Генрик Сенкевич
«На поле славы (Na polu chwaly). 2 часть.»

"На поле славы (Na polu chwaly). 2 часть."

- Мы сначала! - повторили остальные.

- Пусти! - сквозь зубы процедил Циприанович.

- Мы прежде!

- Пусти!..

- Держите Стаха, а я тем временем справлюсь, - кричал Матвей.

И, схватив Тачевского за руку, он начал тянуть его в сторону, чтобы начать сейчас же. Но тот уже успокоился и, вложив саблю в ножны, сказал:

- Моя воля, кто раньше и когда! Говорю вам: завтра и не здесь, а в Выромбках.

- Э, не увернешься. Сейчас! сейчас!

Но Тачевский скрестил руки на груди.

- Что ж! Если вы хотите убить меня без битвы под чужой кровлей, тогда ладно.

Эти слова привели братьев в бешенство. Они начали стучать каблуками по полу, дергать усы и сопеть, как медведи.

Но ни один уже не решался броситься на Тачевского, чтобы не опозорить себя.

А тот постоял еще некоторое время, как бы ожидая, не нападут ли на него, наконец, схватил шапку, нахлобучил ее на голову и сказал:

- Итак, я говорю вам: завтра! Пану Понговскому скажите, что едете ко мне в гости, и расспрашивайте о дороге в Выромбки. За ручьем будет распятиe, поставленное во время эпидемии. Там я буду ждать вас около полудня... Чтоб вам пусто было!

Последние слова он проговорил как будто с некоторым сожалением, отворил дверь и вышел.

На дворе его окружили собаки и, хорошо зная его, начали ласкаться к нему. Он машинально взглянул на столбики под окнами, словно ища своего коня; но, вспомнив, что его уже нет на свете, вздохнул. Почувствовав холодное дыхание ветра, он подумал:

"Бедняку и ветер дует прямо в глаза! Пойду пешком!.."

А тем временем молодой Циприанович ломал себе руки от боли и гнева и с горечью говорил Букоемским:

- Кто вас только просил? Самый злейший враг не повредил бы мне больше, чем вы с вашей услугой.

А они глубоко жалели его и один за другим начали обнимать товарища.

- Сташенька! - говорил Матвей. - Нам прислали на ночь баклажку вина. Успокойся, ради Бога!..

III

Было еще почти совсем темно, когда ксендз Войновский шел по глубокому снегу с фонарем в руках к своим зайцам, голубям и куропаткам, которых он держал в амбаре за особой перегородкой. Ручная лисичка с колокольчиком на шее шла за ним по следам; а рядом с нею плелись собачка и еж, которого не усыпила зима в теплой ксендзовой комнате. Пройдя не торопясь двор, эта четверка остановилась под соломенным навесом амбара, с которого свешивались длинные ледяные сосульки. Закачался фонарь, заскрипел ключ в замке, щелкнула скобка от двери, дверь заскрипела еще сильнее ключа, и старик вместе с животными вошел в амбар. Потом, присев на чурбан, он поставил фонарь на другой и, поместив перед собой холщовый мешок с зернами и с пахнущими погребом листьями капусты, громко зевая, начал бросать их на пол.

Но прежде чем он успел это сделать, из темных углов каморки повылезли три зайца, а затем, при свете фонаря, замелькали, словно бисерные, глазки голубей и рыжеватых куропаток, которые приблизились плотно сбившейся стайкой, кивая головками на гибких шеях. Как более смелые, голуби сейчас же застучали по полу клювиками, но куропатки приближались осторожнее, переводя глаза то на падающее зерно, то на ксендза, то на лисичку, с которой, впрочем, они уже давно освоились, так как пойманные еще летом цыплятами, они выросли здесь и видели ее каждый день.

А ксендз продолжал сыпать зерна, бормоча в то же время утреннюю молитву.

- Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen... (Отец наш, сущий на небесах, да святится имя Твое... (лат.).)

Тут он остановился и обернулся к лисичке, которая, прижимаясь к нему боком, дрожала, как в лихорадке.

