! Ведь у вас, молодой человек, получаются не деревья, у вас получается что-то иное!

- Что же такое вы в них заметили? - спросил Эдмунд, взглянув ему в лицо своими ясными глазами.

- Мне кажется, - продолжал Леонгард, - что сквозь эти ветви и листья выглядывает множество каких-то фигур, напоминающих гениев, красавиц, странных зверей, цветы, хотя все это вместе действительно похоже на купу деревьев, пронизанную светлыми лучами солнца.

- Если вы это видите, - отвечал Эдмунд, - то значит, или вы одарены особым, проницательным зрением, или я во время работы сумел передать в рисунке мое самое сокровенное. Разве, когда вы на лоне природы всецело отдались страстному чувству, разве вам не кажется тогда, что из кустов и деревьев ласково глядят на вас всякие причудливые образы, разве с вами так не бывает? Это как раз и хотел я наглядно изобразить в моем рисунке, и, как видно, это мне удалось.

- Значит, насколько я понимаю, - возразил холодно Леонгард, - вы хотите забыть труд и ученье и освежиться, дав свободный ход исключительно одной фантазии.

- Нисколько! - воскликнул Эдмунд. - Напротив, именно этот род рисования с натуры считаю я лучшим и полезнейшим способом учения. С помощью его вношу я поэзию и фантастичность в мертвый ландшафт. Пейзажист должен быть поэтом точно так же, как и исторический живописец, иначе он весь свой век останется бездарным кропотуном.

- Как? Любезный Эдмунд Лезен? И вы также...

- Вы меня знаете? - быстро перебил молодой человек.

- Еще бы мне вас не знать! - отвечал Леонгард. - Я познакомился с вами в такую минуту, которую вы, наверно, очень плохо помните, а именно - в самый день вашего рождения. Причем, надо отдать вам полную справедливость, вы вели себя очень умно и пристойно, если принять в соображение вашу тогдашнюю неопытность в жизни. Вы не заставили долго мучиться вашу матушку и заревели таким веселым голосом, явясь на свет, что не было даже надобности, по моему совету, хорошенько вас шлепнуть, что, согласно мнению новейших врачей, очень хорошо действует на развитие моральных и физических способностей в новорожденном. Папаша ваш был так рад вашему рождению, что прыгал по комнате на одной ноге, напевая арию из "Волшебной флейты": "Коль жаждет так любви мужчина, в нем, верно, добрая душа..." Затем передал он вас на руки мне и просил составить ваш гороскоп, что я и исполнил. С тех пор я часто бывал у вас в доме, и вы охотно лакомились изюмом и миндалем, которыми я вас угощал. Затем, когда вам исполнилось лет шесть или восемь, уехал я в долгое, дальнее путешествие и, возвратясь в Берлин, увидел вас здесь и с удовольствием узнал, что отец прислал вас из Мюнхенберга для изучения благородного искусства живописи, что очень трудно было бы исполнить на вашей родине по совершенному недостатку образцовых картин, мраморов, бронз и прочих произведений искусства. Ваш родной город не может тягаться с Римом, Флоренцией или Дрезденом, от которых в дальнейшем, возможно, не отстанет и Берлин, ежели из Тибра выудят и переправят сюда новехонькие произведения античного искусства.

- О Боже! - воскликнул Эдмунд. - Теперь начинаю я припоминать мое детство и догадываюсь, что вы, вероятно, господин Леонгард?

- Конечно, я зовусь Леонгардом, а не как-нибудь по-иному, - отвечал золотых дел мастер, - и, признаюсь, немало удивлен, что вы меня помните до сих пор.

- А между тем это так, - подтвердил Эдмунд. - Я очень хорошо помню, как всегда радовался вашему приходу в дом моего отца, благодаря лакомствам, которыми вы меня угощали, и вообще вашему ласковому со мной обращению, хотя при этом я всегда чувствовал к вам что-то вроде уважения, смешанного со страхом, чувство, не покидавшее меня даже после вашего ухода. Но еще более укрепило во мне память о вас рассказы моего отца. С какой теплотой вспоминал он вашу к нему дружбу и ту готовность, с которой вы много раз помогали ему в затруднительных обстоятельствах жизни, так часто с ним происходивших! С особенным же уважением говорил он всегда о ваших глубоких познаниях в оккультных науках и даже иногда ясно намекал, что будто бы вы, извините, если я ошибаюсь, что вы в конце концов не кто иной, как Агасфер, вечный жид!

- А почему бы не Гамельнский крысолов или "Старик Везде-Нигде", или какой-нибудь кобольд, - прервал молодого человека Леонгард. - Впрочем, я не отрицаю, что у меня точно есть кое-какие способности, о которых я, однако, не люблю много распространяться. Отцу вашему я, действительно, оказал моими познаниями несколько услуг, из которых более всего обрадовал его гороскоп, составленный мной при вашем рождении.

- Ну! - сказал молодой человек, внезапно покраснев. - Кажется, моим гороскопом нельзя было остаться очень довольным. Отец часто мне говорил, что, по вашему предсказанию, из меня должен был выйти или великий художник, или великий глупец. Я рад, по крайней мере, что вследствие этого отец мой не препятствовал развитию моей природной склонности к живописи, и теперь очень бы мне интересно было от вас услышать, оправдал ли я, по вашему мнению, мой гороскоп?

- О, без сомнения! - холодно и спокойно ответил золотых дел мастер. - Вы стоите на самой прямой дороге, чтобы сделаться великим глупцом.

- Как? Милостивый государь! - воскликнул затронутый за живое Эдмунд. - Вы позволяете говорить мне такие вещи в глаза? Вы...

- Всецело в твоей власти, - перебил его золотых дел мастер, - уклониться от неприятной альтернативы, предсказанной моим гороскопом, и сделаться великим художником. Твои рисунки и опыты свидетельствуют о задатках живой фантазии, силы выражения и смелости приемов, а на этих данных можно было бы воздвигнуть прекрасное здание, если только ты успеешь уберечься от нынешней модной эксцентричности и будешь серьезно учиться. Я искренно хвалю твое уважение к простоте и достоинствам старинных немецких художников, но и на этой дороге есть опасные подводные камин, о которые разбилось немало молодых талантов. Желание бороться против современного застоя в искусстве с помощью изучения старинных немецких мастеров и стремление проникнуться духом их произведений - похвально в высшей степени, потому что только этим путем и можно, вовсе не будучи подражателем, зажечь и развить в себе самом самостоятельную искру вдохновения, способного произвести новую эпоху в искусстве. Но, к сожалению, многие из молодых художников воображают, что если им удается состряпать картину на библейский сюжет, - с длинными, костлявыми фигурами, вытянутыми в аршин лицами, с угловатой, деревянной драпировкой и неверной перспективой, - то значит готово великое произведение в характере старинных немецких художников. Такие нищие духом подражатели похожи на тех крестьянских мальчиков, которые, не зная наизусть "Отче наш", держат в церкви, во время службы, шляпу перед лицом и бормочут что-нибудь губами, показывая тем, что если они не знают молитвы, то, по крайней мере, напевают ее мотив.

