Генрик Сенкевич
«Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 8 часть.»

"Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 8 часть."

- Вы ничего не придумаете?

- Если ты жены боишься, что я могу придумать? А чтобы ей ездить на тебе было удобнее, вели кузнецу себя подковать!

VIII

Кетлинги прогостили около трех недель. По прошествии этого времени Бася пробовала встать с постели, но оказалось, что она еще не может стоять на ногах. Здоровье к ней возвращалось, но сил у нее еще не было. Медик приказал ей лежать до тех пор, пока она совсем не окрепнет. А между тем наступала весна. Прежде всего с Диких Полей и с Черного моря подул сильный и теплый ветер и разорвал, растрепал на небе саван туч, как истлевшую от времени одежду. Потом стал сгонять и разгонять по небу эти тучи, как овчарка сгоняет и разгоняет стадо овец. Убегавшие от него тучи орошали землю обильным дождем, который падал крупными каплями величиной с ягоду. Растаявшие остатки снега и льда образовали на степной равнине озера; с обрывов потекли струйки воды, на дне оврагов образовались ручьи - все это с шумом и гулом мчалось к Днестру, мчалось радостно, как мчатся дети к матери, завидев ее вдали.

В разрывах туч ежеминутно просвечивало солнце, светлое, помолодевшее, как будто влажное, словно оно выкупалось в этом весеннем половодье.

Из размякшей земли начали выглядывать светло-зеленые стебельки трав, на тонких ветках деревьев разбухли почки. Солнце грело все сильнее; на небе появились стаи птиц: журавли, дикие гуси, аисты; затем ветер пригнал Целые тучи ласточек, громким хором в теплой воде заквакали лягушки; запели мелкие, серенькие птички; и боры, и леса, и степь, и овраги, и вся природа, казалось, кричала громким голосом радости и упоения:

- Весна! Весна!

Но для этой несчастной страны весна принесла печаль вместо радости, смерть - вместо жизни. Через несколько дней после отъезда Кетлингов маленький рыцарь получил следующее известие от пана Мыслишевского:

"В Кучункаврийской степи собирается все больше войска. Султан послал значительные суммы в Крым. Хан с пятьюдесятью тысячами орды идет на помощь Доротиенке. Как только весенние воды обсохнут, тьма-тьмущая хлынет по Черному и Кучменскому тракту. Боже, смилуйся над Речью Посполитой!"

Володыевский тотчас же послал своего слугу, Пентку, с этим известием к гетману.

Но сам он не торопился уезжать из Хрептиева. Во-первых, как солдат, он не мог без гетманского приказа оставить этой станицы, во-вторых, он слишком много лет провел в войне с татарами, чтобы не знать, что чамбулы так скоро не двинутся. Ведь вода еще не спала, трава недостаточно выросла, казаки стояли еще на зимовках. Турок маленький рыцарь ожидал не раньше лета; хотя они и собрались уже под Адрианополем, но такой огромный табор, такое множество войска, обозной прислуги, тяжестей, лошадей, верблюдов и волов могло подвигаться только очень медленно. Легкие татарские отряды можно было ожидать раньше, в начале апреля или мая. Правда, впереди главных отрядов, насчитывающих несколько десятков тысяч воинов, всегда шли маленькие передовые чамбулы и более или менее многочисленные ватаги, подобно тому, как перед проливным дождем на землю падают отдельные капли. Но их маленький рыцарь не боялся. Даже отборный татарский чамбул не мог в открытом поле устоять против превосходной польской конницы, а что же говорить о маленьких отрядах, которые при одном слухе о приближении польских войск рассеивались, как пыль, гонимая вихрем.

Во всяком случае, времени было достаточно, а если бы даже его не хватило, Володыевский был бы не прочь столкнуться с какими-нибудь чамбулами и оставить им после себя не слишком приятное воспоминание.

Это был воин по плоти и крови, воин по призванию, и приближение войны пробуждало в нем жажду неприятельской крови и в то же время возвращало ейу спокойствие.

Пан Заглоба, хотя он в течение своей долгой жизни уже успел освоиться со всякими опасностями, был не так спокоен. В случае необходимости он находил в себе отвагу; впрочем, он выработал ее в себе долголетней и подчас невольной практикой и совершил в жизни много подвигов, но все же первое известие о предстоящей войне произвело на него большое впечатление. Но, когда маленький рыцарь высказал ему свое мнение, Заглоба приободрился и начал на чем свет стоит поносить весь Восток и угрожать ему.

- Когда христианские народы воюют между собою, - говорил он, - тогда и Господь Иисус Христос печалится, и все святые, ибо всегда, если хозяин озабочен, озабочены и слуги. Но нет небу большей радости, как если кто убьет турка. Я слышал от одной духовной особы, что святых просто мутит при виде этих собачьих детей, и они не могут пользоваться небесной пищей и напитками, а стало быть, и вечным блаженством.

- Так-то так, - ответил маленький рыцарь, - но турки очень могущественны, а у нас войска горсточка.

- Да ведь не завоюют же они всей Речи Посполитой! Мало ли сил было у Карла Густава, а ведь в то время мы вели войну с Русью, и с казаками, и с Ракочи, и с курфюрстом, а теперь где они? Мы еще сами вошли к ним с огнем и мечом.

- Это правда. Лично я не боюсь этой войны, тем более что, как я уже говорил, я должен совершить какой-нибудь подвиг, чтобы отблагодарить Господа Иисуса Христа и Пресвятую Деву за спасение Баси. Только бы Господь послал случай. Но я боюсь за ту землю, которая, хоть и на время, все же может перейти в языческие руки вместе с Каменцем. Представьте себе, как будут поруганы церкви Господни и как угнетаемы будут христиане!

- Не говори мне только о казаках. Шельмы! Они сами подняли руку на мать-отчизну, пусть же теперь и получат то, чего заслужили. Самое главное, - чтобы Каменец выдержал осаду. Как ты думаешь, Михал, выдержит?

- Я думаю, что пан генерал подольский не укрепил его как следует, а жители, рассчитывая на природные укрепления, тоже не сделали того, что надо. Кетлинг говорил, что туда пришли полки епископа Тжебицкого, и полки превосходные. Господи, мы удержались под Збаражем, за жалким земляным валом, против столь же сильного неприятеля, а ведь Каменец - орлиное гнездо...

- Ха! Орлиное гнездо! Да только найдется ли там такой орел, каким был Вишневецкий. И не ворона ли это будет. Ты знаешь генерала подольского?

- Знатный пан и хороший воин, но порядком беспечный.

- Знаю! Знаю! Я его не раз упрекал за это. Потоцкие хотели в свое время, чтобы я ехал с ним за границу воспитывать и обучать хорошим манерам. А я сказал им: "Не поеду именно из-за его неаккуратности: у его сапог всегда уши оборваны, бывая при дворе, ему придется всегда мои надевать, а теперь сафьян дорог". Потом, при Марии Людвике, он одевался французом, и у него постоянно сползали чулки, голые икры так и сверкали! Не дорасти ему Вишневецкому и до пояса!

- Каменецкие мещане также боятся осады, потому что во время осады в торговле застой. Они скорее предпочли бы под владычество турок перейти, только бы не закрывать лавок.

- Шельмы! - сказал Заглоба.

И оба они с маленьким рыцарем беспокоились за будущую судьбу Каменца. Тревожились они и за Басю, которая в случае взятия крепости должна была бы разделить участь всех жителей города.

Минуту спустя пан Заглоба ударил себя по лбу.

- Господи боже! - воскликнул он. - К чему мы тревожимся? Зачем нам идти в этот паршивый Каменец и запираться в нем? Не лучше ли остаться при гетмане и сражаться с неприятелем в открытом поле. В этом случае Баська ведь не сможет идти с тобой в полк, а должна будет уехать куда-нибудь подальше, и, конечно, не в Каменец, а хотя бы к Скшетуским. Михал, бог видит мое сердце, и видит, как я жажду неприятельской крови, но для тебя и для Баськи я готов пожертвовать и этим, - я сам отвезу Баську.

- Благодарю вас, - ответил маленький рыцарь. - Конечно, если я не буду в Каменце, то и Баська не будет настаивать ехать со мной, но что будешь делать, если придет приказ от гетмана?

- Что делать, если придет приказ?.. Черт бы побрал все эти приказы... Что делать?.. Постой! Я придумал: надо опередить приказ.

- Как же это?

- Пиши сейчас же Собескому, якобы сообщая ему новости, и в конце письма припиши, что ввиду близости войны ты хотел бы из привязанности к нему остаться при его особе и сражаться в открытом поле. Ей-богу, это великолепная мысль. Во-первых, совершенно невероятно, чтобы такого загонщика, как ты, заперли в крепости, вместо того чтобы пользоваться им в поле, во-вторых, за такое письмо гетман полюбит тебя еще сильнее и, конечно, захочет оставить при себе. Ему нужны будут преданные солдаты. Пойми, наконец, что если Каменец устоит, то слава победы падет на генерала подольского, а все твои подвиги в поле прославят гетмана. Не бойся, гетман тебя генералу не отдаст. Скорей он отдал бы кого-нибудь другого, но тебя или меня не отдаст. Пиши письмо! Напомни ему о себе! Ха! Моей находчивости еще на многих хватит. Михал! Выпьем при этом случае, что ли? Пиши письмо!

Володыевский очень обрадовался, обнял пана Заглобу и, подумав с минуту, сказал:

- И я не обману ни Господа Бога, ни отчизну, ни гетмана, потому что могу так принести много пользы. От всего сердца благодарю вас! И полагаю, что гетман захочет оставить меня при себе после письма. Но, чтобы не оставить и Каменца без помощи, знаете ли, что я сделаю? Я снаряжу за свой счет горсть пехоты и отправлю в Каменец. И об этом сейчас напишу гетману.

- Еще лучше! Но, Михал, откуда ты людей возьмешь?

- У меня в погребах сидит до сорока разбойников, их я и возьму. Каждый раз, когда я хотел кого-нибудь из них повесить, - Баська просила их помиловать, и не раз уже советовала мне сделать из них солдат. Я не соглашался, нельзя было. Но теперь война и все можно. Народ это аховый, и все они нюхали порох. Кроме того, я объявлю всем скрывающимся в оврагах и пущах, что тем, кто добровольно поступит в полк, будут прощены прежние преступления. Наберется до ста человек... Баська тоже будет довольна. Да, вы камень у меня с сердца сняли.

И в тот же самый день маленький рыцарь послал нового гонца к гетману, а разбойникам объявил помилование, если они поступят в пехоту. Те радостно согласились и обещались привлечь и других. Бася обрадовалась ужасно.

Из Ушицы, из Каменца и откуда только было возможно вызвали портных шить солдатам одежду. Прежние разбойники маршировали теперь на хрептиевском дворе, а пан Володыевский радовался, что ему придется сражаться в открытом поле, что его Бася не подвергнется опасности во время осады, а Каменцу и отчизне он окажет большую услугу.

Прошло несколько недель, как вдруг однажды вечером вернулся гонец с письмом от пана гетмана Собеского.

Гетман писал:

"Дорогой мой и милый Володыевский. За то, что ты так без промедлений присылаешь мне все новости, я тебе очень благодарен и благодарна должна быть отчизна. Война неизбежна, я получил из другого источника известие, что в Кучункаврийской степи стоит большая сила; вместе с ордой - до трех сот тысяч. Орды двинутся со дня на день. Ничем султан так не интересуется, как Каменцем. Я надеюсь, что эту змею - Тугай-беевича - Господь выдаст в руки твои или в руки Нововейского, над несчастьем которого я искренне скорблю.

Что касается того, чтобы ты был при мне, то видит бог, как я этого хочу, но это невозможно. Хотя пан генерал подольский не всегда с одинаковым дружелюбием относился ко мне после выборов, но я хочу послать ему лучшего солдата, ибо берегу Каменецкую твердыню как зеницу ока. Там будет много людей, которые за свою жизнь раз или два воевали. Но все же война для них дело не очень привычное. А человека, для которого война - что-то вроде насущного хлеба, который мог бы в каждом случае дать совет, там не будет; а если и найдется, то не пользующийся большим влиянием. Поэтому я посылаю тебя, ибо хотя Кетлинг - хороший воин, но там он меньше известен, чем ты, между тем как глаза всех будут обращены на тебя, и я думаю, что хотя главное начальство будет поручено другому, но тому, что скажешь ты, все охотно подчинятся. Небезопасна эта служба в Каменце, но ведь мы уже привыкли за других мокнуть и за других холодать. Наша награда - слава и благодарность потомства, но отчизна - первое дело, и мне нечего торопить тебя ее спасать".

Письмо это, прочитанное в присутствии всех офицеров, произвело сильное впечатление, - все предпочитали сражаться в открытом поле, чем в крепости. Володыевский понурил голову.

- Что ты думаешь, Михал? - спросил пан Заглоба.

Он поднял лицо, уже спокойное, и ответил спокойным голосом, как будто ничего не случилось:

- Пойдем в Каменец! О чем мне еще раздумывать?..

И могло казаться, будто ничего другого ему и в голову не приходило. Минуту спустя он зашевелил усиками и прибавил:

- Да, милые товарищи, пойдем в Каменец, но не отдадим его, пока сами не погибнем!

- Пока сами не погибнем! - повторили офицеры. - Двум смертям не бывать, одной не миновать!

Пан Заглоба некоторое время молчал, обводя глазами всех присутствующих и видя, что они ждут, что он скажет, вдруг засопел и сказал:

- Иду с вами! Черт побери!

IX

Когда земля пообсохла и покрылась травой, двинулся на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам сам хан с пятьюдесятью тысячами астраханской и крымской орды. И сам хан, и его родственники, и все главные мурзы, и беи были одеты в кафтаны, подаренные падишахом, и шли они на Речь Посполитую не так, как ходили всегда, - за добычею и пленниками, - а шли на священную войну, на погибель Ляхистану и всему христианству.

Другая, еще более грозная, туча собиралась под Адрианополем, и это наводнение должна была удержать одна только Каменецкая крепость, а вся Речь Посполитая была как открытая степь, как больной человек, который не может не только защищаться, но даже встать на ноги. Силы Речи Посполитой истощились прежними, хотя и победоносными, войнами - шведскими, прусскими, русскими, казацкими и венгерскими, военными конфедерациями и бунтом презренной памяти Любомирского, а теперь ее окончательно ослабили домашние смуты, бездарность короля, ослепление безмозглой шляхты и ужасы междоусобной войны. Тщетно великий Собеский предсказывал гибель, никто не хотел верить в войну; не было принято никаких мер для защиты: в казне не было денег, у гетмана войск. Против такого неприятеля едва могли бы устоять союзные войска всех христианских народов, а у гетмана было всего несколько тысяч войска.

Между тем на Востоке, где все совершалось по воле падишаха, где народ был послушным орудием в руках одного человека, все было иначе. С той же минуты, как было поднято великое знамя пророка, как бунчуки были развешены на воротах сераля и на башне сераскериата, а улемы возвестили священную войну, и тронулись пол-Азии и весь север Африки. Сам падишах явился весной на Кучункаврийской равнине и стал собирать уже давно небывалое по своему могуществу войско. Сто тысяч спагов и янычар - отборного турецкого войска - находились при его священной особе, а потом стали собираться войска из всех отдаленных провинций и владений. Те, которые жили в Европе, явились раньше всех. Пришли конные отряды боснийских бегов, быстрые, как молния, в одеждах ярких, как пламя. Пришли дикие албанские воины - пехотинцы, вооруженные турецкими кинжалами, пришли ватаги отуреченных сербов, пришел народ, который жил по берегам Дуная и ниже, по ту сторону Балкан или еще ниже - с греческих гор. Каждый паша вел за собой целую армию, и каждая из них могла залить собой беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, пришло множество добруджских и белгородских татар, прибыло несколько тысяч липков и черемисов, которыми командовал страшный Азыя Тугай-беевич и которые должны были быть проводниками турецких войск в несчастной и хорошо им знакомой стране. Потом хлынуло всеобщее ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собой вооруженные толпы, начиная с диких горцев из поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями берегов Евфрата и Тигра. На призыв калифа явились арабы, и их бурнусы точно снегом покрыли Кучункаврийскую равнину; тут были и кочевники из песчаных пустынь, и жители всех городов, от Медины до Мекки. Не остались дома и египетские вассалы, и те, что сидели в многолюдном Каире, и те, что любовались по вечерам освещенными вечерней зарей пирамидами, и те, что жили в мрачных странах, откуда вытекает священный Нил, и те, чья кожа, опаленная солнцем, была черна, как сажа, - все они в полном вооружении стояли у Адрианополя и каждый вечер молились о победе для ислама и о гибели для страны, которая целые века одна заслоняла весь мир от исповедников пророка.

Были здесь сотни тысяч вооруженного народа, - сотни тысяч лошадей ржали на равнине, сотни тысяч волов, овец и верблюдов паслись рядом с лошадьми. Можно было думать, что, по воле Божьей, ангел изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и повелел им идти в страну, где солнце бледнее и где степь зимой покрывается снегом. И шли они вместе со стадами, как бесчисленный муравейник белых, темных и черных воинов. Сколько там слышалось наречий, сколько одежд блестело и пестрело в лучах весеннего солнца! Один народ дивился другому; чужды они были друг другу по обычаям, оружию, военным приемам, и только вера объединяла эти блуждающие племена, и только, когда муэдзины призывали их на молитву, тогда все эти разноязычные полчища поворачивались лицом на восток и взывали к Аллаху.

Одной прислуги при дворе султана было больше, чем всех войск в Речи Посполитой. За войсками и вооруженными добровольцами тянулись толпы торговцев, продававших всякие товары; их возы вместе с войском переправлялись через реку. Двое трехбунчужных пашей, шедших во главе двух войск, должны были заботиться о том, как прокормить весь этот человеческий муравейник, поэтому всего было в изобилии.

За войском шло двести пушек, из них десять было осадных, таких огромных, каких не было ни у одного христианского короля. Азиатские беглербеи расположились на правом крыле, европейские - на левом. Палатки занимали такое огромное пространство, что рядом с ним Адрианополь казался не очень большим городом. Шатры султана, сверкавшие пурпуром, шелковыми кистями и золотым шитьем, составляли как бы отдельный город. Среди них роилась вооруженная стража, черные абиссинские евнухи в желтых и голубых кафтанах; великаны из курдских племен, предназначенные для переноски тяжестей, и юные, необыкновенно красивые пажи, и множество другой прислуги, одетой в пестрые, яркие, как степные цветы, одежды: стремянные, повара, виночерпии, факельщики и прислуга знатнейших придворных.

На обширном майдане, вокруг султанской ставки, которая своим великолепием и роскошью напоминала правоверным обетованный рай, находились ставки, уступавшие в роскоши ставке султана, но все же необычайно роскошные: ставки визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакана, Кара Мустафы, на которого были обращены все взоры, не исключая даже самого султана, как на будущее "солнце войны".

Перед шатрами падишаха виднелась великолепная стража "поляхской" пехоты в таких высоких тюрбанах, что люди, носившие их, казались великанами. Вооружены они были дротиками на древках и короткими, кривыми мечами. Их полотняные палатки находились рядом с шатрами султана. Далее стоял лагерь страшных янычар, вооруженных мушкетами и копьями, - главная сила турецкой армии. Ни кесарь немецкий, ни король французский не могли похвастать таким количеством отборной пехоты. В войнах с Речью Посполитой менее выносливые турецкие подданные не могли устоять перед равным по численности регулярным польским войском, и только численное превосходство иной раз давало им победу. Но янычары не боялись и грудью встречать польскую конницу. Они внушали страх всему христианскому миру, их боялись даже в Царьграде. Неоднократно сам султан трепетал перед этими преторианцами, а главный ага этих "барашков" был всегда одним из самых знаменитых сановников дивана.