- И всегда-то у тебя шкура дрожит, когда их увидишь... Каждый день то же самое... Научись же, наконец, подавлять врожденные инстинкты... Ведь пища у тебя прекрасная и голоду не терпишь. На чем же я остановился?..

Он закрыл глаза, словно ожидая ответа, но так как такового не последовало, он начал снова:

- Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum...

И снова остановился.

- Все извиваешься, извиваешься, - проговорил он, кладя руку на спину лисицы. - Такая уж у тебя скверная натура, что тебе не только есть, но и убивать нужно. Схвати-ка ее, Филя, за хвост, а если она сделает у тебя под носом что-нибудь неприятное, то укуси ее... Adveniat regnum Tuum... (Да придет Царствие Твое... (лат.).) Ах ты, такая-сякая! Знаю, что ты ответила бы мне, что, мол, и человек libenter perdices manducat (Охотно уничтожает ближнего (лат.).); но знай, что человек хоть потом дает им покой, а в тебе, видно, сидит душа нечестивого Лютера, ибо ты и в Великую пятницу готова есть мясо. Fiat voluntas Tua... Трусь, трусь, трусь, sicut in coelo... вот вам еще по кочерыжке!.. et in terra... (Да будет воля Твоя... и на земле... как на небе (лат.).)

Говоря так, он бросал капусту и сыпал зерно, слегка ворча на голубей, что хотя весна еще далеко, а они уже что-то слишком похаживают друг возле друга и воркуют. Наконец, когда мешок совершенно опустел, он встал, взял в руки фонарь и хотел уже выйти, как вдруг на пороге амбара показался Та-чевский.

- А, Яцек! - воскликнул ксендз. - Что это ты тут так рано делаешь? Тачевский поцеловал его в плечо и ответил:

- Приехал исповедаться и приобщиться святых тайн за ранней обедней.

- Исповедаться? Хорошо, но что же тебе так приспичило? Говори скорее, уж вижу, что не без причины!

- Скажу вам откровенно. Сегодня мне предстоит поединок, а так как с пятью лицами труднее справиться, чем с одним, вот я и хотел бы очистить душу.

- С пятью лицами? О Господи! Да что же ты им сделал?

- В том-то и дело, что ничего. Они сами искали ссоры и сами меня вызвали.

- Кто же это такие?

- Лесничие Букоемские и Циприанович из Едлинки.

- А, я их знаю. Ну, пойдем в дом, там мне все расскажешь.

И они вышли. Но посередине двора ксендз Войновский внезапно остановился, быстро заглянул в глаза Тачевскому и спросил:

- Слушай, Яцек, здесь замешана женщина? А тот печально улыбнулся.

- И да и нет, - проговорил он. - В сущности, дело загорелось из-за нее, но она здесь не виновата.

- Ага! Не виновата! Они все не виноваты! А знаешь ли ты, что говорит Екклесиаст о женщинах?

- Не помню, ваше преподобие.

- И я не совсем помню, но чего не вспомню, то прочту тебе дома: "Juveni, - говорит он, - amariorem morte mulierem, quae laqueus venatorum est et sagena cor ejus" (И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она - есть, и сердце ее силки, руки ее оковы (лат.).). Потом он еще что-то там говорит и заканчивает так: "Qui placet Deo, effugiet illam, qui autem peccator est, capietur, - говорит он, - ab ilia" (Добрый перед Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею (лат.).). Я предостерегал тебя не раз и не десять раз, чтобы ты не бывал в этом доме - и вот дождался.

- Ох! Легче предостерегать, чем не бывать, - со вздохом отвечал Тачевский.

- Ничего ты там хорошего не добьешься.

- Наверное, - тихо ответил молодой рыцарь.

