СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Генрик Сенкевич
«Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 7 часть.»

"Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 7 часть."

- Только бы не сегодня. А до Рашкова еще далеко?

Тугай-беевич поглядел на ближайшую, еле заметную среди тумана окрестность и сказал:

- Отсюда уже ближе к Рашкову, чем к Ямполю.

И он глубоко вздохнул, точно с груди у него свалилась большая тяжесть. В ту же минуту со стороны отряда послышался конский топот и какой-то всадник замаячил в тумане.

- Галим. Я узнаю его! - воскликнул Азыя.

Действительно, это был Галим: подъехав к Азые и Басе, он соскочил со своего коня и стал бить челом молодому татарину.

- Из Рашкова? - спросил Азыя.

- Из Рашкова, господин, - ответил Галим.

- Что там слышно?

Старик поднял свое некрасивое, исхудалое от неслыханных трудов лицо и посмотрел на Басю, точно желая спросить, может ли он говорить при ней; но Тугай-беевич тотчас же сказал:

- Говори смело. Войска ушли?

- Да, господин. Осталась горсточка.

- Кто повел?

- Пан Нововейский.

- А Петровичи уехали в Крым?

- Давно уже. Остались только две женщины и старый пан Нововейский.

- Где Крычинский?

- По ту сторону реки. Ждет.

- Кто с ним?

- Адурович со своим отрядом. Оба они бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются в твое распоряжение, и они, и все те, которые еще не успели приехать.

- Хорошо, - сказал Азыя, и глаза его сверкнули. - Ступай к Крычинскому и скажи ему, чтобы они заняли Рашков.

- Воля твоя, господин.

Минуту спустя Галим вскочил на коня и исчез в тумане, как призрак. Лицо Азыи горело страшным, зловещим огнем. Настала решительная и давно ожидаемая минута - минута величайшего для него счастья... Сердце у него так билось, что он с трудом дышал. Некоторое время он ехал молча рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, повернул к ней свои бездонные, блестящие глаза и сказал:

- Теперь я могу говорить откровенно с вашей милостью.

- Слушаю, - ответила Бася, глядя на него пристально, точно желая прочесть что-то в его изменившемся лице.

II

Азыя так придвинул свою лошадь к лошади Баси, что стременем задел за ее стремя. Несколько минут он ехал молча. Он старался окончательно успокоиться и удивлялся, почему это спокойствие дается ему с таким трудом, раз Бася уже в его руках и никакая сила не может отнять ее у него. Но он сам не знал, что в его душе, вопреки всякой очевидности, жила слабая надежда, что желанная им женщина ответит ему взаимностью. Но если эта надежда была слаба, то, наоборот, желание, чтобы так случилось, было так сильно, что его трясло, как в лихорадке. Не раскроет желанная объятий, не бросится ему на шею, не скажет ему тех слов, которые грезились ему по ночам: "Азыя, я твоя!" - не прильнет своими устами к его устам, он знал это! Но как примет его слова? Что скажет? Лишится чувств, как голубь в когтях хищника, и позволит схватить себя так, как отдается беззащитный голубь ястребу? Будет со слезами молить его о пощаде или громким криком ужаса огласит пустыню?

Эти вопросы вихрем носились в голове татарина. Но ведь настало время, когда надо сбросить маску лицемерия и показать свое настоящее страшное лицо.

О, этот страх, эта тревога - еще минута, и все исполнится.

Наконец душевная тревога татарина мало-помалу стала сменяться тем, чем она сменяется у дикого зверя: бешенством. И он сам старался разжечь в себе это бешенство. "Что бы ни случилось, - думал он, - она моя, вся моя, моей будет еще сегодня, и завтра, и не вернуться ей к мужу, а всегда и всюду быть со мной!"

При этой мысли его охватила вдруг дикая радость, и он заговорил голосом, который ему самому показался чужим:

- Вы, ваша милость, до сих пор меня не знали!

- В этом тумане так изменился ваш голос, что мне кажет, будто говорит кто-то другой! - несколько тревожно ответила Бася.

- В Могилеве войск нет, в Ямполе нет, в Рашкове нет. Я здесь хозяин... Крычинский, Адурович и все другие - мои рабы, ибо я князь, я сын владыки, я их визирь, я их главный мурза, я их вождь, как Тугай-бей был вождем, я их хан - здесь все в моей власти, у меня одного здесь сила.

- Зачем вы это говорите?

- Ваша милость, вы до сих пор не знали меня... Рашков недалеко... Я хотел быть гетманом татарским, хотел служить Речи Посполитой, но пан Со-беский не позволил... Больше я не буду липком, не буду служить под чужим началом, хочу вести свои чамбулы против Дороша или против Речи Посполитой... как вам, ваша милость, будет угодно, как вы прикажете...

- Как я прикажу?.. Азыя! Что с тобою?

- То со мной, что здесь все - мои рабы, а я - твой раб! Что мне гетман? Что его разрешения? Скажите одно слово, ваша милость, и я брошу к вашим ногам Аккерман и Добруджу, и те орды, чьи улусы здесь, и те, что кочуют в степи, и те, что здесь расположились зимовать, - все они будут твоими рабами, как я твой раб! Прикажешь, крымского хана ослушаюсь и султана и пойду против них войной, буду помогать Речи Посполитой и положу начало новой ордеТв этих странах, а сам буду ханом над нею... А надо мной будешь ты одна, одной тебе я буду кланяться, у тебя одной молить милосердия и жалости.

Сказав это, он перегнулся к ней в седле, схватил ее, испуганную и как бы оглушенную его словами, и продолжал хриплым голосом:

- Разве ты не видела, что я любил одну тебя... А настрадался я как! Я тебя и так возьму! Ты моя и будешь моею... Здесь никто не вырвет тебя из моих рук... Ты моя, ты моя, моя...

- Иисус, Мария! - воскликнула Бася.

Он так сильно сжимал ее в своих объятиях, точно хотел задушить. Короткое дыхание вырывалось у него из губ, глаза были подернуты мглой. Наконец он стащил ее с седла и, не выпуская из рук, все сильнее прижимал к своей груди, и его посиневшие губы, открытые жадно, словно пасть рыбы, стали искать ее губы.

Бася даже не вскрикнула, но стала сопротивляться с неожиданной силой. Между ними завязалась борьба, и слышалось только их прерывистое дыхание. Резкость движений и близость его лица вернули ей самообладание. Для нее настала минута ясновидения, какая бывает у утопающих. Она сразу со всей отчетливостью все поняла, все почувствовала... Перед нею раскрылась бездонная пропасть, в которую он ее тащил. Она увидела его любовь, его измену, свою ужасную участь, свою беспомощность и бессилие; ее охватила тревога и страшная боль, а вместе с тем в душе вспыхнуло бесконечное негодование, бешенство и жажда мести. Так много мужества было в рыцарской душе этого полуребенка, этой избранницы лучшего рыцаря Речи Посполитой, что даже в такую страшную минуту у нее сначала мелькнула мысль: "Надо отомстить!", а потом уж: "Спастись!" Все силы ее напряглись, как напрягаются мускулы при подъеме тяжестей - все она видела с той почти нечеловеческой ясностью, с какой видит все утопающий. Руки ее стали искать оружие и, наконец, наткнулись на костяную ручку восточного пистолета. Но в то же время у нее мелькнула совершенно ясная мысль, что если даже пистолет заряжен, если даже она успеет взвести курок, то прежде, чем она повернет дуло к его голове, он схватит ее за руку и отнимет у нее последнее средство спасения, - и она решила действовать иначе.

Все это продолжалось одно мгновение. Он действительно предвидел ее намерение и с быстротой молнии протянул руку, но не успел рассчитать ее движения, - Бася отчаянным ударом своей молодой и сильной руки попала ему костяной ручкой пистолета прямо между глаз.

Удар был так страшен, что Азыя, даже не вскрикнув, свалился с лошади и упал навзничь, увлекая ее за собой при падении.

Бася поднялась и, вскочив на своего коня, с быстротой вихря помчалась в противоположную сторону от Днестра, к широким степям. Густая мгла заслонила ее.

Лошадь, прижав уши, сломя голову мчалась между скал, расщелин, рытвин и оврагов. Каждую минуту она могла свалиться в пропасть и вместе со своей всадницей разбиться о выступы скал, но Бася ни на что не обращала внимания. Самой страшной опасностью для нее были липки и Азыя. Странная вещь! Теперь, когда она вырвалась из рук хищника и когда он лежал, по всей вероятности, бездыханный среди скал, Басей овладела тревога: прильнув лицом к гриве лошади и мчась в тумане, как серна, преследуемая волками, она теперь больше боялась Азыи, чем в то время, когда была в его объятиях. Она чувствовала ужас, чувствовала то, что чувствует беспомощный заблудившийся ребенок. И из груди ее вырывались жалобные стоны, полные ужаса и отчаяния:

- Михал, спаси... Михал, спаси...

И лошадь мчалась и мчалась; руководимая каким-то чудесным инстинктом, она перескакивала через овраги, ловкими движениями огибала остроконечные выступы скал, и наконец, копыта ее перестали стучать о каменистую почву: очевидно, она попала на один из лугов, которые тянулись между ярами.

Лошадь была вся в пене; дышала хрипло, но все же бежала.

"Куда спасаться?" - подумала Бася.

И в ту же минуту ответила:

"В Хрептиев!"

Тревога снова охватила ее при мысли о далеком пути через страшные пустыни. Она сейчас же вспомнила, что Азыя оставил отряды липков в Могилеве и в Ямполе. Очевидно, все липки были в заговоре, все служили Азые, и, несомненно, схватили бы ее и отвезли в Рашков; оставалось углубиться в степь и тотчас же свернуть на север, минуя приднестровские поселки.

Поступить так надо было еще потому, что если будет погоня, то она, конечно, будет по берегу Днестра, между тем как в степи можно будет встретить один из польских отрядов, возвращающихся в крепость.

Лошадь скакала все тише.

Бася, как опытный ездок, тотчас же поняла, что нужно дать ей отдохнуть, иначе она может пасть. Она знала и то, что в этих пустынях остаться без лошади - значит погибнуть.

Бася сдержала лошадь и некоторое время ехала шагом. Мгла редела, но с несчастной лошади пар валил столбом.

Бася начала молиться.

Вдруг в нескольких сотнях шагов раздалось во мгле конское ржанье.

Волосы дыбом встали у нее на голове.

- Падет мой конь, но и те падут! - сказала она громко и опять помчалась.

Некоторое время лошадь ее мчалась, как голубь, преследуемый ястребом. Она скакала долго, выбиваясь из последних сил; но ржанье все слышалось вдали. В этом ржанье, доносившемся из тумана, было что-то жалобное и вместе с тем грозное. Но после первой минуты испуга Басе пришло в голову, что если бы на той лошади кто-нибудь сидел, то лошадь бы не ржала, так как ездок, чтобы не выдать себя, заставил бы ее замолчать.

"Это не иначе как лошадь Азыи бежит за мной", - подумала Бася.

Для безопасности она вынула из кобуры оба пистолета, но эта предосторожность оказалась излишней. Вскоре что-то зачернело во мгле, и лошадь Азыи подбежала с развевающейся гривой и раздутыми ноздрями. Увидав Васиного коня, она стала мчаться к нему веселыми скачками, с коротким ржаньем, на которое конь Баси тотчас же ответил.

- Лош! Лош! - воскликнула Бася.

Прирученное животное подошло к Басе и позволило схватить себя за узду. Бася подняла глаза к небу и сказала:

- Господне попечение!

И действительно, лошадь Азыи являлась для Баси обстоятельством необычайно важным. Во-первых, две лучшие во всем отряде лошади были у нее в руках; во-вторых, у нее была лошадь на смену; наконец, появление ее служило доказательством того, что погоня за нею отправится не скоро. Если бы лошадь Азыи побежала за отрядом, то липки, встревоженные его исчезновением, тотчас отправились бы искать своего вождя; теперь же им и в голову не могло прийти, что с Азыей что-нибудь случилось, и если они отправятся на розыски, то только тогда, когда его слишком долгое отсутствие их встревожит.

- А тогда я буду уже далеко, - подумала Бася.

Она опять вспомнила, что отряды Азыи стоят в Ямполе и Могилеве.

- Надо ехать степью и не приближаться к реке до самых окрестностей Хрептиева. Хитро расставил свои сети этот страшный человек, но Бог спасет меня!

Эта мысль ободрила ее, и она начала готовиться в дальнейший путь. У седла Азыи она нашла мушкет, рог с порохом, мешок с пулями и мешочек с конопляным семенем, которое татарин постоянно грыз. Укорачивая стремена по своей ноге, Бася решила, что она, как птица, будет питаться этим семенем, и старательно спрятала его.

Она решила избегать людей и объезжать хутора, ибо в этой пустыне от людей можно скорее ожидать зла, чем добра. Сердце ее сжималось при мысли, чем она будет кормить лошадей. Они будут выгребать из-под снега траву и выщипывать мох из трещин в скалах. А что, если они околеют от дурной травы и от утомления? Ведь она не могла их щадить.

Другая причина ее беспокойства заключалась в том, как бы ей не заблудиться в пустыне. Держась берега Днестра, легче будет не заблудиться, но держать этот путь она не могла. Что будет, когда ей придется ехать по громадным, мрачным лесам, безо всяких следов дороги? Как ей узнать, едет ли она на север или в другую сторону, если дни будут туманные, бессолнечные, а ночи беззвездные? О том, что в пущах было много диких зверей, она не думала, она от природы была отважна, и, кроме того, у нее было оружие. Правда, опасно было наткнуться на стаю волков, но она боялась больше людей, чем диких зверей. А больше всего она боялось заблудиться.

- Ну! Бог укажет мне дорогу и позволит вернуться к Михалу! - сказала она громко.

И, перекрестившись, она рукавом стерла с лица иней, который покрыл ее побледневшие щеки; затем она внимательно осмотрелась кругом и пустила лошадей вскачь.

