Генрик Сенкевич
«Огнем и мечом. 5 часть.»

"Огнем и мечом. 5 часть."

- Разве здесь? - встревожился пан Заглоба.

- Князь установит войско в боевом порядке.

- Не люблю я тесноты, повторяю вам, не люблю.

- Гусары на правое крыло! - раздался голос вестового.

Теперь уже совсем рассвело. Зарево побледнело в лучах солнца. Золотистые лучи отразились на остриях гусарских копий, точно тысяча свечей горела над головами рыцарей. Князь осмотрел свою армию, и она, не скрываясь уже более, с громкою песней двинулась вперед. Песня огласила росистые поля и с громким эхом проникла в гущу дремлющего соснового бора.

Противоположный берег, насколько охватывал глаз, весь чернел массою казаков; полки прибывали за полками; тут были и конные запорожцы, вооруженные длинными копьями, и пехота с самопалами, и море крестьян с косами, цепами и вилами. За ними, сквозь мглу, неясно вырисовывался лагерь. Скрип тысяч возов и ржание коней доходили до слуха княжеских солдат. Казаки, впрочем, шли без обычных воплей и остановились на другой стороне плотины. Две враждебные силы молча смотрели друг на друга.

Пан Заглоба, не отстававший от Скшетуского, невольно пробормотал:

- И сотворил же Господь Бог столько разбойников! Да тут сам Хмельницкий со всеми своими войсками... Они нам и пикнуть не дадут... шапками забросают... Все прибывают, все прибывают, подохнуть бы им! И все это на нашу шею, черти бы их передушили!

- Не бранитесь, пан Заглоба. Сегодня воскресенье.

- А ведь вы правы: сегодня, действительно, воскресенье, лучше бы о Боге подумать. Pater noster, qui es in coelis... Никакой пощады от этих дураков не жди... Sanctificetur nomen tuun... Что-то будет на этой плотине!... Adveniat regnum tuum... Ох, у меня опять дух стеснило... Fiat volumtas tua... Чтоб на вас чума напала!... Пан Скшетуский, посмотрите-ка! Что это?

Отряд из нескольких сот человек отделился от черной массы и в беспорядке пошел к плотине.

- Застрельщики, - ответил пан Скшетуский. - Сейчас и наши пойдут к ним навстречу.

- И битва сейчас же начнется?

- Несомненно.

- Ну и черт их подери! - Состояние духа пана Заглобы становилось все хуже и хуже. - Впрочем, мне вот что интересно знать: отчего вы так хладнокровно смотрите на это, словно перед вами разыгрывают в театре веселую комедию, словно дело идет не о вашей шкуре?

- Мы народ привычный, я говорил уже вам.

- И вы, конечно, вперед пойдете?

- Рыцарям лучших полков не пристало идти на поединок с таким Неприятелем. Впрочем, тут особых правил не соблюдается: идет кто хочет, по охоте.

- А вот и наши, вот и наши! - Пан Заглоба увидел, как драгуны Володыевского двинулись к плотине.

За ними следовали добровольцы, по нескольку от каждого отряда. В числе их были: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а от гусар - Лонгинус Подбипента.

Расстояние между двумя отрядами быстро уменьшалось.

- Вы увидите много интересного, - сказал Скшетуский своему соседу. - Наблюдайте внимательней Подбипенту и Володыевского. Это знатные бойцы. Вы видите их?

- Вижу.

- Смотрите в оба.

Глава XV

Но противники, сошедшись друг с другом, придержали коней и вступили в перебранку.

- Убирайтесь вилами навоз ворошить, хамы! Это вам более привычно, чем владеть саблей.

- Мы хоть и хамы, а дети наши будут шляхтичами: от ваших же баб родятся.

Какой-то казак, видимо; заднепровский, выступил вперед и заорал:

- У князя две племянницы! Скажите ему, чтоб он их прислал Кривоносу...

У Володыевского даже в глазах потемнело от подобного оскорбления. Он пришпорил коня и помчался на запорожца. Пан Скшетуский увидел это и крикнул Заглобе:

- Володыевский поскакал! Володыевский! Смотрите! Вон туда! Вон!

- Вижу, вижу! - кричал пан Заглоба. - Вот они сошлись!.. Дерутся!.. Раз! Два! Ну, еще!.. Отлично!.. Ого, кончено! Ну, молодец, бестия этакая!

Действительно, дерзкий оскорбитель пал, как пораженный громом, и пал головою к своим, что было недобрым знаком.

Но тут выскочил другой и хотел напасть сбоку на Володыевского, но тот быстро обернулся... и тут можно было увидеть в деле великого фехтмейстера. Он, казалось, едва пошевелил кистью руки, шпага его легко и мягко описала круг, и меч казака со свистом полетел в сторону. Володыевский схватил противника за шиворот и вместе с конем потащил к своим.

- Братцы, родные! Спасайте! - крикнул казак.

Но, увы, любое сопротивление было бесполезно. Бедняга знал, что при малейшем сопротивлении он будет поражен саблей, посвистывающей над его головой, и покорно подчинился своей участи.

Из враждующих лагерей выехали по нескольку человек и вступили друг с другом в единоборство. Со стороны можно было подумать, что это рыцарская забава, турнир. Только иногда из середины свалки выскочит конь без седока или время от времени в тихие воды пруда свалится тяжелый труп.

Сердца солдат обеих армий разгорались с каждой минутой; все так и рвались в бой. Вдруг Скшетуский всплеснул руками:

- Вершул погиб... Упал вместе с конем... Видели, он сидел на том белом?

- Пожалуйте! Милости просим! Сейчас мы собак накормим вашим мясом! - кричали княжеские солдаты.

- Ваше и собаки есть не будут!

- Сгниете в этом пруду, подлые разбойники!

- Кому суждено, тот и сгниет. Вас прежде рыбы съедят.

На самом деле Вершул не погиб: его вместе с лошадью опрокинул Пулуян, бывший казак князя Еремии, а ныне второе лицо после Кривоноса в казацком лагере. Он без особого усилия мог переломить две подковы враз и не знал достойного соперника в одиночной схватке. Покончив с Вершулом, Пулуян взмахнул своею страшною саблей и пополам рассек польского офицера Курошляхтича. Все отступили, только один пан Лонгинус направил на врага свою лифляндскую кобылу.

- Погибнешь! - крикнул Пулуян, завидев приближающегося смельчака.

- Что поделать? - ответил пан Подбипента и поднял свою саблю.

С ним была лишь легкая сабля; знаменитый сорвиглавец предназначался для великих целей и теперь находился в лагере, в руках верного пажа. Пулуян выдержал первый удар, хотя сразу понял, что имеет дело с необычным противником. Боялся ли казак, что лошадь пана Лонгинуса спихнет его в воду, хотелось ли ему показать свою удаль, только он изловчился стать боком к пану Лонгинусу и обхватил его за туловище.

Они сцепились, как два медведя в борьбе за самку, обвились, как две сосны, выросшие из одного комля.

Все затаили дыхание и молча следили за поединком. А богатыри, казалось, слились в одно тело и надолго замерли без всякого движения; только лица их покраснели да напрягшиеся жилы ясно говорили о нечеловеческих усилиях.

Понемногу лицо атамана становилось все более синим. Прошло еще мгновение. Волнение зрителей усиливалось. Вдруг тишину прервал отрывистый, хриплый крик

- Пусти...

- Нет... миленький! - ответил другой голос.

Еще минута, и вот что-то хрустнуло, послышался звериный стон, изо рта Пулуяна хлынула струя черной крови, и голова его бессильно опустилась на грудь.

Пан Лонгинус сорвал его с коня и, прежде чем зрители могли понять в чем дело, перебросил его через свое седло и рысью помчался к своим.

- Vivat! - крикнули вишневецкие.

- На погибель! - отвечали запорожцы и хлынули толпою, чтоб отомстить за смерть атамана. Закипела яростная схватка, и казаки несмотря на свою храбрость непременно все полегли бы в битве с более опытным неприятелем, если б в лагере Кривоноса не затрубили отступления.

Запорожцы отступили, поляки постояли минуту, как бы для того, чтобы показать, что победа осталась за ними, и тоже вернулись к своим. Плотина опустела, остались на ней только трупы, зримое предвестие грядущих битв. И чернела между двумя войсками эта дорога смерти; только легкий ветерок покрыл рябью гладкую поверхность озера да жалобно прошумел в листве прибрежных верб.

Прошло еще несколько минут, и через плотину хлынули неисчислимые полки Кривоноса. Впереди шла чернь, за ней запорожская пехота, конные сотни, татары-охотники и казацкая артиллерия - и все это без малейшего лада. Одни ряды теснили Другие, шли "по головам", в расчете превосходством сил взять плотину и разметать неприятельское войско. Дикий Кривонос верил только в крепость руки и сабли и, отрицая военное искусство, устремился всею силою в атаку, отдав приказ задним полкам напирать на передние, чтоб хотя бы силою заставить их идти на неприятеля. Вот и ружейные пули начали ударяться о воду, не причиняя вреда княжеской армии, расположенной на противоположном берегу в строгом порядке.

Еремия стоял на высоком холме и хмурил брови при виде всей этой сутолоки.

- Да они не имеют никакого понятия о войне. Идут на нас оравой, да не дойдут, - сказал он стоявшему рядом Махницкому.

И правда, казаки дошли до середины и остановились, встревоженные молчаливой неподвижностью княжеских войск.

Но вот армия Еремии отступила назад и оставила между собой и плотиной обширный пустой полукруг, долженствующий служить полем битвы.

Пехота Корьщкого расступилась и обнажила обращенные к плотине жерла пушек Вурцеля, а в углу, образуемом Случем и плотиной, в зарослях, блестели мушкеты немцев Осиньского.

Для всякого сведущего человека не было никакого сомнения, на чью сторону склонится победа. Только такой безумный, как Кривонос, мог отважиться на битву при подобных условиях. Тут никакие силы не могли бы даже переправиться, если бы Вишневецкий захотел помешать переправе.

Но князь умышленно постановил пропустить часть неприятельских сил через плотину, чтобы уничтожить врага. Великий военачальник пользовался неопытностью противника, который не понимал, что не может оказать помощи своим людям на противоположном берегу, коль скоро пришлось бы воспользоваться таким узким путем, как плотина.

Кривоносом руководила только самонадеянность да жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий идет к нему на помощь со всеми своими силами, но до тех пор приказывает ему не вступать в битву с Еремией, и несмотря на это спешил столкнуться с опасным врагом.

Взяв Полонную, он ни с кем не хотел более делиться славой. Он потеряет половину войска, что из того? Зато он уничтожит княжескую армию и принесет в подарок Хмельницкому голову Еремии.

Тем временем волна черни достигла конца плотины и рассеялась по свободному пространству, но в тот же самый миг скрытая пехота Осиньского выпалила в них сбоку, из жерл пушек Вурцеля показался синеватый дымок, земля задрожала, и битва разгорелась по всей линии.

Густой дым окутал берега Случа, пруд, плотину и самое поле, только кое-где мелькнут красные мундиры драгунов или пернатые шлемы гусаров.

Из казацкого табора прибывали все новые и новые полки. Они мгновенно растягивались в длинную линию и яростно нападали на княжеские полки. Битва завязалась по всему берегу пруда, до излучины реки, до болотистых лугов.

Казакам оставалось или победить, или умереть: впереди неприятель, позади вода.

Когда гусары маршем пошли вперед, пан Заглоба несмотря на свою одышку и отвращение к толкотне отправился вместе с другими. Другого выбора не было, иначе, пожалуй, чего доброго, обвинят в трусости. Он мчался, закрыв глаза, а в голове его одна мысль быстро сменялась другою. "Искусство не поможет! К черту искусство! Дурак выигрывает, умный погибает!" Потом его охватила злость на войну, на казаков, на гусаров, на всех на свете. Он начал ругаться и молиться одновременно. Ветер свистал у него в ушах, дыхание спиралось в груди, но вдруг конь его остановился, он открыл глаза и, - Боже, что увидел он?.. Косы, сабли, цепы, раскрасневшиеся лица, длинные усы, - и все это неизвестно кому принадлежит, все прыгает, ни минуты не стоит на месте... И почему неприятель не бежит куда-нибудь, ну, хоть к самому сатане, мозолит глаза ему, пану Заглобе, и заставляет его вступать в битву? "Ах, так вы вот как!" - и он, закрыв глаза, начал рубить направо и налево. Иногда сабля только свистнет в воздухе, а иногда и вонзится во что-то мягкое. Вместе с тем он сознает, что жив, и это еще более наполняет его отвагой.

- Бей! Режь! - кричит он изо всей мочи; наконец, неприятель показывает спины.

"Бегут?" - молнией промелькнуло у него в голове. - Да, так и есть! Тогда храбрость его достигает последних пределов. "А, злодеи! Так-то вы сражаетесь со шляхтой?!" Он бросился в толпу убегающих, врезался в самую середину и начал рубить уже с большим толком. А товарищи его в это время увидели новую толпу низовцев и погнались за нею.

Вдруг пан Заглоба почувствовал, что конь его замедляет шаг, и тут на него упало что-то тяжелое и совершенно замотало его голову.

- Товарищи! Братья! Спасите! - закричал он, немилосердно пришпоривая коня, но проклятая скотина только стонала и не Двигалась с места.

Пан Заглоба слышал шум, крики скачущих мимо него всадников... целый ураган... потом настала мертвая тишина.

И снова мысли, быстрые, как татарская стрела, замелькали в его голове.

"Что такое? Что случилось? Иисус, Мария! В плен меня взяли, что ли?"

Лоб пана Заглобы покрылся крупными каплями пота. Очевидно, его окутали с головой, как некогда он Богуна. А зга тяжесть на плечах - рука гайдамака. Но почему же его не влекут за собою, почему не убьют, почему он стоит на месте?

- Пусти, мерзавец! - крикнул он.

Молчание.

- Пусти, говорю я тебе! Я тебе дарую прощение!

Ни слова в ответ.

Пан Заглоба снова пришпорил коня, но опять без всякого результата.

Тогда несчастный пленник собрался с последними силами, выхватил нож и нанес страшный удар невидимому врагу.

Но нож встретил только пустое пространство.

Тогда пан Заглоба схватился обеими руками за повязку, закрывавшую его глаза, и сорвал ее.

Что такое?

Гайдамаков и следа нет. Вокруг пусто. Только вдали мелькают красные драгуны Володыевского да еще дальше гусары добивают остатки неприятельских войск.

Зато у ног пана Заглобы лежит запорожское полковое знамя. Очевидно, убегающий казак бросил его таким образом, что оно древком легло вдоль плеч пана Заглобы, а своим полотнищем закрыло его лицо.

Увидев это, доблестный муж все понял и совершенно пришел в себя.

- Ara! - сказал он. - Я отбил знамя. Как? Может быть, я не отбил его? Если справедливость не умрет на поле этой битвы, я достоин награды. О, негодяи! Счастье ваше, что мой конь остановился. Досталось бы вам... Что это? Господи! Новая какая-то ватага! Не сюда! В другую сторону, собачьи дети! Чтоб черти побрали эту лошаденку! Бей! Режь!

Действительно, новый отряд запорожцев, сломя голову, мчался к пану Заглобе, преследуемый панцирными Поляновского. И, может быть, пан Заглоба погиб бы тут славной смертью, если б не гусары Скшетуского, которые приближались теперь с противоположной стороны, чтоб поставить неприятеля меж двух огней. Некоторые из казаков в отчаянии бросались в воду, чтоб найти смерть в глубоких пучинах, другие падали на колени и гибли под ударами мечей. Поражение было полное, в особенности на плотине Полки, что перешли на эту сторону, были уничтожены, другие, ближние, таяли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли двинуться ни назад, ни вперед: Кривонос вводил в бой новые силы, которые и делали отступление невозможным. Со стороны можно было подумать, что он нарочно губит своих людей. Они сталкивались, бились между собою, падали в воду и тонули. С одной стороны чернели массы бегущих, с другой - толпы идущих вперед, в середине - горы трупов, стоны, нечеловеческие крики, панический страх, хаос... Весь пруд наполнился людскими и конскими трупами. Вода выступила из берегов.

Временами артиллерия замолкала. Тогда плотина, словно жерло пушки, изрыгала толпы запорожцев и черни, которые располагались в проклятом полукруге и шли под удары ожидающей ее кавалерии, а Вурцель сызнова начинал свою песню, дождем железа и свинца перекрывал плотину, прекращая прилив подкрепления.

Проходили часы. Кривонос, взбешенный, озверевший, все еще не терял надежды и посылал тысячи казаков в пасть смерти.

На другой стороне Еремия в своих серебряных латах стоял на высоком кургане и озирал поле битвы.

Лицо его было совершенно спокойно, взгляд охватывал всю плотину, пруд, берега Случа и устремлялся дальше, туда, где покрытый голубоватой дымкой виднелся лагерь Кривоноса. Князь не спускал глаз с этой громады телег и, наконец, сказал воеводе:

- Сегодня мы лагеря не возьмем.

- Как, князь? Вы же сами...

- Время бежит скоро. Поздно! Посмотрите, уже вечер!

Битва длилась так долго, что солнце уже прошло весь свой дневной путь и склонялось к западу. Высокие, легкие облачка, покрывавшие небо, словно стадо белоснежных овец, начинали розоветь и собираться в тучи. Прилив казачьих войск на плотину ослабевал; многие начали в беспорядке возвращаться назад.

Битва кончилась, и кончилась потому, что разъяренные казаки с проклятием окружили Кривоноса.

- Изменник! Ты погубишь нас! - кричали он. - Собака кровожадная! Свяжем тебя и выдадим Еремии, авось, он помилует нас за это!

- Завтра возьму князя и все войско или сам пропаду, - отвечал Кривонос.

Но завтра было еще далеко, а сегодня все-таки стало днем разгрома. Несколько тысяч наихрабрейших низовцев, не считая черни, полегло на поле битвы или потонуло. Две тысячи человек попали в плен. Убито четырнадцать полковников, а сколько сотников, есаулов и прочих старшин! Непосредственный помощник Кривоноса, Пулуян, оказался в руках неприятеля.