Они молча зашагали к приходскому дому. Лицо ксендза было опечалено, так как он всей душой любил Яцека. Когда после смерти отца, умершего от эпидемии, юноша остался один-одинешенек на свете, без родных, без средств, с несколькими крестьянами в Выромбках, старик окружил его трогательной опекой. Состояния он ему дать не мог, ибо, обладая ангельски добрым сердцем, раздавал бедным все, что ему приносил убогий приход. Однако он тайно помогал ему, а кроме того, заботился о нем, учил его не только грамоте, но и рыцарскому искусству. В свое время он сам был воином по призванию, одним из друзей и сподвижников знаменитого Володыевского, служил у Чарнецкого, участвовал в шведской войне и лишь по ее окончании, благодаря случившемуся с ним ужасному приключению, надел на себя священническое одеяние. Полюбив Яцека, он ценил в нем не только потомка знаменитого рыцарского рода, но и благородную, печальную душу, какой была и его собственная. Поэтому он скорбел и над его ужасной бедностью, и над его несчастной любовью, по милости которой молодой человек, вместо того чтобы искать славы и хлеба по белу свету, прозябал в покосившейся избушке, ведя почти мужицкий образ жизни. Из-за этого он чувствовал неприязнь ко всему дому в Белчончке, ставя в укор пану Гедеону Понговскому то, что тот был слишком строг с крестьянами.

А он любил этих "земляных червяков", как самого себя, но и кроме них любил все, что живет на свете: и животных, на которых ворчал, и птиц, и рыб, и даже жаб, которые квакают и прыгают летом в пригретых летним солнцем водах.

Но в этой духовной одежде ходил не только ангел, но и старый солдат; поэтому, узнав, что Яцек должен драться сразу с пятью лицами, он думал только о том, как поведет себя молодой человек и выйдет ли целым из этой борьбы.

Остановившись у самых дверей дома, ксендз произнес:

- Но ведь ты им не поддашься? Все, что я сам знал и что мне показал Володыевский, я не скрыл от тебя.

- Я не хотел бы, чтобы смерть постигла меня, - скромно ответил Тачевский, - ибо начинается большая война с турками.

При этих словах глаза старика засияли, как звезды. Схватив Яцека за петлицу кафтана, он быстро заговорил:

- Слава тебе, Господи! Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал?

- Пан староста Грот, - отвечал молодой человек.

Долго тянулся разговор Яцека с ксендзом, долго продолжалась исповедь перед обедней, и когда, наконец, они очутились после обедни дома и засели за обед, мысль о войне с турками не выходила из головы старика. Он начал жаловаться на испорченность нравов и на упадок благочестия в Речи Посполитой.

- Боже мой, - говорил он, - ведь теперь поле славы и спасения открыто для всех. А вы предпочитаете заниматься частными делами и рубить друг друга. Имея возможность пролить кровь в защиту креста и веры, вы готовитесь проливать братскую кровь. И ради кого? Ради чего? Из-за частных обид или из-за женщин и тому подобных пустяков мира сего. Знаю, что это старинный обычай Речи Посполитой, и - mea culpa (Моя вина (лат.).) - я и сам во времена моей грешной, суетной молодости подчинялся ему. На зимних стоянках, когда войско занято бездельем и пьянством, не проходит и дня без поединка, но ведь и костел их запрещает, и закон карает. Это и всегда грешно, а перед турецкой войной в особенности, ибо там нужна будет каждая сабля и каждая послужит истинной вере и истинному Богу. Поэтому и король наш, настоящий defensor fidei (Защитник веры (лат).), ненавидит поединок, а перед лицом неприятеля, в поле, когда господствует военное положение, даже строго карает за них.

- Да ведь и король в молодости не раз и не два выходил на поединок, - отвечал Тачевский. - Да и, наконец, что же делать, преподобный отец? Ведь не я вызвал, а меня вызвали. Ну, да Бог будет за невинных!

Тачевский начал прощаться, так как до полудня оставалось не больше двух часов, а дорога ему предстояла немалая.

- Подожди, - сказал ксендз Войновский. - Ведь я не отпущу тебя так. Сейчас прикажу работнику выстелить сани соломой и подъехать к месту битвы. Ведь если у Понговского ничего не знают о поединке, то и помощи не пришлют, а что же будет, если кто-нибудь из них или ты сам будешь ранен. Ты не подумал об этом?

- Нет, не подумал, да и те, вероятно, не подумают.

- Вот видишь! Я и сам поеду, но присутствовать не буду, а остановлюсь у тебя в Выромбках. Святое причастие и мальчика с колокольчиком тоже захвачу с собой. