Генрик Сенкевич
«Потоп. 5 часть.»

"Потоп. 5 часть."

- С коней! - крикнул пан Андрей. Все соскочили с седел и, опустившись на колени на дороге, начали молиться. Кмициц читал молитву вслух, солдаты вторили ему хором. К этому времени подъехали новые телеги; мужики, видя людей, молящихся на дороге, присоединились к ним, и толпа все росла.

Когда, наконец, молитва кончилась, пан Андрей встал; за ним поднялись и его люди, но дальше они пошли уже пешком, ведя лошадей под уздцы, и пели: "К вратам осиянным прибегаем..."

Пан Андрей шел так бодро, точно крылья были у него за спиной. Монастырь то исчезал перед ним, то показывался снова. Когда его заслоняли холмы или когда дорога шла оврагом, Кмицицу казалось, что мрак заволакивает мир, но, когда монастырь начинал сверкать вновь, лица всех прояснялись.

Так шли они долго. Костел, монастырь и окружавшие его стены виднелись все отчетливее, становились все огромнее и великолепнее. Наконец они увидели город вдали, а у подножия горы, на которой стоял монастырь, ряды домов и изб, которые в сравнении с огромным монастырем казались маленькими птичьими гнездышками.

Было воскресенье, и, когда солнце взошло на небе, вся дорога зароилась телегами и пешими людьми, которые шли к обедне. С высоких башен доносился гул больших и маленьких колоколов, наполнявших воздух торжественными звуками. Во всей этой картине и в этом колокольном звоне была какая-то мощь, какое-то безмерное величие и вместе с тем спокойствие. Этот кусок земли у подножия Ясной Горы был совсем не похож на остальную часть страны.

Толпы людей чернели вокруг монастырских стен. У подножия горы стояли сотни телег, бричек, колясок, карет; шум людских голосов смешивался с ржанием лошадей, привязанных к повозкам. Дальше, справа, вдоль главной дороги, которая вела в монастырь, виднелись ряды палаток, где продавали металлические и восковые образки, свечи, четки и кресты. Все было затоплено волной людей.

Монастырские ворота были широко открыты, - кто хотел, входил, кто хотел, выходил. По-видимому, монастырь и костел охраняла самая святость места, а может быть, верили грамотам Карла-Густава, в которых он ручался за неприкосновенность монастыря.

XII

Мужики и шляхта, мещане из разных местностей, люди всех возрастов и состояний ползли на коленях от монастырских ворот к костелу и пели божественные песни. Река эта плыла очень медленно, и течение ее то и дело замедлялось, когда люди сбивались в слишком тесную толпу. Над ними развевались хоругви. Минутами песни замолкали, и толпа начинала вслух читать молитвы, и тогда из конца в конец перекатывался рокот слов. В перерывах между песнями и молитвами толпа замолкала - люди клали земные поклоны или падали ниц; тогда слышались только резкие молящие голоса нищих, которые, сидя по обоим берегам этой человеческой реки, выставляли напоказ свои искалеченные члены. Вой их смешивался со звоном медной монеты, которую бросали на жестяные и деревянные тарелки. И снова река голов плыла дальше, и снова звучали песни.

По мере того как толпа подвигалась к двери костела, в душах людей росло волнение и превращалось в экстаз. Виднелись руки, протянутые к небу, поднятые к небу глаза, лица, бледные от волнения или воспламененные молитвой.

Здесь все были равны: мужицкие кафтаны смешались с контушами шляхты, панцири солдат с желтыми кафтанами мещан.

В дверях костела давка еще увеличилась. Тела людей образовали здесь уже не реку, а мост, так что по головам и плечам людей можно было свободно идти, не коснувшись ногой земли. Людям не хватало воздуха, не хватало места, но дух, который их оживлял, давал им железную силу. Все молились, никто не думал ни о чем другом; каждый нес на себе всю тяжесть этой массы, но никто не падал и плыл, подталкиваемый сзади, чувствуя в себе силу тысяч, и плыл с этой силой вперед, погруженный в молитву, в упоение, в экстаз.

Кмициц, который вместе со своими людьми подвигался в первых рядах, в числе первых пробрался в костел; течение вынесло его потом в часовню, где была чудотворная икона. Там люди падали лицом на землю и с восторгом и плачем целовали пол. Так сделал и пан Андрей, и когда наконец он осмелился поднять голову, чувство блаженства, счастья и вместе с тем смертельного страха почти лишило его сознания.

В часовне царил красноватый сумрак, которого не могло рассеять пламя свечей, горевших у алтаря. Свет вливался сквозь цветные стекла - красные, фиолетовые, золотистые и огненные блики дрожали на стенах, скользили по лепным фрескам, пробивались в самые темные уголки и полуосвещали какие-то неясные предметы, точно погруженные в сон. Таинственный свет расплывался и сливался с мраком так незаметно, что исчезала почти всякая разница между светом и тенью. Пламя свечей у алтаря было окружено ореолом; белая риза монаха, служившего обедню, отливала цветами радуги. Все это было полувидимо, полуприкрыто, все было каким-то неземным: неземной свет, неземной мрак - все таинственно, торжественно, благословенно, полно молитв, восторга и святости...

Из главного алтаря доносился смешанный шум голосов, точно шум огромного моря, а здесь царила глубокая тишина, прерываемая только голосом монаха, читавшего акафист. Чудотворная икона была еще завешена, и ожидание сдавливало дыхание в груди. Виднелись глаза, устремленные в одну сторону, неподвижные лица, точно отрешившиеся от всего земного, руки, скрещенные на груди, как у ангелов на образах.

Голосу монаха вторил орган, издавая нежные и сладкие звуки, плывшие словно из каких-то неземных флейт. Минутами эти звуки журчали, как вода в источнике, то падали тихо и часто, как майский дождь...

Вдруг раздался гром труб и литавр - дрожь охватила сердца.

Завеса на образе раздвинулась, и на молящихся хлынул поток алмазного света.

Стон, плач и крики раздались в часовне.

"Salve, Regina (Радуйся, царица (лат.).), - раздались голоса шляхты, - monstra Te esse matrem! (Яви нам, что наша ты матерь! (лат.).)" А мужики кричали: "Пресвятая Богородица! Царица ангелов! Спаси! Помоги! Утешь! Смилуйся над нами!"

И долго раздавались эти крики вместе с рыданием женщин, с жалобами несчастных, с мольбами о чуде больных или калек.

Кмициц почти терял сознание; он чувствовал только, что перед ним что-то безмерное, чего он никогда не поймет и не постигнет, но перед чем все исчезает. Чем же были его сомнения перед этой верой, которой не могло вместить существо человеческое; чем были несчастья перед таким утешением; чем было могущество шведов перед такой защитой; чем была злоба людская перед таким заступничеством?

Он уже не думал, он мог только чувствовать; он забылся, перестал помнить и сознавать, кто он и где он... Ему казалось, что он умер, что душа его плывет вместе со звуками органа, смешивается с дымом кадильниц; руки, привыкшие к мечу и пролитию крови, он поднял вверх и стоял на коленях в каком-то забытье и восторге.

Между тем обедня кончилась. Пан Андрей не помнил, как он очутился снова у главного алтаря. Ксендз говорил проповедь, но пан Андрей еще долго ничего не слышал и не понимал, как человек, проснувшись от сна, не может сразу разобрать, где кончается сон и где начинается действительность.

Первые слова, которые он услышал, были: "Здесь изменятся сердца и исправятся души, ибо шведу не одолеть этой мощи, как пребывающему во мраке не одолеть истинного света".

"Аминь!" - подумал в душе Кмициц и стал ударять себя в грудь, ибо ему теперь казалось, что он тяжко согрешил, думая, что все уже пропало и что неоткуда ждать надежды.

Когда служба кончилась, он остановил первого встречного монаха и сказал ему, что по делу, касающемуся костела и монастыря, он должен видеться с настоятелем.

Настоятель тотчас его принял. Это был человек зрелых лет, жизнь которого близилась к закату. Лицо его было необыкновенно ясно. Черная густая борода обрамляла его снизу, глаза были голубые, спокойные, с необычайно проникновенным взглядом. В своей белой рясе он был похож на святого. Кмициц поцеловал его в рукав рясы, а он обнял его за голову и спросил, кто он и откуда приехал.

- Я приехал со Жмуди, - ответил пан Андрей, - чтобы послужить Пресвятой Деве, погибающей отчизне и покинутому государю, против коих я до сих пор грешил, что подробно расскажу на святой исповеди, и прошу только, чтобы меня отысповедовали еще сегодня или завтра с утра, ибо раскаяние в грехах того требует. Мое настоящее имя я тоже скажу вам, святой отец, под тайной исповеди, а не иначе, ибо оно предубеждает против меня людей и может помешать моему исправлению. Для людей я хочу называться Баби-нич, по имени одного моего имения, занятого неприятелем. А пока - я привез важное известие, и вы его выслушайте терпеливо, отец, ибо оно касается этого святого места и монастыря!

- Хвалю ваши намерения и желание исправиться, - ответил ксендз-настоятель Кордецкий. - Что касается исповеди, я охотно удовлетворю ваше желание, а пока слушаю.

- Я долго ехал, - ответил Кмициц, - многое видел и исстрадался немало... Неприятель всюду укрепился, еретики всюду поднимают головы, и даже католики переходят в неприятельский лагерь. После завоевания двух столиц неприятель набрался такой дерзости, что хочет поднять святотатственную руку на Ясную Гору.

- От кого у вас эти известия? - спросил ксендз Кордецкий.

- Последнюю ночь я провел в Крушине. Туда приехал Вейхард Вжещович и императорский посол Лизоля, который возвращался от бранденбургского двора и спешил к шведскому королю.

- Шведский король уже не в Кракове, - ответил на это ксендз, пристально глядя в глаза пану Кмицицу.

Но пан Андрей не опустил глаз и продолжал:

- Я не знаю, там ли он или не там... Я знаю, что Лизоля ехал к нему и что Вжещович был прислан затем, чтобы сменить эскортный отряд и проводить его дальше. Оба они разговаривали при мне по-немецки, нисколько не опасаясь моего присутствия, так как не думали, чтобы я мог понимать их язык, который я знаю с детства так же хорошо, как и польский; я понял, что Вейхард настаивал на том, чтобы занять монастырь и добраться до сокровищницы, на что он получил разрешение от короля.

- И вы это слышали собственными ушами?

- Слышал собственными ушами.

- Да будет воля Божья! - спокойно сказал ксендз.

Кмициц испугался. Он думал, что ксендз называет Божьей волей приказ шведского короля и не думает о защите; и он сказал смущенно:

- В Пултуске я видел костел в шведских руках. В Божьем доме солдаты играли в карты, пили пиво из бочек и обнимали бесстыдных женщин!

Ксендз все смотрел прямо в глаза рыцарю.

- Странное дело, - сказал он, - искренность и правду я вижу в ваших глазах...

Кмициц вспыхнул:

- Пусть я здесь трупом паду, если я говорю неправду!

- Во всяком случае, это - важные известия, о которых надо будет посоветоваться. Вы позволите мне пригласить сюда старших монахов и кое-кого из почтенной шляхты, которая сейчас гостит у нас и которая помогает нам советами в эти ужасные времена? Вы позволите?

- Я охотно это им повторю!

Ксендз Кордецкий вышел и через четверть часа вернулся с четырьмя старшими монахами.

Вскоре вошел пан Ружиц-Замойский, мечник серадзский, человек почтенных лет; пан Окельницкий, хорунжий велюнский; пан Петр Чарнецкий, молодой кавалер с грозным и воинственным лицом, ростом и силой напоминавший дуб, и несколько шляхтичей разного возраста. Ксендз Кордецкий представил им пана Бабинича из Жмуди, потом повторил всем присутствующим новости, привезенные Кмицицем. Все они страшно удивились и стали внимательно и недоверчиво присматриваться к пану Андрею; никто не решался заговорить первым; тогда снова заговорил ксендз Кордецкий:

- Да хранит меня Бог, чтобы я стал подозревать этого кавалера в каких-нибудь дурных намерениях или во лжи; те новости, которые он привез, кажутся мне настолько невероятными, что я счел нужным расспросить его вместе с вами. Оставляя в стороне всякие дурные намерения, этот кавалер мог просто ошибиться, плохо слышать, плохо понять или же был нарочно врагами церкви введен в заблуждение. Наполнить наши сердца страхом, вызвать панику в святом месте, помешать отправлению богослужений - для них великая радость, от которой никто бы из них не отказался, по злобе своей.

- Это кажется мне очень правдоподобным, - ответил отец Нешковский, самый старший из собравшихся.

- Надо прежде всего узнать, не еретик ли сам этот кавалер, - сказал Петр Чарнецкий.

- Я католик, так же как и вы! - ответил Кмициц.

- Надо прежде всего узнать обстоятельства, - заметил пан Замойский.

- А обстоятельства таковы, - сказал ксендз Кордецкий, - что, должно быть, Бог и Пресвятая Дева умышленно ввергли неприятеля в такое ослепление, что он переполнил чашу своих неправедностей. Иначе он никогда бы не решился поднять меча на это святое место. Не собственными силами он завоевал Речь Посполитую, сами сыновья ее помогли ему в этом; но как низко ни пал наш народ, в какие грехи он ни погрузился - ведь и в самых грехах есть известная граница, которой он не посмел бы перейти. Он покинул своего государя, он отступился от Речи Посполитой, но он не перестал почитать Мать свою. Заступницу и Царицу. Неприятель издевается над нами и презирает нас, спрашивая, что осталось от наших прежних добродетелей? А я отвечаю: все они исчезли, но все же нечто осталось, ибо осталась вера, осталась любовь к Пресвятой Деве, и на этом фундаменте все может быть отстроено заново. И вижу ясно, что пусть только одна шведская пуля оцарапает эти святые стены, как самые закоренелые грешники отвернутся от шведов, из друзей их превратятся во врагов и обнажат мечи против них. Но ведь и шведы должны сознавать, что в этом для них гибель, и они прекрасно это понимают... А потому, если Бог, как я говорил, умышленно не ввергнул их в ослепление, они никогда не посмеют поднять свою руку на Ясную Гору, ибо в этот день свершилась бы перемена в их судьбе и опомнился бы наш народ.

Кмициц с изумлением слушал слова Кордецкого, которые были как бы ответом на то, что говорил Вжещович, осуждая польский народ. Но, оправившись немного от удивления, он заговорил: ослепление? Достаточно вспомнить его гордость, его жадность к земным благам, достаточно вспомнить невыносимый гнет и те подати, которыми облагают даже духовенство, и тогда можно понять, что он не остановится ни перед каким кощунством.

Ксендз Кордеыкий ничего не ответил Кмицицу; обратившись ко всем присутствующим, он продолжал:

- Говорит этот кавалер, что видел посла Лизоля, который ехал к шведскому королю; как же это может быть, если у меня есть достоверные известия из краковского монастыря паулинов (Паулины - второстепенный по значению монашеский орден.), что короля нет ни в Кракове, ни во всей Малопольше, ибо сейчас же после сдачи Кракова он уехал в Варшаву...

- Это невозможно, - ответил Кмициц, - и лучшее доказательство то, что он ждет изъявления покорности со стороны войска, которое осталось у Потоцкого.

- Изъявление покорности должен от имени короля принять генерал Дуглас, - ответил ксендз, - так мне пишут из Кракова.

Кмициц замолчал, он не знал, что ответить.

- Но я могу допустить, - продолжал ксендз, - что король шведский не хотел видеть императорского посла и предпочел умышленно с ним разъехаться. Карл-Густав любит так поступать: вдруг приехать, вдруг уехать; притом же его сердит вмешательство императора. Я охотно верю, что он уехал, сделав вид, что не знает о приезде посла. Меня не удивляет и то, что он послал графа Вжещовича, столь знаменитого человека, навстречу послу, - возможно, что он хотел загладить все любезностью, - но можно ли поверить, чтобы граф Вжещович стал сейчас же открывать свои намерения барону Лизоля, католику, другу Речи Посполитой и нашего изгнанного короля.

- Невероятно! - сказал отец Нешковский.

- И у меня это не укладывается в голове, - сказал мечник серадзский.

- Вжещович сам католик и наш благодетель, - сказал другой монах.

- И этот кавалер говорит, что слышал это собственными ушами? - резко спросил пан Петр Чарнецкий.

- Подумайте и о том, - прибавил ксендз-настоятель, - что у меня есть охранительная грамота от Карла-Густава, в коей значится, что ни монастырь, ни костел не могут быть заняты войсками и свободны от постоя.

- Надо признаться, - серьезно заметил пан Замойский, - что в этих известиях ничто одно с другим не вяжется: для шведов напасть на Ченстохов значило бы только повредить себе, никакой пользы от этого они не могли бы извлечь. Короля нет, следовательно, Лизоля не мог к нему ехать, и Вжещович не мог с ним откровенничать. Далее - он не еретик, а католик, не враг церкви, а ее друг. Наконец, если бы дьявол и стал искушать его напасть на монастырь, то он не посмел бы этого сделать вопреки воле и охранительной грамоте короля.

Тут он обратился к Кмицицу:

- Что же вы говорите, пан кавалер, и почему, с какими намерениями хотите вы испугать святых отцов и нас?

Кмициц стоял, как преступник перед судом. С одной стороны, его охватывало отчаяние при мысли, что если ему не поверят, то монастырь станет Добычей неприятеля, с другой стороны, его сжигал стыд, ибо он сам знал, что все говорит против его известий и что его легко могут упрекнуть во лжи. При этой мысли гнев терзал его, проснулась врожденная порывистость, мучило оскорбленное самолюбие - просыпался прежний полудикий Кмициц. Но он до тех пор боролся с собой, пока не поборол себя, - призвал на помощь все свое терпение и, повторяя в душе: "За грехи мои! За грехи мои!" - ответил с пылающим лицом:

- То, что я слышал, я повторяю еще раз. Вейхард Вжещович нападет на монастырь. Когда это произойдет - я не знаю, но думаю, что скоро... Я предупреждаю, и на ваши головы падет ответственность, если вы меня не послушаетесь!

Пан Чарнепкий ответил на это с ударением:

- Полегче, кавалер, полегче! Не возвышайте голоса! Потом пан Чарнецкий обратился к собравшимся:

- Позвольте мне, святые отцы, задать несколько вопросов этому незваному гостю...

- Вы не имеете права меня оскорблять, ваць-пане! - крикнул Кмициц.

- У меня нет и желания, - холодно ответил пан Петр, - но ведь здесь решается вопрос, касающийся Пресвятой Девы и ее храма. Поэтому вы, ваць-пане, должны отложить в сторону вашу обидчивость, если не совсем, то хотя бы на время, ибо будьте уверены, что я всегда к вашим услугам. Вы привезли известия, мы хотим их проверить, это наш долг, и удивляться этому нечего, а если вы не захотите отвечать, мы будем думать, что вы боитесь запутаться.

- Хорошо, спрашивайте! - сказал Бабинич, стиснув зубы.

- Вот что: вы говорите, что вы из Жмуди?

- Да.

- И приехали сюда, чтобы не служить шведам и изменнику Радзивиллу?

- Да.

- Но ведь там есть такие, которые ему не служат и стоят на стороне отчизны, есть полки, которые против него взбунтовались, есть пан Сапега... Почему вы к ним не пристали?

- Это мое дело!

- Ага! Ваше дело! - сказал Чарнецкий. - Так, может быть, вы ответите мне на другие вопросы?

Руки пана Андрея дрожали, глаза его впились в тяжелый медный звонок, стоявший перед ним на столе, и с этого звонка переходили на голову пана Чарнецкого. Им овладело безумное, неодолимое желание схватить этот звонок и запустить им пану Чарнецкому в голову. Прежний Кмициц все больше брал верх над богобоязненным и раскаивающимся паном Бабиничем. Но он еще раз поборол себя и сказал:

- Спрашивайте!

- Если вы из Жмуди, то вы должны знать, что происходит при дворе изменника. Назовите мне тех, кто помог ему погубить отчизну, назовите тех полковников, которые остались у него на службе.

Кмициц побледнел как полотно и назвал несколько имен. Пан Чарнецкий выслушал и сказал:

- Есть у меня приятель, придворный короля, пан Тизенгауз, который мне рассказывал еще об одном полковнике, самом знаменитом. Вы не знаете об этом архиподлеце?

- Не знаю...

- Как же так? Вы не слышали о том, кто проливал кровь братьев, как некий Каин? Не слышали, будучи на Жмуди, о Кмицице?

- Святые отцы! - вскрикнул вдруг пан Андрей, дрожа как в лихорадке. - Пусть меня спрашивает духовное лицо, я все перенесу... Но ради Господа Бога не позволяйте этому панку мучить меня дольше...

- Оставьте, - сказал ксендз Кордецкий, обращаясь к пану Петру. - Дело касается не этого кавалера.

- Еще один вопрос, - сказал мечник серадзский. И, обратившись к Кмицицу, он спросил:

- Вы не думали, ваць-пане, что мы не поверим вашим известиям?

- Видит Бог, не думал! - ответил пан Андрей.

- Какой же вы награды за них ждали?

Пан Андрей вместо ответа засунул обе руки в небольшой кожаный мешок, привешенный к поясу, высыпал на стол две пригоршни жемчуга, смарагдов, рубинов и других драгоценных камней.

- Вот вам!.. - сказал он задыхающимся голосом. - Я не за деньгами сюда пришел! Не за вашей наградой! Вот жемчуг и другие камни... Все это на войне взято... С боярских шапок сорвано... Я весь перед вами! Разве нужна мне награда? Я хотел это Пресвятой Деве в дар принести... Но только после исповеди... С чистым сердцем... Вот они!.. Вот они!.. Вот как нужна мне награда!.. У меня и больше есть!.. Чтоб вас!..

Все замолчали с изумлением: вид драгоценностей, которые Кмициц высыпал как горох из мешка, произвел немалое впечатление; каждый невольно спрашивал самого себя: "Какие причины могли заставить этого человека лгать, если ему не нужна была награда?"

Пан Петр Чарнецкий смутился, ибо такова натура человеческая, что ее ослепляет вид чужого могущества и богатства. Наконец и подозрения его исчезли, ибо он не мог предположить, чтобы такой пан, швыряющийся драгоценностями, стал пугать монахов ради личной выгоды.

Присутствующие переглядывались, а он стоял над драгоценностями с поднятой кверху головой, похожий на разозленного орла, с огнем в глазах и краской в лице. Недавняя рана, проходившая сквозь висок и щеку, посинела, и страшен был пан Бабинич, хищными глазами глядевший на Чарнецкого, против которого он и обратил свой гнев.

- Сквозь гнев ваш проглядывает правда, - сказал ксендз Кордецкий, - но эти драгоценности вы спрячьте, ибо не может Пресвятая Дева принять то, что подарено ей в гневе, хотя бы и в справедливом. Впрочем, как я сказал, не в вас тут дело, а в известиях, которые наполнили нас страхом и ужасом. Одному Господу известно, нет ли здесь какого-нибудь недоразумения или ошибки, ибо, как вы сами видели, то, что вы говорите, не вяжется с правдой. Как же мы можем прогнать богомольцев, как же мы можем день и ночь Держать ворота запертыми и не дать народу молиться Пресвятой Деве?

- Заприте ворота! Ради Господа Бога, заприте ворота!.. - крикнул пан Кмициц, заломив руки так, что пальцы затрещали в суставах.

В голосе его было столько искренности и непритворного отчаяния, что присутствующие невольно вздрогнули, точно опасность была уже близко; пан Замойский сказал:

- Ведь мы и так зорко следим за окрестностями и починяем стены. Днем Можно пускать людей молиться, но все же надо быть осторожными, хотя бы Потому, что Карл-Густав уехал, а Виттенберг, говорят, держит Краков в ежовых рукавицах, притесняет духовенство наравне со светскими людьми.

- Хотя я в нападение не верю, но против осторожности ничего не имею, - отвечал пан Петр Чарнепкий.

- А я вышлю монахов к Вжещовичу, - сказал ксендз Кордецкий, - с вопросом: "Неужели охранительная грамота короля уже ничего не значит?"

Кмициц облегченно вздохнул:

- Слава богу! Слава богу! - воскликнул он.

- Пан кавалер! - сказал ему ксендз Кордецкий. - Бог вознаградит вас за добрые намерения... Если вы предупредили нас основательно, это будет незабвенная заслуга перед Святой Девой и отчизной; не удивляйтесь, что мы приняли с недоверием ваши известия. Нас уже не раз здесь пугали; одни делали это из ненависти к нашей вере, чтобы оскорбить Пресвятую Деву; другие из алчности, чтобы чем-нибудь попользоваться; третьи только потому, чтобы принести новость и обратить на себя внимание, а может быть, были и такие, которых ввели в заблуждение, как, вероятно, и вас. Дьявол ненавидит место сие и прилагает все усилия, чтобы помешать отправлению богослужений, допустить к участию в них как можно меньше верующих, ибо ничто не приводит в такое отчаяние царство дьявола, как почитание той, кто сокрушила главу змия... А теперь пора к вечерне! Будем молить ее о милости, поручим себя ее опеке, и пусть каждый потом спокойно ляжет спать, ибо где же должен быть покой и безопасность, если не под ее крыльями?

И все разошлись.

Когда вечерня кончилась, сам ксендз Кордецкий стал исповедовать пана Андрея и исповедовал его долго в пустом уже костеле; потом пан Андрей лежал распростертый на полу у входа в часовню до самой полуночи.

В полночь он вернулся к себе в келью, разбудил Сороку и, прежде чем лечь спать, велел Сороке бичевать его так, что спина и плечи залились кровью.

XIII

На следующий день в монастыре поднялось странное и необычное движение. Хотя ворота были открыты, доступ для богомольцев был свободен и церковная служба отправлялась обычным порядком, но после богослужения всем было приказано уйти из монастыря. Сам ксендз Кордецкий в сопровождении пана мечника серадзекого и пана Чарнецкого тщательно осматривал подпоры и эскарпы, поддерживавшие стены снаружи и изнутри. Кое-что пришлось починять; кузнецам в городе приказано было заготовить наконечники для копий, приладить косы, вдоль древка, к длинным деревянным палкам, заготовить дубины и тяжелые деревянные колоды, унизанные острыми гвоздями; а так как всем было известно, что в монастыре был уже большой запас такого оружия, то по всему городу сейчас же пошли слухи, что монастырь готовится к скорому нападению. Все новые и новые распоряжения, казалось, подтверждали эти слухи.

К ночи двести человек было занято починкой стен; двенадцать тяжелых орудий, присланных еще до осады Кракова паном Варшицким, каштеляном краковским, были поставлены на новых лафетах и приведены в боевую готовность.

Из монастырского арсенала монахи и прислуга выносили ядра, которые грудами сваливали у пушек, выкатили бочки с порохом, развязали связки мушкетов и раздавали их гарнизону. На башнях и в бойницах была расставлена стража, которая должна была днем и ночью внимательно следить за окрестностями; кроме того, были высланы разведочные отряды в сторону Пжистайни, Клобуцка, Кшепиц, Крушины и Мстова.

В монастырские кладовые, и без того полные припасов, свозили провиант из города, предместья и деревень, принадлежавших монастырю.

Слух об этом как гром пронесся по всей округе. Мещане и мужики стали собираться на сходы и совещаться. Многие не хотели верить, чтобы неприятель, кто бы он ни был, посмел поднять руку на Ясную Гору.

Утверждали, что занят будет только город Ченстохов, но и это волновало умы, особенно когда люди вспоминали, что шведы - еретики, которых ничто не удержит и которые могут умышленно осквернить храм Пресвятой Девы.

И вот люди колебались, сомневались и верили в то же время. Одни заламывали руки, ожидая страшных явлений на земле и на небе, видимых знамений гнева Божьего; другие погрузились в беспомощное и немое отчаяние; третьих охватывал нечеловеческий гнев, и умы их словно пылали. И как только фантазия людей развернула к полету свои крылья, тотчас начали кружить всевозможные известия, все более беспорядочные, все более чудовищные.

И как бывает, когда кто-нибудь палкой разроет муравейник или бросит в него тлеющий уголек, тотчас на поверхность муравейника выползают встревоженные рои муравьев, клубятся, разбегаются по сторонам и сбегаются снова, - так все заклубилось и закипело в городе и в окрестных деревнях.

После полудня толпы мещан и мужиков вместе с женами и детьми окружили монастырские стены и точно осадили монастырь с плачем и стоном, К вечеру к ним вышел ксендз Кордецкий и, войдя в толпу, спросил:

- Люди, чего вы здесь хотите?

- Мы хотим составить гарнизон, монастырь защищать и Богородицу! - кричали мужчины, потрясая цепами, вилами и другим деревенским оружием.

- Хотим на Пресвятую Деву последний раз посмотреть! - стонали женщины.

Ксендз Кордецкий встал на выступ скалы и сказал:

- Врата адовы не одолеют сил небесных! Успокойтесь и надейтесь! Не вступит нога еретика в эти святые стены, ни лютеране, ни кальвинисты не будут совершать здесь, в храме веры и благочестия, свои богопротивные службы. Я не знаю, придет ли сюда дерзкий неприятель, но знаю, что если бы он пришел, то должен был бы уйти со стыдом и позором, ибо мощь его сломит большая мощь, будет положен предел его злобе, и силы его разобьются о монастырские стены и переменится судьба его! Да вступит бодрость в ваши сердца. Вы не последний раз видите нашу Защитницу, вы увидите ее в еще большей славе и узрите новые чудеса. Да вступит бодрость в ваши сердца, утрите слезы, укрепитесь в вере, ибо говорю вам, - и не я говорю, а дух Божий говорит моими устами, - благодать исходит от сего места, и мраку не одолеть света, как той ночи, что приближается сегодня, не помешать Божьему солнцу завтра взойти.

Солнце как раз заходило. Сумерки заволокли землю, и только костел алел в последних лучах зари. Видя это, люди опустились на колени около стен, и бодрая вера вступила в их сердца. Между тем колокол на башне зазвонил к вечерней молитве. Ксендз Кордецкий запел ее, и ему вторила вся толпа. Шляхта и солдаты, стоявшие на стенах, присоединили к этому хору свои голоса; вот зазвенели другие колокола, и казалось, вся гора поет и звенит, как огромный орган, гудящий во все стороны мира.

Пели долго; ксендз Кордецкий благословил уходивших и сказал им:

- Кто служил в войске, умеет обращаться с оружием и у кого сердце мужественное, пусть завтра утром приходит в монастырь!

- Я служил! Я был в пехоте! Я приду! - раздались многочисленные голоса.

И толпа расплылась понемогу. Спустилась спокойная ночь. Все проснулись с радостным криком: "Шведов нет". Но все же ремесленники весь день свозили заказанные у них предметы.

Лавочникам, которые держали свои лавки у восточной стены, было приказано свезти товар в монастырь, а в самом монастыре все еще продолжались работы у стен. Особенно укрепляли узкие проходы в стенах, которые могли служить для вылазок. Пан Ружиц-Замойский велел завалить их бревнами, кирпичом и навозом, но так, чтобы проходами изнутри можно было пользоваться.

Весь день подходили возы с запасами и провиантом, съехалось несколько шляхетских семейств, которых встревожило известие о наступлении неприятеля.

Около полудня вернулись люди, высланные вчера на разведки, но никто из них не видел шведов и даже не слышал о них, кроме тех, которые стояли в Кшепицах.

Но военные приготовления в монастыре продолжались. По приказу ксендза Кордецкого пришли те мещане и мужики, которые раньше служили в пехоте и были знакомы с военной службой. Они были отданы под команду пана Зигмунта Мосинского, под наблюдением которого находились северовосточные башни. Пан Замойский весь день размещал людей, учил их, что надо делать, или совещался в трапезной с монахами. Кмициц с радостью в сердце смотрел на военные приготовления, на учения солдат, на пушки, на горы мушкетов, луков, копий и дубин. Это была его стихия. Среди грозных орудий, среди суеты приготовлений и военной лихорадки он чувствовал себя великолепно, легко и весело. Особенно легко и весело было ему потому, что он отысповедовался в грехах всей своей жизни, как делают умирающие, и, сверх его ожиданий, ему было дано отпущение грехов, ибо священник принял во внимание его добрые намерения, искреннее желание исправиться и то, что он уже вступил на путь исправления.

Так пан Андрей избавился от бремени, под тяжестью которого уже падал почти. На него была наложена тяжелая епитимья, и каждый день спина его заливалась кровью под плетью Сороки; ему было велено укреплять себя в смирении, и это было особенно тяжело, ибо смирения было мало в его сердце; наоборот, в нем была гордость и горячность. Наконец, ему велели добродетельными поступками подтвердить свое раскаяние, но это было совсем легко. Всей своей молодой душой он рвался к подвигам и под подвигами подразумевал, конечно, войну и возможность резать шведов с утра до вечера, без устали и без милосердия. И какая прекрасная, какая широкая дорога открывалась перед ним в этом смысле! Бить шведов, не только защищая отчизну, не только защищая государя, которому он дал клятву верности, но еще защищая Царицу ангелов, - ведь это было такое счастье, о котором он не смел и думать. Куда девались те времена, когда он стоял словно на распутье, спрашивая себя, куда ему идти; куда девались те времена, когда он не знал, что ему делать, когда во всех людях он встречал одно лишь сомнение и сам уже начал терять надежду.

А здешние люди, эти монахи в белых рясах, эта горсточка мужиков и шляхты готовились к обороне, к борьбе на жизнь и смерть. Это был единственный такой уголок во всей Речи Посполитой, и пан Андрей как раз в него и попал, точно его вела какая-то счастливая звезда. Кроме того, он свято верил в победу, хотя бы эти стены окружили все шведские силы. В сердце его были молитва, радость и благодарность.

В таком настроении ходил он по стенам, с просветлевшим лицом, обо всем расспрашивал, ко всему присматривался и видел, что все идет хорошо. Глаз знатока уже во время самых приготовлений разглядел, что они ведутся людьми опытными, которые сумеют показать себя и тогда, когда дело дойдет до войны. Он удивлялся спокойствию ксендза Кордецкого, к которому стал питать чувство какого-то обожания, удивлялся уму пана мечника серадзского и даже не очень косо смотрел на пана Чарнецкого, хотя немного и злился на него.

Этот рыцарь всегда осматривал его строгими глазами и, встретив его однажды на стене, через день после возвращения разведочных отрядов, сказал ему:

- А шведов что-то не видно, пан кавалер, и если они не придут, так репутации вашей и пес не позавидует.

- Зато, если их приход чем-нибудь будет угрожать святому месту, мне нечего будет думать о репутации, - ответил Кмициц.

- Лучше бы вам не нюхать их пороха! Знаем мы таких героев, у которых сапоги заячьей шкуркой подбиты!

Кмициц опустил глаза, как панна.

- Лучше бы вы оставили ссоры! - сказал он. - Чем я перед вами провинился? Я забыл свой гнев, забудьте и вы!

- Но вы назвали меня панком, - резко ответил пан Петр. - А сами вы кто такой? Чем Бабиничи лучше Чарнецких? Разве это какой сенаторский род?

- Мосци-пане, - весело ответил Кмициц, - если бы не смирение, в коем мне велено себя укреплять, если бы не плеть, что каждый день спину мне хлещет за прежние грехи, я бы вас еще иначе назвал, да только боюсь я, как бы мне в прежние грехи не впасть. А что касается того, кто лучше, Бабиничи или Чарнецкие, это мы увидим, когда шведы придут.

- А какую должность вы думаете получить? Уж не думаете ли вы, что вас назначат одним из начальников?

Кмициц стал серьезнее.

- Вы заподозрили меня в том, что я добивался награды, теперь подозреваете, что я добиваюсь должности. Так знайте, что я не за почестями сюда приехал, в другом месте я бы больших мог добиться. Я буду простым солдатом, хотя бы под вашей командой.

- Почему "хотя бы"?

- Потому что вы злитесь на меня и хотите ко мне придираться.

- Гм... Нечего сказать! Это прекрасно с вашей стороны, что вы хотите стать простым солдатом, ибо видно, что военного духу в вас хоть отбавляй и смирение вам не легко дается. Так вы хотите биться?

- Это видно будет, когда шведы придут, - я уже сказал.

- Ну а если шведы не придут?

- Тогда знаете что, ваць-пане? Мы пойдем их искать! - сказал Кмициц.

- Вот за это люблю! - воскликнул пан Петр. - Можно бы недурную партию набрать... Тут Силезия неподалеку, можно бы хороших солдат достать. Старшины, как и дядя мой, связаны словом, но нас, простеньких, и не спрашивали. По первому зову много народа соберется!

- И хороший пример можно другим дать! - восторженно воскликнул Кмициц. - У меня тоже есть здесь горсточка людей... Вы бы только посмотрели их за работой!

- Ну... ну... - сказал пан Петр. - Видит Бог, я вас расцелую!

- И я вас! - сказал Кмициц.

И, не долго думая, они бросились друг к другу в объятия.

Как раз в это время проходил ксендз Кордецкий и, увидев эту сцену, стал благословлять их, а они сейчас же рассказали ему, о чем говорили. Ксендз только улыбнулся спокойно и прошел дальше, пробормотав как бы про себя:

- К больному здоровье возвращается.

К вечеру приготовления были кончены и крепость была совершенно готова к обороне. Ни в чем не было недостатка: ни в порохе, ни в пушках, ни в стенах, ни в гарнизоне, довольно многочисленном и сильном.

Ченстохов или, вернее, Ясная Гора считалась одной из незначительных и слабых крепостей Речи Посполитой, несмотря на ее природные и искусственные укрепления. Что же касается гарнизона, то его можно было набрать в любом количестве, стоило бы только клич кликнуть, но монахи не хотели обременять крепость гарнизоном, чтобы запасов хватило подольше.

Поэтому были и такие, особенно среди немецких пушкарей, которые были убеждены, что Ченстохов защищаться не сможет.

Глупые! Они не знали, что защищает его помимо стен, не знали, что значит сердце, вдохновенное верой. Ксендз Кордецкий, опасаясь, как бы они не сеяли сомнений между людьми, удалил их, кроме одного, который считался мастером своего дела.

В тот же день к Кмицицу пришел старик Кемлич вместе с сыновьями и просил освободить его от службы.

Пана Андрея охватила злоба.

- Псы! - крикнул он. - Вы добровольно от такого счастья отказываетесь и Пресвятую Деву не хотите защищать!.. Хорошо, пусть и так будет. За лошадей я вам заплатил, а сейчас заплачу и за службу!

Он достал кошель и швырнул его им под ноги.

- Так вот вы какие! Вы хотите по ту сторону стен добычи искать! Хотите разбойниками быть, а не защитниками Девы Марии? Прочь с моих глаз! Недостойны вы умереть такой смертью, какая ждет вас здесь! Прочь! Прочь!

- Недостойны, - ответил старик, разводя руками и склоняя голову, - недостойны мы, чтобы глаза наши взирали на благолепие ясногорское. Врата небесные! Звезда утренняя! Грешных прибежище! Недостойны мы, недостойны!

Он поклонился низко, так низко, что согнулся в три погибели, и вместе с тем своей исхудавшей хищной рукой схватил кошель, лежавший на полу.

- Но и за стенами, - сказал он, - мы не перестанем служить... ваша милость... В случае чего, мы дадим знать обо всем. Пойдем всюду, куда нужно будет... Сделаем, что прикажут... У вас, ваша милость, за стенами слуги будут всегда наготове...

- Прочь! - повторил пан Андрей.

Они вышли, отвешивая поклоны и дрожа от страха. Они были счастливы, что все этим и кончилось. К вечеру в крепости их уже не было.

Ночь настала темная и дождливая. Было 8 октября. Приближалась ранняя зима, и вместе с потоками дождя на землю ложились первые хлопья мокрого снега. Тишину прерывали только протяжные возгласы, которыми перекликалась стража от башни к башне: "Слуша-ай". В темноте то тут, то там мелькала белая ряса ксендза Кордецкого. Кмициц не спал; он был на стенах вместе с паном Чарнецким, с которым разговаривал о прежних войнах. Кмициц рассказывал про войну с Хованским, не упоминая, конечно, о том, какое участие он сам принимал в ней, а пан Чарнецкий рассказывал о стычках со шведами под Пжедбожем, Жарновцами и в окрестностях Кракова, причем прихвастывал слегка и говорил:

- Делали мы что могли. Каждому шведу, которого мне удавалось уложить, я особый счет вел, узелки завязывал на ремне от сабли. Шесть узелков у меня есть и, Бог даст, больше будет. Поэтому у меня сабля все выше висит, чуть не под мышкой... Скоро ремня не хватит, но я узлов развязывать не буду, в каждый узелок велю драгоценный камень вставить и после войны на образе повещу. А у вас на совести есть хоть один швед?

- Нет, - ответил со стыдом Кмициц. - Недалеко от Сохачева я разбил шайку, но это был какой-то сброд...

- Но гиперборейцев вы могли бы много насчитать?

- Этих набралось бы порядочно!

- Со шведами труднее! Из них редко который - не колдун... У финнов научились они колдовству, и у каждого из них по два или по три черта в услужении, а есть и такие, у которых и по семи! Во время стычек они их защищают... Но если они сюда придут, черти тут ничего поделать не смогут, ибо во всей округе, откуда Ясногорская башня видна, сила бесовская ничего не может! Вы об этом слышали, ваша милость?

Кмициц ничего не ответил, повернул голову и стал прислушиваться.

- Идут! - сказал он вдруг.

- Что? Ради бога! Что вы говорите?!

- Лошадей слышу!

- Это ветер с дождем гудит!

- Богом клянусь, это не ветер, а лошади! У меня ухо к этому привычно. Едет целое войско конницы... Оно уже близко, только ветер заглушает! Слуша-ай!

Голос Кмицица разбудил дремавшую поблизости и окоченевшую от холода стражу, но не успел он еще отзвучать, как вдруг внизу, в темноте, послышались пронзительные звуки труб и загудели протяжно, жалобно и жутко. Все в монастыре проснулось, все с недоумением и ужасом спрашивали друг у друга:

- Уж не трубы ли Судного дня гудят в глухую ночь?

Монахи, солдаты, шляхта высыпали на монастырский двор. Звонари бросились на колокольню, и вскоре зазвенели все колокола, точно грянули в набат, и звуки их смешались со звуками труб, все еще не замолкавших.

В бочки со смолой, заранее приготовленные и привешенные на цепях, были брошены зажженные фитили, потом их подтянули вверх. Красный свет залил подножие скалы, и вот из темноты выступил сначала отряд конных трубачей, с трубами, поднятыми вверх, а за ним длинные и глубокие ряды рейтар с развевающимися знаменами.

Трубачи еще трубили некоторое время, точно хотели этими медными звуками выразить всю мощь шведов и испугать монахов. Наконец звуки труб замолкли; один из трубачей выступил вперед и, размахивая белым платком, подъехал к воротам.

- Именем его королевского величества, - воскликнул трубач, - короля шведов, готов и вандалов, великого князя финляндского, эстонского, карельского, герцога бременского, верденского, штеттинского, померанского, кашубского, князя ругийского, господина Ингрии, Бисмарка и Баварии, графа - паладина Рейнского и графа бергского!.. Отворите!..

- Пустить! - раздался голос ксендза Кордецкого.

Ворот не открыли, открыли лишь дверцу в воротах. Всадник с минуту колебался, наконец слез с лошади, вошел внутрь стен и, увидев кучку людей в белых рясах, спросил:

- Кто из вас настоятель монастыря?

- Я! - ответил ксендз Кордецкий.

Всадник подал ему письмо с печатями и сказал:

- Граф будет ждать ответа у костела Святой Варвары.

Ксендз Кордецкий тотчас вызвал на совещание монахов и шляхту. По дороге пан Чарнецкий сказал Кмицицу:

- Пойдите и вы!

- Пойду, но только из любопытства, - ответил пан Андрей, - мне там нечего делать. Я не языком хочу служить Пресвятой Деве!

Когда все заняли места, ксендз Кордецкий сорвал печати и прочел следующее:

- "Ведомо вам, почтенные отцы, сколь благожелателен и расположен душевно был я всегда к сему святому месту и к ордену вашему, а равно с каким постоянством заботился я о вас и осыпал благодеяниями. А потому хочу искренне, чтобы верили вы, что благорасположение мое к вам не исчезло и ныне. Не как враг, а как друг ваш, прибыл я сюда. Без страха сдайте ваш монастырь на мое попечение, ибо этого требуют обстоятельства. Этим путем вы приобретете спокойствие, столь для вас необходимое, и безопасность. Я торжественно обещаюсь вам, что святыни ваши будут неприкосновенны, добро ваше будет в безопасности, я сам буду нести все расходы и даже приумножу ваши богатства. А потому обдумайте: сколь полезно будет для вас удовлетворить желание мое и доверить моему попечению ваш монастырь. Помните и о том, чтобы большее несчастье не постигло вас от грозного генерала Мюллера, приказания коего будут тем для вас тяжелее, что еретик он и враг истинной веры. Когда он подойдет, вам придется покориться и исполнить его волю; тогда поздно будет вам с болью душевной сожалеть, что отклонили вы мой дружеский совет".

Воспоминания о недавних благодеяниях Вжещовича сильно подействовало на монахов. Были и такие, которые верили, что он искренне расположен к монастырю, и в его совести видели предотвращение будущих бедствий и несчастий.

Но никто не просил голоса, выжидая, что скажет ксендз Кордецкий; он молчал некоторое время, и только губы его шевелились в безмолвной молитве; потом он сказал:

- Разве истинный друг приходит ночной порой, разве станет он смущать покой спящих слуг Божьих столь ужасным ревом труб? Разве друг приходит во главе многих тысяч войска, как то, что стоит теперь перед стенами? Ведь он не приехал сам-пят, сам-десят, зная, что, как благодетель наш, он мог бы ждать только радостной встречи? Что означают эти полчища солдат, как не угрозу на тот случай, если мы не захотим отдать монастыря... Братья дорогие, вспомните и о том, что неприятель этот нигде не сдерживал слов своих и клятв, нигде не соблюдал охранительных грамот! Ведь вот и у нас есть королевская грамота, которую нам прислали добровольно и которая содержит ясное обещание, что монастырь не может быть занят войсками, а ведь войска стоят под его стенами, и лживость королевских обещаний возвещают они трубными звуками. Братья дорогие! Пусть каждый из вас имеет на сердце горе, дабы Дух Святой снизошел в него, и тогда советуйте, говорите, что подсказывает вам совесть и забота о благе сего святого места!

Настала тишина.

Вдруг раздался голос Кмицица:

- Я слышал в Крушине, - сказал он, - как Лизоля спросил: "А вы пошарите в монастырской сокровищнице?" - и Вжещович, тот самый, который стоит под стенами, ответил: "Матери Божьей талеры из монастырской сокровищницы не нужны". Сегодня тот же самый Вжещович пишет вам, святые отцы, что он сам будет нести все расходы и еще приумножит ваши богатства. Взвесьте искренность слов его!

На это ответил ксендз Мелецкий, самый старший из всех собравшихся, служивший раньше на военной службе:

- Мы живем в бедности, а деньги идут на свечи, что горят перед образами Пресвятой Девы. И если мы отдадим их, чтобы тем самым купить безопасность святого места, то кто же поручится нам, что неприятель не сорвет кощунственными руками святые ризы с образа, не отнимет церковную утварь? Разве можно верить лжецам?

- Без епископа, которого мы обязаны слушаться, мы ничего не можем решить! - сказал отец Доброш.

А ксендз Томицкий прибавил:

- Война не наше дело, и потому выслушаем сначала, что скажет рыцарство, которое собралось под кровом Богоматери.

Глаза всех обратились на пана Замойского, старшего по годам, по авторитету и по сану; он встал и сказал следующее:

- Дело касается вашей участи, почтенные отцы. А потому сравните мощь неприятеля с тем сопротивлением, которое вы можете оказать ему по мере сил и средств ваших, и поступайте согласно вашей воле. Какой же совет можем вам дать мы, гости? Но так как вы спрашиваете нас, святые отцы, что делать, то я отвечаю: пока крайность нас к тому не принудит, пусть мысль о сдаче будет далеко. Ибо позорное и недостойное дело - покорностью покупать ненадежное спокойствие у неприятеля. Мы искали у вас убежища вместе с нашими женами и детьми, поручая себя попечению Пресвятой Девы с непоколебимою верой, и решили жить с вами, а если Бог того захочет, то и умереть с вами вместе. Воистину, так лучше, чем добровольно принять позорную неволю или смотреть на осквернение святыни... О, Матерь Всевышнего Бога, вдохновившая наши сердца мыслью защищать ее от безбожников и кощунственных еретиков, поможет слугам своим в их благочестивых усилиях и поддержит дело святой обороны!

Тут пан мечник серадзский замолк; все обдумывали его слова, ободряясь их содержанием, а Кмициц, как всегда не успев еще подумать, подскочил к старцу и прижал его руку к губам.

Эта картина произвела сильное впечатление на присутствующих: все Увидели в этом юношеском порыве хорошее предзнаменование - сердца всех охватило окрепшее желание защищать монастырь.

И тут же все услышали еще нечто, что было понято как предзнаменование: за окном трапезной раздался вдруг дрожащий старческий голос монастырской нищенки Констанции, которая пела:

Тщетно, гусит, ты страшишь и грозишься,

Тщетно на помощь дьявола льстишься,

Тщетно воюешь и кровь проливаешь -

Мощи моей не знаешь!

- Вот предостережение для нас, - сказал ксендз Кордецкий, - которое ниспосылает нам Господь устами старой нищенки. Будем защищаться, братья, ибо ни у кого из воюющих не было еще такой помощи, как у нас.

- Мы с радостью жизнь отдадим! - воскликнул пан Петр Чарнецкий.

- Не будем верить вероломным! Не будем верить ни еретикам, ни католикам, которые вступили на службу к злому духу! - кричали другие голоса, не давая слова тем, кто хотел возражать.

Решено было выслать двух ксендзов к Вжещовичу с заявлением, что монастырские ворота будут закрыты и что осажденные будут защищаться, на что им дает право охранительная грамота короля.

Но в то же время послы должны были смиренно просить Вжещовича оставить свои намерения или, по крайней мере, отложить их на время, пока монахи не спросят разрешения у епископа Броневского, в ведении которого находился орден и который сейчас был в Силезии.

Послы, отец Бенедикт Ярачевский и Марцелий Томицкий, вышли за ворота; остальные с трепетно бившимся сердцем ожидали их в трапезной, ибо монахов, непривычных к войне, охватывал ужас при мысли, что настает минута, когда им приходится выбирать между служением долгу и местью неприятелю.

Но не прошло и получаса, как оба монаха снова предстали перед собранием. Они поникли головами, лица их были печальны и бледны. Молча подали они ксендзу Кордецкому новое письмо Вжещовича. Он взял его в руки и прочел вслух. Это были те условия, на которых Вжещович предлагал монахам сдать монастырь.

Окончив чтение письма, настоятель остановил свои глаза на присутствующих и наконец сказал торжественным голосом:

- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Во имя Пресвятой и Пречистой Матери Господа Бога нашего! На стены, братья дорогие!

- На стены! На стены! - раздались голоса в трапезной.

Минуту спустя пламя осветило подножие монастыря. Вжещович велел поджечь постройки при костеле Святой Варвары. Пожар, охватив старые дома, разрастался с каждой минутой. Вскоре столбы красного дыма взвились к небу, и в них зазмеились красные языки пламени. Наконец зарево разлилось по всему небу.

При свете огня виднелись отряды конницы, которые быстро переносились с места на место. Началась обычная воинская потеха. Рейтары выгоняли из овинов скот, который, разбегаясь в ужасе, наполнял воздух жалобным ревом. Овцы, сбившись в кучи, лезли прямо на огонь. Запах гари проник даже в монастырь. Многие из защитников впервые видели кровавый лик войны, и сердца их немели от ужаса при виде людей, которых гнали солдаты и поражали мечами, при виде женщин, которых солдаты таскали за волосы. В кровавом свете пожара все было видно как на ладони. Осажденные слышали не только крики, но даже отдельные слова.

Так как монастырские пушки все еще молчали, то рейтары соскакивали С лошадей и подходили к самому подножию горы, потрясая мечами и мушкетами.

Каждую минуту подбегал какой-нибудь солдат в желтом рейтарском плаще и, сложив рупором ладони у рта, ругался и грозил осажденным, которые слушали это терпеливо, стоя у пушек с зажженными фитилями.

Пан Кмициц стоял рядом с паном Чарнецким прямо против костела и видел все прекрасно. На щеках у него выступил яркий румянец, глаза были похожи на две зажженные свечи; в руках он держал великолепный лук, доставшийся ему по наследству от отца, который отнял его у одного убитого им под Хотином турецкого аги. Он слушал угрозы и ругань; наконец, когда огромный рейтар подъехал к скале и закричал что-то снизу, пан Андрей оборотился к Чарнецкому:

- Господи боже! Да ведь он Пресвятую Деву поносит!.. Я по-немецки понимаю... И как ругается! Я не выдержу!!

И он хотел было уже взять лук на прицел, но пан Чарнецкий удержал его за руку.

- Господь его накажет за богохульство, - сказал он, - а ксендз Кордецкий запретил нам стрелять первыми. Пусть они сами начинают!

Не успел он это сказать, как рейтар прицелился из мушкета - грянул выстрел, и пуля, не долетев до стен, пропала где-то в расщелине скалы.

- Теперь можно? - крикнул Кмициц.

- Можно! - отвечал Чарнецкий.

Кмициц, как настоящий воин, в одну минуту успокоился. Рейтар, защищая ладонью глаза, старался разглядеть, куда попала пуля; Кмициц натянул лук, провел пальцем по тетиве, которая зазвенела, как ласточка, подался вперед и крикнул:

- Труп! Труп!

Раздался свист страшной стрелы; рейтар уронил мушкет, поднял обе руки кверху, закинул голову и повалился навзничь. Некоторое время он метался, как рыба, вынутая из воды, бился ногами о землю, но вдруг вытянулся и застыл в неподвижности.

- Вот первый! - сказал Кмициц.

- Завяжи узелок для памяти! - сказал пан Петр.

- Веревки на колокольне не хватит, если даст Господь! - крикнул пан Андрей.

В эту минуту к трупу подбежал другой рейтар, чтобы посмотреть, что с ним, а может быть, чтобы отнять кошелек; но снова просвистела стрела, и рейтар повалился на труп товарища.

Но вот загрохотали полевые орудия, которые Вжещович привез с собой. Он не мог ими разрушить крепости, как не мог и думать о взятии ее, раз с ним была только конница. Он велел стрелять, чтобы попугать ксендзов. Но все же начало было дано.

Ксендз Кордецкий подошел к пану Чарнецкому; за ним шел ксендз Доброш, который в мирное время заведовал монастырской артиллерией и в праздничные дни давал салюты, поэтому среди монахов он считался прекрасным пушкарем.

Настоятель перекрестил орудие и указал на него ксендзу Доброшу; тот засучил рукава и стал наводить его на промежуток между двумя домами, где виднелось десятка два драгун и среди них офицер с рапирой в руке. Долго Целился ксендз Доброш, чтобы не уронить свою репутацию. Наконец он взял фитиль и поднес его к пушке.

Грохнул выстрел, и все заволокло дымом. Минуту спустя ветер его развеял- В промежутке между домами не было уже ни одного всадника. Несколько человек лежали на земле вместе с лошадьми, другие бежали.

Монахи запели на стенах. Треск рушащихся строений близ костела Святой Варвары вторил их пению. Стало темнее, и лишь огромные столбы искр поднялись высоко в воздухе.

Снова раздались звуки труб в войске Вжещовича, но все отдалялись и отдалялись. Пожар догорал. Мрак окутал подножие Ясной Горы. То тут, то там слышалось ржанье лошадей, но все дальше, все слабее. Вжешович отступал к Кшепицам.

Ксендз Кордецкий опустился на колени.

- Мария, Матерь Бога живого, - сказал он сильным голосом, - сделай так, чтобы тот, кто придет после него, ушел также со стыдом и с бессильным гневом в душе!

Пока он молился, тучи вдруг расступились на небе и полная луна ярким белым светом залила башню, стены, коленопреклоненного настоятеля и развалины строений, сожженных близ костела Святой Варвары.

XIV

На следующий день у подножия Ясной Горы все было спокойно, - пользуясь этим, монахи с особенным рвением занялись приготовлениями к обороне: делали последние исправления в стенах и башнях, заготовляли запасы орудий, служащих для отражения штурмов. Из соседних деревень пришло десятка два мужиков, которые служили раньше в полевой пехоте. Их приняли и причислили к гарнизону. Ксендз Кордецкий работал за троих. Он служил обедни, председательствовал на совещаниях, не пропускал ни одной службы ни днем ни ночью, а в остальное время осматривал стены, разговаривал со шляхтой и крестьянами. В лице и во всей фигуре его было такое спокойствие, какое бывает только у изваяний. Посмотрев на его лицо, побледневшее от бессонных ночей, можно было подумать, что этот человек спит легким и сладким сном; но тихая, безропотная покорность и почти веселость, горевшая в глазах, губы, которые так часто шептали молитвы, говорили, что он чувствует, мыслит, молится и жертвует всем ради других. Из этой души, всеми силами устремленной к Богу, вера плыла спокойным и глубоким потоком; все пили ее полной чашей, и у кого душа была больная, тот выздоравливал. Где белела его ряса, там лица людей прояснялись, глаза улыбались и уста говорили: "Отец наш добрый, утешитель, защитник, надежда наша!" Целовали его руки и рясу, а он улыбался, как заря, и проходил дальше, а вокруг него, над ним и перед ним шли бодрость и спокойствие.

Но он не забывал и о земных средствах защиты; отцы, входившие в его келью, если не заставали его за молитвой, то заставали за письмами, которые он рассылал во все стороны. Он писал Виттенбергу, главному коменданту Кракова, умоляя о милосердии к святому месту, писал Яну Казимиру, который делал в Ополье последние усилия, чтобы спасти свой неблагодарный народ; писал к пану каштеляну киевскому, которого данное им слово держало как на цепи в Северске; писал к Вжещовичу и к полковнику Садовскому, чеху и лютеранину, который служил под начальством Мюллера, но, как человек необычайного благородства, старался удержать страшного генерала от нападения на монастырь.

Две партии образовались вокруг Мюллера. Вжешович, обозленный сопротивлением, которое он встретил 8 октября, прилагал все усилия к тому, чтобы склонить генерала к походу; он обещал добыть неслыханные богатства и говорил, что во всем мире найдется едва лишь несколько монастырей, которые могли бы сравняться своим богатством с Ясногорским. Садовский же возражал на это следующее.

- Генерал, - говорил он Мюллеру, - вы, который взяли столько знаменитых крепостей, что немецкие города справедливо называют вас Поликратом (Иначе: Полиоркет (греч.) - осаждающий города; прозвище македонского царя Деметрия I (конец IV-начало III в. до н. э.).), знаете, сколько крови и времени стоит хотя бы самая маленькая крепость, если осажденные решатся защищаться до последней возможности, не на жизнь, а на смерть.

- Но ведь монахи не будут защищаться? - недоумевал Мюллер.

- В том-то и дело, что будут. Чем они богаче, тем яростнее будут они защищаться, полагаясь не только на силу оружия, но и на святость места, которое эти люди в своем религиозном заблуждении считают неприступным. Достаточно вспомнить немецкую войну; как часто монахи давали пример храбрости и упорства там, где солдаты отчаивались в возможности защищаться? Так будет и теперь, тем более что крепость совсем не так доступна, как думает граф Вейхард. Она лежит на скалистой горе, под которую трудно подводить мины; стены, если даже они и не были в исправности, должны быть уже починены; что же касается запасов оружия, пороха и провианта, то у такого богатого монастыря они неисчерпаемы. Фанатизм оживит сердца, и...

- И вы думаете, полковник, что они заставят меня отступить?

- Я этого не думаю, но предполагаю, что нам придется стоять под стенами очень долго, придется посылать за большими орудиями, так как те, которые у нас есть, стишком малы, а между тем вам нужно спешить в Пруссию. Надо рассчитать, сколько времени мы можем потратить на Ченстохов, ибо если бы его величество отправил вас по более важным делам в Пруссию, то монахи наверное распустили бы слух, что это они заставили вас отступить. А тогда подумайте, генерал, какой ущерб был бы причинен вашей славе Поликрата, не говоря уже о том, что это подало бы пример к сопротивлению во всей стране. Итак, - тут Садовский понизил голос, - уже одно намерение напасть на монастырь, если только оно станет известным, произведет самое ужасное впечатление. Вы не знаете, генерал, и этого не может знать ни один иностранец и не католик, что такое Ченстохов для этого народа. Нам необходимо удержать при себе ту шляхту, которая так легко нам подчинилась, необходимо удержать магнатов и регулярные войска, которые вместе с гетманом перешли на нашу сторону. Без них мы не могли бы совершить того, что совершили. Ведь, главным образом, их же руками мы покорили эту страну, и если только под Ченстоховом раздастся хоть один выстрел... Кто знает, может быть, на нашей стороне не останется ни одного поляка... Такова сила религиозных предрассудков... И может вспыхнуть страшная война...

Мюллер в душе соглашался с доводами Садовского, и даже больше: монахов вообще, а ченстоховских особенно, он считал колдунами, а колдовства шведский генерал боялся больше пушек, но все же, быть может просто Для того, чтобы продолжить спор, он сказал:

- Вы говорите так, полковник, точно вы настоятель ченстоховского монастыря... или же вас подкупили монахи...

Садовский был человек смелый и вспыльчивый, и так как он знал себе Цену, то обиделся.

- Я больше не скажу ни слова! - ответил он высокомерно.

Теперь уже Мюллер оскорбился тем тоном, которым были сказаны эти слова.

- Я вас об этом и не прошу! - ответил он. - А посоветоваться я могу с графом Вейхардом, который лучше знает эту страну.

- Увидим! - сказал Садовский и вышел из комнаты.

Вейхард действительно занял его место. Он принес письмо, которое получил недавно от епископа Варшицкого, с просьбой оставить монастырь в покое; но из этого письма Вейхард вывел совершенно обратное заключение.

- Они просят, - сказал он Мюллеру, - следовательно, знают, что им защищаться невозможно.

Через день поход на Ченстохов был в Велюне окончательно решен.

Этого даже не держали в тайне, и велюнский ксендз Яцек Рудницкий имел поэтому возможность поехать в Ченстохов предупредить монахов. Бедный ксендз ни минуты не предполагал, что ясногорцы станут защищаться. Он хотел их только предупредить, чтобы они знали, чего держаться, и постарались добиться возможно лучших условий. Это известие удручающим образом подействовало на монастырскую братию. Многие сразу упали духом. Но ксендз Кордецкий ободрил их, согрел жаром собственного сердца, обещал дни чудес и даже самую смерть рисовал монахам такой прекрасной, что они невольно стали готовиться к нападению так же, как готовились к торжественным церковным службам - радостно и благоговейно.

В то же время светские начальники гарнизона, пан мечник серадзский и пан Петр Чарнецкий, делали последние приготовления. Отдан был приказ сжечь все лавки, ютившиеся вдоль монастырских стен, так как они могли помогать неприятелю во время штурмов; не пощадили даже и жилых построек близ монастыря, так что весь день монастырь был окружен огненным кольцом; но, когда от лавок и строений остались одни обугленные бревна, перед монастырскими пушками лежало открытое пространство. Их черные жерла смотрели вдаль, точно высматривая неприятеля, чтобы как можно скорее встретить его своим зловещим грохотом.

Между тем надвигались холода. Дул резкий северный ветер, намокшая земля замерзла, и вода стала затягиваться тонкой ледяной скорлупой; ксендз Кордецкий, обходя стены, потирал посиневшие руки и говорил:

- Бог посылает нам помощь - морозы. Трудно будет насыпать прикрытия для батарей, делать подкопы, а главное - вы будете сидеть в тепле, а им из-за морозов скоро надоест осада.

Но именно поэтому Бурхард Мюллер хотел разделаться с монастырем как можно скорее. Он вел с собой девять тысяч войска, главным образом пехоты, и девятнадцать орудий. У него было также два полка польской конницы, но на нее он рассчитывать не мог, так как, во-первых, конницей нельзя было пользоваться при взятии крепости на горе, а во-вторых, эти люди шли неохотно и сразу же заявили, что никакого участия в осаде они не примут. Шли они скорее затем, чтобы в случае взятия крепости защитить ее от хищности неприятеля. Во всяком случае, так говорили солдатам полковники; шли они, наконец, потому, что им приказывали идти шведы и этого приказа нельзя было ослушаться.

От Велюня до Ченстохова недалеко. Двадцать восьмого октября должна была начаться осада. Шведский генерал рассчитывал, что она продолжится всего лишь несколько дней и что ему путем переговоров удастся занять крепость.

Между тем ксендз Кордецкий подготовлял души людей к предстоявшим испытаниям. Была отслужена торжественная обедня, точно в великий и радостный праздник, и, если бы не страх и бледность на лицах монахов, можно было бы подумать, что настала Пасха. Сам настоятель служил обедню, звонили во все колокола. После обедни вокруг костела был совершен торжественный крестный ход.

Ксендза Кордецкого, который нес чашу со Святыми Дарами, вели под руки мечник серадзский и пан Петр Чарнепкий. Впереди шли мальчики в белых стихарях, с кадильницами, ладаном и миррой. Впереди Кордецкого и за ним подвигались ряды монастырской братии в белых рясах - все они шли с поднятыми к небу глазами; среди них были люди разного возраста, начиная от дряхлых старцев и кончая юношами, которые только недавно поступили в послушники. Желтое пламя свечей колебалось на ветру, а они шли с пением, погруженные в созерцание Бога, точно забыв обо всем на свете. За ними виднелись бритые головы шляхты и лица женщин, заплаканные, но спокойные, полные веры и бодрости. Шли и мужики в кафтанах, длинноволосые, похожие на первых христиан. Маленькие дети, девочки и мальчики, смешавшись с толпой, присоединяли свои ангельские тоненькие голоски к общему хоралу. И Бог слушал эту песнь, молитву переполненных сердец, видел жажду забвения горестей земных под сенью Божьего дома.

Ветер утих, в воздухе все успокоилось, небо посинело, а солнце посылало на землю мягкие, бледно-золотистые и еще теплые лучи.

Процессия уже раз обошла стены, но люди все еще не расходились и продолжали идти дальше. Отблеск золотой дароносицы падал на лицо настоятеля, и лицо это казалось золотистым и лучезарным. Глаза ксендза Кордецкого были полузакрыты, на губах у него была почти неземная улыбка счастья, блаженства и упоения; душой он был в небе, в вечном свете, в вечной радости, в вечном покое. И, точно получая оттуда веления не забывать о костеле, о людях, о крепости и о том часе, который был уже близок, он минутами останавливался, открывал глаза, поднимал дароносицу и благословлял ею окружающих.

Он благословлял народ, войско, цветные знамена, отливавшие всеми цветами радуги; благословлял стены и гору, благословлял большие и маленькие пушки, пули и ядра, ящики с порохом, груды оружия, служившего для отражения штурмов, благословлял север, восток, юг и запад, точно хотел на всю окрестность, на всю эту землю распространить Божью благодать.

Было уже два часа пополудни, а процессия была еще на стенах. Вдруг на горизонте, где земля, казалось, сливалась с небом и где разливалась синеватая мгла, что-то замаячило, задвигалось, стала выделяться какая-то масса, очертания которой были сначала смутны, но становились все отчетливее. Вдруг в хвосте процессии раздался крик:

- Шведы! Шведы идут!

Потом настала тишина, точно сердца и языки людей онемели, только колокола продолжали звонить. В тишине раздался голос Кордецкого, громкий и спокойный:

- Возрадуемся, братия! Близится час побед и чудес! Минуту спустя он запел:

- Под твою милость прибегаем, Богородице, Дево!

Между тем масса шведских войск вытянулась змеей, которая подползала все ближе. Виднелись ее страшные кольца. Она то свивалась, то развивалась, порою сверкала на солнце ее стальная чешуя - и она ползла, ползла издали.

Вскоре со стен можно было все разглядеть. Впереди подвигалась конница, за нею колонны пехоты; каждый полк образовывал длинный прямоугольник, над которым поднимался лес копий; дальше, за пехотой, тащились пушки с жерлами, повернутыми назад и наклоненными к земле.