- Завтра всех вырежем! - повторял Кривонос. - Ни пить, ни есть до тех пор не буду.

А в противном лагере в это самое время грозный князь осматривал взятые в битве знамена. Подошел, наконец, пан Заглоба со своей добычей и так сильно бросил ее оземь, что древко переломилось пополам. Князь задержал его:

- Вы своими руками добыли это знамя?

- Готов служить вашему сиятельству!

- Однако вы обладаете не только хитростью Улисса, но и храбростью Ахиллеса.

- Я простой солдат, только служу под началом Александра Македонского.

- Вы ведь не получаете определенного жалованья; пусть казначей выплатит вам двести червонцев за вашу доблесть.

Пан Заглоба обнял колени князя.

- О, князь, ваше великодушие выше моего мужества, которое я охотно утаил бы по своей скромности.

Еле заметная улыбка скользнула по устам пана Скшетуского, но рыцарь никогда ни словом не обмолвился о смятении пана Заглобы перед битвой.

Наступила ночь. По обеим сторонам пруда горели тысячи костров, утомленные солдаты подкреплялись пищей и горилкой и громко обсуждали события прошедшего дня. Но громче всех разглагольствовал пан Заглоба, хвалясь тем, что совершил, и сожалея о том, что мог бы совершить, если б не остановилась его лошадь.

- Я должен сказать, - внушал он собравшимся возле него офицерам Тышкевича, - что большие битвы мне не в новинку, их мне много приходилось видеть и в Молдавии, и в Турции, но всегда я как-то боюсь своей запальчивости... Разгорячишься и зайдешь Бог знает куда.

- Вот как сегодня, - заметил один офицер.

- Вот как сегодня! Спросите пана Скшетуского. Как только я увидал падающего Вершула, так меня что-то потянуло к нему на помощь. Еле товарищи удержали.

- Да, да! - подтвердил пан Скшетуский. - Мы должны были удерживать вас.

- А кстати, - перебил Корвич, - где Вершул?

- Поехал на разведку. Он не знает покоя.

- Вы обратите только внимание, - продолжал пан Заглоба, недовольный тем, что его перебили, - как я добыл это знамя...

- Так Вершул не ранен?

- Это не первое взятое мною в жизни, но ни одно не приходилось брать с таким трудом.

- Нет, не ранен, только помят, да и воды пришлось ему хлебнуть: он упал головою прямо в пруд.

- Тьфу ты, Господи! С вами, господа, разговаривать нельзя! - рассердился пан Заглоба. - Поучились бы вы у меня, как добывать неприятельские знамена...

Тут, как на грех, к костру подошел пан Аксак.

- Важные новости! - заговорил он своим звонким мальчишеским голосом. - Пулуяна пытают огнем...

- Скверное жаркое будет у собак! - перебил пан Заглоба.

- Он все рассказал. Переговоры прерваны. Пан Кисель чуть с ума не сошел. Хмель со всею своею силой идет на помощь Кривоносу.

- Хмель? Ха, ха, ха! Кто на него обращает внимание? Пусть придет! - храбрился пан Заглоба, оглядывая грозными очами присутствующих.

- Да кроме того, шесть тысяч казаков уже в Махновке. Ведет их Богун!

- Кто-кто? - вдруг неожиданно переменил голос пан Заглоба.

- Богун.

- Не может быть!

- Так сказал Пулуян.

- Вот тебе и на! - жалобно крикнул пан Заглоба. - И скоро они придут сюда?

- Дня через три. Во всяком случае, спешить не будут, лошадей пожалеют перед битвой.

- Ну, а я буду спешить! - пробормотал шляхтич. - Ангелы-хранители, спасите меня от этого разбойника! Я охотно отдал бы знамя, добытое с таким трудом, только бы этот негодяй сломал где-нибудь шею по дороге. Spero (Надеюсь (лат.).), что мы не будем здесь засиживаться. Показали Кривоносу, что мы такое, да и на покой пора. Ненавижу я этого Богуна, имени его дьявольского вспомнить без отвращения не могу. Черт его несет сюда! Не мог сидеть спокойно на месте! И меня-то нелегкая сюда привела.

- Да перестаньте вы, - шепнул пан Скшетуский, - ведь стыдно! С нами вы в полной безопасности.

- В безопасности. Мало вы его знаете, вот что! Он, может быть, теперь ползет к нам. - Тут пан Заглоба беспокойно начал озираться вокруг. - Он и на вас тоже зубы точит.

- Дал бы Бог мне встретиться с ним!

- Ну, я-то не беспокою Бога такими просьбами. Как христианин, я охотно отпускаю ему все его прегрешения, только с условием, что через два дня он будет повешен. Я не боюсь, но вы не можете себе представить, как он мне противен! Я люблю знать, с кем имею дело: со шляхтичем так со шляхтичем, с мужиком так с мужиком, а это сущий дьявол; с ним не знаешь, как и дело вести. Сильно насолил я ему, и если бы вы знали, какую он рожу скорчил, когда я скручивал его, то... Впрочем, этого словами не передашь... Я никого не люблю затрагивать первый. А о вас я скажу, что вы человек неблагодарный, беспамятный, о невесте своей забыли."

- Это почему же?

- А вот видите, - и пан Заглоба отвел рыцаря за рукав в сторону" - вы до того увлеклись рыцарским жаром, что все воюете да воюете, а она там lacrimis (Слезами (лат.).) каждый день обливается, тщетно ожидая вашего ответа. Другой на вашем месте давно бы послал к ней какого-нибудь приятеля... ну, хоть меня, например.

- Так вы думаете возвратиться в Бар?

- Хоть сейчас... Так мне жаль ее.

Пан Ян с грустью поднял глаза к сверкающим звездам.

- Не упрекайте меня. Нет минуты, когда бы я не думал о ней. О, будь моя воля, взметнулся бы я птицей и полетел к ней.

- Что же вам мешает?

- Мог ли я это сделать перед битвой? Рыцарю и солдату прежде всего нужно думать о чести...

- Теперь битва окончена, мы можем ехать хоть сейчас.

Пан Скшетуский вздохнул.

- Завтра мы идем на Кривоноса.

- Ну, уж этого я не понимаю. Побили мы молодого Кривоноса, пришел старый; побьем старого, придет молодой... вот этот... и выговорить-то скверно... Богун... побьем его, придет Хмельницкий. Что за чертовщина! Если так пойдет, то вы лучше сразу соединитесь с паном Подбипентой; будет целомудренный глупец и пан Ян Скшетуский, summa fecit (В итоге (лат.).): два глупца и целомудрие! Оставьте вы меня в покое с этим вздором! Ей-Богу, я первый буду уговаривать княжну, чтоб она вам рога наставила, а там, кстати, пан Андрей Потоцкий глаза на нее пялит и, того гляди, скоро начнет ржать по-лошадиному. Тьфу ты! Если б мне это говорил мальчишка, добивающийся славы воина, ну, куда бы ни шло, а то вы, который искупался по горло в крови, а под Махновкой, судя по слухам, убил не то колдуна, не то людоеда! Беру в свидетели эти звезды, что вы или устраиваете что-то нехорошее, или так разъярились, что кровь предпочитаете брачному ложу.

- Вы ошибаетесь, - начал оправдываться Скшетуский. - Не крови жажду я, не славы, но не могу покинуть товарищей в тяжелую годину. Что касается битвы, то неизвестно: нападет Кривонос на нас завтра или нет. Если да, то с Божьей помощью мы зададим ему хорошую трепку, а сами уйдем в более спокойный край, отдохнуть немного. Вот уж два месяца, как мы не слезаем с коней, все деремся да деремся, и днем, и ночью. Князь великий полководец. Он не будет нападать на Хмельницкого, не имея достаточной силы. Я знаю, мы пойдем в Збараж, соберемся там с силами, к нам присоединится шляхта со всей республики, тогда и в бой. Завтра последний день, а послезавтра я со спокойным сердцем могу отправиться с вами в Бар. А чтоб успокоить вас, я скажу, что Богун никаким образом завтра не может оказаться здесь.

- Это чистый дьявол. Я говорил вам, что не люблю толкотни, но он хуже всякой толкотни, хотя не столько страх, сколько отвращение руководит мною. Ну да хорошо. Оставим пока это! Значит, завтра трепка мужичью, а потом туда, в Бар! Ой, обрадуется же моя княжна! Ей-Богу, я соскучился по ней, словно по родной дочери. Да и немудрено. Сыновей legetime natoc (Законнорожденных (лат.).) y меня нет, имения мои далеко, в Турции (вот, небось, теперь подлецы управляющие крадут!), и живу я на свете сирота-сиротою... Чего доброго, пойду под старость в услужение к моему славному другу пану Подбипенте из Мышиных Кишок

- Насчет будущего вы не беспокойтесь. Вы столько сделали для нас, что мы никогда не расплатимся с вами... Что это, посмотрите, впереди? Вершул!

- Я.

- Из разведки?

- Теперь от князя.

- Что там слышно?

- Завтра битва. Неприятель расширяет плотину, наводит мосты через Створ и Случ и во что бы то ни стало хочет добраться до нас. - А князь сказал на это: хорошо!

- И больше ничего?

- Ничего. Он приказал не мешать, и топоры теперь там так и стучат. До утра будут работать.

- "Языка" взяли?

- Доставили семерых. Все признаются, что слышали о Хмельницком, что он идет, только еще далеко... Что за ночь!

- Светло, как днем. Ну, как вы себя чувствуете после падения?

- Кости болят. Иду благодарить вашего Геркулеса за спасение, а потом спать... Хоть бы часа два удалось вздремнуть.

- Спокойной ночи! Да и нам пора. Поздно уже, а завтра работа.

- А послезавтра путешествие, - напомнил пан Заглоба. Пан Скшетуский улегся около огня. Костры начинали гаснуть

один за другим. Обоз погружался во мрак, и только месяц кротким своим светом озарял группы спящих. Шум мало-помалу стихал.

Но недолго пришлось поспать утомленным солдатам. Едва первые лучи солнца зажгли край небосклона, как со всех концов лагеря послышался сигнал: подъем!

Через час князь, к великому изумлению своего рыцарства, отступал по всей линии.

Глава XVI

Но то было отступление льва, которому нужен простор для нового прыжка.

Князь умышленно дал переправиться Кривоносу, чтобы поразить его еще более беспощадно. В самом начале битвы он пришпорил коня и сделал вид, что собирается бежать. Низовцы и чернь сломали свои ряды, чтобы догнать и окружить его. Тогда князь внезапно развернулся и вдруг всей своей конницей так ударил по ним, что те не смогли оказать даже мало-мальского сопротивления. Войско князя гнало их целую милю до переправы, через мост, плотину, потом полмили до лагеря, убивая без жалости. Героем дня стал шестнадцатилетний пан Аксак, который ударил первый и первый посеял панику в рядах неприятеля. Только с таким опытным и испытанным войском князь мог пойти на риск и обманывать неприятеля ложным отступлением, которое при других условиях легко могло бы стать и настоящим. Зато этот день закончился еще большим поражением Кривоноса. У него захватили все полевые пушки, множество знамен, между прочим, именно те, что были взяты запорожцами под Корсунем. Если бы пехота Корыцкого, Осиньского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, польские войска взяли бы и весь обоз, но, прежде чем они подошли, спустилась ночь, и неприятель успел удрать на значительное расстояние. Но все же Зацвилиховский захватил половину табора, где нашел огромные запасы оружия и провианта. Чернь уже дважды прихватывала Кривоноса с намерением выдать князю, и только обещание немедленного возвращения к Хмельницкому смогло спасти его. Он бежал с оставшеюся половиною обоза, бежал разбитый, уничтоженный, в полном отчаянии, и не остановился раньше Махновки, где Хмельницкий в минуту первого гнева приказал приковать его к пушке.

И только поостыв, вспомнил гетман запорожский, что этот-то Кривонос обагрил кровью всю Волынь, отправил на тот свет тысячи шляхетских душ, а тела их оставил без погребения, что он всегда выходил победителем, пока не столкнулся с князем Еремией. За эти заслуги сжалился над ним гетман запорожский и не только приказал отковать от пушки, но и возвратил ему прежнее благоволение и отправил в Подолию за новой добычей и славой.

А тем временем князь разрешил своим войскам столь долгожданный отдых. В последней битве они понесли значительные потери, в особенности при штурме обоза гвардией, где казаки оборонялись с умением, равным их мужеству. Там полегло до пятисот солдат. Полковник Мокрский, тяжело раненный, вскоре умер. Получили раны, хотя и не опасные, и пан Кушель, и молодой пан Аксак, а пан Заглоба, который, освоившись с боем, храбро дрался наравне с другими и, задетый два раза серпом, расхворался не на шутку, теперь без движения лежал на повозке Скшетуского.

Сама судьба мешала Скшетускому ехать в Бар. Князь отправил его во главе нескольких полков под Заславль, чтобы рассеять толпы черни, собравшейся там. И пошел рыцарь, слова не сказавши князю о Баре, и целых пять дней жег и резал, пока все вокруг не очистил.

В конце концов его люди вымотались от неустанной резни, преследований и бессонных ночей. Скшетуский решил возвратиться к князю, о котором имел сведения, что тот ушел в Тарнополь.

Накануне возвращения, остановившись в Сухоринцах, под Хоролем, пан Ян разместил свои полки в деревне, а сам остановился в крестьянской хате. Накопившееся утомление давало себя знать; рыцарь повалился на лавку и заснул мертвым сном.

Под утро ему привиделись какие-то бредовые сны. Странные образы начали появляться перед глазами. Сначала ему казалось, что он в Лубнах, никогда не выезжал оттуда, что теперь спит в Цейхгаузе и что Жендзян по обыкновению перед рассветом вертится около его одежды, приводя ее в порядок ко времени пробуждения господина.

Но явь, наконец, начинала брать верх. Рыцарь припомнил, что он в Сухоршщах, а не в Лубнах, только странно, что фигура мальчика не расплывалась во мраке. Пан Скшетуский видел его явственно: вот он сидит у окна и смазывает салом ремни у панциря.

Пан Скшетуский думает, что это все продолжение сна, и вновь закрывает глаза для того, чтоб открыть их через минуту.

Жендзян все сидит под окном.

- Жендзян! - крикнул, наконец, пан Ян. - Это ты или твой дух?

Мальчик вздрогнул, панцирь вывалился из его рук.

- О, Господи! Что вы так кричите? Разве я глухой? И какой там еще дух? Я жив и здоров!

- И возвратился?.. Иди же скорее ко мне, дай мне обнять тебя!

Мальчик упал к ногам пана Скшетуского и обхватил его колени.

Тот осыпал его радостными поцелуями и повторял беспрестанно:

- Ты жив! Ты жив!

- О, пан Скшетуский! Я и говорить не могу от радости, что вновь вижу вас... Только вы так неожиданно крикнули, что я выронил панцирь. Ремешки-то все скрутились... Видно, никто вам не прислуживал... Слава Богу, слава Богу, дорогой вы мой!..

- Когда ты приехал?

- Сегодня в ночь.

- Отчего же не разбудил меня?

- Зачем мне нужно было будить вас? Утром я пришел за вашим платьем...

- Откуда ты приехал?

- Из Гущи.

- Что ты там делал? Что вообще случилось с тобой? Говори, рассказывай!

- Ну вот, когда приехали казаки в Гущу грабить пана воеводу брацлавского, а я туда приехал раньше с отцом Патронием Лаской, который меня взял с собою в Гущу к Хмельницкому, потому что его к Хмельницкому пан-воевода посылал с письмами. Вот я и собрался с ним, а теперь казаки спалили Гущу, а отца Патрония за его любовь к нам замучили, что случилось бы и с паном воеводой, если б он находился там, хотя он также православный и большой их друг...

- Ничего не понимаю! Говори ты ясней и не путай. Ты у казаков, что ли, был, у Хмеля?

- Ну да, у казаков. Они меня захватили в Чигирине, да так и считали за своего... Вы бы одевались... Господи, в каком беспорядке все у вас. О, чтобы вас... Вы уж, пожалуйста, не гневайтесь, что я не доставил в Розлоги вашего письма из Кудака, потому что меня тяжело ранил злодей Богун. Если бы не тот толстый шляхтич, не жить бы мне на свете.

- Знаю, знаю. Не твоя вина. Тот толстый шляхтич уже у нас в лагере. Он мне рассказал, как было. Он же увез и панну из-под носа у Богуна. Теперь она в безопасности в Баре живет.

- О, слава Богу! Я уже знал, что она не попалась в лапы Богуну. Я думаю, что не уйдет он от виселицы.

- И я так думаю. А теперь мы пойдем в Тарнополь и потом уже в Бар.

- Здорово! А Богун пусть удавится, а не добьется той, о ком думает, - так ворожея сказала. Она достанется поляку, а поляк тот, наверное, вы.

- Откуда ты это знаешь?

- Слышал. Я вам все это могу документально доказать, а вы бы тем временем одевались, потому что и завтрак для нас скоро будет готов. Ну, значит, выехали мы в чайке из Кудака и ехали страшно долго, потому что вверх по воде. Потом чайка у нас попортилась, пришлось ее чинить. Едем мы это, пан Скшетуский, едем, едем...

- Ну, едете, едете! - нетерпеливо прервал наместник. - Да не тяни ты так, ради Бога.

- И приехали в Чигирин. А там вы уже все знаете.

- Знаю.

- Так вот, лежу я в конюшне и света Божьего не вижу. А потом, вслед за уходом Богуна, пришел Хмельницкий с запорожцами, а так как раньше великий гетман перебил и переранил в Чигирине много народу за сочувствие запорожцам, они и сочли меня за своего и не только не добили, но еще стали лечить. И татарам меня взять не позволили, хотя все им позволяют. Пришел я в себя и думаю: что мне делать? А казаки тем временем под Корсунем побили панов гетманов. О, пане, что я видел, того не перескажешь!

Они от меня не скрывались, действовали без всякого стыда и стеснения, потому что считали за своего. Я и думаю: бежать мне или нет? И вижу, что лучше остаться, пока не представится более удобный случай. Когда начали привозить из-под Корсуня ковры, парчи, часы, драгоценности... Ой! Ой! Пане, у меня чуть сердце не разорвалось на части. Поверите ли, эти разбойники шесть серебряных ложек продавали сначала за талер, а потом за кварту водки. А золотую пуговицу или помпон от шапки можно было достать и за полкварты. Вот я и думаю: что сидеть, сложивши руки? Дай-ка попользуюсь. Даст Бог возвратиться когда-нибудь в Жендзяны, в Подлесье, отдам все родителям: они вот уж пятьдесят лет ведут процесс с Яровскими, а на судебные издержки денег не хватает. И накупил я, пане, столько всякого добра, что едва уложил на две лошади... Все-таки, хоть какое-нибудь утешение, потому что мне было очень скучно без вас.

- Ох, Жендзян, ты всегда таков! Отовсюду извлечешь свою выгоду.

- Если мне Бог помог, что же тут дурного? Я ведь не крал, а если вы мне дали кошелек на дорогу в Розлоги, так вот он! Я должен вам отдать его, потому что не доехал до Розлог.

Паж положил на стол кошелек. Пан Скшетуский усмехнулся.

- Если тебе привалило такое счастье, так ты теперь богаче меня. Оставь уж и кошелек при себе.

- Покорно благодарю! Набралось кое-что, благодарение Богу! Будет чем утешить отца с матерью и деда... а ему уже девяносто лет. А уж Яровских до конца засудим, с сумою пустим. Да и вы тоже в убытке не останетесь: теперь я уже не потребую тот пояс, что вы мне обещали в Кудаке, хотя я все исполнил, что мог.

- И это вспомнил-таки... о, шельма! Правда, ты настоящий lupus insatiabilis (Волк ненасытный (лат).)! Не знаю, где теперь этот пояс, но если обещал, то отдам, не тот, так другой... Ну, рассказывай дальше.

- Бог помог мне извлечь выгоды из жизни среди разбойников. Одно меня удручало: я не знал, что делается с вами и похитил ли Богун панну. А тут говорят, что он в Черкассах лежит, еле дышит: так его искромсали князья. Я в Черкассы; вы ведь знаете, что я умею лечить раны и накладывать пластыри. Полковник Донец приставил меня ухаживать за этим разбойником. Только тогда у меня гора с плеч свалилась, когда я узнал, что наша панна ушла с тем толстым шляхтичем. Пошел я к Богуну. Думаю: узнает или не узнает? А он в горячке лежит. Потом узнал и говорит мне: "Ты с письмами в Розлоги ездил?". Говорю: "Я". А он снова: "Это я тебя ранил в Чигорине?". "Да, - говорю, - меня". "Ты служишь пану Скшетускому?" Я тут уже начинаю врать. "Никому, - говорю, - я не служу. Я на этой службе больше дурного видел, чем хорошего, теперь ушел на свободу, к казакам и вот теперь десятый день, как ухаживаю за вашей милостью". Он мне поверил и потом сильно полюбил меня. Узнал я от него, что Розлоги сожжены, двое князей убиты, а двое других почему-то не могли попасть к нашему князю и убежали в литовское войско. Но когда он вспоминал того толстого шляхтича, то, клянусь вам, так скрежетал зубами, так скрежетал, что...

- Долго он хворал?

- Долго-долго! Раны то заживали, то вновь раскрывались. Много ночей пришлось мне просидеть у его постели (провалиться бы ему!). Нужно вам сказать, я поклялся спасением моей души отплатить ему за все, и хоть бы мне пришлось всю жизнь ухаживать за ним, я добьюсь-таки своего... Он меня оскорбил и поранил, а ведь я не кто-нибудь... я - шляхтич. И еще: мне сто раз представлялся удобный случай, около нас никого не было; я думал: пырнуть мне его ножом или нет? Но потом мне всегда бывало стыдно... больного, безоружного... нет!

- И ты хорошо сделал, что его, aergotum et inertem (Больного и безоружного (лат).), не убил. То было бы величайшею подлостью.

- Я и сам так думал, как видите. Еще я вспомнил, что когда меня провожали из дома, дед перекрестил меня и сказал: "Помни, что ты шляхтич, дорожи своей честью, верно служи и не дозволяй никому оскорблять себя". Он говорил, что если шляхтич совершит бесчестный поступок, Господь Иисус в небесах заплачет. Я все это запомнил и должен был отказаться от этого. А он начинает меня все больше и больше любить. Спрашивает: "Чем я награжу тебя?". "Чем хотите", - говорю. И не могу скрыть: одарил он меня всем щедро, а я все взял; думаю про себя: зачем это оставлять в разбойничьих руках? Благодаря ему и другие дарили мне кое-что, потому что его там все очень любят, и низовцы, и чернь, хотя во всей республике не найдешь шляхтича, который бы питал к черни такое презрение, как он...

Тут Жендзян покачал головой.

- Удивительный он человек и, надо признаться, со шляхетской душой. А как панну-то он любит! Боже всемилостивый! Как выздоровел, сейчас к нему пришла Донцовна ворожить. Ворожила она, ворожила - все выходит плохо. Эта ворожея с дьяволом знается... Впрочем, она красивая. Высокая такая, зубы большие, белые, как у лошади, сильная; ходит - земля дрожит. И, видно, что-то перепутал Бог: стала она заглядываться на меня. Бывало, не пройдет мимо, чтоб не щипнуть меня или за рукав не дернуть; "Пойдем", - говорит. А куда я пойду? Того и гляди, нечистый шею свернет на сторону; пропало тогда все, что собрал. Я и говорю ей: "Мало тебе других!". А она: "Ты, - говорит, - полюбился мне". "Убирайся ты прочь"! А она все свое: "полюбился" да "полюбился".

- И ворожбу ее ты видел?

- Как не видеть! Дым, шипенье, визг, тени какие-то... я испугался даже. Она стоит посередине комнаты, брови дугой, и шепчет что-то, а то начнет сыпать пшеницу на решето. Зерна так и шевелятся, словно черви, а она все шепчет. О, пане! Если б он не был таким разбойником, то жалко было бы смотреть на него после всякой такой ворожбы. Бывало, побледнеет, как полотно, упадет навзничь и рыдает, просит панну простить его за то, что он пришел в Розлоги и перерезал ее братьев: "Где ты, кукушечка, где ты? Я бы на руках носил тебя, а теперь мне не жить без тебя!"... И опять: "Я рукой не дотронусь до тебя, рабом твоим буду, собакой, только бы очи твои на меня смотрели!". А то вспомнит пана Заглобу и зубами заскрежещет, и подушку кусать начнет... и так пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.

- А хорошего ему она ничего не наворожила?

- Может быть, потом, когда он выздоровел, а я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун устроил так, чтоб я мог с ним ехать в Гущу. Они, разбойники, знали, что у меня много всякого добра, а я и не скрывал, что еду помочь родителям.

- И не ограбили тебя?

- Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар в это время не было, а казаки боялись Богуна. Они же меня считают совсем за своего. Сам Хмельницкий приказал мне слушать и доносить, что будут говорить у воеводы брацлавского, если туда паны съедутся. Черт ему пусть доносит! Приехал я в Гущу, а тут подошли разъезды Кривоноса, отца Ласко убили, я половину своего добра закопал, а с половиною убежал сюда, потому что слышал, что вы усмиряете народ около Заславля. Благодарение Богу, что я застал вас в добром здоровье и хорошем расположении духа. Теперь - конец всему дурному. Говорил я этим злодеям, которые шли на нашего князя, что назад не вернутся. Вот им теперь! Может быть, и война скоро кончится.

- Ну, едва ли! Теперь, должно быть, война-то настоящая и начнется, с самим Хмельницким.

- А вы и после свадьбы воевать будете?

- Ты думаешь, что после свадьбы я стану трусом?

- Вовсе нет. Я отвезу отцу, что собрал, а потом мне хотелось бы опять к вам. Может быть, мне придется расплатиться с Богуном, а где же я его встречу, как не в поле? Не всю жизнь он будет хворать...

- О, какой ты злопамятный!

- Всякому своя обида горька. Я дал клятву и хоть в Турцию за ним поеду. А сейчас пока вместе с вами в Тарнополь. Зачем вы в Бар едете через Тарнополь? Ведь это не по дороге.

- Полк веду. А теперь давай завтракать. После завтрака и поедем.

- Я хоть сейчас, только лошаденка у меня измученная.

- Я велю тебе дать хорошую. На ней и поедешь.

- Покорно благодарю! - Жендзян весело улыбнулся. Это был уже третий подарок, считая кошелек и пояс, обещанный ему в Кудаке.

Глава XVII

Пан Скшетуский получил новый приказ и теперь отправился во главе своей хоругви в Збараж, а не в Тарнополь. Отряд шел медленно; весь край был опустошен, так что продовольствие приходилось добывать с великим трудом. По дороге попадались кучки людей, по большей части женщины и дети, которые просили у Бога смерти или даже татарского плена: в плену хоть бы есть давали по крайней мере. Было время жатвы, но отряды Кривоноса уничтожили все, что только могли уничтожить. Народ питался корой с деревьев.

В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, да, кроме того, съехалось немало шляхты. В воздухе пахло войной, о войне только и говорили, город и его окрестности кишели вооруженными людьми. В Варшаве партия мира, поддерживаемая в своих надеждах паном Киселем, брацлавским воеводой, еще не отказалась от своих намерений, вступить в переговоры с противною стороною, хотя и поняла, что, не имея сильной армии, переговоры вести бесполезно. Была объявлена всеобщая мобилизация, стянуты все войска, и хотя канцлер и высшие сановники еще не потеряли надежды на мирное разрешение вопроса, в шляхетском кругу преобладал воинственный настрой. Победы Вишневецкого сильно подействовали на умонастроения. Все горели желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за тысячи замученных жертв, за позор и унижение. Имя грозного князя покрылось новою славою, и в связи с этим именем от берегов Балтийского моря до Диких Полей разносилось новое тревожное слово: "Война! Война! Война!". Ее предвещали и страшные явления на небе, и тревожные лица людей, и вой собак по ночам, и ржание коней, чующих кровь. Война! Шляхта во всех городах, деревнях и селах доставала старое, заржавевшее оружие, молодежь пела песни о Еремии, а женщины молились в костелах. И собирались вооруженные воины от границ Пруссии, от Великой Польши, от многолюдной Мазовии, от далеких Карпатских гор.

Да, война смотрела прямо в глаза. Движение в Запорожье, народное восстание во всей Украине не могли быть объяснены только одним стремлением к грабежу и разбою, одним недовольством панами и магнатами. Хмельницкий хорошо понимал это и, пользуясь проявлениями гнета и насилия (а в них не было недостатка в те суровые времена), обратил социальную войну в религиозную, раздул народный фанатизм и сразу вырыл пропасть между враждующими сторонами - пропасть, которую могла наполнить только кровь.

И в душе ожидая мира, он стремился только к тому, чтобы обеспечить хоть на время свое могущество. А потом? Что будет потом, о том гетман запорожский не думал, в будущее не заглядывал и не заботился о нем.

Он не знал еще, что вырытая им пропасть так глубока, что никакие мирные трактаты не перекинут через нее мост, который мог бы продержаться хоть самое непродолжительное время. Проницательный политик, он не понимал все-таки, что ему не удастся спокойно воспользоваться плодами своего кровавого труда.

А предвидеть такой исход было нетрудно. Когда становятся лицом к лицу вооруженные враждующие тысячные армии, там пергаментом для переговоров будут служить поля, а пером- мечи и копья.

Все сулило войну, и даже простые люди инстинктивно понимали, что иначе и быть не может. Глаза всех поневоле обращались на князя Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть. Перед этой монументальной фигурой как-то принижались, таяли и канцлер, и брацлавский воевода, и полководцы, и могущественный князь Доминик, провозглашенный главным вождем. Умалялось и таяло их значение, их власть. Войско и шляхта получили приказ собраться во Львове, а потом в Глинянах. Согласно этому туда начали прибывать войска из ближайших воеводств, а тут новые тревожные признаки начали угрожать авторитету республики. Не только менее послушные полки всеобщего ополчения, но даже и квартовые, прибыв на место сбора, оказывали неповиновение высшему начальству и вопреки приказам шли в Збараж, чтоб присоединиться к князю Еремии. Так поступили сначала воеводства киевское и брацлавское, - тамошняя шляхта когда-то служила под начальством Еремии, - потом русское, любельское, за ними пошли и коронные войска. Можно было ожидать, что и остальные последуют их примеру. Умышленно оставляемый в тени, Еремия силою обстоятельств становился гетманом и начальником сил всей республики. Шляхта и войско, преданное ему душой и телом, ожидали только его приказа. Вся власть, война, мир, будущее республики - все было в его руках.

Он набирал силу с каждым днем, каждый день к нему подходили новые полки. Наконец, тень от Еремы начала падать не только на канцлера, но и на сенат, на Варшаву, на всю республику.

В недоброжелательных ему кружках в Варшаве и в лагере гетманов, в свите князя Доминика и воеводы брацлавского начинали поговаривать о его непомерной гордости и надменности. Вспомнили дело о Гадяче, когда гордый князь въехал в Варшаву во главе четырехтысячного войска и, войдя в сенат, готов был изрубить всех, не исключая самого короля.

Чего ждать от этого человека, и каков он теперь, после своего похода из Заднепровья, после побед, которые покрыли такою славою его имя? Где границы самонадеянности, которую внушило ему слепое поклонение солдат и шляхты? Кто теперь может противостоять ему? Что будет с республикой, если один человек может противиться воле сената и отнимать власть у вождей, назначенных самим правительством? Правда ли, что он намерен увенчать короной королевича Карла? Его можно сравнить с Марием, но дай Бог, чтоб его гордость не довела его до роли Марка Кориолана или Каталины.

Так говорили в Варшаве, а он, новый Марий, сидел в Збараже, мрачный, загадочный. Новые победы не прогнали туч с его лица. Когда, бывало, в Збараж прибывал какой-нибудь новый полк, князь выезжал навстречу, одним взглядом оценивал его и вновь погружался в задумчивость. Солдаты теснились около него, падали перед ним на колени; кричали: "Да здравствует непобедимый вождь, славный Геркулес! До последней капли крови будем стоять за тебя", а он отвечал: "Низко кланяюсь вам! Все мы слуги Христа" и возвращался к себе, избегая людей, и думал. Тем временем в город прибывали все новые и новые полки. Ополченцы шли с утра до ночи, шатались по улицам, буянили и ссорились с офицерами других полков. Наемные солдаты тоже следовали их примеру, чувствуя, что дисциплина ослабевает. Что ни день, то новые гости, новые пиры и гульба с местными вертихвостками. Войска заняли все улицы, все пригороды... и что за пестрота, что за разноцветье! Точно половина республики собралась сюда. Глазу больно смотреть на эти раззолоченные латы, на шелк и бархат, какими щеголяют паны и магнаты из разных воеводств.

А среди этого блеска и роскоши как убоги, как жалки кажутся солдаты Вишневецкого, истомленные, в оборванной одежде, исхудавшие, бледные! Офицеры скорее похожи на нищих... куда им даже до прислуги вновь прибывших гостей!.. И все-таки все снимают перед ними шапки, все обнажают головы перед этой бедностью: она так украшает недавних героев! Война, словно Сатурн, пожирает своих детей, а кого не пожрет, того обгложет, как собака обгладывает кость. Их одежды полиняли от дождя и солнца во время тяжелых походов, эта ржавчина на железе - кровь своя или неприятеля, а то и та и другая вместе. Вишневецким везде первое место; они и в шинках, и в тавернах рассказывают, а другие только слушают. Нет-нет, да и перехватит у слушателя горло, ударит он себя по коленям и крикнет: "О, черт возьми! Кто вы - черти или люди?". А вишневецкие отвечают: "То не наша заслуга, а вождя, равного которому еще не рождала земля!" И все попойки оглашаются криками: "Vivat Еремия! Vivat князь воевода, вождь над вождями и гетман над гетманами!..". Шляхта, как подопьет, валит на улицу, стреляет из ружей и мушкетов, а так как вишневецкие твердят, что эта свобода разрешена им до поры до времени, что скоро князь возьмет их в руки и водворит такую дисциплину, о какой они еще и не слыхали, то все спешат нагуляться вволю "Gaudeamus (Возрадуемся (лат.).), пока есть время! - горланит шляхта. - Когда нужно будет, будем слушаться, да и слушаться-то есть кого!" При этом много перепадает на счет несчастного князя Доминика. Рассказывают, что он целый день молится, а ночью пьянствует, а битв видел столько, сколько изображено на голландских коврах его дворца. За князя Доминика никто слова доброго не замолвит, всякий ругает его, в особенности те, кто повинен был в нарушении военной дисциплины.

В особенности в этом смысле преуспел пан Заглоба. Боль в крестце оставила его, и пан Заглоба чувствовал себя отлично. Сколько он съедал и выпивал, говорить бесполезно, все равно никто не поверит. Его постоянно окружала толпа солдат и шляхты, а он прохаживался насчет тех, кто его угощает. Он смотрит на всех свысока, он старый, опытный солдат и с важностью говорит новичкам: "Вы столько же знакомы с войной, сколько монахиня с мужчинами... Да, война не свой брат! Тут уж утром никто тебя не угостит подогретым пивом или винной похлебкой. Жир-то поспадет с вас, засохнете, как трава на солнце. Можете поверить мне, по опыту говорю. Много пришлось испытать мне... да! Ну, и знамена приходилось отбивать, но должен сказать вам, ни одно не обошлось мне так дорого, как то, что я взял под Константиновой. Черти побрали бы этих запорожцев! Спросите у пана Скшетуского, того, который свалил Бурдабута; он все видел собственными глазами, видел и удивлялся. Или вот что: крикните какому-нибудь казаку в ухо: "Заглоба!" и увидите, что будет. Да что мне разговаривать с вами! Вы только muscas (Мух (лат.).) на стенах хлопушкою били, больше никого.

- Как же это было? Как? - спрашивала молодежь.

- Вы, верно, хотите, чтобы у меня от болтовни язык загорелся во рту, как ось в колесе?

- Нужно полить! Вина! - кричала шляхта.

- Разве что так!

Тут пан Заглоба самодовольно улыбался, счастливый, что нашел благодарных слушателей, и рассказывал им все ab ovo (Сначала (лат.).) начиная с Галаты, вплоть до взятия знамени под Константиновой. Слушатели молчали, иногда дозволяя себе высказывать легкие знаки неодобрения, когда пан Заглоба при восхвалении своего мужества уж чересчур презрительно противопоставлял ему их неопытность, но все-таки пил как на убой каждый день.

Да, в Збараже было так шумно и весело, что старик Зацвилиховский и другие заслуженные офицеры удивлялись, как князь не прекратит всеобщего разгула, а князь все сидел у себя дома и, может быть, сознательно дал своим подчиненным возможность повеселиться перед близким боем. Приехал и Скшетуский и сразу оказался в каком-то водовороте. Ему хотелось побыть в кругу добрых товарищей, но еще более тянуло в Бар, к милой, увидеть ее и забыть обо всех горестях и мучениях. Не теряя времени, он отправился к князю дать отчет о своей поездке в Заславль и просить отпуска.

Пан Скшетуский нашел князя очень изменившимся и спрашивал самого себя: неужели это тот герой, которого он видел под Махновкой и Константиновой? Перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, с ввалившимися глазами, с сухими, истрескавшимися губами, словно в нем гнездилась горячка. На вопрос о здоровье князь коротко отвечал, что здоров (рыцарь, конечно, не осмелился расспрашивать подробней), и потребовал отчета. Покончив с делом, пан Скшетуский попросил двухмесячного отпуска, чтобы жениться и перевезти жену в деревню.

Князь вздрогнул, как человек, внезапно пробужденный от сна. Лицо его осветилось прежней доброй улыбкой; он горячо обнял Скшетуского.

- Ну вот и конец вашим мучениям. Поезжайте, поезжайте, да благословит вас Бог. Хотелось бы и мне побывать на вашей свадьбе, да время теперь такое... нельзя. Когда вы хотите ехать?

- Князь!.. Я хоть сейчас!..

- Завтра утром. Один вы, конечно, не можете ехать. Я вам дам триста татар Вершула; так будет безопасней. С ними вы скорей доберетесь, по дорогам шляется много разбойников. Кроме того, я вам дам письмо к пану Андрею Потоцкому. Пока татары придут, пока вы соберетесь, и утро настанет.

- Как прикажете. Но я еще смею просить ваше сиятельство отпустить со мной Володыевского и Подбипенту.

- Хорошо. Утром вы зайдете ко мне. Я прощусь и благословлю вас. Хотелось бы мне послать какой-нибудь подарок вашей княжне. В ее жилах течет достойная кровь. Будьте счастливы, вы достойны ДРУГ Друга-

Рыцарь низко склонился перед любимым вождем, а тот все повторял:

- Ну, да благословит вас Бог! Да благословит вас Бог! Приходите завтра утром.

Но Скшетуский не вставал с колен и, наконец, после долгих колебаний осмелился спросить:

- Ваше сиятельство!..

- Что вы еще хотите сказать? - ласково проговорил князь.

- Простите мою смелость, но... но мое сердце разрывается на части, когда я смотрю на вас... Ради Бога, что с вами? Горе ли вас удручает, больны ли вы?

Князь положил ему руку на голову:

- Вам незачем знать это! - с чувством сказал он. - Приходите завтра утром.

Пан Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем. Вечером его навестили Зацвилиховский, Володыевский, Заглоба, а с ними и пан Подбипента. Все уселись за стол, и вскоре Жендзян внес бутылку и кубки.

- Господи ты, Боже мой! - воскликнул пан Заглоба. - Что это такое? Ваш паж воскрес?

Жендзян приблизился и обнял его колени.

- Я не воскрес, а остался жив только потому, что вы спасли меня.

- И к Богуну потом поступил на службу, - прибавил пан Скшетуский.

- Значит, со временем будешь иметь протекцию у черта, - важно проговорил пан Заглоба. - Едва ли тебе хорошо было на этой службе. Возьми-ка талер. На!

- Благодарю вас!

- Он там отлично устроился, - сказал пан Скшетуский, - перекупал у казаков добычу и собрал столько, что нам с вами не выкупить у него, хоть бы вы распродали все ваши турецкие имения.

- Вот как? Бери же мой талер и расти себе, все, может быть, на виселицу сгодишься. Ей-Богу, этот мальчик мне нравится! (Тут пан Заглоба взял Жендзяна за ухо.) Люблю я пройдох и предсказываю тебе, что со временем ты будешь человеком, если не останешься скотиной. Ну, а что твой господин, Богун, вспоминает меня?.. А?

Жендзян ухмыльнулся; ему польстили слова пана Заглобы.

- О, Боже мой! Так вспоминает, что зубами скрежещет.

- Убирайся к черту! - заорал с внезапным гневом пан Заглоба. - Что ты мне городишь?

Жендзян вышел, пан Заглоба понемногу успокоился и начал отпускать свои обычные шуточки. Разговор перешел на события последних дней, на князя. Наконец, Скшетуский спросил, что за странная перемена случилась с князем, что с ним?

- Может быть, у него подагра начинается, - в раздумье молвил пан Заглоба. - Вот и у меня: как схватит большой палец, так несколько дней чувствуешь себя не в своей тарелке.

- А я вам скажу... - нерешительно начал Подбипента, - я не слыхал этого лично от ксендза Муховецкого, но кому-то тот говорил, что мучит князя. Я сам... что же?.. Я ничего не говорю: он вельможа и воин знаменитый, а вот ксендз Муховецкий... впрочем, я не ручаюсь...

- Ах, Господи! - перебил его пан Заглоба. - Что вы болтаете всякий вздор? Тянет, тянет... ничего не поймешь.

- Что же вы слышали? - спросил пан Ян.

- Вот видите... говорят, что князь чересчур много крови пролил. Великий он человек, но меры не знает, когда придет в ярость, и теперь все ему кажется облитым кровью... И днем все кровь, и ночью... Словно на него нашло кровавое облако...

- Не говорите глупостей! - гневно крикнул пан Заглоба. - Бабьи эти сплетни. Во время покоя для народа не было лучшего господина, а если он не знает милосердия к бунтовщикам, так это не грех, а заслуга. Какие муки будут чересчур жестоки для тех, кто утопил отчизну в крови, продавал своих братьев татарам, забыв Бога и совесть? Нечего сказать, рука у вас железная, а сердце бабье! Видел я, как вы плакали, когда сжигали Пулуяна, и говорили, что лучше бы его просто убить на месте. Ну да князь не баба; он знает, как карать и награждать.

- Так как же вы думаете, что с ним? - спросил Володыевский.

- Гм! Я не состою его поверенным, почем мне знать? Обдумывает что-то, с самим собою борется. Конечно, душевная ломка... а чем глубже душа, тем тяжелее муки...

Старый рыцарь не ошибался. В эту минуту князь, этот вождь, победитель, лежал ниц перед распятием и страдал... страдал так, как ему не приходилось никогда еще в жизни.

Стража збаражского замка провозгласила полночь, а Еремия все вея беседу с Богом. Разум, совесть, любовь к отчизне, сознание своих сил и великого призвания вели в его душе ожесточенную битву, от которой его грудь разрывалась на части, сердце ныло невыносимой болью, а голова горела, как в огне. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, гетманов, вопреки юле республики под его знамена собирались войска, вся страна отдавалась в его руки, хоронилась под его крылья, вручала свою судьбу его гению и устами своих лучших людей взывала к нему: "Спаси, спаси!.. Ты один можешь спасти!" Еще месяц, два, и под Збаражем встанут сто тысяч воинов, вполне готовых на смертный бой с гидрой братоубийственной войны... Картины будущего, залитые ослепительным светом славы и могущества, сменялись перед глазами князя.

Задрожат те, что осмеливались оскорблять и пренебрегать им, а он поведет железные шеренги рыцарей в украинские степи, поведет на такие победы, на такие триумфы, которых еще не знает история. И князь чувствует в себе присутствие потребной для этого силы, и за плечами у него вырастают крылья, словно крылья архангела Михаила. Вот теперь он преображается в гиганта, еще, еще... и вся крепость, весь Збараж, вся Русь не может объять его. Бог свидетель! Он сотрет с лица земли Хмельницкого! Он затопчет бунт, он возвратит покой отечеству!

Он видит широко раскинувшиеся поля, слышит грохот пушек... Битва! Битва!" Погром неслыханный, небывалый! Тысячи трупов, тысячи знамен усеяли кровью напоенную степь, а он режет на куски Хмельницкого, и трубы играют победный гимн, и отголосок победы летит от моря до моря... Князь вскакивает и простирает руки ко Христу, и видит, как вкруг Его головы светится какой-то кровавый свет: "Христос! Христос! Ты видишь, ты знаешь, что я смогу совершить все это, скажи мне, что я должен!".

Но Христос поник главою и хранит молчание... такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.

"Для Твоей славы! - взывает князь, - non mihi! Sed nomini Tuo da gloriam! (Не мне! Но имени Твоему слава (лат.).)" Во имя веры и церкви, всего христианства! О, Христос! Христос!"

Новый образ мелькнул перед глазами Еремии.

Не победой над Хмельницким кончится эта дорога... Князь, подавив бунт, увеличит свои силы его силами, присоединит к сотням тысяч шляхты сотни тысяч казаков и пойдет дальше. Он пойдет на Крым, уничтожит дракона, все логовище его, водрузит крест там, где доселе колокола не призывали верующих к святой молитве.

И он пойдет в ту землю, которую когда-то топтали копытами своих коней его предки, и расширит границы республики, а вместе с тем и церкви, до рубежа света...

Где конец этого стремления? Где конец славы, силы, могущества? Нет его...

В окне замка показался бледный лик луны; часы бьют поздний час, петухи запели. День недалек. Будет ли это день, когда рядом с солнцем на небе засияет новое солнце на земле?

* * *

Да! Ребенком будет князь, не мужем, если не свершит этого, если почему бы то ни было не пойдет за голосом своей души. Он чувствует покой, который ниспослал ему милосердный Христос, да будет благословенно его имя!.. И мысли его стали тверже, и ясней своими душевными очами он может созерцать теперешнее состояние родины. Политика канцлера и всех этих варшавских магнатов, а равно и воеводы брацлавского - гибель для отечества. Сначала потоптать Запорожье, залить его морем крови, сломать его, смять, уничтожить, а потом дать покоренным все, чтоб не было насилия, притеснения, повсюду водворить мир, спокойствие; при полной возможности добить до смерти - возвратить к жизни. Вот путь, единственно возможный для великой, могучей республики. Может быть, раньше можно было бы избрать другой, но теперь нет! К чему поведут мирные трактаты, когда на противной стороне стоят сотни тысяч вооруженных воинов? Хорошо заключать мир, но будет ли он прочен? Нет, нет! То нелепые мечтания, то пагубное заблуждение, то война, длящаяся века, то море слез и кровь в будущем!.. Пусть только идут по этой дороге, великой, благородной, он ничего другого не пожелает, ничего не попросит. Он возвратится в свои Лубны и будет смирно ждать, пока звуки полковой трубы не призовут его на новый подвиг.

Пусть только пойдут по этой дороге, примут его план. Да кто, кто? Сенат? Бурные сеймы? Канцлер? Примас или гетманы? Кто, кроме него, поймет все величие этой мысли и кто сможет осуществить ее? Пусть найдется такой - он, князь Еремия, согласится. Но где же он? У кого сила? Только он один - никто другой! К нему идет шляхта, к нему стекаются войска, в его руках меч республики. О, республика, даже при наличии короля, не говоря уже о теперешнем безвластье, управляется волею народа. Она сама - superma lux (Высший закон (лат.).)! И высказывается она не только на сеймах, не только через депутатов сената и канцлеров, не только при посредстве писаных законов и манифестов, но еще сильней, еще доказательней, еще ясней высказывается на деле. Кто здесь управляет? Рыцарское сословие!.. И вот это самое рыцарское сословие собирается теперь сюда, в Збараж, и говорит ему: ты наш вождь! Вся республика, подчиняясь силе обстоятельств, отдает ему власть и повторяет: ты наш вождь! И он должен отступать? Какого доказательства ждать ему еще? Какого, да и откуда? Не от тех ли, кто хочет погубить республику и унизить его самого?

Унизить! За что, за что? За то ли, когда всех охватила паника, когда гетманы попали в плен, войска разбиты, паны скрываются в своих замках, а казак поставил лапоть на грудь республики, он один только спихнул эту святотатственную пяту и поднял из праха обессиленную голову матери-родины, он, посвятивший ей всю свою жизнь, он, спасший ее от позора, от смерти, - он, победитель?!

Кто имеет за собою более заслуг, пусть берет эту власть, пусть она находится в его руках. Он охотно отречется от этого бремени, он охотно скажет Богу и республике: "Ныне отпущаеши раба своего с миром"... он утомлен, и силы его исчерпались.

Но если нет никого, он дважды, трижды будет ребенком, не мужем, если откажется от этой власти, от этого славного пути, от будущего, в котором спасение и сила республики.

Да и зачем?

Князь снова гордо поднял голову, горящий взор его пал на лик Христа, но Христос поник главою и молчал... такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.

Зачем?.. Еремия стиснул обеими руками горячие виски... Может быть, и есть ответ. Что означает этот голос, который среди золотых видений славы, среди грома будущих побед, среди предчувствия величия и могущества так неумолимо раздается в его душе: "Стой, несчастный!"? Что означает это беспокойство, которое пронизывает его неустрашимую грудь дрожью странной тревоги? А когда он ясно и убедительно доказывает себе, что должен взять в свои руки власть, зачем где-то там, глубоко, в тайниках совести кто-то шепчет: "Ты заблуждаешься, тебя обуяла гордость, ты примеряешь королевскую мантию"?

И снова страшная внутренняя борьба обуяла князя, снова вихрь сомнений, тревоги и неуверенности захватил его в свои объятия.

Что делает шляхта, которая собирается к нему, вместо того, чтоб идти к вождям, назначенным правительством? Попирает закон. Что делает войско? Нарушает дисциплину. И гражданин, он, солдат, станет во главе бесправия, будет прикрывать его своим именем? Он первый подаст пример непослушания, самоволия, неуважения к закону, и все это только для того, чтоб получить власть двумя месяцами раньше, потому что, если на трон будет избран королевич Карл, эта власть все равно не минет его рук? Он подаст такой страшный пример потомству? Ну, а дальше как будет? Сегодня так сделает Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фирлей, Замойский или Любомирский! А если каждый, не обращая внимания на закон, станет поступать по-своему, и когда дети пойдут по следам отцов и дедов, какая будущность ожидает эту несчастную страну? Червь своеволия, беспорядок, личные счеты и так уже подточили корень республики; под ударами топора междоусобной войны и так летят щепки, иссохшие ветви отпадают одна за другою. Что же будет, если те, кто обязан хранить и оберегать, сами будут подбрасывать огонь? Что будет? О, Господи!

Хмельницкий тоже прикрывается знаменем общественного блага и не делает ничего, кроме того, что восстает против закона и величия республики.

Князь вздрогнул и заломил руки. "Ужели я буду вторым Хмельницким, о, Христос!"

Но Христос поник головою на грудь и молчал... такой скорбный, как будто Его только что распяли.

Князь, терзается далее. Если он возьмет власть, а канцлер, сенат и гетманы объявят его бунтовщиком и изменником, что будет тогда? Другая междоусобная война? Притом, неужто Хмельницкий - самый опасный, самый грозный враг республики? Не раз и не такие силы шли против нее; когда двести тысяч закованных в железо немцев под Грюнвальдом окружили полки Ягелло, когда под Хотином чуть не половина Азии выступила в поле, гибель была почти неизбежна, а что сталось с этим могущественным врагом? Республика войн не боится, и не войны погубят ее! Но почему же наряду с такими победами, с такою скрытою силою, с такой славой она, которая разгромила крестоносцев и турок... почему она испугалась одного казака? Отчего соседи рвут ее границы, народы смеются над нею, голоса ее никто не слушает, гнева никто не боится, и все предсказывают ее гибель?

Ах! То гордость и тщеславие магнатов, то узкое себялюбие, то своеволие всему причиной. Грозный враг - не Хмельницкий, а внутренние неурядицы, своеволие шляхты, малочисленность и разболтанность армии, бурливость сеймов, лень, личные счеты и непослушание - непослушание, прежде всего. Дерево гниет от сердцевины. Скоро, скоро... и первая буря свалит его, но будь проклят тот, кто приложит свои руки к такому делу, проклят он и дети его до десятого колена!

Иди же теперь, победитель под Немировом, Погребищами, Махновкой и Константиновой, иди, князь-воевода, вырви власть из рук полководцев, преступи закон и подай пример потомству, как терзать сердце матери-родины!..

Страх, отчаяние, почти безумие отразились на лице князя... Он дико вскрикнул, схватился за голову и во прах пал пред Христом.

И каялся князь, и бился горячею головою о каменный пол, а из груди его вырывались глухие стоны:

- Боже! Милосерд буди мне, грешному! Боже! Милостив буди мне, грешному!

На небе загорелась румяная заря, а потом вскоре взошло солнце и заглянуло в окна. За карнизами защебетали ласточки. Князь встал и пошел будить Желенского, спящего с другой стороны двери.

- Беги, - сказал он, - и прикажи созвать ко мне полковников, что стоят в замке и в городе... всех, и наших, и новых.

Через два часа зал начал наполняться усатыми и бородатыми фигурами полковников. Из княжеских прибыли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с паном Заглобою, Вурцель, Махновский, Володыевский, Вершул, Понятовский - почти все офицеры, за исключением Кушеля, который был отправлен на разведку.