Много еще говорил золотых дел мастер все в том же роде об искусстве и преподал столько полезных советов Эдмунду, что тот, глубоко тронутый его словами, не мог, наконец, удержаться, чтобы не спросить, каким образом Леонгард, так хорошо понимая искусство, не сделался сам художником и кроме того, почему он вел такую неизвестную, уединенную жизнь, вместо того, чтобы быть одним из деятелей в области художественной критики.

- Я уже тебе сказал, - ласково и серьезно ответил Леонгард, - что взгляды мои и суждения по этому предмету выработались путем долгой практики и труда. Что же до моей уединенной жизни, то я ее веду потому, что вздумай я пуститься в публичную деятельность, со мной непременно случилось бы что-нибудь особенное, отчего бы спокойствие мое в Берлине нарушилось. Это уже следствие моего характера и какой-то, действительно, мне одному присущей силы. У меня постоянно перед глазами личность одного человека, который в некотором роде может назваться моим предшественником и чье существо до того срослось с моим, что порой мне чудится даже, что мы одно с ним лицо. Человек этот не кто иной, как швейцарец Леонгард Турнгейзер, живший в Берлине в тысяча пятьсот восемьдесят втором году при дворе курфюрста Иоганна-Георга. В те времена, как тебе известно, всякого химика называли алхимиком, а всякого астронома - астрологом, а Турнгейзер мог считаться за обоих. Во всяком случае, это был крайне замечательный человек, отличавшийся большими познаниями в медицине. К сожалению, у него был один недостаток: он любил слишком много говорить о своих познаниях, везде во все вмешиваться и спешить ко всем с помощью и советом. Этим он навлек на себя зависть и ненависть, подобно богачу, хвастающему своим богатством, пусть и законно приобретенным, и нажил себе много врагов. Раз такие благоприятели Турнгейзера уверили курфюрста, будто он умеет делать золото, а Турнгейзер, потому ли что он этого не умел или по каким другим причинам, отказался заниматься этим наотрез. Тогда наушники с радостью зашипели курфюрсту: "Видите, видите, какой это бесстыдный обманщик! Хвастает познаниями, которых у него нет, а сам занимается только колдовством да жидовским ростовщичеством, за что, по всей справедливости, следовало бы его предать позорной смерти, как еврея Липпольда". Это разгласили везде и постарались затоптать в грязь даже те познания, которыми он в самом деле владел, уверяя, что все, что он писал или предсказывал, было открыто не им, но покупалось за деньги у других ученых. Словом, зависть, злоба и ненависть сделали свое, и чтобы избежать участи еврея Липпольда, он тайно покинул Берлин. Противники подняли крик, что он сделался папским агентом, но это была неправда. Турнгейзер поселился в Саксонии, где стал по-прежнему заниматься ювелирным ремеслом, не забывая при этом и науку.

Эдмунд чувствовал какое-то особенное влечение к старому золотых дел мастеру, несмотря на ту суровость, с какой он отнесся к его трудам, разобрав их с такой поучительной строгостью. Зато теперь был он вознагражден истинно полезными советами, которые преподал ему Леонгард относительно искусства составлять и смешивать краски, искусства, оставшегося секретом старых художников и с помощью которого можно было достичь поразительных результатов.

Таким образом, между Эдмундом и Леонгардом установились самые дружеские отношения, какие только могут существовать между отечески нежным учителем и самым преданным учеником.

Некоторое время спустя случилось, что господин коммерции советник Мельхиор Фосвинкель, сидя однажды прекрасным летним вечером в охотничьем павильоне берлинского Тиргартена, никак не мог зажечь ни одной сигары, до того они были туго свернуты. С неудовольствием бросая на землю одну за другой, он под конец воскликнул:

- Что за наказание?! Плачу огромные деньги, чтобы получать сигары прямо из Гамбурга, и вот теперь эти пакостницы испортили мне все удовольствие! Без сигары я не могу ни наслаждаться природой, ни говорить. Пренеприятно!

Слова эти были явно обращены к Эдмунду Лезену, стоявшему в стороне с прекрасно дымившейся сигарой. Эдмунд, хотя и не знал вовсе коммерции советника, однако, тотчас же открыл свою полную сигарочницу и любезно ему ее поднес, прибавив, что вполне отвечает за качество и хорошую свертку сигар, хотя они и не были выписаны прямо из Гамбурга, а просто куплены в табачном магазине на Фридрихштрассе.

Советник, просияв от радости, рассыпался в благодарностях, а когда от прикосновения горящего фидибуса поднялось над ним тонкое светло-серое облачко, воскликнул в полном восторге:

- О, милостивый государь! Вы вывели меня из ужасного затруднения! Благодарю вас тысячу раз, пожалуй, у меня хватит наглости, докурив эту сигару, попросить у вас другую.

Эдмунд отвечал, что весь его футляр к услугам советника, и затем оба расстались со взаимным поклоном.

Между тем смерклось. Эдмунд, обдумывавший новую картину, смотрел на окружавшее его пестрое общество, никого не замечая, а затем в рассеяности, вздумав выйти на свежий воздух, без церемонии пошел прямо, задевая попадавшиеся на дороге стулья и столы. Вдруг коммерции советник словно вырос перед его глазами и любезно предложил ему место за своим столом. Эдмунд, стремясь выйти на волю, совсем было приготовился отвечать отказом, как вдруг взгляд его упал на прелестную молодую девушку, сидевшую за тем самым столом, из-за которого встал советник.

- Моя дочь, Альбертина! - отрекомендовал ее советник Эдмунду, который стоял точно остолбенев и даже забыл поклониться. Он с первого взгляда узнал в Альбертине виденную им, на прошлогодней выставке, изысканно одетую юную красавицу, задержавшуюся перед одной из его картин и с большим знанием дела и увлечением растолковывавшую пожилой даме и двум девушкам, пришедшим вместе с нею, фантастическое значение картины. Рисунок, группировка, краски - все обращало на себя ее внимание, особенно же лестно отзывалась она о таланте художника, говоря, что, вероятно, он должен быть молодым человеком и что ей очень бы хотелось его видеть. Эдмунд стоял как раз позади нее и с наслаждением упивался похвалами, срывавшимися с милых губок. Охваченный волнением и восторгом, не мог он удержаться, чтобы тут же не отрекомендовать себя как автора картины. Альбертина, ахнув, уронила только что снятую с руки перчатку. Он бросился ее поднимать; Альбертина нагнулась тоже - и они при этом так неосторожно стукнулись лбами, что у обоих посыпались искры из глаз и зашумело в голове. Альбертина с невольным восклицанием боли схватилась за свою голову, а Эдмунд, проклиная все на свете, подался назад и при этом одной ногой отдавил лапу жалобно завизжавшему мопсу какой-то старой дамы, а другой наступил на ногу подагрику-профессору, который поднял страшный крик и от всей души послал неловкого Эдмунда ко все чертям.

Происшедшая по этому случаю суматоха привлекла внимание толпы; из всех зал сбежались зрители, наставив лорнетки на несчастного, сгоравшего от стыда Эдмунда, который с великим трудом кое-как вырвался и выбежал вон среди жалобной визготни мопса, проклятий профессора, брани старухи, насмешливого хихиканья барышень и участливых хлопот дам, вытащивших свои флаконы с одеколоном, чтобы потереть ушибленный лоб Альбертины.

Несмотря, однако, на весь комизм неудачного знакомства, Эдмунд уже тогда бессознательно влюбился в Альбертину, и только воспоминание о совершенной им неловкости удерживало его от попытки искать ее во всех концах города. Он представлял себе Альбертину не иначе как с красной шишкой на лбу, гневным лицом и потоком самых горьких упреков.

Однако ничего подобного не увидел он при теперешней встрече, хотя, правда, Альбертина покраснела и смутилась очень заметно, едва увидела молодого человека. Когда же советник спросил Эдмунда об имени, она, с очаровательной улыбкой, ответила за него, что если не ошибается, то имеет удовольствие видеть перед собой господина художника Лезена, чьи прекрасные картины известны ей уже давно.

Можно себе представить, какой электрической искрой отдались эти слова в сердце Эдмунда. Воодушевясь, хотел он высказаться целым потоком бурных слов, но советник прервал его на первом, схватив за полы сюртука со словами:

- А как же, дражайший, обещанная сигара? - Затем, получив ее от Эдмунда и закурив от окурка еще дымившейся старой, тотчас же продолжил: - Итак, вы живописец? И притом очень искусный; мне это говорила дочь моя Альбертина, а она в этом знает толк. Очень, очень рад. Я тоже люблю живопись и часто говорю с Альбертиной о ней и об искусстве вообще. Могу смело сказать, что сам собаку съел по этому предмету. В картинах я большой знаток. Меня в этом деле, также как и Альбертину, никто не надует, у меня глаз наметан. Скажите, дорогой художник, скажите, не конфузясь, ведь это вашей работы те замечательные картины, перед которыми я останавливаюсь каждый день, проходя по улице: что за краски! глаз невозможно от них оторвать!

Эдмунд никак не мог понять, каким это образом советник каждый день останавливался перед его картинами, тогда как он, сколько помнил, никогда не писал ни одной вывески. Сделав, впрочем, несколько осторожных вопросов, догадался он, что господин Мельхиор Фосвинкель толковал просто о разрисованных подносах, экранах и прочем подобном товаре, которым тот постоянно любовался в магазине Штобвассера на Унтер-ден-Линден, по которой ежедневно проходил ровно в одиннадцать часов, отправляясь к Сала-Тароне съесть четыре неизменных сардинки и выпить рюмочку данцигской водки за завтраком. Эти расписные вещи, как оказалось, считал он лучшими произведениями искусства, чем, без сомнения, немало разочаровал Эдмунда, от души пославшего к черту советника, мешавшего своей болтовней его разговору с Альбертиной.

Наконец, на счастье, подошел в ним какой-то знакомый коммерции советника и вступил с ним в разговор. Эдмунд воспользовался этой минутой и поспешил сесть возле Альбертины, отнесшейся к этому благосклонно.

Весь круг знакомых Альбертины безусловно сходился во мнении, что она была воплощенная красота и грация; кроме того, знали, что она со вкусом одевалась, как умели одеваться только берлинские барышни, брала уроки пения в Цельтеровской Академии, училась на фортепиано у Лауска, танцам - у первой танцовщицы и что вышитые ею тюльпаны, фиалки и незабудки уже не раз красовались на выставке. Знали также ее веселый, увлекающийся характер, хотя иногда и обнаруживавший некоторую наклонность к сентиментальности, особенно во время разговоров за вечерним чаем. Известно было также, что она постоянно переписывала мелким, как бисер, почерком в кожаный, украшенный золотом альбом особенно понравившиеся ей стихи и сентенции Гете, Жан-Поля и других замечательных людей и поэтов и что, наконец, она никогда не путала падежных окончаний.

Поэтому совершенно понятно, что теперь, в присутствии молодого человека, сердце которого было переполнено любовью и благоговением, Альбертина почувствовала припадок сентиментальности еще в большей степени, чем это бывало во время вечерних разговоров или чтений за чаем, и поэтому весьма приятным голоском лепетала о наивности, поэтической душе, жизненной достоверности и тому подобных вещах.

Вечерний ветерок, поднявшись, обвеял их обоих сладким ароматом цветов. В темной чаще кустов запели два соловья. Под влиянием всего этого Альбертина стала декламировать стихи Фуке:

Жужжанье, шорох, пенье

Промчались по кустам

И сетью наслажденья

Пленили сердце нам!

Эдмунд, сделавшись смелее под покровом сумерек, схватил ручку Альбертины и, крепко ее сжав, немедленно продолжал:

Когда б хотел сказать я,

Какая это сеть,

То должен бы назвать я

Любовь, и умереть!

Альбертина тихонько освободила свою руку, но только затем, чтобы снять тонкую лайковую перчатку и опять подать ее счастливцу. С жаром хотел он поцеловать прелестную ручку, как вдруг раздался голос советника:

- Однако становится холодновато! Глупо я сделал, что не взял с собой пальто. Тинхен! Накинь свою шаль. Вот хорошая шаль, любезный художник! Настоящая турецкая и стоит пятьдесят дукатов. Закутайся, Тинхен, хорошенько. Пора домой. Мое почтение, дражайший!

Эдмунд, в порыве любезности, поспешно выхватил из кармана сигарочницу и поспешил угостить советника третьей сигарой.

- О пожалуйста, пожалуйста! - воскликнул Фосвинкель. - Вы обязательнейший и милейший человек! Я знаю, полиция воспрещает гуляющим курить в Тиргартене, дабы они не подпалили прекрасные газоны, но дымок запретной трубки или сигары делается от того еще приятнее.

В ту минуту, как советник пошел к фонарю зажечь сигару, Эдмунд осмелился робко и тихо предложить Альбертине проводить их до дома. Она подала ему руку, и оба пошли вперед. Советник, воротясь, остался очень этим доволен, потому что, кажется, сам хотел предложить Эдмунду отправиться вместе.