За янычарами стояли спаги, за ними - регулярные войска пашей, а дальше ополченцы. Все эти войска уже несколько месяцев стояли под Константинополем, ожидая, пока армия эта не пополнится новыми полчищами из самых отдаленных владений султана и пока весеннее солнце не обсушит землю и этим облегчит поход на Ляхистан.

Солнце, как будто тоже покоряясь воле султана, заливало землю горячими лучами. С начала апреля до мая только несколько раз теплые дожди оросили Кучункаврийскую равнину, остальное время над шатром султана висел голубой божий шатер, без единой тучки. Солнечные лучи чернели на белых полотнищах палаток, на громадных тюрбанах, на разноцветных одеждах, на остроконечных шлемах, знаменах и копьях, заливая все: и лагерь, и палатки, и людей, и стада - морем яркого света. Вечером на погожем небе блестел незатуманенный месяц и тихо покровительствовал этим несметным полчищам, которые под его знаком шли покорять новые земли; потом он стал подниматься все выше и бледнел при блеске костров, и когда они разгорались на всем необозримом пространстве, когда пешие арабы из Дамаска и Алеппо зажигали зеленые, красные, желтые и голубые фонари около шатров султана и визирей, то казалось, что часть неба упала на землю и что это звезды так мигают и мерцают на широкой равнине.

Образцовый порядок и дисциплина царили в войсках. Перед волей султана гнулись паши, как слабый тростник под ветром, перед пашами гнулись войска. Провианта было достаточно и для людей, и для скота. Все доставлялось вовремя и в избытке. Образцово соблюдались часы, предназначенные Для военных упражнений, для отдыха и для молитвы. Когда муэдзины начинали призывать правоверных к молитве с сооруженных наскоро деревянных минаретов, все воины обращались лицом к востоку, каждый из них расстилал на земле кожу или коврик, и все как один падали на колени. Такой порядок и дисциплина придавали бодрости толпе, и сердца воинов наполнялись надеждой на победу.

Султан, прибыв в лагерь под конец апреля, все же не сразу двинулся в поход. Он ждал больше месяца, пока не обсохла земля; тем временем он обучал войска, приучал их к походной жизни, управлял, принимал послов в своей крытой пурпуром палатке и совершал все обряды.

Прекрасная, как сон, первая жена султана Кассека сопровождала его в этом походе, а за нею следовал ее двор, тоже похожий на райский сон.

Повелительница ехала в позолоченной колеснице под пурпурным балдахином, за нею следовали возы, белые сирийские верблюды с поклажей, тоже покрытые пурпуром. Баядерки пели ей песни. Когда усталая от дороги повелительница опускала свои шелковистые ресницы, раздавались нежные, тихие звуки инструментов и убаюкивали ее. Во время дневного зноя над ней колебались опахала из павлиньих и страусовых перьев; драгоценные восточные благовония курились в индийских чашах перед ее шатром. С нею были все сокровища, все редкости и богатства, какие только мог добыть Восток и могущественный султан. Баядерки, черные евнухи, мальчики, похожие на ангелов, сирийские верблюды, арабские кони, словом, все шествие сверкало бисером, парчой, золотом, отливало всеми цветами радуги от брильянтов, рубинов, смарагдов и сапфиров. Перед этим шествием падали ниц все народы, не смея взглянуть в лицо той, на которую имел право лишь один султан, и, казалось, шествие это сам Аллах перенес на землю из мира грез и райских видений.

Солнце пригревало все сильнее и сильнее, и, наконец, наступили знойные дни. И вот, однажды вечером на высокой мачте перед султанским шатром появилось знамя, и выстрел из пушки возвестил, что поход на Ляхистан начат. Послышался бой священного барабана, за ним грянули все другие; раздался пронзительный звук дудок, набожные завывания полунагих дервишей, и ночью, чтобы избежать дневного зноя, двинулся табор, вышли те паши, которые должны были доставлять продовольствие войскам, тронулся целый легион ремесленников, которые должны были разбивать шатры, тронулись стада вьючного и предназначенного на убой скота. Войско должно было выйти через несколько часов после первого сигнала.

Поход должен был продолжаться каждую ночь по шесть часов, и притом так, чтобы войско, придя на стоянку, находило там и готовую пищу, и место для отдыха.

Когда наконец пришло время трогаться и войску, султан выехал на возвышение, чтобы охватить глазами все свои силы и полюбоваться ими. С ним был визирь, улемы и молодой каймакан, Кара Мустафа, "восходящее солнце войны", и стража, состоявшая из "поляхской" пехоты. Ночь была тихая и светлая; месяц ярко светил, и султан мог бы осмотреть все войско, если бы человеческий взор был в состоянии сразу охватить его: войско хотя и шло тесными колоннами, но растянулось на несколько десятков верст.

Но все же он обрадовался в душе и, перебирая четки из благовонного сандалового дерева, возносил глаза к небу, благодаря Аллаха за то, что он сделал его властелином стольких войск и стольких народов. Вдруг, когда передние отряды скрылись из виду, он прервал молитву и, повернувшись к молодому каймакану, Черному Мустафе, сказал:

- Я забыл, кто идет впереди?

- Свет небесный, - ответил Кара Мустафа, - впереди идут липки и черемисы, а ведет их твой пес, Азыя, сын Тугай-бея.

X

Азыя, сын Тугай-бея, после долгой стоянки в Кучункаврийской равнине действительно двинулся во главе липков впереди всех турецких войск к границам Речи Посполитой.

После тяжелого поражения, нанесенного ему рукой Баси, счастливая звезда, казалось, снова начала светить ему. Прежде всего он выздоровел. Правда, красоты он раз и навсегда лишился, один глаз совсем вытек, нос был раздроблен, а лицо его, когда-то напоминавшее сокола, теперь было страшно и безобразно. Но именно то, что лицо его было страшно, вселяло к нему еще большее уважение среди добруджских татар. Его прибытие произвело большое впечатление в лагере, и слава о его подвигах в рассказах людей достигла небывалых размеров. Говорили, что он привел всех липков и черемисов на службу султана, что он разбил ляхов так, как никто никогда не разбивал их; что он сжег все города на берегу Днестра, перерезал гарнизоны и взял ценную добычу. Те, которые должны были еще идти в Ляхистан, те, которые, прибыв из далеких стран Востока, до сих пор еще не знали "ляшского" оружия, те, у кого тревожно билось сердце при мысли о том, что им скоро придется встретиться лицом к лицу с конницей неверных, - видели в молодом Азые воина, который уже имел дело с ляхами и не только не испугался их, но победил и положил счастливое начало войне. Один уже вид богатыря наполнял все сердца бодростью, а так как Азыя был сыном страшного Тугай-бея, имя которого гремело на всем Востоке, то все взоры были обращены на него.

- Ляхи воспитали его, - говорили о нем, - но он, сын льва, искусав их, вернулся на службу к падишаху.

Сам визирь пожелал его видеть, а "восходящее солнце войны", молодой каймакан Кара Мустафа, влюбленный в воинскую славу и диких воинов, полюбил его. Они оба усердно расспрашивали Азыю про Речь Посполитую, про гетмана, войско и Каменец и радовались его ответам, видя по ним, что война будет не трудная и что она принесет султану победу, а ляхам поражение, а им обоим звание гази, то есть завоевателей. И впоследствии Азыя не раз имел возможность падать ниц перед визирем, сидеть на пороге палатки каймакана и получать от них обоих в подарок верблюдов, лошадей и оружие.

Великий визирь подарил ему кафтан из серебряной парчи, что еще больше возвысило Азыю в глазах всех липков и черемисов. Кричинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творковский, Александрович - словом, все ротмистры, которые служили когда-то Речи Посполитой, а теперь вернулись на службу к султану, все беспрекословно подчинялись команде Азыи, преклоняясь перед ним, как перед княжеским сыном и воином, которому пожалован кафтан. Он стал влиятельным мурзою, и ему беспрекословно повиновались две с лишком тысячи воинов - несравненно лучших, чем обыкновенные татары. Предстоящая война, в которой молодой мурза мог отличиться скорее, чем кто-нибудь другой, могла доставить ему славу, почести и власть. А все же Азыя носил яд в душе. Во-первых, самолюбие его страдало оттого, что татары для турок, в особенности же для янычар и спагов, были чем-то вроде гончих собак для охотников. Сам он пользовался влиянием, но вообще татар считали плохим войском. Турок нуждался в них, иной раз боялся, но в лагере им пренебрегал. Заметив это, Азыя отделил липков от других татар, как особую и лучшую часть орды, но этим сразу вооружил против себя других добруджских и белгородских мурз и не убедил турецких офицеров в превосходстве липков над остальными ордынцами. С другой стороны, воспитанный в христианской стране, среди шляхты и рыцарства, он не мог привыкнуть к обычаям Востока. В Речи Посполитой он был только простым офицером, да и то незначительного чина, все же при встрече со старшинами, и даже с самим гетманом, он не был вынужден так унижаться, как здесь, где он был мурзой и вождем всех липков. Здесь ему приходилось падать ниц перед визирем, бить земные поклоны перед каймаканом, расстилаться перед пашами, улемами, перед главным агой янычар. Азыя к этому не привык, он помнил, что он сын витязя, душа его была полна дикости и горести и стремилась так высоко, как устремляются орлы, и он очень страдал.

Но особенно мучительны были мысли о Басе - они жгли его, как огнем. Важно не то, что слабая женская рука свалила его с лошади, его, который под Брацлавом и Кальником и в сотне других мест вызывал на бой и поражал насмерть самых грозных запорожских наездников; важен даже не стыд и позор, но он безгранично, без памяти был влюблен в эту женщину, он хотел обладать ею в своем шатре, смотреть на нее, бить ее и целовать. Если бы ему предложили на выбор: стать падишахом, владеть половиной мира или держать ее в своих объятиях, ощущать ее теплоту, ее дыхание, ее уста на своих устах, то он выбрал бы ее, ее бы предпочел Царьграду, Босфору и званию калифа. Он жаждал ее, потому что любил ее, и, любя, ненавидел; чем чище она была, чем вернее мужу и непорочнее, тем более желал он обладать ею. Не раз, сидя в своей палатке, он вспоминал, как однажды в овраге после сражения с Азбой-беем он целовал ее глаза; когда же он вспоминал, что под Рашковом он прижимал ее к своей груди, то безумная, дикая страсть охватывала все его существо. Он не знал, что с ней случилось, не погибла ли она в дороге? При мысли, что, быть может, она замерзла, он то испытывал облегчение, то тоску. Бывали минуты, когда он думал, что лучше было бы не похищать ее, не сжигать Рашкова, не приходить сюда, а остаться липком в Хрептиеве, лишь бы видеть ее.

Зато несчастная Зося Боская была в его шалаше. Жизнь ее проходила в рабском услужении, в позоре и в вечном ужасе, ибо в сердце Азыи к ней не было ни капли сострадания. Он попросту издевался над нею только за то, что она не была Басей. В ней была свежесть и прелесть полевого цветка, в ней была молодость и красота, и он наслаждался ее красотой, но при каждом удобном случае он попирал ее ногами и стегал плетью ее нежное белое тело. Жизнь для нее стала страшнее ада, ибо она жила уже без всякой надежды. Жизнь ее зацвела в Рашкове, зацвела весенним цветком любви к Нововейскому. Она полюбила его от всей души, полюбила эту рыцарскую, благородную, честную натуру, и вот она стала игрушкой, невольницей отвратительного слепца; дрожа, как избитая собака, она должна была ползать у его ног, смотреть ему в глаза, смотреть на его руки, не хватаются ли они за плетку, и сдерживать дыхание, и сдерживать слезы.

Она прекрасно знала, что для нее уже нет и не может быть спасения; если бы даже какое-нибудь чудо смогло вырвать ее из этих страшных рук, все же она не была прежней Зосей, белой, как первый снег, способной за любовь заплатить чистотой сердца. Все это прошло безвозвратно. А так как в постигшем ее позоре с ее стороны не было никакой вины, так как она всегда была непорочна как агнец, кротка как голубка, доверчива как дитя, так как она искренне любила, то она никак не могла понять, почему судьба обидела ее так страшно, что обиду эту уже ничем нельзя вознаградить; не могла понять, почему тяготеет над нею такой неумолимый гнев Божий, и этот душевный разлад еще усиливал ее боль, ее отчаяние.

Так проходили ее дни, недели, месяцы. Азыя еще зимой прибыл в Кучункаврийскую равнину, а поход к границам Речи Посполитой начался только в июне. Все это время проходило для Зоей в позоре, в муках и в труде. Так как Азыя, несмотря на ее нежность и красоту, несмотря на то, что она жила в его шатре, не только не любил ее, но скорей ненавидел за то, что она не была Басей, и смотрел на нее как на простую невольницу, то она должна была и работать как невольница. Она водила его лошадей, его верблюдов на водопой, приносила воду для омовения, дрова, расстилала шкуры на ночь. В других отрядах турецких войск женщины не выходили из шатров, из страха перед янычарами или из уважения к обычаям, но лагерь липков стоял поодаль, а обычай не выпускать на улицу женщин между липками не был распространен: живя когда-то в Речи Посполитой, они привыкли к другим обычаям. Невольницы простых солдат выходили даже с непокрытым лицом. Женщинам, правда, запрещено было выходить дальше границы липковского лагеря, ибо за этими границами их бы непременно похитили, но в пределах лагеря они могли ходить свободно и заниматься хозяйством.

Несмотря на то что Зосе было тяжело носить дрова, ходить с лошадьми и верблюдами на водопой, но и это было для нее некоторым утешением: в палатке она не смела плакать, а здесь она безнаказанно давала волю слезам. Однажды, возвращаясь с вязанкой дров, она встретилась с матерью, которую Азыя подарил Галиму. Они упали друг другу в объятия, и их пришлось разнимать силой, и, хотя Азыя избил потом Зосю, все же это была сладостная встреча. В другой раз, стирая у брода белье Азыи, она издали увидала Эвку, которая шла с ведрами воды. Эвка стонала под тяжестью ведер; фигура ее сильно изменилась и отяжелела, но черты ее лица, хотя и закрытого фатой, напомнили Зосе Адама, и такая боль схватила ее за сердце, что она на минуту потеряла сознание. Но от страха они ни слова не сказали друг другу.

Страх этот заглушал и притуплял в Зосе все чувства и, наконец, сменил в ней собой все желания, надежды, воспоминания. Не быть битой - стало теперь целью ее жизни. Бася, на ее месте, в первый же день убила бы Азыю его собственным ножом, не думая о том, что могло бы ожидать ее за это; но робкая Зося, еще ребенок почти, не обладала решительностью Баси. И дошло до того, что она считала благодеянием, когда страшный Азыя под влиянием минутной страсти приближал свое изуродованное лицо к ее устам. Сидя в палатке, она не спускала глаз с своего господина, стараясь узнать, гневается он или нет, следя за каждым его движением, стараясь угадать все его желания.

А когда случалось, что она не угадывала, и когда у него, как некогда у старого Тугай-бея, сверкали от ярости зубы, Зося, вне себя от ужаса, ползала у его ног, целовала побледневшими губами его сапоги и, судорожно обнимая его колена, кричала, как дитя, которое наказывают:

- Не бей меня, Азыя, прости, не бей!

Он не прощал почти никогда, измывался над нею только за то, что она не была Басей.

Это была прежняя невеста Нововейского. Азыя был неустрашим, но так страшны были счеты между ним и Нововейским, что при мысли об этом великане и о его мести Азыя испытывал некоторую тревогу.

Наступала война, они могли встретиться, и это было очень вероятно. Азыя не мог не думать об этом, а так как мысли эти приходили ему в голову при виде Зоей, то он и мстил ей, как бы желая ударами плети отогнать свою тревогу.

Наконец час пробил и султан повелел начать поход. Липки, а за ними целая тьма добруджских, новоградских и других татар должны были идти впереди. Это было решено султаном, визирем и каймаканом. Но первое время, до Балкан, войска шли вместе. Поход не был утомителен: хотя и началась жара, но войска шли только ночью по шесть часов в сутки. Вдоль всего пути были расставлены бочки с горящей смолой. Путь же султана освещался разноцветными фонарями. По необозримой равнине, подобно морской волне, двигался целый муравейник людей, наполняя, точно саранча, глубокие долины, покрывая собой горы. За войском следовал табор, с ним гарем, за табором - бесчисленные стада.

Между тем в прибалканских болотах золотисто-пурпурная колесница Кассеки увязла так, что двадцать волов не могли ее вытащить. "Дурное предзнаменование, господин, для тебя и для всего войска!" - сказал султану главный муфтий. "Дурное предзнаменование!" - стали повторять в лагере полупомешанные дервиши. Султан испугался и решился отослать домой из лагеря всех женщин, а с ними и прекрасную Кассеку.

Приказ этот был объявлен войску. Те из солдат, которым некуда было отослать своих невольниц, и те, которые не хотели продавать их другим, предпочли убить их. Других целыми тысячами скупали торговцы из караван-сарая, чтобы потом перепродать в Стамбул и в азиатские города. Три дня кряду продолжалась эта ярмарка. Азыя без колебаний выставил Зосю на продажу, и ее купил богатый старик, купец из Стамбула, за хорошие деньги, для своего сына.

Это был человек добрый: видя слезы Зоей и вняв ее мольбам, он, правда за бесценок, купил у Галима и ее мать.

На следующий день обе отправились в сторону Стамбула; в Стамбуле участь Зоей хотя и осталась позорной, но несколько улучшилась. Новый хозяин полюбил ее, и по прошествии нескольких месяцев она стала его женой. Ее мать уже с ней не разлучалась.

Много народу, а в том числе и женщины, иногда после долгих лет неволи возвращались в отчизну. Были слухи, что кто-то делал всяческие попытки найти Зосю при посредстве армян, греческих купцов и послов Речи Посполитой, но безуспешно. Потом эти поиски вдруг прекратились, и Зося не видела больше ни близких ее сердцу людей, ни родной страны.

До конца жизни она жила в гареме.

XI

Еще до выступления турок из-под Адрианополя началось большое движение во всех приднестровских станицах. В Хрептиев, который находился ближе всего к Каменцу, то и дело прилетали гонцы с приказами, которые маленький рыцарь либо исполнял сам, либо, если они относились к другим, пересылал через надежных людей. Вследствие этих приказов гарнизон Хрептиевской крепости значительно уменьшился. Пан Мотовило со своими казаками пошел к Умани на помощь Ханенке, который с горстью преданных Речи Посполитой казаков, насколько мог, боролся с Дорошем и союзной с ним Крымской ордой; пан Мушальский, несравненный лучник, пан Снитко, герба "Месяц на ущербе", пан Ненашинец и пан Громыка повели свои отряды и линкгаузовых драгун к несчастной памяти Батогу, где стоял пан Лужецкий, который должен был вместе с Ханенкой следить за Дорошем. Пан Богуш получил приказ до тех пор оставаться в Могилеве, пока не увидит чамбулы невооруженным глазом.

Гонец с приказом гетмана усердно разыскивал пана Рущица, знаменитого загонщика, которого превосходил один только Володыевский. Но пан Рушиц, отправившись в степь во главе нескольких десятков человек, как в воду канул. О нем услышали только потом, когда распространились странные слухи, что около лагеря Дорошенки и татарской орды носится какой-то злой дух, который ежедневно похищает воинов поодиночке и даже небольшие отряды. Догадались, что это пан Рушиц делает набеги на неприятеля, ибо никто, за исключением маленького рыцаря, не мог бы подходить к нему так близко. И действительно, это был Рушиц.

Володыевский, как это было решено раньше, должен был отправиться в Каменец. Он нужен был гетману именно там, ибо гетман знал, что один его вид ободрит и жителей, и гарнизон. Гетман был убежден, что Каменец не выдержит осады, он хотел только одного, чтобы Каменец держался как можно дольше, до тех пор, пока Речь Посполитая успеет кое-как приготовиться к обороне. И с этой целью он послал почти на верную смерть самого знаменитого кавалера Речи Посполитой и любимого солдата. Он послал на смерть знаменитейшего воина и даже не жалел его. Гетман всегда был того убеждения, которое он высказал впоследствии под Веной: солдат рожден для того, чтобы умереть на войне.

Он сам был готов погибнуть и считал, что погибнуть - прямой долг каждого солдата, а когда своей смертью он может оказать громадную услугу отчизне, то смерть эта для него должна быть великой милостью и наградой. Гетман знал, что маленький рыцарь одного с ним мнения.

Впрочем, он не мог щадить отдельных солдат теперь, когда гибель надвигалась на церкви, города, страны и всю Речь Посполитую, когда Восток двинулся с небывалыми до сих пор полчищами против Европы с целью покорить весь христианский мир, который, защищенный грудью той же Речи Посполитой, и не думал идти к ней на помощь. Гетман мог думать только о том, чтобы Каменец сначала защитил Речь Посполитую, а потом Речь Посполитая - христианский мир.

Так бы и случилось, если бы у Речи Посполитой были силы, если бы она не была ослаблена постоянными неурядицами. Но у гетмана не хватало войск даже для разведок, а не то что для войны. Если он посылал в одно место несколько десятков солдат, в другом образовывалась брешь, через которую волна неприятелей могла ворваться беспрепятственно. Ночная стража султанских войск была многочисленнее всего гетманского войска. Неприятель шел с двух сторон - от Днепра и от Дуная. Так как Дорош со всей Крымской ордой был ближе всего и уже вторгался в пределы Речи Посполитой, уничтожая все по пути огнем и мечом, то против него и пошли главные отряды, а в другую сторону некого было посылать даже на разведку.

В таких затруднительных обстоятельствах гетман послал Володыевскому следующее письмо:

"Я уже колебался, не послать ли тебя навстречу неприятелю в Рашков, но я испугался, что если орда высадится с молдавского берега в нескольких местах и займет наш край, то ты не сможешь потом пробраться в Каменец, где твое присутствие необходимо. И только вчера я вспомнил о Нововейском: он солдат опытный и решительный, к тому же в своем отчаянии он на все готов, а потому я полагаю, что он сослужит мне службу. Конницы сколько можно пошли ему на помощь, а он пусть идет как можно дальше, пусть показывается везде, пусть везде распространяет слухи о могуществе нашего войска, и, когда неприятель будет уже у него на виду, пусть он появляется перед ним в разных местах, стараясь не попасть ему в руки. Мы знаем, как они будут идти, но, если он заметит что-нибудь новое, пусть тотчас известит тебя, а ты, не мешкая, пошлешь тонна ко мне и в Каменец. Нововейский пусть отправляется возможно скорее, а ты будь готов ехать в Каменец, но подожди известий от Нововейского и из Молдавии".

Так как Нововейский временно находился в Могилеве и, как говорили, должен был и без того приехать в Хрептиев, то маленький рыцарь дал ему знать, чтобы он поторопился с приездом, потому что в Хрептиеве его ждет приказ от гетмана. Нововейский приехал через три дня. Знакомые едва узнали его и подумали, что пан Бялогловский был прав, назвав Нововейского кощеем. Это не был уже тот лихой солдат, весельчак и удалец, который бросался на неприятеля с громким смехом, похожим на ржанье лошади, и размахивал саблей, как мельница крыльями. Он пожелтел, почернел, похудел и от этой худобы казался еще огромнее прежнего. Глядя на знакомых, он моргал глазами, и казалось, не узнавал их. Приходилось повторять по нескольку раз одно и то же, ибо он, казалось, не понимал сразу. Видно, в жилах его текла не кровь, а желчь. Видно, о некоторых вещах он старался не думать, забыть, чтобы не сойти с ума.

Правда, в этих краях не было человека, не было семьи, не было в войске ни одного офицера, которого бы не постигло несчастье, который бы не оплакивал кого-нибудь из знакомых, друзей и близких людей; но на Нововейского обрушилась целая туча несчастий. В один день он лишился отца, сестры, невесты, которую любил всеми силами своей горячей души. Пусть бы даже его сестра и та нежная, любимая им девушка умерли или погибли от ножа или огня! Но их участь была такова, что в сравнении с нею величайшие муки были в глазах Нововейского ничем. Он старался не думать об этом, ибо чувствовал, что эти мысли граничат с безумием, но не думать не мог.

С виду он казался спокойным.

Но в душе не было покорности судьбе, и при взгляде на него каждый мог отгадать, что под этой мертвенностью таится нечто зловещее и ужасное, и если только оно прорвется наружу, то этот великан совершит такие страшные дела, какие может совершить лишь обезумевшая стихия. Это было так ясно написано на его челе, что даже друзья подходили к нему с некоторой тревогой и в разговоре с ним избегали малейшего намека на то, что случилось.

Встреча с Басей в Хрептиеве разбередила его незажившие раны, ибо, целуя ее руку, он начал стонать, как добиваемый охотниками зубр, причем глаза его налились кровью, жилы на шее напряглись. Когда же Бася расплакалась и с материнским чувством обхватила его голову руками, он упал к ее ногам, и его долго нельзя было оторвать от нее. Зато, узнав, какое поручение дает ему гетман, он оживился, лицо его вспыхнуло зловещей радостью, и он сказал:

- Я сделаю это, сделаю даже больше!

- А если встретишь ту бешеную собаку, убей! - вставил Заглоба.

Нововейский сначала ничего не ответил и только пристально посмотрел на Заглобу; вдруг в его глазах появилось выражение безумия, он встал и направился в сторону старого шляхтича, точно желая броситься на него.

- Вы верите, - сказал он, - что я никогда не сделал зла этому человеку и всегда желал ему добра?!

- Верю, верю, - поспешно ответил пан Заглоба, благоразумно прячась за спину маленького рыцаря. - Я сам бы пошел с тобой, но меня подагра мучит.

- Нововейский, - сказал маленький рыцарь, - когда думаешь ты отправиться?

- Сегодня ночью.

- Я дам тебе сто человек драгун. Сам останусь здесь с другой сотней, если не считать пехоты. Пойдем во двор.

И они ушли, чтобы сделать надлежащие распоряжения. У порога их ждал Зыдор Люсня, вытянувшийся в струнку. Весть об экспедиции уже распространилась между солдатами, и вахмистр от своего имени и от имени своих товарищей просил маленького рыцаря разрешить идти с Нововейским.

- Вот как! Ты хочешь меня покинуть? - спросил с удивлением Володыевский.

- Пан комендант, мы все поклялись отомстить тому собачьему сыну. Он, может, попадется в наши руки!

- Это правда. Мне уже говорил об этом пан Заглоба, - ответил маленький рыцарь.

Люсня обратился к Нововейскому:

- Пан комендант!

- Что нужно?

- Если мы его добудем, позвольте мне им заняться!

И на лице мазура отразилась такая зверская жестокость, что Нововейский тотчас же поклонился маленькому рыцарю и сказал:

- Ваша милость, отпустите со мной этого человека! Володыевский и не думал противиться, и в этот же вечер сто всадников, с

Нововейским во главе, двинулись в путь. Они отправились по знакомой дороге на Могилев и Ямполь. В Ямполе они встретились с прежним рашковским гарнизоном, из числа которого двести человек, по приказу гетмана, соединились с Нововейским, а остальные, под началом Бялогловского, должны были идти в Могилев, где стоял пан Богуш. Нововейский двинулся прямо к Рашкову.

Окрестности Рашкова были уже совершенно пустынны; город превратился в кучу пепла, уже рассеянного ветром на все четыре стороны; немногочисленные жители в ожидании предстоящей грозы разбежались в разные стороны. Было уже начало мая, Добруджская орда с минуты на минуту могла появиться в этих краях, и оставаться здесь было небезопасно. На самом же деле орда и турки все еще находились в Кучункаврийской равнине, но об этом не знали в рашковском лагере, а потому каждый из прежних жителей Рашкова, уцелевших от последней резни, спасался бегством куда только мог. Всю дорогу Люсня придумывал способы и приемы, к каким, по его мнению, должен был прибегнуть Нововейский, чтобы делать удачные набеги на неприятеля. Этими мыслями он милостиво делился с рядовыми.

- Вы, конские лбы, - говорил он, - этого дела не понимаете, а я, старик, понимаю. Мы придем в Рашков, там притаимся в оврагах и будем выжидать. Подойдет орда к броду, сначала переправятся маленькие отряды. У них так всегда: чамбул стоит и ждет, пока его не известят, что все безопасно. Тогда мы бросимся на них и погоним с собой к Каменцу.

- А этак, пожалуй, того собачьего сына не захватим, - заметил один из Драгун.

- Заткни глотку, - ответил Люсня. - А кто же пойдет впереди, коли не липки.

И действительно, предположение вахмистра, казалось, оправдывалось. Нововейский, дойдя до Рашкова, дал солдатам отдохнуть. Все были уверены, что потом пойдут к пещерам, которых было много в окрестностях Рашкова, и спрячутся там до появления передовых отрядов неприятеля.

Но на следующий день комендант поставил свой отряд на ноги и повел его дальше.

- Значит, в Ягорлык пойдем, что ли? - говорил вахмистр.

Между тем тотчас за Рашковом они подошли к реке и несколько минут спустя остановились у так называемого "кровавого брода". Тогда Нововейский, не сказав ни слова, направил коня в воду и стал переправляться на другой берег.

Солдаты с изумлением переглядывались: "Как же это? Значит, в Турцию идем?" Но это была не шляхта из ополчения, способная сопротивляться, а простые солдаты, привыкшие к железной станичной дисциплине, и за комендантом вошли в воду сначала первые ряды, за ними остальные. Они только удивлялись, что триста человек конницы идут в Турецкое государство, с которым не может справиться весь мир, - но все же шли. Вскоре взволнованная вода подобралась под брюхо лошадям, и солдаты уже перестали удивляться, а заботились лишь о том, чтобы не замочить мешков с провиантом. И только на следующий день они снова стали переглядываться.

- Господи! Да ведь мы уже в Молдавии! - послышался тихий шепот.

Некоторые из них стали оглядываться на Днестр, который блестел в лучах заходящего солнца, как золотая лента. Прибрежные скалы, со множеством пещер, были тоже залиты яркими лучами. Они поднимались высокой стеной, отделившей теперь эту горсть людей от их отчизны. Для многих из них это, быть может, было последнее прощание.

Люсне приходило в голову, не сошел ли комендант с ума, но коменданта дело - приказывать, а его - повиноваться.

Когда лошади выбрались на берег, они стали громко фыркать.

- На здоровье! На здоровье! - раздались крики солдат.

Это считалось хорошим предзнаменованием, и они все приободрились.

- Трогай! - скомандовал Нововейский.

Ряды двинулись и направились на запад, навстречу тысячам неприятелей, к этому бесчисленному муравейнику людей, к этим народам, стоящим в Кучункаврийской равнине.

XII

Переправа Нововейского через Днестр и его поход с тремястами солдат против всех султанских сил, насчитывавших сотни тысяч воинов, человеку, незнакомому с военным делом, могли казаться настоящим безумием. Между тем это была смелая военная экспедиция, которая могла рассчитывать на успех.

Во-первых, не раз случалось тогдашним загонщикам близко подходить к чамбулам, которые были во сто раз сильнее их, и, мелькнув у них перед глазами, тотчас же отступать, кроваво расправляясь с погоней. Так волк иной раз заманивает собак, чтобы, улучив минуту, вдруг обернуться и загрызть самую смелую и злую. Зверь в одно мгновение становился охотником: скрывался, таился, нападал невзначай и загрызал, кусал насмерть. Это и был так называемый татарский способ нападения, который сводился к состязанию в хитростях, к ловушкам и засадам. В этом деле особенно славился пан Володыевский, потом пан Рущиц, пан Пиво, пан Мотовило; но и Нововейский, с детства привыкший к степи, принадлежал к числу славнейших загонщиков, а потому было весьма вероятно, что, встретившись с ордой, он не позволит захватить себя. Поход мог быть вполне успешным еще и потому, что за Днестром тянулась пустынная страна, в которой укрыться было легко. Кое-где на берегу реки встречались человеческие жилища, но в общем местность была мало населена; вблизи берегов было много скал и холмов, дальше тянулись степь или леса, где блуждали многочисленные стада зверей: буйволов, оленей, серн и кабанов. Так как султан перед походом хотел "убедиться в своем могуществе" и сосчитал свои силы, то по его приказанию орды добруджские и белгородские, живущие в низовьях Днестра, отправились за Балканы, а за ними пошли и молдавские каралаши; страна опустела совершенно, и можно было идти целые недели, не встретив ни души. Кроме того, Нововейский был слишком хорошо знаком с татарскими обычаями, чтобы не знать, что, раз чамбулы перейдут границу Речи Посполитой, они будут уже идти осторожно, внимательно следя за всем; здесь же, в собственных владениях, они идут широкой стеной, не соблюдая никаких предосторожностей. Действительно, так и случилось.

Встретить смерть здесь, в глубине Бессарабии, на татарской границе, татарам казалось вероятнее, чем встретить войска Речи Посполитой, у которой их не хватало даже для защиты собственных границ.

Нововейский верил, что его поход, во-первых, изумит неприятеля и принесет еще больше пользы, чем рассчитывал гетман; во-вторых, он будет гибелью для Азыи и липков. Молодой поручик легко мог догадаться, что липки и черемисы, прекрасно знающие Речь Посполитую, пойдут впереди, и, основываясь на этой уверенности, строил все свои планы. Напасть врасплох, схватить вражьего сына Азыю, может быть, отбить Зосю и сестру, вырвать их из неволи, отомстить, а потом погибнуть на войне, - вот все, чего хотела еще истерзанная душа Нововейского.

Под влиянием этих мыслей и надежд Нововейский стряхнул с себя свою мертвенность и ожил. Поход по незнакомым дорогам, тяжелый труд, степной ветер, опасности дерзкого предприятия вернули ему здоровье и прежние силы.

Загонщик победил в нем несчастного человека. Прежде в его душе не было места ничему, кроме воспоминаний и мук. теперь он по целым дням придумывал, как бы провести и разгромить неприятеля.

Перейдя через Днестр, они пошли в сторону, затем вниз к Пруту, днем скрываясь в лесах, ночью делая таинственные и быстрые переходы. Страна эта, не особенно населенная и теперь, в то время была обитаема кочующими племенами и была совершенной пустыней. Изредка лишь встречались поля кукурузы и около них поселки.

Отряд старался избегать больших селений, чтобы не выдать себя, не раз смело заезжал в маленькие поселки, состоявшие из десятка-двух хат, зная, что никому из обитателей в голову не придет бежать к Буджаку, предупредить местных татар. Люсня, впрочем, внимательно следил, как бы этого не случилось, но вскоре он оставил и эту предосторожность, во-первых, потому, что немногочисленные поселенцы хотя и считались турецкими подданными, но сами с тревогой ожидали нашествия султанских войск, во-вторых, потому, что они не имели никакого понятия о том, что за люди к ним пришли; они принимали их за каралашей, которые вслед за другими идут на зов султана.

И им без малейшего сопротивления доставляли кукурузные лепешки, кизил и сушеное буйволовое мясо. У каждого хуторянина были свои стада овец, волов и лошадей, которые были тщательно спрятаны около рек. Время от времени им попадались многочисленные стада полудиких буйволов, которых пасли несколько десятков пастухов, кочующих в степях; они жили в палатках и оставались на одном месте до тех пор, пока на пастбищах хватало корма; зачастую это были старые татары. Нововейский окружал этих "чабанов" с большими предосторожностями, как будто дело касалось целого чамбула; окружив их, он не оставлял никого в живых, боясь, как бы они не донесли неприятелю о его походе. Что касается татар, то предварительно, расспросив их про дорогу, или, вернее, про бездорожье, он отдавал приказ убивать всех до одного. Затем, взяв из их стада столько скота, сколько было нужно, он направлялся дальше. По мере того как они подвигались к югу, стада попадались все чаще и стерегли их почти одни татары, иной раз в довольно большом количестве. В продолжение двухнедельного похода Нововейский окружил и истребил три ватаги пастухов, по нескольку десятков человек в каждой. Драгуны снимали с них кожухи, и, очистив их над огнем, одевались в них сами, чтобы походить на местных чабанов. Через неделю все они уже были одеты по-татарски и походили на чамбул. У них осталось только вооружение регулярной конницы, колеты свои они спрятали в седла, рассчитывая переодеться на обратном пути. Вблизи их можно было узнать по большим светлым усам и голубым глазам, но издалека ошибиться мог бы даже самый опытный глаз, тем более что они гнали перед собой стада, необходимые для продовольствия во время похода.

Достигнув Прута, они пошли по левому берегу вниз по течению. Так как кучманская дорога была слишком опустошена, то легко можно было предвидеть, что султанские войска и татарские орды пойдут на Фалешты, Гуж, Котиморы и потом уже по валахской дороге и или свернут к Днестру, или пойдут прямо через Бессарабию, чтобы появиться в пределах Речи Посполитой около Ушицу. Нововейский был так в этом уверен, что шел все медленнее и осторожнее, не обращая внимания на время; он боялся, как бы внезапно самому не натолкнуться на чамбулы. Дойдя, наконец, до разветвления Сарата и Текучи, он остановился здесь надолго, чтобы дать отдых людям и лошадям и в хорошо защищенном месте ждать передовой ордынский отряд.

Место было защищено прекрасно - оно сплошь поросло кизилом и бирючиной. Роща эта расстилалась вплоть до самого горизонта, местами росла сплошь, местами образовывала отдельные группы деревьев, между которыми серели пустые пространства, где было очень удобно расположиться лагерем. В это время года деревья и кустарники уже зацветали, и ранней весной вся местность покрывалась морем желтых и белых цветов. Роща была совершенно безлюдна, но в ней было множество диких зверей, оленей, серн, зайцев. Кое-где по берегам ручьев солдаты заметили следы медведей. Вскоре после прибытия отряда один из них задушил нескольких овец, и Люсня мечтал устроить на него облаву, но Нововейский, решив тихо сидеть в засаде, запретил солдатам употреблять в дело мушкеты, и на медведя пошли с топорами и рогатинами.

На берегу найдены были и следы костров, но по всей вероятности прошлогодние. Очевидно, сюда заглядывали иногда и кочевники со стадами, а быть может, и татары заходили сюда срезать кизиловые ветки для кистеней. Самые тщательные розыски не обнаружили ни одной живой души.

Нововейский решил не уходить дальше и ожидать здесь прибытия турецких войск. Отряд расположился лагерем и построил шалаши.

На краю рощи стояли часовые, одни из них день и ночь смотрели в сторону Буджака, другие посматривали в сторону Прута, третьи - в сторону Фалешт. Нововейский знал, что по некоторым признакам он отгадает приближение турецких войск; кроме того, он выслал людей на разведку и чаще всего отправлялся с ними сам. Погода им благоприятствовала. Дни стояли очень знойные, но в тени чащи легко было укрыться от жары; ночи были ясные, тихие, лунные, по всей роще раздавалось пение соловьев. Во время таких ночей Нововейский страдал особенно сильно, он не мог спать и раздумывал о былом счастье и теперешнем горе.