Из чужих пришли Осиньский и Корыцкий. Многих из крупной шляхты нельзя было разлучить с мягкими перинами, но и тех все-таки собралась порядочная компания. Зал гудел, словно улей; все глаза были устремлены на дверь, откуда должен был появиться князь.

Вдруг все умолкло. Вошел князь. Лицо его было спокойно, ясно и только красные от бессонницы глаза и печать какого-то страдания говорили о пережитой им борьбе. Но и сквозь это спокойствие проглядывали неумолимая воля и величие.

- Господа! - сказал князь. - Сегодня ночью я вел беседу с Богом и своею совестью о том, что надлежит мне делать. Теперь извещаю вас, а вы передайте всему рыцарству, что для блага отечества и согласия, необходимого в тяжелые минуты, я отдаю себя в распоряжение гетманов.

В зале воцарилось гробовое молчание.

* * *

В полдень того же дня на дворе замка стояло триста татар, готовых отправиться с паном Скшетуским, а в замке князь давал старшим офицерам обед, который был, вместе с тем, прощальным обедом нашему рыцарю. Его, как "жениха", посадили возле князя, а рядом сидел пан Заглоба, спаситель "невесты". Князь был весел и провозгласил тост за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В сенях также пировали пажи, среда которых Жендзян занимал первое место.

Князь поднял было бокал и собрался обратиться к присутствующим с какой-то речью, как на пороге появилась фигура человека, измученного, покрытого пылью, но при виде торжественного стола, раскрасневшихся лиц нерешительно остановилась в дверях.

Князь увидал ее первый, нахмурил брови и спросил:

- Кто там? А, это Кушель из разведки! Что слышно? Какие новости?

- Очень нехорошие, ваше сиятельство, - каким-то странным голосом ответил молодой офицер.

Все сразу примолкли, все глаза обратились на измученное, скорбное лицо Кушеля.

- Лучше бы вы оставили их пока при себе, не нарушали нашего веселья, - резко заметил князь, - но раз начали, то уж заканчивайте.

- Ваше сиятельство, мне не хотелось бы быть злым вестником, и мой язык не поворачивается...

- Что случилось? Говорите!

- Бар... взят!

ЧАСТЬ 3

Глава I

Погожей ночью по правому берегу Валадинки продвигался отряд из нескольких всадников.

Ехали медленно, почти шагом. Впереди, на расстоянии нескольких шагов от прочих, два всадника о чем-то разговаривали между собой и только изредка покрикивали на своих товарищей:

- Эй, потише! Потише!

Тогда отряд еще более замедлял шаг.

Наконец, из тени высокого холма он выехал на пространство, залитое светом месяца, и только теперь можно было увидеть причину, почему он шел с такой осторожностью: посередине, меж двух лошадей, были привязаны носилки, а на носилках кто-то лежал.

Серебристые лучи освещали бледное лицо и закрытые глаза.

За носилками ехало чуть более десятка вооруженных людей, по всем приметам, казаков. За исключением двоих, ехавших впереди, все остальные тревожно оглядывались по сторонам.

Но вокруг царило величайшее спокойствие.

Тишину прерывал только стук конских копыт да возгласы одного из передних всадников, который время от времени повторял:

- Тише! Осторожней!

Наконец, он обратился к своему товарищу:

- Горпина, далеко еще?

Спутник, которого звали Горпиной и который на самом деле был переодетой по-казацки женщиной огромного роста, взглянул на небо и ответил:

- Недалеко. К полуночи будем. Проедем Вражье урочище, пройдем Татарский лес, а там уже рядом и Чертов яр. Ой! Нехорошо было бы проезжать там после полуночи, прежде чем петух пропоет. Мне можно, а вам плохо было бы, плохо!

Первый всадник пожал плечами.

- Я знаю, - сказал он, - что тебе черт приходится братом, да ведь и против черта средство есть.

- Черт не черт, а средства такого нету, - ответила Горпина. - Ищи по всему свету потаища для своей княжны, лучшего не найдешь. И близко туда никто после полуночи не подойдет... разве со мной... а в яру еще никогда ноги человеческой не бывало. Кто хочет ворожить, тот ждет у яра, пока я не выйду. Ты не бойся. Туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов яр страшный, сам увидишь.

- Пусть себе будет страшный, а я говорю тебе, что я приду туда, когда захочу.

- Только днем.

- Когда захочу. А если черт станет поперек дороги, я его схвачу за рога.

- Ой, Богун! Богун!

- Ой, Донцовна, Донцовна! Ты обо мне не тревожься. Возьмет ли меня черт, не возьмет ли, не твое дело, а я тебе вот что скажу: управляйся ты со своими чертями как хочешь, только бы княжна была спокойна; если что с ней случится, так из моих рук тебя ни черти, ни упыри не вырвут.

- Уж меня раз топили, когда мы с братом на Дону жили, другой раз в Ямполе палач обрил мне голову, и все ничего. А тут другое дело. Я по дружбе буду стеречь ее, чтоб духи даже волоса ее не тронули, а людей бояться нечего. Она уж отсюда не вырвется.

- Ах ты, сова! Если так, зачем же ты пророчишь мне беду, зачем кричала над ухом: "Лях возле нее! Лях возле нее!"?

- Это не я говорила, это духи. Теперь, может быть, все переменилось. Завтра я поворожу тебе на мельничном колесе. В воде все хорошо видно, только надо долго смотреть. Сам увидишь. Но сказать тебе по правде, ты, как бешеная собака, все рычишь да за обух хватаешься.

Разговор прекратился, только конские копыта стучали по каменьям да со стороны реки доносились звуки, похожие на стрекот кузнечиков.

Богун не обращал ни малейшего внимания на эти звуки, довольно необычные в эту пору. Он поднял глаза к месяцу и глубоко задумался.

- Горпина! - сказал он после молчания.

- Чего тебе?

- Ты колдунья, ты должна знать: правда ли, есть такая трава, что как ее кто напьется, то должен полюбить? Любисток, что ли?

- Любисток Но твоему горю и любисток не поможет. Если б княжна никого не любила, тогда ей только бы дать напиться, а если любит, то знаешь, что будет?

- Что?

- То еще больше полюбит другого.

- Пропадай же ты со своим любистоком! Ты можешь только злое предсказывать, а дельного совета дать не можешь.

- Так слушай: я знаю иное зелье; в земле оно растет. Кто его напьется, два дня и две ночи лежит, как колода, света не видит. Так я ей этого зелья дам, а потом...

Казак вздрогнул в седле и впился своими блестящими глазами в лицо колдуньи.

- Что ты каркаешь?

- И готово! - крикнула Горпина и разразилась громким смехом, более похожим на лошадиное ржание.

Хохот зловещим эхом отозвался в отрогах оврага.

- Ведьма! - проговорил казак.

Глаза его мало-помалу меркли, он впал в задумчивость, а потом заговорил словно бы сам с собою:

- Нет-нет! Когда мы брали Бар, я первый ворвался в монастырь, чтоб охранять ее от пьяного сброда и размозжить голову всякому, кто до нее дотронется, а она полоснула себя ножом и теперь лежит без чувств. Прикоснешься к ней - она снова за нож или в реку бросится, не углядеть мне за ней, горемыке!

- Ты в душе лях, а не казак, потому что не хочешь по-казацки приневолить девушку!

- Если б я был лях! - закричал Богун. - О, если б я был лях!

И он схватился обеими руками за разгоряченную голову.

- Ну, теперь-то она посмирней сделается, - буркнула Горпина.

- Эх, если бы так! Пусть меня первая пуля не минет, пусть я на колу покончу свою собачью жизнь... Одна она мне нужна на свете, а я ей не люб!

- Дурак! - гневно воскликнула Горпина. - Она в твоих руках!

- Зажми свою пасть! - окончательно рассвирепел Богун. - А как она зарежется, тогда что? Тебя разорву, себя разорву, голову разобью о камень, людей буду грызть, как собака. Я бы душу за нее отдал, славу казацкую отдал, убежал бы с ней за Егорлык, туда, от своих, чтобы только при ней быть, за нее умереть... вот что! А она ножом себя пырнула, и из-за кого? Из-за меня! Ножом себя пырнула! Слышишь?

- Ничего с ней не будет. Не умрет.

- Если бы она умерла, я бы тебя прибил гвоздями к дереву.

- Власти у тебя над ней нет.

- Нет, нет. Я бы желал, чтоб она меня ножом пырнула, пусть бы и убила, все лучше было бы.

- Глупая полька! Я бы по доброй воле полюбила тебя. Где лучше найдешь?

- Помоги ты мне, а я тебе отсыплю горшок дукатов, а другой горшок жемчугу. В Баре мы богатую взяли добычу да и раньше тоже.

- Ты богат, как князь Еремия, и такой же славный. Тебя, говорят, сам Кривонос боится.

Казак махнул рукой.

- Что мне из того, коли сердце болит...

Молчание воцарилось снова. Берег реки становился все более диким и пустынным. Свет луны придавал деревьям и скалам фантастические формы. Наконец, Горпина произнесла:

- Вражье урочище близко. Нужно ехать вместе.

- Зачем?

- Здесь нехорошо.

Они придержали коней и дождались, пока подъехал весь отряд. Богун приподнялся в стременах и заглянул в носилки.

- Спит? - спросил он.

- Спит, - ответил старый казак, - сладко, как младенец.

- Я дала ей сонного зелья, - объяснила колдунья.

- Тише, осторожней, - проговорил Богун, не спуская глаз со спящей, - не разбудите ее. Месяц прямо в личико ей смотрит... радость моя!

- Тихо светит, не разбудит, - прошептал один из казаков.

Отряд пошел дальше... Вот и Вражье урочище. Это был холм у самой реки, невысокий и скругленный, словно опрокинутый щит. Месяц заливал его своим светом и озарял камни, разбросанные тут и там по его склонам. Камни лежали и по одному, а кое-где в грудах, точно остатки каких-то построек, разрушенных замков и церквей. Местами из земли торчали каменные плиты, точно надгробные памятники, да и вообще весь пригорок походил на кладбище. Может быть, давно, во времена Ягелло, и здесь кипела жизнь; теперь же и холм и вся окрестность, вплоть до Рашкова, представлялись глухой пустыней, где жил только дикий зверь, а по ночам нечистая сила водила свои хороводы.

Только отряд поднялся до половины склона, легкий ветерок, дувший до сего времени, сразу перешел в настоящий шквал, завывавший так зловеще и уныло, что казакам показалось, не выходят ли стоны из глубин этих могил, не слышится ли оттуда хохот, плач и жалобные детские голоса? Весь холм оживился, наполнился жуткими звуками; из-за камней, казалось, выглядывали темные, высокие фигуры; уродливые тени тихо ползли от одной плиты к другой. Вдали, во мраке, сверкали огоньки, похожие на волчьи глаза, и, наконец, с другой стороны холма послышался низкий, утробный вой, подхваченный сразу десятками других.

- Волки? - шепнул молодой казак, обращаясь к старому есаулу.

- Нет, упыри, - еще тише отвечал есаул.

Лошади начали прядать ушами и храпеть. Впереди Горпина вполголоса шептала какие-то непонятные слова, словно молилась дьяволу. Только на другой стороне холма она обернулась и сказала:

- Ну, теперь кончено. Теперь пойдет уже хорошо. Я их еле сдержала, очень голодны.

Казаки облегченно вздохнули. Богун с Горпиной снова поехали впереди, а их охрана, которая доселе сдерживала дыхание, начала перешептываться между собой. Каждый вспоминал о своих встречах с духами или упырями.

- Если бы не Горпина, мы бы не прошли, - сказал один.

- Знает свое дело, ведьма.

- А наш атаман и черта не боится. Он ничего и не слышал, только на свою княжну смотрел.

- Если бы с ним случилось то, что со мною, то он бы так не храбрился, - заметил старый есаул.

- А что с тобой случилось, Овсивой?

- Ехал я раз из Рейментаровки в Гуляйполе, ночью, мимо кладбища. Вдруг что-то сзади с могилы прыг на седло. Обернулся - младенец, синий весь, бледный!.. Видно, его татары вместе с матерью взяли в плен, а он там и умер некрещеный. Глаза у него горят, как свечки, и все он плачет, все плачет. Прыгнул он с седла ко мне на спину; чувствую, кусает за ухом. О, Господи! Упырь. Но я долго служил в Валахии, там упырей больше, чем живых людей, знаю, как с ними расправляться. Соскочил я с коня, и кинжал в землю. Сгинь, пропади! Он застонал, ухватился за рукоятку кинжала, да так по острию и спустился в землю. Я провел кинжалом крест по земле и поехал дальше.

- Так в Валахии столько упырей?

- Всякий валах после смерти делается упырем. А валашские хуже всех. Там их называют бруколаки.

- А кто сильней: дидко (Черт (примеч. перев.).) или упырь?

- Дидко сильней, а упырь лютее. Дидко, если сумеешь его заговорить, так он тебе служить будет, а упырь ни на что не годится, только кровь высасывает. А все-таки дидко над ними всегда атаман.

- А Горпина и дидку приказывает. Ну, если бы она не имела над ним власти, наш атаман не отдал бы ей своей невесты, потому что бруколаки больше всего любят девичью кровь.

- А мне ее жаль, - сказал молодой казак. - Как мы ее в носилки клали, то она сложила свои белые руки и так просила, так просила: убей, говорит, не губи несчастную.

В это время к ним подъехала Горпина.

- Эй, молодцы! - крикнула она. - Вот и Татарская лощина, но вы не бойтесь, тут только одна ночь в году страшна, а Чертов яр и мой хутор уже недалеко.

Действительно, вскоре послышался собачий лай. Отряд вошел в овраг, идущий в сторону от реки, и такой узкий, что четверым всадникам едва можно было проехать. Но постепенно отвесные стены оврага все расступались и образовывали довольно обширную площадку, слегка пологую и замкнутую с боков скалами. Кое-где виднелись высокие деревья. Ветра здесь не было. От деревьев падали длинные черные тени, а на озаряемых луной участках ярко светились какие-то белые, круглые и продолговатые предметы, в которых казаки с ужасом распознали человеческие черепа и кости. Немного погодя вдали, между деревьями, блеснул огонек, а потом прибежали два пса, страшные, огромные, с горящими глазами, с оскаленными зубами. Узнав голос Горпины, они успокоились и начали бегать вокруг всадников.

- Это не собаки, - проворчал старый Овсивой голосом, в котором звучало глубокое убеждение.

Но вот из-за деревьев показалась хата, за ней конюшня, а дальше, на взгорье, еще какая-то темная постройка. На вид хата была добротна; окна ее светились.

- Вот и моя усадьба, - сказала Горпина Богуну, - а там мельница. Она мелет только наше зерно, а я ворожу на воде, что сбегает по колесу. Поворожу и тебе. Княжна будет жить в светлице, а если ты думаешь стены убрать, ее придется на время перенести на другую половину. Стойте и слезайте с коней!

Отряд остановился. Горпина возвысила голос:

- Черемис! Эй, Черемис!

Из хаты вышел какой-то человек с пучком зажженной лучины и молчаливо начал разглядывать приехавших.

Это был старый, отвратительно безобразный человечек низенького роста, почти карлик, с плоским квадратным лицом и косыми глазами.

- Ты что за черт? - спросил его Богун.

- Не спрашивай его; у него язык отрезан, - сказала Горпина.

- Подойди-ка сюда поближе.

- Послушай, Богун, - продолжала колдунья, - а может быть, княжну лучше на мельницу отнести? Здесь будут убирать светлицу, гвозди вбивать, как бы она не проснулась.

Казаки спешились и начали с особой осторожностью отвязывать носилки. Сам Богун наблюдал за ними и придерживал носилки, когда их переносили на мельницу. Карлик шел впереди и освещал дорогу. Княжна, благодаря сонному зелью Горпины, не просыпалась. Может быть, девушке снились радостные сны; она улыбалась во время шествия, более похожего на погребальную процессию. Богун смотрел на нее и чувствовал, как сильно бьется его сердце. "Радость моя, кукушечка моя!" - тихо шептал он, и грозное, но красивое лицо атамана становилось кротким и озарялось жарким пламенем любви, которая охватывала его все сильнее и сильнее. Так огонь, забытый путником, охватывает дикие степи.

- Если не проснется, здорова будет, - сказала идущая с ним рядом Горпина. - Рана ее заживает, здорова будет.

- Слава Богу! Слава Богу! - ответил атаман.

В это время казаки сняли с лошадей вьюки и начали доставать оттуда добычу, взятую в Баре, - бархат, ковры, парчу и другие дорогие ткани. В светлице зажгли яркий огонь; нагота деревянных стен быстро исчезла под разноцветными тканями. Богун не только позаботился о крепкой клетке, но еще и украшал ее, чтоб неволя не казалась птичке чересчур тяжелой. Ночь уплывала, а в светлице все еще раздавались удары молотка. Наконец, когда уже все стены были завешаны, а пол устлан досками, сонную княжну принесли назад и положили на мягкую постель.

Все утихло. Только в конюшне еще раздавались крики и хохот, более похожий на лошадиное ржание: то колдунья, любезничая с казаками, раздавала им оплеухи и поцелуи.

Глава II

Солнце было уже высоко на небе, когда на другой день княжна открыла глаза.

Взгляд ее упал прежде всего на стену и надолго остановился на ней, потом перешел на потолок, на пол. Явь еще боролась с остатками сна. На лице Елены отразились удивление и тревога. Где она? Как попала сюда и в чьей власти находится теперь? Во сне ли видит она все это, или наяву? Что означает эта роскошь, которая окружает ее? Что вообще случилось с ней? В этот же миг страшные сцены взятия Бара, как живые, встали перед ее глазами. Она вспомнила все: эту страшную бойню, где тысячи шляхты, горожан, священников, монахинь и детей падали под ножами пришельцев, вымазанные кровью лица черни, шеи и головы, обвитые еще дымящимися внутренностями, пьяные крики, судный день погибающего города и, наконец, появление Богуна и похищение. Она припомнила, как в порыве отчаяния вонзила себе нож в грудь, и холодный пот выступил на ее лбу. Нож, вероятно, дрогнул в ее руке, потому что теперь она почти не чувствует боли, она чувствует, как к ней возвращаются здоровье и силы, припоминает, как долго-долго ее везли куда-то в носилках. Но где же она теперь? В каком-нибудь замке, спасена, отбита, в безопасности? И снова она начала осматривать комнату. В ней были маленькие квадратные окна, да и те почти не пропускали света, потому что вместо стекол были затянуты пузырями. Значит, это крестьянская хата? Не может быть, тогда откуда бы взялась эта непомерная роскошь? Вместо потолка над девушкой струилось огромное полотнище из пурпурной шелковой материи, затканной золотыми звездами, стены сплошь покрыты парчой, на полу лежат яркие ковры. Повсюду золото, шелк, бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Солнечные лучи, проникая сквозь пузырь, освещают внутренность комнаты, но тут же и теряются в темных складках бархата. Княжна дивится, глазам своим не верит. Что это за волшебство? Уж не войско ли Еремии вырвало ее из казацких рук и спрятало в одном из княжеских замков? Елена сложила руки.

- Святая Дева, пошли, чтоб первое лицо, какое покажется в этих дверях, было бы лицом друга и защитника!

В это время из-за окна до нее донеслись отдаленные звуки торбана и известной в то время песни.

Княжна привстала на своем ложе и начала прислушиваться. Глаза ее расширились от ужаса; наконец, она отчаянно вскрикнула и, как мертвая, упала на подушки.

Она узнала голос Богуна.

Вероятно, крик ее дошел до слуха поющего, потому что через несколько мгновений тяжелая портьера колыхнулась, и сам атаман показался на пороге.

Елена закрыла глаза руками. Ее побледневшие губы словно в горячке повторяли:

- Иисус, Мария! Иисус, Мария!

А между тем, зрелище, поразившее ее, заставило бы забиться

не одно девичье сердце: таким лучезарным светом горело лицо и одежда молодого атамана. Бриллиантовые пуговицы его жупана искрились, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, жупан из серебряной парчи и красный кунтуш подчеркивали красоту его смуглого лица, и таким он предстал перед нею, статный, чернобровый, самый красивый из всех сынов Украины. Глаза его кротко, почти с покорностью глядели на нее. Он увидел, что страх ее не проходит, и заговорил нежным, грустным голосом:

- Не бойся, княжна!

- Где я? Где я? - повторяла она, глядя на него через пальцы.

- В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, радость ты моя. Я тебя привез сюда из Бара, чтоб не обидели тебя злые люди. Там казаки никого не миловали; ты одна жива осталась.

- Что вам надо, за что преследуете меня?

- Я тебя преследую! Боже милосердный! - и атаман покачал головой, как человек, подвергшийся несправедливому обвинению.

- Я боюсь вас.

- Но почему? Если ты скажешь, я не переступлю порога, я раб твой. Мне бы только сидеть здесь у порога и в очи твои глядеть. Я тебе не хочу зла, за что же ты меня ненавидишь? Ты и в Баре ударила себя ножом при моем появлении, хотя давно меня знала и знала, что я иду спасать тебя. Я не чужой тебе, я друг... а ты себя ножом ударила, княжна!

Бледные щеки княжны вспыхнули румянцем.

- Лучше смерть, чем позор, - сказала она, - и клянусь, если вы тронете меня пальцем, я убью себя... душу свою загублю.

Глаза девушки загорелись, и атаман видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, что в отчаянии Елена сдержит свою клятву и не промахнется уже во второй раз.

Он не сказал ни слова, только сделал два шага к окну, сел на лавку, покрытую золотой парчой, и поник головой.

Молчание длилось несколько минут. Наконец, он заговорил:

- Будь спокойна. Пока я трезв, пока горилка не закружит мою голову, ты для меня будешь все равно, что образ в церкви. А с тех пор, как я увидел тебя в Баре, я перестал пить. Перед тем я пил, пил... горе свое горилкой заливал. Что же было делать? Но теперь я в рот ничего не возьму.

Княжна молчала.

- Посмотрю на тебя, порадую глаза ясным твоим личиком да и пойду.

- Верните мне свободу.

- А здесь ты разве в неволе? Здесь ты госпожа. И куда ты хочешь вернуться? Курцевичи погибли, огонь пожрал города и деревни, князя в Лубнах нет, он идет на Хмельницкого, а Хмельницкий на него, всюду война, кровь льется рекою, всюду казаки, ордынцы и польские солдаты. Кто отнесется к тебе с уважением? Кто пожалеет? Кто тебя защитит, если не я?

Княжна подняла глаза к потолку. Она вспомнила, что на свете есть еще кто-то, кто готов отдать за нее свою жизнь, и глубокая тоска сжала ее сердце. Жив ли он, избранник ее души? В Баре его имя доходило до ее ушей вместе с известиями о победах грозного князя. Но с той поры сколько дней и ночей прошло, сколько битв разыгралось, сколько опасностей мог встретить он! Вести о нем могли теперь исходить только от Богуна, а она не смела и не хотела расспрашивать его об этом.

Она опять упала лицом в подушки.

- Значит, я должна остаться вашей пленницей? - со слезами в голосе спросила она. - Что я сделала вам, за что вы преследуете меня, как злая судьба?

Казак поднял голову и заговорил едва слышно:

- Что ты мне сделала, не знаю, но если я преследую тебя, как злая судьба, то и ты меня, как лихо горькое. Если б я не полюбил тебя, то был бы свободен, как ветер в поле, со свободным сердцем, со свободною душою и такой же прославленный, как сам Конашевич Сагайдачный. Это твое лицо, твои светлые глаза сделали меня несчастным; ни воля мне не мила, ни слава казачья! Чем были для меня все красавицы, пока ты была еще ребенком? Раз я взял галеру с девушками, - их везли к султану, - и ни одна сердца моего не затронула. Поиграли с ними братья-казаки, а потом я велел каждой камень на шею, да и в воду. Не боялся я ничего, не заботился ни о чем, ходил войной на неверных, брал добычу, и, как князь в замке, так и я был в своей степи. А теперь что? Вот сижу здесь... раб... вымаливаю у тебя доброе слово и вымолить не могу, и не слыхал его никогда, даже когда за меня стояли твои братья и тетка. Ох, если б ты была для меня чужой, если б ты была чужой! Не побил бы я твоих родных, не братался бы с холопами, но из-за тебя потерял весь свой разум. Ты можешь повести меня за собой куда хочешь, я бы всю кровь свою отдал тебе, душу бы отдал. Посмотри, теперь я весь обрызган шляхетской кровью, а прежде только бил татар да привозил тебе добычу, чтобы ты ходила в золоте и самоцветных каменьях, как херувим Божий, отчего же ты тогда не любила меня? Ох, тяжело! Горе мне и сердцу моему! Ни с тобой жить, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка ты моя, жизнь ты моя! Прости ты меня, что я пришел за тобой в Розлоги по-казацки, с саблей и огнем; я тогда был пьян от вина и гнева на князей... убийца я подлый! А потом, когда ты ушла от меня, я выл, как волк, и раны мои болели, и есть я не хотел, и смерть звал к себе... а ты требуешь, чтоб я отпустил тебя, потерял тебя вновь!

Богун замолчал. У него не хватало сил говорить. Лицо Елены то бледнело, то краснело. Чем больше любви звучало в словах Богуна, тем большая пропасть раскрывалась перед девушкой - пропасть без дна, без надежды на спасение.

- Проси, чего хочешь. Вот, посмотри, как убрана эта комната, - это все мое, все добыча из Бара; на шести конях привез я это сюда для тебя. Проси, чего хочешь: золота, драгоценных камней, парчи, послушных рабов. Я богат, у меня своего добра немало, а Хмельницкий для меня ничего не пожалеет, и Кривонос не пожалеет; ты жить будешь, как княгиня Вишневецкая; я для тебя добуду десятки замков, половину Украины подарю тебе... Я хоть и казак, не шляхтич, но все же бунчужный атаман, за мной пойдут десять тысяч казаков, поболее, чем за князем Еремией. Проси, чего хочешь, только бы ты не стремилась уйти от меня, любовь моя, жизнь моя!

Княжна приподнялась с подушек. Лицо ее было смертельно бледно, но в глазах горело твердое решение.

- Если вы хотите моего ответа, - сказала она, - то знайте, по, если б мне было суждено целый век пробыть в плену у вас, то и тогда я не полюблю вас, не полюблю, клянусь Богом!

Богун с минуту боролся сам с собою.

- Не говори мне таких слов, - сказал он севшим голосом.

- И вы не говорите мне ничего о своей любви, не оскорбляйте меня, Я не для вас.

Атаман встал.

- А для кого же ты, княжна Курцевич? Кому бы ты досталась в Баре, если б не я?

- Кто спас мне жизнь, чтоб заключить меня в неволю, опозорить меня, тот враг мой, а не друг.

- Ты думаешь, что холопы убили бы тебя? Нет, о, нет! Подумать страшно.

- Меня убил бы нож... вы же отняли его.

- И не отдам. Ты должна быть моей!

- Никогда! Лучше смерть!

- Должна и будешь!

- Никогда!

- Ну, если бы ты не была ранена, то после этих слов я сегодня же отправил бы казаков в Рашков за монахом, а завтра был бы уже твоим мужем. Да, да... Мужа грех не любить и не приголубить. Эх ты, панна вельможная, тебя обижает казацкая любовь! А ты кто такая, что считаешь меня холопом? Где твои замки и слуги, и войска? Откуда взялся твой гаев, твоя обида? Я тебя на войне взял, ты моя пленница. О, если б я был холоп, я бы нагайкой научил тебя уму-разуму и без священника насладился бы твоей красой... если б я был холоп, а не рыцарь!

- Ангелы небесные, спасите меня! - прошептала княжна.

А на лице казака все явственнее обозначалась ярость. Гнев окончательно овладел им.

- Я знаю, отчего ты обижаешься, отчего отворачиваешься от меня! Для другого ты бережешь свою девичью честь, да ничего из этого не получится, пока я жив! Нищий шляхтич! Проходимец! Провалиться ему! Едва посмотрел, только прошелся в танце, и всю опутал, а ты, казак, терпи, лбом бейся об стену! Ну да я достану его, шкуру с него сдеру и насмеюсь же над ним! Знай, на ляхов идет Хмельницкий, и я иду с ним и найду твоего возлюбленного, хоть под землей, но найду, а как возвращусь, так его голову вместо подарка брошу тебе под ноги.

Елена уже не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, волнение, страх помутили ее ум, и она без чувств вновь упала на подушки.

Атаман все стоял, гневный и страшный, потом вдруг увидел, что голова Елены скатилась с подушек, и из груди его вырвался нечеловеческий крик:

- Сюда! Сюда! Горпина! Горпина! Горпина!

И он упал наземь.

Колдунья не замедлила явиться на зов.

- Спаси! Спаси! - кричал Богун. - Убил я ее, душу мою, солнышко мое ясное!

- Да ты не спятил?

- Убил, убил! - стонал атаман и ломал руки.

Но Горпина, приблизившись к княжне, сразу поняла, что то не смерть, а лишь глубокий обморок, выпихнула за дверь Богуна и принялась приводить девушку в чувство.

Княжна скоро открыла глаза.

- Ну, дочка, ничего, - увещевала Горпина. - Ты, верно, перепугалась сильно; ничего, пройдет. Тебе еще долго на свете жить и быть счастливой.

- Кто ты? - слабым голосом спросила княжна.

- Я слуга твоя, потому что он так приказал.

- Где я?

- В Чертовом яру. Тут пустыня, никого не увидишь, кроме него.

- И ты здесь живешь?

- Здесь наш хутор. Я Донцовна, брат мой подполковник у Богуна, казаков на бой водит, а я тут сижу и буду стеречь тебя в твоем золотом покое. Вместо хаты - терем! Глазам даже больно! Это он все для тебя привез.

Елена посмотрела прямо в лицо Горпины, и оно показалось ей необычайно добрым.

- И ты будешь добра ко мне?

Лицо колдуньи расцвело широкой улыбкой.

- Буду. Отчего нет? Да и ты будь добра к атаману. Он сокол, он славный воин, он тебя...

Тут она наклонилась к уху княжны и шепнула что-то.

- Прочь! - крикнула княжна.

Глава III

На третий день, утром, Донцовна и Богун сидели под вербой, около мельничного колеса, и смотрели на пенящуюся воду.

- Ты будешь ухаживать за ней, стеречь... глаз с нее не спускай, чтоб никогда из оврага не выходила, - сказал Богун.

- От оврага к реке узкий проход, а тут места много. Прикажи засыпать проход камнями, и мы окажемся здесь, как на дне горшка. А я себе дорогу найду.

- Чем же вы тут кормитесь?

- Черемис под скалами сеет кукурузу и ловит птиц в силки. А той, что ты привез, у нас недостатка ни в чем не будет. Ты не бойся; она из оврага не выйдет, и никто о ней не узнает, только бы твои люди не разболтали.

- Я им приказал присягнуть. Они верный народ, не скажут, хоть кожу с них сдери. Но ты сама говорила, что к тебе приходят люди за ворожбою.

- Иногда приходят из Рашкова и из других мест приходят. Но они дальше реки не идут, в овраг войти боятся. Ты видишь кости? Были такие, что хотели войти; вот их кости и лежат здесь.

- Это ты их убила?

- Кто убил, тот убил! Кто хочет ворожбы, ждет у оврага, а я иду к колесу. Что увижу в воде, то и скажу. И для тебя сейчас буду смотреть, только не знаю, покажется ли что... не всегда бывает видно.

- Только чего дурного не увидела бы.

- Если увижу дурное, ты не поедешь. И так бы лучше не ездил.

- Нужно. Хмельницкий прислал мне письмо в Бар, да и Кривонос приказывал. Теперь на нас ляхи идут с великой силой, и нам нужно собираться вместе.

- А когда вернешься?

- Не знаю. Будет большая битва, какой еще не бывало. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я схоронюсь здесь; мы побьем - заеду за моей кукушечкой и вместе с ней направимся в Киев.

- А если тебя убьют?

- Один раз живем.

- А с девушкой что я тогда буду делать? Зарезать ее, что ли?

- Тронь ты ее только пальцем, и я тебя велю посадить на кол.

Атаман угрюмо задумался.

- Если я погибну, скажи ей, чтоб она меня простила.

- Эх, глупая она, что не любит за такую любовь. Если б мне такой, я бы не ломалась так!

Горпина два раза пихнула Богуна кулаком в бок и ощерилась.

- Убирайся к черту! - крикнул казак.

- Ну-ну! Я знаю, что ты не для меня.

Богун засмотрелся на водяную пену, точно сам хотел ворожить для себя.

- Горпина!

- Что?

- Если я пойду, будет она тужить обо мне?

- Коли ты не хочешь заставить ее полюбить себя силой, по-казацки, то, может быть, и лучше, если ты уедешь.

- Не хочу, не могу, не смею! Я знаю, она руки на себя наложит.

- Так поезжай. Пока она тебя и знать не хочет, а посидит со мной и с Черемисом месяц, два, и ты ей мил покажешься.

- Я не знаю, что сделал бы, только бы она была здорова. Хотел было я попа привезти из Рашкова, обвенчать нас, да боюсь испугается и отдаст Богу душу. Ты сама ведь видела.

- Оставь ее в покое. Да зачем тебе поп и свадьба? Не настоящий ты казак, нет! А мне вовсе не хочется видеть здесь ни попа, ни ксендза. В Рашкове стоят добруджские татары, ты еще им сюда дорогу покажи, тогда век не видать тебе твоей княжны. И что тебе взбрело на ум? Поезжай себе и возвращайся.

- А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Говори правду, не таи, даже если меня мертвого увидишь.

Донцовна подошла к плотине и подняла еще один затвор; вода хлынула бурным потоком, колесо начало вертеться с удвоенной быстротой и скоро скрылось в брызгах водяной пыли и пены.

Колдунья вперила свои черные глаза в водоворот и, схватив себя за волосы, начала кричать:

- Гук! Гук! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ли ты, добрый ли, покажись!

Богун приблизился и сел рядом с ней. На лице его одновременно обозначились страх и лихорадочное любопытство.

- Вижу! - наконец, крикнула Горпина.

- Что видишь?

- Смерть моего брата. Донца сажают на кол.

- К черту твоего брата!

Богуну хотелось знать совсем другое.

С минуту слышался только бешеный плеск воды.

- Синее лицо у моего брата, синее... вороны его клюют!

- Что видишь еще?

- Ничего. О, какой синий! Гук! Гук! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу.

- Что?

- Битва! Ляхи бегут перед казаками.

- А я их преследую!

- Вижу и тебя. Ты столкнулся с маленьким рыцарем... О, о!.. Берегись маленького рыцаря.

- А княжна?

- Ее нет. И опять вижу тебя, а при тебе тот, что тебя предаст. Твой вероломный друг.

- Какой друг?

- Не вижу. Не знаю, молодой или старый!

- Старый! Наверное, старый!

- Может быть, и старый.

- Тогда я знаю кто. Он уже раз изменил мне. Старый шляхтич с седой бородой и кривым глазом. На погибель ему! Но он мне не друг.

- Он добирается до тебя. Опять вижу. Стой, подожди! И княжна тут... в венке из руты, в белом платье, над ней ястреб.

- Это я.

- Может быть, и ты. Ястреб... или сокол? Ястреб!

- Это я.

- Подожди. Вот и не видно ее... В колесе дубовом, в пене белой... О, о! Много войска, много казаков, ой, много, как деревьев в лесу, как ковыля в степи, а ты надо всеми, перед тобой три бунчука несут.

- А княжна со мной?

- Нет ее, ты в обозе.

Снова молчание. Колесо гудит так, что вся мельница трясется.

- О, сколько тут крови! Сколько крови! Сколько убитых! Волки над ними, вороны! Одни трупы! Трупы! И дальше... дальше... только трупы, ничего не видать, только кровь!

Вдруг порыв ветра рассеял туман над колесом; и тут же у мельницы показался уродливый Черемис с вязанкой дров за плечами.