Всякий, кто был молод и влюблен (иным это никогда не удавалось), легко может себе представить, что Эдмунду, шедшему под руку с Альбертиной, воображалось, будто он идет не по пыльной дороге, а, напротив, парит над деревьями, под светлым пологом лучезарных облаков.

Согласно словам Розалинды в пьесе Шекспира "Как вам это понравиться" отличительные признаки влюбленного состоят в следующем: впалые щеки, голубые круги над глазами, равнодушие ко всему, всклокоченная борода, спустившиеся подвязки, неподвязанная шляпа, распущенные рукава, незашнурованные башмаки и печать какой-то безутешности во всех поступках. Всего этого, однако, не было в Эдмунде точно так же, как и в влюбленном Орландо, но зато подобно тому, как Орландо перепортил множество деревьев и кустов ежевики и боярышника, царапая на их коре имя Розалинды или целые, сочиненные в ее честь оды и элегии, точно также Эдмунд истребил необъятное количество бумаги, пергамента, красок и холста, воспевая свою возлюбленную в плохих стихах и рисуя ее портреты во всех возможных видах, причем нередко подтверждал пословицу "охота смертная, да участь горькая", так как его фантазия опережала его искусство. Если прибавить к этому его постоянно рассеянный, точно у лунатика, взгляд и ежеминутные глуповатые вздохи, то понятно, что проницательный Леонгард скоро понял состояние, в каком находился его молодой друг. Да, впрочем, Эдмунд сам не замедлил ему чистосердечно сознаться во всем при первом же вопросе.

- Эге! - воскликнул Леонгард. - Ты, значит, не подумал о том, что нехорошо влюбляться в чужую невесту. Ведь Альбертина Фосвинкель обручена с правителем канцелярии Тусманом.

Трудно было себе представить отчаяние Эдмунда, когда он услыхал эту роковую весть. Леонгард хладнокровно выждал, когда пройдет первый приступ отчаяния, и затем спросил, точно ли он намеревался жениться на Альбертине Фосвинкель. Эдмунд рассыпался в клятвах, что женитьба на ней была величайшим его желанием, и умолял Леонгарда помочь ему всеми силами убрать с дороги правителя канцелярии и завоевать красавицу.

Золотых дел мастер отвечал, что, по его мнению, такому молодому художнику можно влюбляться сколько угодно, но тотчас же думать о женитьбе было бы величайшей глупостью. В пример привел он молодого Штернбальда, решительно высказывавшегося против женитьбы и оставшегося холостым. Говоря так, Леонгард метко попал в цель: Штернбальд, герой книги Тика, был в то же время любимым героем Эдмунда, который постоянно ласкал себя надеждой также сделаться героем какого-нибудь романа. Потому понятно, что он, услышав строгое мнение Леонгарда, опечалился и почти готов был разрыдаться.

- Ну, впрочем, - продолжал Леонгард, - делай, как знаешь! Правителя канцелярии я уберу, а затем, каким образом втереться в дом коммерции советника и сблизиться с Альбертиной, будет уже твое дело. Но мои действия, направленные против правителя канцелярии, могут начаться только в ночь под равноденствие.

Эдмунд был в полном восторге, зная хорошо, что если Леонгард что-нибудь обещает, то всегда держит свое слово.

Каким образом золотых дел мастер повел свою атаку против правителя канцелярии, благосклонному читателю уже известно из первой главы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

описывающая особу правителя канцелярии Тусмана,

его привычки, приключение и то, как он очутился

верхом на "бронзовой" лошади великого курфюрста,

а также многие другие, достойные внимания вещи.

Из того, что было выше сказано о правителе канцелярии Тусмане, благосклонный читатель уже может живо представить себе его характер и привычки. Но все же для описания его внешности необходимо будет добавить, что он был очень небольшого роста, плешив, с кривыми ногами и притом пресмешно одевался. Носил он обыкновенно старый долгополый сюртук прадедушкиного фасона, длиннющий жилет, широкие панталоны и башмаки, звеневшие при ходьбе пряжками, точно ботфорты курьера, что происходило от того, что Тусман никогда не шел по улице размеренным шагом, а, напротив, постоянно припрыгивал неправильными скачками, вечно куда-то торопясь, так что полы его сюртука развевались на ветру, как два крыла.

Несмотря на очень смешное выражение лица и глуповатую улыбку, обличавшую, впрочем, в Тусмане доброе сердце, все знакомые искренно его любили, хотя никто не упускал случая посмеяться над его педантичностью и смешной неловкостью, резко выделявшую его во всяком обществе. Самой большой страстью Тусмана было чтение. Куда бы и когда бы он ни выходил, карманы его сюртука были всегда набиты книгами. Он читал постоянно, на ходу, стоя, на улице, в церкви, в кофейне, читал без разбора все, что попадалось под руку, но читал преимущественно старые книги, так как все новое было ему ненавистно. Сегодня углублялся он, сидя в ресторане, в руководство по алгебре, завтра - в кавалерийский устав Фридриха-Вильгельма I, а затем в замечательнейшее произведение под заглавием: "Цицерон, как ветреник и ябедник, изобличенный в десяти речах", издания 1720 года. К этому надо прибавить, что Тусман был одарен необыкновенной памятью. Он старательно записывал все, что находил интересным при чтении какой-нибудь книги, и один раз записанное не забывал никогда. Таким образом он стал в некотором роде живым энциклопедическим словарем, по которому можно было справляться о всяком историческом или научном предмете. Если случалось, что Тусман не мог тотчас ответить на какой-нибудь вопрос, то можно было быть уверенным, что он неустанно обегает и перероет все библиотеки, пока не отыщет желаемого и не притащит с торжеством требуемую справку. Замечательно было, что часто, погруженный в чтение посреди целого общества, он в то же время слышал и понимал все, о чем говорилось, ввертывал в разговор свои совершенно уместные замечания, иногда очень остроумные, и все это не отрывая глаз от книги и обнаруживая свое внимание к разговору только резким, коротким смехом.