III

Сына Тугай-бея никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, пока не пришел в себя.

Очнувшись, он сел и, не понимая, что с ним приключилось, начал осматриваться кругом.

Он видел все как будто в тени; наконец он убедился, что видит только одним глазом, да и то плохо. Другой глаз был или выбит, или залит кровью.

Азыя дотронулся до лица. Его пальцы наткнулись на сгустки запекшейся крови на усах; рот тоже был полон крови, она душила его так, что ему приходилось несколько раз ее отплевывать, причем он испытывал невыносимую боль в лице. Он осторожно дотронулся до лица над усами, но тотчас же со стоном отнял руку.

Удар, нанесенный Басей, раздробил часть носовой кости и повредил скулу.

С минуту он просидел без движения, затем глазом, который кое-что видел, заметил в расщелине скалы немного снегу, подполз к нему, набрал полную горсть и приложил к ране.

Это принесло ему огромное облегчение, и, когда снег начал таять и, смешавшись с кровью, стекал ручьями с усов, он набирал новые пригоршни снега и опять прикладывал. Кроме того, он глотал снег, и это тоже приносило ему облегчение. Вскоре тяжесть, которую он ощущал в голове, настолько уменьшилась, что Азыя вспомнил все, что случилось. Но в первую минуту он не чувствовал ни гнева, ни бешенства, ни отчаяния. Физическая боль заглушила все другие чувства; у него было только одно желание - как-нибудь от нее избавиться.

Проглотив еще несколько пригоршней снега, Азыя стал искать глазами своего коня, но его не было. Тогда он понял, что если он не захочет ждать, пока придут липки, то ему придется идти пешком.

Упершись руками в землю, он пытался встать, но только завыл от боли и опять сел.

Просидел он около часа и опять попытался приподняться. На этот раз это удалось ему настолько, что он встал и, опершись спиной о скалу, удержался на ногах; но когда он подумал, что ему придется лишиться опоры и сделать шаг, потом другой и третий и идти по пустынной местности, страх и бессилие сковали его члены, он чуть было опять не сел на землю. Однако он пересилил себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Это ему удалось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и все тело здоровы, что он может ими владеть свободно, и только голова, точно огромная гиря, качающаяся то вправо, то влево, то вперед, то назад, мешает ему идти. У него было ощущение, точно эту тяжелую качающуюся голову он несет с величайшей осторожностью, боясь уронить ее и разбить о камни.

Иной раз эта голова точно поворачивала его самого, как будто ей хотелось водить его вокруг да около. Временами у него темнело в единственном глазу, тогда он опирался обеими руками на саблю.

Головокружение мало-помалу проходило, зато боль усиливалась: кололо в глазах, в висках, во всей голове, и тяжелые стоны вырывались из груди Азыи.

И эти громкие стоны повторяло эхо в скалах, а он шел в этой пустыне, окровавленный, страшный, скорее похожий на привидение, чем на живого человека.

Уже смеркалось, когда он услыхал впереди конский топот.

Это был липковский десятник, приехавший к нему за приказаниями.

У Азыи в этот вечер хватило еще сил распорядиться насчет погони, но потом он тотчас повалился на шкуры и в продолжение трех дней не мог никого видеть, за исключением грека цирюльника, который за ним ходил, и Галима, помогавшего цирюльнику. Только на четвертый день он мог уже говорить и вместе с тем вспомнил все, что произошло.

И тотчас лихорадочные мысли его устремились за Басей. Он представил себе, как она скачет через скалы, через пустыни; она казалась ему птичкой, улетающей навсегда; он видел ее возвращающейся в Хрептиев, видел ее в объятиях мужа, и боль, которая пронизывала его при этих мыслях, была мучительнее самой раны; и к этой боли примешивалось отчаяние и стыд за понесенное поражение.

- Убежала, убежала! - твердил он, и им овладевало такое бешенство, что минутами казалось, будто он опять лишится сознания. "Горе!" - отвечал он Галиму, когда тот старался его успокоить, уверяя, что Бася не может уйти от погони. Азыя сбрасывал с себя кожи, которыми покрывал его старый татарин, грозился ножом ему и цирюльнику, выл, как дикий зверь, вскакивал, чтобы бежать за нею, схватить ее и от гнева и дикой любви задушить собственными руками.

Временами он бредил в жару: звал Галима и приказывал ему принести голову маленького рыцаря, а жену его запереть рядом в чулан.

Порой он разговаривал с нею, молил, угрожал, протягивал руки, чтобы прижать ее к своей груди. Наконец впал в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда он проснулся, жар прекратился, и он мог видеться с Крычинским и Адуровичем.

А им необходимо было с ним переговорить, потому что они сами не знали, что им делать. Хотя войско, которое ушло под началом молодого Нововейского, должно было вернуться не раньше чем через две недели, но какое-нибудь непредвиденное обстоятельство могло ускорить возвращение войска, и надо было знать, что делать тогда. В сущности, и Крычинский, и Адурович только притворялись, что хотят вернуться на службу Речи Посполитой. Они знали оба, что, в конце концов, и Азыя хочет изменить Речи Посполитой, но предполагали, что он им прикажет скрывать эту измену, хотя бы до начала войны, чтобы извлечь из этой измены как можно больше выгоды. Кроме того, его указания были для них вместе с тем и приказаниями, ибо он был их главным вождем, главою всего дела, как человек самый хитрый, самый влиятельный, наконец, как сын Тугай-бея, воина, известного всем татарским ордам. Они поспешно подошли к Азые и стали бить ему поклоны. Азыя был уже почти здоров и чувствовал только слабость. Он поздоровался с ними и тотчас же заявил им:

- Я болен. Женщина, которую я хотел похитить и оставить у себя, бежала, ранив меня ручкой пистолета. Это была жена коменданта Володыевского. Пусть чума поразит его и весь род его!

- Да будет так, как ты сказал! - ответили ротмистры.

- Да пошлет вам Бог счастья и успеха!

- И тебе, господин!

Потом они заговорили о том, что им делать.

- Нельзя медлить ни одной минуты и надо сейчас же переходить на службу к султану, - сказал Азыя. - После происшествия с той женщиной они нам верить не будут и нападут на нас. Но раньше мы нападем на них, сожжем город во славу Божью. А ту горсть солдат, которая здесь осталась, мы возьмем в плен, жителей - подданных Речи Посполитой - тоже возьмем в плен, все добро валахов, армян и греков отнимем и поделимся и тотчас же уйдем за Днестр, в султанские земли.

У Крычинского и Адуровича, которые с давних пор кочевали с самыми дикими ордами и занимались грабежом, а потому совершенно одичали, засверкали глаза.

- Благодаря тебе, - сказал Крычинский, - нас впустили в этот город, а теперь сам Бог передает его в наши руки.

- Нововейский вам препятствий не ставил? - спросил Азыя.

- Нововейский знал, что мы переходим на службу Речи Посполитой и что ты едешь сюда, чтобы соединиться с нами, - он считает нас своими, как и тебя считает своим!

- Мы стояли на молдавской стороне, - прибавил Адурович, - но оба с Крычинским ездили к нему в гости. Он принимал нас как шляхтичей и говорил так: "Своим теперешним поступком вы загладите ваши прежние грехи, а так как гетман, вследствие поручительства Азыи, вас прощает, то и мне нечего на вас коситься". Он даже хотел, чтобы мы расположились в городе, но мы сказали: "Мы этого не сделаем, пока Азыя не привезет нам разрешения от гетмана..." Тем не менее перед уходом он устроил пир в нашу честь и просил охранять город.

- Мы на этом пиру видели его отца и еще одну старуху, которая ждет мужа из плена, видели и ту панну, на которой Нововейский задумал жениться, - прибавил Крычинский.

- А! - сказал Азыя. - Я и забыл, что все они здесь. А панну Нововейскую я привез.

И он захлопал в ладоши. Когда появился Галим, он сказал ему:

- Как только мои липки заметят пожар в городе, пусть немедленно ударят на оставшихся в крепости солдат и всех перережут; женщин же и старого шляхтича пусть свяжут и стерегут, пока я не дам им приказания.

Сказав это, он обратился к Крычинскому и Адуровичу:

- Сам я слаб и помогать вам не буду, но сяду на коня, чтобы хоть поглядеть. А вы, товарищи, начинайте, начинайте!

Крычинский и Адурович бросились к выходу. Он вышел следом за ними и, приказав подать себе лошадь, поехал к частоколу, чтобы с крепостных ворот посмотреть, что произойдет в городе.

Многие липки тоже взобрались на крепостную ограду, чтобы полюбоваться зрелищем резни. Те солдаты Нововейского, которые не ушли в степь, увидав, что липки взбираются на крепостной вал, и думая, что в городе случилось что-нибудь такое, на что стоит посмотреть, тотчас смешались с ними, ничего не подозревая. Впрочем, пехотинцев здесь было не более двадцати человек, остальные сидели по шинкам.

Между тем отряды Адуровича и Крычинского мгновенно рассыпались по городу. Эти отряды почти исключительно состояли из черемисов и липков, то есть из бывших жителей Речи Посполитой, главным образом шляхты; но они уже покинули родину и за время долгих скитаний так одичали, что нисколько не отличались от татар. Их прежние жупаны изорвались, и почти все они были одеты в бараньи тулупы, мехом наружу, надетые прямо на голое тело, почерневшее от степных ветров и дыма костров. И только оружие у них было лучше, чем у диких татар: у всех были сабли, луки, а у многих самопалы. Лица их были полны жестокости и жажды крови, как и лица добруджских, белгородских и крымских татар. Теперь, рассыпавшись по городу, они стали бегать в разных направлениях с пронзительным криком, словно желая этим криком подстрекнуть друг друга к грабежу и резне. И хотя многие из них, по татарскому обычаю, держали уже лезвие ножей в зубах, население города, состоявшее, как и в Ямполе, из валахов, армян, греков и частью из татар-купцов, смотрело на них без всякого подозрения. Лавки были открыты, купцы с четками в руках сидели, по турецкому обычаю, перед лавками. Крики липков возбудили только их любопытство: они думали, что татары готовятся к какой-то военной потехе.

Вдруг на углах рынка показались столбы дыма, в толпе липков раздался такой пронзительный вой, что страх охватил всех валахов, армян, греков, их жен и детей.

В тот же миг целый ливень стрел хлынул в мирных жителей; их крики, стук наскоро запираемых дверей и ставней смешались с топотом коней и воем грабителей. Рынок заволокло дымом. Со всех сторон послышались крики: "Пожар! Пожар!" В то же время татары стали врываться в лавки, в дома, выволакивать за волосы испуганных женщин, вытаскивать на улицу домашнюю утварь, выбрасывать сафьян и другие товары и даже перины, из которых пух поднимался кверху облаками. Раздались стоны убиваемых мужчин, рыдания, вой собак и рев скота на задворках, охваченных пожаром. Красные языки пламени были видны даже днем на фоне черных клубов дыма и все выше и выше взвивались к небу.

В крепости конница Азыи набросилась на безоружных пехотинцев.

Здесь почти не было борьбы. Десятки ножей вонзились в грудь каждого поляка; потом им отрезали головы и сложили их у копыт Азыева коня.

Тугай-беевич разрешил почти всем липкам принять участие в кровавом деле товарищей: сам он стоял и смотрел.

Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, но запах гари доходил до самой крепости. Город горел, как громадный костер. Иной раз в дыму слышались выстрелы, как удары грома в тучах, порой мелькала фигура бегущего человека, за которым гнались липки.

Азыя все стоял и смотрел. Сердце его было полно радости, жестокая улыбка искривляла его губы, из-под которых блестели его белые зубы; и улыбка эта была тем страшнее, что лицо Азыи кривилось от боли. Но сердце Азыи было полно еще и гордостью: он сбросил тяжелую маску притворства и в первый раз дал волю своей ненависти, которую он таил в течение долгих лет. Теперь он чувствовал, что он настоящий Азыя, сын Тугай-бея.

Но в то же время его охватило отчаяние, что Бася не видит этого пожара, этой резни, что она не видит его, его новой работы. Он любил ее, но вместе с тем его мучила дикая жажда мести. "Она стояла бы вот тут, рядом, - думал он, - я держал бы ее за волосы, а потом я бы зацеловал ее, и она была бы моей, моей, моей... невольницей..."

И от крайнего отчаяния его удерживала только надежда, что отряды, посланные в погоню, или его липки, оставленные по дороге, привезут ее обратно. Он ухватился за эту надежду, как утопающий за соломинку, и она ободряла его. Он не мог свыкнуться с мыслью, что потерял ее, слишком долго думал он о той минуте, когда, наконец, овладеет ею.

Он стоял у ворот, пока не кончилась резня и не утих город. Все это произошло очень скоро: в отрядах Адуровича и Крычинского было почти столько же человек, сколько жителей в городе, и стоны стихли раньше, чем кончился пожар, который не прекращался до вечера. Азыя слез с коня и тихим шагом направился в большую избу, посредине которой для него были разостланы бараньи шкуры; он сел на них и стал ждать возвращения обоих ротмистров.

Вскоре пришли и они, с ними и сотники. Все лица дышали радостью: добыча превзошла их ожидания. Со времени крестьянского восстания город очень разбогател. В плен было взято около ста молодых женщин и множество детей лет десяти, которых можно было выгодно продать на восточных рынках. Мужчин, старух и маленьких детей, как неспособных выдержать дальнюю дорогу, убили. Руки липков дымились кровью, а их тулупы были пропитаны запахом гари. Все уселись около Азыи, и Крычинский сказал:

- После нас останется только куча пепла... Прежде чем вернутся команды, мы могли бы пойти на Ямполь, там добычи, пожалуй, больше, чем в Рашкове.

- Нет, - ответил Тугай-беевич, - в Ямполе мои люди подожгут город, а нам пора в земли хана и султана.

- Как прикажешь! Мы вернемся со славой и добычей! - воскликнули ротмистры и сотники.

- Здесь, в крепости, есть еще женщины и старый шляхтич, - сказал Азыя, - надо его наградить по заслугам.

Сказав это, он захлопал в ладоши и велел привести пленников. Их привели тотчас: пани Боскую, всю в слезах, Зосю, бледную, как полотно, Эвку и пана Нововейского; у Нововейского были связаны руки и ноги. Все были охвачены ужасом и все были поражены тем, что случилось; все это было для них непонятно. Одна только Эвка терялась в догадках, что случилось с пани Володыевской, почему до сих пор не показывался Азыя, почему в городе произошла резня, а их самих связали, как невольников. Она подозревала, что причиной всего этого было желание Азыи похитить ее. Она думала, что Азыя обезумел от любви к ней и из гордости, не желая просить ее руки у отца, решил взять ее силой и похитить ее. Все это было страшно, но Эвка по крайней мере не дрожала за свою жизнь.

Приведенные пленники не узнали Азыи: лицо его было закрыто повязкой. Но еще больший ужас овладел женщинами, ибо в первую минуту они думали, что дикие татары каким-то непонятным образом разбили отряд липков и овладели Рашковом. И только, увидав Адуровича и Крычинского, они Убедились, что находятся в руках липков.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, наконец старый пан Нововейский заговорил неуверенным, но громким голосом:

- В чьих мы руках?

Азыя стал снимать с головы повязку, и вскоре они увидели его лицо, столь красивое когда-то, хотя и дикое, а теперь обезображенное навсегда: со сломанным носом и с черным пятном вместо глаза, с выражением холодной мести и улыбкой, похожей на болезненную судорогу. Лицо это было страшно. Он с минуту молчал, потом впился горящими глазами в старого шляхтича и сказал:

- В моих руках, в руках сына Тугай-бея!

Но старый Нововейский узнал его прежде, чем он назвал себя, узнала его и Эвка, и сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде этого обезображенного лица.

Девушка закрыла лицо руками, а шляхтич разинул рот и от изумления заморгал глазами.

- Азыя! Азыя! - повторял он.

- Которого вы воспитали, для которого вы были отцом и у которого под вашей отцовской рукой спина обливалась кровью.

У шляхтича лицо побагровело.

- Изменник! - сказал он. - Перед судом ты ответишь за все свои дела... Змея... У меня есть еще сын!

- И есть дочь, - подхватил Азыя, - за которую вы меня избили плетью. А теперь эту вашу дочь я подарю самому последнему ордынцу, чтобы она была его рабыней и наложницей.

- Вождь, подари ее мне! - воскликнул вдруг Адурович.

- Азыя! Азыя! Я тебя всегда... - крикнула Эвка, бросаясь ему в ноги. Но Азыя оттолкнул ее ногой, а Адурович схватил ее за руки и потащил к

себе по полу. Пан Нововейский посинел; от страшного напряжения веревки затрещали у него на руках, из горла вырывались какие-то непонятные звуки. Азыя привстал со шкур и стал приближаться к нему сначала медленно, потом все быстрее, как дикий зверь, бросающийся на добычу. Подойдя вплотную, он схватил его скорченными пальцами худощавой руки за усы, а другой без милосердия стал бить его по лицу и по голове. Хриплый крик вырвался из его горла, и наконец, когда шляхтич упал на землю, Тугай-беевич уперся коленкой ему в грудь, и в полумраке комнаты сверкнуло лезвие ножа...

- Милосердия! Помогите! - кричала Эвка.

Но Адурович ударил ее по голове, а потом своей широкой ладонью зажал ей рот; Азыя между тем резал горло пану Нововейскому.

Это зрелище было так страшно, что даже липковским десятникам стало жутко. Азыя с рассчитанной жестокостью медленно водил ножом по горлу несчастного шляхтича, который ужасно стонал и хрипел. Из перерезанных жил кровь била ключом все сильнее на руку убийцы и ручьями стекала на пол. Наконец хрипение мало-помалу стало стихать, и только воздух свистел из перерезанной гортани, а ноги умирающего конвульсивно подергивались. Азыя встал.

Глаза его остановились на бледном и нежном личике Зоей Боской, которая казалась мертвой, - она была без чувств и повисла на руке поддерживающего ее липка.

- Эту девушку я оставлю себе, пока не подарю ее кому-нибудь или не продам! - сказал Азыя.

Потом он обратился к татарам:

- А теперь, как только вернется погоня, мы отправимся в турецкую землю.

Погоня вернулась через два дня, но с пустыми руками. С отчаянием и бешенством в сердце ушел Тугай-беевич в турецкую землю, оставляя на своем пути кучи голубовато-серого пепла.

IV

Десять-двенадцать украинских миль разделяло те города, через которые Басе пришлось проехать из Хрептиева в Рашков, другими словами, путь по берегу Днестра равнялся тридцати милям. Правда, с каждого ночлега они выезжали еще до рассвета и останавливались только поздней ночью, но все же весь поход вместе с остановками, затруднительными переправами и переездами был совершен ими в три дня. Такая скорость передвижения войск по тогдашним временам была редкостью и вызывалась только необходимостью. Приняв все это во внимание, Бася рассчитала, что обратный путь в Хрептиев должен отнять у нее еще меньше времени, тем более что она ехала верхом, спасаясь бегством, и что от быстроты езды зависело ее спасение.

Но в первый же день она убедилась, что ошибается: не имея возможности ехать по берегу Днестра, она должна была кружить по степи, что значительно удлиняло дорогу. Вдобавок она могла заблудиться, и это было очень возможно; она могла натолкнуться на растаявшие реки, на непроходимые лесные чащи, на болота, не замерзающие даже зимою, на препятствия со стороны людей и зверей. И потому, хотя она решила ехать и днем, и ночью, но все же, как она ни крепилась, ей пришлось сознаться, что даже в случае успеха одному только Богу известно, когда она приедет в Хрептиев. Ей удалось вырваться из рук Азыи, но что будет дальше? Несомненно, все было лучше этих отвратительных объятий, но при мысли, что ее ждет, кровь холодела в жилах.

И вот ей сейчас же пришло в голову, что если она будет беречь лошадей, то погоня настигнет ее. Липки прекрасно знали эту степь, и укрыться в ней от погони было немыслимо. Они ведь целыми днями гонялись за татарами по их следам, даже весной и летом, когда лошадиные копыта не оставляют следов на снегу или на намокшей земле. Степь была для них открытой книгой, в которой они без труда читали; они все видели в степи, как орлы; умели выслеживать все, как гончие, вся их жизнь проходила в погонях. Напрасно татары и шли иной раз водой, чтобы не оставлять за собой следов: загонщики - казаки, липки, черемисы и поляки - умели их находить везде, никакие увертки не помогали татарам, загонщики нападали на них так, точно вырастали из-под земли. Как убежать от такой погони? Остается одно: убежать так далеко, чтобы само расстояние сделало погоню невозможной. Но в таком случае могут пасть лошади.

"И наверное падут, если будут идти так, как шли до сих пор", - с ужасом думала Бася, глядя на их взмыленные, дымящиеся бока. Порой она сдерживала лошадей и начинала прислушиваться; и тогда в каждом порыве ветра, в шорохе сухих листьев, в шуме ветвей, в хлопанье крыльев пролетевшей птицы, даже в пустынной тишине, которая звенела в ушах, Басе чудилась погоня. Объятая ужасом, она снова гнала лошадей и неслась с бешеной быстротой, пока храпение лошадей не заставляло ее замедлять ход: продолжать так скакать было невозможно.

Тяжесть одиночества и бессилия давила ее все сильнее. Она чувствовала себя всеми покинутой, и какая-то невыразимая горечь, обида на всех людей, даже самых близких ей и дорогих, наполняла ее сердце. Все ее покинули... Потом ей пришло в голову, что, вероятно, Бог карает ее за ее жажду приключений, за ее желание участвовать во всех походах, иной раз даже вопреки желанию мужа, - карает за ее легкомыслие. Подумав так, Бася расплакалась и, подняв глаза к небу, она, всхлипывая, повторяла:

- Боже, накажи, но не оставь меня! Михала не карай! Михал не повинен!

Между тем наступала ночь, а с нею холод и темень, неуверенность и тревога. Предметы кругом принимали какие-то расплывчатые очертания, и в то же время они как будто таинственно оживали и, притаившись, подстерегали ее.

Неровности на верхушках скал казались какими-то головами, в остроконечных или круглых шапках, которые выглядывают из-за огромных стен и смотрят, кто проезжает там, внизу. В колеблемых ветром ветвях деревьев было что-то похожее на человеческие движения: одни из них кивали Басе, точно маня ее к себе, чтобы сообщить ей какую-то страшную тайну, другие словно предостерегали ее и говорили: "Не приближайся". Стволы деревьев, вырванных с корнем, казались ей какими-то чудовищами, готовящимися к прыжку. Бася была отважна, очень отважна, но, как и все люди того времени, суеверна. И когда стемнело, волосы дыбом поднялись у нее на голове и мурашки пробегали по коже при одной мысли о нечистой силе, которая могла бродить в этой стране. Она особенно боялась упырей. Вера в них была очень распространена в приднестровских странах, благодаря близкому соседству с Молдавией, - и особенно дурной славой пользовались окрестности Ямполя и Рашкова. Так много людей умирало здесь внезапной смертью, без покаяния и отпущения грехов... Басе припомнились все рассказы, слышанные по вечерам в Хрептиеве от рыцарей: о бездонных долинах, где при каждом порыве ветра слышались крики: "Господи! Господи!", о блуждающих огоньках, в которых что-то хрипело, о смеющихся скалах, о бледных детях-"сосунах" с зелеными глазами и чудовищной головой, которые просили, чтобы посадить их на лошадь, а когда их сажали, то они начинали сосать кровь. Наконец, о головах без туловищ, ходящих на паучьих ножках, и о самых страшных из них: о взрослых упырях, или, как их называли валахи, "бруколаках", которые бросались на людей.

Бася крестилась и продолжала креститься до тех пор, пока у нее не уставала рука: тогда она читала молитвы, ибо это было единственное средство против нечистой силы. И только лошади приободряли ее; они не выказывали никакого страха и фыркали резво. По временам Бася хлопала рукой по спине своего коня, словно желая убедиться, что она находится в мире действительности.

Ночь, поначалу очень темная, мало-помалу светлела, и наконец сквозь редеющий туман проглянули звезды. Для Баси это было большое счастье: во-первых, страх ее уменьшился, во-вторых, глядя на Большую Медведицу, она могла направиться с северу, то есть в сторону Хрептиева. Вглядевшись в окрестность, она решила, что уже значительно отдалилась от Днестра, так как здесь было меньше скал и больше холмов, поросших дубняком, и чаще попадались обширные равнины.

То и дело приходилось ей переезжать через овраги, и она спускалась в них всегда со страхом: в них было очень темно и пронизывал холод. Некоторые овраги приходилось объезжать, - спуск был слишком крут, и это замедляло дорогу и отнимало много времени. Но хуже всего было, когда приходилось проезжать через речки и ручьи, которые целой сетью текли с востока к Днестру. Все они уже оттаяли, и лошади пугались, храпели, входя ночью в воду и не зная ее глубины. Бася переправлялась только в тех местах, где отлогий берег давал возможность предположить, что там мелко. В большинстве случаев так и бывало; но в некоторых переправах вода доходила лошадям до брюха, тогда Бася, по примеру солдат, становилась на колени на седло и держалась руками за переднюю луку, стараясь не замочить ног. Но это не всегда ей удавалось, и вскоре она стала ощущать невыносимый холод от ступни до колен.

- Даст Бог, настанет день, я поеду быстрее! - ежеминутно повторяла она.

Наконец она выехала на широкую равнину, поросшую редким лесом, и, заметив, что лошади еле передвигают ноги, остановилась отдохнуть. Обе лошади тотчас же опустили головы к земле и стали жадно щипать мох и прошлогоднюю траву. В лесу было совсем тихо, тишину нарушало только громкое дыхание лошадей и хруст травы в их мощных челюстях.

Утолив голод, или, вернее, обманув его, лошади, по-видимому, имели желание поваляться, но Бася не могла им этого позволить: она боялась даже опустить подпруги и сойти на землю, чтобы каждую минуту быть готовой к дальнейшему бегству.

Она пересела все же на лошадь Азыи, чтобы дать отдых своему коню, который нес ее с последней остановки; хотя он был благородной крови, но не так вынослив, как скакун Азыи.

Жажда, которую Бася утоляла несколько раз при переправах, теперь сменилась голодом, и она принялась за те семена, мешочек с которыми она нашла у седла Азыи. Семена показались ей очень вкусными, хотя и горьковатыми, и она ела, благодаря Бога за это неожиданное подкрепление.

Но она ела экономно, с расчетом, чтобы ей хватило до Хрептиева. Потом ее стало неодолимо клонить ко сну, веки слипались; с тех пор как движения лошадей перестали ее согревать, она стала ощущать сильный холод; ноги совсем окоченели, во всем теле она чувствовала страшную усталость, особенно в спине и в руках, которые у нее после борьбы с Азыей совсем онемели. Она чувствовала сильную слабость и закрыла глаза.

Но минуту спустя она открыла их со страшным усилием.

"Нет, лучше засну днем во время езды, - подумала она, - если я теперь засну, то замерзну..."

Но мысли ее путались, скакали: ей представлялись беспорядочные образы, в которых пуща, бегство и погоня, Азыя, маленький рыцарь, Эвка и последние приключения перемешивались не то наяву, не то в полусне. Все это куда-то бежало вперед, как бежит волна, гонимая ветром, а она, Бася, бежала вместе с ними без страха, без радости, словно по уговору. Азыя как будто гнался за ней, но в то же время и разговаривал с ней и беспокоился за лошадей; пан Заглоба сердился, что ужин остынет; Михал указывал дорогу, а Эвка ехала за ними в санях и ела финики.

Потом эти образы стали стушевываться, точно их поволакивала туманная пелена, и постепенно исчезали: остался только какой-то странный непроницаемый мрак, который казался ей огромной пустыней, уходящей в бесконечную даль. Этот мрак проникал всюду, проник, наконец, и в голову Баси и погасил все эти видения, все мысли, как ветер гасит факелы, горящие ночью на открытом воздухе.

Бася заснула, но, к счастью, прежде чем холод успел заморозить ее кровь в жилах, какой-то необыкновенный шум разбудил ее. Лошади вдруг рванулись, очевидно, в пуще случилось что-то необыкновенное.

Бася в одну минуту очнулась, схватила мушкет Азыи и, наклонившись вперед, стала внимательно прислушиваться. У нее была такая натура, что всякая опасность в одно мгновение пробуждала в ней чуткость, отвагу и готовность к борьбе. Но на этот раз, прислушавшись внимательно, она тотчас успокоилась. Звуки, разбудившие ее, оказались хрюканьем диких кабанов. Волки ли подбирались к ним, или кабаны грызлись между собой из-за самок, только вся пуща огласилась их ревом. Шум этот, вероятно, доходил издалека, но среди ночной тиши и глубокого покоя все казалось так близко, что Бася слышала не только визг и хрюканье, но и громкий свист, выходивший из ноздрей животных при учащенном дыхании. Вдруг послышался топот и треск ломаемых ветвей, и целое стадо, которого Бася так и не увидела, пронеслось вблизи ее и скрылось в глубине пущи.

А в неисправимой Басе, несмотря на весь ужас ее положения, на одно мгновение проснулась охотничья жилка, и ей стало досадно, что она не видала пробежавшего мимо стада.

"Хоть бы взглянуть немного, - подумала она. - Ну ничего! В лесах я еще не то увижу..."

Но тут она вспомнила, что ей лучше ничего не видеть, а как можно скорей спасаться бегством; и она тронулась в дальнейший путь.

Оставаться дольше нельзя было еще и потому, что холод пронизывал ее всю, а движения лошадей согревали, сравнительно мало утомляя. Но зато лошади, которые успели лишь пощипать немного мху и мерзлой травы, двинулись очень неохотно, опустив головы. Во время остановки их бока покрылись инеем, и они еле передвигали ноги. Они шли с полуденной остановки почти без отдыха.

Проехав поляну и не сводя глаз с Большой Медведицы, Бася углубилась в пущу, не очень густую, но холмистую и полную узких оврагов. Стало темнее не только от теней, которые бросали деревья, но и от поднявшегося с земли тумана, который заслонил звезды. Приходилось ехать наобум. Одни только овраги указывали Басе, что она не сбилась: она знала, что все они тянутся с востока к Днестру и что, переезжая через них, она подвигается к северу. Она все же помнила, что, несмотря на эти указания, ей грозит опасность или слишком отдалиться от Днестра, или слишком приблизиться к нему. И то и другое было опасно, так как в первом случае она могла удлинить себе дорогу, во втором - подъехать слишком близко к Ямполю и попасть в руки врагов.

Была ли она еще под Ямполем или уже миновала его, об этом она не имела ни малейшего понятия.

"Я скоро узнаю, когда миную Могилев, - подумала Бася, - он лежит в глубоком овраге, который тянется очень далеко, и я его узнаю".

Потом, посмотрев на небо, она опять подумала:

"Дай бог скорее проехать Могилев; там уже начинаются владения Михала, там уж мне нечего бояться".

Между тем ночь становилась все темнее. К счастью, земля здесь была покрыта снегом, на белом фоне которого можно было различить темные стволы деревьев, низкие пни и объезжать их; зато Басе пришлось ехать медленнее, и ею снова овладел тот самый страх перед нечистой силой, от которого холодела кровь в ее жилах.

"Если я увижу горящие глаза невысоко над землею, - подумала она, - это ничего, это волк, но если на уровне человеческого роста..."

И в ту же минуту она вскрикнула:

- Во имя Отца и Сына!..

Был ли это обман зрения, или, быть может, дикая кошка сидела на ветке дерева, но только Бася явственно увидала пару горящих глаз на уровне человеческого роста.

От страха у нее потемнело в глазах, но когда она взглянула снова, то ничего не увидела, слышался только какой-то шелест между ветвями, да сердце ее билось так сильно, точно хотело выскочить.

И она долго-долго ехала вперед, тоскуя по дневному свету. Ночь казалась ей бесконечной. Вскоре река снова преградила ей путь. Бася была уже далеко за Ямполем - близ берегов Росавы, но не знала, где она. Догадывалась только, что все подвигается к северу, раз на ее пути опять река. Она также догадывалась, что ночь уже на исходе, так как мороз усилился. Туман рассеялся, на небе опять появились звезды, но они были уже бледнее.

Наконец стало понемногу светать. Стволы и ветви деревьев сделались отчетливее. В лесу воцарилась полная тишина. Светало.

Вскоре Бася могла уже различать масть лошадей. На востоке, между ветвями деревьев, появилась светлая полоска, наступал день, и притом погожий.

Тут Бася почувствовала страшную усталость. Рот то и дело открывался от зевоты, глаза слипались; вскоре она крепко заснула, но ненадолго: ее разбудила ветка, за которую она зацепилась головою. К счастью, лошади шли очень медленно, пощипывая по дороге мох, и удар был так легок, что не причинил ей никакого вреда. Солнце уже взошло, и его бледные прекрасные лучи пробивались сквозь ветви. При виде солнца Бася ободрилась; ее отделяла от погони огромная степь, столько гор и оврагов осталось позади; прошла и ночь. "Только бы меня не схватили люди из Ямполя или Могилева, а те уж не догонят", - думала Бася.

Она рассчитывала и на то, что с самого начала бегства она ехала по каменистой почве, на которой лошадиные копыта не могли оставить следов. Но вскоре ею опять овладело сомнение.

"Липки заметят следы и на камнях, и на скалах, и будут гнаться за мной, пока у них не попадают лошади".

Последнее предположение было наиболее правдоподобно. Басе достаточно было взглянуть на своих лошадей: у обеих бока ввалились, головы были опущены, взгляд был мутный. На ходу они то и дело наклоняли головы к земле, чтобы пощипать мох или пожелтевшие засохшие листья на низких дубовых кустах. Лошадей, должно быть, мучила жажда, потому что на всех переправах они с жадностью пили воду.

Несмотря на это, Бася, выехав на поляну между двумя лесами, опять пустила измученных лошадей вскачь, пока не доехала до другого леса.

Проехав лес, она снова очутилась на поляне, еще более обширной и холмистой. За холмами на расстоянии четверти мили виднелся столб дыма, поднимавшийся прямо, как сосна, к небу. Это было первое жилье, встретившееся Басе по дороге; вся эта страна, за исключением прибрежья Днестра, была превращена в пустыню, не только благодаря татарским набегам, но и вследствие постоянных войн поляков с казаками. После последнего похода Чарнецкого, жертвой которого сделалась Буша, местечки превратились в убогие деревушки, а деревни поросли молодым лесом. А ведь после Чарнецкого сколько было таких походов, сколько резни, и все это продолжалось до самого последнего времени, пока, наконец, Собеский не отнял эти земли у неприятеля. Страна опять оживала, население возрастало, но та дорога, по которой ехала Бася, была особенно пустынна; здесь скрывались только разбойники, но и они почти все были уничтожены польскими отрядами, которые стояли в Рашкове, Ямполе, Могилеве и Хрептиеве.

При виде этого дыма первой мыслью Баси было - ехать туда, отыскать хутор, шалаш или даже простой костер, согреться около него и подкрепить свои силы. Но вскоре ей пришло в голову, что в этих краях лучше встретиться со стаей волков, чем с людьми; люди эти были более дики и жестоки, чем звери. Напротив, надо было гнать лошадей и поскорее миновать это лесное человеческое убежище, где ее могла ждать только смерть.

На самом краю противоположного леса Бася заметила небольшой стог сена и, ни на что уже не обращая внимания, остановилась около него, чтобы покормить лошадей. Они стали жадно есть, погружая в стог свои головы вместе с ушами и вытаскивая оттуда целые охапки сена. К несчастью, им очень мешали мундштуки, но Бася не решалась разнуздать лошадей, рассуждая так:

- Там, где виден дым, должен быть и хутор, а раз здесь стог стоит, то в хуторе есть и лошади, на которых меня могли бы преследовать, - значит, надо быть наготове.

Тем не менее она провела у стога около часу, так что лошади подкормились хорошенько, и сама она подкрепилась семенем. Двинувшись вперед и проехав несколько саженей, она увидала вдруг двух людей с вязанками хвороста на плечах.

Один из них был не стар, но и не первой молодости, с лицом, изрытым оспой, косой, страшный, с жестоким и зверским выражением лица; другой, подросток, казался сумасшедшим. Это можно было заключить по его глуповатой улыбке и бессмысленному взгляду.

Оба они при виде вооруженного всадника побросали хворост на землю и, по-видимому, испугались. Но встреча была так неожиданна, и они стояли так близко, что бежать не могли.

- Слава богу! - сказала Бася.

- Во віки віков.

- А как зовется этот хутор?

- А зачем ему называться? Так, просто - хата!

- Отсюда далеко до Могилева?

- Мы не знаем.

Тут старший из них стал пристально всматриваться в Басю. Так как она была в мужском платье, то он принял ее за подростка, и тотчас на лице его вместо прежнего страха появилось выражение дерзости и жестокости.

- А шо ви такий молоденький, пан лыцарь?

- А тоби шо?

- И одни едете? - продолжал мужик, делая шаг вперед.

- За мной войско идет.

Он остановился, взглянул на широкую поляну и отвечал:

- Неправда. Никого нет.

Сказав это, он сделал еще два шага вперед, его косые глаза загорелись угрюмым огнем, и в то же время он стал издавать звуки, похожие на крик перепела, очевидно, желая таким способом кого-то позвать.

Все это показалось Басе очень подозрительным, и она, нимало не колебалась, прицелилась в его грудь из пистолета, крикнув:

- Молчи, не то погибнешь!

Крестьянин умолк и даже упал как пласт на землю. То же сделал и сумасшедший подросток, но при этом завыл от страха, как волк. Возможно, что он когда-то и помешался от страха, ибо вой его был теперь полон ужаса.

Бася хлестнула лошадь и помчалась стрелой. К счастью, лес был редкий. Вскоре показалась новая поляна, очень узкая и длинная. Хорошо покормленные лошади с новыми силами понеслись вихрем.

"Побегут домой, сядут на коней и будут меня преследовать!" - думала Бася.

Ее утешала мысль, что лошади идут хорошо и что от хутора до той местности, где она встретила людей, было довольно далеко.

"Пока они дойдут до хаты, пока выведут лошадей, я буду от них на расстоянии мили, а то и двух".

Так и случилось.

Когда прошло несколько часов и Бася убедилась, что ее не преследуют, она удержала лошадей, а давящий страх камнем лег ей на грудь, и ей стало так тяжело, что она не могла удержаться от слез.

Встреча показала ей, какие люди живут в этих краях и чего можно от них ожидать. Правда, это не было для нее неожиданностью. И по собственному опыту и из рассказов, слышанных в Хрептиеве, она знала, что прежние спокойные жители или переселились из этих пустынь, или погибли во время войны, а те, что остались, жили в постоянной тревоге, среди ужасов междоусобной войны, наездов татар и относились друг к другу, как волки; у них не было ни церквей, ни веры, кругом они не видели других примеров, кроме убийств и поджогов, не знали других законов, кроме кулачной расправы, потеряли всякие человеческие чувства и дикостью своей походили на диких зверей. Все это знала Бася, но человек одинокий, заблудившийся в пустыне, голодный, продрогший от холода невольно ждет помощи от себе подобных. Так и она, увидав дым, указывавший на присутствие жилища, и невольно следуя первому порыву сердца, хотела бежать туда, чтобы приветствовать этих людей именем Божьим и под их кровлей преклонить измученную голову. Между тем жестокая действительность, словно злая собака, сразу оскалила на нее зубы, сердце ее переполнилось горечью, и слезы сами собой полились из глаз.

"Неоткуда ждать помощи, как от Бога! - подумала она. - Не дай бог встретиться с людьми!"

Потом она стала думать о том, почему этот человек стал подражать крику перепела. По всей вероятности, невдалеке были еще люди, и он хотел их позвать. Ей пришло в голову, что она попала в логово разбойников, которых, вероятно, вытеснили из прибрежных оврагов и которые скрывались здесь, в глухой пуще, где соседство широкой степи обеспечивало им полную безопасность и где они могли легко избежать преследования.

"А что будет, - думала Бася, - если я встречу нескольких или несколько десятков? Мушкет - для одного, пара пистолетов, - для двух, сабля еще для двух, пожалуй, но если их будет больше, тогда я погибну страшной смертью".

И поскольку раньше среди ночи и ее тревог она мечтала о наступлении дня, постольку теперь она стала ждать сумерек, которые могли бы ее укрыть от глаз людей.

Но Басе еще дважды пришлось наткнуться на людей. В первый раз она Увидала на окраине высокой поляны несколько десятков хат. Быть может, в них жили не разбойники по ремеслу, но она предпочла объехать эту местность, зная, что здесь и крестьяне не лучше разбойников; в другой раз она слышала стук топоров: рубили деревья в лесу.

Наконец желанная ночь спустилась на землю. Бася так устала, что, доехав до голой степи, не поросшей лесом, она сказала себе:

- Здесь я не разобьюсь о дерево. Я засну, хотя бы мне пришлось замерзнуть.

Когда у нее уже смыкались глаза, ей показалось, что она видит вдали на белом снегу несколько черных точек, которые двигаются в разных направлениях. На минуту она пересилила сон и тихо пробормотала: "Это, верно, волки!"

Но, прежде чем она успела проехать несколько шагов, точки эти исчезли, и она тотчас уснула так крепко, что проснулась только тогда, когда лошадь Азыи, на которой она сидела, заржала.