Их тяжелые дула, черные или желтоватые, зловеще сверкали на солнце; за ними грохотали по неровной дороге возы с порохом и бесконечная вереница телег с палатками и всевозможными военными припасами.

Грозное и прекрасное зрелище представляло это шествие регулярного войска, которое продефилировало перед монастырем с целью испугать монахов. Но вот от этой массы оторвалась конница и, слегка колеблясь, как вода на ветру, поплыла вперед и тотчас распалась на несколько больших и маленьких частей. Некоторые отряды подошли к самой крепости; другие в одно мгновение разбрелись по окрестным деревням, в погоне за добычей; иные стали кружить около крепости, осматривать стены, исследовать местность, занимать ближайшие постройки. Отдельные всадники то и дело мчались во весь дух, отрываясь от больших отрядов, к колоннам пехоты, извещая офицеров, где им расположиться.

Топот и ржанье лошадей, крики, зовы, гул нескольких тысяч голосов и глухой грохот орудий были прекрасно слышны осажденным, которые продолжали спокойно стоять на стенах и удивленными глазами смотрели на суетливые движения неприятельских войск.

Вот подошли пехотные полки и стали бродить вокруг крепости, подыскивая наиболее удобные места для укрепленных позиций. Часть войска ушла в предместье, где стояли мужицкие избы.

Полк финнов вошел туда первым и с бешенством напал на беззащитных мужиков. Их за волосы вытаскивали из изб, а тех, которые сопротивлялись, резали без всякой пощады; уцелевших жителей прогнали, затем на них напал конный полк и разогнал их на все четыре стороны.

К монастырским воротам подъехал парламентер и, затрубив в трубу, передал предложение Мюллера сдаться; но осажденные, при виде резни и жестокостей солдат, ответили на это пушечными выстрелами.

Теперь, когда местное население было изгнано из всех ближайших домов и в них расположились шведы, эти дома необходимо было как можно скорее уничтожить, чтобы неприятель под их прикрытием не мог вредить монастырю. И вот монастырские стены задымились, как борт корабля, окруженного пиратами. Огненные ядра, вырываясь из белых тучек, описывали зловещие дуги и падали на дома, занятые шведами, ломая крыши и стены. Дым столбом поднимался в тех местах, куда попадали ядра.

Пожар охватил строения.

Шведские полки, едва успевшие в них расположиться, должны были их покинуть и метались из стороны в сторону в поисках новых жилищ. В войске поднялся беспорядок. Пришлось увозить еще не установленные орудия, чтобы спрятать их от монастырских выстрелов. Мюллер изумился: он никогда не ожидал такого приема и никогда не думал найти на Ясной Горе таких пушкарей.

Между тем приближалась ночь, ему нужно было привести в порядок войска, и он послал трубача с просьбой о перемирии.

Монахи охотно согласились.

Но все же ночью были подожжены огромные амбары с большими запасами провианта, где расположился вестландский полк.

Пожар охватил строения так быстро, пушечные выстрелы были так метки, что вестландцы не успели унести ни мушкетов, ни зарядов, которые взорвались в огне, разрушив пылающие постройки.

Шведы ночью не спали; они делали всевозможные приготовления: устанавливали пушки на насыпях, укрепляли лагерь. Солдаты, воевавшие столько лет и участвовавшие в стольких битвах, храбрые и выносливые, без радости ждали завтрашнего дня. Первый день принес поражение.

Монастырские пушки причинили такой огромный урон в людях, что старые ветераны недоумевали; они приписывали это тому обстоятельству, что войска слишком неосторожно окружили крепость и слишком близко подошли к стенам.

Но завтрашний день, если бы даже он и принес победу, не обещал славы, ибо что значило занятие какой-то никому не ведомой крепости и монастыря для них, взявших столько славных городов, укрепленных гораздо лучше. Одна лишь надежда на богатую добычу поддерживала дух в войске, но та душевная тревога, с которой польские полки подходили к Ясногорскому монастырю, как-то невольно передалась и шведам. Но разница была в том, что одни дрожали при мысли о возможном кощунстве и святотатстве шведов, а другие боялись чего-то неопределенного, в чем сами не могли дать себе отчета и что они называли действием колдовских чар. В эти чары верил и сам Бурхард Мюллер, как же могли не верить в них солдаты?

С первых же шагов заметили, что, когда Мюллер подъезжал к костелу Святой Варвары, лошадь его вдруг остановилась, стала пятиться назад, раздула ноздри, прядала ушами, тревожно фыркала и не хотела сделать и шагу вперед. Старый генерал не выдал своего беспокойства, но на следующий день велел эту позицию занять ландграфу гессенскому, а сам с большими орудиями отошел к северной части монастыря, к деревне Ченстоховке. Там он всю ночь возводил окопы, чтобы ударить завтра из-за них.

И чуть рассвело на небе, начался артиллерийский бой; но на этот раз первыми загрохотали шведские орудия. Неприятель не думал сделать сразу пролом в стенах, чтобы взять крепость штурмом; он хотел только навести страх, засыпать монастырь и костел ядрами, поджечь постройки, повредить орудия, перебить людей и вызвать панику.

На крепостные стены снова вышел крестный ход, ибо ничто так не укрепляло осажденных, как вид Святых Даров и спокойно идущих за ними монахов. Монастырские пушки громами отвечали на громы, молниями на молнии. Земля, казалось, содрогалась до основания. Море дыма залило монастырь и костел.

Какие минуты, какие ужасы переживали люди! А в крепости было много таких, которые никогда в жизни не видели кровавого лика войны...

Неустанный гул, молнии, дым, вой ядер, разрывавших воздух, страшное шипение гранат, удары пуль о камни, глухие удары о стены, звон разбитых стекол, взрывы огненных ядер, свист осколков, хаос, уничтожение, ад.

И за все время ни минуты покоя, ни минуты отдыха для людей, задыхавшихся от дыма; все новые и новые стаи ядер, крики ужаса в разных местах крепости, костела и монастыря.

- Горит! Воды! Воды!

- На крышу с ведрами! Мокрых тряпок больше!

На стенах раздавались крики воспламененных битвою солдат:

- Выше дуло!.. Выше... между строений... Пли!

Около полудня смерть работала вовсю. Могло казаться, что, когда дым рассеется, глаза шведов увидят только груду ядер и гранат на месте монастыря. Известковая пыль поднималась со стен под ударами ядер и, смешиваясь с дымом, заслоняла все вокруг. Монахи вышли с иконой заклинать этот туман, чтобы он не мешал обороне.

Вдруг на башне, недавно отстроенной после прошлогоднего пожара, раздались гармонические звуки труб, игравших божественную песню. Это песнь плыла сверху и была слышна повсюду вокруг, даже там, где грохотали шведские пушки.

К звукам труб присоединились вскоре человеческие голоса, и среди рева, свиста, криков, грохота и трескотни мушкетов раздались слова:

Богородице Дево,

Богом славленная Мария...

В эту минуту разорвалось несколько гранат... Послышался треск на крыше, а потом крики: "Воды!" - и... снова раздалось спокойное пение.

Кмициц, стоявший на стенах у орудия, наведенного на Ченстоховку, где была позиция Мюллера и откуда шла самая жестокая пальба, оттолкнул неопытного пушкаря и сам взялся за работу. А работал он так усердно, что вскоре, хотя дело было в октябре и день был холодный, он скинул тулуп на лисьем меху, скинул жупан и остался в одних только шароварах и рубашке.

Людей, незнакомых с войной, воодушевлял вид этого солдата по плоти и крови, для которого все, что происходило кругом - и рев пушек, и стаи пуль, и уничтожение, и смерть, - было только привычной стихией, как огонь для саламандры.

Брови его нахмурились, глаза сверкали, на шеках выступил румянец, в лице была какая-то дикая радость. Он то и дело наклонялся к дулу, тщательно прицеливался, всей душой уйдя в это занятие и обо всем забыв; он целился, наводил прицел то выше, то ниже и кричал наконец: "Пли!" А когда Сорока подносил фитиль, он подбегал к самому краю стены и время от времени вскрикивал:

- Вдребезги!

Его орлиные глаза видели сквозь дым и пыль; как только между строений ему удавалось различить плотную массу шляп или шлемов, он тотчас метким выстрелом поражал ее, как громом.

Порой он разражался смехом, когда ему удавалось нанести особенно значительный урон. Пули пролетали над ним и мимо него - он не обращал на них внимания. После одного выстрела он подскочил к краю стены, впился глазами и крикнул:

- Пушку разбило! Там теперь только три штуки поют!

После обеда он отдыхать не стал. Пот струился у него со лба, рубашка его дымилась, лицо было испачкано в саже, глаза горели.

Сам пан Петр Чарнецкий изумлялся меткости его выстрелов и несколько раз сказал ему:

- А для вас война не новость. Это сразу видно. Где это вы так выучились? В третьем часу на шведской батарее замолкло еще одно орудие, разбитое

метким выстрелом Кмицица. Через некоторое время и остальные пушки были сняты с окопов. По-видимому, шведы сочли невозможным оставаться на этой позиции.

Кмициц глубоко вздохнул.

- Отдохните! - сказал ему Чарнецкий.

- Хорошо! Мне есть хочется, - ответил рыцарь. - Сорока, дай, что у тебя есть под рукой.

Старый вахмистр мигом все устроил. Принес горилки в жестяной посуде и копченой рыбы. Пан Кмициц жадно стал есть, то и дело поднимая глаза и глядя на пролетавшие неподалеку гранаты, точно смотрел на ворон.

А их пролетало много, и не из Ченстоховки, а с противоположной стороны; но все они перелетали через костел и монастырь.

- У них пушкари дрянь, слишком высоко наводят, - сказал пан Андрей, не переставая есть, - смотрите, все переносит!

Слышал эти слова молоденький монашек, семнадцатилетний юноша, недавно начавший послух. Он подавал Кмицицу ядра для зарядов и не уходил, хотя каждая жилка дрожала в нем от страха, ибо он в первый раз в жизни видел войну. Кмициц необычайно импонировал ему своим спокойствием, и теперь, услышав его слова, он сделал к нему невольное движение, точно хотел найти убежище под крыльями этого спокойствия.

- А разве ядра могут залететь к нам с той стороны? - спросил он.

- Отчего же нет? - ответил пан Андрей. - Что же, братец, боитесь?

- Пане, - ответил юноша дрожащим голосом, - я всегда думал, что война что-то страшное, но никогда не думал, чтобы она была так страшна.

- Не всякая пуля убивает, иначе уж людей не было бы на свете и матери не успевали бы рожать.

- Больше всего, пане, боюсь я этих огненных ядер, гранат. Отчего они трескаются с таким грохотом... Спаси, Царица Небесная!., и так ужасно ранят людей?

- Я вам объясню, и вы все поймете. Это железное ядро, внутри полое и начиненное порохом. В одном месте есть маленькое отверстие, куда вставлена тулея, иногда из бумаги, а иногда из дерева.

- Господи боже! Тулея?

- Да, а в тулее - пропитанный серой фитиль, который от выстрела загорается. И вот ядро должно упасть на землю тулеей, которая должна вонзиться в середину, тогда огонь доходит до пороха, и ядро разрывается. Но много ядер падает и не тулеей, хотя и это ничего, потому что огонь в конце концов все равно доберется до пороха и наступит взрыв...

Вдруг Кмициц протянул руку и сказал быстро:

- Смотрите, смотрите! Вот вам пример!

- Господи Иисусе Христе! - крикнул монашек, увидев подлетавшую гранату.

Граната между тем упала на землю, зажужжала, закружилась, запрыгала по камням, оставляя за собой синий дымок, перевернулась раз, другой, подкатилась к стене, на которой они сидели, попала в кучу мокрого песку и, почти потеряв силу, осталась без движения.

К счастью, она упала тулеей вверх, но фитиль не погас, так как он продолжал дымиться.

- Лицом на землю! Ложись!.. - раздались испуганные голоса. - Лицом на землю!

Но Кмициц в ту же минуту спрыгнул со стены в кучу песку и быстрым Движением руки схватил тулею, рванул, вырвал и, подняв тлеющий фитиль, крикнул:

- Вставайте! Это точно волку зубы вырвать. Она теперь и мухи не убьет!

Сказав это, он толкнул ногой лежавшую гранату. Присутствующие онемели, видя такой безумный по смелости поступок, и некоторое время никто не мог промолвить ни слова; наконец Чарнецкий крикнул:

- Безумный человек! Ведь если бы она разорвалась, тебя бы в порошок превратило.

Но пан Андрей рассмеялся так весело, что зубы у него засверкали, как у волка.

- А чтоб тебя... Неужели ты никогда страха не знавал?

Молодой монашек заломил руки и с немым обожанием смотрел на Кмицица. Но его поступок видел ксендз Кордецкий, который как раз шел в ту сторону. Он подошел к пану Андрею, взял его обеими руками за голову и потом перекрестил его.

- Такие, как ты, не отдадут Ясной Горы! - сказал он. - Но я запрещаю тебе рисковать жизнью, которая нам нужна! Уже выстрелы утихают, и неприятель уходит с поля; возьми же это ядро, высыпь из него порох и принеси его в дар Пресвятой Деве в часовню. Этот дар будет ей дороже, чем тот жемчуг и те цветные камушки, которые ты ей пожертвовал!

- Отец! - сказал взволнованно Кмициц. - Это пустяки... Я бы для Пресвятой Девы... вот, слов не хватает... Я бы на муки пошел, на смерть... Я не знаю, что бы мог сделать, только бы ей служить!

И слезы блеснули в глазах пана Андрея. А ксендз Кордецкий сказал:

- Иди же к ней с этими слезами, пока они не высохли, благодать ее снизойдет на тебя, успокоит, утешит, украсит славой и почетом!

Сказав это, он взял его под руку и повел в костел. Пан Чарнецкий некоторое время смотрел им вслед и наконец сказал:

- Немало видел я отважных кавалеров, которые шутили с опасностями, но этот литвин - это уже просто чер...

И тут пан Петр закрыл себе рот рукой, чтобы не произносить нечистого имени в святом месте.

XV

Пушечный обстрел все же не мешал переговорам. Монахи решили использовать их с тем, чтобы держать неприятеля в заблуждении, выиграть время и дождаться либо какой-нибудь помощи, либо наступления зимних холодов; Мюллер все еще верил, что монахи хотят лишь выторговать возможно лучшие условия.

И вот вечером, после особенно яростного обстрела, он снова выслал полковника Куклиновского с предложением сдаться. Настоятель показал этому Куклиновскому охранительную грамоту короля и сразу зажал ему ею рот. Но у Мюллера был приказ короля, более позднего происхождения, занять Болеслав, Велюнь, Кшепицы и Ченстохов.

- Отнесите им этот приказ, - сказал он Куклиновскому, - я полагаю, что, когда они его увидят, они больше не смогут увертываться.

Но он ошибся.

Ксендз Кордецкий заявил, что раз приказ касается Ченстохова, то пусть генерал занимает его себе на здоровье и пусть будет уверен, что монастырь ему в этом препятствовать не будет. Ясная Гора не Ченстохов, и о ней в приказе ничего не говорится.

Услышав этот ответ, Мюллер понял, что он имеет дело с дипломатами более искусными, чем он сам; у него был отнят последний козырь переговоров - оставались только пушки.

Но все же всю ночь продолжалось перемирие. Шведы усиленно возводили новые окопы; ясногорцы исправляли вчерашние повреждения и с изумлением убедились, что их почти не было. Лишь кое-где были проломлены крыши, кое-где на стенах обвалилась штукатурка - вот и все. Никто из людей не был убит, никто даже не был ранен. Ксендз Кордецкий, обходя стены, говорил с улыбкой солдатам:

- Смотрите, не так страшен неприятель и его пушки, как о том говорили. После храмового праздника случаются иногда большие повреждения. Божья десница защищает нас, и, если только мы продержимся дольше, мы увидим новые чудеса.

Настало воскресение, праздник Введения во храм Богородицы. Богослужение прошло беспрепятственно, так как Мюллер ожидал окончательного ответа, который монахи обещались прислать после полудня.

И как некогда Израиль обносил вокруг лагеря ковчег Завета для устрашения филистимлян, так монахи опять совершили вокруг костела крестный ход с дароносицей.

Письмо было послано в два часа, но не с готовностью сдаться, а с повторением того ответа, который был дан Куклиновскому: "Костел и монастырь зовутся Ясной Горой, а город Ченстохов к монастырю не принадлежит".

"А потому смиренно просим вас, - писал ксендз Кордецкий, - оставить в покое орден наш и костел, Господу Богу и Пресвятой Богородице посвященный, дабы могли мы в нем и впредь молиться о здравии и благополучии его королевского величества. Ныне же мы, недостойные, обращая к вам мольбы наши, паче всего поручаем себя великодушию вашей вельможности, уповая на доброту сердца вашего и ожидая от вас впредь великих и богатых милостей..."

При чтении этого письма присутствовали: Вжещович, Садовский, Горн, де Фоссис, знаменитый инженер, наконец, ландграф гессенский, человек очень молодой и гордый, который, будучи подчиненным Мюллера, на каждом шагу подчеркивал свое высокое происхождение. Он язвительно улыбнулся и с ударением повторил окончание письма:

- Ожидают от вас великих и богатых милостей; это намек на пожертвования! Я задам вам один вопрос, господа: что монахи лучше делают - просят или стреляют?

- Правда, - сказал Горн. - Ведь за первые дни мы потеряли столько людей, сколько не потеряешь и в большом сражении.

- Что касается меня, - продолжал ландграф гессенский, - денег мне не нужно, славы я здесь не добьюсь, а рискую лишь отморозить себе ноги. Как Жаль, что мы не пошли в Пруссию; край там богатый, веселый, а города один лучше другого!

Мюллер, который действовал быстро, но думал не спеша, только теперь понял смысл письма, покраснел и сказал:

- Монахи над нами издеваются, господа!

- Может быть, это не входит в их желания, но на деле это так, - ответил Горн.

- Итак, к окопам! Им вчера мало было ядер и пуль!

Приказ быстро перелетел из одного конца лагеря в другой. Окопы покрылись синеватыми тучками, монастырь тотчас ответил со всей энергией. Но на этот раз шведские пушки были наведены лучше и причиняли большие повреждения. Летели бомбы, начиненные порохом, с огненными хвостами. Бросали зажженные факелы и связки конопли, пропитанные смолой.

Как стаи перелетных журавлей, уставшие после долгого полета, садятся на возвышенных местах, так стаи этих огненных птиц падали на крыши костела и на деревянные постройки. Те, что не принимали участия в обороне и не были заняты у пушек, стояли на крышах. Одни доставали воду из колодцев, другие подтягивали ведра веревками, третьи тушили огонь мокрыми тряпками. Иной раз ядра проламывали крыши, проваливались на чердак, тотчас слышался запах гари и показывался дым. Но и на чердаках были расставлены люди с бочками воды. Наиболее тяжелые бомбы пробивали даже потолки. Несмотря на нечеловеческие усилия, казалось, что пожар рано или поздно должен охватить весь монастырь. Факелы и связки конопли, которые палками сбрасывали с крыш, образовали под стенами целые дымящиеся горы. Стекла лопались от жара, а женщины и дети, запертые по домам, задыхались от дыма и жары.

Едва успевали потушить в одном месте, едва вода успевала сбежать с крыш, как летели новые стаи ядер, горящих связок конопли, искр и огня. Весь монастырь был в огне: казалось, небо разверзлось над ним и хлынули на него потоки молний. Он пылал местами, но не горел, зажигался, но не сгорал; даже больше: среди этого огненного моря он опять запел, как некогда отроки в пещи огненной.

Точно так же, как вчера, с башни раздалась песня, с сопровождением труб. Для людей, стоявших на стенах и работавших у пушек, которые каждую минуту могли думать, что там, за ними, все уже охвачено пламенем и рушится, песнь эта была как бы целительным бальзамом, ибо она говорила им неустанно, что стоит еще монастырь, стоит костел, что огонь еще не одолел осажденных. С тех пор вошло в обыкновение облегчать музыкой тяжесть осады и заглушать ею для женщин крики солдат.

Но и в шведском лагере эта песня производила сильное впечатление. Солдаты в окопах слушали ее сначала с изумлением, а потом с суеверным страхом.

- Как? - говорили они друг другу. - Мы бросили в этот курятник столько железа и огня, что любая добрая крепость давно бы взлетела на воздух с огнем и пеплом, а они играют... Что это?

- Чары! - отвечали другие.

- Ядра не берут этих стен. Гранаты катятся с крыши, точно мы в них караваями швыряем. Чары! Чары! - повторяли они. - Нам здесь добра ждать нечего!

Но и старшины готовы были приписать этим звукам какое-то таинственное значение. Впрочем, не все объясняли это так. Садовский сказал громко так, чтобы его мог слышать Мюллер:

- Они себя, должно быть, недурно чувствуют, если так веселятся. Мы напрасно потратили столько пороху.

- Которого у нас немного, - сказал ландграф гессенский.

- Но зато у нас вождь - Поликрат, - ответил Садовский таким тоном, что нельзя было понять, издевается ли он или хочет польстить Мюллеру.

Но Мюллер принял это, вероятно, за насмешку и рванул себя за ус.

- Вот увидим, будут ли они еще играть через час, - сказал он, обращаясь к своему штабу.

И приказал вдвое усилить огонь.

Но его приказание было исполнено чересчур ревностно. От излишней торопливости пушки были наведены слишком высоко, и ядра перелетали. Некоторые из них, описывая дугу над костелом и монастырем, залетали в шведские окопы с противоположной стороны; там они разрушали укрепления, убивали людей.

Прошел час, потом другой. С монастырской башни все еще раздавалась торжественная музыка.

Мюллер с подзорной трубой стоял в городе. Он смотрел долго.

Присутствующие заметили, что рука, которой он держал трубу у глаз, дрожала у него все сильнее; наконец он обернулся и крикнул:

- Выстрелы не вредят костелу!

И неудержимый, бешеный гнев охватил старого воина. Он швырнул подзорную трубу на землю, так что она разлетелась на куски.

- Я с ума сойду от этой музыки! - крикнул он.

В эту минуту к нему подскакал инженер де Фоссис.

- Генерал, - сказал он, - мины подводить нельзя. Под слоем земли - скала. Здесь нужны углекопы.

Мюллер выругался; в эту минуту подъехал офицер из лагеря и, отдавая честь, сказал:

- Самое большое орудие разбито. Не привезти ли другое из Льготы? Огонь действительно несколько ослабел - музыка звучала все торжественнее.

Мюллер уехал в свою квартиру, не сказав ни слова. Но он не отдал распоряжения прекратить пальбу. Он решил замучить осажденных. Ведь там, в крепости, было всего лишь двести человек, а у него солдат можно было ставить посменно.

Подошла ночь, орудия все еще ревели; но из монастыря отвечали так же энергично, даже энергичнее, чем днем, так как шведские огни могли служить теперь мишенью. Не раз случалось, что только лишь солдаты рассядутся вокруг костра, чтобы поесть, как вдруг из темноты врывается огненное ядро, словно дух смерти. Костер разлетался огненными щепками, солдаты разбегались с нечеловеческим криком, искали убежища в других местах или блуждали среди ночи, иззябшие, голодные и испуганные.

Около полуночи пальба из монастыря так усилилась, что на всем пространстве, открытом для выстрелов, нельзя было зажечь огня. Казалось, что осажденные на языке пушек говорят: "Вы хотели нас измучить - попробуйте, мы сами бросаем вам вызов".

Пробило час пополуночи, наконец два. Заморосил мелкий дождь, опускаясь на землю клубами холодной непроницаемой мглы, которая местами сбивалась в столбы, колонны и мосты, красневшие от огня.

За этими фантастическими столбами и арками виднелись порою грозные очертания монастыря, которые изменялись на глазах: то монастырь казался выше, чем всегда, то он словно куда-то проваливался. От окопов до самых стен шли какие-то зловещие коридоры, своды из мглы и мрака, и по этим коридорам пролетали ядра, неся с собой смерть. Порою воздух над монастырем светлел, точно его освещала молния. Тогда стены и башни ярко сверкали и потом потухали снова.

Солдаты смотрели вперед с угрюмой и суеверной тревогой. То и дело кто-нибудь обращался к товарищу и шептал:

- Видел? Монастырь то появляется, то исчезает. Это колдовство!

- Это пустяки, а вот что я видел! - говорил другой. - Мы наводили как раз пушку, которую разорвало, как вдруг весь монастырь стал прыгать и плясать, точно его кто-нибудь за веревку тянул. Вот и целься в такую крепость, вот и попадай!

Сказав это, солдат бросил банник и, помолчав, прибавил:

- Стоя тут, мы ничего не добьемся. И не понюхать нам их денежек! Брр! Холодно! Нет ли у вас там бочки со смолой, зажгите, мы хоть руки погреем.

Один из солдат стал зажигать смолу с помощью фитиля.

- Погасить свет! - раздался голос офицера.

Но почти в ту же минуту раздался свист ядра, потом короткий крик, и свет погас.

Ночь принесла шведам тяжелые потери. Много людей погибло у огней; в некоторых местах поднялась такая паника, что полки не могли собраться вместе до самого утра. Осажденные, точно желая показать, что сон им не нужен, все усиливали пальбу.

Рассвет озарил на стенах измученные, бледные от бессонницы лица, как-то лихорадочно оживленные; ксендз Кордецкий всю ночь молился перед образом; лишь только рассвело, он появился на стенах, и его сладкий голос раздавался у орудий:

- Бог нам день посылает, дети... Да будет благословен его свет! Повреждений нет ни в костеле, ни в постройках... Огонь погашен, никто не убит. Пан Мосинский, граната попала под колыбельку вашего ребенка и погасла, не причинив ему никакого вреда. Поблагодарите Пресвятую Деву и постарайтесь отплатить ей ревностной службой.

- Да славится имя ее! - ответил Мосинский. - Я служу ей как могу. Настоятель прошел дальше.

Уже совсем рассвело, когда он подошел к Чарнецкому и Кмицицу. Кмицица он не заметил, так как он подполз к самому краю стены осмотреть то место, которое было немного повреждено шведскими ядрами. Ксендз сейчас же спросил:

- А где же Бабинич? Неужели он спит?

- Как можно спать в такую ночь? - ответил пан Андрей, слезая со стены. - Надо же совесть иметь. Лучше бодрствовать на службе у Пресвятой Девы.

- Лучше, лучше, верный слуга! - ответил ксендз Кордецкий.

Пан Андрей заметил в эту минуту блеснувший вдали огонек и сейчас крикнул:

- Огонь там, огонь! Наводи! Выше! Бей их, песьих детей!

Ксендз Кордецкий улыбнулся ангельской улыбкой, видя такое рвение, и вернулся в монастырь, чтобы послать утомленным солдатам винной похлебки, заправленной сыром.

Через полчаса появились женщины, монахи и монастырские нищие с дымящимися мисками и кружками.

Солдаты жадно принялись за них, и вскоре вдоль стен раздалось вкусное чавканье. Люди хвалили напиток и говорили:

- А нам неплохо живется на службе у Пресвятой Девы. Кормят отменно!

- Шведам хуже, - говорили другие, - несподручно им было ночью пищу варить, а нынче еще хуже будет.

- Настрелялись они вдоволь, черти! Должно быть, днем сами отдохнут и нам передохнуть дадут. У них, верно, и пушки от лая охрипли.

Но солдаты ошибались, так как день не принес покоя.

Когда утром офицеры, пришедшие с рапортами, доложили Мюллеру, что ночная стрельба не дала никаких результатов и что даже, наоборот, она им самим принесла большой урон в людях, генерал пришел в бешенство и велел продолжать стрельбу.

- Ведь должны же они когда-нибудь устать! - сказал он ландграфу гессенскому.

- У них неистощимые запасы пороха, - ответил тот.

- Но ведь они его расходуют.

- Должно быть, у них много селитры и серы, а уголь мы сами им доставляем, как только нам удается поджечь какое-нибудь строение. Ночью я подъезжал к стенам и, несмотря на шум, отчетливо слышал гул жерновов. Это не иначе как пороховая мельница.

- Я велю до самого захода солнца стрелять так же, как вчера. Ночью мы отдохнем. Увидим, не пришлют ли они нам послов.

- Вы знаете, генерал, что они отправили послов к Виттенбергу?

- Знаю, вот и я пошлю за самыми большими осадными орудиями. Если нельзя будет их напугать или вызвать пожар внутри, придется сделать пролом.

- Вы думаете, генерал, что фельдмаршал одобрит осаду?

- Фельдмаршал знал о моих намерениях и ничего не говорил, - резко ответил Мюллер. - Если меня и дальше будут здесь преследовать неудачи, фельдмаршал, конечно, меня не похвалит и всю вину свалит на меня. Его величество с ним согласится, это я знаю. Я уж немало натерпелся от язвительности фельдмаршала, точно я виноват в том, что его желудок плохо варит!

- В том, что он на вас свалит вину, я не сомневаюсь, особенно когда обнаружится, что Садовский был прав.

- То есть как это прав? Садовский заступается за этих монахов, точно он у них на службе. Что он говорит?

- Он говорит, что эти выстрелы отдадутся по всей стране - от Балтики до Карпат.

- В таком случае пусть его величество прикажет содрать с Вжещовича шкуру, я пошлю ее в дар монастырю, так как он и настаивал на этой осаде.

И Мюллер схватился за голову.

- Но ведь надо же кончить во что бы то ни стало. Мне кажется, я попросту предчувствую, что они пришлют кого-нибудь ночью для переговоров. А пока - огня, огня!

И опять прошел день, точно такой же, как и вчера, полный грома, дыма и огня. Много таких дней ожидало еще ясногорцев. Но они тушили пожары и стреляли с неменьшим упорством. Половина солдат отдыхала, другая была У стен при пушках.

Люди стали привыкать к постоянному грохоту, особенно когда они убедились, что никаких особенных повреждений нет. Менее опытных поддерживала вера, но были среди осажденных и старые солдаты, знакомые с войной, которые несли службу как ремесленники. Эти ободряли мужиков.

Среди них особенным авторитетом пользовался Сорока, так как, проведя большую часть жизни на войне, он был столь же равнодушен к ее шуму, как старый корчмарь к крикам пьяных. Вечером, когда выстрелы утихли, он стал рассказывать товарищам об осаде Збаража. Сам он в ней не участвовал, но знал ее хорошо по рассказам солдат, которые ее выдерживали, и говорил:

- Там набралось столько казаков, татар и турок, что одних поваров у них было больше, чем здесь всех шведов. А наши не сдались. Кроме того, здесь злой дух ничего не может, а там только по пятницам, субботам и воскресеньям черти не помогали осаждавшим, а в остальное время они колобродили по целым дням и ночам. Они посылали смерть в лагерь, чтобы она являлась солдатам и не давала им воевать. Это я знаю от одного солдата, который сам ее видел.

- Смерть видел? - спрашивали с любопытством мужики, столпившись вокруг вахмистра.

- Собственными глазами! Он возвращался от колодца, который рыли, потому что у них воды не хватало, а в прудах вода была гнилая. Идет, идет, вдруг видит, навстречу ему какая-то фигура в черном плаще.

- В черном, а не в белом?

- В черном: на войне она всегда в черном ходит. Смеркалось. Подходит солдат. "Кто идет?" - спрашивает, а она ничего. Он потянул ее за плащ - смотрит: скелет! "А тебе чего надо?" - "Я, - говорит, - смерть и приду за тобой через неделю". Видит солдат, дело плохо. "Отчего, - говорит, - через неделю? Разве тебе раньше нельзя?" Она и говорит: "Раньше недели я с тобой ничего не смогу поделать, таков приказ". Солдат думает: "Делать нечего, но если она сейчас со мной ничего поделать не может, так я хоть разделаюсь с ней пока". Сорвал он с нее плащ и повалил скелет на камни. Она кричит и давай просить: "Приду через две недели". - "Нет, шалишь!" - "Приду через три, через четыре, через десять, после осады через год, через два, через пятнадцать". - "Шалишь!" - "Приду через пятьдесят лет". Подумал мужик - ему уж пятьдесят лет было. "Ну, ста довольно". Пустил он ее, а сам жив и здоров до сей поры, в битву идет словно в пляс, ведь ему теперь на все наплевать.

- А если бы испугался, поминай как звали!

- Хуже всего смерти бояться, - серьезно ответил Сорока. - Этот солдат и другим услугу оказал, - он ее так избил, так извел, что она три дня без ног лежала, и за все это время никто в лагере не умер, хоть и вылазки делали.

- А мы не выйдем когда-нибудь ночью к шведам?

- Не вашей головы это дело, - ответил Сорока.

Этот вопрос и этот ответ услышал Кмициц, который стоял неподалеку. Потом он взглянул на шведские окопы. Была уже ночь. В шведском лагере уже больше часу было совершенно тихо. Утомленные солдаты, вероятно, спали у орудий.

Вдали, на расстоянии двух пушечных выстрелов, сверкало несколько десятков огней, но окопы тонули в темноте.

- Они и подозревать такой вещи не могут, - прошептал про себя Кмициц.

И он направился прямо к пану Чарнецкому, который, сидя на лафете, перебирал пальцами четки и постукивал одной ногой об другую, так как они у него мерзли.

- Холодно, - сказал он, увидя Кмицица, - и голова болит от этого грохота днем и ночью. В ушах даже звенит.

- У кого в ушах не звенит от этого грома! Но сегодня мы отдохнем. Там спят вовсю. На них хоть с облавой иди, как на медведя в берлоге; пожалуй, и из ружья не разбудишь...

- О чем это ты думаешь? - сказал Чарнецкий, поднимая голову.

- Я думаю о Збараже, там осажденные вылазками немалый урон врагам причиняли.

- А тебе, что волку, все кровь снится?

- Ради бога, устроим вылазку! Людей перережем, пушки заклепаем. Они там ничего и не подозревают.

Чарнецкий вскочил.

- Завтра, должно быть, с ума посходят. Должно быть, думают, что запугали нас и мы уж о сдаче думаем, вот мы им и ответим. Ей-богу, великолепная мысль и настоящее рыцарское дело! Как это мне раньше в голову не пришло. Надо только ксендза Кордецкого уведомить. Он здесь распоряжается.

И они пошли.

Ксендз Кордецкий совещался в трапезной с паном мечником серадзским. Услышав шаги, он поднял голову и, отставляя в сторону свечу, спросил:

- А кто там? Что нового?

- Это я, Чарнецкий, - сказал пан Петр, - со мной Бабинич. Оба мы спать не можем, все к шведам тянет. Этот Бабинич, отче, беспокойный человек, никак не может на месте усидеть! Вертится, вертится он около меня, все ему к шведам хочется, за окопы, спросить их, будут ли они завтра стрелять или дадут нам и себе передышку?

- Как? - спросил, не скрывая удивления, ксендз Кордецкий. - Бабинич хочет выйти из крепости?

- В компании, в компании! - быстро ответил пан Петр. - Со мной и с двумя-тремя десятками людей. Они там, кажется, спят как убитые: огней не видно, стражи не видно. Слишком они убеждены в нашей слабости.

- Пушки заклепаем! - горячо прибавил Кмициц.

- Давайте мне этого Бабинича! - воскликнул пан мечник. - Дайте мне его обнять! Зудит у вас жало, шершень вы этакий, готовы и ночью кусаться. Это прекрасное предприятие, которое может дать очень хороший результат. Господь дал нам только одного литвина, да зато бешеного и зубастого! Я одобряю это намерение; никто против него спорить не будет, и сам я готов идти.

Ксендз Кордецкий сначала испугался, так как он боялся кровопролития; но, ознакомившись ближе с этой мыслью, он счел ее достойной защитников Марии.

- Дайте мне помолиться, - сказал он.

И, опустившись на колени перед образом Богоматери, он молился некоторое время, воздев руки, и наконец сказал с просветленным лицом:

- Помолитесь и вы, - сказал он, - а потом идите!

Через четверть часа они вышли вчетвером и пошли к стенам. Лагерь спал вдали. Ночь была очень темная.

- Сколько людей ты хочешь взять? - спросил ксендз Кордецкий Кмицица.

- Я? - ответил с удивлением пан Андрей. - Я здесь не начальник и не знаю местности так, как пан Чарнецкий. Пойду один, пусть пан Чарнецкий ведет людей и меня с ними. Хорошо бы только, если бы мой Сорока пошел, он резун страшный!

Ответ этот понравился и пану Чарнецкому, и ксендзу-настоятелю, который видел в нем явное доказательство смирения. И они тотчас принялись за Дело. Выбрали людей, велели соблюдать необычайную тишину и стали отодвигать бревна и кирпичи от прохода в стенах.

Эта работа продолжалась с час. Наконец проход в стене был открыт, и люди стали опускаться в узкое отверстие. У них были сабли, пистолеты, у некоторых ружья, а у мужиков косы, насаженные вдоль древка, так как к этому оружию они привыкли больше всего.

Очутившись по ту сторону стен, они сделали перекличку; пан Чарнецкий стал впереди отряда, а Кмициц в самом конце, и они пошли вдоль окопов, тихо, затаив дыхание, как волки, когда они подкрадываются к овчарне.

Но порою звякала коса, ударившись об другую, порою камни шуршали под ногой - и только по этим звукам можно было догадаться, что они подвигаются вперед. Спустившись в котловину, пан Чарнецкий остановился. Тут он оставил часть людей, неподалеку от окопов, под начальством Янича Венгра, старого и опытного солдата, и велел им лечь на землю; сам он свернул немного правее и, подвигаясь по мягкой земле, на которой шаги не были слышны, быстро повел свой отряд дальше.

У него было намерение обойти окопы и, нагрянув на спящих сзади, погнать их к монастырю, прямо на людей Янича. Эту мысль подал ему Кмициц, который теперь шел рядом с ним с саблей в руке и шептал:

- Окопы, верно, выдвинуты вперед, так что между ними и лагерем есть пустое пространство. Стража, если только она есть, стоит перед окопами, а не сзади... Поэтому мы свободно их обойдем и нападем на них с той стороны, откуда они менее всего ожидают нападения.

- Хорошо, - ответил пан Петр, - ни один человек из них не должен уйти живым.

- Если кто-нибудь окликнет нас, когда мы будем входить, - говорил пан Андрей, - позвольте мне ответить... По-немецки я говорю, как по-польски, - подумают, что это кто-нибудь от генерала из лагеря.

- Как бы только не наткнуться на стражу за окопами.

- Если она и есть там, мы налетим сразу. Прежде чем они успеют опомниться, мы уже сядем им на шею.

- Пора поворачивать, вот уж окопы кончаются, - сказал пан Чарнецкий.

Тут он обернулся и сказал тихо:

- Направо, направо!

Отряд молча повернул. Вдруг луна осветила немного край тучи, и стало светлее. Люди увидели пустое пространство сзади окопов.

Как и предвидел Кмициц, стражи на этом пространстве не было, так как шведам не к чему было расставлять патрули между собственными окопами и главной армией, которая стояла подальше. Самый дальновидный вождь не мог бы предположить, что опасность могла грозить с этой стороны.

- Теперь как можно тише! - сказал пан Чарнецкий. - Вот уже палатки видны.

- В двух палатках огонь... там еще не спят. Должно быть, старшины.

- Проход сзади должен быть открыт.

- Конечно, - ответил Кмициц. - Здесь проходят войска и провозят пушки... Вот начинается насыпь. Смотрите, ни звука...

Они подошли к возвышению сзади окопов. Там стоял ряд возов, на которых подвозили порох и ядра.

Но у возов никого не было, и, миновав их, отряд стал подниматься на окопы без всякого труда, так как подъем был не крутой и прекрасно устроен.

Так дошли они до самых палаток и с обнаженными саблями остановились в нескольких шагах. В двух палатках действительно горел огонь; пан Кмициц, обменявшись с Чарнецким несколькими словами, сказал:

- Я пойду вперед к тем, что не спят... Ждите моего выстрела, а потом прямо на них!

Сказав это, он пошел вперед.

Успех вылазки был обеспечен, поэтому он не старался даже идти особенно тихо. Он миновал несколько шатров, в которых было темно; никто не просыпался, никто не спрашивал: "Кто идет?"

Ясногорские солдаты слышали шорох его смелых шагов с дрожью в сердце. Он подошел к освещенной палатке, приподнял ее крыло и, войдя, остановился у входа с пистолетом в руке и с саблей на привязи.

Он остановился потому, что свет слегка ослепил его; на походном столе стоял канделябр, в котором горело шесть свечей.

За столом сидели три офицера, склоненные над планами. Один из них, сидевший в середине, изучал их так внимательно, что его длинные волосы упали на бумагу. Услышав, что кто-то вошел, он поднял голову и спросил спокойным голосом:

- А кто там?

- Солдат, - ответил Кмициц.

Тогда и два другие офицера повернули головы ко входу.

- Какой солдат? Откуда? - спросил первый.

Это был инженер де Фоссис, который руководил работами по осаде.

- Из монастыря, - ответил Кмициц. Но в его голосе было что-то страшное.

Де Фоссис поднял руку к глазам. Кмициц стоял выпрямившись и неподвижно, как призрак, и только грозное лицо его, в котором было что-то хищное, предвещало какую-то опасность.

Как молния, мелькнула в голове инженера мысль, что, быть может, это беглец из монастыря, и он спросил снова, но уже с лихорадочной торопливостью:

- Чего тебе здесь надо?

- Вот чего! - крикнул Кмициц.

И выстрелил ему прямо в грудь из пистолета.

Раздался страшный крик и вслед за ним залп выстрелов. Де Фоссис упал, как падает сосна, разбитая молнией; другой офицер со шпагой бросился на Кмицица, но он ударил его саблей меж глаз, так что сталь стукнула о кость; третий офицер бросился на землю, чтобы проскользнуть под полотнищем палатки, но Кмициц бросился к нему, наступил ногой на спину и пригвоздил его саблей к земле.

Между тем тихая ночь превратилась в Судный день. Дикие крики: "Бей, убивай!" - смешались с воем и криками о пощаде шведских солдат. Люди сходили с ума от страха, выбегали из палаток, не зная, куда бежать. Некоторые из них, не сообразив, с какой стороны произошло нападение, бросались к монастырю и погибали под саблями, косами и топорами, не успев даже попросить пощады. Иные в темноте шпагами кололи своих товарищей; иные, безоружные, полуодетые, без шляп, с руками, поднятыми вверх, стояли неподвижно на месте; иные падали на землю вместе с опрокинутыми шатрами. Часть солдат пыталась защищаться, но озверевшая толпа набрасывалась на них, сшибала с ног, топтала. Стоны умирающих, раздирающие крики о милосердии еще более увеличивали панику.

Когда наконец стало ясно, что нападение было сделано не со стороны монастыря, а с тылу, со стороны шведского лагеря, какое-то безумие охватило застигнутых врасплох шведов. Они, очевидно, думали, что на них напали внезапно союзные польские полки.

Толпы пехотинцев стали спрыгивать с окопа и бежать к монастырю, точно думали найти убежище в его стенах. Но новые крики говорили о том, что они наткнулись на отряд Янича Венгра, который вырезал их у самой крепости.

Между тем ясногорцы, расчищая себе путь саблями и косами, дошли до пушек. Люди с заготовленными гвоздями бросились к орудиям, а другие продолжали сеять смерть. Мужики, которые не могли бы устоять против опытных солдат в открытом поле, бросались теперь на целые толпы.

Бравый полковник Горн старался собрать вокруг себя разбежавшихся солдат и, взобравшись на окоп, стал кричать в темноте и размахивать шпагой. Шведы узнали его и тотчас стали вокруг него собираться, но в ту же минуту нагрянули и нападавшие, которых трудно было различить в темноте.

Вдруг раздался страшный свист косы, и Горн замолчал. Толпа солдат разбежалась, точно ее разогнали гранаты. Кмициц и пан Чарнецкий с десятком людей набросились на них и вырезали всех до одного.

Окоп был взят.

В главном шведском лагере затрубили тревогу. Загрохотали вдруг монастырские пушки, и огненные ядра стали вылетать из монастыря, чтобы осветить дорогу возвращавшимся. Они возвращались, задыхаясь от усталости, испачканные кровью, как волки, которые, устроив резню в овчарне, бегут, заслышав приближение охотников. Пан Чарнецкий шел впереди, Кмициц замыкал шествие.

Через полчаса они наткнулись на отряд Янича, но сам Янич не ответил на их зов; один только он и поплатился жизнью, так как, когда он погнался за каким-то офицером, его собственные солдаты застрелили его из ружья.

Отряд, сделавший вылазку, вернулся в монастырь среди грохота орудий и вспышек пламени. Его ждал уже ксендз Кордецкий и стал считать людей по мере того, как они вылезали из отверстия потаенного входа. Все были налицо, недоставало одного только Янича.

Искать его отправились два солдата и через полчаса принесли его тело: ксендз Кордецкий хотел похоронить его с воинскими почестями.

Но прерванная раз ночная тишина не вернулась уже до самого рассвета. На стенах гремели пушки, в шведском лагере все еще царила паника. Шведы, не зная в точности размеров поражения, не зная, откуда может нагрянуть неприятель, бежали с ближайших окопов. Целые полки в какой-то отчаянной беспомощности блуждали до самого утра, принимая зачастую своих за неприятеля и давая по ним залпы. В главном лагере солдаты и офицеры покинули палатки и стояли под открытым небом, ожидая, когда кончится эта ужасная ночь. Тревожные вести перелетали из уст в уста. Говорили, что к монахам подоспела помощь, другие утверждали, что все ближайшие окопы взяты поляками.

Мюллер, Садовский, ландграф гессенский, Вжещович и все главные офицеры делали нечеловеческие усилия, чтобы привести в порядок испуганные полки. На монастырские выстрелы ответили огненными гранатами, чтобы рассеять темноту и дать возможность разбежавшимся вернуться на позицию.

Одна из гранат ударилась о крышу часовни и отскочила с треском и грохотом назад, в лагерь, оставляя в воздухе струи огня.

Но вот кончилась шумная ночь. Монастырь и шведский лагерь замолкли. В лучах рассвета забелели монастырские крыши, башня все больше алела - и наконец рассвело совсем.

Тогда Мюллер во главе штаба подъехал к отнятым окопам. Из монастыря легко могли его заметить и начать канонаду со стен, но старый генерал и не думал об этом. Он хотел собственными глазами убедиться в размерах причиненных повреждений и сосчитать убитых. Штабные ехали за ним, со смущенными, печальными и угрюмыми лицами. Доехав до окопов, они слезли с лошадей и стали подниматься наверх. Следы битвы виднелись всюду: внизу под орудиями валялись разбросанные палатки, некоторые из них еще стояли на месте, но в них было пусто и тихо.

Среди палаток лежали груды тел, полуобнаженные, ободранные трупы, с вытаращенными глазами, с ужасом в мертвых зрачках - и представляли собой жуткое зрелище. По-видимому, все эти люди были застигнуты во время глубокого сна; лишь некоторые из них были обуты, почти ни у кого не было даже рапиры в руках, все были без шлемов и шляп. Одни лежали в палатках, особенно у входа в окопы - они все же, по-видимому, успели проснуться; другие лежали у самых палаток, застигнутые смертью как раз в ту минуту, когда хотели спасаться бегством. Всюду была такая масса тел, всюду были такие груды, что можно было подумать, будто какое-то землетрясение перебило этих солдат, но глубокие раны на лицах или на теле, следы выстрелов, произведенных на таком близком расстоянии, что не весь порох успел выгореть, свидетельствовали о том, что это дело рук человеческих.

Мюллер поднялся выше, к пушкам; они стояли глухие, забитые, бессильные, как пни; на одной из них лежало тело убитого командира, почти перерезанное пополам страшным ударом косы. Кровь залила лафет и образовала под ним огромные лужи. Мюллер все тщательно осмотрел, молча и нахмурив брови. Никто из офицеров не смел прервать этого молчания.

Как же утешить старого генерала, который поплатился за свою неосторожность, как какой-нибудь новичок? Это было не только поражение, это был позор, так как сам генерал называл крепость курятником и обещал раздавить ее между пальцев, так как у него было десять тысяч войска, а там всего лишь двести человек гарнизона и, наконец, так как генерал этот был воином по плоти и крови, а противниками его были монахи.

Тяжело начался для Мюллера этот день.

Между тем подошли пехотинцы и стали уносить тела. Четверо из них, пронося чей-то труп, остановились перед генералом без его приказания.

Мюллер взглянул на носилки и закрыл глаза.

- Де Фоссис... - сказал он глухо.

Едва успели они отойти, как поднесли другие носилки. Садовский сделал движение к ним и крикнул издали, обращаясь к штабу:

- Горна несут!

Но Горн был еще жив, и перед ним были долгие дни страшных мучений. Мужик, который ранил его, ударил его самым концом косы, но удар был так страшен, что обнажил всю грудную клетку. Но раненый даже не терял сознания. Увидев Мюллера и штаб, он улыбнулся, хотел что-то сказать, но вместо слов у него на губах выступила розовая пена, он заморгал глазами и лишился чувств.

- Отнести его в мою палатку, - сказал Мюллер, - и пусть мой медик сейчас же его осмотрит.

И офицеры услышали, как он говорил про себя:

- Горн, Горн... Я во сне его видел... С самого вечера... Страшная, непонятная вещь...

И, уставившись глазами в землю, он глубоко задумался; вдруг его пробудил от задумчивости испуганный голос Садовского:

- Генерал, генерал! Смотрите!.. Там, там... монастырь!..

Мюллер взглянул и изумился.

Был погожий день, и только мгла висела над землей, но небо было чистое и румяное от зари. Белый туман закрывал самую верхушку Ясной Горы, и было бы в порядке вещей, если бы он закрывал и весь костел; но между тем, в силу какого-то странного закона природы, костел вместе с башней поднимался не только над скалой, но и над туманом, высоко, высоко, точно он оторвался от основания и повис в лазури неба.

Крики солдат говорили о том, что они заметили это явление.

- Это игра тумана! - крикнул Мюллер.

- Но ведь туман под костелом! - ответил Садовский.

- Странное дело, но этот костел в десять раз выше, чем был вчера... и он висит в воздухе, - сказал ландграф гессенский.

- Он все поднимается вверх, вверх, вверх! - кричали солдаты. - Он сейчас из глаз исчезнет.

И действительно, туман, висевший на скале, стал подниматься, подобно огромному столбу дыма, к небу, а костел, помещавшийся точно на верхушке этого столба, казалось, взвивался все выше и выше, и в то же время уже под самыми облаками он заволакивался белой дымкой и словно таял, расплывался, мутнел и наконец совсем исчез из глаз.

Мюллер обратился к офицерам, и в глазах его было удивление, смешанное с каким-то суеверным ужасом.

- Я должен признаться, - сказал он, - что такого феномена в жизни не видел. Это уже совсем противно природе... Должно быть, чары папистов...

- Я слышал, - сказал Садовский, - как солдаты кричали: "Как же стрелять в такую крепость?" И я действительно не знаю как.

- Что же теперь будет, господа? - спросил ландграф гессенский. - Есть ли там во мгле костел или его уже нет?

И они еще долго стояли в молчаливом недоумении, наконец ландграф сказал:

- Хотя бы это было и вполне естественное явление природы, оно, во всяком случае, не предвещает нам ничего хорошего. Смотрите, господа, ведь с тех пор, как мы здесь, мы не сделали ни шагу вперед.

- Эх, - ответил Садовский, - если бы только вперед... Ведь, говоря правду, мы терпим поражение за поражением... А сегодняшняя ночь хуже всего! У солдат пропадает охота, пропадает храбрость, и они становятся вялыми. Вы и понятия не имеете, господа, какие слухи ходят по полкам. Кроме того, с некоторого времени происходят действительно странные вещи - никто не может выйти один или вдвоем из лагеря, а если осмелится это сделать, так словно в землю проваливается. Можно думать, что волки кружат около Ченстохова. Я сам недавно послал хорунжего с тремя людьми в Велюнь за теплой одеждой, и до сих пор о них ни слуху ни духу.

- Хуже будет, когда зима подойдет; уж и теперь по ночам невыносимо холодно, - прибавил ландграф гессенский.

- Мгла редеет! - сказал вдруг Мюллер.

И действительно, подул ветер и стал сдувать туман. В клубах мглы что-то замаячило, выглянуло солнце, и воздух стал прозрачен.

Слегка обрисовались стены, потом показались очертания костела и монастыря. Все стояло на прежнем месте. В крепости было спокойно и тихо, точно в ней не жили люди.

- Генерал, - энергично сказал ландграф гессенский, - попробуйте возобновить еще раз переговоры. Ведь надо же кончить!

- А если переговоры ни к чему не приведут, то вы мне советуете бросить осаду? - мрачно спросил Мюллер.

Офицеры молчали. И через минуту заговорил Садовский:

- Вы знаете лучше всех, генерал, что вам нужно делать.

- Знаю, - гордо ответил Мюллер, - и скажу вам одно: я проклинаю день и час, в который прибыл сюда, как проклинаю и советчиков, - тут он впился глазами во Вжещовича, - которые мне посоветовали эту осаду; но знайте, что после всего, что произошло, я не отступлю, пока не превращу эту проклятую крепость в груду развалин или пока не погибну сам.

Ландграф гессенский сделал брезгливую гримасу. Он никогда не питал к Мюллеру особенного уважения, а эти слова счел просто хвастовством, совершенно неуместным в такой обстановке: на отбитых окопах, среди груды тел, среди заклепанных пушек; он повернулся к нему и сказал с явным неудовольствием:

- Вам, генерал, нельзя этого обещать, так как вы должны будете отступить по первому приказу короля или фельдмаршала. Иногда же и обстоятельства распоряжаются людьми не хуже королей и фельдмаршалов!

Мюллер наморщил свои густые брови, и, видя это, Вжещович сказал торопливо:

- А пока попробуем возобновить переговоры. Они сдадутся, иначе быть не может!

Дальнейшие его слова заглушил веселый звон колокола в монастыре, который сзывал к ранней обедне. Генерал вместе со своим штабом медленно поехал в сторону Ченстохова, но не успел он еще доехать до главной квартиры, как к нему подлетел офицер на взмыленном коне.

- От фельдмаршала Виттенберга, - сказал Мюллер.

Между тем офицер подал ему письмо. Генерал быстро сорвал печати и, пробежав письмо глазами, сказал со смущением на лице:

- Нет, это из Познани... Дурные вести. В Великопольше восстала шляхта, народ соединился с ней... Во главе движения стоит Криштоф Жегоцкий, который хочет идти на помощь Ченстохову.

- Я предсказывал, что эти выстрелы отдадутся от Карпат до Балтики, - пробормотал Садовский. - Этот народ ужасно непостоянен. Вы еще не знаете поляков, но узнаете потом!

- Хорошо, узнаем! - ответил Мюллер. - Я предпочитаю открытого неприятеля, чем неискреннего союзника. Они сами покорились, а теперь восстают с оружием в руках... Хорошо, они понюхают нашего оружия.

- А мы ихнего, - проворчал Садовский. - Генерал, давайте кончать с Ченстоховом путем переговоров; мы согласимся на все условия. Тут вопрос уже не в крепости, а во власти его королевского величества над этой страной.

- Монахи сдадутся, - сказал Вжещович. - Сегодня-завтра сдадутся!

Так разговаривали шведские офицеры, а в монастыре после ранней обедни царила великая радость. Те, которые не участвовали в вылазке, расспрашивали о ней участников. А участники хвастались, славили свое мужество и победу, которую они одержали над неприятелем.

Даже монахов и женщин одолело любопытство. У стен пестрели белые рясы и пестрые платья женщин. Это был прекрасный, радостный день. Женщины окружили пана Петра Чарнецкого и кричали: "Спаситель наш! Защитник!" Он отбивался от них, особенно когда они стали целовать ему руки, и, указывая на Кмицица, сказал:

- Вот кого благодарите! Он хоть Бабинич, но не баба! Рук он целовать вам не даст, потому что они у него еще в крови; но если какая-нибудь молоденькая губы ему подставит, думаю, он не отвернется.

Молодые женщины стыдливо и вместе с тем кокетливо поглядывали на пана Андрея, изумляясь его необыкновенной красоте; но он не отвечал глазами на их немые вопросы, так как они напомнили ему Оленьку.

"Эх, горемычная моя, - подумал он, - если бы ты хоть знала, что я уже на службе у Девы Пресвятой, защищаю ее от того неприятеля, которому, на горе свое, раньше служил".

И он дал себе в душе обещание, что сейчас же после окончания осады напишет ей в Кейданы и пошлет с письмом Сороку. "Ведь я пошлю ей не одни пустые слова, - мои поступки теперь будут говорить за меня, и я без похвальбы опишу ей все подробности, пусть она знает, что все это сделала она, и пусть порадуется".

И он так обрадовался этой мысли, что даже не заметил, как женщины говорили друг дружке, отходя от него:

- Красивый кавалер, но, видно, только о войне думает и никакого обхождения не знает.

XVI

Согласно желанию своих офицеров Мюллер снова начал переговоры. В монастырь из неприятельского лагеря прибыл именитый польский шляхтич, человек почтенного возраста и ума. Ясногорцы приняли его радушно, так как думали, что он только для виду и по принуждению будет убеждать их сдать монастырь, а на самом деле ободрит их и подтвердит новости, которые проникли уже и внутрь монастырских стен: о восстании в Великопольше, о неприязни польских войск к шведам, о переговорах Яна Казимира с казаками, которые якобы снова хотели изъявить ему покорность, наконец, о грозных обещаниях татарского хана прийти на помощь изгнанному королю и преследовать огнем и мечом всех его неприятелей.

Но как обманулись монахи. Сановный шляхтич действительно привез немало новостей, но таких, которые могли охладить и испугать самых пылких людей, поколебать самые твердые решения, самую горячую веру.

В трапезной его окружили монахи и шляхта и слушали среди полнейшей тишины и напряженного внимания; из уст его, казалось, плыла сама искренность и скорбь о судьбах отчизны. Он часто хватался руками за седую голову, точно хотел удержать взрыв отчаяния, взирал на распятие и со слезами на глазах говорил медленным, прерывающимся голосом:

- Ах, каких дней дождалась наша бедная отчизна! Нет выхода! Надо покориться шведскому королю! Поистине, ради кого вы, святые отцы, и вы, братья шляхта, обнажили мечи? Ради кого вы не жалеете трудов, мучений, бессонных ночей, крови? Ради кого из упорства - увы, тщетного! - вы подвергаете опасности себя и святое место, навлекая на монастырь страшную месть непобедимых шведских полчищ? Ради Яна Казимира? Но ведь он сам покинул свое королевство! Разве вы не знаете, что он уже сделал выбор и, предпочитая жизнь в довольстве, веселые пиры и развлечения тяжелому венцу, отрекся от престола в пользу Карла-Густава? Вы не хотели его покидать, а он сам вас покинул; вы не хотели нарушить присягу, он сам ее нарушил; вы готовы умереть за него, а он не думает ни о вас, ни о нас... Законный государь наш теперь Карл-Густав! И вот подумайте, как бы вам не навлечь на головы ваши не только гнев, месть, но и грех перед небом, перед крестом и перед Пресвятой Девой, ибо вы подымаете руку теперь не против неприятеля, а против вашего законного государя...

Звучали в тишине эти слова: словно смерть пролетела через залу. Что могло быть страшнее, чем известие об отречении Яна Казимира? Известие это было действительно чудовищно и невероятно, но старый шляхтич говорил о нем перед распятием, перед образом Марии и со слезами на глазах.

И если оно было правдивым, то дальнейшее сопротивление было, конечно, явным безумием. Шляхта закрыла руками глаза, монахи надвинули на головы капюшоны, царила гробовая тишина; один только ксендз Кордецкий шептал молитву побледневшими устами, и глаза его, спокойные, глубокие, светлые и проникновенные, неподвижно уставились в старого шляхтича.

Он чувствовал на себе этот пристальный взгляд, и ему было под ним как-то неловко и тяжело; он не снимал еще маски добродетельного человека, исстрадавшегося над несчастьями отчизны, но носить ее ему было все трудней; глаза его забегали, он беспокойно смотрел на монахов и продолжал:

- Хуже всего вывести кого-нибудь из терпения долгим сопротивлением. А ваше сопротивление приведет к тому, что костел будет разрушен и вам будет навязана (да не допустит того Бог!) страшная воля, которой вы не сможете ослушаться. Презрение мирских дел и удаление от мира - вот оружие монахов. Что общего с войной у вас, коим устав монастырский предписывает одиночество и молчание? Братья мои, отцы святые! Не берите на сердце ваше, не берите на совесть вашу такую страшную ответственность... Не вашими руками выстроено это святое место, и не для вас одних оно должно существовать. Сделайте так, чтобы цвело оно, чтобы было оно благословением этой земли на долгие века, чтобы могло оно радовать детей и внуков наших!

Изменник скрестил руки и залился слезами; молчала шляхта, молчали монахи; сомнение охватило всех, сердца были измучены и близки к отчаянию; сознание, что все усилия пропали даром, тяжелым бременем легло на души.

- Я жду вашего ответа, отцы! - сказал именитый предатель, опуская голову на грудь.

Но вот ксендз Кордецкий встал и заговорил голосом, в котором не было ни малейшего колебания, ни малейшего сомнения - точно в пророческом видении:

- То, что вы говорите о Яне Казимире, будто он покинул нас, от престола отрекся и передал свои права Карлу, - ложь! В сердце нашего изгнанного короля вступила надежда, и никогда еще он не трудился так ревностно над тем, чтобы спасти отчизну, вернуть себе трон и прийти к нам на помощь.

Маска с лица предателя тотчас свалилась; злость и разочарование были явственны на его лице, - словно змеи выползли вдруг из тех нор его души, где они до сих пор гнездились.

- Откуда это известие? Откуда такая уверенность? - спросил он.

- Отсюда! - ответил ксендз Кордецкий, указывая на большое распятие на стене. - Подойди, вложи персты свои в язвы Господни и повтори еще раз то, что ты сказал.

Изменник согнулся, точно под тяжестью железной руки; из нор его души выползла новая змея: страх.

А ксендз Кордецкий все стоял, великолепный и грозный, как Моисей; лицо его было точно озарено огненным сиянием.

- Иди, повтори! - сказал он, не опуская руки, таким мощным голосом, что эхо дрогнуло под сводами трапезной и повторило, как бы с ужасом: "Иди, повтори!"

Настала минута глухого молчания; наконец раздался сдавленный голос шляхтича:

- Умываю руки...

- Как Пилат, - закончил ксендз Кордецкий.

Изменник выпрямился и вышел из трапезной. Он быстро прошел через монастырский двор и, когда очутился за воротами, почти бросился бежать, точно что-то гнало его из монастыря к шведам.

Между тем пан Замойский подошел к Чарнецкому и Кмицицу, которых не было в трапезной, чтобы рассказать им, что произошло.

- Он, верно, принес хорошие известия, этот посол? - спросил пан Петр. - У него было такое честное лицо!

- Да хранит нас Бог от таких честных людей, - ответил пан мечник серадзский, - он принес с собой сомнение и искушение!

- Что же он говорил? - спросил Кмициц, поднимая немного выше зажженный фитиль, который он держал в руке.

- Говорил, как предатель, которому заплатили.

- Вот потому он так сейчас и убегает, - сказал пан Петр Чарнецкий. - Смотрите, Панове, он к шведам сломя голову летит... Эх, выстрелить бы ему вслед.

- Ладно! - сказал вдруг Кмициц и поднес фитиль к пушке.

Раздался грохот выстрела, прежде чем Замойский и Чарнецкий могли спохватиться.

Замойский схватился за голову.

- Ради бога! - крикнул он. - Что вы сделали?.. Ведь это посол!

- Плохо сделал, - ответил Кмициц, глядя вдаль, - промахнулся! Вот он поднялся и удирает. Эх, жаль, перенесло!

Тут он обратился к Замойскому:

- Пан мечник, если бы я даже и попал в него, они не могли бы доказать, что мы стреляли именно в него, а я, ей-ей, не мог удержать фитиля в руках. Я бы никогда не стал стрелять в шведского посла, но когда я вижу поляков-изменников, то у меня внутри переворачивается.

- А вы все-таки себя сдерживайте, иначе и они станут наших послов обижать.

Во всяком случае, пан Чарнецкий был доволен в душе, так как Кмициц услышал, как он бормотал себе под нос:

- Зато уж этот изменник к нам во второй раз послом не заглянет! Расслышал это Замойский и сказал:

- Не он, так другой найдется, а вы, Панове, переговорам не мешайте и самовольно их не прерывайте, чем дольше они тянутся, тем это выгоднее для нас. Помощь, если только Господь пошлет ее нам, будет иметь время подойти, а зима становится все лютее и делает все труднее осаду. Медлить для них гибельно, для нас - спасенье!

Сказав это, он пошел в трапезную, где совещание продолжалось и после ухода посла. Слова изменника ужаснули людей и поколебали их твердость. Правда, отречению Яна Казимира не поверили, но посол напомнил о могуществе шведов, о котором люди забыли благодаря удачам предыдущих дней. Теперь это могущество, сломившее и не такие крепости, и не такие города, встало перед глазами людей во всем его ужасе. Познань, Варшава, Краков, не считая множества замков, открыли свои ворота перед победителями, как же среди этого моря бедствий могла уцелеть Ясная Гора?

"Мы будем защищаться еще неделю, две, три, - думали некоторые из монахов и шляхты, - но что же дальше, каков конец этих усилий?"

Вся страна, как погибающий корабль, уже погрузилась в бездну несчастий, и только этот монастырь торчал еще, как верхушка мачты над поверхностью моря. Разве могли уцелеть от кораблекрушения люди, которые уцепились за эту верхушку, разве могли они думать не только о собственном спасении, но и о спасении всего корабля из морской бездны?

По человеческим расчетам это было невозможно.

Но как раз в ту минуту, когда пан Замойский вернулся в трапезную, ксендз Кордецкий говорил:

- Братья мои! Я не сплю, когда вы не спите, я молюсь, когда вы умоляете нашу Заступницу о спасении. Усталость, слабость так же знакомы и мне, как и вам; ответственность мне тоже знакома, ибо она тяготеет больше на мне, чем на вас, - почему же я верю, а вы уже начинаете сомневаться? Спросите самих себя, не видят ли ваши глаза, ослепленные земным могуществом, большей мощи, чем сила шведов? Неужели вы думаете, что защищаться больше нельзя, что нас раздавит шведская рука? Если так, братья мои, то грешны ваши мысли, и вы кощунствуете против милосердия Божья, против всемогущества Господа нашего, против мощи Защитницы нашей. Чьими слугами вы себя называете? Кто из вас посмеет сказать, что Царица Небесная не сможет нас защитить и послать нам победу? Будем же просить ее, будем молить ее денно и нощно, пока стойкостью нашей, смирением нашим, слезами мы не смягчим ее сердца и не вымолим у нее прощения за прежние наши грехи!

- Отец, - сказал один шляхтич, - не в нашей жизни дело, не в наших женах и детях, - мы дрожим при мысли, что чудотворная икона может быть осквернена, если неприятель возьмет крепость штурмом.

- И не хотим брать на себя ответственность, - прибавил другой.

- Ибо никто не имеет права брать на себя такую ответственность, даже отец настоятель! - прибавил третий.

И оппозиция росла, набиралась смелости тем более, что многие монахи молчали.

Настоятель, вместо ответа, снова стал молиться:

- Матерь Бога Единого, - сказал он, подняв глаза и руки к небу, - если ты посетила нас затем, чтобы мы в столице твоей подали и всем другим пример стойкости, мужества и верности тебе, отчизне, королю... если ты выбрала место сие, чтобы оно разбудило совесть людскую и спасло всю страну, - смилуйся над нами, недостойными, преграждающими поток милостей твоих, мешающими проявлению чудес твоих, противящимися твоей святой воле...

Минуту он молчал в молитвенном экстазе, потом обратился к монахам и шляхте:

- Кто возьмет такую ответственность на себя? Кто захочет помешать проявлению чудес Богоматери, помешать благости Ее, спасению королевства и веры католической?

- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! - раздалось несколько голосов.

- Нет здесь таких! - воскликнул пан Замойский.

А те из монахов, в чьих сердцах зародилось сомнение, ударяли себя кулаком в грудь, ибо богобоязненный страх охватил их. И никто уже в тот вечер не думал о сдаче.

Но хотя сердца старших укрепили слова Кордецкого, все же губительное семя, брошенное послом-изменником, принесло ядовитые плоды.

Известие об отречении Яна Казимира и о невозможности ждать помощи извне перешло от шляхты к женщинам, от женщин к прислуге, челядь распространила его в войске, на которое оно произвело самое ужасное впечатление. Не так испугало оно крестьян, но именно опытные солдаты-профессионалы стали собираться на сходы, доказывать невозможность дальнейшего сопротивления, жаловаться на упорство монахов, ничего не понимающих в военном деле, и составлять заговоры.

Один пушкарь, немец, посоветовал, чтобы солдаты сами взяли в руки все дело и вошли в сношение со шведами о сдаче крепости. Другие подхватили эту мысль, но нашлись и такие, которые не только запротестовали против такой измены, но еще дали знать о ней Кордецкому.

Ксендз Кордецкий, который умел соединять в себе глубочайшую веру в силы небесные с самой дальновидной земной осторожностью, уничтожил в корне тайно распространившийся мятеж. Прежде всего он прогнал из монастыря зачинщиков мятежа, с пушкарем во главе, не опасаясь нисколько, что они могут донести шведам о состоянии крепости и о ее слабых местах; наконец, удвоив гарнизону месячное содержание, он взял с него клятву защищать монастырь до последней капли крови.

Но в то же время он удвоил и свою бдительность, решив одинаково следить как за наемными солдатами, так за шляхтой и даже за своими монахами. Старшие отцы должны были участвовать в ночных песнопениях; молодые кроме Божьей службы должны были нести и службу на стенах; на следующий день состоялся смотр пехоты; в каждую башню было назначено по одному шляхтичу, с его челядью, десятью монахами и двумя надежными пушкарями. Все они должны были не сходить с назначенных им позиций ни днем ни ночью.

Северо-восточную башню занял пан Зигмунд Мосинский, прекрасный солдат, тот самый, ребенок которого чудом уцелел от гранаты, упавшей под его колыбель. С ним вместе стоял на страже отец Гилярий Славошевский. В западной башне стоял отец Мелецкий, а из шляхты пан Николай Криштопорский, человек угрюмый и неразговорчивый, но мужественный и неустрашимый. Юго-восточную башню занял пан Петр Чарнецкий с Кмицицем, а с ними отец Адам Стыпульский, который служил раньше на военной службе. Он, в случае нужды, охотно засучивал рукава рясы и наводил пушку, а на пролетающие ядра обращал не больше внимания, чем старый вахмистр Сорока. Наконец, юго-западную башню предназначили пану Скужевскому и отцу Даниилу Рыхтальскому, который отличался тем, что по двое и по трое суток сряду мог не спать, и это нисколько не отражалось на его здоровье.

Начальником стражи был назначен ксендз Доброш и отец Захария Малаховский. Неспособных к битве расположили на крыше, а арсенал и все военные припасы были отданы в ведение отца Лассоты. Он же занял должность фейерверкера, которую раньше занимал ксендз Доброш.

Ночью он должен был освещать стены, чтобы к ним не могла подходить неприятельская пехота. Он же приладил к стенам башни железные кольца, в которые на ночь втыкались горящие лучины и факелы.

И каждую ночь башня походила на огромный пылающий столб. Правда, это облегчало шведам стрельбу в нее, но в то же время могло служить и знаком, что крепость еще защищается, если бы на помощь осажденным пришло какое-нибудь войско.

И вот не только ни к чему не привели намерения сдать крепость, но люди еще ревностнее принялись за оборону. На следующий день ксендз Кор-децкий обходил стены, как пастырь свои стада, видел, что все идет хорошо, и улыбался, хвалил начальников и солдат и, подойдя к пану Чарнецкому, сказал с сияющим лицом:

- И пан мечник серадзский, наш дорогой вождь, радуется в душе вместе со мной и говорит, что мы теперь вдвое сильнее, чем прежде. Новый дух вступил в сердца, а остальное довершила благодать Пресвятой Девы; пока же я снова примусь за переговоры. Мы будем оттягивать, медлить, ибо тем сбережем людей, сократим кровопролитие.

Кмициц ответил на это:

- Эх, святой отец, к чему переговоры? Времени жаль! Лучше бы сегодня ночью опять вылазку сделать и нарезать этих песьих детей!

Ксендз Кордецкий, будучи в очень хорошем расположении духа, улыбнулся, как мать улыбается надоедливому ребенку, затем схватил веревку, лежавшую у пушки, и сделал вид, что бьет ею Кмицица по спине.

- А будешь ты всюду свой нос совать, литвин несчастный, - говорил он, - а будешь ты крови, как волк, жаждать, будешь мне тут подавать пример непослушания, - вот тебе, вот тебе!

А Кмициц повеселел, как школьник, покачивался то влево, то вправо и повторял весело:

- Бить шведов, бить, бить, бить!

Так шутили они, люди чистого сердца, посвященного служению отчизне. Но ксендз Кордецкий не бросил переговоров; он угадывал, что не все уж обстоит так благополучно у неприятеля, если он хочет кончить как можно скорее.

И вот потекли один за другим дни, когда молчали пушки и ружья и работали главным образом перья. Таким путем затягивалась осада, а зима все свирепела. Тучи, собравшиеся на вершинах Татр, предвещали снежные бури и морозы и плыли по небу в Польшу; шведы проводили ночи вокруг костров, предпочитая погибнуть от монастырских пуль, чем от мороза.

Затвердевшая земля затрудняла возведение окопов и подведение мин. Осада не подвигалась. Не только офицеры, но и солдаты думали только об одном: о переговорах.

И вот монахи прежде всего делали вид, что хотят сдаться. К Мюллеру пришло посольство из двух монахов: отца Марцелия Доброша и ученого ксендза Себастьяна Ставицкого. Они оставили Мюллеру нечто вроде надежды на соглашение. Едва лишь он это услышал, как раскрыл объятия и готов был их расцеловать от радости. Теперь уже дело касалось не одного Ченстохова, а всей страны. Падение Ясногорского монастыря отняло бы у патриотов последнюю надежду и окончательно толкнуло бы Речь Посполитую в объятия шведского короля, в то время как сопротивление, и сопротивление победоносное, наоборот, могло бы изменить психологию людей и вызвать новую страшную войну.

Доказательств вокруг было много. Мюллер знал об этом и чувствовал, какая страшная ответственность тяготела теперь на нем; знал, что его ждут либо королевские милости, фельдмаршальский жезл, почести и титулы, или окончательное падение. И так как он сам начал убеждаться, что этого "ореха" ему не раскусить, то он принял ксендзов с необычайной любезностью, как императорских или султанских посланников. Пригласив их на обед, он сам пил за их здоровье, пил за здоровье настоятеля и пана мечника серадзского; он подарил им рыбы для монастыря, наконец, вручил условия сдачи настолько необременительные, что ни минуты не сомневался, что они будут приняты с радостью. Отцы смиренно поблагодарили, как приличествует монахам, взяли бумагу и ушли. Мюллер предсказывал, что к восьми часам утра ворота монастыря будут открыты. Радость в шведском лагере царила неописуемая. Солдаты оставили свои позиции, подходили к стенам и начинали разговаривать с осажденными.

Но из монастыря дали знать, что по столь важному делу настоятель должен созвать общий совет, и поэтому монахи просят отсрочки еще на один день. Мюллер согласился без колебания. И действительно, в трапезной совещались до поздней ночи. Хотя Мюллер был старым и опытным воином, хотя в шведской армии не было, пожалуй, генерала, который вел бы столько переговоров со всевозможными городами и крепостями, но все же сердце у него тревожно билось, когда на следующее утро он увидел двух монахов в белых рясах, подходивших к квартире, которую он занимал. Это были уже другие; впереди шел ксендз Матвей Блешинский, лектор философии, несший письмо с печатями. За ним шел отец Захария Малаховский, скрестив руки на груди, опустив голову, с лицом слегка побледневшим.

Генерал принял их в присутствии штаба и всех старших офицеров и, любезно ответив на поклон отца Блешинского, быстро взял у него письмо из рук, сорвал печать и стал читать.

Вдруг лицо его страшно изменилось: волна крови ударила ему в голову, глаза вышли из орбит, шея вздулась, и от страшного гнева волосы дыбом встали у него под париком. Некоторое время он не мог даже говорить и лишь указал рукой на письмо ландграфу гессенскому, который пробежал его глазами и, обратившись к полковникам, сказал спокойно:

- Монахи заявляют, что они до тех пор не могут отречься от Яна Казимира, пока архиепископ не провозгласит королем Карла-Густава, то есть, другими словами, они не хотят его признавать!

Тут ландграф рассмеялся, Садовский впился насмешливыми глазами в Мюллера, а Вжещович в бешенстве теребил бороду. Среди присутствующих послышался грозный ропот негодования.

Вдруг Мюллер хлопнул в ладоши и крикнул:

- Караульные, сюда!

В дверях показались усатые лица мушкетеров.

- Взять эти бритые морды и запереть! - крикнул генерал. - Пан Садовский, пошлите парламентеров в монастырь с предупреждением, что, если они сделают хотя бы один выстрел, я обоих монахов сейчас же повешу.

Ксендзов увели среди насмешек и издевательства солдат. Мушкетеры надели им на голову свои шляпы, так что они закрывали им глаза, и нарочно наводили их на всевозможные препятствия, и, когда кто-нибудь из ксендзов спотыкался или падал, среди солдат раздавался взрыв смеха. Упавшего поднимали, прикладами ружей били по спине и по плечам. Другие бросали в них конским навозом, некоторые растирали снег в руке и прикладывали его к тонзурам на голове монахов или клали за ворот. Какой-то солдат отрезал шнур от трубы и, обвязав его вокруг шеи монаха, представлял, будто ведет продавать скотину, и выкрикивал цену.

Оба они шли тихо, скрестив на груди руки, с молитвой на губах. Наконец, их заперли в амбаре, продрогших от холода и тяжко оскорбленных; вокруг стояла стража с мушкетами.

В монастырь сообщили уже приказ или, вернее, угрозу Мюллера.

Отцы испугались, войско онемело от ужаса. Пушки замолкли; никто не знал, что делать. Оставить монахов в руках неприятеля было невозможно; послать других - их снова задержал бы Мюллер. Но через несколько часов сам он прислал гонца с вопросом, что они думают делать.

Ему ответили, что, пока он не освободит монахов, никакие переговоры не могут иметь места, ибо как же монастырь может верить, что генерал выполнит предложенные условия, если, вопреки общепринятому праву народов, он арестовал послов, которых даже варвары считают неприкосновенными.

На это заявление не было получено ответа, и страшная неуверенность тяготела над монастырем и леденила души осажденных.

А шведские войска, в руках которых были теперь заложники, лихорадочно работали над тем, чтобы приблизиться к недоступному монастырю. Наскоро возводили новые окопы, устанавливали пушки. Набравшиеся храбрости солдаты подходили к стенам на расстояние полувыстрела. Они угрожали монастырю, защитникам. Полупьяные шведы кричали, грозили кулаками монастырю:

- Сдавайтесь, или висеть вам, как висеть вашим послам!

Некоторые из них поносили Пресвятую Деву и католическую веру. Осажденные, опасаясь за жизнь ксендзов, должны были выслушивать это терпеливо. У Кмицица дыхание захватывало от бешенства. Он рвал на себе волосы и одежду, заламывал руки и наконец обратился к пану Чарнецкому:

- Ох, говорил я, говорил, что никаких переговоров не надо с разбойниками! А теперь - стой, терпи! А они на нас чуть не с кулаками лезут и кощунствуют... Матерь Божья, смилуйся надо мной, дай мне терпение... Господи боже, они скоро на стену полезут... Держите меня, свяжите, как разбойника, я не выдержу!

А те подходили все ближе и кощунствовали все больше.

Между тем случилось новое событие, которые привело осажденных в полнейшее отчаяние. Пан каштелян киевский, сдавая Краков, выговорил себе условие, что он со всем войском уйдет в Силезию и будет стоять там до конца войны. Семьсот человек пехоты из этого войска королевские гвардейцы, под командой полковника Вольфа, стояли неподалеку от границы и, доверяя договору, не принимали никаких мер предосторожности.

И вот Вжещович уговорил Мюллера захватить этих людей. Он послал самого Вжещовича с двумя тысячами рейтар, которые ночью перешли границу, напали на спящих и взяли их в плен, всех до одного. Когда их привели в шведский лагерь, Мюллер велел нарочно обводить их вокруг стен, чтобы показать монахам, что то войско, на помощь которого они рассчитывали, будет теперь участвовать во взятии Ченстохова.

Осажденные с ужасом смотрели на королевскую гвардию, которую водили вокруг стен; никто не сомневался, что Мюллер пошлет ее первой на штурм.

В войске снова поднялась паника; некоторые из солдат стали ломать оружие и кричать, что выхода больше нет и ничего не осталось, как сдаться возможно скорее. Упала духом и шляхта.

Кое-кто из шляхты опять обратился к Кордецкому с просьбой пожалеть Детей, пожалеть святое место, икону и монастырскую братию. И только авторитет Кордецкого и пана Замойского с трудом усмирили это волнение.

А ксендз Кордецкий думал прежде всего об освобождении арестованных монахов и взялся за лучшее средство: он написал Мюллеру письмо, что охотно пожертвует двумя монахами для блага церкви. Пусть генерал приговаривает их к смерти; тогда все будут знать, чего можно от него ожидать и можно ли верить его обещаниям.

Мюллер обрадовался, так как думал, что дело подходит к концу. Но он не сразу поверил словам Кордецкого и его готовности пожертвовать двумя монахами. И одного из них, ксендза Блешинского, он отправил в монастырь, взяв с него клятву, что он вернется сам, добровольно, независимо от того, какой бы ответ он ни принес. Он также обязал его клятвой преувеличить размеры шведских сил и доказать невозможность дальнейшей обороны. Монах повторил все добросовестно, но глаза его говорили совсем другое; наконец он сказал:

- Но, дорожа своей жизнью менее, чем благом церкви, я ожидаю решения совета, и то, что вы решите, я в точности передам неприятелю.

И ему велено было ответить, что монастырь хочет вести переговоры, но не может верить генералу, который задерживает послов. На следующий день Мюллер послал в монастырь другого монаха, отца Малаховского, но и он вернулся с тем же ответом.

Тогда обоим был объявлен смертный приговор.

Это было на квартире Мюллера, в присутствии всего штаба и старших офицеров. Все они пристально смотрели в лица монахов, интересуясь тем, какое впечатление произведет на них смертный приговор, и с величайшим изумлением увидели на лицах обоих такую великую, неземную радость, точно их посетило величайшее счастье. Побледневшие лица монахов слегка зарумянились, глаза наполнились светом, и отец Малаховский сказал дрожащим от волнения голосом:

- Ах, почему же мы умираем не сегодня, если предназначено нам пасть жертвой за Бога и короля!

Мюллер велел их сейчас же увести. Оставшиеся офицеры переглядывались друг с другом, и наконец один из них сказал:

- С таким фанатизмом трудно бороться.

Ландграф гессенский спросил:

- То есть вы хотите сказать, что такая вера была только у первых христиан?

Потом он обратился к Вжещовичу.

- Граф Вейхард, - сказал он, - интересно знать, что вы думаете об этих монахах?

- Мне нечего о них думать, - высокомерно ответил Вжещович, - о них подумал уже генерал!

Вдруг Садовский выступил на середину комнаты и остановился перед Мюллером.

- Вы не можете приговорить к казни этих монахов! - сказал он решительно.

- Это еще почему?

- Потому, что тогда ни о каких переговорах не может быть и речи, ибо осажденные возгорятся местью и скорее падут все до одного, чем сдадутся!

- Виттенберг пришлет мне тяжелые орудия.

- Вы не сделаете этого, генерал, - с силой повторил Садовский, - так как это послы, которые пришли к нам с доверием.

- Так ведь я их и повешу не на доверии, а на веревке!

- Эхо этого поступка разнесется по всей стране, взволнует умы и лишит нас симпатий поляков.

- Оставьте, пожалуйста, в покое ваше эхо... Я слышал о нем сто раз!

- Вы не сделаете этого, генерал, без ведома его королевского величества!

- Вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!

- Но имею право просить уволить меня от службы, по причинам, которые я изложу его королевскому величеству. Я хочу быть солдатом, а не палачом!

Вслед за ним выступил маршал, ландграф гессенский, и сказал демонстративно:

- Садовский, дайте мне вашу руку. Вы благородный и честный человек!

- Что это? Что это значит? - закричал Мюллер, срываясь с места.

- Генерал, - холодно сказал ландграф гессенский, - я осмеливаюсь думать, что Садовский честный человек, и полагаю, что в этом нет ничего противного дисциплине!

Мюллер не любил ландграфа гессенского, но этот холодный, вежливый и в то же время презрительный способ разговаривать с людьми, свойственный людям высокого происхождения, очень ему импонировал. Мюллер даже старался усвоить себе эту манеру, что ему, впрочем, не удавалось; он сдержался все же и сказал спокойно:

- Монахи завтра будут повешены!

- Это не мое дело, - ответил ландграф гессенский, - но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас... И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха...

Сказав это, он вышел из квартиры.

Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.

Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.

Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.

Чарнецкий побежал к Кмицицу.

- А ты знаешь, что за это пуля в лоб?

- Знаю. Мне все равно, берите меня!

- Ну тогда целься лучше.

И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.

Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.

На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.

Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:

- Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!

- Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? - спросил Кмициц, целуя его руки.

Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.

Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.

В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю "партию" Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.

И Куклиновский тоже не был похож на Кмицица. Волосы его уже серебрились, лицо его было увядшее, нахальное и бессовестное. Огромные хищные глаза говорили о необузданном характере. Это был один из тех солдат, в которых благодаря разгульной жизни и постоянным войнам совесть выгорела до последней искры. Много ему подобных участвовало в Тридцатилетней войне. Они готовы были служить кому угодно, и зачастую простая случайность решала, на чью сторону им стать.

Ни отчизны, ни веры - словом, ничего святого для них не существовало. Они знали только войну, в ней искали наслаждения, разврата, денег и забвения. Поступая к кому-нибудь на службу, они служили довольно верно, в силу каких-то особенных понятий о военно-разбойничьей чести, и еще потому, чтобы не портить себе и другим репутации. Таков был и Куклиновский. Благодаря своей храбрости и необыкновенной настойчивости он пользовался большим авторитетом среди своей шайки. Он с легкостью набирал людей. Жизнь свою он провел в разных полках и в разных войсках. Был он атаманом в Сечи, водил полки в Валахию, набирал добровольцев в Австрии, а во время Тридцатилетней войны прославился как командир конного полка. Его кривые, дугообразные ноги говорили о том, что большую часть своей жизни он провел на коне. Притом он был худ как палка и слегка сутуловат от распутной жизни. Немало крови, пролитой не только на войне, тяготело на его совести, и все же это был по натуре человек не совсем плохой; у него бывали иногда благородные порывы; он был просто испорчен до мозга костей. Сам он говорил не раз в компании, под пьяную руку:

- Случались и такие дела, за которые меня громы должны были поразить, а вот не поразили!

Эта безнаказанность была причиной того, что он не верил в справедливость и кару Божью не только при жизни, но и после смерти, иначе говоря, в Бога он не верил, верил только в черта, в колдунов, в астрологов и в алхимиков.

Одевался он по-польски, так как считал этот костюм наиболее подходящим для кавалериста; и только подстригал по-шведски свои черные усы, закручивая вверх их длинные концы. Речь свою он пересыпал уменьшительными и ласкательными именами, как ребенок, и их странно было слышать из уст такого воплощенного дьявола, волка, лакающего человеческую кровь. Говорил он много и пространно, считал себя знаменитостью и одним из первых в мире кавалеристов.

Мюллер, который, вообще говоря, тоже принадлежал к подобному сорту людей, очень ценил его и любил сажать у себя за стол. Теперь Куклиновский сам навязался помочь ему, ручаясь, что он своим красноречием тотчас образумит монахов. Еще раньше, когда после ареста ксендзов пан Замойский, мечник серадзский, лично собирался в лагерь Мюллера и требовал заложника, Мюллер послал Куклиновского; но пан Замойский и ксендз Кордецкий его не приняли, как человека не надлежащего сана.

С тех пор Куклиновский оскорбился смертельно на защитников Ясной Горы и решил всеми силами им вредить.

И он отправился послом, во-первых, чтобы выполнить эту функцию, а во-вторых, чтобы все осмотреть и заронить кое-где злые семена. Так как он давно знал пана Чарнецкого, то вошел в те ворога, которые охранял пан Петр; но пан Чарнецкий спал еще, его заменял Кмициц; он и проводил гостя в трапезную.

Куклиновский глазами знатока осмотрел пана Андрея, и ему сейчас же понравились не только лицо, но и прекрасная военная выправка молодого человека.

- Солдат всегда разглядит солдата! - сказал он, приподнимая колпак. - Я никогда не ожидал, чтобы у монахов гостили такие прекрасные офицеры! Позвольте узнать, как вас зовут?

У Кмицица вся душа переворачивалась при виде поляков, служивших шведам, все же он вспомнил недавний гнев ксендза Кордецкого и то значение, которое он придавал переговорам, и ответил ему холодно и спокойно:

- Я Бабинич, бывший полковник литовских войск, а теперь волонтер на службе у Пресвятой Девы.

- А я Куклиновский, тоже полковник, о котором вы, должно быть, слышали, ибо и имя мое, и саблю мою вспоминали не раз во время войн как в Речи Посполитой, так и за границей.

- Челом вам, - сказал Кмициц, - слышал!

- Ну вот видите... значит, вы с Литвы... И там бывают славные солдаты... Мы всегда друг про друга знаем, ведь трубы славы далече слышно!.. Знали вы там некоего Кмицица?

Вопрос был задан так неожиданно, что пан Андрей остановился как вкопанный.

- А вы, ваша милость, почему о нем спрашиваете?

- Ибо я его люблю, хоть не знаю: мы похожи друг на друга, как пара сапог... Я это всегда повторю: только два солдата и есть во всей Речи Посполитой - я в Польше, а Кмициц на Литве. Пара голубков! А вы его лично знали?

"Чтобы тебя разорвало!" - подумал Кмициц.

Но, вспомнив о цели прихода Куклиновского, он сказал громко:

- Я его лично не знал... Войдите, пожалуйста, вас совет ожидает.

Сказав это, он указал ему на дверь, куда встретить гостя вышел один из монахов. Куклиновский отправился вместе с ним в трапезную, но успел обернуться и сказать Кмицицу:

- Приятно мне будет, пан кавалер, если вы, а не другой и назад меня проводите.

- Я подожду вас, - ответил Кмициц.

И он остался один. Стал ходить взад и вперед быстрыми шагами. Вся душа была возмущена в нем, и сердце обливалось черной кровью от злости.

- Смола не так прилипчива, как худая слава, - пробормотал он. - Этот негодяй, этот предатель называет меня братом и считает товарищем, вот чего я дождался! Все висельники считают меня своим братом, и никто из честных людей не вспомнит обо мне без отвращения. Мало я еще сделал, мало! Если бы я мог хоть проучить эту шельму... Не может быть иначе, надо это сделать...

Совещание в трапезной еще продолжалось. Стемнело.

Кмицицу пришлось ждать долго. Наконец показался пан Куклиновский. Лица его пан Андрей разглядеть не мог, но по его частому сапу он догадался, что миссия его оказалась неудачной и не особенно ему понравилась, так как у него даже пропала охота разговаривать. Некоторое время они шли молча; Кмициц решил разузнать у него всю правду и сказал с притворным сочувствием:

- Должно быть, вы возвращаетесь ни с чем... Наши ксендзы упорны, и, говоря между нами, они поступают не очень умно! - Тут он понизил голос. - Ведь не век же нам защищаться.

Пан Куклиновский остановился и взял его за руку.

- Ага, вот и вы, стало быть, думаете, что они делают глупость? Есть у вас умишко, есть! А попиков мы в муку измелем - помяните мое слово! Не хотят слушать Куклиновского - послушают его саблю!

- Мне, изволите ли видеть, до них дела нет, - ответил Кмициц, - а беспокоит меня участь места этого: оно ведь как-никак свято! Чем позже оно сдастся, тем тяжелее будут условия... Разве что верны слухи, будто вся страна поднимается, будто шведов местами уже начинают бить и будто хан идет с помощью... Если так, то Мюллер должен будет отступить.

- Я вам скажу по секрету: в стране уже не прочь пустить шведам кровь, да и в войске тоже, - это правда! Насчет хана тоже поговаривают! Но Мюллер не отступит. Через несколько дней ему привезут тяжелые орудия. Вот мы и выкурим этих лисиц из их норы, а потом что будет, то будет! Но умишко у вас есть!..

- Вот и ворота! - сказал Кмициц. - Здесь мне надо проститься с вами. А может быть, вы хотите, чтобы я проводил вас вниз?

- Проводите, проводите! Несколько дней тому назад вы стреляли вслед послу...

- Ну что вы говорите?

- Может быть, нечаянно... А все-таки лучше проводите! Мне, кстати, надо сказать вам несколько слов.

- И мне - вам!

- Ну вот и прекрасно!

Они вышли за ворота и погрузились в темноту. Здесь Куклиновский остановился и, схватив Кмицица за рукав, заговорил снова:

- Вы, пан кавалер, кажетесь мне расторопным и неглупым, притом же я угадываю в вас солдата телом и душой. Зачем вы, черт возьми, держите сторону ксендзов, а не таких же, как мы, солдат? Зачем вы хотите быть ксендзовским прислужником? Наша компания лучше и веселей, - за чарками, за игрой, с женщинами... Понимаете?

И он сжал его руку пальцами.

- Этот дом, - продолжал он, указывая на монастырь, - горит, и глуп тот, кто не бежит из загоревшегося дома! Вы, может быть, боитесь, что вас назовут изменником? Так плюньте на тех, кто вас так назовет. Идите в нашу компанию. Я, Куклиновский, предлагаю вам это! Хотите, слушайте, не хотите, не слушайте, я сердиться не буду. Генерал примет вас хорошо, я за это ручаюсь, а мне вы понравились, и я все это говорю из расположения к вам. А компания у нас веселая, веселенькая... На то солдату и свобода, чтобы он служил кому хочет. На что вам монахи? Помните, что среди нас есть и честные люди. Столько шляхты, столько панов, гетманов!.. Чем вы лучше? А разве кто-нибудь теперь держит сторону Казимира? Никто! Один только Сапега Радзивилла душит. Кмициц заинтересовался:

- Сапега, говорите вы, Радзивилла душит?

- Да. Он его жестоко поколотил на Полесье, а теперь осаждает в Тыкоцине. А мы ему не мешаем.

- Почему?

- Король шведский предпочитает, чтобы они съели друг друга! Радзивилл никогда не был надежен, он о себе только думал... Кроме того, он, говорят, уже еле дышит. Кто допустил до того, что его окружили, того поминай как звали. Он уже погиб!

- И шведы не идут к нему на помощь?

- Кому же идти? Сам король в Пруссии, так как там самые важные дела. Курфюрст до сих пор все изворачивался (но теперь он не вывернется!), в Ве-ликопольше война, Виттенберг служит в Кракове, у Дугласа работа с горцами, вот они и предоставили Радзивилла самому себе. Пусть его Сапега съест. Вырос Сапега, что и говорить... Но придет и ему черед! Наш Карл, как только поладит с Пруссией, мигом Сапеге рога снимет. Теперь с ним ничего не поделаешь, потому что за ним вся Литва стоит.

- А Жмудь?

- Жмудь держит в своих лапах Понтус де ла Гарди, а у него рука тяжелая, уж я знаю!

- Так вот как пал Радзивилл, он, который мощью с королями равнялся?

- Гаснет он, гаснет!

- Неисповедимы пути Господни.

- Превратности войны! Но не в том дело. Ну так как же? Вы ничего не решили насчет того предложения, которое я вам сделал? Вы жалеть не будете. Идемте к нам! Если вам нельзя сейчас, то подумайте до завтрашнего или послезавтрашнего дня, пока не прибудут тяжелые орудия. Они, видно, верят вам, если позволяют выходить за ворота, как сейчас. Или же возьмитесь отнести нам письма и больше не возвращайтесь.

- Вы тянете меня на сторону шведов, потому что вы шведский посол, - сказал Кмициц, - иначе вам поступить нельзя, но в душе бог вас знает, что вы думаете. Есть такие, которые служат шведам, но в душе желают им всякого зла.

- Даю кавалерское слово, - ответил Куклиновский, - что я говорю искренне, и не потому, что я посол. За воротами я уже не посол, и, если вы хотите, я добровольно слагаю с себя свое звание и говорю вам как частный человек: бросьте вы к черту эту поганую крепость!

- Это вы говорите как частное лицо?

- Да.

- И я могу вам ответить как частному лицу?

- Я сам вам это предлагаю.

- Тогда послушай меня, пан Куклиновский, - тут Кмициц наклонился и взглянул прямо в глаза собеседнику, - ты - шельма, предатель, мерзавец, подлец и архипес! Довольно с тебя или хочешь, чтобы я тебе еще в глаза плюнул?!

Куклиновский до того изумился, что некоторое время не мог вымолвить ни слова.

- Как так? Что? Хорошо ли я расслышал?

- Довольно этого с тебя, собака, или хочешь, чтобы я тебе в глаза плюнул?!

В руке Куклиновского сверкнула сабля, но Кмициц схватил его своей железной рукой, вырвал саблю, затем дал пощечину, так что эхо раздалось в темноте, дал другую, повернул Куклиновского несколько раз в руках и, толкнув его изо всей силы в спину, крикнул:

- Частному лицу, а не послу!

Куклиновский покатился вниз как камень, выброшенный из пращи, а пан Андрей спокойно пошел к воротам.

Все это происходило почти у подножия горы, так что со стен их трудно было разглядеть. Но все же у ворот Кмициц встретил ксендза Кордецкого, который поджидал его и тотчас, отведя его в сторону, спросил:

- Что ты так долго делал с Куклиновским?

- Я вышел с ним поговорить, - ответил пан Андрей.

- Что же он говорил?

- Говорил, что насчет хана - правда.

- Слава Богу, умеющему вдохновить сердца басурманам и из врагов сделать их друзьями!

- Говорил также, что Великопольша восстала.

- Слава Богу!

- Что регулярные войска все неохотнее служат шведам, что на Полесье воевода витебский, Сапега, разбил изменника Радзивилла и что на его стороне все честные граждане. Говорил, что за ним стоит вся Литва, за исключением Жмуди, которую держит в своих руках Понтус де ла Гарди.

- Слава Богу! А больше вы ни о чем не говорили?

- Как же, потом Куклиновский уговаривал меня перейти к шведам.

- Я так и думал, - ответил ксендз Кордецкий, - это дурной человек! Что же ты ему ответил?

- Видите ли, отец, он сказал мне: "Я слагаю с себя мое посольское звание, так как за воротами посольство мое и так кончилось, и уговариваю вас как частное лицо". А я для большей уверенности еще спросил его, могу ли ответить ему как частному лицу? Он сказал: "Хорошо!" - и тогда...

- Что - тогда?

- Тогда я дал ему по морде, так что он покатился вниз.

- Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

- Не сердитесь, отец... Я все это очень ловко устроил, и ручаюсь, что он никому об этом и не заикнется!

Ксендз помолчал немного.

- Что ты сделал это из благородства, я знаю! - ответил он через минуту. - Меня огорчает только то, что ты нажил себе нового врага. Это страшный человек.

- Ну, одним больше, одним меньше!.. - сказал Кмициц и потом шепнул ксендзу на ухо: - Вот князь Богуслав - это враг! А что мне какой-нибудь Куклиновский? Я и думать о нем забуду.

XVII

Между тем откликнулся грозный Арфуйд Виттенберг. Офицер привез в монастырь его строгое письмо с приказанием сдать крепость Мюллеру. "В противном же случае, - писал Виттенберг, - если вы не захотите подчиниться упомянутому генералу и не перестанете сопротивляться, будьте уверены, что вас ждет за это суровая кара, которая послужит примером для других. И во всем виноваты будете вы сами".

Монахи, по получении этого письма, решили, как прежде, медлить, каждый день выдумывая все новые препятствия, и снова потекли дни, в которые гром пушек прерывал переговоры и переговоры - гром пушек.

Мюллер заявил, что он хочет ввести в монастырь свой гарнизон для защиты его от разбойничьих шаек.

Монахи ответили, что раз их гарнизон оказался достаточным для обороны против такого мощного войска, то он, конечно, будет достаточен и для защиты от разбойничьих шаек. И они умоляли Мюллера, заклинали его всем святым уйти в Велюнь или куда ему будет угодно. Но истощилось, наконец, и терпение шведов. Эта покорность осажденных, которые просили о милосердии и в то же время все яростнее стреляли из пушек, доводила до отчаяния Мюллера и его войско.

Мюллер сначала никак не мог понять, почему, после того как покорилась вся страна, одно это место еще защищается, недоумевал, какая сила поддерживает его, на что надеются монахи, не сдаваясь, чего они хотят и чего ожидают?

Но время давало все более ясные ответы на эти вопросы. Сопротивление, начало которого было здесь положено, ширилось по всей стране, как пожар.

Несмотря на всю свою тупость, генерал наконец понял, чего добивался ксендз Кордецкий, впрочем, это ему доказал, как дважды два четыре, Садовский: дело касалось не этого скалистого гнезда, не Ясной Горы, не сокровищ, нагроможденных в монастыре, не безопасности братии, а судеб всей Речи Посполитой. Мюллер понял, что этот тихий ксендз знал, что делает, что он вполне сознавал свою миссию, что он восстал, как пророк, чтобы подать пример всей стране, чтобы голосом мощным воззвать на все четыре стороны мира: "Горе сердца!" - чтобы победой ли своею или смертью и самопожертвованием разбудить спящих, очистить грешных, возжечь свет во мраке.

Поняв это, старый воин попросту испугался и этого защитника, и той задачи, которую он выполнял. Вдруг этот ченстоховский "курятник" показался ему огромной горой, защищаемой титаном, а сам он показался себе карликом и в армии своей впервые в жизни увидел лишь горсточку жалких червей! Разве могут они поднимать руку на какую-то страшную, таинственную и неземную мощь? Мюллер испугался, и сомнение закралось в его сердце. Зная, что, в случае чего, всю вину свалят на него, он сам стал искать виновных, и гнев его обрушился прежде всего на Вжещовича. В шведском лагере начались нелады и взаимная неприязнь; от этого страдали осадные приготовления.

Но Мюллер слишком привык в жизни мерить людей и события обыкновенной солдатской меркой и поэтому все утешал себя мыслью, что крепость в конце концов сдастся, и по обыкновенной человеческой логике выходило, что иначе и случиться не может. Ведь Виттенберг прислал ему шесть осадных орудий огромного калибра, мощь которых была испытана уже при осаде Кракова.

"Черт возьми, - думал Мюллер, - такие стены не устоят против них, а когда это гнездо страхов, суеверий, колдовства развеется как дым, тогда все примет другой оборот, и вся страна успокоится".

В ожидании больших орудий, он велел стрелять из тех, которые у него были. Снова наступили дни войны. Но тщетно падали на крыши огненные ядра, тщетно самые искусные пушкари делали нечеловеческие усилия. Каждый раз, когда ветер сдувал море дыма, монастырь показывался вновь, неповрежденный, великолепный, как всегда, с башнями, спокойно уходившими в небесную лазурь. Между тем случались события, вселявшие суеверный страх в сердца осаждавших. То ядра, перелетев через всю гору, поражали шведов, стоявших по другую сторону; то пушкарь, наводивший орудие, вдруг падал; то дым принимал странные и страшные формы; то порох в ящиках воспламенялся, точно его поджигала невидимая рука.

Кроме того, постоянно погибали солдаты, которые поодиночке, вдвоем или втроем выходили из лагеря. Подозрение падало на польские полки, которые, за исключением полка Куклиновского, отказались от какого бы то ни было участия в осаде и становились все опаснее для шведов. Мюллер пригрозил полковнику Зброжеку отдать его людей под суд, а тот ответил ему в глаза, в присутствии всех офицеров: "Попробуйте, генерал!"

Солдаты из польских полков нарочно заглядывали в шведский лагерь, выказывая презрение и пренебрежение солдатам и затевая ссоры с офицерами. Дело доходило до поединков, в которых шведы, как менее опытные фехтовальщики, обычно падали жертвой. Мюллер издал строгий приказ, запрещавший поединки, и в конце концов запретил полякам входить в шведский лагерь. В результате получилось то, что оба войска стояли друг около друга, как два враждебные лагеря, выжидающие лишь удобной минуты, чтобы начать битву.

А монастырь между тем защищался все успешнее. Оказалось, что орудия, которыми располагал монастырь, нисколько не уступали тем, которые были у Мюллера, а пушкари благодаря постоянной практике дошли до такого искусства, что каждый их выстрел вредил неприятелю. Шведы объясняли это колдовством. Пушкари прямо заявляли офицерам, что бороться с той силой, которая защищает монастырь, не в их власти.

Однажды утром в юго-восточных окопах случился переполох: солдаты совершенно явственно увидели деву в голубом плаще, осенявшую костел и монастырь. Завидев это, все они бросились ниц на землю. Тщетно приезжал сам Мюллер; тщетно объяснял он им, что это туман и дым принял такие формы; тщетно грозил он им судом и карой. В первую минуту никто не хотел его слушать, особенно потому, что сам генерал не сумел скрыть своего ужаса.

После этого случая во всем войске укрепилось убеждение, что никто из тех, кто принимает участие в осаде, не умрет своей смертью. Многие офицеры разделяли это убеждение, да и сам Мюллер не был чужд некоторого беспокойства, так как он позвал лютеранских священников и приказал им молитвами прогнать чары. И они ходили по всему лагерю, распевая псалмы; но ужас настолько распространился среди солдат, что им не раз доводилось слышать шепот: "Не в вашей власти это сделать!"

Под гром пушечных выстрелов в монастырь вошел новый посол Мюллера и предстал перед ксендзом Кордецким и военным советом.

Это был пан Слядковский, подстольник равский, которого захватили шведы, когда он возвращался из Пруссии. Его приняли холодно и сурово, хотя у него было честное лицо и глаза чистые, как небо. Монахи уже привыкли видеть такие честные лица у изменников. Но он нисколько не смутился таким приемом и, перебирая пальцами чуб на голове, проговорил:

- Да славится имя Господне!

- Во веки веков! - ответили хором собравшиеся.

А ксендз Кордецкий сейчас же прибавил:

- Благословенны слуги его!

- И я ему служу, - ответил пан подстольник, - и лучше, чем Мюллеру, это вы сейчас увидите! Гм! Позвольте, святые отцы, мне плюнуть, должен же я гадость выплюнуть... Итак, Мюллер... тьфу!.. прислал меня, Панове, чтобы я уговорил вас сдаться... тьфу! И я взялся за это, чтобы сказать вам: защищайтесь, не думайте о сдаче! Шведы уже тонким голосом поют, и скоро их черти возьмут совсем!

Изумились монахи и воины, видя такого посла; вдруг пан мечник серадзский воскликнул:

- Богом клянусь, это какой-то честный человек!

И, подбежав к нему, он стал трясти его руку, а пан Слядковский свободной рукой продолжал гладить чуб и заговорил:

- Что я не шельма, это вы тоже увидите. Я просил Мюллера отправить меня послом еще и затем, чтобы сообщить вам новости, которые так прекрасны, что хочется их все единым духом выложить... Благодарите Бога и его Пресвятую Матерь, что она избрала вас орудием к исправлению сердец человеческих. Ваш пример, ваша оборона научила всю страну, и она уже сбрасывает с себя шведское иго. О чем тут говорить? Бьют шведов в Великопольше, бьют в Малопольше, уничтожают небольшие отряды, занимают дороги и проходы. В иных местах им задали уже здоровую трепку. Шляхта садится на коней, мужики собираются кучками, а поймают какого шведа - шкуру сдирают! Перья летят! Вот до чего дошло. А кто это сделал? Вы!

- Ангел, ангел говорит! - восклицали монахи и шляхта, поднимая к небу руки.

- Не ангел, а Слядковский, подстольник равский, всегда к услугам вашим готовый... Но это еще ничего! Слушайте дальше: хан, помня благодеяния законного государя нашего, Яна Казимира, коему пошли Бог здоровья и многая лета, идет к нам на помощь и уже вступил в пределы Речи Посполитой. Казаков, которые ему сопротивлялись, он изрубил в труху и идет со стотысячной ордой к Львову, а Хмельницкий, волей-неволей, с ним.

- Господи Боже! Господи Боже! - повторяли многочисленные голоса, точно придавленные этим счастьем.

А пан Слядковский даже вспотел и кричал, все быстрее размахивая руками:

- Но это еще ничего, - пан Чарнецкий, которого обманули шведы, не сдержав данного слова и захватив его пехоту, считает себя также свободным от слова и уже садится на коня. Король Казимир войско собирает и не сегодня завтра вступит в страну, а гетманы, - слушайте, отцы! - гетманы пан Потоцкий и пан Лянцкоронский, а с ними все войско, только и ожидают прихода короля, чтобы покинуть шведов и обратить против них свои сабли. А пока они сносятся с паном Сапегой и с ханом. Шведы в ужасе: по всей стране пожар восстания, везде война... Все живое в поле выходит!

Что делалось в сердцах монахов и шляхты - трудно описать, трудно высказать. Некоторые плакали, некоторые бросились на колени, некоторые повторяли: "Это невозможно, это невозможно". Услышав это, пан Слядковский подошел к большому распятию, висевшему на стене, и проговорил:

- Влагаю персты мои в язвы Господни и клятву даю, что говорю правду истинную! Повторяю вам только: защищайтесь, не падайте духом, не верьте шведам, не рассчитывайте на то, что покорностью и сдачей монастыря вы можете обеспечить свою безопасность! Они не сдерживают никаких обещаний, никаких уговоров. Вы заперты здесь и не знаете, что творится по всей стране, какой везде гнет насилия, убийства, осквернение святынь, попирание всех законов. Шведы все обещают и ничего не исполняют. Вся страна отдана в добычу распутству солдат. Даже те, которые стоят на стороне шведов, не могут избежать обид. Вот кара Божья изменникам, нарушившим верность королю! Выигрывайте время! Я, как вы видите меня тут, если только жив буду, если смогу отвязаться от Мюллера, сейчас же отправлюсь в Силезию к нашему государю. Там я паду ему в ноги и скажу: "Великий государь! Спасай Ченстохов и вернейших слуг своих!" Но вы держитесь, святые отцы: от вас зависит спасение всей Речи Посполитой!

Тут голос пана Слядковского дрогнул, и слезы показались у него на глазах; потом он продолжал:

- Настанут еще для вас тяжелые дни: к нам везут осадные пушки из-под Кракова, их провожают двести человек пехоты. Одно орудие особенно страшно... Будут жестокие штурмы... Но это будут последние усилия... Продержитесь еще, ибо к вам уже идут на помощь! Клянусь язвами Господними, придет король, гетманы, войско, вся Речь Посполитая идет спасать свою Покровительницу... Вот что я вам говорю... Спасение, избавление, слава... Уже, уже... недолго...

И расплакался благородный шляхтич - и в ответ ему зарыдали все.

Ах, этой горсточке изнуренных защитников, этой горсточке верных, покорных слуг давно уже нужны были какие-нибудь лучшие вести, какое-нибудь утешение изнутри страны!

Ксендз Кордецкий встал с своего места, подошел к пану Слядковскому и широко раскрыл объятия.

Слядковский бросился к нему на шею, и долго они обнимали друг друга. Другие, следуя их примеру, тоже упали друг другу в объятия, целовались и поздравляли один другого, точно шведы уже ушли. Наконец ксендз Кордецкий сказал:

- В часовню, братья мои, в часовню!

И пошел первый, а за ним и другие. Зажгли все свечи, так как на дворе было уже сумрачно, раздвинули завесу у чудотворной иконы, и она засверкала нежным и полным блеском. Ксендз Кордецкий опустился на колени на ступеньках, за ним монахи, шляхта и простой народ; пришли и женщины с детьми. Бледные, измученные лица и заплаканные глаза поднимались к образу; но сквозь слезы на всех лицах сияла улыбка счастья. Некоторое время царило молчание, наконец ксендз Кордецкий начал:

- Под твою милость прибегаем, Богородице Дево!

Дальнейшие слова застряли у него в горле; усталость, прежние страдания, затаенное беспокойство вместе с радостной надеждой на спасение залили его душу огромной волной - и рыдания потрясли его грудь. И этот человек, который нес на своих плечах судьбы всей страны, согнулся теперь под их бременем, как слабый ребенок, упал ниц и едва лишь смог выговорить среди рыданий:

- О, Мария, Мария... Мария!

Плакали вместе с ним все, а икона сверкала чудесным блеском...

Только позднею ночью монахи и шляхта разошлись по стенам, а ксендз Кордецкий остался в часовне и всю ночь пролежал ниц. В монастыре опасались, как бы усталость не свалила его с ног, но на следующий день, рано утром, он показался уже среди солдат, осматривал башни и ходил веселый, отдохнувший и то и дело повторял:

- Дети, Пресвятая Дева покажет еще, что она сильнее осадных орудий, - и тогда придет конец всем нашим мучениям и заботам!

В то же утро ченстоховский мещанин, Яцек Бжуханский, переодевшись шведом, подошел к подножию стен, чтобы подтвердить известие о присылке больших орудий из Кракова, но вместе с тем и о приближении хана с ордой. Кроме того, пришло письмо от отца Антония Пашковского из Кракова, в котором тот, описывая нечеловеческую жестокость и грабежи шведов, просил и умолял ясногорских отцов не верить обещаниям неприятеля и всеми силами защищать святое место от дерзких безбожников.

"Ибо нет у шведов никакой веры, - писал ксендз Пашковский, - никакой религии. Ничто Божеское, ничто человеческое не кажется им святым и неприкосновенным; они не привыкли исполнять того, что обещают в своих договорах и соглашениях".

Это был день Непорочного зачатия Пресвятой Девы. Несколько офицеров и солдат из союзных польских полков настойчивыми просьбами добились от Мюллера разрешения отлучиться в крепость к обедне. Быть может, Мюллер рассчитывал, что они разговорятся с монастырским гарнизоном и, сообщив о присылке осадных орудий, напугают монахов, быть может, своим отказом он не хотел усилить в поляках ту ненависть, которая делала их отношения со шведами не совсем безопасными, - одним словом, он разрешил.

И вот с этими польскими солдатами в монастырь зашел некий татарин, из польских татар, магометанин. Среди всеобщего изумления он стал убеждать монахов не сдавать святое место шведам, уверяя, что шведы скоро отступят со стыдом и позором. То же самое повторяли и польские солдаты, во всем подтверждая сообщение пана Слядковского. Все это ободрило осажденных до такой степени, что они нисколько не боялись огромных орудий и даже подшучивали над ними.

После обедни началась перестрелка. Какой-то шведский солдат несколько раз подходил к самым стенам и громовым голосом поносил Пресвятую Деву. Осажденные стреляли в него несколько раз, но безуспешно. У Кмицица, когда он стал метиться, лопнула тетива лука, а швед все больше набирался смелости и подавал пример другим. О нем говорили, что у него семь дьяволов в услужении и они его оберегают и защищают.

В этот день он опять подошел к стенам, но осажденные, веря, что в день Непорочного зачатия чары не будут иметь такой силы, решили во что бы то ни стало его наказать.

Долго стреляли в него, но без успеха, наконец пушечное ядро, отскочив от земли и прыгая по снегу, подобно птице, ударило его в самую грудь и разорвало надвое. Осажденные ободрились этим и стали кричать со стен: "Кто же еще будет поносить ее?" - но шведы в беспорядке разбежались к окопам.

Мишенью для выстрелов были стены и крыши. Но ядра не пугали уже осажденных.

Старушка нищенка, Констанция, которая жила в расщелине скалы, точно издеваясь над шведами, ходила по отлогой горе и собирала в подол шведские ядра и грозила по временам своим костылем в сторону шведов. Шведы принимали ее за колдунью, боялись, как бы она не причинила им какого-нибудь вреда, особенно когда заметили, что пули ее не берут.

Прошло целых два дня в безрезультатной перестрелке. На крыши бросали корабельные канаты, пропитанные смолой, которые летели, подобно огненным змеям. Но образцовая стража вовремя устраняла опасность. И вот наступила такая темная ночь, что, несмотря на костры, бочки со смолой и ракеты ксендза Лассоты, осажденные ничего не могли разглядеть.

Между тем в шведском лагере царило какое-то необычайное движение. Слышался скрип колес, гул людских голосов, порою ржание лошадей и какой-то грохот. Солдаты на стенах угадывали, что там происходит.

- Не иначе как пушки привезли, - говорили одни.

- И окопы насыпают, а тут такая темнота, что собственной руки не видишь.

Старшины обсуждали план вылазки, которую предлагал пан Чарнецкий, но мечник серадзский возражал, что при столь важной работе неприятель должен был принять все меры предосторожности и, наверное, держит наготове пехоту. Поэтому решено было только стрелять в северном и южном направлении, откуда слышался наибольший шум. Но результатов нельзя было разглядеть в темноте.

Наконец забрезжил день и осветил работу шведов. С северной и южной стороны возвышались окопы, над которыми работало несколько тысяч человек. Они были так высоки, что осажденным казалось, будто они на одном уровне со стенами. В равномерных выемках на их поверхности зияли огромные жерла пушек, за которыми стояли солдаты, похожие на рой желтых ос.

В костеле еще не отошла обедня, как вдруг воздух вздрогнул от страшного грохота, задребезжали стекла, в некоторых местах стекла вылетели из рам, со звоном разбиваясь о каменный пол, и весь костел наполнился пылью обвалившейся штукатурки.

Огромные орудия заговорили.

Начался страшнейший огонь, какого не видывали еще осажденные. Когда отошла обедня, все бросились на стены и на крыши. Прежние обстрелы показались им теперь невинной забавой в сравнении с этим страшным адом огня и свинца.

Маленькие пушки вторили осадным. В воздухе летели ядра, гранаты, связки тряпок, насыщенных смолой, факелы, огненные канаты. Двадцатишестифунтовые ядра срывали штукатурку со стен, иногда даже вязли в стенах, иногда делали огромные пробоины, вырывали штукатурку и кирпичи. Стены, окружающие монастырь, кое-где дали трещины, и не утихавшие ни на минуту выстрелы угрожали тем, что все они могут рухнуть. Монастырские строения были буквально засыпаны огнем.

Трубачи на башнях чувствовали, как они колеблются. Костел весь дрожал от постоянных толчков; в некоторых алтарях свечи попадали из подсвечников.

Вода, которую в невероятном количестве приходилось употреблять для тушения пожаров, образовала вместе с дымом и пылью такие густые клубы пара, что за ним ничего не было видно. Обнаружены были повреждения и в стенах строений. Крики: "Горит!" - раздавались все чаще среди грохота выстрелов и свиста пуль. Близ северной башни разбило два колеса у пушки, одно орудие принуждено было совершенно замолчать. В конюшню залетела граната, убила трех лошадей, и там начался пожар. Не только пули, но и осколки гранат дождем сыпались на крыши, башни и стены.

Вскоре раздались стоны раненых. По странной случайности убиты были три молодых солдата, все Яны. Это ужаснуло других защитников, носивших то же имя, но в общем оборона была достойна штурма. На стены выбежали даже женщины, дети и старики. Солдаты бесстрашно стояли в огне и в дыму, среди града выстрелов и с бешеным упорством отвечали на неприятельский огонь. Одни, хватаясь руками за колеса, перевозили орудия в наиболее опасные места, другие сталкивали в пробоины в стенах камни, бревна, балки, навоз, землю. Женщины, с распущенными волосами, с пылающими лицами, подавали пример храбрости, и были среди них даже такие, которые с ушатами воды гонялись за гранатами, прыгавшими по земле и готовыми взорваться каждую минуту. Воодушевление росло с часу на час, точно в этом запахе пороха, дыма, пара, в этом грохоте, в волнах огня и железа было что-то возбуждающее. Все действовали без команды, так как слова исчезали в страшном шуме. И только песню, которую пели трубы на башне, можно было еще слышать среди грохота.

К полудню огонь ослабел. Все вздохнули с облегчением. Но вот у ворот затрещал барабан, и барабанщик, присланный Мюллером, стал спрашивать, не довольно ли с монахов этой пальбы и не пожелают ли они немедленно сдаться? Сам ксендз Кордецкий ответил, что ему нужно подумать до завтрашнего дня. Как только этот ответ был сообщен Мюллеру, снова начался штурм, с удвоенной энергией.

Время от времени огромные колонны пехоты под огнем подходили к стенам, точно намереваясь взять крепость приступом, но под убийственной пальбой из пушек и мушкетов они, с огромными потерями, каждый раз отступали назад, к батареям. И как волна, залившая берег, отхлынув, оставляет после себя на песке всевозможные водоросли, раковины и камешки, так эти волны шведов, отхлынув назад, каждый раз оставляли после себя трупы, разбросанные там и сям на земле.

Мюллер велел стрелять не в башни, а в стены и именно в те места, где ответный огонь был слабее. Кое-где стены дали значительные трещины, но они были слишком малы, чтобы пехота могла проникнуть через них внутрь крепости.

Вдруг произошло событие, которое прервало штурм.

Это было вечером; у одного из больших орудий стоял шведский артиллерист с зажженным фитилем, который он намеревался приложить к орудию, - вдруг монастырское ядро попало ему в самую грудь, но так как, из-за дальности расстояния, оно потеряло уже свою силу, то, сделав три скачка по земле, оно лишь отбросило артиллериста вместе с фитилем на несколько шагов в сторону. Он упал на открытый ящик, наполненный порохом. Тотчас раздался страшный грохот, и клубы дыма покрыли окопы. Когда дым рассеялся, оказалось, что пять артиллеристов были убиты, колеса орудия повреждены, остальных же солдат охватила паника. Пришлось прекратить огонь с этого окопа, и так как стало темно, его прекратили и на других.

На следующий день было воскресенье.

Лютеранские священники отправляли богослужения на окопах, и орудия молчали. Мюллер снова запросил монахов: не довольно ли с них? Они ответили, что перенесут и больше.

Между тем стали осматривать повреждения в монастыре. Они были значительны. Помимо того что много народу было убито, оказалось, что и стены местами грозили рухнуть. Страшнее всех оказалось одно орудие, стоявшее с юга. Оно настолько повредило стены, вырвало столько камней и кирпичей, что если бы огонь продолжился еще несколько дней, то огромная часть стены могла бы рассыпаться в прах.

Пробоину, которая образовалась бы в этом месте, нельзя было бы заложить ни бревнами, ни землей, ни навозом. И ксендз Кордецкий озабоченными глазами смотрел на это опустошение, с которым он не мог бороться.

Между тем в понедельник снова начался штурм, и огромное орудие продолжало свою страшную работу. Но и в шведском лагере случались различные бедствия. К вечеру этого дня шведский пушкарь на месте убил племянника Мюллера, которого генерал любил как собственного сына и которому намеревался завещать не только свое имя и свою славу, но и все свое состояние. Но это лишь наполнило душу старого воина еще большей ненавистью. Стена у южной башни уже так потрескалась, что ночью начали делать приготовления к рукопашному штурму. Для того чтобы пехота могла подойти к стенам возможно безопаснее, Мюллер велел не зажигать огня по всей линии окопов. Но ночь была ясная, и на бледном снегу явственны были все движения неприятеля. Ясногорские пушки прогоняли солдат.

На рассвете пан Чарнецкий заметил готовую осадную машину, которую уже подводили к стенам. Но осажденные без труда разрушили ее пушечными выстрелами; при этом было перебито столько народу, что этот день можно было бы считать днем победы для осажденных, не будь того осадного орудия, которое со страшной силой разрушало стены.

На следующий день была оттепель и такой густой туман, что монахи объясняли его чарами злых духов. Нельзя было разглядеть ни осадных машин, ни работ осаждающих. Шведы подходили к самым монастырским стенам. Вечером Чарнецкий взял настоятеля под руку, когда он, по обыкновению, обходил стены, и сказал ему на ухо:

- Плохо, святой отец! Стена дольше чем день не выдержит.

- Может быть, туман помешает им стрелять, - ответил ксендз Кордецкий, - а мы между тем поправим повреждения.

- И туман не помешает, так как орудие уже наведено и может продолжать свое дело в темноте, а между тем стена все осыпается и осыпается.

- В Боге и Пресвятой Деве наша надежда...

- Так-то так! А что, если сделать вылазку? Пусть даже придется потерять много людей, только бы заткнуть глотку этому дьявольскому дракону...

Вдруг в тумане зачернела какая-то фигура, и около разговаривающих очутился пан Бабинич.

- Смотрю, кто говорит, лица и в трех шагах не разглядишь, - сказал он. - Добрый вечер, святой отец! О чем вы говорите?

- Вот об этой пушке. Пан Чарнецкий советует вылазку! Это дьявол туман развесил!.. Я уже велел молиться...

- Отец святой! - сказал пан Андрей. - С тех пор как это орудие разрушает нам стену, я все думаю о нем, и кое-что мне уже пришло в голову. Вылазка здесь ни к чему... Зайдемте куда-нибудь в комнаты, я вам расскажу, что я надумал.

- Хорошо, - ответил настоятель, - пойдемте в мою келью.

Вскоре они уселись за сосновым столом в убогой келье настоятеля. Ксендз Кордецкий и пан Чарнецкий внимательно смотрели в молодое лицо Кмицица, а он сказал:

- Здесь вылазка ни к чему. Заметят и прогонят. Здесь один человек должен действовать.

- Как так? - спросил пан Чарнецкий.

- Должен пойти один человек и взорвать орудие порохом. Он может это сделать, пока такой туман. Лучше всего ему переодеться. Тут, говорят, есть шведская одежда. А если нельзя будет иначе, тогда придется проникнуть к шведам, и если с этой стороны окопов, откуда выглядывает к нам жерло орудия, нет людей, то тем лучше.

- Боже мой, да что может сделать один человек?

- Ему нужно будет только всадить в дуло пушки ящик с порохом, приладить к нему пороховую нитку и зажечь ее. Когда порох вспыхнет, орудие будет взорвано.

- Эх, милый мой, что ты говоришь? Мало ли пороха суют в него каждый день, а оно не разрывается?

Кмициц рассмеялся и поцеловал ксендза в рукав рясы.

- Отец святой, великое у вас сердце, геройское и святое...

- Ну, брось... - перебил его ксендз.

- ...и святое, - повторил Кмициц, - но только в пушках вы ничего не понимаете. Другое дело, когда порох вспыхнет в задней части дула, тогда он своим напором выбрасывает ядро; но если заткнуть переднее отверстие и зажечь порох, то нет такой пушки, которая могла бы выдержать этот опыт. Спросите пана Чарнецкого. Бывает, что когда в дуло ружья набьется снег, то ружье обязательно разорвется при выстреле. Уж такая дьявольская сила! А что будет, если целый ящик вспыхнет? Спросите пана Чарнецкого.

- Да, это не новость для солдата, - ответил Чарнецкий.

- И вот, если бы только взорвать это орудие, - продолжал Кмициц, - то все остальные - пустяки!

- Но мне кажется, что это невозможно, - ответил на это ксендз Кордецкий, - и прежде всего, кто возьмется это сделать?

- Такой человек есть, - ответил пан Андрей, - и зовут его Бабинич.

- Ты? - воскликнули вместе ксендз и пан Петр Чарнецкий.

- Эх, отче! Ведь я у вас на исповеди был и все свои проделки вам рассказал. Были среди них проделки не хуже той, которую я задумал; неужели вы можете сомневаться, что я за это возьмусь? Или вы меня еще не знаете?

- Это герой, это рыцарь из рыцарей, Богом клянусь! - воскликнул Чарнецкий.

И, обняв Кмицица за шею, он сказал:

- Дай я тебя расцелую за одно только желание.

- Укажите мне другое средство, и я не пойду, - сказал Кмициц, - но кажется мне, что я справиться сумею. И помните о том, что я по-немецки говорю, как немец. Это много значит; если у меня только платье будет, они не скоро догадаются, что я не ихний. Но я думаю, что перед орудием стражи нет и что я успею все сделать, прежде чем они опомнятся.

- Пане Чарнецкий, что вы об этом думаете? - спросил вдруг настоятель.

- Из ста человек один лишь возьмется за такое предприятие, - ответил пан Петр, - но храбрость города берет.

- Бывал я и в худших переделках, - сказал Кмициц, - и ничего мне не будет, уж такое мне счастье, отец святой. Какая разница? Прежде я рисковал жизнью только бы порисоваться, из-за пустого тщеславия, а теперь я делаю это ради Пресвятой Девы. Если мне даже и придется сложить голову, то скажите сами: можно ли пожелать кому-нибудь более славной смерти, чем в таком деле?

Ксендз долго молчал, наконец сказал:

- Я бы стал удерживать тебя убеждениями и просьбами, если бы ты хотел этим добиться только славы, но ты прав: дело касается Пресвятой Девы, этого святого места и всей страны. А ты, мой сын, вернешься ли счастливо или примешь мученический венец, - тебя ждет высшее счастье, вечное спасение. И вот, наперекор сердцу своему, я говорю тебе: иди, я тебя не удерживаю. Молитвы наши будут тебя хранить...

- С ними я пойду смело и рад буду погибнуть.

- Нет, возвращайся, солдатик Божий, возвращайся счастливо, мы тебя здесь полюбили от всей души. Пусть же тебя святой Рафаил ведет, дитя мое, сын мой дорогой!

- Я сейчас же сделаю все приготовления, - весело сказал пан Андрей, обнимая ксендза, - я переоденусь шведом, захвачу с собой порох, а вы пока молитесь, чтобы туман не проходил, он нужен шведам, но нужен и мне.

- А не хочешь ли ты отысповедоваться перед дорогой?

- Разве можно иначе? Без исповеди не пойду, иначе черти будут иметь ко мне доступ.

- Ну так с этого и начнем!

Пан Петр вышел из кельи, а Кмициц опустился перед ксендзом на колени и очистился от грехов. И, веселый, как птица, он пошел сделать необходимые приготовления.

Час или два спустя, поздней ночью, он снова постучал в келью ксендза-настоятеля, где его ждал и пан Петр.

Оба они с ксендзом едва узнали его - такой превосходный швед из него вышел. Усы он закрутил кверху, надел шляпу набекрень и как две капли воды был похож на какого-нибудь знатного офицера.

- Господи боже, рука невольно за саблю берется при его виде, - сказал пан Петр.

- Уберите свечу, - воскликнул Кмициц, - я вам что-то покажу...

И когда ксендз Кордецкий заботливо отодвинул свечу, пан Андрей положил на стол толстую кишку из просмоленного полотна, туго набитую порохом. На одном конце ее свешивался длинный шнур, пропитанный серой.

- Ну, - сказал он, - когда я дам пушке принять это лекарство, у нее мигом брюхо лопнет.

- А чем ты зажжешь шнур? - спросил ксендз Кордецкий.

- В этом-то и вся опасность предприятия: мне придется высекать огонь. У меня есть хороший кремень, трут и огниво. Но придется нашуметь, они могут заметить. Надеюсь, что шнур они погасить не успеют, он будет висеть у самого жерла пушки, и его трудно будет заметить, тем более что он будет скоро тлеть, но они могут броситься за мной в погоню, а я бежать прямо в монастырь не могу.

- Почему не можешь? - спросил ксендз.

- Меня может убить взрывом. Как только я увижу искру, мне сейчас же нужно отбежать шагов пятьдесят в сторону и лечь на землю. Только после взрыва мне можно будет бежать в монастырь.

- Боже, боже, как это опасно! - сказал настоятель, поднимая глаза кверху.

- Отец дорогой, я так уверен, что вернусь к вам, что даже не волнуюсь нисколько, хотя люди всегда волнуются в такие минуты. Нуда это все равно! Будьте здоровы и молитесь, чтобы Господь дал мне удачу. Проводите меня только до ворот.

- Как? Ты сейчас хочешь идти? - спросил пан Чарнецкий.

- А что же? Ждать, пока рассветет или когда туман пройдет? Разве мне жизнь не мила?

Но в эту ночь Кмициц не пошел, ибо только лишь они дошли до ворот, как стало светать. Кроме того, у большого орудия слышалось какое-то движение. На следующее утро осажденные убедились, что его перевезли на другое место.

Шведами было получено сообщение, что на повороте у южной башни стена особенно слаба, и они решили направить туда выстрелы. Быть может, это была проделка ксендза Кордецкого, так как накануне из монастыря выходила куда-то старушка Констанция, а ею всегда пользовались, когда нужно было сообщить шведам какие-нибудь ложные известия. Во всяком случае, это была ошибка со стороны шведов, так как осажденные могли тем временем поправить поврежденную стену, а для того чтобы сделать новый пролом, нужно было несколько дней.

Ночи все еще были ясны, а дни шумны. Стреляли с отчаянной энергией. Дух сомнения снова закрался в сердца осажденных. Среди шляхты было немало таких, которые попросту хотели сдаться; некоторые монахи тоже упали духом. Оппозиция все росла. Ксендз Кордецкий боролся с нею с неутомимой энергией, но здоровье его ухудшилось. Между тем к шведам подходили новые подкрепления и транспорты из Кракова. Особенно страшны были большие бомбы, наполненные порохом и свинцом. Они не столько вредили осажденным, сколько вселяли в них панику.

Кмициц, с тех пор как он решил взорвать орудие, скучал в крепости. И каждый день он с тоской поглядывал на свою кишку. После некоторого раздумья он сделал ее еще длиннее, так что она была в аршин длиной и толщиной в голенище.

По вечерам он жадными глазами смотрел в ту сторону, где стояло орудие, изучал небо, как астролог. Но луна, освещавшая по ночам снег, делала невозможным его предприятие. Но вот наконец настала оттепель, тучи закрыли горизонт, и настала темная ночь. Пан Андрей так повеселел, точно ему кто-нибудь подарил настоящего арабского коня, и лишь пробила полночь, как он очутился у пана Чарнецкого в своем рейтарском костюме и с кишкой под мышкой.

- Иду! - сказал он.

- Подожди, я дам знать настоятелю.

- Хорошо. Ну, пан Петр, давай поцелуемся, и иди за ксендзом Кордецким.

Чарнецкий сердечно расцеловал его и ушел. Не успел он сделать тридцати шагов, как перед ним забелела ряса настоятеля. Он догадывался, что Кмициц сегодня отправится, и шел с ним проститься.

- Бабинич готов. Он ждет вас, отец.

- Иду, иду, - ответил ксендз. - Матерь Божья, помоги ему и защити!

Минуту спустя они были уже в проходе, где пан Чарнецкий оставил Кмицица, но его уже и след простыл.

- Ушел? - с изумлением сказал ксендз Кордецкий.

- Ушел, - ответил пан Чарнецкий.

- Ах он изменник, - взволнованно сказал настоятель, - я ему хотел ладанку на шею повесить.

Оба замолчали; всюду было тихо, так как ночная темнота не позволяла стрелять. Вдруг пан Чарнецкий сказал:

- Боже мой, он даже не старается идти тихо. Вы слышите шаги? Снег хрустит...

- Пресвятая Дева, храни своего слугу! - сказал настоятель. Некоторое время они внимательно прислушивались, пока шаги и скрип

снега не утихли.

- Вы знаете что, отец? - шепнул Чарнецкий. - Минутами я думаю, что ему все удастся, и нисколько за него не боюсь. Этот шельмец пошел так, точно в корчму горилки выпить. Что за удаль в нем! Либо он рано голову сложит, либо гетманом будет! Если бы я не знал, что он слуга Пресвятой Девы, я бы думал... Дай Бог ему счастья, дай Бог ему счастья, ибо другого такого кавалера не сыскать во всей Речи Посполитой.

- Так темно, так темно, - сказал ксендз Кордецкий, - а они после нашей вылазки стали осторожнее. Он может нарваться на целый отряд, ничего не подозревая...

- Этого я не думаю; стража, конечно, стоит на постах, но на окопах, а не перед окопами. Если они не услышат шагов, то он легко может подкрасться под окопы, а потом окопы и защитят.

Тут пан Чарнецкий замолчал, так как сердце его тревожно билось от ожидания и ему трудно было дышать.

Ксендз осенил крестом ту сторону, куда уходил Кмициц. Вдруг к ним кто-то подошел. Это был мечник серадзский.

- А что там? - спросил он.

- Бабинич пошел взорвать осадное орудие порохом.

- Как?! Что?!

- Взял кишку с порохом, шнур, кремень и пошел.

Пан Замойский схватился руками за голову.

- Господи боже мой! - воскликнул он. - Один?!

- Один.

- Кто же ему позволил? Ведь это страшно опасно!

- Я! Для Господа все возможно, даже и то, что он вернется благополучно! - ответил ксендз Кордецкий.

Замойский замолчал.

- Будем молиться, - сказал ксендз.

Они втроем опустились на колени и стали молиться. Но волосы дыбом вставали на голове у рыцарей от беспокойства. Прошло четверть часа, полчаса, потом час, длинный как вечность.

- Должно быть, ничего не выйдет! - сказал пан Чарнецкий. И глубоко вздохнул.

Вдруг вдали сверкнул огромный столб огня и раздался грохот, точно небо свалилось на землю, вздрогнули стены костела и монастыря.

- Взорвал! Взорвал! - закричал пан Чарнецкий. Но новый взрыв прервал его слова.

Ксендз бросился на колени и, подняв руки к небу, воскликнул:

- Пресвятая Дева, Заступница и Защитница, дай ему вернуться невредимым!

На стенах показались люди. Гарнизон, не зная, что случилось, схватился за оружие. Из келий выбежали монахи. Никто еще не спал. Выбежали даже женщины. Вопросы и ответы перекрещивались с молниеносной быстротой.

- Что случилось?

- Штурм!

- Взорвало шведскую пушку! - сказал один из пушкарей.

- Чудо! Чудо!

- Взорвало самое большое орудие!

- Где ксендз Кордецкий?

- На стенах, молится. Он это сделал!

- Бабинич взорвал орудие! - крикнул пан Чарнецкий.

- Бабинич! Бабинич! Слава Пресвятой Деве! Оно уже не будет нам вредить!

Из шведского лагеря доносились какие-то беспорядочные голоса. На всех окопах блеснули огни. Слышалась все большая суматоха. При свете костров виднелись толпы солдат, которые беспомощно бегали в разные стороны; раздались звуки труб, затрещали барабаны; до стен доносились крики, полные тревоги и ужаса.

Кордецкий все еще стоял на коленях.

Но вот ночь стала бледнеть, а Бабинич все еще не возвращался в крепость.

XVIII

Что же случилось с паном Бабиничем и как он привел в исполнение свое намерение?

Выйдя из крепости, он некоторое время шел уверенными, хотя и осторожными шагами. Спустившись с горы, он остановился и стал прислушиваться. Вокруг было тихо, так что слышался хруст снега под ногами. Пришлось идти еще осторожнее. Он часто останавливался и прислушивался. Боялся поскользнуться и упасть - на снегу порох мог отсыреть. Он вынул саблю и стал на нее опираться. Это очень помогло. Нащупывая перед собой дорогу, он через полчаса услышал впереди легкий шорох.

"Караулят... Вылазка научила их осторожности", - подумал он и дальше шел уже очень медленно. Его радовало то, что он не сбился с пути, хотя было так темно, что не видно было конца сабли.

- Те окопы гораздо дальше, значит, я иду по правильному пути, - шепнул он про себя. Перед окопами он не думал кого-нибудь встретить, там солдатам нечего было делать, особенно ночью. Возможно, что была расставлена стража, но не ближе чем в ста шагах пост от поста - и в темноте он надеялся проскользнуть мимо нее незамеченным.

На душе у него было весело.

Кмициц был человек не только смелый, но и самонадеянный. Мысль взорвать огромное орудие радовала его до глубины души не только как геройский подвиг, не только как огромная услуга осажденным, но как шалость по отношению к шведам. Он воображал, как они перепугаются, как Мюллер будет скрежетать зубами, как он будет глядеть на монастырские стены в сознании полной беспомощности, - и порою его душил смех.

И как сам он говорил недавно: он не чувствовал ни волнения, ни страха, ни тревоги; ему и в голову не приходило, на какую страшную опасность он идет. Он шел как школьник в чужой сад за яблоками. Ему вспомнились те времена, когда он подкрадывался к лагерю Хованского и с двумя сотнями забияк, таких же, как он, забирался внутрь тридцатитысячного лагеря.

Вспомнил он своих компаньонов: Кокосинского, огромного Кульвеца-Гиппоцентавра, Раницкого, потомка сенаторского рода, и других - и вздохнул, вспомнив их.

"Пригодились бы теперь, шельмецы, - подумал он, - с ними можно было бы сегодня ночью шесть пушек взорвать!" - На минуту сердце его сжалось от чувства одиночества, но не надолго. Перед глазами у него встала вдруг Оленька. Любовь заговорила в нем с огромной силой. Он расчувствовался... Если бы его могла видеть хоть эта девушка, как бы она обрадовалась! Быть может, она думает еще, что он служит шведам. Недурна служба! Уж они его поблагодарят! Что будет, когда она узнает про все его проделки? Что она подумает? Подумает, верно: "Ветреный он человек, но когда дойдет до дела, то лучше его не найдешь; он ни перед чем не остановится. Вот каков этот Кмициц!"

- Я еще не то покажу, - сказал про себя пан Андрей, хвастливо улыбаясь.

Но, несмотря на эти мысли, он не забыл, где он, куда идет, что намеревается сделать, и продолжал подкрадываться, как волк к ночному пастбищу. Он оглянулся раз, другой. Ни костела, ни монастыря. Все окутал густой, непроницаемый мрак. Судя по времени, он должен был зайти уже далеко, и окопы, верно, были уже рядом.

"Интересно знать, есть ли стража?" - подумал он.

Но не успел он сделать и двух шагов, как вдруг перед ним раздался шум мерных шагов, и несколько голосов спросило в разных местах:

- Кто идет?

Пан Андрей остановился как вкопанный. Его даже в жар бросило.

- Свои, - ответили другие голоса.

- Пароль?

- "Упсала".

- Лозунг?

- "Корона".

Кмициц сейчас же догадался, что происходит смена караула.

"Дам я вам "Упсалу" и "Корону", - подумал он.

И он обрадовался. Это было для него необыкновенно счастливое обстоятельство, так как он мог теперь, в минуту смены караула, пройти через линию стражи: шаги солдат заглушали его собственные шаги.

И он сделал это без малейшего затруднения и пошел вслед за возвращавшимися солдатами, не соблюдая даже особенной предосторожности; дошел до самого окопа, там солдаты повернули, обошли его, а он соскочил в ров и спрятался в нем.

Между тем стало немного светлее. Пан Андрей и за это должен был благодарить небо, иначе ему бы не удалось ощупью найти орудие, к которому он шел. Теперь, подняв вверх голову и напрягая зрение, он увидел черную линию окопов и темные очертания орудий.

Он мог даже разглядеть их жерла, немного выступавшие над поверхностью окопов. Подвигаясь медленно вдоль рва, он нашел наконец свое орудие. Остановился и стал прислушиваться.

За окопами слышался шум. Должно быть, пехота стояла наготове неподалеку от орудий. Но во рву, перед линией окопов, Кмицица нельзя было заметить; его могли слышать, но видеть не могли. Теперь он был озабочен только тем, сможет ли он снизу достать до дула пушки, которая торчала высоко над его головой.

К счастью, края рва не были слишком отвесны, а кроме того, ров был вырыт недавно, и, хотя его поливали водой, он еще не успел замерзнуть, тем более что все это время была оттепель.

Сообразив все это, Кмициц стал делать небольшие выемки в стене рва и понемногу подниматься к пушке.

Через четверть часа ему удалось ухватиться рукой за отверстие ствола. Он повис в воздухе, но его огромная сила дала ему возможность удержаться, пока он не всунул кишку с порохом внутрь пушки.

- Вот тебе колбаса, песик! - пробормотал он.

Потом он опустился вниз и стал искать шнур, прикрепленный к кишке и свешивавшийся в ров.

Вскоре он нащупал его рукой. Но теперь предстояло самое трудное дело: надо было высекать огонь и зажечь шнур.

Кмициц немного подождал и, когда шум за окопами стал немного сильнее, стал слегка ударять огнивом о кремень.

Но в ту же минуту у него над головой раздался вопрос по-немецки:

- А кто там, во рву?

- Это я, Ганс, - ответил без колебания Кмициц, - шомпол у меня в ров свалился, вот хочу свету зажечь, чтобы его найти.

- Ну ладно, ладно, - ответил пушкарь. - Твое счастье, что сейчас не стреляют, иначе бы тебе голову оторвало одним только напором воздуха.

"Ага, - подумал Кмициц, - значит, кроме моего заряда в пушке есть собственный заряд. Тем лучше!"

В эту минуту пропитанный серой шнур воспламенился и нежные искорки зазмеились вверх по его сухой поверхности.

Пора было бежать, и Кмициц, не теряя ни минуты, помчался вдоль рва изо всех сил, не слишком думая о том, что его могут слышать. Пробежав шагов двадцать, он остановился: любопытство превозмогло в нем страшную опасность.

"А вдруг шнур погас: в воздухе сыро", - подумал он.

Оглянувшись назад, он увидел искру, но уже гораздо выше, чем раньше.

"Не слишком ли близко?" - подумал он, и ему стало страшно.

Он опять помчался во весь дух, но споткнулся о камень и упал. Вдруг страшный грохот потряс воздух; земля заколебалась; осколки дерева, железа, камни, глыбы льда, комья земли засвистели у него мимо ушей - и больше он уже ничего не ощущал.

Потом раздались новые взрывы. Взорвались от сотрясения ящики с порохом, стоявшие неподалеку от орудия.

Но пан Кмициц этого уже не слышал, так как он лежал во рву, как мертвый.

Не слышал он и того, как после минутной мертвенной тишины раздались вдруг стоны, крики и мольбы о помощи, как на место происшествия сбежалась чуть ли не половина шведских и польских войск, как потом приехал сам Мюллер в сопровождении штаба. Суматоха и замешательство продолжались очень долго, и наконец из хаоса свидетельских показаний генералу удалось добиться страшной правды: орудие было кем-то взорвано умышленно. Он сейчас же распорядился начать поиски. Утром рано солдаты нашли во рву пана Кмицица, лежавшего без чувств.

Оказалось, что он был только оглушен и от сотрясения воздуха не мог некоторое время владеть руками и ногами. Это бессилие продолжалось весь следующий день. Его старательно лечили. К вечеру он почти совсем пришел в себя.

Мюллер велел сейчас же его привести.

Он сидел в своей квартире за столом, рядом с ним сидел ландграф гессенский, Вжещович, Садовский, все известные шведские офицеры, а из поляков - Зброжек, Калинский и Куклиновский.

Последний, увидев Кмицица, посинел, глаза его засверкали как угли, усы задрожали. И, не дожидаясь вопроса генерала, он сказал:

- Я знаю эту птичку... Он из ченстоховского гарнизона, зовут его Баби-нич.

Кмициц молчал. Лицо его было бледно и носило следы утомления, но глаза смотрели гордо, и лицо было спокойно.

- Ты взорвал орудие? - спросил Мюллер.

- Я! - ответил Кмициц.

- Как это ты сделал?

Кмициц рассказал все в нескольких словах, ничего не утаивая. Офицеры переглядывались с изумлением.

- Герой!.. - шепнул Садовскому ландграф гессенский.

А Садовский наклонился к Вжещовичу.

- Граф, - спросил он, - ну как же? Возьмем мы крепость, если там такие защитники? Как вы думаете, они сдадутся?

Но Кмициц ответил:

- Нас много в крепости, готовых на все. Вы не знаете дня и часу...

- У меня тоже много веревок в лагере, - ответил Мюллер.

- Это и мы знаем. Но Ясной Горы вам не взять, пока там остался хоть один живой человек.

Наступило минутное молчание. Затем Мюллер продолжал допрос:

- Тебя зовут Бабинич?

Пан Андрей подумал, что после того, что он сделал, и перед лицом близкой смерти ему уже нет нужды скрывать свое собственное имя. Пусть же люди забудут о его прегрешениях и поступках, пусть же это имя покроют лучи славы и самопожертвования.

- Меня зовут не Бабинич, - ответил он не без гордости, - меня зовут Андрей Кмициц, я был полковником собственного полка в Литовском воеводстве.

Куклиновский, едва услышав это, вскочил с места как ужаленный, вытаращил глаза, раскрыл рот, стал бить себя руками по бедрам и наконец крикнул:

- Генерал, прошу вас на два слова! Прошу вас на два слова! Но сейчас, сейчас!

Среди польских офицеров поднялось какое-то движение, и шведы с удивлением присматривались к нему, так как им ничего не говорило имя Кмицица. Но вместе с тем они догадались, что это, верно, не совсем обыкновенный человек, так как Зброжек встал, подошел к пленнику и сказал:

- Мосци-полковник! В том положении, в каком вы находитесь, я ничем вам помочь не могу, но прошу вас, подайте мне руку.

Кмициц высокомерно поднял голову и ответил:

- Я не подаю руки изменникам, которые служат против отчизны!

Лицо Зброжека налилось кровью.

Калинский, который стоял рядом с ним, отошел в сторону; шведские офицеры тотчас их окружили, расспрашивая, кто этот Кмициц, имя которого произвело на них такое впечатление.

Между тем в соседней комнате Куклиновский стоял с Мюллером у окна и говорил:

- Генерал, вам ничего не говорит имя Кмицица. Но это первый солдат и первый полковник Речи Посполитой. Все знают о нем, все знают это имя. Некогда он служил Радзивиллу и шведам, но теперь, видно, перешел на сторону Яна Казимира. Нет ему равного среди солдат, разве что я! Только он мог это сделать: пойти один и взорвать орудие. По одному этому его можно узнать. Он так вредил Хованскому, что была назначена награда за его голову. С двумя- или тремястами людей, он, после шкловского поражения, держал в своих руках всю войну, пока другие не опомнились, не стали следовать его примеру и не выступили против неприятеля. Это самый опасный человек во всей стране.

- Что вы ему хвалу поете? - перебил его Мюллер. - Что он опасен, я убедился на собственной шкуре.

- Что вы думаете сделать с ним, генерал?

- Я велел бы его повесить, но так как я сам солдат и умею ценить отвагу... Кроме того, этот шляхтич знатного рода... Я велю его расстрелять еще сегодня!

- Генерал, не мне учить самого знаменитого офицера и государственного человека последних времен, но позвольте вам сказать, что это человек слишком славный. Если вы это сделаете, полки Зброжека и Калинского уйдут в тот же день и перейдут на сторону Яна Казимира.

- Если так, то я велю их вырезать до ухода! - крикнул Мюллер.

- Генерал, это слишком ответственное дело: если только об этом узнают, а уничтожение двух полков скрыть трудно, - все польское войско бросит Карла-Густава. Вам известно, генерал, что оно уже теперь колеблется. Даже в гетманах нельзя быть уверенными. На стороне нашего государя пан Конецпольский с шестью тысячами превосходной конницы... А это не шутка... Сохрани бог, если бы они обратились против нас и против особы его величества. А кроме того, эта крепость защищается, вырезать же полки Зброжека и Калинского нелегко, так как здесь и Вольф с пехотой. Они могли бы войти в сношения с крепостью...

- Тысяча чертей! - вспылил вдруг Мюллер. - Чего же вы хотите? Чтобы я этому Кмицицу даровал жизнь? Это невозможно!

- Я хочу, - ответил Куклиновский, - чтобы вы подарили его мне.

- А что вы с ним сделаете?

- Я велю содрать с него кожу.

- Вы не знали даже его настоящего имени, значит, не знали его лично. Что же вы против него имеете?

- Я узнал его только в Ченстохове, когда вторично был в монастыре для переговоров.

- Какие же у вас причины ему мстить?

- Генерал, я хотел частным образом склонить его перейти на нашу сторону. А он, пользуясь тем, что моя посольская миссия уже кончилась, оскорбил меня, Куклиновского, так, как никто меня никогда не оскорблял!

- Что же он вам сделал?

Куклиновский вздрогнул и стиснул зубы.

- Лучше об этом не говорить... Дайте мне его, генерал! Ему и так не избежать смерти, и я хотел бы сначала с ним немножко поиграть... Тем больше, что это тот самый Кмициц, перед которым я когда-то преклонялся и который мне так отплатил... Дайте мне его. Это и для вас будет лучше: когда я его убью, Зброжек, Калинский, все польское войско обрушатся не на вас, а на меня, а я сумею за себя постоять. Не будет ни гнева, ни возмущения, ни бунта. Это будет мое частное дело, а я тем временем из Кмицицевой кожи барабан сделаю.

Мюллер задумался; вдруг в его глазах мелькнуло подозрение.

- Куклиновский, может быть, вы хотите его спасти?

Куклиновский рассмеялся тихо, это был такой страшный и искренний смех, что Мюллер перестал сомневаться.

- Может быть, вы и правы, - сказал он.

- За все мои услуги я прошу только этой одной награды.

- Ну так берите его!

Потом они оба вошли в комнату, где оставались собравшиеся офицеры. Мюллер обратился к ним и сказал:

- За заслуги полковника Куклиновского я отдаю ему пленника в его распоряжение.

Настало минутное молчание; Зброжек подбоченился и спросил с оттенком презрения в голосе:

- А что пан Куклиновский намерен сделать с пленником?

Куклиновский, обычно слегка сгорбленный, выпрямился вдруг, губы его искривились зловещей усмешкой, зрачки глаз чуть заметно дрогнули.

- Кому не понравится то, что я сделаю с пленником, - сказал он, - тот знает, где меня искать!

И он ударил рукой по рукоятке сабли.

- Слово, пан Куклиновский! - сказал Зброжек.

- Слово!

Сказав это, он подошел к Кмицицу.

- Ну пойдем, миленький, пойдем со мной... Ты ослабел немного, полечить тебя надо... я тебя полечу. Пойдем, гордая душа, пойдем!

Офицеры остались в комнате, а Куклиновский вышел и сел на лошадь; одному из трех солдат, которые были с ним, он велел вести Кмицица на аркане, и все они вместе направились в Льготу, где стоял полк Куклиновского.

Кмициц по дороге горячо молился. Он видел, что настал его смертный час, и всецело поручил себя Богу. Он так погрузился в молитву, что не слышал даже, что говорил ему Куклиновский, и не заметил, как они дошли.

Они остановились наконец в пустом, полуразрушенном амбаре, стоявшем в открытом поле, несколько вдали от полковой стоянки. Полковник велел ввести Кмицица в амбар, а сам обратился к одному из солдат.

- Беги в лагерь, - сказал он, - за веревками и бочонком смолы.

Солдат помчался вскачь и через четверть часа привез все нужное вместе с другим солдатом.

- Раздеть эту птичку догола, - сказал Куклиновский, - связать ему ручки и ножки, а потом поднять на балку.

Один из солдат взлез на балку, а другие стали раздевать Кмицица. Когда его раздели, ему связали руки и ноги длинной веревкой, положили лицом на землю и, обмотав веревку посередине тела, перебросили другой ее конец солдату, сидевшему на балке.

- Теперь поднять его вверх, закрутить веревку и завязать, - сказал Куклиновский.

Его приказание было исполнено в минуту.

- Пускай! - раздался голос полковника.

Веревка скрипнула, и пан Андрей повис над землей.

Тогда Куклиновский обмакнул мазницу в смоле, зажег ее, подошел к Кмицицу и сказал:

- Ну что, пан Кмициц? Говорил я, что есть только два лихих полковника во всей Речи Посполитой: я и ты! А ты не хотел быть в одной компании с Куклиновским и оскорбил его. Правильно, миленький, правильно! Не для тебя компания Куклиновского! Куклиновский не тебе чета! Хоть и славный полковник Кмициц, а он у Куклиновского в руках, и Куклиновский ему бока прожжет...

И он дотронулся горящей мазницей до бока Кмицица, потом сказал:

- Не сразу, не сразу, спешить некуда.

В эту минуту раздался топот лошадей неподалеку от амбара.

- Кого там черти несут? - спросил полковник.

Ворота скрипнули, и вошел солдат.

- Пан полковник, - сказал он, - генерал Мюллер желает немедленно видеть вашу милость.

- А, это ты, старик, - сказал Куклиновский. - По какому делу? Что за черт?

- Генерал просит вашу милость приехать к нему немедленно.

- Кто был от генерала?

- Был шведский офицер, он уже уехал. Чуть лошадь не загнал.

- Хорошо, - сказал Куклиновский.

Потом он обратился к Кмицицу:

- Было тебе жарко, так ты остынь немного, миленький, я вернусь, и мы еще поболтаем.

- А что сделать с пленником? - спросил один из солдат.

- Оставить так. Я сейчас же вернусь. Кто-нибудь поедет со мной.

Полковник вышел вместе с солдатом, который раньше сидел на балке. Остались только трое, но вскоре в амбар вошло три новых солдата.

- Можете идти спать, - сказал тот, который сообщил Куклиновскому о приказе Мюллера, - полковник велел нам вас сменить.

Кмициц вздрогнул при звуках этого голоса. Ему показалось, что он его знает.

- Лучше остаться, - ответил один из прежних, - будет на что посмотреть, когда такого...

Вдруг он оборвал речь.

Какой-то страшный нечеловеческий звук вырвался у него из горла, похожий на крик петуха, которого режут. Он вскинул руками и упал как пораженный громом.

В ту же минуту в амбаре раздался крик:

- Лупить!

И два только что прибывших солдата набросились на прежних. Завязалась страшная, короткая борьба при свете горящей мазницы. Вот два тела повалились на солому. Некоторое время слышался еще хрип умирающих, потом снова раздался тот голос, который раньше показался Кмицицу знакомым:

- Ваша милость, это я, Кемлич, и мои сыновья. Мы с самого утра ждали удобного случая.

Тут старик обратился к сыновьям:

- Живо, шельмы! Отвязывайте пана полковника.

И прежде чем Кмициц успел сообразить, что случилось, около него появились всклокоченные головы Козьмы и Дамьяна. Веревку перерезали, и Кмициц встал на ноги. Он слегка шатался и едва смог выговорить сведенными губами:

- Это вы? Благодарю!

- Это мы, - ответил страшный старик. - Матерь Божья! Одевайтесь, ваша милость. Живо, шельмы!

И он стал подавать Кмицицу платье.

- Кони стоят за амбаром, - сказал он. - Дорога свободна. Стража никого не впустит, но выпустить - выпустит. Мы знаем пароль. Как вы чувствуете себя, ваша милость?

- Он бок мне прижег, да не очень. А стоять трудно...

- Выпейте горилки, ваша милость.

Кмициц жадно схватил флягу, которую ему подал старик, и, опорожнив ее наполовину, сказал:

- Я озяб. Теперь мне лучше!..

- На седле вы согреетесь. Кони ждут!

- Мне уже лучше, - повторил Кмициц. - Бок немного жжет, но это ничего. Мне совсем хорошо.

И он присел на краю балки.

Некоторое время спустя силы действительно к нему вернулись, и он совершенно сознательно смотрел на зловещие лица трех Кемличей, освещенные желтоватым пламенем горящей смолы.

Старик остановился перед ним:

- Ваша милость, скорее. Кони ждут!

Но в пане Андрее проснулся уже прежний Кмициц.

- О, не бывать тому! - крикнул он вдруг. - Теперь я этого изменника подожду!

Кемличи переглянулись с изумлением, но ни один из них не сказал ни слова - так слепо привыкли они повиноваться прежнему вождю.

А у него жилы выступили на лбу, глаза сверкали в темноте, как две звезды, горело в них упорство и жажда мести. То, что он делал теперь, было безумием, за которое он мог поплатиться жизнью. Но чем была его жизнь, как не рядом таких безумий? Бок у него страшно болел, так что он минутами невольно хватался за него рукой, но он все думал о Куклиновском и готов был ждать хоть до утра.

- Послушайте, - сказал он, - Мюллер его действительно вызывал?

- Нет, - ответил старик. - Это я выдумал, чтобы легче было с теми справиться. Будь их пятеро, нам бы трудно было сладить втроем, да кроме того, кто-нибудь мог бы крик поднять.

- Это хорошо. Он вернется сюда один или в компании. Если с ним будет несколько человек, мы сейчас же на них набросимся... Его вы оставьте мне. А потом к лошадям. Пистолеты есть?

- У меня есть, - ответил Козьма.

- Давай. Заряжен?

- Заряжен!

- Ладно. Если он вернется один, тогда, как только он войдет, броситься на него и зажать ему рот. Можете ему его же шапку в рот засунуть.

- Слушаюсь! - сказал старик. - А вы позволите, ваша милость, тех пока обыскать? Мы люди бедные...

Сказав это, он указал на трупы, лежавшие на соломе.

- Нет. Быть наготове... Что найдете при Куклиновском, то ваше!

- Если он вернется один, - сказал старик, - тогда я ничего не боюсь. Стану в воротах, и если даже сюда придет кто-нибудь из лагеря, я скажу, что полковник не велел пускать.

- Так и будет. Слушай...

За амбаром послышался топот коня. Кмициц вскочил и стал в темный угол. Козьма и Дамьян заняли места у входа, как два кота, поджидающие мышь.

- Один! - сказал старик, потирая руки.

- Один! - повторили Козьма и Дамьян.

Топот приближался, вдруг замолк, и за амбаром раздался голос:

- Эй, выходи кто-нибудь лошадь подержать. Старик побежал.

Настало минутное молчание, а потом послышался такой разговор:

- Это ты, Кемлич? Что за дьявол. Ты взбесился или с ума сошел? Ночь, Мюллер спит, стража не пропускает, говорит, что никакой офицер не уезжал. Что это значит?

- Офицер ждет в амбаре, ваша милость. Вернулся, как только вы уехали, и говорит, что разминулся с вами, теперь ждет.

- Что все это значит? А пленник?

- Висит!

Ворота скрипнули, и Куклиновский просунул голову внутрь амбара. Но не успел он сделать и шагу, как две железные руки схватили его за горло и подавили крик ужаса. Козьма и Дамьян с навыком настоящих разбойников повалили его на землю, наступили ему коленями на грудь, сдавили ее так, что ребра затрещали, и в одну минуту заткнули ему рот.

Тогда Кмициц выступил вперед и, поднесши мазницу к глазам Куклиновского, сказал:

- Ах, это вы, пане Куклиновский! Теперь мне надо с вами поговорить...

Лицо Куклиновского посинело, жилы напряглись так, что, казалось, готовы были лопнуть каждую минуту, и в его выступивших из орбит и налитых кровью глазах было столько же изумления, сколько и ужаса.

- Раздеть его и на балку! - крикнул Кмициц.

Козьма и Дамьян стали раздевать его так старательно, точно хотели сорвать с него кожу вместе с платьем.

Через четверть часа Куклиновский, связанный по рукам и ногам, висел уже на балке.

Тогда Кмициц подбоченился и произнес страшным голосом:

- Ну как же, пане Куклиновский, - сказал он, - кто лучше, Кмициц или Куклиновский?

Вдруг он схватил горящую мазницу и подошел еще ближе.

- Твой лагерь в ста шагах, твои тысячи разбойников под носом. Недалеко и твой шведский генерал, а ты висишь на этой балке, на которой думал меня зажарить. Узнай же Кмицица. Ты хотел с ним равняться - к компании его принадлежать, подружиться? Ты - мошенник, подлюга! Ты - пугало воробьиное, ты пан Шельмовский из Шельмова, ты кривая рожа, хам, невольник! Я бы тебя мог ножом зарезать, как каплуна, да лучше я тебя живьем поджарю, как ты меня хотел...

Сказав это, он поднял мазницу и приставил ее к боку несчастного висельника, но держал ее долго, пока по амбару не разошелся запах горелого мяса.

Куклиновский скорчился, так что веревка закачалась. Глаза его, устремленные на Кмицица, выражали страшную боль и немую мольбу о пощаде; из заткнутого рта вырывались жалобные стоны, но сердце пана Андрея так затвердело в войнах, что жалости в нем не было, особенно для изменников.

И вот, отняв наконец мазницу от бока Куклиновского, он поднес ее ему к носу, обжег ему усы, ресницы и брови, а потом сказал:

- Я дарую тебе жизнь, чтобы ты мог раздумывать о Кмицице, повисишь здесь до утра, а пока молись Богу, чтобы тебя люди нашли, пока ты не замерзнешь.

Тут он обратился к Козьме и Дамьяну:

- На коней!

И вышел из амбара.

Полчаса спустя всадники ехали уже по тихому взгорью, молчаливому и пустынному. Грудь жадно вдыхала свежий воздух, не насыщенный пороховым дымом. Кмициц ехал впереди, Кемличи за ним. Они разговаривали потихоньку, а он молчал: читал утренние молитвы, - рассвет был уже близок.

Временами из груди его вырывался тихий стон, так как обожженный бок страшно болел. Но в то же время он чувствовал себя на коне свободным, и мысль, что он взорвал самое страшное орудие, и к тому же вырвался из рук Куклиновского и отомстил ему, наполняла его такой радостью, что он иногда забывал даже про боль.

Между тем тихий разговор между отцом и сыновьями переходил в громкую ссору.

- Кошелек-то так, - злобно ворчал старик, - а где перстни? На пальцах у него были перстни, в одном был камень, червонцев двадцать стоил.

- Забыли снять, - сказал Козьма.

- Чтоб вас убили! Ты, старик, обо всем думай, а у этих шельм на грош ума нет. Забыли про перстень, разбойники? Лжете как псы!

- Тогда вернись, отец, и посмотри сам, - проворчал Дамьян.

- Лжете, шельмы, за нос меня водите. Старого отца обижать? Лучше мне было не родить вас. Умереть вам без моего благословения.

Кмициц слегка сдержал лошадь.

- Поди-ка сюда, - сказал он. Ссора кончилась.

Кемличи быстро подъехали к нему, и они продолжали ехать все в ряд.

- Знаете вы дорогу к силезской границе? - спросил пан Андрей.

- Как же, знаем, - ответил старик.

- Шведских отрядов по дороге нет?

- Нет, все под Ченстоховом стоят... Разве отдельных шведов можно встретить, и дал бы Бог!

Настало минутное молчание.

- Вы, стало быть, у Куклиновского служили? - спросил снова Кмициц.

- Да, мы думали, что, будучи неподалеку, можем чем-нибудь услужить святым отцам и вашей милости. Так оно и случилось. Мы против крепости не воевали, сохрани нас бог. И жалованья не брали, разве что при шведах находили.

- Как при шведах?

- Мы хотели и вне монастыря Пресвятой Деве служить... Вот мы и ездили по ночам вокруг лагеря, а коли давал Господь, так и днем, и стоило нам повстречать какого-нибудь шведа одного, мы его... того... грешных убежище!.. мы его...

- Лупили! - закончили Козьма и Дамьян.

Кмициц улыбнулся.

- Недурными слугами вы были для Куклиновского! - сказал он. - А он об этом знал?

- Нарядили следствие, стали догадываться... Он знал и велел нам, разбойник, по талеру за шведа платить... Иначе грозил, что выдаст. Этакий разбойник! Бедных людей обирал. Мы все время оставались верными вашей милости, вам служить - другое дело... Вы свое отдадите, ваша милость, а он по талеру за человека! За наш труд, за нашу работу! Чтоб его!..

- Я вас щедро награжу за то, что вы сделали! - ответил Кмициц. - Не ожидал я этого от вас!

Вдруг далекий гул орудий прервал его слова. Это шведы, по-видимому, начали канонаду вместе с первыми проблесками рассвета. Минуту спустя гул усилился. Кмициц остановил лошадь; ему казалось, что он отличает звуки монастырских пушек от шведских; сжал кулаки и, грозя ими в сторону неприятельского лагеря, крикнул:

- Стреляйте, стреляйте! Где же ваша самая страшная пушка?..

XIX

Взрыв огромного орудия действительно произвел на Мюллера удручающее впечатление, так как все его надежды основывались до сих пор на этом орудии. Пехота была уже готова к штурму, были заготовлены лестницы и веревки, а теперь приходилось оставить всякую мысль о штурме.

План взорвать крепость при помощи подкопа тоже ни к чему не привел. Правда, рудокопы, приведенные из Олькушской каменоломни, делали пролом в стене, но работа их подвигалась туго. Несмотря на все предосторожности, они часто падали под выстрелами из монастыря и работали неохотно. Многие из них предпочитали погибнуть, чем служить на гибель святому месту. С каждым днем Мюллера постигали неудачи; мороз отнял остаток храбрости у разочарованного войска, в котором с каждым днем росло суеверное убеждение, что взять этот монастырь - выше сил человеческих.

Наконец и сам Мюллер стал терять надежду, а после того как было взорвано осадное орудие, он пришел в полнейшее отчаяние. Его охватило чувство совершенного бессилия и беспомощности.

На следующий день, рано утром, он созвал военный совет, но, вероятно, только для того, чтобы от самих офицеров услышать просьбу о снятии осады.

Офицеры стали собираться, усталые и угрюмые. Ни в одном лице не было уже надежды, не было военной удали. Молча сели они за стол в огромной холодной горнице, где от дыхания поднимался пар и застилал лица. Каждый из них чувствовал усталость и изнурение, каждый говорил себе в душе, что никакого совета он подать не может, а с тем, который невольно напрашивался, лучше не выступать первому. Все ждали, что скажет Мюллер; а он велел прежде всего принести подогретого вина, думая, что с его помощью ему легче будет добиться от этих молчаливых людей какой-нибудь искренней мысли и что они скорее решатся посоветовать ему отступить от крепости.

Наконец, когда, по его расчету, вино уже стало действовать, он сказал:

- Вы замечаете, господа, что один из польских полковников не явился на совет, хотя я всем послал приглашения?

- Вам, генерал, должно быть известно, что челядь из польских полков нашла в пруду монастырское серебро, когда ловила рыбу, и подралась из-за него с нашими солдатами. Несколько человек убиты насмерть.

- Знаю! Часть этого серебра я успел вырвать из их рук, даже большую часть. Теперь оно здесь, и я думаю, что с ним сделать.

- Вот почему, вероятно, рассердились господа полковники. Они говорят, что если поляки нашли это серебро, то оно принадлежит полякам.

- Правильно! - воскликнул Вжещович.

- По-моему, это до некоторой степени правильно, - сказал Садовский, - и полагаю, что если бы вы, граф, нашли это серебро, то вы не сочли бы нужным делиться им не только с поляками, но даже со мной, хотя я чех.

- Прежде всего, я не разделяю ваших симпатий к врагам нашего короля, - мрачно ответил Вжещович.

- Но зато мы, благодаря вам, должны делиться с вами стыдом и позором, ничего не поделав с крепостью, взять которую вы нас уговаривали.

- Значит, вы потеряли всякую надежду?

- А вы можете ею с нами поделиться?

- Вы угадали. Я полагаю, что все эти господа охотнее разделят со мной мою надежду, чем с вами вашу трусость.

- Вы меня считаете трусом, граф Вжещович?

- Я не приписываю вам храбрости больше, чем вижу на деле.

- А я приписываю вам меньше!

- А я, - сказал Мюллер, который с некоторого времени косо смотрел на Вжещовича, как на инициатора несчастного похода, - решил отослать серебро в монастырь. Может быть, добротой и лаской мы добьемся большего от этих нелюбезных монахов, чем ядрами и пушками. Пусть они поймут, что мы хотим овладеть крепостью, а не их сокровищами.

Офицеры с удивлением взглянули на Мюллера - так не привыкли они к подобному великодушию с его стороны. Наконец Садовский сказал:

- Ничего лучше нельзя придумать. Этим мы сейчас же закроем рот польским полковникам, которые заявляют свои притязания на серебро. В крепости это тоже, наверно, произведет прекрасное впечатление.

- Самое лучшее впечатление произведет смерть этого Кмицица, - ответил Вжещович. - Куклиновский, наверное, содрал уже с него кожу.

- Да, его уж теперь поминай как звали, - отвечал Мюллер. - Но это имя опять напоминает нам о нашей невознаградимой потере. Это было самое большое орудие во всей артиллерии его королевского величества. Я не скрою от вас, что возлагал на него все мои надежды. Пролом был уже сделан, в монастыре стала подниматься паника. Еще несколько дней, и мы взяли бы крепость штурмом. Теперь все это пропало даром, тщетны все усилия. Стену они починят в один день. А те пушки, которые у нас в распоряжении, не лучше монастырских. Лучших мне неоткуда взять, так как их нет даже у маршала Виттенберга. Господа, чем больше я об этом думаю, тем наше несчастье кажется мне страшнее. И подумать только, что это сделал один человек... один дьявол! С ума сойти можно!..

И Мюллер ударил кулаком по столу, его охватил неудержимый гнев, который был тем страшнее, что был бессильным. Спустя минуту он крикнул:

- А что скажет его величество, когда узнает о такой потере? Что мы будем делать? Зубами эту скалу не укусишь. Пусть зараза передушит тех, которые уговаривали меня идти под эту крепость.

С этими словами он схватил хрустальный бокал и с бешенством швырнул его на пол, так что хрусталь разлетелся в мелкие куски. Офицеры молчали. Неприличная выходка генерала, достойная скорее мужика, чем генерала, занимающего столь высокую должность, никому не понравилась и окончательно испортила настроение присутствующих.

- Советуйте, господа! - крикнул Мюллер.

- Советовать можно только спокойно, - заметил ландграф гессенский.

Мюллер немного успокоился и, обводя глазами окружающих, точно ободряя их, сказал:

- Извините, господа, но гневу моему удивляться нечего. Я не буду вспоминать о тех городах, которые взял в своей жизни, так как в эту минуту бедствия я не хочу хвастать прежними удачами. Все, что происходит под этой крепостью, уму человеческому непостижимо. Но надо посоветоваться... За тем я и пригласил вас. Советуйте, и то, что мы решим большинством голосов, я и сделаю.

- Извольте сказать, о чем мы должны совещаться, генерал, - сказал ландграф гессенский, - только ли о способах овладеть крепостью или и о том, не лучше ли нам отступить?

Мюллер не хотел оставить вопрос в такой резкой форме, не хотел, чтобы это "или" было сказано впервые именно им, потому он сказал:

- Пусть каждый из вас, господа, откровенно скажет то, что он думает. Все мы должны единственно думать о благе и славе его величества.

Но ни один из офицеров не хотел выступить первый с предложением оставить крепость; снова наступило молчание.

- Полковник Садовский, - сказал через минуту Мюллер голосом, которому он хотел придать оттенок дружеского расположения, - вы всегда говорите искреннее других то, что думаете, ибо репутация ваша ставит вас вне всяких подозрений...

- Я думаю, генерал, - ответил полковник, - что этот Кмициц был одним из величайших воинов нашего времени и что положение наше отчаянное.

- Но ведь вы всегда были за отступление от крепости?

- Простите, генерал, я был только за то, чтобы не начинать осады... Это совсем другое дело.

- Что же вы советуете теперь?

- Теперь я уступаю голос Вжещовичу...

Мюллер выругался.

- Граф Вейхард ответит за весь этот несчастный поход, - сказал он.

- Не все мои советы исполнялись, - смело ответил Вжещович, - и поэтому я могу снять с себя ответственность. Здесь были люди, которые их всегда критиковали, которые, из какой-то странной и попросту необъяснимой симпатии к монахам, отговаривали вас принять какие бы то ни было строгие меры. Я советовал повесить послов и убежден, что, если бы это случилось, страх открыл бы нам ворота этого курятника.

Вжещович впился глазами в Садовского, но, прежде чем тот успел что-нибудь ответить, вмешался ландграф гессенский.

- Не называйте вы, граф, этой крепости курятником, - сказал он, - Умаляя ее значение, вы увеличиваете наш позор.

- И все-таки я советовал повесить послов. Страх, и всегда страх, вот в чем советовал я с утра до ночи держать монахов. Но полковник Садовский пригрозил выйти в отставку, и монахи ушли невредимыми.

- Граф, отправляйтесь сегодня в монастырь, - ответил Садовский, - взорвите самое большое орудие, как это сделал Кмициц, и ручаюсь вам, что это наведет больший страх, чем разбойничья расправа с послами.

Вжещович обратился прямо к Мюллеру:

- Генерал, я полагаю, что мы собрались сюда на совет, а не на какую-то комедию.

- А не можете ли вы сказать что-нибудь посущественнее пустых упреков? - спросил Мюллер.

- Могу, несмотря на всю веселость этих господ, которую лучше было бы припрятать для более подходящего времени.

- Господа, всем вам известно, что божество, покровительствующее нам, не Минерва, но так как Марс нас подвел и так как вы отказались от голоса, то позвольте говорить мне.

- Гора застонала, сейчас мы увидим мышиный хвостик, - проронил Садовский.

- Прошу молчать! - строго сказал Мюллер.

- Говорите, граф, но только помните, что все ваши советы до сих пор приносили горькие плоды.

- Которые нам приходится есть зимой в виде гнилых сухарей! - добавил ландграф гессенский.

- Теперь я понимаю, почему вы, ваше сиятельство, пьете так много вина! - ответил Вжещович. - И хотя вино не может заменить врожденного остроумия, зато оно помогает вам весело переносить даже позор. Но это пустяки. Я прекрасно знаю, что в крепости есть партия, которая давно уже мечтает о сдаче, и только наше бессилие, с одной стороны, и нечеловеческое упорство настоятеля - с другой, не дает ей ходу. Держать ее в страхе - значит усилить ее, а потому мы должны делать вид, что мы нисколько не смущены потерей орудия, и продолжать еще энергичный обстрел.

- И это все?

- Если бы даже это было все, то я полагаю, что подобный совет более совместим с честью шведских солдат, чем пустые насмешки над ним за чаркой вина. Но это не все. Необходимо распространить между нашими солдатами, особенно между поляками, слух о том, что рудокопы, которые теперь работают над подведением мины, открыли старый подземный ход, ведущий под самый монастырь и костел...

- Вы правы, это недурной совет, - сказал Мюллер.

- Когда известие об этом распространится среди наших и польских солдат, сами поляки будут убеждать монахов сдаться, так как и для них, как и для монахов, не безразлична участь этого гнезда суеверий.

- Недурно для католика, - пробормотал Садовский.

- Если бы он служил туркам, он бы и Рим назвал гнездом суеверий! - сказал ландграф гессенский.

- Тогда поляки, несомненно, вышлют от себя депутацию к монахам, - продолжал Вейхард, - и та партия в монастыре, которая давно добивается сдачи, под влиянием ужаса возобновит свои усилия, и, кто знает, не заставит ли она настоятеля и его сторонников открыть монастырские ворота.

Мюллеру этот совет понравился, и он в самом деле не был плох. Партия, о которой упоминал Вжешович, действительно существовала в монастыре. Даже некоторые монахи, слабые духом, принадлежали к ней. Кроме того, страх мог распространиться и среди гарнизона и охватить даже тех, которые раньше хотели защищаться до последней капли крови.

- Попробуем, попробуем, - сказал Мюллер, который, как утопающий, хватался за каждую соломинку и легко переходил от отчаяния к надежде.

- Но согласятся ли Калинский и Зброжек отправиться в монастырь, поверят ли они этому слуху и захотят ли о нем предупредить монахов?

- Во всяком случае, согласится Куклиновский, - ответил Вжещович, - но лучше будет, если он и сам поверит в существование подкопа.

Вдруг перед избой послышался топот лошади.

- Вот и Зброжек приехал, - сказал ландграф гессенский, выглядывая в окно.

Минуту спустя зазвенели шпоры в сенях, и Зброжек вошел или, вернее, влетел в избу. Лицо его было бледно, взволнованно, и, прежде чем офицеры успели спросить его о причине этого волнения, полковник крикнул:

- Куклиновский убит!

- Как? Что вы говорите? Что случилось? - спросил Мюллер.

- Позвольте мне передохнуть, - сказал Зброжек. - То, что я видел, превосходит всякое воображение.

- Говорите скорей, кто его убил? - воскликнули все.

- Кмициц! - ответил Зброжек.

Офицеры повскакивали со своих мест и смотрели на Зброжека, как на помешанного; а он, выпуская ноздрями клубы пара, сказал:

- Если бы я не видел, я бы глазам своим не поверил, это что-то сверхъестественное! Куклиновский убит, убито три солдата, а Кмицица и след простыл. Я знал, что это страшный человек. Репутация его известна во всей стране... Но, будучи в плену, связанным, не только вырваться, но перебить солдат и замучить Куклиновского... этого человек не мог сделать без помощи дьявола!

- Ничего подобного я никогда и не слыхивал... Это уму непостижимо! - прошептал Садовский.

- Вот Кмициц и показал, что он умеет, - ответил ландграф гессенский. - А мы вчера не верили полякам, когда они говорили нам, что это за птица; думали, что они привирают, как всегда.

- С ума можно сойти! - крикнул Вжещович.

Мюллер схватился руками за голову и молчал. Когда он наконец поднял глаза, молнии гнева чередовались в них с молниями подозрений.

- Полковник Зброжек, - сказал он, - будь это сам сатана, а не человек, он без чужой помощи, без чьей-нибудь измены не мог бы этого сделать. У Кмицица были здесь поклонники, а у Куклиновского враги, и вы принадлежали к их числу.

Зброжек был в полном смысле этого слова бесстрашный солдат, и потому, услышав подозрение по своему адресу, он побледнел еще больше, вскочил с места, подошел к Мюллеру и, став прямо перед ним, взглянул ему в глаза.

- Вы меня подозреваете, генерал? - спросил он.

Настало тяжелое молчание. Все присутствующие ни минутки не сомневались, что, если Мюллер ответит утвердительно, произойдет нечто страшное и неслыханное в военной истории. Все невольно схватились за сабли. Садовский даже обнажил свою саблю совсем.

Но в ту же минуту офицеры увидели в окно, что весь двор наполнился польскими драгунами. Вероятно, они прибыли с известиями о Куклиновском, - в случае какого-нибудь столкновения они, несомненно, стали бы на сторону Зброжека. Их увидел и Мюллер, и хотя лицо его побледнело от бешенства, но он сдержался и, делая вид, что не видит ничего вызывающего в поведении Зброжека, ответил делано-спокойным голосом:

- Расскажите нам, как это все случилось?

Зброжек продолжал стоять со сверкающими глазами, но также опомнился, а главное - внимание его направилось в другую сторону: поляки, приехавшие только что, вошли в комнату.

- Куклиновский убит! - повторяли они один за другим. - Его отряд разбегается! Солдаты сходят с ума!

- Господа, дайте говорить пану Зброжеку, который первый привез известие! - крикнул Мюллер.

Стало тихо, и Зброжек начал:

- Вы знаете, господа, что на последнем совете я вызвал Куклиновского и взял с него слово. Я был поклонником Кмицица, это правда, но ведь и вы, хотя вы его враги, должны согласиться, что не всякий мог совершить такой подвиг, не всякий бы решился один взорвать пушку. Храбрость нужно ценить даже в неприятеле, вот почему я подал ему руку, которой он не принял, назвав меня изменником. И я подумал: пусть Куклиновский делает с ним, что хочет... Я боялся только того, что если Куклиновский поступит с ним противно правилам рыцарской чести, то тень этого поступка падет на всех поляков, а в том числе и на меня. Поэтому я решил драться с Куклиновским и сегодня утром с двумя товарищами поехал к нему в лагерь. Приезжаем к нему на квартиру, говорят: его нет. Я посылаю сюда, здесь его нет. В квартире говорят, что он и ночью не возвращался, но там не тревожились, думали, что он остался у вас, генерал. Наконец, один солдат сказал нам, что он ночью поехал с Кмицицем в амбар, где должен был сжечь его живьем. Я бегу в амбар, ворота открыты. Вхожу, вижу: на балке висит какое-то голое тело. Я подумал, что это Кмициц, но, когда глаза мои привыкли к темноте, я разглядел, что труп этот что-то уж очень худ и костляв, а ведь тот был похож на Геркулеса. Мне показалось странным, что он мог так съежиться за одну ночь. Подхожу ближе - Куклиновский.

- На балке? - спросил Мюллер.

- Да! Я перекрестился... Думаю: что это - наваждение, чары? И только когда я увидел трупы трех солдат, я понял, что это правда. Этот страшный человек убил тех троих, этого повесил, прижег на огне, а сам бежал.

- До силезской границы недалеко! - сказал Садовский.

Настало минутное молчание.

Все подозрения относительно участия Зброжека исчезли в душе Мюллера. Но само по себе это происшествие смутило его, ужаснуло и наполнило каким-то неопределенным беспокойством. Он видел, как вокруг него нагромождаются опасности или, вернее, какие-то грозные их тени, с которыми он не знал, как бороться; чувствовал, что его окружает какая-то цепь неудач. Первые звенья ее были у него перед глазами, но дальнейшие тонули во мраке будущего. У него было такое чувство, точно он живет в доме, который дал трещину и мог с минуты на минуту обрушиться ему на голову. Неуверенность давила его страшной тяжестью, и он спрашивал самого себя: что же ему делать?

Вдруг Вжещович всплеснул руками.

- Господи боже! - сказал он. - Со вчерашнего дня, как только я увидел Кмицица, мне все кажется, что я его откуда-то знаю. Теперь вот опять я вижу перед собой его лицо, вспоминаю звуки его речи. Должно быть, я встретился с ним случайно в темноте и ненадолго, но он все не выходит у меня из головы...

И он стал тереть себе лоб.

- Что нам из того, - сказал Мюллер, - если вы и вспомните, то пушки не склеите и Куклиновского не воскресите.

Тут он обратился к офицерам:

- Кому угодно, господа, поехать со мной на место происшествия. Все захотели ехать, так как всех мучило любопытство.

Подали лошадей. Всадники тронулись рысью, генерал впереди. Подъехав к амбару, они увидели несколько десятков польских всадников, расположившихся кучками в поле и на дороге.

- Что это за люди? - спросил Мюллер Зброжека.

- Это, должно быть, люди Куклиновского. Они просто с ума сходят.

Сказав это, Зброжек подозвал одного из всадников:

- Эй, сюда! Живо! Солдат подъехал.

- Вы из полка Куклиновского?

- Точно так.

- А где остальные?

- Разбежались. Говорят, что не хотят больше воевать против Ясной Горы.

- Что он говорит? - спросил Мюллер.

Зброжек объяснил.

- Спросите его, куда они ушли? - сказал генерал.

Зброжек повторил вопрос.

- Неизвестно, - ответил солдат. - Некоторые ушли в Силезию. Другие говорили, что идут служить Кмицицу, так как другого такого полковника нет ни среди поляков, ни среди шведов.

Мюллер, когда Зброжек перевел ему слова солдата, задумался. Действительно, такие люди, какие были у Куклиновского, готовы были без колебания перейти под команду Кмицица. Но тогда они могли стать опасными если не для армии Мюллера, то для его транспортов.

Волна опасностей поднималась все выше от этого проклятого монастыря.

Должно быть, Зброжеку пришло в голову то же самое, так как он, словно отвечая на мысль Мюллера, сказал:

- Несомненно, что во всей Речи Посполитой поднялась буря. Стоит такому Кмицицу только клич кликнуть, как около него соберутся сотни и тысячи, особенно теперь, после его геройского подвига.

- Что же он может сделать? - спросил Мюллер.

- Помните, генерал, что этот человек до отчаяния доводил Хованского, а у Хованского, считая казаков, было в шесть раз больше войска, чем у нас... Ни один транспорт не придет к нам без его разрешения, а деревни кругом опустошены, и мы уже начинаем голодать. Кроме того, Кмициц может соединиться с Жегоцким и Кулешой, а тогда у него под рукой будет несколько тысяч сабель. Это опасный человек, и тогда он может...

- А вы уверены в ваших солдатах?

- Больше чем в самом себе! - ответил с резкой откровенностью Зброжек.

- То есть как это больше?

- Правду говоря, всем нам надоела осада.

- Я уверен, что она скоро кончится.

- Но вопрос: как? Впрочем, взять эту крепость - такое же несчастье, как от нее отступить.

Между тем они подъехали к самому амбару. Мюллер слез с коня, за ним слезли все офицеры, и они вошли внутрь. Солдаты уже сняли Куклиновского с балки и, накрыв его буркой, положили на соломе. Тела трех солдат лежали поодаль рядом.

- Они зарезаны, - шепнул Зброжек.

- А Куклиновский?

- На Куклиновском ран нет, только бок сожжен и опалены усы. Он, должно быть, замерз или задохся, так как до сих пор у него во рту его собственная шапка.

- Открыть его!

Солдаты подняли бурку, и из-под нее выглянуло страшное, раздувшееся лицо, с вытаращенными глазами. На остатках опаленных усов висели сосульки оледенелого дыхания, смешанного с копотью, и были похожи на клыки, торчавшие над губами. Лицо это было так безобразно, что хотя Мюллер и привык ко всякого рода ужасам, но он вздрогнул и сказал:

- Закройте скорее! Страшно! Страшно!.. Угрюмая тишина царила в амбаре.

- Зачем мы сюда приехали? - спросил, сплевывая, ландграф. - Весь день я не прикоснусь к пище.

Вдруг Мюллера охватила какая-то необыкновенная раздражительность, граничащая почти с сумасшествием. Лицо его посинело, зрачки расширились, он заскрежетал зубами. Им овладела дикая жажда крови, жажда сорвать свою злость на ком-нибудь, и, обратившись к Зброжеку, он крикнул:

- Где тот солдат, который видел, что Куклиновский был в амбаре? Давайте его сюда. Это, должно быть, сообщник.

- Я не знаю, здесь ли он еще, - ответил Зброжек, - все люди Куклиновского разбежались, точно с цепи сорвавшись.

- Тогда ловите его! - заревел с бешенством Мюллер.

- Тогда ловите его сами! - с таким же бешенством крикнул Зброжек.

И снова страшный взрыв как бы повис на волоске над головами шведов и поляков. Последние столпились вокруг Зброжека, грозно шевеля усами и бряцая саблями.

Вдруг снаружи раздался говор, эхо выстрелов и топот лошадей. В амбар влетел шведский офицер.

- Генерал, - крикнул он, - вылазка из монастыря! Рудокопы, подводившие мины, перебиты все до одного. Отряд пехоты рассеян.

- Я с ума сойду! - крикнул Мюллер, хватаясь за волосы парика. - На коней!

Минуту спустя все мчались уже, как вихрь, к монастырю, так что комья снега градом сыпались из-под конских копыт. Сто драгун Садовского, под командой его брата, присоединились к штабу Мюллера и помчались на помощь. По дороге они видели отряды пехотинцев, бежавших в панике и полнейшем беспорядке: так пали духом несравненные шведские солдаты. Они бежали даже с тех окопов, которым не могла грозить никакая опасность. Очутившись за версту от крепости, они остановились только затем, чтобы с возвышенности, откуда все было видно как на ладони, увидеть, что участники вылазки благополучно возвращаются в монастырь. Песни, крики и веселый смех достигли слуха Мюллера.

Иные из возвращавшихся останавливались даже и грозили в сторону штаба окровавленными саблями. Поляки, находившиеся около шведского генерала, узнали самого Замойского, который лично руководил вылазкой и который теперь, увидев штаб, издали раскланивался с ним, сняв шапку. И не' удивительно: под прикрытием монастырских орудий он чувствовал себя в полнейшей безопасности. ;

Но вот на стенах показался дым, и железные стаи ядер со свистом пролетели над головами офицеров. Несколько рейтар покачнулись в седлах, и стон ответил свисту ядер.

- Мы под огнем, надо отступать! - крикнул Садовский. Зброжек схватил лошадь Мюллера за поводья.

- Генерал, назад! Здесь смерть!

А Мюллер точно окаменел, он не ответил ни слова, и его силой увезли за линию обстрела. Вернувшись в свою квартиру, он заперся в ней и весь день никого не принимал.

Должно быть, раздумывал о славе Поликрата.

Между тем Вжещович взял в свои руки все руководство осадой и с невероятной энергией стал делать приготовления к штурму. Возводили новые окопы, продолжали делать пролом в скале для подведения мин. Лихорадочное движение царило во всем шведском лагере; казалось, что новый дух вступил в осаждающих и что к ним подошли подкрепления.

Несколько дней спустя в шведском и союзном польском лагере как гром грянула весть, что рудокопы нашли подземный ход, ведущий под самый костел и монастырь, и что только от личной воли генерала зависит, взлетит ли крепость на воздух.

Безмерная радость охватила солдат, истомленных морозами, голодом и бесплодными трудами.

Крики: "Ченстохов наш! Мы взорвем этот курятник!" - переходили из уст в уста. Начались пирушки и пьянство.

Вжещович был всюду, ободрял солдат, по сто раз в день подтверждал известие о том, что подземный ход найден, сам поощрял к пьянству и гульбе.

Эхо этих ликований дошло наконец до монастыря. Известие о том, что мины уже подведены и монастырь может быть взорван с минуты на минуту, с быстротой молнии облетело стены. Испугались даже самые храбрые. Женщины с плачем осаждали квартиру настоятеля, и, когда он показывался, они протягивали к нему детей и кричали:

- Не губи невинных! Кровь их падет на тебя!

Трусы с особенной яростью набрасывались теперь на ксендза Кордецкого и требовали, чтобы он не доводил до гибели святое место, столицу Пресвятой Девы.

Для непреклонного героя в рясе настали такие тяжелые и мучительные дни, каких еще не бывало. К счастью, шведы оставили пока бомбардировку, чтобы тем убедительнее доказать осажденным, что им не нужны уже ни пули, ни пушки, что им достаточно зажечь одну пороховую нитку. Но это-то и усиливало панику в монастыре. В глухие ночи иным, особенно трусливым людям, казалось, что они слышат под землей какие-то шорохи, какое-то движение и что шведы находятся уже под самым монастырем. Пало духом и большинство монахов. Они, с отцом Страдомским во главе, отправились к настоятелю просить его немедленно начать переговоры о сдаче. Вместе с ними отправилось большинство солдат и несколько человек шляхты.

Ксендз Кордецкий вышел на двор, и, когда толпа окружила его кольцом, он проговорил:

- Разве не дали вы клятву до последней капли крови защищать святое место? Истинно говорю вам: если нас взорвут порохом, то с нас спадет лишь бренная оболочка наша, а души наши улетят... Небо откроется над ними, и они внидут туда в веселии и блаженстве, безграничном, как море. Там примет их Иисус Христос и его Пресвятая Матерь, а они, как золотые пчелки, сядут на ее плаще, будут пребывать во свете и смотреть в лицо Господа.

И отблеск этого света загорелся на его лице, он устремил вверх вдохновенный взор и продолжал торжественно, с неземным спокойствием:

- Господи, ты, который управляешь мирами, ты смотришь в сердце мое и видишь, что я не лгу этим людям, говоря, что, если бы я желал только собственного счастья, я бы протянул к тебе руки и воззвал из глубины души моей: "Господи, сделай так, чтобы взорвался этот порох, ибо в такой смерти - искупление грехов и вечное отдохновение, а слуга твой устал и утружден... И кто не пожелал бы такой награды за смерть без мучений, краткую, как мгновение ока, как молния, сверкнувшая в небе, за которой - вечность, неизмеримое счастье и радость бесконечная... Но ты повелел мне охранять храм твой, и не могу я уйти; ты поставил меня на страже и влил в меня силу свою, и вижу я, Господи, знаю и чувствую, что если бы злоба неприятеля подкопалась под самый костел, зажгла под ним губительный порох, то достаточно было бы мне осенить его крестом, чтобы он не взорвался". Тут он обратился к присутствующим и продолжал:

- Бог дал мне силу, а вы снимите страх с сердец ваших. Дух мой проникает в глубь земли и говорит вам: "Лжет неприятель ваш, и нет пороха под костелом". Вы, люди робкого сердца, вы, в коих страх погасил веру, не заслужили того, чтобы еще сегодня войти в царствие благодати и отдохновения, - и нет пороха у вас под ногами. Господь хочет сохранить этот храм, чтобы, как Ноев ковчег, носился он по волнам несчастий и бедствий, и, во имя Бога, в третий раз говорю вам: нет пороха под костелом. А если я говорю именем Господа, кто посмеет мне перечить? Кто посмеет еще сомневаться?

Сказав это, он замолчал и смотрел на толпу монахов, шляхты и солдат. В его голосе была такая непоколебимая вера, твердость и сила, что молчали и они, и никто не решался выступить. Наоборот, бодрость вступила в сердца, и наконец один из солдат, простой мужик, сказал:

- Да славится имя Господне! Вот три дня уж они говорят, что могут взорвать крепость, а почему не взрывают?

- Слава Пресвятой Деве! Почему не взрывают? - повторило несколько голосов.

Вдруг произошло странное событие. В воздухе раздался вдруг шум крыльев, и на монастырском дворе появились целые стаи птиц и летели, летели без конца из разоренных и опустошенных окрестностей. Летели хохлатые жаворонки, подорожники с золотистыми грудками, жалкие воробьи, зеленые синицы, красные снегири, садились на крыши, на фронтоны, на выступы стен, иные разноцветным венком кружились над головою ксендза, трепеща крылышками и жалобно чирикая, - точно милостыню просили, - и нисколько не боялись людей. Изумились, видя это, все присутствующие, а ксендз Кордецкий, помолившись с минуту, сказал:

- Вот птички лесные прибегают под милость Матери Божьей, а вы усомнились в ее силе.

Бодрость и надежда вступили в сердца, и монахи, ударяя себя в грудь, пошли молиться в костел, а солдаты разошлись по стенам.

Женщины вышли высыпать зерна птичкам, которые его жадно клевали.

Все объясняли появление маленьких лесных жителей как хорошее предзнаменование.

- Должно быть, большие снега повсюду, если эти птички не обращают внимания даже на грохот выстрелов и спасаются в жилом месте, - говорили солдаты.

- Но отчего же они прилетели к нам, а не к шведам?

- Потому что у зверя даже настолько ума хватает, что он отличает своего от неприятеля.

- Нет, это не так, - ответил другой солдат, - ведь в шведском лагере есть поляки. Это значит просто, что там уже голод и не хватает корма для лошадей.

- Это еще лучше, - заметил третий, - значит, то, что они говорят насчет пороховой мины, - ложь!

- Почему? - спросили все хором.

- Старые люди говорят, - ответил солдат, - что, когда какой-нибудь дом должен рухнуть, все ласточки и воробьи, у которых гнезда под крышей, переселяются за два или за три дня. Птицы всегда первые знают об опасности. И вот, если бы под монастырем были мины, птицы бы сюда не прилетели.

- А это правда?

- Вот ей-ей!

- Слава Пресвятой Деве! Значит, шведам приходится туго.

В эту минуту у юго-западных ворот послышался звук трубы; все побежали смотреть, кто приехал.

Это был шведский трубач, который принес письмо из лагеря.

Монахи сейчас же собрались в трапезной. Письмо было от Вжещовича и заключало в себе угрозу, что если монастырь не сдастся до завтрашнего дня, то он будет взорван.

Но даже те, которые раньше изнемогали под бременем страха, не верили теперь этой угрозе.

- Нас не запугаешь! - кричали монахи и шляхта. - Напишите им, чтобы они нас не жалели, пускай взрывают.

И действительно, ответ был написан в этом духе. Между тем солдаты, которые столпились около трубача, тоже смехом отвечали на его предостережения.

- Ладно! - говорили они. - Отчего вы нас щадите? Мы скорее пойдем на небо!

А тот, который вручал трубачу письмо с ответом, сказал ему:

- Не теряйте даром времени и слов. Вы вот уже голодать стали, а у нас, слава богу, ни в чем недостатка нет.

Так ни к чему и не привел последний фортель Вжещовича.

А когда прошел еще день, стало вполне очевидно, что осажденные напрасно боялись. В монастыре опять воцарилось спокойствие.

На следующий день ченстоховский мещанин Яцек Бжуханский подбросил письмо, предупреждавшее о штурме, но вместе с тем и о том, что Ян Казимир уже тронулся из Силезии и что вся Речь Посполитая восстала против шведов. Впрочем, судя по известиям, которые кружили в шведском лагере, это должен был быть последний штурм.

Бжуханский подбросил письмо вместе с мешком рыбы для монахов и подошел к стенам, переодетый шведским солдатом.

К несчастью, его узнали и поймали. Мюллер велел подвергнуть его пыткам; но старца во время мучений посетили небесные видения, и он улыбался сладко, как ребенок, - и на лице его вместо боли отражалась невыразимая радость. Генерал сам присутствовал при пытках, но не добился никаких сообщений от мученика; он пришел лишь к ужасному убеждению, что этих людей не поколеблет и не сломит никакая сила, и впал в совершенную апатию.

Между тем в лагерь пришла старушка нищая Констанция с письмом от ксендза Кордецкого, в котором он смиренно просил не штурмовать крепость во время богослужения в первый день Рождества. Стража и офицеры приняли нищенку со смехом и издевательствами, но она им ответила:

- Никто не хотел идти, потому что вы с послами по-разбойничьи поступаете, а я пошла за кусок хлеба... Мне уж недолго жить на свете, и вас я не боюсь, а если не верите, то берите меня.

Но ее оставили в покое. Даже больше: Мюллер решил еще раз испробовать поладить с монахами мирным путем и согласился на просьбу настоятеля; он принял даже выкуп за Яцека Бжуханского, которого еще не успели замучить насмерть; в то же время он отослал и то серебро, которое нашли в пруду. Это он сделал назло Вжешовичу, который после неудавшейся попытки запугать монахов опять попал в немилость.

Наконец наступил сочельник. Вместе с первой звездой вся крепость загорелась огнями. Ночь была тихая, морозная, но погожая. Шведские солдаты, коченея от холода в окопах, поглядывали снизу на черные стены неприступной крепости, и им невольно вспоминались теплые, выложенные мохом избы родины, вспоминались жены, дети, рождественские елки - и не одна железная грудь тяжело вздыхала от печали, тоски и отчаяния. А в монастыре за столами, покрытыми сеном, осажденные вкушали вечернюю трапезу. Тихая радость была на лицах всех - все предчувствовали, были почти уверены, что дни бедствий скоро кончатся.

- Завтра штурм, но уже последний! - повторяли монахи и солдаты. - Кому Господь назначил смерть, пусть благодарит, что он позволил ему раньше выслушать обедню и тем вернее обеспечил ему вход в Царствие Небесное. Ибо кто в день Рождества Христова погибает за веру, тот причисляется к лику святых.

И вот все желали друг другу счастья, долголетия или же мученического венца. И так легко было у всех на сердце, точно опасность уже миновала.

Рядом с местом настоятеля было одно свободное место, перед которым стоял накрытый прибор.

Когда все уселись и это место все-таки осталось свободным, мечник сказал:

- Вижу я, святой отец, что вы, по старому обычаю, оставили место и для пана Загурского?

- Не для пана Загурского, - ответил ксендз Августин, - а для того, чтобы почтить память человека, которого мы все здесь полюбили, как сына, и душа которого взирает на нас теперь с улыбкой и просит сохранить о ней добрую память.

- Ему теперь лучше, чем нам. Мы должны его вечно благодарить! - сказал мечник серадзский.

У ксендза Кордецкого слезы были в глазах, а пан Чарнецкий проговорил:

- И о менее важных подвигах пишут в истории. Если Господь Бог продлит мою жизнь, всякий раз, когда будут спрашивать меня, был ли среди нас солдат, равный древним героям, я буду отвечать: "Его звали Бабинич".

- Его звали не Бабинич, - ответил ксендз Кордецкий.

- Как - не Бабинич?

- Я давно уже знал его настоящее имя, но под тайной исповеди... И только когда он уходил взрывать орудие, он сказал мне: "Если я погибну, пусть люди знают, кто я; пусть добрая слава покроет мое имя и искупит прежние грехи". Он ушел, погиб, и теперь я могу вам сказать: это был Кмициц.

- Знаменитый литовский Кмициц! - крикнул, схватив себя за голову, пан Чарнецкий.

- Да. Так милость Господня изменяет сердца.

- Господи боже! Теперь я понимаю, что именно он мог решиться на такое дело. Теперь я понимаю, откуда в этом человеке была такая удаль, такая отвага, что с ним никто не мог равняться. Кмициц! Страшный Кмициц, которого славит вся Литва!

- Иначе славить будет его теперь не только Литва, но и вся Речь Поспо-литая.

- Он первый предупредил нас относительно Вжещовича!

- Благодаря ему мы вовремя закрыли ворота и сделали все приготовления!

Генрик Сенкевич - Потоп. 5 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Потоп. 6 часть.
- Он убил первого шведа из лука! - А сколько он перебил из пушки! А кт...

Потоп. 7 часть.
- Хованский накрывал меня с восемьюдесятью тысячами, да и то не накрыл...