Он жил только мыслью, что когда насытит свое сердце местью, то будет и спокойнее, и счастливее. Между тем приближалось время, когда он должен был или отомстить, или погибнуть.

Проходили недели за неделями, а они все стояли в этой пустыне и выжидали. За это время они изучили все дороги, все овраги, поля, реки и ручьи, снова захватили несколько стад, истребили несколько небольших партий кочевников и подстерегали неприятеля, как дикий зверь подстерегает свою добычу. Наконец наступила столь долгожданная минута.

Однажды утром они уже издали увидали целые стаи птиц, которые неслись по небу и по земле. Дрофы, кулики, перепела бежали по траве к роще, в выси летели вороны, галки и даже болотные птицы, очевидно, спугнутые с берегов Дуная или с добруджских болот. Увидав это, драгуны переглянулись, и из уст в уста переходили слова: "Идут! Идут!.." Все лица оживились, глаза засверкали, усы зашевелились, и в этом оживлении не видно было ни малейшей тревоги; все это были люди, у которых вся жизнь прошла в схватках с татарами; они чувствовали только то, что чувствуют охотничьи собаки, когда почуют зверя. Костры тотчас были потушены из боязни, что дым может обнаружить присутствие людей в чаще; тотчас были оседланы лошади и весь отряд был готов к походу.

Теперь необходимо было рассчитать время, чтобы напасть на неприятеля именно в ту минуту, когда он будет отдыхать. Нововейский прекрасно понимал, что султанские войска не пойдут сплошной массой, тем более что они еще в пределах своего государства и им не могла даже в голову прийти мысль о какой-нибудь опасности. Он знал, что передовые отряды всегда идут на расстоянии мили или двух от остального войска, и не сомневался, что в авангарде пойдут липки.

Некоторое время он колебался, идти ли ему навстречу тайными и хорошо ему известными дорогами или ждать в кизиловой роще. Он решил ждать, так как из этой чащи удобнее было напасть внезапно. Прошел еще день, потом ночь, и к лесной чаще потянулись не только птицы, но и звери. На следующее утро неприятель уже был виден.

К югу от кизиловой рощи тянулась обширная холмистая равнина, которая терялась на горизонте. На этой равнине и показался неприятель, который быстро шел к Текучу. Драгуны смотрели из-за кустарников на эту чернеющую массу, которая порой то скрывалась из глаз, углубляясь в неровности почвы, то опять появлялась на всем протяжении.

Люсня, у которого были необычайно зоркие глаза, пристально всматривался в эту приближающуюся массу и подошел к Нововейскому.

- Пан комендант, - сказал он, - людей там немного, это только скот выгоняют на пастбище.

- Значит, ночевка их пришлась в миле или двух отсюда?

- Точно так, - ответил Люсня. - Они, видно, идут по ночам, чтобы избежать жары; днем они отдыхают, а лошадей до вечера высылают на пастбище.

- А много там людей около стада?

Люсня опять подошел к краю рощи и долго не возвращался обратно, наконец он появился снова и сказал:

- Лошадей будет тысячи полторы, а людей не более двадцати пяти. Они еще у себя дома и ничего не боятся, а потому и стражи немного.

- А людей ты мог разглядеть?

- Они еще далеко. Но это липки, пан, и они уже наши!

- Да, - сказал Нововейский.

И он был уверен, что ни один человек из них не уйдет. Для такого загонщика, как он, и для таких солдат, как те, которыми он командовал, это была слишком легкая задача.

Между тем конюхи гнали стадо все ближе и ближе. Люсня еще раз вышел на край рощи и еще раз вернулся обратно.

Лицо его сияло от радости.

- Липки, пан комендант, наверно, липки! - прошептал он.

Услыхав это, Нововейский закричал ястребом, и тотчас же отряд драгун углубился в рощу. Там он разделился на две половины: одна из них засела в овраге, чтобы выйти из него уже в тылу у липков и их табуна, а другая образовала полукруг и стала ждать.

Все это совершилось так тихо, что самый чуткий слух не мог бы уловить ни малейшего звука, - не заржала ни одна лошадь, не лязгнула ни одна сабля; даже конского топота не было слышно в траве, которой поросла земля в роще. Казалось, и лошади понимали, что успех нападения зависит от тишины, ибо и они не в первый раз несли такую службу. Из оврага и из рощи слышались только крики ястреба, но все тише, все реже.

Липковское войско остановилось около рощи и разбрелось по равнине. Сам Нововейский стоял теперь у опушки и следил за всеми движениями конюхов. День стоял ясный, близок был полдень; солнце поднялось уже высоко и страшно припекало; лошади подошли к роще. Конюхи подъехали к опушке леса, слезли с лошадей и, пустив их на арканах, в поисках тени и прохлады вошли в чащу и расположились под небольшим тенистым кустарником.

Вскоре вспыхнул костер, а когда сухой хворост истлел и испепелился, конюхи положили на жар половину жеребенка, а сами сели поодаль от костра, в тени.

Некоторые из них растянулись на траве, некоторые, усевшись по-турецки, разговаривали; один из них начал играть на дудке. В роще царила полная тишина, лишь изредка нарушаемая криком ястреба.

Запах горелого мяса дал знать конюхам, что жаркое готово; двое из них вынули его из золы и потащили под тенистый кустарник. Там все уселись в кружок, и, разрезав жаркое на части, стали пожирать с животной прожорливостью полусырые куски, с которых кровь стекала у них по пальцам и по подбородкам.

Затем, напившись кумысу, они некоторое время еще разговаривали, но вскоре головы их отяжелели. В полдень стало еще жарче. Солнечные лучи, проникающие сквозь чащу, бросали на землю светлые, дрожащие блики. Все кругом смолкло; даже ястреба не кричали.

Несколько липков встали и побрели к опушке рощи, чтобы взглянуть на лошадей; остальные же растянулись на земле, словно убитые на поле битвы, и вскоре заснули. Но сон их после того, как они объелись и опились, должно быть, был очень тяжелый и зловещий, то и дело кто-нибудь стонал, кто-нибудь открывал глаза и повторял: "Алла, бисмилла".

Вдруг на опушке рощи раздался какой-то тихий, но страшный звук, точно предсмертное хрипение человека, которого душат, но который не успел даже вскрикнуть.

Слух ли был чуток у конюхов, или какой-то животный инстинкт предупредил их об опасности, или, наконец, смерть дохнула на них своим ледяным дыханием, но все они мигом проснулись и вскочили на ноги.

- Что это такое? Где те, что пошли к лошадям? - начали они спрашивать друг у друга.

Вдруг из-за кизилового куста раздался чей-то голос по-польски:

- Они не вернутся.

И в эту же минуту полтораста человек окружили конюхов, которые пришли в такой ужас, что крик замер у них в груди. Никто даже не успел ухватиться за кинжал. Лавина нападающих сжала их совершенно. Кустарники затряслись от напора человеческих тел, сбившихся в беспорядочную кучу. Слышался только резкий свист или сопение, иной раз стон или хрип, но все это продолжалось одно мгновение.

Потом все утихло.

- Сколько живых? - спросил чей-то голос среди нападающих.

- Пятеро, пан комендант.

- Осмотреть тела, не притаился ли кто, и для верности каждого ножом по горлу, а пленников к костру.

Приказание было исполнено в ту же минуту. Трупы были пригвождены к земле их же собственными ножами; пленников, привязанных к палкам, положили вокруг костра, который развел Люеня.

Пленники смотрели на приготовления и на Люсню блуждающими глазами.

Среди них было три липка из Хрептиева, и они прекрасно знали вахмистра. Он тоже узнал их и сказал:

- Ну, приятели, теперь вам придется петь, а не захотите, пойдете на тот свет с поджаренными подошвами. Я, по старому знакомству, угольков не пожалею.

Сказав это, он подбросил сухих ветвей, которые тотчас же запылали высоким пламенем.

Но пришел Нововейский и стал допрашивать. Из их показаний выяснилось то, о чем отчасти и догадывался молодой поручик; липки и черемисы шли впереди всех ордынцев и всех султанских войск. Вел их Азыя Тугай-беевич, которому и поручили над ними команду. Из-за жары войско шло ночью, днем же оно высылало стадо на пастбище, а само отдыхало. Не было принято никаких мер предосторожности, никто не предполагал, чтобы на них могло напасть какое-нибудь войско не только у прибрежья Прута, по соседству с ордой, но даже вблизи самого Днестра. Они шли с большими удобствами, со стадами, с верблюдами, которые везли шатры старшин. Шатер азиатского мурзы легко узнать по бунчуку, воткнутому поверх палатки, и потому, что около него ставят знамена всех отрядов. Отряд липков остановился на расстоянии одной мили; у них около двух тысяч человек, но часть людей осталась при белгородской орде, которая идет в миле от липковского чамбула. Нововейский расспросил еще про дорогу, которая ведет прямо к чамбулу, расспросил, в каком порядке раскинуты шатры, наконец, принялся расспрашивать о том, что его больше всего интересовало:

- Есть какие-нибудь женщины в палатке? - спросил он.

Липки испугались за собственную шкуру. Те из них, которые прежде служили в Хрептиеве, прекрасно знали, что одна из этих женщин была сестрой Нововейского, а другая его невеста; они поняли, в какое бешенство он придет, когда узнает всю правду.

Его гнев мог прежде всего обрушиться на них, и они начали колебаться, но Люсня тотчас же сказал:

- Пан комендант, подогреем этим собакам подошвы, тогда они скажут!

- Всунь им ноги в уголья! - сказал Нововейский.

- Помилуйте! - воскликнул Ильяшевич, старый хрептиевский липок. - Я скажу все, на что смотрели мои очи.

Люсня вопросительно взглянул на коменданта, не прикажет ли он все же исполнить угрозу, но Нововейский сделал ему знак рукой и обратился к Ильяшевичу:

- Говори, что ты видел?

- Мы не виноваты, пан, - ответил Ильяшевич, - мы начальству повиновались. Мурза наш подарил сестру вашей милости пану Адуровичу, который держал ее в своей палатке. Я ее видел в Кучункаврах, когда она с ведрами за водой ходила. Я ей помогал нести ведра, потому что она была беременна.

- Горе! - шепнул Нововейский.

- А другую панну наш мурза оставил у себя в палатке. Мы ее не часто видели, но не раз слышали, как она кричала; мурза хоть и жил с нею, но каждый день бил ее плетью и топтал ногами...

Губы Нововейского задрожали, и Ильяшевич едва расслышал его вопрос:

- Где они теперь?

- Проданы в Стамбул.

- Кому?

- Мурза сам, верно, не знает. Вышел указ от падишаха, чтобы в лагере не было женщин. Все продавали на базаре, продал и мурза.

Допрос кончился, и около костра воцарилась тишина. С некоторых пор дул горячий южный ветер, раскачивая ветви кизила, которые шумели все сильнее. В воздухе стало душно; на горизонте показалось несколько тучек, темных в середине, а по краям блестящих, как медь.

Нововейский отошел от костра и шел как безумный, сам не сознавая, куда идет. Потом бросился лицом на землю и стал ее царапать ногтями, потом кусать свои руки и хрипел, как умирающий. Его огромное тело судорожно вздрагивало. Так пролежал он несколько часов. Драгуны смотрели на него издали, но никто, даже Люсня, не осмеливался к нему подойти.

Зато, зная, что комендант не рассердится за то, что он не пощадил пленных, страшный вахмистр с врожденной жестокостью набил им травы в рот, чтобы заглушить крики, и зарезал их, как волов. Он пощадил одного только Ильяшевича, предполагая, что он понадобится в качестве проводника. Окончив это дело, он оттащил от костра еще трепетавшие тела и, уложив их рядом, пошел посмотреть на коменданта.

- Если он и сошел с ума, - пробормотал он, - мы того стервеца все же раздобудем.

Прошел полдень, прошли и послеполуденные часы. День уже клонился к закату. Маленькие прежде тучки заняли теперь уже весь небосклон, становились все гуще и темнее, не теряя по краям своего медного блеска. Огромными клубами кружились они, как мельничные жернова вокруг своих осей, наталкиваясь друг на друга, сталкивая друг друга с высоты, спускаясь к земле все ниже и ниже. По временам, подобно хищной птице, налетал ветер, пригибая к земле кизил и поднимая целые тучи листвы, с бешенством уносил их; порой утихал, точно уходил в землю. В такие минуты затишья в клубящихся облаках слышалось какое-то зловещее шипение, шум; казалось, громовые удары готовятся к борьбе и, глухо ворча, разжигают друг в друге бешенство и гнев, прежде чем броситься и ударить на охваченную ужасом землю.

- Буря! Буря идет! - шептали драгуны. Шла буря, становилось все темнее.

Вдруг на востоке, со стороны Днестра, грянул гром и раскатился со страшным грохотом по всему небу; там, у Прута, он замер, но опять раздались его удары над буджакскими степями, и, наконец, загрохотало все небо.

Первые крупные капли дождя упали на высохшую от зноя траву.

В эту минуту перед драгунами появился Нововейский.

- На коней! - крикнул он громовым голосом.

И через несколько минут он уже двинулся во главе ста пятидесяти всадников.

Выехав из рощи, он в том месте, где стоял табун, соединился с другой половиной своего отряда, который сторожил со стороны поля, чтобы ни один из конюхов не пробрался в лагерь. Драгуны в одно мгновение погнали табун вперед и, издав дикий крик, какой издавали обыкновенно татарские конюхи, двинулись вперед, погоняя испуганный табун.

Вахмистр держал на аркане Ильяшевича и кричал ему на ухо, стараясь перекричать громовые раскаты:

- Веди, собака, да прямо, не то горло перережу!

Между тем облака спустились так низко, что почти касались земли. Вдруг, точно из печки, пахнуло жаром: поднялся ураган; вскоре ослепительный свет прорезал мрак. Раздался удар грома, за ним другой, третий, в воздухе послышался запах серы, и снова стало темно. Табун был охвачен ужасом. Лошади, подгоняемые дикими криками драгун, мчались вперед с раздувающимися ноздрями, с развевающимися гривами, почти не касаясь земли; удары грома не умолкали ни на минуту, ветер выл, и среди этого вихря, этой темноты, среди раскатов грома, от которых, казалось, трескалась земля, они мчались, гонимые грозой и мщением, похожие среди пустынной степи на хоровод страшных упырей или злых духов...

Земля убегала у них из-под ног. Они не нуждались и в проводнике, табун несся прямо к лагерю липков, который был все ближе и ближе. Но прежде чем он доскакал, буря разразилась с такой силой, точно обезумели и небо, и земля. Весь горизонт был объят пожаром, и при его блеске драгуны уже издали увидали стоявшие в степи палатки. Земля дрожала от раскатов грома; казалось, клубы туч оборвутся и упадут на землю. И разверзлись хляби небесные, и вся степь сразу была залита потоками дождя. На расстоянии нескольких шагов ничего не было видно, а с раскаленной от дневного жара земли поднимался густой пар. Еще минута, и табун, а за ним и драгуны будут в лагере...

Но табун перед самыми палатками в диком испуге разбежался в разные стороны. Тогда триста всадников издали страшный крик, триста сабель засверкали при свете молний, и драгуны ворвались в палатки.

Липки еще до ливня видели, при блеске молний, бегущее стадо, но никто из них не догадался, какие страшные конюхи гнали его. Они только удивились и встревожились, отчего конюхи гонят стадо прямо к палаткам, и подняли страшный крик, чтобы испугать лошадей. Сам Азыя Тугай-беевич откинул занавес своего шатра и, несмотря на дождь, вышел из палатки с выражением гнева на своем грозном лице. Но именно в эту минуту табун разбежался, и среди потоков дождя и тумана зачернели какие-то страшные фигуры, которых было гораздо больше, чем конюхов, и, как гром, раздался ужасный крик:

- Бей! Режь!

Не было времени подумать даже о том, что случилось, не было времени даже испугаться. Человеческий ураган, еще более яростный и страшный, чем сама буря, обрушился на лагерь. Прежде чем Тугай-беевич успел сделать один шаг к палатке, какая-то нечеловеческая сила подхватила его с земли и он почувствовал, что его сжимают в страшных объятиях, что в этих объятиях трещат его кости, ломаются его ребра; на минуту он, как в тумане, увидел перед собой лицо - и оно было для него страшнее лица самого дьявола... Он лишился сознания.

Между тем началась битва, или, вернее, страшная резня. Буря, темнота, неожиданность нападения и переполох с лошадьми были причиной того, что липки почти совсем не защищались. Они просто обезумели от ужаса. Никто не знал, куда бежать, где спрятаться; многие не были даже вооружены, многих нападение застигло спящими, и, совсем растерявшись, обезумев от страха, они сбивались в густые толпы, толкая, опрокидывая и топча друг друга. Их сшибали с ног лошади, поражали сабли, топтали копыта. И вихрь не так ломает, уничтожает и опустошает молодой бор, волки не вгрызаются так в стадо растерянных овец, как давили и рубили татар драгуны. С одной стороны паника, с другой - бешенство и жажда мести увеличивали размеры поражения. Потоки крови смешались с потоками дождя. Липкам казалось, что небо падает на них, что земля разверзается у них под ногами. Раскаты грома, громовые удары, шум дождя, темнота и буря вторили этой резне. Лошади драгун, охваченные ужасом, бросались, как бешеные, в толпу людей, разрывая ее, топча и устилая землю трупами. Наконец, маленькие группы обратились в бегство, но так растерялись, что кружили вокруг лагеря вместо того, чтобы бежать вперед, и, не раз наталкиваясь друг на друга, подобно двум встречным волнам, опрокидывали друг друга и попадали под мечи поляков. Остатки липков были рассеяны, их догоняли и рубили, не взяв никого в плен. Наконец, звуки труб прекратили погоню.

Никогда еще нападение не было так неожиданно и поражение так ужасно. Триста человек рассеяли на все четыре стороны около двух тысяч отборной конницы, превосходившей своей опытностью обыкновенные чамбулы. Большая часть этой конницы лежала теперь вповалку среди красных луж, образовавшихся от дождя и крови. Остальная часть, благодаря темноте, рассеялась и бежала куда глаза глядят, не зная, не попадет ли опять под мечи. Победителям помогла буря и темнота, словно Божий гнев был на их стороне против изменников.

Была уже глубокая ночь, когда Нововейский во главе своих драгун двинулся в обратный путь к границам Речи Посполитой. Между молодым поручиком и вахмистром Люсней шла лошадь из табуна, на спине которой лежал, связанный веревками, вождь всех липков Азыя Тугай-беевич, без чувств, с переломанными ребрами, но живой.

Оба они ежеминутно глядели на него с таким вниманием и заботливостью, точно везли какое-нибудь сокровище и боялись его уронить.

Буря начинала стихать; по небу носились еще громады туч, но в прорезах между ними уже просвечивали звезды, отражаясь в небольших озерах, образовавшихся в степи от ливня.

Вдали, в стороне Речи Посполитой, время от времени еще слышались раскаты грома.

XIII

Липковские беглецы дали знать о своем поражении орде белгородской, а гонцы передали эту весть из орды в ордуй-гамаюн, то есть в лагерь султана, где она произвела необычайно сильное впечатление. Правду говоря, пану Нововейскому не было никакой надобности так спешить со своей добычей к границам Речи Посполитой - никто за ним не гнался не только в первую минуту, но и в течение следующих двух дней. Султан был поражен до того, что не знал даже, что ему предпринять. Сначала он послал белгородские и добруджские чамбулы узнать, какие войска находятся в окрестностях. Опасаясь за собственную шкуру, они пошли неохотно.

Между тем весть эта, переходя из уст в уста, возросла до необыкновенных размеров. Жителей глубинной Азии и Африки, которым еще никогда не приходилось воевать с Ляхистаном и которые только из рассказов слышали о страшной коннице неверных, обуял страх при мысли, что они вот-вот столкнутся с неприятелем, который не только ждет их в своих границах, но даже ищет их во владениях султана. Сам великий визирь и "восходящее солнце войны" - каймакан Черный Мустафа не знали, что об этом нападении думать. Каким образом эта Речь Посполитая, о бессилии которой у них были совершенно точные сведения, перешла вдруг в наступление, - этого не могла понять ни одна турецкая голова; во всяком случае, поход теперь не казался уже триумфальным шествием, как думали раньше. Султан на военном совете принял и визиря, и каймакана с гневным лицом.

- Вы обманули меня: не так слабы ляхи, если они сами нас ищут. Вы говорили, что Собеский не будет защищать Каменца, а он, верно, сам со всем своим войском перед нами.

Визирь и каймакан пытались было объяснить властелину, что, может быть, это была какая-нибудь шайка разбойников, но так как были найдены мушкеты и мешки с драгунскими колетами, то они и сами не верили этому. Недавний необычайно смелый поход Собеского, увенчавшийся победой, позволял предполагать, что грозный вождь и на этот раз предпочтет напасть на неприятеля врасплох.

- У него нет войска, - говорил великий визирь каймакану, когда они возвращались с военного совета, - но в нем живет лев, не знающий страха; если он собрал хоть полтора десятка тысяч, то нам предстоит кровавый путь в Хотим.

- Я хотел бы с ним помериться, - сказал молодой Кара Мустафа.

- Да отвратит от тебя Аллах это несчастье, - ответил великий визирь. Постепенно белгородские чамбулы убедились, что в окрестностях нет не

только больших войск, но нет вообще никаких. Зато отысканы были следы отряда числом около трехсот всадников, который поспешно уходил в сторону Днестра. Ордынцы, помня о судьбе липков, не погнались за ним, боясь засады. Нападение на липков осталось чем-то поразительным и необъяснимым, но мало-помалу в ордуй-гамаюне воцарилось спокойствие, и войска падишаха опять двинулись в поход.

Между тем Нововейский совершенно безопасно возвращался со своей добычей в Рашков. Возвращался он поспешно, но опытные загонщики уже на другой день убедились, что за ними погони нет, и поэтому, несмотря на поспешность, шли так, чтобы не очень утомлять лошадей. Азыя, привязанный веревками к спине татарской лошади, все время ехал между Нововейским и Люсней. У него были сломаны два ребра, и он ослаб от борьбы с Нововейским и оттого, что у него вскрылись раны, нанесенные Басей, поэтому страшный вахмистр, боясь, чтобы он не умер по дороге в Рашков и тем самым не сделал месть неосуществимой, должен был заботиться о нем всю дорогу. Молодой татарин, зная, что его ждет, жаждал смерти. Прежде всего он решил уморить себя голодом и не хотел принимать пищи, но Люсня раздвигал ему ножом челюсти и насильно вливал ему в рот водку и молдавское вино с растертыми в порошок сухарями. На каждой стоянке он обливал его водой, боясь, как бы раны на глазу и на носу, которые облепляли мухи, не загноились и не были причиной преждевременной смерти несчастного юноши. Нововейский ни слова не говорил с ним, только раз в самом начале дороги, когда Азыя за свою свободу и жизнь обещал ему вернуть Зосю и Эвку, поручик сказал ему:

- Лжешь, пес! Ты продал обеих в Стамбул купцу, который перепродаст их там на базаре.

И сейчас же к нему привели Ильяшевича, и он в присутствии всех повторил:

- Да, эфенди, ты продал ее и сам не знаешь кому, а Адурович продал сестру богатыря, хотя она была от него беременна...

Азые минуту казалось, что после этих слов Нововейский раздавит его в своих страшных руках, и потому, когда он увидел, что для него уже нет спасенья, он решил довести молодого великана до того, чтобы он в пылу гнева сразу покончил с ним и тем избавил его от предстоящих мук, а так как Нововейский, не спуская с него глаз, все время ехал около него, то Азыя самым ужасным и бесстыдным образом стал хвастаться всем, что он сделал. Он рассказывал ему, как зарезал его отца, как взял к себе Зосю Боскую, как наслаждался ее невинностью, как истязал ее тело плетью и топтал ее ногами. По бледному лицу Нововейского пот катился градом; он слушал, и у него не хватало ни сил, ни воли отъехать, он жадно вслушивался в каждое слово, хотя руки его дрожали, хотя все тело судорожно подергивалось, но он владел собой и не убивал его.

Впрочем, Азыя, терзая врага, терзался и сам; его рассказы напоминали ему о его теперешнем несчастье. Еще недавно он повелевал, жил в роскоши, был любимцем молодого каймакана, а теперь ехал, привязанный к спине лошади, заживо съедаемый мухами, ехал на страшную смерть. Для него было облегчением, когда от ран, от боли, от утомления он терял сознание. Это случалось все чаще и чаще, так что Люсня стал беспокоиться, довезет ли он его живым. Но они ехали днем и ночью, останавливаясь лишь для того, чтобы дать отдых лошадям, и Рашков был все ближе. Живучая душа татарина не хотела покинуть его измученное тело. Кроме того, в последние дни Азыя заболел лихорадкой и постоянно впадал в глубокий сон. Не раз в бреду или во сне ему представлялось, что он все еще в Хрептиеве, что вместе с Володыевским он собирается на войну; то казалось ему, что он провожает Басю в Рашков, что он похитил ее и держит в своей палатке; иногда в бреду ему грезились битвы, и он отдавал приказания уже как гетман польских татар. Но наступало пробуждение, возвращалось сознание, и тогда, открыв глаза, он видел лицо Нововейского, Люсни, шлемы драгун, которые уже сбросили татарские барашковые шапки, и всю эту действительность, столь ужасную, что она казалась ему кошмаром. Каждое движение лошади причиняло ему невыносимую боль; раны горели, и он лишался чувств. Были минуты, когда ему казалось невероятным, что он, такой жалкий человек, - не кто иной, как Азыя, сын Тугай-бея, что его жизнь, полная необыкновенных приключений, которые, казалось, предсказывали ему великую будущность, кончается так быстро и так ужасно. Порой ему приходило в голову, что сейчас после пыток и смерти он пойдет в рай, но так как он некогда исповедовал христианскую веру и долго жил среди христиан, то при мысли о Христе им овладевал страх. Христос не окажет ему никакого милосердия, а если бы пророк был сильнее Христа, то он не отдал бы его в руки Нововейского. Может быть, пророк окажет ему милосердие и возьмет его душу, прежде чем его предадут пыткам. А между тем Рашков был уже недалеко. Они въехали в скалистую местность, уже поблизости Днестра. К вечеру Азыя впал в полугорячечное, в полусознательное состояние, в котором видения смешивались с действительностью. И ему казалось, что они уже приехали, что они остановились, что он слышит вокруг себя восклицания: "Рашков! Рашков!" Потом ему казалось, что он слышит стук топоров по дереву.

Тут он почувствовал, что ему на голову льют холодную воду, а потом долго-долго вливают в рот водку. Он совсем очнулся. Ночь была звездная, а около него мелькало несколько десятков факелов; до его слуха донеслись слова:

- В сознании?

- В сознании.

И в эту минуту он увидал перед собой лицо Люсни.

- Ну, брат, - сказал вахмистр спокойным голосом, - тебе пора!

Азыя лежал навзничь и дышал свободно, его руки были вытянуты кверху по обеим сторонам головы, и грудь набирала больше воздуха, чем тогда, когда он лежал привязанным к спине лошади. Но руками он не мог двигать, они были привязаны над головой к дубовому колу, на котором он лежал, и обернуты соломой, намоченной в смоле. Тугай-беевич тотчас догадался, для чего это сделано; и в ту же минуту он заметил и другие приготовления, которые говорили о том, что муки его будут долги и ужасны. Он был раздет от пояса до ног; несколько приподняв голову, он заметил между своими нагими коленями острие свежеобструганного кола; кол этот толстым концом упирался о пень дерева. К каждой ноге Азыи были привязаны веревки, оканчивавшиеся вальком, в который была впряжена лошадь. Азыя при свете факелов заметил только крупы нескольких лошадей впереди, их, по-видимому, держали под уздцы.

Несчастный юноша одним взглядом окинул все эти приготовления, потом машинально взглянул вверх и увидал над собой звезды и блестящий серп луны.

"Меня посадят на кол!" - подумал он.

И он так сильно стиснул зубы, что судорога свела челюсти. На лбу выступил пот, лицо похолодело, кровь отхлынула от головы. Потом ему показалось, что тело его летело в какую-то бездонную пропасть. С минуту он не сознавал ни времени, ни места, ни того, что с ним происходит. Вахмистр разжал ему зубы ножом и опять стал лить ему в рот водку.

Азыя давился и выплевывал жгучий напиток, но все же принужден был его глотать. Тогда он впал в странное состояние: он не был пьян, наоборот, никогда еще сознание его не было так ясно, как теперь. Он видел все, что с ним происходит, все понимал, но им овладело какое-то необыкновенное возбуждение, какое-то нетерпение, что все эти приготовления тянутся так долго и что ничего еще не начинают.

Но вот вблизи него послышались тяжелые шаги, и перед ним появился Нововейский. При виде его татарин задрожал всем телом. Люсни он не боялся, он слишком его презирал, но Нововейского он не презирал, - увы! - его не за что было презирать; и при каждом взгляде на его лицо душу Азыи наполнял какой-то суеверный страх, отвращение, омерзение. И в эту минуту он подумал: "Я в его власти, я боюсь его!.." И это было так страшно, что у Азыи волосы становились дыбом.

Нововейский сказал:

- За то, что ты сделал, умрешь в мучениях! Липок ничего не ответил и только громко засопел.

Нововейский отошел в сторону, воцарилась тишина, которая была нарушена Люсней.

- Ты поднял руку и на нашу пани, - сказал он хриплым голосом, - но пани теперь с мужем, а ты в наших руках! Пришло твое время!

После этих слов начались муки Азыи. Этот страшный человек в минуту своей смерти узнал, что все его жестокости и его измена не привели ни к чему. Если бы хоть Бася умерла по дороге, у него было бы то утешение, что, не принадлежа ему, она никому принадлежать не будет. И у него отняли это последнее утешение именно тогда, когда острие кола находилось уже в нескольких вершках от его тела. Все напрасно! Сколько измен, сколько крови и сколько предстоящих мук, - и все понапрасну!.. Люсня и не знал, насколько этими словами он усилил мучения Азыи; если бы он знал это, он повторял бы их всю дорогу.

Но теперь было уже не время для душевных мук - они должны были уступить мучениям телесным. Люсня наклонился и, взяв обеими руками Азыю за бедра так, чтобы мог управлять им, крикнул людям, державшим лошадей:

- Трогай! Да потише, разом!

Лошади тронулись. Веревки напряглись и потянули Азыю за ноги. Тело его скользнуло по земле и наткнулось на острый кол. Острие стало впиваться в тело, и началось что-то страшное, что-то противное природе и человеческим чувствам. Кости несчастного раздвинулись, тело разрезывалось; несказанная боль, такая страшная, что она граничила с каким-то чудовищным наслаждением, охватила все его существо. Кол погружался все глубже и глубже в тело. Тугай-беевич стиснул челюсти, наконец не выдержал: зубы его оскалились страшно и из горла вырвался крик: "А-а-а!", похожий на карканье ворона.

- Легче! - скомандовал вахмистр.

Азыя повторял свой страшный крик все быстрее.

- Каркаешь? - спросил вахмистр. Потом он крикнул солдатам:

- Ровней! Стой! Вот и все! - прибавил он, обращаясь к Азые, который вдруг замолк и только глухо хрипел.

Быстро выпрягли лошадей, потом подняли кол и толстым концом опустили в заранее вырытую яму и начали засыпать его землей. Тугай-беевич уже сверху смотрел на эту работу. Он был в сознании. Этот страшный род наказания был тем страшнее, что жертвы, насаженные на кол, жили иногда по три дня. Голова Азыи опустилась на грудь, губы его шевелились и чмокали, точно он что-то жевал; он чувствовал какую-то страшную слабость и видел перед собой какую-то бесконечную беловатую мглистую пелену - и она, неизвестно почему, пугала его... Но в этой мгле он узнавал лица вахмистра и драгун, - знал, что он на колу, что его тяжелое тело оседает на кол все ниже; потом почувствовал, что ноги его немеют, и постепенно терял чувствительность к боли...

Порой этот страшный беловатый туман исчезал перед ним во мраке, тогда он моргал своим единственным глазом, желая все видеть, на все смотреть до самой смерти. Взгляд его с каким-то особенным упорством переходил с факела на факел; ему казалось, что около каждого огня образуется какой-то радужный круг. Но муки его еще не кончились; минуту спустя вахмистр подошел к нему с буравчиком в руке и крикнул стоявшим тут же драгунам:

- Подсадите меня!

Два сильных солдата подняли его кверху. Азыя, моргая глазом, все смотрел на него, как бы желая узнать, кто этот человек, который взбирается к нему наверх. Между тем вахмистр сказал:

- Пани выбила тебе один глаз, а я поклялся, что высверлю тебе другой! Сказав это, он вонзил острие буравчика в глаз, повернул его раз, другой,

а когда веки и нежная кожица, окружающая глаз, обвернулась вокруг нарезов буравчика, - он дернул. Тогда из обеих глазниц Азыи хлынули два потока крови и текли, как два ручья слез, по его лицу.

Лицо это побелело и становилось все белее. Драгуны, как бы стыдясь, что свет озаряет такую страшную работу рук человеческих, стали молча тушить факелы. Тело Азыи освещалось только серебристыми, не очень яркими лучами луны. Голова его совсем опустилась на грудь, и только руки его, обмотанные соломой и привязанные к бревну, торчали кверху, как будто этот сын Востока взывал о мести своим палачам к турецкому полумесяцу.

- На коней! - раздался голос Нововейского.

Перед самым отъездом вахмистр зажег еще последним факелом поднятые руки татарина, и весь отряд двинулся к Ямполю, а среди развалин Рашкова, среди пустыни и ночи остался только на высоком колу один Азыя, сын Тугай-бея, и долго, долго освешал пустыню.

XIV

Три недели спустя пан Нововейский прибыл в Хрептиев. Из Рашкова он ехал так долго потому, что часто еще переправлялся на другую сторону Днестра, подстерегая чамбулы и перкулабовых людей, стоявших в разных станицах вдоль реки. Последние рассказывали потом прибывающим султанским войскам, что они всюду видели польские отряды и слышали про большое войско, которое, вероятнее всего, не дожидаясь прибытия турок под Каменец, само пойдет им навстречу и вступит с ними в бой.

Султан, которого раньше уверяли в полном бессилии Речи Посполитой, был поражен; он высылал вперед липков, валахов и придунайские орды, а сам двигался медленно, так как, несмотря на свое могущество, он очень опасался открытого сражения с регулярным войском Речи Посполитой.

Пан Нововейский не застал в Хрептиеве Володыевского - маленький рыцарь пошел вслед за паном Мотовилой на помощь пану подляскому, против крымской орды и Дорошенки. Там он новыми подвигами приумножил свою славу: разгромил свирепого Корпана, оставив его тело в Диких Полях на растерзание диких зверей; разгромил грозного Дрозда, храброго Малышку и двух братьев Синих, известных казацких загонщиков, и рассеял множество небольших ватаг и чамбулов.

В день приезда пана Нововейского пани Володыевская с остатком людей и с вещами собиралась в Каменец, так как ввиду скорого нашествия Хрепти-ев приходилось покинуть. С грустью выезжала пани Володыевская из этой деревянной крепости, где она, правда, пережила много опасных минут, но где тем не менее прошли самые счастливые дни ее жизни, - с мужем, среди славных воинов, среди любящих сердец. Теперь по собственному желанию она едет в Каменец, - там ее ждет неизвестность и опасность, какая будет грозить всем осажденным.

Но ее мужественное сердце не поддавалось отчаянию. Она внимательно следила за всеми приготовлениями, наблюдая за солдатами и обозом. Ей помогал пан Заглоба, который во всех обстоятельствах всех превосходил умом, помогал и пан Мушальский, несравненный стрелок из лука, человек опытный и дельный.

Все они обрадовались приезду пана Нововейского, хотя по лицу молодого рыцаря прочли, что ни Эвки, ни нежной Зоей освободить из неволи ему не удалось. Бася горькими слезами оплакивала участь обеих девушек, так как их можно было считать погибшими. Они были проданы неизвестно кому, быть может, их увезли из Стамбула в Малую Азию, на острова, находящиеся под турецким владычеством, или в Египет и там могли держать в гаремах. Ввиду этого не только выкупить, но даже узнать о них что-нибудь было немыслимо. Плакала Бася, плакал и рассудительный пан Заглоба, плакал и пан Мушальский, и у одного только Нововейского глаза были сухи, - слез у него уже не хватало. Когда он начал рассказывать, как со своим отрядом подошел к далекому Дунаю и под Текучем, чуть не на глазах у орды и султана, разгромил липков и схватил страшного Азыю Тугай-беевича, оба рыцаря схватились за сабли и воскликнули:

- Давай его сюда! Здесь, в Хрептиеве, он и должен погибнуть! А пан Нововейский ответил:

- Он погиб не в Хрептиеве, а в Рашкове, там он и должен был принять муку; вахмистр придумал ему такую смерть, которая была нелегка.

Тут он рассказал, какой смертью умер Азыя; они слушали с ужасом, но без сострадания.

- Что Бог наказывает злодеев, это всем известно, - сказал наконец Заглоба, - но удивительно, что дьявол так плохо защищает своих слуг!

Бася набожно вздохнула, подняла глаза кверху и, немного подумав, сказала:

- У него нет силы, которая бы сравнялась с могуществом Господа!

- Вы верно изволили сказать, - воскликнул пан Мушальский, - если бы, упаси боже, дьявол был сильнее Бога, тогда бы исчезла всякая справедливость, а вместе с нею и вся Речь Посполитая.

- Вот почему я турок и не боюсь! Во-первых, это собачьи сыны, а во-вторых, сыны дьявола! - сказал Заглоба.

На минуту воцарилось молчание.

Нововейский сидел на скамейке, сложив руки на коленях, и безжизненными глазами смотрел на землю; пан Мушальский обратился.к нему:

- Но тебе, верно, легче стало, - сказал он, - ибо справедливая месть дает большое утешение.

- Говорите, легче ли вам, лучше ли вам теперь? - спрашивала Бася голосом, полным сострадания.

Великан молчал некоторое время, точно боролся со своими собственными мыслями, и, наконец, ответил голосом, в котором слышалось как бы удивление, и притом чуть слышным:

- Вообразите, Панове, ей-богу я сам думал, что мне будет легче, когда покончу с ним... Я видел его на колу, видел, как у него высверлили глаз, я старался себя убедить, что мне легче, но это неправда! Неправда!..

Тут пан Нововейский схватился за голову обеими руками и, стиснув зубы, прибавил:

- Легче ему было на колу, легче с буравом в глазу, легче с зажженными руками, чем мне с тем, что сидит во мне, о чем думаю, о чем помню. Одна лишь смерть будет мне утешением... Смерть, смерть!.. Вот что...

Услыхав это, Бася быстро встала и, положив руку на голову несчастного, сказала:

- Да пошлет же тебе Господь смерть под Каменцем, ибо поистине нет для тебя другого утешения!

Он закрыл глаза и стал повторять:

- О да! О да! Наградит вас Бог!

И в тот вечер все двинулись в Каменец.

Выехав из ворот, Бася долго-долго еще оглядывалась на крепость, освещенную вечерней зарей, потом, осенив себя крестным знамением, сказала:

- Милый Хрептиев! Дай Бог нам вернуться к тебе вместе с Михалом! Дай Бог, чтобы нас не ждало что-нибудь худшее!

И две слезы покатились по ее розовому лицу. Грусть сдавила все сердца... Все ехали молча... Между тем наступили сумерки...

В Каменец они ехали медленно, так как обоз не мог двигаться быстрее. В обозе шли телеги и стада быков, буйволов, верблюдов и табун лошадей; военная челядь присматривала за стадами. Некоторые из солдат и челяди поженились в Хрептиеве, а потому не было недостатка и в женщинах. Обоз сопровождал отряд Нововейского и, кроме того, двести человек венгерской пехоты, которую набрал и обучил за свой счет маленький рыцарь. Покровительницей этой пехоты была Бася, а командовал ею хороший офицер, Калушевский. В этой пехоте не было настоящих венгерцев, и она называлась венгерской только потому, что у нее было мадьярское вооружение. Унтер-офицерами были старые "служилые" из драгун, а рядовыми были прежние разбойники, пойманные Володыевским и приговоренные им к смерти. Их помиловали с условием, что они будут служить в пехоте и загладят прежние преступления верностью и мужеством. Среди них было немало добровольцев, которые, покинув овраги, яры и другие разбойничьи притоны, предпочли поступить на службу к Маленькому соколу, чем вечно чувствовать над собой его меч. Это был народ не очень складный и не очень опытный в военном деле, нб храбрый и привыкший к лишениям, опасностям и кровопролитиям. Бася ужасно любила эту пехоту, это детище Михала, и в этих диких сердцах вскоре зародилась привязанность к прекрасной и доброй пани. Теперь они шли вокруг ее коляски с самопалами на плечах, с саблями у пояса, гордые сознанием, что они охраняют пани, готовые до последней капли крови защищать ее, в случае если бы какой-нибудь чамбул загородил им дорогу.

Но дорога была еще свободна. Пан Володыевский был очень предусмотрителен и к тому же слишком любил жену, чтобы подвергнуть ее какой-либо опасности. Выехав из Хрептиева после полудня, они ехали до самого вечера, затем всю следующую ночь, и на другой день, тоже после полудня, увидели высокие каменецкие скалы. При виде их, при виде башен и круглых бойниц, украшавших верхушки скалистых стен, все сразу ободрились. Казалось неправдоподобным, чтобы это орлиное гнездо на вершине скал, окруженных рекой, могла разрушить чья-либо рука, кроме Божьей десницы. День был летний, ясный; башни костелов и купола церквей, видневшиеся из-за утесов, горели как гигантские свечи; мир, тишина, радость носились над этим прекрасным местом.

- Баська, - сказал Заглоба, - не раз уже язычник пробовал грызть эти стены и всегда ломал себе зубы. Сколько раз я сам видел, как они убегали отсюда, хватаясь руками за морды, - ведь, как-никак, больно! Даст Бог, и теперь то же будет.

- Конечно, будет! - ответила Бася, вся просияв от радости.

- А здесь уж был один ихний султан, Осман. Это было, как сейчас помню, в 1621 году. Приехал, собака, из Хотима, с той стороны Смотрича, вытаращил глаза, разинул рот, смотрит, смотрит, наконец спросил: "А эту крепость кто так укрепил?" - "Бог", - ответил визирь. "Пусть же Бог ее и осаждает, - а я не дурак". И сейчас же повернул назад.

- И как еще скоро повернул! - вставил Мушальский.

- Скоро, - сказал пан Заглоба, - потому что мы их сзади копьями подгоняли в слабые места, а меня потом рыцари на руках понесли к пану Любо-мирскому.

- Значит, вы были и под Хотимом? - спросил несравненный лучник. - Ушам не поверишь!.. Подумать только, где вы не были и каких только подвигов не совершили!

Пан Заглоба несколько обиделся и ответил:

- Не только был там, но даже ранен был, а эту рану, если вы уж так любопытны, я мог бы вам показать, но только где-нибудь в сторонке, ибо в присутствии пани Володыевской хвастаться мне ею не подобает.

Знаменитый лучник тотчас же понял, что над ним подшутили, а так как не чувствовал себя в силах состязаться в остроумии с паном Заглобой, то он больше не расспрашивал и переменил разговор.

- То, что вы говорите, сущая правда, - сказал он. - Когда сидишь далеко и слушаешь людские толки: "Каменец не подготовлен для защиты! Каменец сдастся!", то тебе и страшно станет, а когда увидишь этот Каменец, сейчас же и ободришься.

- Да к тому же Михал будет в Каменце! - воскликнула Бася.

- Может быть, и пан Собеский пришлет подкрепление.

- Слава богу, не так-то уж плохо! Бывало и хуже, а мы не сдавались.

- Если бы и было хуже, главное - не унывать! Не съели нас до сих пор, не съедят и теперь, пока дух жив! - закончил пан Заглоба.

Под влиянием этих радостных мыслей они умолкли, но молчание это было нарушено очень грустным обстоятельством. К Басиной коляске подъехал вдруг пан Нововейский; лицо его, всегда мрачное и страшное, было теперь озарено улыбкой. Устремив глаза на залитый солнечными лучами Каменец, он все улыбался.

Оба рыцаря и Бася смотрели на него с удивлением; они не могли понять, почему вид крепости снял страшную тяжесть с его души. А Нововейский сказал:

- Да славится имя Господне! Много было горя, но настал и час радости. Тут он обернулся к Басе:

- Обе они у войта Томашевича, и хорошо, что они туда укрылись, в такой крепости и тот разбойник ничего с ними не сделает!

- О ком вы говорите? - с ужасом спросила Бася.

- О Зосе и Эвке.

- Да умудрит тебя Господь! - воскликнул Заглоба. - Не поддавайся дьяволу!

А Нововейский продолжал:

- А то, что говорили про моего отца, будто Азыя его зарезал, это тоже неправда.

- Он помешался! - прошептал пан Мушальский.

- Вы позволите, - сказал пан Нововейский, - я поеду вперед; я так долго их не видал, что соскучился. Ох! Скучно вдали от милой, скучно...

Сказав это, он стал раскачивать своей огромной головой, потом пришпорил коня и ускакал.

Пан Мушальский сделал знак нескольким драгунам и двинулся за ним, чтобы не упускать из виду помешанного. Бася закрыла лицо руками, и вскоре сквозь ее пальцы потекли горячие слезы, а пан Заглоба сказал:

- Человек был просто золото, но не по силам ему такие несчастья, к тому же одной местью жить нельзя!

В Каменце кипели приготовления к обороне. На стенах, в старом замке, у ворот, особенно у Русских, работали горожане, населявшие город, каждая "нация" под началом своего старосты. Над всеми старостами начальствовал ляшский староста Томашевич, во-первых, благодаря своей храбрости, во-вторых, потому, что умел искусно стрелять из пушек. Ляхи, русины, армяне, цыгане, евреи работали с лопатами и тачками в руках. Офицеры разных полков присматривали за работой; вахмистры и рядовые помогали жителям: работала даже шляхта, забыв на этот раз, что Бог создал ее руки только для сабли, а всякую другую работу оставил людям "подлого" звания. Пример им подавал пан Войцех Гумецкий, хорунжий подольский; он собственными руками возил тачки с камнями. Работа кипела в городе и в замке. В толпе мелькали доминиканцы, иезуиты, кармелиты, францисканцы, которые благословляли трудящихся. Женщины приносили им есть и пить; прекрасные армянки, жены и дочери богатых купцов, и еще более красивые еврейки привлекали к себе взоры всех солдат.

Но особенное внимание толпы привлек к себе приезд Баси. В Каменце, конечно, было много женщин еще более знатных, чем она, но не было ни одной, муж которой был бы окружен такой славой. Кроме того, в Каменце слышали и о самой пани Володыевской как о женщине храброй, которая не боялась жить в пустыне среди полудикого населения, принимала участие в походах мужа и, будучи похищена татарином, поборола его и спаслась от его хищных рук. Но те, ктр ее не знал и не видел, представляли ее себе какой-то великаншей, ломающей подковы и разбивавшей панцири. Каково же было их удивление, когда они увидали ее маленькое, розовенькое, полудетское личико.

- Это и есть сама пани Володыевская или ее дочь? - спрашивали в толпе.

- Сама! - ответили те, которые знали ее.

Изумление охватило и мещан, и женщин, и духовенство, и войско. С не меньшим удивлением поглядывали и на непобедимый хрептиевский гарнизон, на драгун, среди которых ехал Нововейский, спокойный, улыбающийся, с блуждающими глазами, на грозные лица прежних разбойников, превращенных в венгерскую пехоту. За Басей следовало несколько сот превосходных воинов, людей как на подбор, - и сердца горожан ободрились. "Это сила немалая! Они смело взглянут туркам в глаза!" - слышалось всюду в толпе. Некоторые из мещан и даже солдат, особенно из полка епископа Тжебицкого, который только что прибыл в Каменец, думали, что и сам Володыевский находится в этом отряде, а потому тотчас послышались крики:

- Виват пан Володыевский!

- Да здравствует наш защитник, знаменитый рыцарь!

- Виват Володыевский, виват!

Бася слушала, и сердце ее было полно радости, ибо для любящей жены нет высшей радости, как слава мужа, особенно когда славу эту возвещает целая толпа в большом городе. "Здесь так много рыцарей, - думала Бася, - и никому из них не кричат, а только моему Михалу". И ей самой захотелось крикнуть вместе с другими: "Виват Володыевский!" Но пан Заглоба убеждал ее держать себя, как подобает знатной особе, и кланяться на обе стороны, как это делают королевы, въезжая в столицу. И сам он тоже кланялся, то снимая шапку, то делая знак рукой; когда его знакомые и в его честь стали кричать - "Виват!", он сейчас же обратился к толпе:

- Мосци-панове! Кто устоял под Збаражем, тот устоит и в Каменце!

Согласно распоряжению Володыевского, отряд подъехал к вновь отстроенному женскому Доминиканскому монастырю. У маленького рыцаря в Каменце был собственный домик, но так как монастырь находился в укромном уголке, куда ядра не могли попадать, то он и предпочел поместить туда свою Басю, тем более что, считаясь благодетелем этого монастыря, он мог рассчитывать на хороший прием. И действительно, игуменья, мать Виктория, дочь Стефана Потоцкого, воеводы брацлавского, приняла Басю с распростертыми объятиями. Из этих объятий она перешла в еще более милые ей объятия - тетушки Маковецкой, с которой не видалась уже много лет. Обе они плакали, плакал с ними и пан стольник летичевский; Бася всегда была его любимицей. Едва обсохли слезы радостного волнения, как в комнату вбежала Кшися Кетлинг, и снова начались приветствия.

Потом Басю окружили монахи и шляхтянки, знакомые и незнакомые, - жена пана Мартина Богуша, пани Станиславская, пани Калиновская, пани Хоцимирская, жена пана Войцеха Гумецкого, хорунжего подольского, знаменитого кавалера. Одни, как пани Богуш, расспрашивали ее про мужей, другие про турецкое нашествие, третьи спрашивали ее мнения, устоит ли Каменец? Бася с радостью заметила, что ее считают каким-то военным авторитетом и ждут от нее утешения.

И она на утешения не поскупилась:

- Не может быть и речи о том, чтобы мы не устояли против турок. Ми-хал приедет сюда не сегодня завтра, самое большее через несколько дней он будет здесь, а когда он займется обороной, вы можете спать спокойно. К тому же сама крепость неприступна, в этом я, слава богу, кое-что понимаю.

Уверенность Баси приободрила женщин, в особенности успокоило их обещание Баси, что приедет Володыевский. Его так ценили и уважали, что, несмотря на то что был уже вечер, к Басе явились представляться офицеры Каменецкого гарнизона; каждый из них, после первых слов приветствия, начинал расспрашивать, когда приедет маленький рыцарь и правда ли, что он намерен запереться в Каменце? Бася приняла только майора Квасибродского, который командовал пехотой, ксендза епископа Краковского, пана Жевуского, командовавшего конным полком, и Кетлинга. Остальных Бася не приняла, так как она устала с дороги и ей необходимо было заняться паном Нововейским. Этот несчастный свалился с лошади перед самым монастырем и без чувств был перенесен в келью. Тотчас послали за медиком, тем самым, который лечил Басю в Хрептиеве; он нашел тяжелую болезнь мозга и даже опасался за жизнь. До поздней ночи Бася, Мушальский и Заглоба разговаривали об этом случае, раздумывая над несчастной долей рыцаря.

- Медик говорил мне, - сказал Заглоба, - что если после удачного кровопускания Нововейский и останется жив, то он сойдет с ума, и тогда он легче будет переносить свое несчастье.

- Для него уже нет утешения, - сказала Бася.

- Иной раз лучше бы человеку не иметь памяти! - сказал пан Мушальский.

Но старик за это замечание обрушился на знаменитого лучника.

- Если бы у вас не было памяти, то вы не могли бы ходить к исповеди, - сказал он, - а тогда вы уподобились бы лютеранам и были бы достойны адского огня! Вас уже и ксендз Каменский укорял в богохульстве, но как волка ни корми, он все в лес смотрит!

- Какой же я волк, - сказал знаменитый лучник, - вот Азыя, тот был волк!

- А разве я этого не говорил? - спросил Заглоба. - Кто первый сказал, что он волк?

- Нововейский мне говорил, - сказала Бася, - что он и днем и ночью слышит, как Эвка и Зося кричат ему: "Спаси!" А как тут спасать? Так и должно было кончиться болезнью! Такого горя никто бы не выдержал! Их смерть он мог бы пережить, но позора - не мог!

- Теперь он лежит, как бревно, и ничего не сознает, - сказал Мушальский, - а жаль: он был хороший загонщик!

Дальнейший разговор был прерван слугой, который пришел доложить, что в городе опять поднялся шум: народ побежал встречать пана генерала подольского, который только что приехал с большой свитой и с несколькими десятками человек пехоты.

- Начальство принадлежит ему, - сказал Заглоба. - Это очень хорошо со стороны пана Михала Потоцкого, что он предпочитает быть здесь, а не где-нибудь в другом месте, но что касается меня, то я предпочел бы, чтобы его здесь не было! Ха! Он был против гетмана, не верил в возможность войны, а теперь, кто знает, может быть, ему придется поплатиться за это жизнью.

- Вслед за ним, может, приедут и другие Потоцкие, - сказал пан Мушальский.

- Значит, турки недалеко, - сказал Заглоба. - Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Дай Бог, чтобы генерал оказался вторым Иеремией, а Каменец Збаражем.

- Так и быть должно, и мы лучше погибнем! - послышался чей-то голос у входа.

На звук этого голоса Бася вскочила и, крикнув: "Михал!", бросилась в объятия маленького рыцаря.

Пан Володыевский привез с поля много важных новостей, но, прежде чем передать их на военном совете, он сообщил их жене, в отведенной им келье. Сам он наголову разбил несколько небольших чамбулов и с великой славой подходил вплотную к отрядам крымского хана и Дорошенки. Он привел несколько десятков пленников, от которых можно было получить сведения относительно войск Дорошенки и хана.

Другим загонщикам не так повезло. Пан Подлясский, который командовал значительным отрядом, был разбит в кровопролитной битве. Пана Мотовило, который подвигался к валашской дороге, разбил Кричинский, с помощью белогородской орды и лииков, уцелевших после тыкицкого погрома. Володыевский, прежде чем попасть в Каменец, свернул в Хрептиев, ибо, как он говорил, ему хотелось еще раз взглянуть на место их недавнего счастья...

- Я был там, - сказал он, - тотчас после вашего отъезда, и легко мог вас догнать, но в Ушице я переправился на молдавский берег, чтобы проведать, что делается в степи. Некоторые чамбулы уже переправились на другой берег, и, боюсь, как бы они неожиданно не напали на наших. Другие идут впереди турецкого войска и скоро будут здесь. Будет осада, голубка моя милая, делать нечего, но мы не сдадимся, потому что каждый здесь защищает не только отчизну, но и свое собственное добро!

Сказав это, он пошевелил усиками, потом обнял жену и стал целовать ее. В этот день они больше не разговаривали друг с другом. На следующий день Володыевский повторил свои новости у епископа Ланцкоронского на военном совете, на котором кроме епископа присутствовали: пан генерал подольский, пан подкоморий подольский Ланцкоронский, пан писарь подольский Ржевуский, хорунжий Гумецкий, Кетлинг, пан Маковецкий, майор Квасибродский и несколько других военных. Пану Володыевскому не понравилось заявление генерала подольского, что он ни за что не примет команду над войском, а поручает ее военному совету.

- В трудные минуты должен быть один ум и одна воля! - ответил маленький рыцарь. - Под Збаражем было три начальника, которым власть принадлежала по чину, а все же они уступили ее Иеремии Вишневецкому, справедливо полагая, что в минуты опасности лучше слушаться кого-нибудь одного!

Слова эти не привели ни к чему. Тщетно ученый Кетлинг ссылался на римлян, которые, будучи лучшими воинами в мире, изобрели диктатуру. Ксендз, епископ Ланцкоронский, - который не любил Кетлинга, так как неизвестно почему думал, что Кетлинг - шотландец по происхождению и должен быть в душе еретиком, - ответил, что полякам не за чем учиться истории у иностранцев, что у поляков есть свой собственный ум и им нечего подражать римлянам, которым к тому же они ни по уму, ни в храбрости нисколько не уступают.

"Как от вязанки дров больше огня, чем от одного полена, - говорил он, - так несколько голов могут больше придумать, чем одна". При этом он похвалил генерала подольского за скромность (хотя многие понимали, что это скорее страх перед ответственностью) и предложил войти с неприятелем в переговоры. Как только было произнесено это слово, все рыцари вскочили, как ужаленные, со своих мест: и Володыевский, и Кетлинг, и Маковецкий, и Квасибродский, и Гумецкий, и Ржевуский - все заскрежетали зубами и ударили руками по саблям.

- Не для переговоров мы сюда пришли! - кричали они.

- Посредника только духовная ряса защищает!

А Квасибродский крикнул даже:

- В исповедальню ему, а не в военный совет!

И поднялся шум. Тогда епископ встал и произнес громким голосом:

- Я первый готов был бы жизнь отдать за храм Божий и за мою паству, и, если я упомянул о переговорах, то, беру Бога в свидетели, не для того, чтобы сдать крепость, а лишь чтобы выиграть время и дать возможность гетману собрать войско. Язычникам страшно уже и само имя пана Собеского, и если бы даже у него не было большого войска, пусть только пройдет слух, что он идет, как басурман тотчас откажется от Каменца.

После этих слов епископа все смолкли и некоторые даже обрадовались, видя, что епископ не имел в виду сдачи крепости неприятелю.

Вдруг Володыевский сказал:

- Прежде чем неприятель осадит Каменец, он должен разгромить Жванец: ему никак нельзя оставлять за собой укрепленный замок. И вот, с разрешения пана подкомория подольского, я готов запереться в Жванце и продержаться там столько времени, сколько думает сберечь ксендз-епископ путем переговоров. Возьму с собой надежных людей и буду защищаться, пока жизни хватит.

Но все собравшиеся восстали против этого.

- Это невозможно. Ты здесь нужен! Без тебя и горожане падут духом, и солдаты не будут драться с таким рвением. Этого нельзя делать! У кого здесь больше опыта? Кто был под Збаражем? А если придется сделать вылазку, кто поведет? Ты погибнешь в Жванце, а мы здесь погибнем без тебя!

- Я во власти начальства, - ответил Володыевский.

- В Жванец надо бы послать какого-нибудь храбреца, который мне был бы помощником, - сказал пан подкоморий подольский.

- Пусть идет Нововейский! - воскликнуло несколько голосов.

- Нововейский идти не может - у него болезнь мозга, - ответил пан Володыевский, - он лежит в постели без памяти.

- А пока надо решить, кому где стать и какие ворота защищать, - сказал епископ.

Глаза всех устремились на генерала подольского, а он произнес:

- Прежде чем я отдам приказания, я хотел бы знать мнения опытных воинов, а так как пан Володыевский своим опытом превосходит всех, то его первого я и выслушаю.

Володыевский советовал прежде всего хорошо укрепить замки, находившиеся перед городом, так как он полагал, что неприятель начнет нападение именно с этих замков. Все согласились с его мнением. В крепости было тысяча шестьдесят человек пехоты, которую разделили следующим образом: правую сторону замка должен был защищать пан Мыслишевский, левую пан Гумецкий - воин, известный своими подвигами под Хотимом. Со стороны Хотима в самом опасном месте должен был стоять сам пан Володыевский, несколько ниже разместили отряд сердюков; со стороны Зинковец крепость должен был защищать майор Квасибродский, южную сторону пан Вонсович, а со стороны дворца капитан Букар с людьми пана Красинского.

Все это были не какие-нибудь волонтеры, а солдаты по призванию, превосходные воины и такие стойкие в сражении, что иные не так легко переносили жару, как они пушечную пальбу. Кроме того, служа в войсках Речи Посполитой, всегда немногочисленных, они с юных лет привыкли давать отпор неприятелю в десять раз более сильному и считали это в порядке вещей. Главный надзор над крепостной артиллерией был поручен красавцу Кетлингу, который всех превосходил в искусстве наводить пушки. Главным комендантом крепости был назначен маленький рыцарь, которому генерал подольский предоставил полную свободу делать вылазки всякий раз, когда это будет нужно и удобно.

Когда офицеры узнали, где и кто из них должен стоять, они подняли радостный крик, застучали саблями в знак готовности защищать крепость. Услыхав это, генерал подольский подумал: "Я не верил, что мы сможем защищаться, и пришел сюда без всякой веры, лишь повинуясь голосу совести, но кто знает, с такими воинами, быть может, нам и удастся отразить неприятеля. Успех будет приписан мне, и меня провозгласят вторым Иеремией, а в таком случае, ей-богу, меня сюда привела счастливая звезда!"

И, как прежде он сомневался в возможности обороны, так теперь он стал сомневаться в возможности взять крепость, - он воспрянул духом и стал деловито совещаться о том, как укрепить город.

И было решено, что в самом городе, у Русских ворот, станет пан Маковецкий с гордостью шляхты, польскими мещанами, более выносливыми в сражении, и несколькими десятками армян и евреев. Луцкие ворота были поручены пану Гродецкому, управление же пушкой у этих ворот было поручено пану Жуку и пану Матчинскому. Сторожевой пост перед ратушей занял пан Лукаш Дзевановский; пан Хоцимирский за Русскими воротами принял начальство над крикливыми цыганами. От моста до дома пана Синицкого сторожевыми постами заведовал пан Казимир Гумецкий. Дальше должны были расположиться - пан Станишевский, над Ляцкими воротами - пан Мартин Богуш, у медной башни должен был стать пан Юрий Скаржинский с паном Янковским. Пан Дубровский с Петрушевским заняли Мясницкую башню. Главный городской шанец был поручен Томашевичу, войту польской юрисдикции, а маленький шанец - Яцковскому; был отдан приказ сделать насыпь и для третьего шанца; с этого шанца впоследствии один очень искусный еврей-пушкарь причинил много вреда туркам.

Так распорядившись, все отправились ужинать к пану генералу подольскому, который во время этого пиршества особенно чествовал пана Володыевского; усадив его на почетное место, он угощал его вином, едой, занимал разговором, предвидя, что после осады к его прозвищу "маленький рыцарь" потомство присоединит титул "Гектор каменецкий". Володыевский заявил, что он намерен до последней капли крови послужить отчизне и с этой целью хочет в кафедральном соборе связать себя обетом, и просил разрешения епископа сделать это завтра же. Ксендз-епископ, зная, что этот обет может послужить на благо отчизне, охотно согласился. На другой день в соборе было торжественное богослужение. Благоговейно слушали его и рыцари, и шляхта, и солдаты, и простолюдины. Пан Володыевский с Кетлингом лежали ниц перед алтарем; Кшися и Бася стояли на коленях тут же за решеткой; обе они плакали, зная, что этот обет может подвергнуть опасности жизнь их мужей. По окончании обедни епископ обратился к народу с Дарами; тогда маленький рыцарь встал и, опустившись на колени на ступенях алтаря, сказал взволнованным, хотя и спокойным голосом:

- За особые благодеяния и многие милости, ниспосланные мне Господом Богом, Иисусом Христом, Сыном Божьим, даю я обет и клянусь, что подобно тому, как Господь Бог и Сын Божий оказали мне помощь, я до последнего издыхания моего буду защищать Святой Крест. Понеже поручено мне начальство над старым замком, то клянусь и обещаю, пока жив и владею рукой и ногой, не впускать в крепость неприятеля, в нечестии живущего, со стен осажденного города не сойду и белого флага не вывешу, если бы мне даже пришлось погибнуть под развалинами... В том да поможет мне Господь Бог и его Святой Крест. Аминь!

Торжественная тишина воцарилась в костеле, потом раздался голос Кетлинга:

- Даю обет, - сказал он, - что за особые благодеяния, оказанные мне этой моей отчизной, буду защищать замок до последней капли крови и скорее погибну под его развалинами, чем допущу неприятеля войти в его стены. Обет сей приношу от чистого сердца и в искренней благодарности: в том помоги мне Господь Бог и Святой Крест. Аминь!

Тут ксендз наклонил дароносицу и дал к ней приложиться сначала Володыевскому, потом Кетлингу. И, видя это, многие рыцари подняли шум в костеле, послышались крики:

- Все мы клянемся! Погибнем друг подле друга! Не падет крепость! Клянемся! Клянемся! Аминь! Аминь! Аминь!

Сверкнули сабли и рапиры, вынутые из ножен, и заблистали на весь костел. Осветились грозные лица, горящие огнем глаза, и шляхту, и солдат, и народ охватило несказанное воодушевление. Потом зазвонили в колокола, загремел орган. Епископ запел: "Под твою милость!.." В ответ ему загремело сто голосов. Так молились за крепость, которая стояла на страже христианства и была ключом Речи Посполитой.

По окончании богослужения Кетлинг с Володыевским под руку вышли из костела. С ними прощались, их благословляли, ибо никто не сомневался, что они скорее погибнут, чем отдадут замок. Но не смерть, а победа и слава, казалось, носились над ними. Среди всей этой толпы, вероятно, только они одни сознавали, какой страшной клятвой связали себя. Быть может, предчувствовали гибель, нависшую над ними, и два любящих сердца, ибо ни Кшися, ни Бася не могли успокоиться, а когда наконец Володыевский пришел к жене в монастырь, она, задыхаясь от рыданий, как ребенок, прижималась к его груди и говорила прерывающимся голосом:

- Помни... Михал, если, сохрани бог, с тобою несчастье... я... я... не знаю... что со мной... будет!..

И она вся затряслась от рыданий; маленький рыцарь был тоже очень взволнован. Его желтые усики то и дело шевелились, наконец он сказал:

- Что ж, Баська... так нужно было. Что ж, Баська!

- Лучше бы мне умереть, - ответила Бася.

Услыхав это, маленький рыцарь еще сильнее зашевелил усиками и несколько раз повторил: "Молчи, Баська, молчи!" - и наконец сказал, чтобы успокоить дорогую женщину:

- А помнишь, что я сказал, когда Господь вернул мне тебя? Я сказал: "Я даю обет отблагодарить Господа чем только смогу! Если по окончании войны я останусь жив, построю часовню, но во время войны совершу нечто великое, чтобы не отплатить Господу неблагодарностью". Что - крепость? За такое благодеяние и этого мало! Настало время! Неужели надо дожидаться, чтобы Спаситель сказал: "А где же твое обещание?" Пусть меня развалины крепости раздавят, если я нарушу кавалерское слово, данное Господу Богу! Так надо, Баська, вот и все... Будем уповать на Бога, Баська!

XV

В тот же день Володыевский выехал с большим отрядом на помощь Васильковскому, который двинулся в сторону Гринчука, так как прошли слухи, что туда ворвались татары, берут в плен людей, уводят скот, но деревень не жгут, чтобы скрыть свое присутствие. Пан Васильковский тотчас же разбил их наголову и взял много пленников. Пан Володыевский увел их в Жванец, передал пану Маковецкому, приказав их пытать и записать показания, чтобы потом послать эти показания гетману и королю. Татары сознались, что они по приказанию перкулаба перешли границу, получив подкрепление от ротмистра Стингана и валахов. Но, несмотря на пытки, они не могли сказать, далеко ли в настоящее время находится султан со своим войском: они шли впереди беспорядочной массой и не сообщались совсем с лагерем.

Все они показали одно и то же: что султан со своим войском уже двинулся в Речь Посполитую и вскоре станет под Хотимом. В этих показаниях не было ничего нового для будущих защитников Каменца, но так как в Варшаве при королевском дворе не верили в возможность войны, то пан подкоморий подольский решил отправить пленников в Варшаву вместе с их показаниями.

Солдаты вернулись из первой экспедиции очень довольные. Между тем вечером прибыл к Володыевскому секретарь его побратима, Габарескула, старшего хотимского перкулаба. Он не привез ему письма, так как перкулаб боялся писать, но поручил сказать своему побратиму Володыевскому, "зенице своего ока" и "любви своего сердца", чтобы он принял меры предосторожности, и если в Каменце мало войск, то пусть он под каким-нибудь предлогом оставит город, ибо султана ожидают в Хотиме на следующий день.

Володыевский приказал поблагодарить перкулаба и, наградив секретаря, отправил его обратно, а сам тотчас уведомил комендантов о надвигающейся опасности. Известие это, хотя его и ожидшти с минуты на минуту, произвело большое впечатление. С удвоенным усердием стали производить работы по укреплению города. Пан Иероним Ланцкоронский немедля отправился в свой Жванец, чтобы оттуда следить за Хотимом. Некоторое время прошло в ожидании, наконец 2 августа султан подошел к Хотиму. Войска разлились под городом, как безбрежное море, и при виде последнего города, находящегося в пределах турецких владений, из сотен тысяч грудей вырвался крик: "Аллах! Аллах!" По ту сторону Днестра лежала беззащитная Речь Посполитая, которую все эти несметные войска должны были затопить, как наводнение, или превратить в пепел, как огонь. Толпы воинов, не имея возможности поместиться в городе, расположились в поле, в том самом поле, где несколько десятков лет тому назад польские сабли разгромили не менее многочисленную армию пророка. Теперь, казалось, настал час мести, и никто среди этих диких полчищ, начиная с султана и кончая последним слугой, не предчувствовал, что это поле будет дважды роковым для полумесяца. Не надежда, а уверенность в победе воодушевляла всех. Янычары и спаги, толпы ополченцев с Балкан, с Родопских гор, из Румелии, с Пелиона и Оссы, с Ливана, из Кармелии, из Арабских пустынь, с берегов Тигра, с низовий Нила и с песков Африки - все издавали дикие крики, требуя, чтобы их тотчас же вели "на берег неверных". Между тем муэдзины с хотинских минаретов стали призывать к молитве - и все тотчас же утихло. Целое море голов в тюрбанах, шапках, фесках и стальных шлемах склонилось к земле, и по всему полю разнесся, подобно жужжанию пчел в улье, глухой шепот молитвы, и, уносимый ветром, летел через Днестр в Речь Посполитую.

Потом раздался звук барабанов, труб и дудок - сигнал к привалу. Хотя войска шли медленно, со всеми удобствами, но падишах хотел дать им хорошенько отдохнуть после продолжительного пути из Адрианополя. Сам совершил омовение в прозрачном ручье, протекавшем недалеко от города, и уехал в хотимский дворец, а на полях для войска стали разбивать палатки, которые вскоре словно снегом покрыли окрестность. День был прекрасный, солнце клонилось к закату. По окончании последних вечерних молитв весь лагерь предался отдыху. Загорелись тысячи и сотни тысяч огней, и на их мерцание с тревогой смотрели с противоположного замка в Жванце. Костры горели на таком огромном пространстве, что польские солдаты, которые ходили на разведку, отдавая отчет в том, что видели, говорили, что "вся Молдавия занята кострами". Но по мере того как светлый месяц поднимался все выше на небе, гасли и все эти огни, за исключением сторожевых; лагерь мало-помалу утихал, и среди ночной тишины слышалось только ржание коней и рев буйволов, пасущихся на тарабанских равнинах.

На следующее утро, чуть рассвело, султан отрядил янычар, татар и лип-ков, поручив им перейти через мост и занять Жванец, и город, и замок. Храбрый пан Иероним Ланцкоронский не стал ждать неприятеля за стенами крепости, а с сорока татарами, восемьюдесятью киянами и одним собственным полком ударил на янычар во время переправы и, невзирая на густой ружейный огонь, так смял эту превосходную пехоту, что она рассыпалась и стала отступать в воду. Между тем чамбул с помощью липков переправился через Днестр и ворвался в город. Дым и крики указали храброму пану подкоморию, что город уже в руках неприятеля, и он тотчас же приказал отступать от переправы, чтобы прийти на помощь несчастным жителям. Пешие янычары не могли преследовать, а он во весь опор помчался на помощь. Он уже был почти у города, как вдруг его придворные татары перешли на сторону неприятеля. Наступила крайне опасная минута. Чамбул и липки, предполагая, что измена татар произвела замешательство среди поляков, со страшной силой ударили на пана подкомория. К счастью, кияне, воодушевленные примером вождя, дали сильный отпор, а полк подкомория вскоре сломил неприятеля, который, впрочем, и не мог устоять против регулярной польской конницы. Земля около моста покрылась трупами татар, особенно липков: как более стойкие, по сравнению с ордынцами, они дольше выдержали на поле сражения. Немало было вырезано липков и на улицах местечка; тогда пан Ланцкоронский, увидав, что со стороны реки приближаются янычары, скрылся за стену крепости, послав в Каменец гонца за подкреплением.

Падишах не собирался даже в первый же день овладевать Жванской крепостью, основательно предполагая, что ею овладеет сразу при общей переправе войск через реку. Он хотел только занять город и, думая, что высланных им отрядов совершенно достаточно, не посылал больше ни янычар, ни ордынцев. Янычары, которые переправились уже через реку, после отступления пана подкомория заняли опять город, но не сжигали его, надеясь в будущем найти в нем убежище и для себя и для других отрядов, но зато стали хозяйничать в нем с саблями и кинжалами в руках. Они не щадили ни женщин, ни мужчин, ни детей и убивали всех топорами; татары занялись грабежом.

Вдруг с крепостной башни было замечено, что со стороны Каменца приближается какая-то конница. Услыхав об этом, пан Ланцкоронский сам взошел на башню в сопровождении нескольких офицеров; внимательно и долго смотрел он в подзорную трубу и наконец сказал:

- Это легкая конница из хрептиевского гарнизона, с которой пан Васильковский ходил к Гринчику. По всей вероятности, его самого теперь послали к нам на помощь.

И он опять стал смотреть.

- Вижу волонтеров, - вероятно, пан Гумецкий.

Минуту спустя он прибавил:

- Слава богу! Там и сам Володыевский. Я вижу его драгун. Мосци-панове, сделаем мы вылазку и с божьей помощью прогоним неприятеля не только из города, но даже за реку.

Сказав это, он стремглав бросился вниз, чтобы собрать киян и свой полк. Между тем в городе татары первые заметили приближавшиеся отряды и с пронзительным криком "Алла!" стали выстраиваться. По всем улицам послышались звуки барабана; янычары построились в ряды с такой быстротой, на какую не была способна почти ни одна пехота в мире.

Чамбул помчался, как вихрь, за город и бросился на легкоконный отряд. Чамбул этот, не считая липков, которых сильно потрепал пан Ланцкоронский, был втрое многочисленнее Жванского гарнизона и приближавшегося отряда, а потому татары без колебания напали на пана Васильковского. Но пан Васильковский, неустрашимый юноша, который жадно бросался на всякие опасные предприятия, приказал людям пустить лошадей вскачь и, нисколько не задумываясь о численности неприятеля, летел на него, как ураган. Такая отвага смутила татар, которые вообще не любили стычек врукопашную. И вот, несмотря на крики ехавших сзади мурз, несмотря на пронзительный свист дудок и бой барабана, призывавшего на "кейсим", то есть к обезглавливанию неверных, они начали удерживать лошадей, - ими, видно, овладела тревога; наконец, на расстоянии выстрела от польского отряда, они рассыпались в разные стороны, выпустив целую тучу стрел в мчавшихся на них всадников.

Пан Васильковский, не зная ничего о янычарах, которые построились в ряды по другую сторону местечка, погнался стремглав со своими людьми за татарами, или, вернее, за половиной чамбула, догнал их вскоре и стал рубить тех, у которых лошади были похуже и которые не могли спастись бегством. Тогда другая половина чамбула вернулась и намеревалась окружить его, но в эту минуту налетели добровольцы и подоспел пан подкоморий с киянами.

Татары, сжатые с разных сторон, в одно мгновение рассеялись как пыль; и вот началась погоня то массой, то врассыпную; земля устилалась трупами татар, которые падали один за другим, особенно от руки Васильковского: в пылу битвы он один бросался на целые толпы неприятеля, как сокол налетает на стаю подорожников или воробьев. Но пан Володыевский, воин дальновидный и спокойный, сдерживал своих драгун. Как охотник сдерживает горячих псов, держа их на привязи, и выпускает их только тогда, когда увидит сверкающие глаза и белые клыки страшного кабана, так и маленький рыцарь, пренебрегая трусливой ордой, смотрел, нет ли за нею спагов, янычар или какого-нибудь другого отборного войска.

Вдруг перед ним появился пан Иероним Ланцкоронский со своими киянами.

- Благодетель! Янычары стоят у реки, прижмем-ка их! - воскликнул он. Володыевский вынул рапиру из ножен и скомандовал:

- Вперед!

Драгуны подтянули поводья, чтобы вернее управлять лошадьми, потом наклонились слегка и дружно двинулись вперед. Они шли сначала рысью, потом вскачь, но все еще не пуская лошадей во весь опор. Только, миновав дома у реки с восточной стороны, они заметили белые шапки янычар и увидели, что им придется иметь дело уже с регулярными войсками.

- Бей! - крикнул Володыевский.

Лошади вытянулись так, что почти касались брюхом земли и взрывали копытами комья затверделой почвы.