Она оглянулась кругом; она была на краю леса и проснулась вовремя, иначе могла удариться о какое-нибудь дерево.

Вдруг она заметила, что другой лошади нет.

- Что случилось?! - воскликнула она с тревогой.

А случилась вещь очень обыкновенная: хотя Бася и привязала поводья второй лошади к луке седла, на котором сидела, но окоченевшие руки плохо ее слушались, и она не могла покрепче затянуть узел; поводья развязались и уставшая лошадь отстала, чтобы поискать корма под снегом или же прилечь.

К счастью, пистолеты были у Баси за поясом, а на кобуре при ней был и рог с порохом, и мешочек с семенем. Несчастье даже было не так уж велико: лошадь Азыи, если даже и уступала ее коню в быстроте, зато была выносливее и привычнее к холоду. Все же Басе стало жаль любимого скакуна, и она решила его отыскать.

Но ее удивило, когда она, оглянувшись кругом, нигде его не увидела, тем более что ночь была совсем светлая.

"Остаться он остался, не поскакал же он вперед, - подумала Бася. - Верно, улегся в каком-нибудь овраге, и я его не вижу".

Лошадь Азыи заржала снова, причем как-то странно вздрогнула и стала стричь ушами, но в степи было тихо.

- Поеду поищу, - сказала Бася.

И она уже повернула лошадь, как вдруг неожиданно тревога овладела ею, и точно чей-то голос крикнул ей:

- Бася, не поворачивай назад!

В ту же минуту в тишине раздались какие-то зловещие голоса где-то вблизи и, казалось, из-под земли. Это был вой, хрипенье, стоны, наконец, страшный отрывистый визг.

Все это было тем страшнее, что в степи ничего не было видно. У Баси холодный пот выступил от страха, и из ее посиневших губ вырвалось восклицание:

- Что это такое? Что там случилось?!

Впрочем, она сразу догадалась, что волки напали на ее лошадь, но она не могла понять, почему она этого не видит, если, судя по звукам, все это должно происходить на расстоянии каких-нибудь пятисот шагов от нее.

Но спешить на помощь было уже поздно, так как волки, должно быть, уже растерзали лошадь; к тому же надо было думать о собственном спасении. Выстрелив для острастки из пистолета, Бася помчалась дальше. По дороге она раздумывала о том, что случилось, и ей пришло в голову, что, быть может, это не волки напали на ее лошадь, раз звуки выходили из-под земли. При этой мысли мурашки пробежали у нее по коже, но, пораздумав, она вспомнила, что ей во сне казалось, будто она спускается с горы, а потом опять поднимается на гору.

- Вероятно, так и было, - решила она, - должно быть, я спала, проехала через какой-нибудь неглубокий овраг, там и остался мой конь, и волки на него напали.

Остаток ночи прошел без приключений. Лошадь, подкрепившись накануне сеном, шла очень хорошо, так что Бася даже удивлялась ее выносливости. Это была настоящая татарская лошадь "волчарь", очень красивая и необыкновенно выносливая. Во время коротких остановок она ела все, что попало, не разбирая: и мох, и листья, обгрызала даже древесную кору, и все шла вперед. На полянах Бася пускала ее вскачь, тогда она стонала, тяжело и громко дыша. Когда Бася ее останавливала, она сопела, дрожала, опускала голову, но не падала. Если бы скакуна Баси и не растерзали волки, он не выдержал бы такой езды.

На другой день Бася, прочитав утреннюю молитву, стала рассчитывать время:

- Я вырвалась из рук Азыи в четверг, около полудня, ехала вскачь до ночи, потом в дороге прошла одна ночь, потом день, снова ночь - теперь наступил третий день. Если даже и была погоня, то она, должно быть, уже вернулась, а до Хрептиева недалеко, потому что я не жалела лошадей.

Минуту спустя она прибавила:

"Ох, пора уже! Боже, сжалься надо мной!"

Минутами у нее являлось желание приблизиться к Днестру, чтобы скорее сообразить, где она, но она боялась тех липков, которых Азыя оставил в Могилеве у пана Гоженского: что же будет, если она еще не миновала Могилева.

По дороге, когда сон не смыкал ей глаз, она внимательно следила, не попадется ли ей на пути большой овраг, похожий на тот, где лежал Могилев, но она ничего не заметила. Впрочем, овраг мог суживаться и в Могилеве иметь совсем другой вид, чем здесь, быть может, он кончался в нескольких верстах от города, словом, Бася не имела ни малейшего понятия о том, где она находится.

Она неустанно молила Бога, чтобы Хрептиев был близко. Она чувствовала, что у нее ненадолго хватит сил выносить все трудности пути, холод, бессонницу и голод; три дня она уже питалась только конопляным семенем и хотя очень берегла его, но в это утро съела последние зерна, и в мешочке уже ничего не оставалось.

Теперь ее могла поддерживать и согревать надежда, что Хрептиев уже недалеко. Кроме надежды, ее, наверное, согревал и лихорадочный жар; Бася прекрасно понимала, что у нее лихорадка, потому что, несмотря на мороз, ее руки и ноги, прежде коченевшие от холода, теперь почти горели, и ее мучила жажда.

"Только бы не потерять сознания, - подумала она, - только бы сил хватило добраться до Хрептиева, увидеть Михала, а там да будет воля Божья..."

Ей опять пришлось переправляться через многочисленные ручьи и реки; они были или мелкие или замерзшие; на некоторых вода шла поверх льда, но лед под ней был крепок. Все же Бася больше всего боялась таких переправ, боялась их и неустрашимая лошадь. Вступая в воду или на лед, она храпела, настораживала уши, иной раз даже упиралась, ступала осторожно, не сразу переводя ноги и раздувая ноздри.

Было уже за полдень, когда Бася, проехав лес, остановилась перед какой-то большой и широкой рекой. По ее предположению, это должна была быть Лядава или Калусик. Сердце у нее радостно забилось: Хрептиев во всяком случае был уже близко. Если бы даже Бася и проехала мимо Хрептиева, она могла считать себя спасенной, так как местность здесь была заселена довольно густо, народ был лучше и опасности для нее быть не могло. Берега Реки, насколько могла разглядеть их Бася, были крутые, и только в одном месте был, по-видимому, песчаный берег, залитый водой. Берега были покрыты толстым слоем льда, посредине реки протекала вода узкой темной полосой. Бася надеялась, что под водой окажется лед.

Лошадь по обыкновению не хотела входить в реку и, как и при прежних переправах, ступала осторожно, низко опустив голову и обнюхивая снег.

Подъехав к воде, протекавшей поверх льда, Бася стала на колени на седло, держась обеими руками за переднюю луку.

Вода зашлепала под копытами.

Под водой, действительно, был твердый лед, и копыта стучали по нему, как по скале, но, по-видимому, от долгой езды по скалистой дороге подковы лошади стерлись, и она начала оступаться, скользить, ноги разъезжались в разные стороны; вдруг она упала, так что даже ткнулась мордой в воду, поднялась, опять упала на задние ноги, вскочила и в ужасе стала бросаться из стороны в сторону и отчаянно бить копытами. Бася дернула за узду, - в эту минуту послышался глухой треск и задние ноги лошади провалились под лед.

- Господи боже! - воскликнула Бася.

Лошадь, передними ногами стоя еще на крепком льду, сделала страшное усилие, но, видно, глыба льда, за которую она цеплялась задними ногами, ускользала у нее из-под ног, погружаясь все глубже, и вместе с ней проваливалась и лошадь все глубже и глубже; наконец она хрипло застонала. У Баси еще хватило времени уцепиться за гриву лошади, и, пробравшись по ее шее, соскочить на твердый лед перед лошадью. Тут она упала и вся промокла в воде. Но, поднявшись и ощутив лед под ногами, она поняла, что спасена. Попыталась даже спасти лошадь, нагнулась, схватила ее за поводья и, не отступая к берегу, стала тянуть их к себе изо всех сил. Но лошадь все погружалась в глубину и не могла уже вытащить даже передних ног, чтобы зацепиться за уцелевший лед. Наконец она окончательно погрузилась, и только шея и голова торчали над водой. Она застонала почти человеческим стоном и, оскаливая зубы, глядела на Басю с такой неописанной печалью, точно хотела сказать: "Нет уже для меня спасения, пусти поводья: иначе я и тебя еще втащу".

Действительно, спасения не было, и Бася должна была пустить поводья.

Когда лошадь совсем скрылась под водой, Бася перешла на другой берег, уселась под безлиственным кустом и зарыдала, как ребенок.

В эту минуту энергия ее на время была сломлена. Горечь и тоска, которые наполнили ее сердце после встречи с людьми, теперь еще сильнее овладели ею. Все было против нее - и неизвестность дороги, и темнота, и стихии, и люди, и звери - одна только десница Божья руководила ею. Она с детским доверием вручала свою судьбу Господу, но и здесь надежда обманула ее. Это было чувство, в котором Бася не отдавала себе ясного отчета, но которое было в ней очень глубоко.

Что ей оставалось? Жалобы и слезы! А ведь она обнаружила уже столько мужества, сколько вряд ли могло найтись в слабом и жалком создании. И вот лошадь ее утонула, исчезла последняя надежда на спасение, последняя соломинка, за которую она могла ухватиться, как утопающий, последнее живое существо, которое было с ней. Без этой лошади она чувствовала себя бессильной среди неведомого пространства, отделяющего ее от Хрептиева, среди лесов, оврагов и степей, не только беззащитной от людей и зверя, но еще более одинокой и всеми покинутой.

Она плакала, пока у нее хватило слез. Потом наступили упадок сил и утомление, горькое сознание своей беспомощности, почти граничащее со спокойствием. Глубоко вздохнув несколько раз, Бася сказала:

- Против воли Божьей не пойдешь... Здесь и умру!

И она закрыла глаза, когда-то такие ясные и веселые, а теперь впалые, с подтеками.

Но хотя тело ее с каждой минутой слабело, мысль билась в ее голове, как птица в клетке. Если бы ее никто не любил, умереть было бы не так тяжело, но ведь все, все ее так любили.

И она представляла себе, что будет, когда обнаружится измена Азыи и когда узнают о ее побеге. Как ее будут искать, как найдут посиневшую, замерзшую, спящую вечным сном под этим кустом на берегу реки. И вдруг она громко сказала:

- То-то горевать будет мой Михал! Ай-ай! - И она стала оправдываться перед ним, объяснять ему, что все случилось не по ее вине.

"Я, Михалок, - говорила она, мысленно обнимая его за шею, - сделала все, что было в моих силах, но что же делать, дорогой, раз Богу было не угодно..."

И вскоре ее охватило такое сильное чувство к любимому человеку, такое неодолимое желание хоть умереть вблизи него, что, собрав последние силы, она встала и пошла.

Сначала это было ей очень трудно. Ноги ее за время столь продолжительной езды отвыкли ходить. К счастью, ей не было холодно, ей было даже тепло, лихорадка не оставляла ее ни на минуту.

Углубившись в лес, она пошла вперед, следя за тем, чтобы солнце было слева. Оно уже перешло на молдавскую сторону; была вторая половина дня, часа четыре. Бася теперь уже не думала о том, чтобы не приближаться к Днестру: ей все казалось, что Могилев остался сзади.

- Ах, если бы знать наверняка, если бы знать! - повторяла она, поднимая кверху посиневшее и в то же время воспаленное лицо.

Если бы какое-нибудь животное или дерево заговорило и сказало: до Хрептиева миля-две, - она, может быть, еще бы дошла.

Но деревья молчали и казались ей даже какими-то враждебными, и своими корнями загораживали ей дорогу. Бася ежеминутно спотыкалась о засыпанные снегом отростки корней. Через некоторое время ей стало невыносимо тяжело, она сбросила с себя верхнюю одежду и осталась в тулупчике. Теперь она пошла быстрее, то спотыкаясь, то падая в снежные сугробы. Ее сафьяновые сапожки, подбитые мехом, без подошв, очень удобные для верховой езды или для езды в санях, не защищали ее ног от ушибов о камни, корни и кочки, да, кроме того, намокшие при переправах через ручьи, они совсем отсырели и скоро могли совершенно истрепаться от ходьбы по лесу.

"Босиком пойду, или в Хрептиев, или к смерти!" - думала Бася.

И скорбная улыбка озарила ее лицо.

У нее было одно утешение: она идет так неутомимо, что если и умрет в дороге, то Михал ни в чем не сможет ее упрекнуть. И так как она уже привыкла мысленно разговаривать с мужем, то сейчас же сказала:

"Эх, Михалок, другая и того бы не сделала, например, Эвка!"

Об Эве она думала часто и молилась за нее; ей теперь стало ясно, что если Азыя не любил этой девушки, то судьба ее и остальных пленных в Рашкове ужасна.

- Им хуже, чем мне! - повторяла она ежеминутно, и эта мысль придавала ей сил.

Прошел час, другой, третий. Силы ее таяли с каждым шагом. Солнце медленно зашло за Днестр, залило небо красноватой зарей и погасло; снег принял фиолетовый оттенок. Потом море золота и пурпура стало темнеть на небе и суживаться; из огромного моря оно превратилось в озеро, наконец, в узкую яркую полосу, и все стемнело.

Наступила ночь.

Прошел еще час. Лес стоял черный, таинственный, ветра не было, и он молчал; казалось, он раздумывал, что ему делать с этим бедным заблудившимся существом. Но ничего хорошего не сулила эта мертвая тишина, наоборот, в ней было безучастие и равнодушие. Бася шла вперед все быстрее, жадно ловила воздух воспаленными губами, от темноты и усталости она падала все чаще и чаше.

Голова ее была поднята вверх, но она уже не смотрела на Большую Медведицу - она потеряла направление. Шла, лишь бы идти. Шла, потому что ее уже стали посещать предсмертные видения, полные света и сладости...