Коммерции советник Фосвинкель и правитель канцелярии Тусман были товарищами по школе в Сером монастыре, чем и объяснялась взаимная, связывавшая их дружба. Альбертина выросла на глазах Тусмана, и он в первый раз позволил себе поцеловать ее руку, когда поднес на двенадцатый год ее рождения с любезностью и ловкостью, какие от него трудно было ожидать, прекрасный букет душистых цветов, с большим вкусом составленный лучшим берлинским садовником. С этого дня зародилась в голове коммерции советника мысль, что школьный его товарищ мог бы быть для Альбертины прекрасной партией. Он полагал, что свадьба Альбертины, которую он страстно желал, устроилась бы таким образом наименее хлопотно и что, кроме того, нетребовательный Тусман не станет гнаться за приданым. Советник очень любил обделывать дела наверняка, не терпел новых знакомств и как всякий, служивший по коммерческой части, излишне предавался расчетам. В день, когда Альбертине исполнилось восемнадцать лет, открыл он так долго лелеянный им план правителю канцелярии. Тот с первого раза пришел от этого предложения в совершенный ужас. Мысль сочетаться браком, да еще с молодой, цветущей девушкой, была решительно против его понятий. Мало-помалу идея эта, однако, стала казаться ему менее дикой, и когда, наконец, Альбертина, по настоянию отца подарила ему однажды ею самой связанный из разноцветного шелка кошелек, назвав при этом его "милый господин правитель канцелярии", он растаял совершенно и, влюбившись по уши, немедленно объявил советнику о своем согласии жениться на Альбертине. Советник обнял его как дорогого будущего зятя, и свадьба была таким образом решена, с тем, впрочем, маленьким упущением, что сама Альбертина не только не знала, но даже ничего и не подозревала о совершившейся на ее счет сделке.

Рано утром после приключения под окнами ратуши и в погребке на Александерплац Тусман, бледный и изменившийся в лице, чуть свет ворвался в спальню коммерции советника. Тот никогда не видел Тусмана в таком отчаянном виде и справедливо предположил, что случилось какое-нибудь несчастье.

- Правитель! - воскликнул он (так сокращенно называл советник Тусмана). - Правитель! Откуда ты? Что с тобой случилось?

Но Тусман, не отвечая ни слова, бросился в изнеможении в глубокое кресло и лишь несколько минут спустя, отдышавшись, едва смог сказать срывающимся голосом:

- Советник, ты видишь меня одетым и с книгами в кармане! Я к тебе прямехонько со Шпандауэрштрассе, по которой всю ночь ровно с двенадцати бегал взад и вперед! Домой к себе я не попал, на постель даже не прилег, глаз так и не сомкнул!

И Тусман подробно рассказал все, что произошло прошлой ночью, начиная с первого знакомства с загадочным золотых дел мастером и до той минуты, когда, ужаснувшись выходок чернокнижника, стремглав выбежал он из погребка на улицу.

- Правитель! - воскликнул советник. - Ты, кажется, вопреки твоим привычкам немного выпил на ночь, и все эти чудеса пригрезились тебе просто во сне.

- Что ты говоришь? - поспешно возразил Тусман. - Что ты говоришь? Видел во сне? Неужели ты думаешь, я так мало знаком с теорией сна и сновидений? Я тебе сейчас объясню, что значит сон по теории Нудова, и докажу, что спать можно и без сновидений, потому и принц Гамлет говорит: "Уснуть и видеть сны, быть может?" А какое отношение имеют сновидения к сну, можешь ты прочесть в "Somnium Scipionis" или знаменитом сочинении Артемидора о снах, или, наконец, во франкфуртском соннике. Но ведь ты ничего не читаешь и поэтому, понятно, судишь совершенно ложно об этом предмете!

- Ну хорошо, хорошо! - возразил советник. - Не горячись! Я тебе верю и пожалуй, согласен, что ты вышел несколько из себя, попав в руки ловким фиглярам, одурачившим тебя после того, как ты хватил лишний стакан. Но скажи, пожалуйста, почему, когда ты счастливо выбрался за двери, почему тогда не отправился ты спокойно домой вместо того, чтобы шататься по улицам?

- О, советник! - жалобно запричитал Тусман. - Добрый школьный коллега! Прошу, не обижай меня оскорбительными подозрениями! Узнай, напротив, что проклятый, преследующий меня бес начал свои самые гнусные выходки именно с той минуты, как я выбежал на улицу. Добежав до ратуши, я вдруг увидел во всех окнах яркий свет и услышал веселую бальную музыку, которую играл военный оркестр. Сам не понимаю как, при моем маленьком росте, успел я, поднявшись на цыпочки, заглянуть в окно. И что же я увидел! Боже милосердный! Твою дочь! Девицу Альбертину Фосвинкель, одетую в подвенечный наряд и кружившуюся в бешеном вальсе с каким-то совершенно незнакомым мне молодым человеком. Я стучу в окно и кричу: "Достойнейшая мадемуазель Альбертина! Что вы тут делаете? Как вы сюда попали такой поздней ночью?" Но тут вдруг выбежала из-за угла Кенигштрассе какая-то высокая, темная фигура и так крепко ударила меня на бегу по ногам, что обе они разом отвалились. Негодяй быстро схватил мои ноги под мышки и скрылся в темноте, громко захохотав, а я, бедный правитель канцелярии, упав ничком, потащился на брюхе по мостовой, крича во все горло: "Караул, почтенная полиция! Многоуважаемый патруль, ко мне, ко мне, держите вора! Он украл обе мои ноги!" Но тут внезапно стало опять темно и пусто в ратуше, и один мой голос раздавался на пустынной улице. Я совсем уже стал приходить в отчаяние, как вдруг вор мой воротился и на бегу же бросил мне обе мои ноги прямо в лицо. Я поднялся кое-как с земли и поспешил прямо домой, на Шпандауэрштрассе. Но представь же себе мой ужас, когда, добежав с ключом в руке до двери моего дома, увидел я, что перед ней уже стоит другой я сам! Да, да! Я сам - и точно так же дико озирается на меня глазами, как я на него! В ужасе кидаюсь я назад и попадаю прямо в чьи-то объятия, сжавшие меня, как тиски. По алебарде, которую неизвестный держал в руке, предположил я, что это должно быть ночной сторож, и учтивейшим образом обратился к нему с просьбой: "Почтеннейший господин сторож! Умоляю вас, помогите мне прогнать мошенника правителя канцелярии Тусмана, что стоит у дверей, для того, чтобы честный правитель канцелярии Тусман, каковой есть я сам, мог попасть в свое жилище". - "Да вы, кажется, сошли с ума, Тусман?" - так ответил мне глухим голосом тот, к кому я обращался, причем я с ужасом заметил, что это был совсем не ночной сторож, а сам страшный золотых дел мастер, державший меня в своих руках. Тут ужас овладел мной уже совсем, и я почувствовал, как холодные капли пота катятся у меня по лбу. "Уважаемый господин профессор! - воскликнул я в отчаянии. - Прошу не сердитесь, что я в темноте принял вас за ночного сторожа! Называйте меня сами как хотите, пожалуй, даже на манер пустых французов мосье Тусман, обращайтесь со мною как вам будет угодно, - я согласен на все, только, умоляю, спасите меня от этого ужасного наваждения, ведь это же в вашей власти!" А проклятый чернокнижник мне в ответ своим глухим, замогильным голосом: "Вас никто не тронет, если вы здесь же, на месте, дадите мне клятву отказаться от женитьбы на Альбертине Фосвинкель". Советник, можешь себе представить, что я почувствовал при этом возмутительном предложении! "Господин профессор, - обратился я к негодяю, - вы хотите растерзать мое сердце! Я терпеть не могу вальса! Это самый безнравственный танец, и я сейчас видел, как моя невеста, Альбертина Фосвинкель, вальсировала с каким-то молодым человеком и вальсировала так, что у меня, глядя на нее, помутилось в глазах; однако, я все-таки не могу от нее отказаться! Не могу! Не могу!" Едва я произнес эти слова, проклятый колдун дал мне такого пинка, что я завертелся, как волчок и, словно подхваченный неопреодолимой силой, принялся вальсировать взад и вперед по Шпандауэрштрассе, чувствуя, что вместо дамы у меня торчит в руках помело, которым я исцарапал себе все лицо, между тем как невидимые руки пребольно колют меня в спину иголками, а кругом меня вальсируют, точно с такими же метлами, великое множество других правителей канцелярии Тусманов. Наконец - в изнеможении упал я без чувств на землю. Занявшееся утро заставило меня открыть глаза, я взглянул и - представь, добрый школьный товарищ, мой ужас! - вдруг увидел, что сижу высоко, верхом на бронзовой лошади памятника курфюрста, склонясь головой на его медную грудь. На мое счастье, часовые дремали, и я смог незаметно, хотя и с опасностью для жизни, слезть прочь. На первых порах я хотел тотчас же бежать домой, на Шпандауэрштрассе, но обуявший меня страх был так велик, что я решился укрыться у тебя!