Янычары, не зная, какая сила идет на помощь Жванцу, действительно направлялись к реке. Один отряд, человек в двести, был уже у реки, и первые его ряды садились на плоты; другой, не меньший по численности, в полном порядке шел за ним; увидав несущуюся конницу, янычары остановились и мгновенно повернулись фронтом к неприятелю. Ружья мелькнули у них в руках, и раздался стройный залп. Вдобавок неустрашимые воины, рассчитывая, что товарищи, оставшиеся на берегу, поддержат их огнем, не только не рассыпались после выстрела, но с громкими криками бросились вперед и бешено набросились с саблями на конницу. Это было безрассудство, на которое способны были только янычары, но они за него дорого поплатились: конница не могла, если бы даже и хотела, удержать лошадей, обрушилась на них, как гром, и, смяв в одно мгновение янычар, стала раздавать смертельные удары.

Под силой натиска легли первые ряды, как колосья под вихрем. Правда, многие падали только от напора и, вскочив, бросались врассыпную к реке, откуда другой отряд давал залп за залпом, прицеливаясь высоко, чтобы поражать драгун над головами своих. В рядах янычар, стоявших у паромов, было заметно минутное колебание: садиться ли им на паромы или по примеру первого отряда ударить на конницу? Но вид бегущей толпы, на которую напирала лошадьми конница и которую она рубила с каким-то бешенством, удержал их от этого последнего шага. По временам эта толпа, когда на нее слишком напирала конница, поворачивалась вдруг и в отчаянии начинала огрызаться, как огрызается дикий зверь, когда видит, что для него нет спасения. Стоявшие на берегу янычары могли видеть, как на ладони, что в рукопашной борьбе с такой конницей им устоять невозможно - так она неотразима. Защищавшихся янычар рубили с такой ловкостью и быстротой, что немыслимо было уследить глазом за движениями сабель. Как бывает в зажиточном хозяйстве, когда работники молотят хорошо высушенный горох, и от их сильных ударов дрожит все гумно, и вылущенные зерна отскакивают во все стороны, так и от звона сабель гремело все прибрежье, а кучки янычар, убиваемых без пощады, рассеивались во все стороны.

Пан Васильковский во главе своей конницы бросался на янычар, нисколько не заботясь о своей безопасности. Но насколько опытный косарь превосходит хотя бы и более сильного, но менее опытного работника, - ибо когда последний уже обливается потом, то первый равномерно подвигается вперед, снимая полосы ржи, - так Володыевский превосходил пылкого юношу. Перед самой стычкой с янычарами он пустил драгун вперед, а сам остался несколько позади, чтобы следить за всем ходом сражения. Стоя в отдалении, он внимательно смотрел вперед и в самый разгар битвы ежеминутно врезался в ряды неприятеля, ударял и направлял куда следует, потом опять давал битве переместиться и снова следил и снова бросался. Как это всегда бывает в битве с пехотой, так случилось и в этот раз - конница в своей стремительности опередила спасающихся бегством. Несколько десятков янычар, не имея возможности бежать по направлению к реке, бросились обратно в город, намереваясь скрыться в подсолнечниках, растущих тут же перед домами. Но Володыевский заметил их, догнал двух, которые были впереди, и, слегка взмахнув саблей, дал им два легких удара. Они тотчас упали, обливаясь кровью и корчась в судорогах, и испустили дух. Увидав это, третий выстрелил в маленького рыцаря из янычарского ружья, но промахнулся, а маленький рыцарь ударил его острием сабли между носом и ртом и уложил на месте. Потом немедля бросился за другими. Крестьянский мальчик так скоро не собирает грибы, растущие в кучке, как он покончил с ними, прежде чем они достигли подсолнечников. Только двух последних схватили жители Жванца; Володыевский приказал их оставить в живых.

Сам он, уже несколько разгоряченный, увидев, что янычар приперли к реке, бросился в самый разгар битвы и, поравнявшись с драгунами, принялся за работу. Он взмахивал саблей то перед собой, то вправо, то влево, раздавал легкие удары, и за каждым таким ударом летела на землю белая шапка янычара. Янычары с криком ужаса столпились вокруг него, а он удвоил быстроту ударов, хотя сам оставался спокоен: ни один глаз не мог уже уследить за движениями его сабли и различить, кого он рубит и кого колет; вокруг него образовался светящийся круг от сабли.

Пан Ланцкоронский, который давно уже слышал о нем как о величайшем мастере фехтовального дела, но который никогда еще не видал его за работой, перестал сражаться и глядел в изумлении, не веря своим глазам, что один человек, хотя бы и величайший мастер своего дела, хотя бы и знаменитый рыцарь, мог совершить такие чудеса. Ланцкоронский схватился за голову, его товарищи слышали, как он все повторял: "Ей-богу, это превосходит все, что о нем говорили". Другие же кричали:

- Смотрите, вы нигде ничего подобного не увидите!

А Володыевский все продолжал работать.

Наконец янычар оттеснили к реке, и они в беспорядке бросились на плоты. Паромов было много, а людей возвращалось меньше, чем пришло, и они поместились быстро.

Тотчас же задвигались тяжелые весла, и вскоре между янычарами и поляками образовалось расстояние, которое с каждой минутой все увеличивалось... С паромов янычары стали стрелять из своих ружей. Драгуны ответили им из пистолетов. Целые облака дыма поднялись над рекой и длинной полосой потянулись вдоль берега. Паромы с янычарами все отдалялись. Драгуны, одержав победу, подняли крик и, угрожая кулаками отъезжающим, вопили им вслед:

- А что, собака, пойдешь еще? Пойдешь?

Пан Ланцкоронский, несмотря на то, что пули еще шлепались в воду, тут же на берегу реки обнял Володыевского.

- Глазам своим я не верил! Это просто чудеса, чудеса, достойные пера. А Володыевский на это:

- Врожденная способность и практика - вот и все! Ведь в скольких сражениях я участвовал!

Тут, в свою очередь обняв пана Ланцкоронского, маленький рыцарь освободился из его объятий и, взглянув на берег, воскликнул:

- Поглядите только, и вы увидите нечто еще более примечательное!

Подкоморий, обернувшись, увидал стоявшего на берегу офицера: он прицеливался из лука.

Это был пан Мушальский.

Знаменитый стрелок из лука до сих пор сражался наряду с другими, но теперь, когда янычары отдалились настолько, что пули уже не могли долетать до них, он вынул лук и, остановившись на более возвышенном месте, сначала попробовал пальцем тетиву, а когда она зазвенела, приложил к ней стрелу и прицелился. Володыевский и Ланцкоронский обернулись к нему именно в эту минуту. Чудная была картина! Стрелок сидел на коне, левую руку держал прямо, а в ней лук, как бы сжатый в клещах, правую же он все сильней прижимал к груди, так что даже жилы напряглись у него на лбу - и спокойно прицеливался. Вдали под облаками дыма виднелись несколько паромов, двигавшихся по реке, которая из-за таяния снегов в горах сильно разлилась и в этот день была так прозрачна, что в ней отражались и паромы, и сидевшие на них янычары. Пистолеты на берегу умолкли, и глаза всех устремились на пана Мушальского или по тому направлению, куда должна была полететь смертоносная стрела.

Вдруг громко зазвенела тетива, и гонец смерти вылетел из лука. Ничей глаз не мог уследить за его полетом, но все тотчас же заметили, что стоявший у весла здоровенный янычар развел руками и, зашатавшись, упал в воду; под его тяжестью брызнула во все стороны вода, а пан Мушальский сказал:

- Для тебя, Дыдюк! Потом он взял другую стрелу.

- В честь пана гетмана! - сказал он товарищам.

Все затаили дыхание, и минуту спустя опять засвистело в воздухе, и второй янычар упал на паром. На всех паромах быстрее заработали весла, прорезая ясную поверхность воды. Несравненный стрелок из лука с улыбкой обратился к маленькому рыцарю и сказал:

- В честь вашей достойной супруги, ваша милость!

И в третий раз он натянул свой лук и в третий раз пустил смертоносную стрелу, и она в третий раз погрузилась в человеческое тело. На берегу раздался крик восторга и крик бешенства на паромах. Потом пан Мушальский повернул назад, его примеру последовали и остальные сегодняшние победители, и все направились в город.

На обратном пути они с удовольствием посматривали на жатву этого дня. Ордынцев погибло немного, они почти не вступали в бой и, рассеявшись, переправились через реку; но зато несколько десятков янычар лежали, как срезанные снопы. Некоторые из них еще метались, но все уже были ограблены слугами пана подкомория.

Глядя на них, пан Володыевский сказал:

- Это очень храбрая пехота, она идет в бой, как кабан на охотника, но она далеко не так обучена, как шведы.

- Они так дружно дали залп, точно один человек, - заметил пан подкоморий.

- Но это случилось само собою, а не благодаря их умению - их не обучают военному делу. Это была султанская гвардия, кроме них есть еще и регулярные янычары, те значительно хуже.

- Ну и задали же мы им трепку! Бог милостив, если мы начинаем войну такой важной победой!

Но опытный Володыевский был другого мнения.

- Не велика эта победа и не значительна. Хорошо и это - ободрятся люди, мало бывшие в сражениях, ободрятся и жители города, но другого значения она не будет иметь.

- Неужели вы думаете, что язычники не падут духом?

- Язычники духом не падут! - ответил Володыевский.

Разговаривая так, они подъехали к городу, где им выдали тех двух янычар, взятых в плен живыми, которые, спасаясь от сабли Володыевского, хотели спрятаться в подсолнечниках.

Один был слегка ранен, другой совсем здоров и полон бодрости. Остановившись в замке, маленький рыцарь приказал пану Маковецкому допросить его; сам он хотя и понимал по-турецки, но не мог свободно говорить на этом языке. Пан Маковецкий допрашивал, стоит ли в Хотиме султан и скоро ли он думает подойти к Каменцу?

Турок давал ясные показания, но держал себя гордо.

- Падишах здесь, - ответил он. - В лагере говорили, что Галил и Мурад-паши должны переправиться на другую сторону, взяв с собой мегентисов, которые тотчас же начнут копать рвы. Завтра или послезавтра настанет час вашей погибели.

Тут пленник подбоченился и, уверенный в грозе султанского имени, продолжал:

- Безумные ляхи! Как осмелились вы на глазах повелителя нападать на его людей и убивать их? Неужели вы думаете, что вы не избежите страшного наказания? Или, быть может, думаете, что вас защитит эта маленькая крепость? Кем будете вы через несколько дней, если не невольниками? Кто вы теперь, как не псы, нападающие на своего господина?

Маковецкий старательно все записывал, но пан Володыевский, желая наказать дерзкого пленника, ударил его по лицу. Турок оторопел, но тотчас же проникся уважением к маленькому рыцарю и стал выражаться гораздо приличнее.

Когда по окончании допроса его вывели из залы, пан Володыевский сказал:

- Надо этих пленников вместе с их показаниями тотчас отправить в Варшаву: там, при дворе короля, все еще не верят в войну.

- Что это за мегентисы, с которыми будут переправляться Галил и Мурад? - спросил пан Ланцкоронский.

- Мегентисы - это инженеры, которые будут возводить земляные укрепления для пушек, - отвечал Маковецкий.

- А как вы думаете, Панове, правда ли то, что говорил этот пленник?

- Если вам угодно, ему можно будет прижечь пятки, - ответил Володыевский. - У меня есть вахмистр, который расправился с Азыей Тугай-беевичем, он в этих делах большой мастер. Но, по-моему, янычар сказал правду: немедленно начнется переправа и препятствовать этому мы, конечно, не сможем, если бы даже нас было в сто раз больше! Нам не остается ничего другого, как возвращаться в Каменец.

- Под Жванцем мне так повезло, что я готов бы запереться в этой крепости, - сказал пан подкоморий, - только бы иметь уверенность, что вы время от времени будете присылать мне подкрепления из Каменца. А там будь что будет!

- У них двести пушек, - ответил Володыевский, - а если они переправят через реку тяжелые орудия, то крепость не устоит и одного дня. Я сам хотел в ней запереться, но теперь вижу, что это бесполезно.

Остальные присоединились к мнению маленького рыцаря. Пан Ланцкоронский некоторое время настаивал на том, что он останется в Жванце, но он был слишком опытный солдат, чтобы не согласиться с Володыевским. Размышления его прервал Васильковский, который вбежал, запыхавшись.

- Мосци-панове, - сказал он, - весь Днестр покрыт плотами, даже реки не видно.

- Переправляются? - спросили все в один голос.

- Как видите! Турки на плотах, а чамбулы вплавь. Пан Ланцкоронский не колебался более.

Он тотчас велел бросить в воду старые замковые орудия, а вещи по возможности спрятать куда-нибудь или увезти в Каменец. Володыевский вскочил на лошадь и во главе своего отряда двинулся к отдаленной возвышенности, чтобы посмотреть на переправу. Галил и Мурад-паши действительно переправлялись. Куда ни взглянешь, всюду виднелись паромы и плоты. Весла мерно ударяли по светлой поверхности воды. Ехали янычары и спаги в огромном количестве на судах, которые уже давно были заготовлены в Хотиме. Кроме того, на берегу, вдали, стояли большие массы войск. Володыевский предполагал, что турки начинают строить мост, но султан еще не двинул главных сил. Между тем подъехал пан Ланцкоронский со своими людьми, и оба они, с маленьким рыцарем направились к Каменцу. В городе их ожидал пан Потоцкий. Вся его квартира была переполнена старшими офицерами, а на дворе стояла толпа мужчин и женщин, встревоженная, озабоченная и с нетерпением ждущая известий.

- Неприятель переправляется, и Жванец занят! - сказал маленький рыцарь.

- Работа окончена, и мы ждем его! - ответил пан Потоцкий. Известие это дошло до толпы, и она взволновалась, как бушующее море.

"К воротам, к воротам! - раздавались по городу крики. - Неприятель в Жванце!" Горожане и горожанки бежали к крепостным воротам, но солдаты не хотели пускать их на места, занятые служебными постами.

- Ступайте домой, - кричали они толпе, - если вы будете мешать обороне, то жены ваши скоро увидят турок вблизи!

Впрочем, в городе не особенно тревожились; весть о сегодняшней победе, конечно, преувеличенная, уже успела облететь весь город. Преувеличивали ее и солдаты, которые рассказывали всякие чудеса об этой стычке.

- Пан Володыевский разбил янычар, гвардию самого султана, - повторяли все. - Не язычникам тягаться с паном Володыевским! Он убил самого пашу. Не так страшен черт, как его малюют! Ведь вот - не устояли перед нашими войсками! Так вам и надо, собачьи дети! На погибель и вам и вашему султану!

Горожанки еще раз появились у окопов, у башен, у ворот, но теперь уже они пришли нагруженные фляжками водки, вина и меду. На этот раз их приняли охотно, и среди солдат начался пир. Пан Потоцкий не препятствовал, желая поддержать в солдатах бодрость и веселость, а так как в городе и в крепости военных припасов было в изобилии, то он позволил даже давать залпы, в надежде, что, если только их услышит неприятель, он ими немало смутится.

Между тем пан Володыевский, дождавшись сумерек в квартире генерала Подольского, сел на лошадь и в сопровождении слуги пробрался тайком к монастырю, желая как можно скорее повидаться с женой. Но его хитрость ни к чему не привела. Его узнали, и тотчас же многочисленная толпа окружила его лошадь. Раздались громкие приветствия и крики. Матери поднимали к нему детей. "Вот он, смотрите и запомните!" - повторяли бесчисленные голоса. Все смотрели на него с восторгом. Но особенно изумляла людей, не знавших военного дела, его маленькая фигурка. Они никак не могли понять, каким образом такой маленький человек, с таким веселым лицом, мог быть самым страшным рыцарем Речи Посполитой, с которым никто не мог равняться? А он ехал среди толпы и время от времени шевелил своими рыжими усиками и улыбался. Все это его радовало. Приехав в монастырь, он попал прямо в объятия Баси. Она уже знала о его сегодняшних подвигах, о его мастерских ударах; минуту назад у нее был пан подкоморий подольский и, как очевидец, дал ей подробный отчет обо всем. Как только пан подкоморий начал свой рассказ, Бася тотчас позвала всех бывших в монастыре дам, и пани Потоцкую, и пани Маковецкую, и Гумецкую, и Кетлинг, и пани Богуш, и Хоцимирскую. И чем больше рассказывал пан подкоморий, тем больше она гордилась. Володыевский пришел тотчас после того, как разошлись женщины. Когда они поздоровались, маленький рыцарь, страшно утомленный, сел ужинать. Бася, сидя рядом с ним, сама накладывала ему на тарелку, подливала меду в кубок. Он пил и ел охотно, так как весь день у него не было ни крошки во рту. В промежутках он рассказывал ей кой о чем, а Баська слушала с горящими глазами, по обыкновению встряхивая своим хохолком:

- Ara! Ну и что же? Ну и что же?

- Среди них есть сильные люди, но турка, искусного в фехтовальном деле, трудно встретить! - говорил маленький рыцарь.

- Значит, и я могла бы с любым сразиться?

- Могла бы, но только я тебя не возьму!

- А если б хоть разик!.. Знаешь, Михал, когда ты уходишь за стены, я даже не тревожусь. Я знаю, что с тобой никто не справится!

- А разве меня не могут подстрелить?

- Молчи! Разве нет Бога над нами? Ты не дашь себя зарубить - это главное!

- Одному или двум не дамся!

- Ни троим, Михалок, ни четверым!

- Ни четырем тысячам! - сказал Заглоба, передразнивая ее. - Если бы ты знал, Михал, что она выделывала во время рассказа пана подкомория. Я чуть не лопнул от смеха! Ей-богу! Носом фыркала, как коза, и по очереди смотрела в лицо каждой бабе, чтобы убедиться, достаточно ли она восхищается. Под конец я испугался, как бы она не вздумала кувыркаться от радости, а это было бы не совсем приличное зрелище!

Маленький рыцарь слегка потянулся - он очень устал, потом вдруг обнял жену и сказал:

- Моя квартира в крепости уже готова, но как мне не хочется туда возвращаться! Баська, уж не остаться ли мне здесь?

- Как хочешь, Михалок! - ответила Бася, опуская глаза.

- Ха! - воскликнул Заглоба. - Меня уж здесь считают старым грибом, а не мужчиной - настоятельница позволяет мне жить в монастыре. Но я отомщу за это! Вы заметили, как мне подмигивала пани Хоцимирская! Вдовушка она... ладно! Больше я ничего не скажу!

- Ей-богу, останусь! - сказал маленький рыцарь. А Бася на это:

- Только бы тебе отдохнуть хорошенько!

- Почему же ему не отдохнуть? - спросил Заглоба.

- Потому, что мы будем говорить, говорить, говорить!

Пан Заглоба стал искать свою шапку, чтобы идти на покой; наконец нашел ее, надел на голову и сказал:

- Не будете вы говорить, говорить, говорить! И он ушел.

XVI

На следующий день, на рассвете, маленький рыцарь отправился под Княгин, где имел несколько стычек со спагами, и взял в плен Булука, известного турецкого воина. Весь день он провел в деле, на поле битвы; часть ночи просидел на военном совете у пана Потоцкого и, только когда запели первые петухи, отправился спать. Только лишь заснул он крепким сном, как вдруг его разбудил грохот пушек. В ту же минуту его верный слуга жмудин Пентка, почти друг Володыевского, вошел в комнату.

- Ваша милость, - воскликнул он, - неприятель под городом! Маленький рыцарь вскочил на ноги.

- А чьи орудия слышно?

- Наши пугают язычников. Подъехал большой отряд и захватил скот в поле.

Генрик Сенкевич - Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 8 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 9 часть.
- Янычары или конница? - Конница, пан! Все чернокожие. Наши их крестны...

Письма из Африки (Listy z Afryki). 1 часть.
Перевод Вукола Лаврова I. В Неаполе. - Ожидание. - Канун Рождества. - ...