- Черемис, закрой затвор! - крикнула колдунья и пошла умывать лицо и руки.

Богун сидел в задумчивости. Только возвращение Горпины заставило его очнуться.

- Больше ты ничего не видела? - спросил он.

- Что показалось, то показалось, больше ничего не увижу, сколько ни гляди.

- А не врешь?

- Нет, клянусь головой брата. Его на кол сажают, юлами за ноги растягивают. Мне его жаль. Эх, не ему одному смерть суждена! Сколько убитых! Я никогда столько не видала; будет большая война на свете.

- А ее ты видела с ястребом над головой?

- Да.

- И она была в венке?

- В венке и белом платье.

- А откуда ты знаешь, что ястреб это я? Я тебе говорил о молодом ляхе-шляхтиче, может быть, это он?

Горпина нахмурила брови и задумалась.

- Нет, - сказала она немного погодя и тряхнула головой, - если б это был лях, то был бы орел.

- Слава Богу! Славу Богу! Ну, я пойду к своим, прикажу коней готовить в дорогу. Ночью выедем.

- Так ты наверняка хочешь ехать?

- Хмель приказывал, и Кривонос приказывал. Ты правильно сказала, что будет большая война. Я сам в Баре читал письмо Хмеля, и он то же пишет.

- Ну, поезжай. Ты счастливый, гетманом будешь. Я видела, как перед тобой три бунчука несут.

- Гетманом буду и княжну за себя замуж возьму. Не мужичку же брать.

- С мужичкой ты иначе бы разговаривал, а этой ты не пара. Ей нужен лях.

- Ну, и я не хуже.

Богун повернулся и пошел в конюшню, а Горпина стряпать обед.

Вечером все было готово к дороге, но атаман не спешил с отъездом. Он сидел на связке ковров с торбаном в руках и смотрел на свою княжну. Та поднялась со своей постели, но забилась в дальний угол комнаты и, перебирая четки, не обращала никакого внимания на Богуна, точно его в светлице и не было. А Богун следил за каждым ее движением, ловил каждый вздох и не знал, что ему делать. Каждую минуту он открывал рот, чтоб начать разговор, но слова застревали в горле. Ее бледное лицо с упрямо сдвинутыми бровями вселяло в него робость. Такого выражения Богун до сих пор не видал на лице княжны. И против воли ему вспомнился вечер в Розлогах: как живые, вокруг дубового стола сидят Курцевичи, старая княгиня грызет семечки, князья поочередно мечут кости, а он не спускает глаз с княжны, такой же прелестной, как и сегодня. Но в те времена на его долю выпадали минуты счастья, когда во время его рассказов о кровавых стычках с татарами, черные ее очи надолго останавливались на его лице, а полуоткрытые уста показывали, с каким вниманием слушает она его. А теперь ни взгляда, ни слова!.. Тогда, бывало, он заиграет на торбане, она и слушает, и смотрит на него, и сердце его тает. Но странное дело! Теперь он ее господин, она его пленница, невольница; он может повелевать ею, а все-таки пропасть, разделявшая их, была тогда куда меньше. Курцевичи были по сути и его братьями, и она, их сестра, могла считаться и его родственницей. А теперь перед ним сидит панна, гордая, суровая, молчаливая, немилосердная. Ох, и гнев же закипает в нем! Показал бы он ей, как презирать казака... да горе горькое - любит он ее, эту жестокосердную панну, кровь бы отдал за нее всю до капли, и гнев стихает в нем, и какой-то голос шепчет ему на ухо: остановись! Он чувствует, что его присутствие стесняет, тяготит ее. Хоть бы улыбнулась, проронила доброе слово - он пал бы к ее ногам и поехал бы хоть к черту на рога, топить свою тоску безысходную, свой гнев в ляшской крови. А теперь он словно раб перед этой княжной. Если б он ее не знал раньше, если б эта полька была взята из любого шляхетского дома, он был бы смелей, но ведь это княжна Елена, из-за которой он кланялся Курцевичам, за которую готов был отдать все, что имел. Тем позорнее ему быть рабом у нее, тем больше он перед ней робеет.

Время уходит, со двора доносится говор казаков, которые теперь, верно, уже сидят на конях и ждут атамана, а у атамана сердце разрывается от боли. Ясный свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш, а она хоть бы раз взглянула! Богун не знает, что ему делать. Он хотел бы проститься, проститься хорошо, сердечно, но боится, что прощание будет не такое, какое ему бы хотелось, что он уйдет отсюда с горечью, с гневом и болью в душе. Эх, если б то была не княжна Елена, не та, что ранила себя ножом, не та, что обещает зарезаться... не та, милая, дорогая и чем более суровая и неприступная, тем более милая!..

Вдруг чей-то конь заржал за окном.

Атаман собрался с духом.

- Княжна, - сказал он, - мне пора в дорогу.

Княжна молчала.

- И ты мне не скажешь: с Богом?

- Поезжайте с Богом, - медленно сказала княжна.

У казака стиснуло сердце: она сказала то, что ему хотелось, но сказала не так... сухо, чуть ли не презрительно.

- Я знаю, что ты гневаешься на меня, ненавидишь меня, но скажу тебе только одно, что другой был бы хуже меня. Я тебя привез сюда, иначе мне ничего не оставалось делать, но что дурного я тебе сделал? Разве не обходился с тобой, как с королевой? Скажи сама. Разве я уж такой разбойник, что ты мне слова доброго не скажешь? И не забудь - ты в моей власти.

- Я во власти Бога, - все так же медленно проговорила княжна, - но если вы при мне удерживаете себя, то благодарю вас и за это.

- Я поеду, хотя бы и с таким словом. Может быть, пожалеешь обо мне, а может быть, взгрустнется когда-нибудь, когда меня не будет.

Елена молчала.

- Жаль мне оставлять тебя здесь одну, - продолжал Богун, - жаль уезжать, но делать нечего - долг. Легче было бы мне, если бы ты улыбнулась мне, крестик дала бы от чистого сердца. Что я должен сделать, чтоб заслужить твое расположение?

- Возвратите мне свободу, и Бог вам все простит, и я прощу и буду благословлять вас.

- Может быть, так и будет, - сказал казак, - может быть, ты еще пожалеешь, что была так сурова со мною.

Богун хотел ценой полуобещания купить миг расставания. Он добился своего. В глазах Елены блеснул огонь надежды, суровость исчезла с ее лица. Она сложила руки на груди и устремила на него умоляющий взор.

- Если бы вы...

- Н... не знаю, - тихо прошептал казак. И стыд и жалость стискивали его горло. - Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит татарская орда, от Рашкова тоже татары идут, не могу, боюсь, но как вернусь... Я ведь словно ребенок перед тобой. Ты со мной, что хочешь, то и сделаешь. Не знаю... не знаю!..

- Да благословит вас Бог, да вдохновит вас святая Дева... Поезжайте с Богом.

Она протянула ему руки. Богун одним прыжком очутился около нее, впился губами в ее руки, но вдруг поднял голову, встретил ее ледяной взгляд и выбежал вон.

Вскоре за окном раздался топот казацких коней.

Глава IV

- Истинное чудо явил нам Господь Бог, - говорил пан Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в комнате Скшетуского, - истинное чудо, говорю я вам, что дозволил мне вырвать ее из собачьих зубов и сохранять в целости всю дорогу; будем надеяться, что Он еще смилуется над нами. Только бы она была жива. А мне все сдается, что он ее снова похитил. Обратите внимание, что после Пулуяна он занял его место при Кривоносе (чтоб его черти искривили!) и должен был быть при взятии Бара.

- Он мог не найти ее в толпе несчастных; говорят, там погибло до двадцати тысяч, - заметил Володыевский.

- Вы его не знаете. Я готов поклясться в том, что он знал о ее пребывании в Баре. Иначе и быть не может, он спас ее от смерти и увез куда-нибудь.

- Невеликое утешение. На месте пана Скшетуского я скорее согласился бы, чтоб она погибла, чем попала в его руки.

- И тут радостного мало: если она погибла, то погибла опозоренная...

- Так и так плохо! - сказал Володыевский.

- Ох, плохо! - повторил пан Подбипента.

Заглоба начал теребить свои усы и бороду и, наконец, разразился:

- Ах, чтоб на вас чума нашла, чтобы татары из ваших внутренностей скрутили тетиву для своих луков!

- Я не знал этой панны, - грустно проговорил Володыевский, - но лучше бы меня самого постигло несчастье.

- Я видел ее раз в жизни, но как подумаю о том, где она, то жить не хочется, - сказал пан Лонгинус.

- То вам, - закричал пан Заглоба, - а каково мне, коли я полюбил ее, как отец, и от татарской неволи высвободил, каково мне?

- Нет, а каково пану Скшетускому!

Все замолкли. Первый встрепенулся пан Заглоба.

- Неужели мы ничем не можем помочь?

- Если помочь не можем, то должны отомстить, - отозвался Володыевский.

- Если б Господь послал генеральную битву! - вздохнул пан Лонгинус. - О татарах говорят, что они уже переправились и в полях стали лагерем.

Пан Заглоба начинал кипятиться:

- Не может быть, чтоб мы оставили бедняжку, ничего не предприняв для ее спасения. Я уже довольно потаскался по белому свету, старые кости на покой просятся, но для своей княжны готов отправиться хоть в Стамбул, даже если б для этого вновь пришлось напяливать мужицкую сермягу и тащить торбан... ol Будь он проклят! Без отвращения вспомнить о нем не могу!

- Вы искусны на всякие затеи, придумайте что-нибудь, - поддержал его пан Подбипента.

- У меня уже много было всяких планов. Если бы у князя Доминика было наполовину меньше, то Хмельницкий давно бы уже висел на виселице. Я и со Скшетуским говорил, да теперь с ним говорить нельзя ни о чем. Горе живет в нем и мучит хуже болезни. Вы присматривайте за ним, как бы он умом не повредился. Часто бывает, что от великих горестей mens (Дух (лат.).) начинает бродить, как вино, пока совсем не прокиснет.

- Бывает, бывает! - и пан Лонгинус покачал головой.

Володыевский нетерпеливо повернулся на лавке и спросил:

- Какие же у вас планы?

- Мои планы? Прежде всего, мы должны узнать, жива ли она, бедняжка (да хранят ее святые ангелы от всякого зла!), а узнать можем двумя способами: или найти верных казаков, которые сделают вид, что хотят соединиться с Хмельницким, убегут к Богуну и узнают у его людей о чем-нибудь...

- Такие у меня есть - драгуны русские! - воскликнул Володыевский.

- Подождите... или взять "языка" из тех, что брали Бар, не знает ли чего. Все они на Богуна чуть не молятся, больно уж он нравится им, чертям, песни о нем поют (глотки бы у них полопались!) и рассказывают один другому, что он сделал и чего не сделал. Если он похитил княжну, то от них это не укрылось.

- Можно и казаков послать, и о "языке" позаботиться, одно другому не мешает, - заметил пан Подбипента.

- Именно. Блестящие способности у вас, милый пан Лонгинус. Если мы узнаем, что она жива, - главное дело сделано. Если вы (только, прошу вас, говорите откровенно) хотите на самом деле помогать Скшетускому, то подчинитесь мне; я человек более опытный. Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, куда он скрыл ее, а как узнаем, я головой ручаюсь, что достанем ее хоть из-под земли. Главное затруднение во мне и Скшетуском - нас Богун знает, ну, а уж если узнает, то после этого нас и родная мать не признает. А вас обоих он не видел.

- Меня видел, - сказал пан Подбипента, - ну да это пустяки.

- Может быть, Бог отдаст его в наши руки! - прибавил пан Володыевский.

- Ну, это лишнее, - воспротивился пан Заглоба. - Пусть с ним лучше палач занимается. Начинать нужно осторожно, чтобы не испортить всего дела. Не может быть, чтобы никто не знал о том месте, где он ее спрятал.

- Может быть, наши узнают что-нибудь. Если князь позволит, я выберу тех, кто поверней, и вышлю хоть завтра утром.

- Князь-то дозволит, но узнают ли они что-нибудь, в этом я сомневаюсь. Послушайте только, мне приходит в голову такой способ: вместо того, чтобы высылать кого-нибудь, переоденемся-ка холопами да сейчас и в дорогу, не мешкая.

- О, ну это никак невозможно! - вскричал пан Володыевский.

- Но почему?

- Значит, вы не знаете военной службы. Если войска стоят nemine excepro (В полном сборе (лат.).), то это святое дело. Отец и мать умирай - рыцарь и тогда не пойдет просить отпуска, потому что это - величайший позор для солдата. После генерального сражения, когда неприятель разбит, - можно, но не раньше. Помните, как Скшетускому хотелось ехать к невесте, однако он и словом не обмолвился. Уж, казалось бы, репутация его безупречна, князь его любит, а он даже не заикнулся об отпуске, потому что знает свой долг. Собственно говоря, это общественное дело, а там частное. Я не знаю, как в других странах, хотя думаю, что везде одинаково, а у нашего князя перед битвой не дают отпусков, в особенности офицерам. Даже бы душа у Скшетуского разрывалась на части, он и то не пойдет за этим к князю.

- Слов нет, он по духу римлянин, - сказал пан Заглоба, - но если бы кто-нибудь стороной шепнул об этом князю? Может быть, он своей волей дал бы мне и вам отпуск.

- И не подумает. У князя на плечах вся республика. В то время, когда решаются судьбы целого народа, время ли князю заниматься частными делами? Ну, допустим самое невероятное - он даст нам непрошенный отпуск, кто из нас выйдет из лагеря? Не себе, а несчастной отчизне должны мы служить теперь.

- Знаю я это, и службу военную с давних пор знаю, и потому сказал вам, что предположение это только мелькнуло в моем уме, a не засело там. Да и по совести сказать вам, пока шайки грабителей не разгромлены, мы мало чего сумеем, ну, а когда они будут разбиты, когда их будут преследовать, когда неприятель будет спасать свою шкуру, тогда мы смело можем затесаться в их ряды и легко разузнать все, что желаем. Только поскорее подходило бы остальное войско, а то мы, пожалуй, все перемрем тут со скуки. Князь Доминик долго заставил себя ждать.

- Его ожидают дня через три.

- Дай Бог поскорее! А пан коронный подчаший сегодня будет?

- Сегодня.

Тут двери отворились, и в комнату вошел Скшетуский. Лицо его было неподвижно; могильным холодом и спокойствием веяло от него.

Невозможно было без глубокого сожаления смотреть на это молодое лицо, на котором, казалось, никогда и не появлялась улыбка. Борода пана Яна отросла до половины груди и серебрилась кое-где сединою.

Он никому не жаловался и подчеркнуто спокойный на вид весь ушел в исполнение своих служебных обязанностей.

- Мы тут толковали о вашем несчастье, которое, впрочем, и наше несчастье, - сказал пан Заглоба, - но, Бог свидетель, ничем вас утешить не можем. А так как одними вздохами да слезами делу не поможешь, то мы решились отдать свою жизнь, только бы вырвать княжну из неволи, если она, бедняжка, жива еще до сих пор.

- Да вознаградит вас Бог!

- Мы пойдем с тобой хоть в обоз к Хмельницкому, - прибавил Володыевский, беспокойно поглядывая на товарища.

- Да вознаградит вас Бог! - повторил Скшетуский.

- Мы знаем, - продолжал Заглоба, - что вы поклялись отыскать ее живую или мертвую. Мы готовы хоть сейчас...

Скшетуский сел на лавку, уставился в одну точку и не отвечал ничего, так что пан Заглоба начал даже злиться. Что же это он, отказывается от своего намерения, что ли? Если так, то Бог ему судья! Нет, верно, на белом свете ни памяти, ни долга. Ну да хорошо... авось, отыщутся и такие, что и без него попытаются спасти ее, до последней капли крови будут биться.

В комнате воцарилось молчание, прерываемое только вздохами пана Лонгинуса. Наконец, Володыевскому надоело ждать, он подошел и ударил Скшетуского по плечу.

- Ты откуда сейчас?

- От князя.

- Ну, и что же?

- Ночью иду на разведку.

- Далеко?

- Под Ярмолинцы, если дорога свободна.

Володыевский и Заглоба переглянулись и сразу все поняли.

- Это по направлению к Бару? - пробормотал Заглоба.

- Мы пойдем с тобою.

- Тогда тебе нужно спроситься у князя, не назначит ли он тебе другого дела.

- Пойдем вместе. Мне его надо еще кой о чем спросить.

- И мы с вами! - сказал Заглоба.

В княжеской приемной толпилось множество офицеров разных хоругвий; войска, подходящие к Чолганскому Камню, спешили отдать себя в распоряжение князя. Пану Володыевскому и Подбипенте довольно долго пришлось ждать аудиенции, зато князь сразу позволил им и самим ехать, и драгунов-русинов направить в лагерь богуновских казаков для сбора сведений о княжне.

- Я нарочно выдумываю разные дела для Скшетуского, - сказал князь. - Я вижу, что горе точит его сердце. Ничего он не говорил вам?

- Очень мало, - ответил Володыевский. - В первую минуту он вскочил, чтоб идти, очертя голову, на казаков, но затем вспомнил, что теперь войска стоят nemlne excepto, что мы все обязаны защищать родину, и потому не ходил с этим к вашему сиятельству. Только Богу одному известно, каково ему сейчас.

- Он сильно страдает. Присматривайте же за ним; я вижу, вы очень преданы ему.

Володыевский низко поклонился и вышел из комнаты, потому что в эту минуту к князю пришли киевский воевода, пан Денгоф, староста стобницкий и другие важные лица.

- Ну, что? - первым словом спросил Скшетуский.

- Еду вместе с тобой. Только мне нужно отправить кой-куда людей из моего полка.