- Послушай, правитель! - возразил советник. - Неужели ты серьезно хочешь меня уверить во всей чепухе, которую теперь наплел? Ну кто когда-нибудь слышал, чтобы подобные вещи случались в нашем добром, просвещенном городе Берлине?

- Вот видишь, - отвечал Тусман, - как ошибочно судишь ты вследствие того, что ничего не читаешь! Если бы ты прочел, как я, "Microchronicon marchicum" Хафтития, ректора обеих школ - Берлинской и Кельнской на Шпрее, - ты бы узнал, что здесь случались и не такие вещи, и в заключение я выскажу тебе мое полное убеждение, что проклятый золотых дел мастер - сам нечестивый сатана, давший себе слово меня мучить и преследовать.

- Ну, ну, пожалуйста! - возразил советник. - Не морочь ты меня, прошу, этими суеверными бреднями. Вспомни лучше, не пропустил ли ты просто лишний стаканчик, а затем сдуру сам взобрался на бронзовую лошадь курфюрста?

Тусман готов был почти расплакаться от такого обидного подозрения, но постарался скрыть это насколько мог. Советник между тем сидел с очень серьезным лицом, когда же Тусман, несмотря ни на что, продолжал уверять, что все рассказанное им случилось на самом деле, то он не выдержал и сказал: "Послушай, правитель! Чем больше я слушаю твои рассказы о старом еврее и золотых дел мастере, с которыми ты, совершенно вопреки твоему умеренному образу жизни, пировал поздней ночью, тем более прихожу к убеждению, что твой еврей - это просто старый Манассия, мой старый знакомец, а чернокнижный золотых дел мастер не кто иной, как ювелир Леонгард, время от времени появляющийся в Берлине. Хотя я, действительно, не так много прочел книг, как ты, но это не мешает мне, однако, очень хорошо знать, что и Манассия, и Леонгард просто честные люди и уж никак не чернокнижники. Я даже удивляюсь, как такой хороший юрист, как ты, забываешь, что колдовство строжайше запрещено законом и что заведомый чернокнижник никогда не получит ремесленного свидетельства, по которому мог бы чем-нибудь заниматься. Слушая тебя, мне пришло даже в голову очень нехорошее подозрение! Да, да! Пришло, хотя я и надеюсь, что оно несправедливо. Я просто готов подумать, что ты намерен отказаться от женитьбы на моей дочери, для чего и выдумал всю эту чепуху. Как в самом деле тебе жениться, если черт угрожает тебе оторвать за это обе ноги и вдобавок исколоть всю спину булавками! Но если это так, то мне очень горько узнать, до какой степени ты проникнут ложью и лицемерием!

Это обидное предположение вывело Тусмана решительно из себя. Он стал уверять и клясться, что любит Альбертину до безумия, что он второй Леандр, второй Троил, что готов скорее даже на мученическую смерть от когтей сатаны, чем согласится от нее отказаться.

Пока Тусман в жару произносил эту клятву, внезапно кто-то постучал в дверь, и вслед затем вошел старый Манассия, о котором только что говорил советник.

При виде старика Тусман закричал как исступленный:

- О Господи милосердный! Это тот самый еврей, что делал вчера червонцы из редьки и бросал их в голову золотых дел мастера! Того и гляди сейчас явится и другой чернокнижник!

И он совсем было бросился к дверям, но советник удержал его со словами:

- Нет, нет, постой, сейчас все объяснится.

Затем, обратясь к старику Манассии, он повторил ему рассказ Тусмана обо всем, что, по его словам, случилось прошлой ночью в погребке на Александерплац.

Манассия язвительно засмеялся, искоса посмотрев на Тусмана, и сказал:

- Я не знаю, чего от меня хочет этот господин, но вчера пришел он в погребок вместе с золотых дел мастером Леонгардом в то время, как я тоже там сидел за стаканом вина, отдыхая после трудной работы, задержавшей меня почти до полуночи. Затем стал он пить стакан за стаканом и, едва держась на ногах, вышел, шатаясь, на улицу.

- Видишь! - воскликнул советник, обращаясь к Тусману. - Я тебе говорил то же самое и теперь прибавлю, что эту скверную привычку должен ты бросить непременно, если хочешь жениться на моей дочери.

Правитель канцелярии, совершенно уничтоженный несправедливым подозрением, в бессилии опустился в кресло, закрыл глаза и с видом глубокого горя что-то бормотал.

- Вот плоды дурного поведения! - сказал, указывая на него, советник. - Прошатался всю ночь, а теперь вот раскис и размяк!

Затем, несмотря на все протесты со стороны Тусмана, советник укутал ему голову белым платком, кликнул проезжавший мимо наемный экипаж и, усадив его туда, отправил домой на Шпандауэрштрассе.

- Ну что скажите нового, Манассия? - обратился советник к своему гостю.

Манассия осклабился с довольным видом и затем сказал, что советник, наверно, и не предчувствует, какую приятную новость намерен он ему сообщить.

Любопытство советника было возбуждено до крайности этим предисловием, и он пристал к Манассии с неотступной просьбой рассказать в чем дело. Тогда старик с таинственным видом объявил, что недавно возвратился в Берлин из Италии его племянник, Беньямин Дюммерль, молодой человек красивой наружности, обладатель миллионного состояния и, наконец, только что возведенный в Вене за свои неисчислимые заслуги в баронское звание. И этот самый племянник, страстно влюбившись в Альбертину, предлагал ей теперь, ни более ни менее, как свою руку и сердце.