Ей казалось, например, что четыре стороны леса быстро сходятся и образуют четыре стены хрептиевской комнаты. Бася - там, и видит все ясно. В камине горит яркий огонь; на скамьях сидят, как всегда, офицеры: пан Заглоба препирается с паном Снитко; пан Мотовило сидит молча, смотрит в камин и каждый раз, как услышит шипение огня, говорит своим протяжным голосом: "Душа в чистилище, что тебе нужно?" Пан Мушальский и пан Громыка играют в кости с Михалом. Бася подходит к ним и говорит: "Михал, я сяду на скамейке и немного прижмусь к тебе... мне не по себе..." Михал обнимает ее: "Что с тобою, котенок? А может быть..." И он наклоняется к ней и что-то шепчет ей на ухо. А она говорит ему: "Ах, как мне не по себе!"

Как спокойно, как светло в этой комнате, как дорог ей этот Михал, но Басе так нехорошо, что ею овладевает тревога.

Басе так нехорошо, что жар вдруг проходит, и ее одолевает предсмертная слабость. Видения исчезают. К ней возвращается сознание и вместе с ним и память.

- Я бегу от Азыи, - говорит Бася. - Я ночью, в лесу, не могу дойти до Хрептиева и умираю...

Вслед за жаром ее начинает знобить, холод пронизывает ее до костей. Ноги сгибаются под нею, она становится на колени на снегу, под деревом. Ни малейшее облачко не затемняет ее сознания. Ей ужасно жаль жизни, но она прекрасно сознает, что умирает... Она поручает себя Богу и говорит прерывистым голосом:

- Во имя Отца и Сына...

. . .

Дальнейшие слова молитвы прерываются какими-то странными, пронзительными, скрипучими звуками: в ночной тишине они так явственны, так неприятны. Бася раскрывает рот и вопрос: "Что это?" - замирает на ее губах. Она словно не верит и начинает ощупывать руками лицо; из уст ее вырывается громкий крик:

- О, Господи, Господи! Это колодезные журавли! Это Хрептиев! О, Господи! И это существо, умиравшее за минуту перед тем, вскакивает на ноги и, задыхаясь, дрожа, с глазами, полными слез, тяжело дыша, бежит по лесу, падает, поднимается снова и повторяет:

- Там поят лошадей. Это Хрептиев! Это наши журавли. Хоть до ворот. Хоть до ворот... О, Господи... Хрептиев! Хрептиев!..

А тут и лес редеет, открывается снежное поле и холм, с которого на Басю глядят несколько десятков светящихся глаз.

Но это не волчьи глаза... Ах, это окна хрептиевского дома мелькают таким отрадным, ясным и спасительным светом. Это крепость там, на холме, обращенная восточной стороной к лесу. До крепости было еще полверсты, но Бася даже не заметила, как она пробежала это расстояние. Солдаты, стоявшие у ворот, не узнали ее впотьмах и пропустили, думая, что это казачок, куда-нибудь посланный, возвращается к коменданту; она вбежала во двор и, пробежав мимо колодцев, у которых драгуны, вернувшиеся из объезда, поили коней на ночь, остановилась у дверей главного дома.

Маленький рыцарь с паном Заглобой сидели верхом на скамейке перед камином и, попивая мед, говорили о Басе, думая, что она уже хозяйничает там, далеко, в Рашкове. Оба они были не в духе; им было тоскливо без Баси, и оба они ежедневно спорили о дне ее возвращения.

- Не дай бог, настанет оттепель, дожди, распутье, тогда бог знает, когда она вернется! - мрачно говорил пан Заглоба.

- Зима еще продержится, - говорил маленький рыцарь, - а дней через восемь-десять я буду все посматривать в сторону Могилева.

- Я предпочел бы, чтобы она не уезжала. По-моему, в Хрептиеве без нее мне нечего делать.

- А зачем же вы уговаривали?

- Не выдумывай, Михал, это ты все устроил!

- Только бы она вернулась здоровой...

Тут маленький рыцарь вздохнул и прибавил:

- Здоровой и как можно скорей.

Вдруг скрипнула дверь, и какое-то маленькое, жалкое, оборванное существо жалобно запищало с порога:

- Михал! Михал!

Маленький рыцарь вскочил, но в первую минуту был так поражен, что не двинулся с места, - только развел руками, заморгал глазами и так замер...

- Михал... Азыя изменил... хотел меня похитить... но я убежала и... спаси... Сказав это, она зашаталась и, как мертвая, упала на землю; тогда он подскочил к ней, схватил ее как перышко на руки и крикнул пронзительно:

- Боже милосердный!

Но ее бледная посиневшая головка безжизненно повисла на его плече, и он, думая, что держит в своих объятиях уже мертвую, закричал страшным голосом:

- Баська умерла... умерла... помогите!

V

Весть о возвращении Баси молнией облетела Хрептиев, но никто, кроме маленького рыцаря, пана Заглобы и служанок, не видел ее ни в этот вечер, ни в следующие дни. После того, как она лишилась чувств еще на пороге, она пришла в себя настолько, что могла в нескольких словах рассказать все, что случилось с нею. Но потом начались новые обмороки, а час спустя, несмотря на то, что ее всячески приводили в чувство, старались согреть, давали вина, пробовали даже кормить, - она не узнавала даже мужа, и не было сомнения, что у нее начинается тяжелая и долгая болезнь. Между тем во всем Хрептиеве поднялось движение. Солдаты, узнав, что пани вернулась полуживая, высыпали на двор, как рой пчел. Офицеры собрались в главной комнате хрептиевского дома и, тихо перешептываясь, с нетерпением ждали известия из спальни, куда перенесли Басю. Долгое время они не могли ничего узнать; служанки, правда, бегали туда-сюда, - то в кухню за горячей водой, то в аптеку за пластырями, мазями и травами, но они ни на минуту не давали себя задержать. Эта неизвестность камнем давила все сердца. На дворе толпа все росла, пришли даже мужики из деревни. Все осаждали друг друга вопросами; скора разошлась весть об измене Азыи и о том, что Бася целую неделю убегала от погони без пищи и сна. При этом известии все пришли в бешенство. Возмущению солдат не было предела, и если они не выражали его вслух, то лишь боясь повредить больной шумом. Наконец, после долгого ожидания, к офицерам вышел пан Заглоба с красными от слез глазами; офицеры бросились к нему гурьбой и тотчас же засыпали его вопросами.

- Жива? Жива?

- Жива, - ответил старичок, - но одному Богу известно, что будет через час...

Тут слова застряли у него в горле, нижняя губа задрожала, и, схватившись руками за голову, он тяжело опустился на скамью. Плечи его затряслись от глухих рыданий.

Увидав это, пан Мушальский бросился в объятия пана Ненашинца, хотя и недолюбливал его, и завыл тихонько; пан Ненашинец тотчас завторил ему. Пан Мотовило вытаращил глаза, точно хотел что-то проглотить и не мог, пан Снитко начал дрожащими руками расстегивать жупан, а пан Громыка поднял руки кверху и так ходил по комнате.

Солдаты заметили через окна эти знаки отчаяния и, полагая, что пани уже умерла, подняли шум и плач.

Пан Заглоба, услыхав этот шум, впал в бешенство и выскочил на двор.

- Молчать, шельмы! Чтоб вас громом разразило... - крикнул он сдавленным голосом.

Они тотчас умолкли, поняв, что не пришло еще время оплакивать пани, но все же не расходились со двора. Пан Заглоба вернулся в комнату несколько успокоенный и снова сел на скамью.

В эту минуту в дверях снова появилась служанка.

Пан Заглоба бросился к ней.

- Ну как там?

- Спит.

- Спит? Слава богу!

- Может быть, Бог даст...

- Что делает пан комендант?

- Пан комендант у постели.

- Хорошо! Ступай туда, куда тебя послали.

Пан Заглоба обратился к офицерам и сказал, повторяя слова служанки:

- Может быть, Бог даст... Спит! Я начинаю надеяться... Ух!

И все глубоко вздохнули. Потом окружили пана Заглобу и стали его расспрашивать:

- Ради бога! Как это случилось? Что это было? Каким образом она убежала пешком?

- Сначала она бежала не пешком, - ответил пан Заглоба, - у нее даже были две лошади; и этого пса, чтобы его зараза задушила, она сбросила с седла.

- Ушам своим не верим!

- Рукояткой пистолета ударила его меж глаз, а так как они в то время отстали, то никто этого не видел и никто не погнался. Одного коня волки заели, а другой утонул при переправе через реку. Боже милосердный! Шла, бедняжка, одна по лесу, ничего не ела, не пила...

Тут пан Заглоба снова зарыдал и на некоторое время прервал свой рассказ, а офицеры опомниться не могли от изумления, ужаса и жалости к этой общей любимице.

- Будучи уже близко от Хрептиева, - продолжал Заглоба минуту спустя, - но не узнав местности, она готовилась умереть, но услышала скрип колодезных журавлей и сообразила, что до Хрептиева уже недалеко, и, выбиваясь из последних сил, дотащилась.

- Бог охранял ее в такой опасности, - сказал Мотовило, вытирая мокрые усы. - Он сохранит ее и теперь!

- Иначе и быть не может! Вы сказали истинную правду! - прошептали офицеры.

Но вот на дворе опять послышался сильный шум. Пан Заглоба снова впал в бешенство и выскочил из комнаты. На дворе стояла сплошная толпа солдат. Увидав пана Заглобу и двух офицеров, солдаты раздвинулись, уступая дорогу.

- Помолчите, собачьи души! - начал Заглоба. - Не то я вас...

Но из полукруга выступил Сидор Люсня, драгунский вахмистр, настоящий мазур, любимец Володыевского. Сделав два шага вперед, он вытянулся в струнку и произнес решительным тоном:

- Ваша милость! Не может быть иначе! Ежели он, такой-сякой сын, хотел нашу пани обидеть, то все мы на него двинемся, чтоб отомстить! Не я один говорю, все того просят. А так как пан полковник идти не может, то мы пойдем под началом кого другого, хотя бы в самый Крым, лишь бы его схватить и отомстить за нашу пани...

В голосе вахмистра звучала упорная, холодная мужицкая угроза; остальные драгуны скрежетали зубами и, сопя и ворча, тихонько ударяли руками по саблям. В этом глухом ворчании толпы, напоминавшем рычание медведя в ночной тишине, было что-то страшное.

Вытянувшись в струнку, вахмистр стоял и ждал ответа, за ним стояли в ожидании и остальные ряды, и в них чувствовалось столько упорства и злобы, что теперь бессильна была даже военная дисциплина.

С минуту продолжалось молчание.

Вдруг в задних рядах раздался чей-то голос:

- Кровь его - лучшее лекарство для пани.

Гнев пана Заглобы сразу прошел: его тронула привязанность солдат к Басе, а при упоминании о лекарстве у него вдруг мелькнула мысль о том, что надо привезти доктора для Баси. В первую минуту в пустынном Хрептиеве о докторе никто даже не подумал, а между тем в Каменце было несколько медиков и в числе их был один грек, человек знаменитый, богатый и такой ученый, что его повсюду считали чернокнижником. Но было сомнительно, захочет ли он за какое бы то ни было вознаграждение ехать в такую пустыню, как Хрептиев, он, которого даже магнаты величали "вашей милостью".

Пан Заглоба задумался на минуту, потом сказал:

- Этот бешеный пес не уйдет от справедливой мести, за это я вам ручаюсь, а ты бы, наверное, предпочел, чтобы в этом поклялся король, а не Заглоба! Но еще неизвестно, жив ли он; пани, вырываясь из его рук, ударила его по голове рукояткой пистолета. Теперь не время об этом думать, надо прежде всего спасти больную.

- Мы хоть жизнью спасать ее готовы! - ответил Люсня.

В подтверждение слов вахмистра толпа опять заворчала.

- Слушай, Люсня, - сказал Заглоба, - в Каменце живет медик Родопул. Поезжай к нему, скажи, что пан генерал подольский вывихнул ногу у самого города и ждет его помощи. А когда вы будете за городскими стенами, ты схватишь его за шиворот и посадишь на коня, а то и в мешок, и единым духом повезешь в Хрептиев. Через каждые две версты я велю расставить для тебя лошадей, и вы все время будете ехать вскачь. Но только смотри, довези его живым, - в мертвом толку мало.

Толпа загудела теперь уже от удовольствия. Люсня только зашевелил усами и сказал:

- Уж я его раздобуду и не оброню до самого Хрептиева!

- Ступай.

- Ваша милость!

- Что еще?

- А если он потом помрет?

- Пускай помирает, только бы доехал живым. Бери шесть человек и ступай. Люсня побежал. Остальные бросились седлать лошадей: они были рады

хоть чем-нибудь услужить пани. Через несколько минут шесть человек поехали в Каменец. За ними повели лошадей налегке, чтобы порасставлять их по дороге. Пан Заглоба, довольный собою, вернулся в комнату.

Минуту спустя вышел Володыевский. Он почти не сознавал ничего, равнодушно выслушивал слова утешения. Сообщив Заглобе, что Бася все спит, он сел на скамью и, как помешанный, смотрел на дверь, за которой она лежала. Офицерам казалось, что он прислушивается, и они затаили дыхание. В комнате царила мертвая тишина.

По прошествии некоторого времени Заглоба на цыпочках подошел к маленькому рыцарю.

- Михал, - сказал он, - я послал за доктором в Каменец, но... может быть, еще за кем-нибудь послать?

Володыевский смотрел, собирался с мыслями и, очевидно, не понимал.

- За ксендзом, - сказал Заглоба, - ксендз Каминский мог бы и к утру поспеть...

Маленький рыцарь закрыл глаза, отвернул к камину побледневшее как мел лицо и начал быстро повторять:

- О, Господи, Господи, Господи!

Заглоба не спрашивал больше ни о чем и вышел, чтобы сделать надлежащие распоряжения. Когда он вернулся, Володыевского уже не было в комнате. Офицеры сказали ему, что больная звала мужа, но неизвестно, в бреду или в сознании.

Старый шляхтич тотчас же убедился собственными глазами, что это было в бреду.

Щеки Баси горели ярким румянцем; на вид она казалась здоровой, но глаза, хотя и блестели, были мутны, ее белые руки чего-то искали на одеяле и однообразными движениями скользили по нему. Володыевский ни жив ни мертв лежал у ее ног. Время от времени больная что-то тихонько бормотала, некоторые слова она говорила громче, и среди них чаще всего слышалось: "Хрептиев". Очевидно, порой ей казалось, что она все еще в дороге. Пана Заглобу в особенности тревожили движения ее рук по одеялу; в этих бессознательных движениях он видел один из признаков приближающейся смерти. Он был человек опытный, и немало людей умирало у него на глазах, но никогда еще его сердце так не разрывалось, никогда еще он не испытывал такой щемящей тоски, как при виде этого цветка, увядающего так безвременно... Он понял, что только один Бог может спасти эту угасавшую жизнь, и, опустившись на колени, стал громко молиться.

Между тем дыхание Баси становилось все тяжелее и тяжелее и, наконец, перешло в хрипение. Володыевский вскочил. Заглоба поднялся с колен. Они не произнесли ни слова, а только обменялись взглядом - и в этом взгляде был ужас. Им показалось, что она уже кончается. Но это продолжалось только минуту. Вскоре дыхание ее стало спокойнее и даже медленнее.

С этой минуты они жили между страхом и надеждой. Ночь тянулась бесконечно. Офицеры не пошли к себе отдохнуть, а сидели в комнате, то посматривали на двери спальни, то перешептывались, то дремали. Слуга входил время от времени, чтобы подбросить дров в печку, при каждом шорохе они вскакивали, думая, что это идет Володыевский или Заглоба и что они услышат страшное слово: "Умерла!"

Запели петухи, а Бася все еще боролась с горячкой. Под утро началась страшная буря с дождем: ветер гудел, выл в балках, выл на крыше, по временам колебал пламя в камине, выбрасывая в комнату целые клубы дыма и искр. Как только начало светать, пан Мотовило на цыпочках вышел из комнаты: ему нужно было еще ехать в объезд. Наконец настал и день - бледный, туманный - и осветил усталые лица.

На дворе началось обычное движение: среди завывания ветра слышался конский топот на конюшне, скрип колодезных журавлей и голоса солдат, но вскоре раздался звон колокольчика: приехал ксендз Каминский.

Когда он вошел в белом стихаре, все офицеры опустились на колени. Всем казалось, что настала торжественная минута, после которой, несомненно, должна наступить смерть. Больная была без сознания, и ксендз не мог ее исповедать. Он ее миропомазал, потом стал утешать маленького рыцаря и убеждать его в необходимости подчиниться воле Божьей. Но горе его было так велико, что никакие слова не доходили уже до его сознания.

Весь день смерть носилась над Басей. Как паук, спрятавшийся в темном уголке потолка, выползет по временам на свет и по незаметной паутинной нити спускается вниз, так минутами и смерть спускалась к изголовью Баси. И не раз присутствующим казалось, что тень ее падает уже на чело Баси, что ее ясная душа раскрывает свои крылья, чтобы улететь из Хрептиева куда-то в бесконечное пространство, по ту сторону жизни; потом смерть, как паук, опять куда-то скрывалась, и в сердца окружающих снова вступала надежда.

Но надежда эта была очень слабая и временная: никто не смел даже думать, что Бася переживет эту болезнь. Не ждал этого и Володыевский, и его отчаяние было так велико, что встревоженный Заглоба стал опасаться за него и поручил его наблюдению офицеров.

- Ради бога, следите за ним, - говорил он, - а то он еще руки на себя наложит.

Хотя Володыевскому мысль эта и не приходила в голову, но в этих муках тоски и скорби он постоянно спрашивал себя:

"Как же я могу остаться, если она уходит? Как могу я отпустить ее одну? Что скажет она, когда, оглянувшись, не найдет меня возле себя?"

Раздумывая так, он всей душой жаждал умереть вместе с нею, ибо как он не мог представить себе жизни без нее здесь, на земле, так не понимал, чтобы в той жизни она могла быть счастлива без него, могла бы не тосковать по нему.

После полудня зловещий паук снова скрылся под потолок; щеки Баси уже не так горели, жар настолько уменьшился, что к больной на минуту вернулось сознание.

Некоторое время она лежала с закрытыми глазами, потом, открыв их, поглядела на маленького рыцаря и спросила:

- Михадок, я в Хрептиеве?

- Да, дорогая, - ответил Володыевский, стискивая зубы.

- И ты вправду около меня?

- Да. Как ты себя чувствуешь?

- Ох! Хорошо!

Она сама, по-видимому, еще не была уверена, не бред ли это. Но с тех пор к ней все чаще и чаще возвращалось сознание.

Вечером с солдатами приехал Люсня, он вытряхнул из мешка у ворот крепости еле живого каменецкого медика вместе с его лекарствами. Медик, убедившись, что он не в руках разбойников, как раньше предполагал, а просто несколько странным способом привезен к больной, принялся, отдышавшись немного, за лечение, тем более что пан Заглоба показал ему в одной руке мешок с червонцами, а в другой заряженный пистолет и сказал:

- Это награда за жизнь, а это за смерть!

И в ту же ночь, еще на рассвете, зловещий паук куда-то скрылся навсегда. Приговор медика: "Будет долго хворать, но выздоровеет", - радостным эхом облетел весь Хрептиев. Когда Володыевский услыхал это в первый раз, он упал на землю и так разрыдался, что, казалось, рыдания разорвут его грудь, пан Заглоба совсем ослабел от радости, на лбу у него выступили капли пота, и он едва мог крикнуть:

- Пить!

Офицеры бросились друг другу в объятия.

А на дворе опять собрались драгуны, челядь и казаки Мотовилы. Их с трудом удержали от громких криков радости. Они хотели чем бы то ни было выказать свою радость и стали просить разрешения повесить в честь пани хоть нескольких разбойников, заключенных в хрептиевских погребах.

Но маленький рыцарь отказал.

VI

В продолжение целой недели Бася чувствовала себя так плохо, что, если бы не уверения медика, маленький рыцарь и пан Заглоба стали бы ждать, что огонек ее жизни с минуты на минуту погаснет. И только по прошествии недели Басе стало несколько лучше; она совсем пришла в себя, и, хотя медик предполагал, что ей придется пролежать в постели месяц или полтора, было уже ясно, что она совсем поправится и к ней вернутся прежние силы.

Володыевский за все время болезни Баси ни на одну минуту не отходил от ее постели и полюбил ее еще сильнее, поскольку это было возможно, и просто души в ней не чаял. Минутами, сидя около нее и глядя на это исхудалое, осунувшееся, но уже веселое личико, в эти глаза, к которым с каждым днем возвращался их прежний блеск, он испытывал неодолимое желание и смеяться, и плакать, и кричать от радости:

- Выздоравливает моя Баська, выздоравливает!

И он бросался к ее рукам, а иной раз целовал ее бледные худенькие ножки, которые так неутомимо шли по глубокому снегу до самого Хрептиева, словом, он любил и чтил ее необычайно. Он чувствовал себя в таком долгу перед Провидением, что однажды сказал в присутствии пана Заглобы и офицеров:

- Не богат я, но если мне придется даже последнюю рубашку продать, продам, и хоть деревянный костел, а построю... И каждый раз, когда в нем заблаговестят, буду вспоминать о милосердии Господнем, и душа моя будет полна благодарности.

- Дай бог сначала благополучно турецкую войну закончить, - ответил ему пан Заглоба.

Маленький рыцарь зашевелил усиками и ответил:

- Господь сам знает, чем я ему больше угожу. Захочет костела, меня сохранит, а захочет жизни моей, то я ее для него не пожалею!

К Басе вместе со здоровьем возвращалась и ее обычная веселость. Однажды вечером, недели через две, она велела приоткрыть немного двери своей спальни, и, когда в главной комнате собрались офицеры, она крикнула им своим серебристым голоском:

- Добрый вечер, панове! Я уже не умру. Ага!

- Слава всевышнему! - хором ответили воины.

- Слава богу, дытына мыленькая! - воскликнул пан Мотовило, который любил Басю отеческой любовью и который в минуту большого волнения всегда говорил по-малороссийски.

- Смотрите, панове, - продолжала она, - что случилось! Кто бы мог этого ожидать! Хорошо еще, что все так кончилось!

- Бог не даст в обиду невинность! - опять хором ответили офицеры.

- А пан Заглоба все надо мной смеялся, что я больше саблю люблю, чем веретено! Много бы мне помогло веретено или иголка! А ведь я совсем по-рыцарски нашлась! Правда?

- И ангел не мог бы лучше!

Пан Заглоба закрыл двери спальни и этим прервал дальнейший разговор: он боялся, чтобы Бася не утомилась. Но она зафыркала на него, как котенок, ей очень хотелось поговорить еще, а особенно слушать похвалы своему мужеству и находчивости. Теперь, когда опасность уже миновала и стала только воспоминанием, она очень гордилась своим поступком с Азыей и требовала, чтобы ее хвалили. Не раз она обращалась к маленькому рыцарю и, касаясь пальцем его груди, говорила с видом избалованного ребенка:

- Хвалить за мужество!

Тогда он, повинуясь ей, хвалил, ласкал, целовал глаза и руки, а пан Заглоба, всегда растроганный этим в душе, притворялся негодующим и ворчал:

- Эх, совсем избалуется! Никуда будет!

Радость по поводу выздоровления Баси омрачалась только мыслью о вреде, который причинила измена Азыи Речи Посполитой, и об ужасной участи пана Нововейского, обеих Боских и Эвки. Бася тоже горевала, ибо подробности рашковских событий были известны не только в Хрептиеве, но и в Каменце и других местностях. Несколько дней тому назад в Хрептиеве остановился пан Мыслишевский, который, несмотря на измену Азыи, Кричинского и Адуровича, все еще не терял надежды, что ему удастся перетянуть на сторону Польши других липковских ротмистров. Вслед за паном Мыслишевским приехал пан Богуш, а затем получены были известия прямо из Могилева, Ямполя и Рашкова.

В Могилеве пан Гоженский, очевидно, лучший воин, чем оратор, не дал себя провести. Перехватив приказ Азыи к оставшимся в Могилеве липкам, он там напал на них с горстью мазурской пехоты и частью перерезал их, частью взял в плен; кроме того, он послал предупреждение в Ямполь, чем спас город. Вскоре затем вернулись войска, и только один Рашков пал жертвой измены. Володыевский получил письмо от пана Бялогловского, в котором сообщалось о рашковских событиях и о других делах, касающихся Речи Посполитой.

"Хорошо, что я приехал, - писал, между прочим, пан Бялогловский, - ибо Нововейский, который заменял меня, не был бы теперь в состоянии исполнять свои обязанности. Он скорее на покойника похож, чем на живого человека, и мы, вероятно, лишимся этого кавалера, ибо горе совсем придавило его. Отца его зарезали, сестра совсем опозорена Адуровичем, а панну Боскую Азыя оставил у себя. Для них уже нет спасения, если бы даже удалось освободить их из плена. Мы обо всем узнали от одного липка, который при переправе через реку свернул себе шею. Азыя Тугай-беевич, Кричинский и Адурович отправились далеко - под Адрианополь. Нововейский рвется за ними в погоню, говорит, что должен найти Азыю, хотя бы в самой середине султанского лагеря, и отомстить ему за все. Он всегда был горяч и решителен, а теперь и не удивительно: дело касается панны Боской, чью горькую участь все мы оплакиваем горючими слезами, ибо была она такая кроткая, что трудно было ее не любить. Я все же сдерживаю Нововейского и говорю, что Азыя сам к нему придет, ибо война неизбежна, а верно и то, что татары пойдут впереди. У меня есть известия из Молдавии от перкулабов и даже от турецких купцов, что под Адрианополем начинают собираться войска. Тьма ордынцев. Собирается и турецкая конница, или, как ее зовут, "спаги", а сам султан появится с янычарами. Войска будет целый муравейник, ибо весь восток двинется, а у нас войск горсточка. Одна надежда на Каменецкую крепость, ее, даст Бог, укрепят. В Адрианополе уже весна, и у нас страшные дожди и уж показывается трава. Я иду в Ямполь, ибо от Рашкова осталась только куча золы, негде головы преклонить, да и есть нечего. Притом думаю, что скоро нас всех соберут под общую команду".

У маленького рыцаря были тоже известия, и еще, пожалуй, более достоверные, потому что они были получены из Хотима: война была неизбежна. Недавно он даже известил об этом гетмана. Но письмо Бялогловского, присланное с крайнего пограничного пункта и подтверждающее те известия, которые он получил раньше, произвело на него сильное впечатление. Но не войны боялся маленький рыцарь, он беспокоился за Басю.

- Приказ гетмана собирать войско, - говорил он Заглобе, - может прийти не сегодня завтра, и тогда придется немедленно двинуться в путь, а тут Баська лежит, и погода скверная.

- Если бы и десять приказов пришло, - отвечал Заглоба, - все же Баська - самое главное. И мы будем сидеть, пока она не выздоровеет. Война не начнется не только перед концом зимы, но даже и тогда, когда наступит распутица, - ведь неприятелю придется везти тяжелые орудия против Каменца.

- Вечно в вас старый волонтер сидит! - нетерпеливо ответил маленький рыцарь. - Вы думаете, что можно жертвовать приказом ради частных дел?

- Если тебе приказ дороже Баси, то сажай ее на телегу и поезжай. Знаю, знаю, что ты, чтобы поскорей исполнить приказ, готов подсадить ее вилами, коли она сама на телегу сесть не сможет. Черт вас возьми с такой дисциплиной! В старину человек делал что мог, а чего не мог - не делал. На словах ты сострадателен, а пусть только крикнут: "Айда на турок!" - ты сейчас плюнешь на сострадание, а эту бедняжку потащишь за собой на аркане.

- У меня нет сострадания к Басе?! Побойтесь Бога!! - воскликнул маленький рыцарь.