Они вышли, а с ними Подбипента, Заглоба и Зацвилиховский, который направлялся к своей хоругви. Недалеко от стоянки драгунов нашим друзьям попался пан Лащ, идущий с несколькими своими товарищами, такими же пьяными, как и он сам. Пан Заглоба глубоко вздохнул. Он еще под Константиновом сдружился с паном коронным стражником и находил в его характере много приятных черт. Пан Лащ, гроза и страх неприятеля, свободное от занятий время обыкновенно любил посвящать попойкам в кругу людей вроде пана Заглобы. То был буян чистейшей воды, натворивший столько безобразий, что, живи он в другой стране, давно бы ему не миновать виселицы. На нем висело несколько смертных приговоров, но он и в мирное время обращал на них не особенно много внимания, а в военное и подавно. К князю он присоединился еще под Росоловцем и оказал ему значительную помощь под Константиновом, но в Збараже сделался почти невыносимым благодаря своим выходкам. Трудно сосчитать, сколько вина и меду выпил с ним пан Заглоба, сколько вздора нагородил ему, но со времени взятия Бара старый шляхтич утратил веселое расположение духа и более не посещал уже пана стражника. Пан Лащ думал было, что Заглоба уехал куда-то, как вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Он протянул ему руки навстречу.

- А, здравствуйте! Отчего не заглянете ко мне, что поделываете?

- Я все с паном Скшетуским, - ответил Заглоба.

Стражник недолюбливал Скшетуского за неприветливость и называл его иронически мудрецом. Он хорошо знал о несчастье, постигшем Скшетуского, но до поры до времени воздерживался от каких-либо комментариев на этот счет. Теперь же винные пары шумели в его голове, он взял поручика за пуговицу жупана и спросил:

- А вы все по возлюбленной плачете? Хороша была?.. А?

- Оставьте меня! - глухо сказал Скшетуский.

- Подождите минуту.

- Я спешу по делу, по службе. Пустите!

- Постойте, - настаивал Лащ с упорством пьяного человека. - Вам дело, не мне. Мною тут командовать никто не смеет.

Он понизил голос:

- Скажите лучше, хороша она была? Брови поручика нахмурились.

- Не дотрагивайтесь до моей раны.

- Не дотрагиваться? Не бойтесь. Коли хороша она была, то жива.

Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержался и сказал:

- Пан стражник, не забывайте, с кем вы говорите.

Лащ вытаращил глаза.

- Что такое? Вы грозите, грозите мне?..

- Идите своей дорогой, пан стражник! - крикнул, дрожа от злости, Зацвилиховский.

- Ах вы, дрянь этакая! - трещал стражник. - Господа, за сабли!

Он выхватил саблю и бросился с нею на Скшетуского, но в то же мгновение сабля его была выбита из рук, а сам он с размаху растянулся на земле.

Пан Скшетуский не добивал его. Он стоял, бледный, взволнованный, посреди сбежавшейся толпы. С одной стороны подоспели солдаты стражника, с другой - солдаты Володыевского высыпали, словно пчелы из улья. Раздались крики: "Бей! Бей!". Вот засверкали обнаженные сабли, свалка могла каждую минуту перейти в битву. На счастье, сторонники Лаща, видя свою малочисленность, поостыли, схватили пана стражника и потащили его за собою.

Если б он имел дело с менее приученными к дисциплине офицерами, его, вероятно, давно бы разорвали в клочья, но старик Зацвилиховский скоро образумился, крикнул "Стой!", и сабли скрылись в ножнах.

Тем не менее, проходивший в это время пан Кушель счел своей обязанностью довести о происшедшем до сведения князя. Он торопливо вошел в его комнату и крикнул:

- Князь, солдаты рубятся между собой.

В это время дверь с грохотом распахнулась, и в комнату, словно пуля, влетел бледный от бешенства пан стражник.

- Ваше сиятельство! - орал он. - Справедливости! В вашем лагере, точно у Хмельницкого, ни на заслуги, ни на достоинство не обращают внимания! Обнажают сабли против сановников государства! Если вы не рассудите по справедливости, не приговорите к смерти дерзкого обидчика, я сам с ним расправлюсь.

Князь встал из-за стола.

- Что случилось? Кто обидел вас?

- Ваш офицер, Скшетуский.

На лице князя выразилось неподдельное изумление.

- Скшетуский?

Тут двери отворились, и вошел Зацвилиховский.

- Князь, я был свидетелем этого, - сказал он.

- Я не на очную ставку пришел сюда, а требую кары, - продолжал кричать Лащ.

Князь повернулся к нему и остановил на нем свои глаза.

- Тише, тише! - медленно и с нажимом сказал он.

Вероятно, в его взгляде или тихом голосе было действительно что-то настолько страшное, что известный своим нахальством стражник сразу умолк, точно потерял дар речи, а все присутствующие побледнели.

- Говорите вы! - приказал князь Зацвилиховскому.

Зацвилиховский передал всю суть дела и закончил так:

- Вы знаете меня, князь, знаете, что в течение всей моей семидесятилетней жизни ни одно слово лжи не замарало моих уст, и теперь, даже под присягой, я не могу ни слова выкинуть из моего рассказа.

Князь знал, что Зацвилиховский всегда говорит правду, к тому же, пан Лащ был хорошо ему известен. Тем не менее, он, не сказав ни слова, взялся за перо и начал что-то писать.

- Вы просили справедливости? Вы получите то, что просили, - сказал он стражнику; окончив свое письмо.

Стражник раскрыл было рот, хотел что-то сказать, но язык не слушался его. Наконец, он подбоченился, поклонился князю и гордо вышел из комнаты.

- Желенский, - сказал князь, - отнесите это письмо пану Скшетускому.

Пан Володыевский, который не отходил от пана Скшетуского, встревожился при виде пажа князя. Желенский, не говоря ни слова, отдал пакет и ушел. Скшетуский прочел письмо Еремии и подал его товарищу.

- Читай, - сказал он.

Пан Володыевский взглянул и вскрикнул:

- Назначение в поручики! - и кинулся на шею Скшетускому.

Звание поручика гусарской хоругви давало носившему его высокое положение в военной иерархии. В полку, где служил пан Скшетуский, ротмистром был сам князь, а поручиком пан Суффчинский из Сенчи, человек старый, давно выбывший из действительной службы. Пан Ян фактически исполнял должность и того, что вовсе не казалось странным. Во многих полках два первых чина всегда бывали номинальными. Так, например, в королевской хоругви ротмистром был сам король, в хоругви примаса - примас, поручиками - высшие придворные сановники, а должность их исполняли наместники, которых по привычке называли поручиками и ротмистрами. Таким фактическим поручиком был пан Ян, но между самим званием и исполнением сопряженных с ней обязанностей лежала целая пропасть. Благодаря новому распоряжению пан Скшетуский сразу сделался одним из высших офицеров князя-воеводы русского.

Друзья вновь пожалованного поручика радостно приносили ему свои поздравления, а он сам оставался таким же, как был: лицо его ни на минуту не утратило своей каменной неподвижности. На всем свете не было почестей, которые могли бы обрадовать его.

Все-таки он встал и пошел благодарить князя. Володыевский принялся расхаживать по комнате и потирать руки.

- Ну и ну! - повторял он. - Поручик гусарской хоругви! В таких молодых летах еще никто не получал этого звания.

- Только бы Бог возвратил ему его счастье! - сказал Заглоба.

- В том-то и дело! Вы заметили, он даже и бровью не повел?

- Мне кажется, он с радостью отказался бы и от этого, - прибавил пан Лонгинус.

- Господа! - вздохнул Заглоба. - Что же тут странного? Я за нее тоже отдал бы свои пять пальцев, вот те самые, которыми отбил неприятельское знамя.

- Значит, пан Суффчинский умер?

- Должно быть, так.

- Кто же будет наместником? Хорунжий почти мальчик и только с Константинова занимает свое место.

Вопрос этот так и остался бы неразрешенным, если бы ответ не принес сам поручик Скшетуский.

- Пан Подбипента, - сказал он, - князь назначил вас наместником.

- О, Боже! Боже! - простонал пан Лонгинус, молитвенно складывая руки.

- С таким же успехом могли бы назначить наместником финляндскую кобылу, - пробормотал Заглоба.

- Ну, а экспедиция? - спросил пан Володыевский.

- Едем, едем сейчас.

- Много людей князь приказал взять с собой?

- Казацкую и валашскую хоругви, всего пятьсот человек.

- Эге, это уже целая армия. Коли так, пора в дорогу.

Спустя два часа, вместе с заходом солнца, четверо наших друзей выезжали из Чолганского Камня на юг, а на север из княжеского лагеря выходил пан стражник со своими людьми. Рыцари, не щадя криков и насмешек, теснились около пана Кушеля, который рассказывал, по какой причине пан стражник был изгнан, и как это случилось.

- Я отнес ему приказ князя, и, поверите ли, это было очень неприятное поручение. Когда он прочел бумагу, то взвыл, как вол, когда его клеймят железом. На меня кинулся было с кинжалом, Да увидел немцев пана Корыцкого и моих драгунов. Потом как закричит: "Хорошо! Хорошо! Я уйду, они меня гонят! Пойду к князю Доминику; он меня любезнее примет! Не буду служить с нищими, а уж этому негодяю докажу, что значит Лащ!". Я думал, он задохнется от злости; стоит около стола, да нет-нет и ударит по нему кинжалом. И, знаете, я боюсь, как бы он не сделал худого пану Скшетускому; с таким шутки плохи. Человек он гордый и никогда не спускал ни одной обиды.

А поручик тем временем во главе своего отряда приближался к Ожиговцу, расположенному в направлении Бара и Медведовки. Хотя сентябрьские холода уже позолотили разными красками листья деревьев, ночь стояла тихая и теплая, словно в июле. После дождливого лета наступила сухая погожая осень с яркими днями и светлыми ночами. Дорога была хорошая, опасаться нечего, - княжеский лагерь еще так близко, - и отряд шел быстро. Наместник с несколькими солдатами ехал впереди, а за ними Володыевский, Заглоба и пан Лонгинус.

- Посмотрите, как светло на этом пригорке, - шептал пан Заглоба, - словно днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтоб души, оставившие тело, в потемках не разбивались о деревья, как воробьи в сарае о стропила, и легче находили дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, сегодня мертвецы не выходят из могил, и злые духи ничего не могут сделать с человеком. Я чувствую себя легче, и хочется надеяться на лучшее.

- Начало положено, главное - выехали, - сказал Володыевский.

- Хуже всего в бездействии сидеть на месте, - продолжал Заглоба. - Как сядешь на коня, так и чувствуешь, что понемногу вытрясаешь из себя всякое горе, и в конце концов, глядишь, и совсем вытряслось.

- Ну, едва ли это верное средство, - глубоко вздохнул пан Лонгинус. - Если чувство искреннее, то с ним ничего не поделаешь.

Володыевский пришпорил своего коня и поравнялся со Скшетуским. Долго ехал он рядом с ним, долго в молчании рассматривал его неподвижное лицо, наконец, ударил своим стременем в его стремя.

- Ян, - сказал он, - плохо ты делаешь, что задумываешься.

- Я не задумываюсь, я молюсь.

- Святое это дело, только ты ведь не монах, чтоб посвящать себя одной молитве.

Пан Ян повернул к товарищу свое страдальческое лицо и спросил глухим, полным смертельного отчаяния голосом:

- Скажи, что же мне остается, кроме монашеской рясы?

- Остается спасти ее, - ответил Володыевский.

- Я так и сделаю, все отдам, до последней капли крови. Но если я и найду ее живою, не будет ли поздно? Смилуйся надо мною, Всемогущий!.. Обо всем я могу думать, только не об этом... Смилуйся, Боже, над моим рассудком'. Я уж ничего не желаю, только бы вырвать ее из этих злодейских рук, а там пусть она ищет пристанища, которое и я себе буду искать. Видно, такова воля Божья. Дай мне молиться, не трогай моей кровавой раны...

Володыевскому стиснуло сердце; он хотел было сказать что-то, но слова не сходили с его языка. Товарищи в немом молчании ехали впереди.

Глава V

Пан Скшетуский вел свой отряд только ночью, посвящая день отдыху. Подходя к какой-нибудь деревушке, он обыкновенно окружал ее, забирал провизию для солдат, наводил справки о неприятеле и уходил, не причинив жителям никакого вреда. За околицей он сразу изменял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону он движется. Целью экспедиции было узнать, осаждает ли еще до сих пор Кривонос со своими сорока тысячами город Каменец, или бросил осаду и идет на помощь Хмельницкому, что делают добруджские татары, перешли ли Днестр и соединились с Кривоносом или все еще стоят на той стороне? Знать об этом было необходимо польской армии, но гетманы и не подумали позаботиться об этом своевременно. Если Кривонос вместе с аккерманскими и добруджскими ордами оставил осаду неприступного Каменца и спешит к Хмельницкому, тогда нужно как можно скорей идти на последнего, чтоб не дать ему возможности усилить войска, но главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Островский, не спешил. Его ждали через два дня после выезда Скшетуского. Вероятно, по своему обычаю, он пировал по дороге, а время шло, дорогое время, и князь Еремия приходил в отчаяние при мысли, что, если война будет вестись таким манером, то не только Кривонос и заднестровские орды подоспеют на помощь Хмельницкому, но и сам хан явится во главе своих сил, всех перекопских, ногайских и азовских орд.

По лагерю уже носились слухи, что хан перешел Днепр и ведет с собою двести тысяч человек, а князя Доминика все нет как нет.

Все складывалось так, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут иметь дело с неприятелем, превосходящим их в пять раз, и в случае поражения этому неприятелю ничто не помешает вторгнуться в сердце республики, под Краков и Варшаву.

Кривонос был опаснее всех. Если бы гетманы вздумали продвинуться вглубь Украины, он, идя из-под Каменца прямо на север, мог отрезать им отступление, и тогда польская армия оказалась бы между двух огней. Скшетуский решился не только разузнать о Кривоносе, но и удержать его. Проникнутый сознанием важности своей задачи, поручик охотно пожертвовал бы своей жизнью и жизнью своих солдат. Очевидно, вступить в бой с сорокатысячной армией Кривоноса было бы чистым безумием, да к тому же, пан Скшетуский обладал опытом, чтоб не пускаться в подобные опасные предприятия. Он знал, что казаки просто сомнут его первым натиском, и потому избрал другое средство. Прежде всего, он распустил среди своих солдат слух, что они составляют передовой отряд всей дивизии страшного князя, а солдаты, в свою очередь, распространяли этот слух по всем хуторам, селам и городкам, которые пришлось им встретить по дороге. И весть эта с быстротою молнии пронеслась вдоль Збруча до самого Днестра и летела дальше, от Каменца до самого Егорлыка. Ее повторяли турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. И снова раздался знакомый крик: "Ерема идет!" - крик, от которого замирало сердце бунтовщика.

В справедливости этого слуха никто не сомневался. Гетманы ударят на Хмеля, а Ерема на Кривоноса - это было в порядке вещей. Сам Кривонос поверил и опустил руки. Что ему делать? Идти на князя? Под Константиновом у него было больше сил, и среди черни царствовал другой дух, а однако они были побиты, разгромлены, еле унесли ноги. Кривонос был уверен, что его казаки будут неистово драться с каким угодно войском республики, с каким угодно полководцем, но при первом появлении Еремии разлетятся в разные стороны, как стая лебедей от орла, как степной пух от дуновения ветра.

Ждать князя под Каменцем? Еще хуже. И Кривонос решил идти на восток, к Брацлаву, обойти страшного врага и соединиться с Хмельницким.

А тут подоспел и другой слух, что Хмельницкий уже разбит ( и этот слух был пущен паном Скшетуским). Бедный Кривонос совсем растерялся. Все равно, ему нет иного спасения, как бегство на восток. Уйти подальше в степи. Там, может быть, он встретит татар и соединится с ним.

Но прежде всего ему нужно получить точные сведения. Кривонос начал высматривать, не найдется ли среди его полковников человек верный и готовый на все, которого он мог бы послать на разведку. Выбор труден, охотников нет, а надо найти такого, который, в случае, если он попадет в руки неприятеля, ни под какими муками не выдаст плана бегства.

Наконец, Кривонос нашел.

Однажды ночью он приказал позвать к себе Богуна.

- Слушай, друг Юрко, - сказал он, - на нас идет Еремия с великой силой. Всем нам, несчастным, придется погибнуть!

- И я слышал, что идет. Мы с вами, батька, уже говорили об этом, но зачем же нам гибнуть?

- Не выдержим. С иным бы сладили, с Еремией нет. Казаки его боятся.

- Я его не боюсь. Я его полк в Василевке в Заднепровье вырезал.

- Я знаю, что ты его не боишься. Твоя казацкая молодецкая слава равна его княжеской, но я-то не могу дать ему битвы, да и казаки не захотят... Вспомни, что они толковали на совете, как кидались на меня с саблями и кистенями за то, что я веду их на гибель.

- Так пойдем к Хмелю; там ни в крови, ни в добыче недостатка не будет.

- Говорят, Хмель побит гетманами.

- Я не верю этому, отец; Хмель хитрая лисица, без татар не пойдет на ляхов.

- Пожалуй, что и так, но в этом нужно убедиться. Тогда мы обошли бы черта Еремию, соединились бы с Хмельницким, но все-таки в этом нужно удостовериться! Вот если б кто не побоялся Еремии, пошел бы на разведку и достал "языка", я ему полную шапку червонцев отсыпал бы.

- Я пойду, отец, - не червонцев искать, а славы молодецкой!

- Ты после меня второй атаман, а хочешь идти? Ты скоро и первым атаманом будешь над казаками, над добрыми молодцами, потому что ты не боишься Еремии. Иди, сокол, иди, а потом проси чего хочешь. Ну, теперь я тебе скажу вот что: если б ты не пошел, я пошел бы сам, да мне нельзя идти.

- Вам нельзя; если б вы пошли, казаки загалдели бы, что вы спасаете свою шкуру, и разбрелись бы по свету, а если я пойду, это придаст им храбрости.

- А людей тебе много дать?

Генрик Сенкевич - Огнем и мечом. 5 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Огнем и мечом. 6 часть.
- Я не возьму много; с небольшой ватагой легче скрываться Дайте пятьсо...

Огнем и мечом. 7 часть.
^ааь>^ - - Позвольте, пан, мне остаться, пока он не отойдет. - Поезжай...