Молодого барона Дюммерля можно было постоянно видеть в театре, где он важно сидел, развалившись в ложе первого яруса, а еще чаще - на всевозможных концертах. Все знали, что барон длинен и сух, как бобовый стручок, что у него совершенно желтый цвет лица, черные как смоль волосы и бакенбарды и что вообще он каждым своим суставом выдавал разительнейшим образом свое восточное происхождение. Одевался барон всегда щеголем, по последней английской модной картинке, говорил на всех языках, хотя и с заметным, свойственным его нации акцентом, пиликал немного на скрипке, дребезжал на фортепьянах, кропал плохие стихи, разыгрывал без толку и смысла знатока литературы и искусства, острил всегда невпопад - словом, нахальный, навязчивый, несносный, был он, по выражению людей почтенных и образованных, в общество которых втирался всеми силами, несносным шалопаем. Если прибавить к этому, что, несмотря на свое богатство, он был скряга и крохобор, то станет понятным, что даже неразборчивые в своем преклонении перед золотым тельцом люди не слишком охотно искали его общества.

Советник не мог, однако, выслушав предложение Манассии от его дорогого племянника, удержаться от выражения некоторого удовольствия при мысли о полумиллионе, действительно принадлежавшем Беньяминчику, но в ту же минуту вспомнил он о важном препятствии, которое, по его мнению, могло расстроить все дело.

- Любезный друг, - сказал он старику, - вы забываете, что ведь ваш достойный племянник исповедует иную веру.

- Ну так что же? - возразил Манассия. - Довольно того, что он влюблен в вашу дочь, и если только она будет согласна, то неужели вы думаете он остановится перед тем, чтобы окропить себе лоб несколькими каплями воды? Ведь от этого его не убудет. Подумайте об этом, любезный советник, а я дня через два зайду к вам опять вместе с моим маленьким бароном.

С этими словами Манассия вышел.

Советник, оставшись один, стал раздумывать. Несмотря на свою скупость, бесхарактерность и беспринципность, все в нем возмущалось, когда представлял он свою Альбертину замужем за противным Беньямином.

Следуя этому порыву пробудившейся честности, решился он сдержать слово, данное старому школьному товарищу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой ведется речь о портретах,

зеленых лицах, прыгающих мышах

и иудейских проклятиях.

Вскоре после своего знакомства с Эдмундом в Тиргартене, Альбертина стала находить, что большой написанный масляными красками и висевший в ее комнате портрет отца совершенно не похож и притом загрязнен донельзя. Как дважды два доказала она советнику, что хотя портрет написан несколько лет тому назад, ее милый папенька и теперь кажется на вид гораздо моложе и красивее, чем изображен на портрете. В особенности же нападала она на темный, неприятный тон всей картины и на старый французский костюм, в который был одет на портрете советник, досталось также и огромному букету роз, который советник держал между двумя пальцами, унизанными бриллиантовыми перстнями.

На эту тему Альбертина говорила так много и часто, что скоро советник сам стал находить, что картина в самом деле нехороша, и не мог при этом понять, как художник сумел сделать из его приятной личности такую карикатуру. Чем более вглядывался он в портрет, тем более признавал его жалкой мазней и в конце концов решился убрать куда-нибудь в чулан.

Альбертина тотчас согласилась, что бездарная картина вполне того заслуживает, но при этом поспешила прибавить, что она так привыкла постоянно видеть перед глазами портрет дорогого отца, что ей грустно будет смотреть на оставшееся после него пустое место. Потому лучше всего было бы устроить, чтобы папенька заказал новый портрет и на этот раз искусному художнику, хорошо улавливающему сходство, лучше всего молодому Эдмунду Лезену, уже написавшему не один прекрасный и очень схожий портрет.

- Дочка, дочка! Что ты затеяла? - нерешительно возразил советник. - Молодые художники воображают о себе бог знает что и заламывают огромные цены за всякие пустяки. Им подавай блестящие фридрихсдоры, а от серебра, даже если это новенькие талеры, они нос воротят!

Альбертина, напротив, уверяла, что господин Лезен художник больше из любви к искусству, чем по ремеслу, и потому возьмет очень дешево. Словом, она до тех пор убеждала отца, пока тот наконец не решился отправиться к Эдмунду и поговорить на счет портрета.

Можно себе представить, с какой радостью принял Эдмунд предложение написать портрет советника, в особенности, когда узнал, что это была затея самой Альбертины. Он, конечно, сразу догадался, что таким путем она создавала им возможность видеться, и потому понятно, что на робкий вопрос советника о цене, объявил, что не желает никакого гонорара, считая себя слишком счастливым уже тем, что искусство его откроет ему доступ в дом такого почтенного, достойного человека.

- Как? - воскликнул в совершеннейшем изумлении советник. - Достойный господин Лезен! Так ли я вас понял? Ни одного фридрихсдора за ваши труды? Ничего даже за потраченные краски и полотно?

Эдмунд поспешил уверить, что это такая безделица, о которой не стоит и толковать.

- Однако! - с некоторым сомнением произнес советник. - Вы, может быть, не знаете, что тут идет дело о большом, поколенном портрете, в натуральную величину?

- Это не имеет никакого значения, - возразил Эдмунд.

Тут советник не выдержал и стремительно, со слезами на глазах, прижал Эдмунда к своей груди.

- О Творец милосердный! - воскликнул он. - Есть же еще в нашем испорченном свете такие возвышенные, бескорыстные души! В тот раз сигары, а теперь портрет! Превосходный вы человек или, вернее, превосходный молодой человек! В вас живут именно те истинно немецкие чистота и добродетель, о которых память осталась только в книгах. Но поверьте, что я, несмотря на мое звание советника и мой французский костюм, питаю те же чувства и вполне могу оценить ваше благородство, да и сам я тоже человек бескорыстный и хлебосол...

Ловкая Альбертина хорошо придумала способ ввести Эдмунда к ним в дом, и выдумка ее удалась вполне. Советник рассыпался в похвалах прекрасному молодому человеку, столь чуждому всякого корыстолюбия, а чтобы вознаградить его хотя бы чем-нибудь, решил, что так как у молодых людей вообще, а у художников в особенности, голова всегда бывает вскружена немного на романтический лад, при котором они придают большое значение маленьким подаркам и сувенирчикам, получаемым от хорошеньких девушек в виде ленточек, засохших цветов, рукоделий и тому подобных мелочей, потому, повторяем, советник решил, что Альбертина должна связать Эдмунду кошелек, и позволил ей даже вплести в него прядку ее прекрасных каштановых волос. Этим он полагал вполне расквитаться с Лезеном за портрет и дал это позволение совершенно рассудительно, приняв даже на себя ответственность за него перед тайным секретарем Тусманом.