Некоторое время пан Заглоба еще гневно сопел, потом, заметив огорчение Володыевского, сказал:

- Ты знаешь, Михал, что я это говорю в сердцах, потому что искренне люблю Баську. Если бы не Бася, разве стал бы я сидеть здесь, подставляя голову под удары турок, вместо того чтобы где-нибудь в безопасном месте пользоваться полным отдыхом, за что в мои годы меня никто не осудит. А кто тебе сосватал Баську? Если окажется, что не я, то прикажи мне выпить бочку воды, ничего туда для вкуса не прибавляя!

- Во всю мою жизнь я не отблагодарю вас за это! - ответил маленький рыцарь.

Они обнялись, и после этого между ними воцарилось полное согласие.

- Я так решил, - сказал маленький рыцарь, - когда наступит война, вы возьмете Баську и поедете с ней к Скшетуским, в Луковскую землю. Туда ведь не дойдут чамбулы.

- Я сделаю это для тебя, хотя у меня у самого руки чешутся на турок идти: нет для меня народа более неприятного, чем этот свинский народ, который не пьет вина.

- Одного только я боюсь, как бы Баська не уперлась ехать в Каменец, чтобы быть со мной! Когда подумаю об этом, у меня мурашки по спине бегают, а я уверен, что она упрется, ей-богу, упрется!

- А ты не разрешай! Мало ли было горя оттого, что ты ей во всем уступаешь и что отпустил ее в Рашков, хотя я тебя и отговаривал.

- Неправда, вы сказали, что не хотите советовать!

- Если я говорю, что не хочу советовать, то это значит больше, чем если бы я отговаривал.

- Конечно, Баська теперь проучена... Но что же? Когда она увидит меч над моей головой, она упрется ехать со мной!

- А ты не соглашайся, повторяю. Господи! Тряпка ты, а не муж!

- Сознаюсь, что, стоит ей поднести кулачки к глазам и заплакать или притвориться, что плачет, у меня сердце тает, как масло на сковороде. Она меня просто приворожила, не иначе! Отослать я ее отошлю, потому что ее безопасность мне дороже собственной жизни, но когда я подумаю, что придется огорчить ее, у меня от жалости дух захватывает.

- Михал, побойся ты Бога, не давай себя водить за нос!

- Ага, не давай! А кто говорил, что у меня нет к ней сострадания?

- Гм... - замялся Заглоба.

- Вы, всегда такой находчивый, теперь сами за ухом почесываете.

- Потому что обдумываю, как бы ее получше убедить.

- А если она сразу прижмет кулачки к глазам, что тогда?

- Прижмет, ей-богу, прижмет! - ответил Заглоба.

И оба они встревожились, потому что, правду говоря, Бася прекрасно знала их обоих. Они так избаловали ее во время болезни и так любили, что мысль поступить вопреки ее желанию ужасала их. Что Бася сопротивляться не будет, что она с покорностью подчинится их решению, они прекрасно знали: но, не говоря уже о Володыевском, даже пан Заглоба скорее предпочел бы одному наброситься на целый полк янычар, чем видеть, как она прижмет кулачки к глазам.

VII

Между тем в тот же день им подоспела надежная, как им казалось, помощь в лице неожиданных и самых дорогих для них гостей. Никого не предупредив, к вечеру приехали супруги Кетлинги. Радость и изумление в Хрептиеве были неописуемы; а они, узнав с первого же слова, что Бася выздоравливает, страшно обрадовались. Кшися сейчас же бросилась в спальню, и тотчас оттуда послышались писк и крики, возвестившие рыцарям о том, как рада Баська.

Кетлинг и Володыевский долго обнимали друг друга, то отстраняя один другого, то снова бросаясь в объятия.

- Ей-богу, Кетлинг, я бы не так обрадовался гетманской булаве, как твоему приезду. Что поделываешь ты в наших сторонах?

- Гетман поручил мне начальство над каменецкой артиллерией, - ответил Кетлинг, - и вот мы приехали с женой в Каменец. Там, узнав о вашем несчастье, мы немедленно отправились к вам, в Хрептиев. Слава богу, Михал, что все так счастливо кончилось! Мы ехали, не зная, застанем ли у вас радость или горе.

- Радость! Радость! - вставил свое слово Заглоба.

- Как же это случилось? - спросил Кетлинг.

Маленький рыцарь и пан Заглоба стали ему рассказывать, перебивая друг друга, а Кетлинг поднимал глаза и руки к небу, удивляясь мужеству Баси.

Наговорившись досыта, маленький рыцарь принялся расспрашивать Кетлинга про его жизнь, и тот дал ему подробный отчет.

После свадьбы они жили на границе Курляндии. Им было так хорошо, что и в раю не могло быть лучше. Женясь на Кшисе, Кетлинг хорошо знал, что берет себе в жены "неземное создание", и до сих пор не изменил этого мнения.

Эти слова Кетлинга напомнили Володыевскому и пану Заглобе прежнего Кетлинга с его выспренним слогом, с его изысканной любезностью, и они опять бросились обнимать его; наконец старый шляхтич спросил:

- Ну а с этим неземным созданием не случился ли какой-нибудь земной казус, который барахтается ногами и пальчиком ищет зубов во рту?

- Бог нам дал сына, - ответил Кетлинг. - А теперь еще...

- Я это заметил, - сказал Заглоба, - а у нас все по-старому.

Сказав это, он уставился своим единственным глазом в маленького рыцаря, и тот быстро зашевелил усиками.

Дальнейший разговор был прерван появлением Кшиси; показавшись в дверях, она сказала:

- Бася просит к себе.

Все отправились в спальню, и там снова начались приветствия. Кетлинг целовал руки Баси, а Володыевский - руки Кшиси. Все они с любопытством присматривались друг к другу, так как давно не виделись.

Кетлинг почти не изменился; только волосы его были коротко острижены, и это делало его моложе. Зато Кшися, по крайней мере теперь, очень изменилась. В ней не было прежней гибкости и стройности, лицом она была бледнее, и от этого пушок на губах выделялся еще больше. У нее остались только ее прелестные глаза с длинными ресницами и прежнее спокойствие в лице. Когда-то прекрасные, черты его утратили прежнюю нежность. Конечно, все это было временно, но все же Володыевский, глядя на нее и сравнивая со своей Баськой, невольно думал:

- Боже мой! Как мог я ее любить, когда они были вместе? Где у меня были глаза?

Но зато Баська показалась Кетлингу прелестной. И она, действительно, была прелестна со своими русыми кудрявыми волосами, спускавшимися на брови, со своим нежным цветом лица, походившим на лепесток белой розы, - после болезни у нее уже не было прежнего румянца. Но теперь лицо ее слегка порозовело от радости, и ее нежные ноздри быстро раздувались. Она казалась такой молоденькой, что ее можно было принять за подростка, и на первый взгляд можно было думать, что она лет на десять моложе Кшиси.

Но ее красота произвела на чувствительного Кетлинга такое впечатление, что он стал с большей нежностью думать о жене, так как чувствовал, что виноват перед нею.

Обе женщины уже сказали друг другу все, что можно было сказать в такое короткое время, и все общество уселось около постели Баси, начали вспоминать прежние времена. Но этот разговор не клеился, так как в этих воспоминаниях было много больных мест: отношение пана Михала к Кшисе и равнодушие маленького рыцаря к обожаемой теперь Баське, всякие обещания и отчаяние. Пребывание в домике Кетлинга было для всех приятным воспоминанием, но говорить об этом было неудобно.

Вскоре Кетлинг переменил разговор.

- А я еще вам и не сказал, что по дороге мы заезжали к Скшетуским. Они не отпускали нас две недели и приняли нас так, что и в раю нам не могло бы быть лучше, чем у них.

- Боже, как поживают Скшетуские?! - воскликнул пан Заглоба. - Вы, значит, застали дома и его.

- Да, застали, он приехал на время от гетмана с тремя старшими сыновьями, которые служат в войске.

- Скшетуских я не видел со времени нашей свадьбы, - сказал маленький рыцарь. - Он был здесь в Диких Полях и сыновья были с ним вместе, но встретиться с ним нам не пришлось.

- Все там ужасно скучают по вас! - сказал Кетлинг, обращаясь к пану Заглобе.

- А я по ним! - ответил старый шляхтич. - Да это всегда так: сижу здесь, без них скучаю, поеду туда, буду скучать по этой козочке. Уж такова жизнь человека, если не в одно, так в другое ухо дует ветер... Сироте всего хуже: будь у меня кто-нибудь близкий, я бы так чужих не любил.

- И родные дети не любили бы вас больше, чем мы! - ответила на это Бася.

Услыхав это, пан Заглоба страшно обрадовался: бросив мрачные мысли, он тотчас повеселел и, посопев немного, сказал:

- Ха, глуп я был тогда у Кетлинга, что сосватал вам Кшиську и Баську, не подумав о себе. Тогда еще было время...

Потом, обратившись к молодым женщинам, он прибавил:

- Сознайтесь, что обе вы полюбили бы меня и что каждая предпочла бы идти за меня замуж, чем за Михала или Кетлинга?

- Ну конечно! - ответила Бася.

- Гальшка Скшетуская тоже в свое время предпочла бы меня. Эх! Ничего не поделаешь... Вот это степенная дама, не какой-нибудь сорванец, который татарам зубы вышибает. Ну а здорова ли она?

- Здорова, но огорчена немного: два средних сына убежали у них из школы в Лукове в войско, - сказал Кетлинг. - Сам Скшетуский доволен, что их тянет в солдаты, но мать - есть мать!

- А много у них детей? - со вздохом спросила Бася.

- Мальчиков двенадцать, а теперь пошел прекрасный пол, - сказал Кетлинг.

А пан Заглоба заметил:

- Благодать Божья над этим домом. И всех-то я выходил на собственной груди, как некий пеликан. Этих средних я за уши выдеру, потому что если уж бежать, то бежать к Михалу!.. Постойте, стало быть, убежали Михалок с Яськом. У них там их такая куча, что отец и тот их путал; на полмили от них не увидишь ни одной вороны, всех перестреляли из луков. Да! Другой такой женщины днем с огнем не найдешь. Бывало, я скажу ей: "Гальшка, сорванцы подрастают, надо бы мне новую радость!" Она будто и рассердится, а смотришь: к сроку готово, словно по заказу! Представьте, до того дошло, что если какая женщина детей не могла дождаться, то стоило ей только на время взять платье у Гальшки, и это помогало, ей-богу, помогало!

Все очень удивились, даже замолчали на минуту; вдруг раздался голос маленького рыцаря:

- Баська, слышишь?

- Замолчишь ты, Михал?! - ответила Бася.

Но Михал не хотел молчать: ему пришли в голову разные хитрые мысли, тем более что ему казалось, что, воспользовавшись этим удобным случаем, можно будет уладить и другое не менее важное дело; и он начал, точно нехотя, словно дело касалось самой обыкновенной вещи:

- Ей-богу, не мешало бы навестить Скшетуских. Его, конечно, дома не будет, он отправится к гетману, но ведь она женщина умная, Господа искушать не будет и, конечно, останется дома...

Затем он обратился к Кшисе:

- Идет весна, и погода будет прекрасная. Теперь Баське еще рано, но попозднее, ей-богу, может быть, я и не противился бы - ведь это долг дружбы. Пан Заглоба вас бы проводил, а осенью, когда все успокоится, и я бы приехал за вами.

- Это великолепная мысль! - воскликнул Заглоба. - Мне и так надо к ним поехать, а то в неблагодарности попрекнут. Хе! Я и позабыл, что они на свете. Мне даже совестно.

- Что вы скажете на это? - спросил Володыевский, пристально глядя на Кшисю.

Но Кшися с обычным спокойствием совершенно неожиданно ответила:

- Я бы не прочь, но это невозможно - я останусь с мужем в Каменце и ни в каком случае его не оставлю.

- Боже, что я слышу! - воскликнул Володыевский. - Вы останетесь в крепости, которую, наверное, будет осаждать неприятель, и главное - неприятель, не знающий никаких церемоний? Я еще ничего не говорил бы, будь война с каким-нибудь политичным народом, но ведь тут дело с варварами. Вы, значит, не знаете, что такое взятый город? Что такое - татарская или турецкая неволя? Я ушам своим не верю!

- А все-таки иначе быть не может! - ответила Кшися.

- Кетлинг, - воскликнул с отчаянием маленький рыцарь, - и ты позволил так овладеть собою? Побойся Бога!

- Мы долго это обсуждали и на том порешили, - ответил Кетлинг.

- Наш сын уже в Каменце под присмотром одной моей свойственницы. Разве Каменец непременно будет взят?

Кшися подняла к небу глаза и сказала:

- Бог сильнее турок, и он не оставит верующих. Я клялась мужу, что до самой смерти не покину его, а потому мое место там, где он.

Маленький рыцарь страшно смутился, он не ожидал услышать что-либо подобное из уст Кшиси.

Бася, которая с самого начала разговора поняла, к чему клонит Володы-евский, лукаво улыбалась и, пристально глядя на него, сказала:

- Слышишь, Михал?

- Замолчишь ты, Баська?! - воскликнул в необычайном смущении маленький рыцарь.

Сказав это, он стал бросать умоляющие взгляды в сторону пана Заглобы, как будто ожидая от него помощи, но этот изменник вдруг встал и сказал:

- Не словом единым жив будет человек, надо позаботиться и насчет ужина! - и вышел из комнаты.

Пан Михал побежал за ним и загородил ему дорогу.

- Ну, и что же теперь будет? - спросил Заглоба.

- Что теперь будет?

- А чтоб эту Кшисю! Как не погибнуть Речи Посполитой, коли в ней женщины управляют.

Генрик Сенкевич - Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 7 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 8 часть.
- Вы ничего не придумаете? - Если ты жены боишься, что я могу придумат...

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 9 часть.
- Янычары или конница? - Конница, пан! Все чернокожие. Наши их крестны...