Альбертина, которой он это сказал, решительно не могла понять, какое могло быть до этого дело Тусману, так как советник еще не сообщал ей своих по этому делу проектов. Впрочем, она и не любопытствовала узнавать.

А Эдмунд в тот же вечер перенес в дом советника весь свой рисовальный прибор и на следующее утро усадил его на первый сеанс.

Он попросил коммерции советника мысленно перенестись в какую-нибудь из наиболее радостных и счастливых минут его жизни, ну, хотя бы вспомнить первое признание в любви к нему его покойницы жены, или рождение Альбертины, или, скажем, неожиданную встречу с другом, которого он считал погибшим...

- Постойте, господин Лезен, постойте, месяца три тому назад я получил уведомление из Гамбурга, которым мне сообщили, что на мой билет пал значительный выигрыш в тамошней лотереи. С этим письмом в руке тотчас же побежал я к дочери, и, сколько помню, ни разу в жизни не было у меня более счастливой минуты. Потому и остановимся на этом. А чтобы вы лучше могли схватить значение этой минуты, я сейчас же принесу письмо и буду держать его открытым в руках.

Советник так и уперся на том, чтобы Эдмунд изобразил его бегущим с открытым письмом в руке, на котором четко и ясно было написано: "Имею честь Вас, Милостивый Государь, уведомить" и т.д..., а на стоявшем возле столике должен был валяться распечатанный конверт с адресом: "Его высокоблагородию господину коммерции советнику, члену магистрата и брандмайору Мельхиору Фосвинкелю. Берлин". При этом советник особенно хлопотал, чтобы Эдмунд не забыл изобразить на конверте почтовый штемпель города Гамбурга.

Работа пошла, и скоро портрет красивого, с выражением достоинства на лице, прекрасно одетого человека, черты которого действительно напоминали несколько лицо советника, был готов. Когда же посетители читали сделанную на конверте надпись, то не оставалось ни малейшего сомнения на счет особы, изображенной на портрете.

Советник был в полном восторге.

- Вот где виден истинный художник! - восклицал он с радостью. - Как сумел передать симпатичную внешность красивого человека, несмотря на то, что он уже в летах! Только теперь я вполне понимаю мнение одного профессора, уверявшего раз в обществе любителей гуманитарных наук, будто хороший портрет в то же время должен быть и подлинной исторической картиной. Каждый раз, как я смотрю на мой портрет, мне непременно приходит на память история с лотерейным билетом, и я понимаю тогда, почему это лицо озаряет приятная улыбка!

В припадке радости советник сам предупредил дальнейшие планы своей дочери, которые она еще не смела высказать, а именно: потребовал тотчас, чтобы Эдмунд написал и ее. Эдмунд, конечно, не заставил себя долго просить, однако, с портретом Альбертины дело не так быстро пошло на лад, как с портретом советника. Десятки раз он начинал, стирал, начинал снова, загрунтовывал, потом опять бросал все, иногда находил, что в комнате было слишком светло или, напротив, слишком темно, так что, наконец, советник, присутствовавший на первых сеансах, вышел из терпения и стал оставлять их одних.

Эдмунд являлся каждое утро и каждый вечер, но картина не очень подвигалась вперед. Зато взаимная симпатия Альбертины и Эдмунда с каждым днем становилась все прочнее.

Без сомнения, благосклонный читатель, ты знаешь по опыту, что тому, кто влюблен, для вящей убедительности его уверений, нежных слов и речей, для большей наглядности его пламенных желаний часто приходится брать ручку любимой, пожимать, целовать ее, и тогда в ответ на такую ласку уста, словно наэлектризованные, вдруг прильнут к устам, и электрическое напряжение разрядится бурным потоком пламенных поцелуев. Понятно потому, что Эдмунд часто совсем забывал свою картину и даже вовсе не садился к мольберту.

Таким образом, однажды утром случилось, что Эдмунд, стоя с Альбертиной возле оконной занавески и находясь под влиянием потребности усилить значение своих клятв, обхватил одной рукою ее стан, а другой беспрестанно прижимал к губам ее ручку. В это самое время правитель канцелярии Тусман проходил как раз мимо дома советника, с карманами, начиненными всевозможными книгами и пергаментами, толковавшими о многих полезных и поучительных предметах. Несмотря на то, что приближался обычный час его прихода в контору, почему Тусман и спешил, подпрыгивая, он, однако, остановился на минуту и со сладкой улыбкой взглянул в окно своей нареченной невесты.

Вдруг, точно в тумане, увидел он сквозь занавеску фигуры Эдмунда и Альбертины, и хотя ясно не мог он видеть ничего, тем не менее у него, неизвестно почему, сильно забилось сердце. Какой-то неизъяснимый страх толкнул его к совершенно несообразному с его характером поступку, а именно - вместо того, чтобы идти в контору, быстро вбежал он в дом советника и в одно мгновение объявился в комнате Альбертины.

Он попал как раз в тот миг, когда Альбертина, нежно припав к груди Эдмунда, тихо сказала:

- Да, Эдмунд, я полюбила тебя навеки!

И Эдмунд прижал ее к сердцу, а затем последовал целый сноп вышеописанных электрических разрядов.

Правитель канцелярии Тусман невольно попятился назад и затем остановился посредине комнаты, нем и недвижим, точно пораженный громом.

В чаду блаженства влюбленные не только не слышали стука тяжелых башмаков правителя канцелярии, но даже не заметили, как он отворил дверь и прошел до середины комнаты.

Наконец, очнувшись, рявкнул он пронзительнейшим фальцетом:

- Что же это такое, мадемуазель Альбертина Фосвинкель?

Влюбленные в испуге мгновенно бросились - Эдмунд к мольберту, а Альбертина к стулу, на котором позировала. Тусман между тем, переведя дух, продолжал:

- Но... но!.. Мадемуазель Альбертина! Что же это вы делаете? Ночью вальсируете вы в ратуше с молодым человеком, которого я не имею чести знать, и вальсируете так, что у меня, несчастного правителя канцелярии и вашего побитого жениха, в глазах помутилось? А теперь, уже не ночью, а светлым днем, здесь, за занавеской!.. О Господи Боже! И так ведет себя молодая, добропорядочная особа и невеста.

- Какая невеста? - быстро перебила Альбертина. - Какая невеста? О ком вы говорите, господин правитель канцелярии?

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья. 5 часть., читать текст

См. также Гофман Эрнст Теодор Амадей (Hoffmann) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Серапионовы братья. 6 часть.
- О Ты, Творец вселенной! - простонал Тусман. - Вы спрашиваете, какая ...

Серапионовы братья. 7 часть.
- Ради небесной Владычицы, чего хотел этот ужасный человек? Ведь это б...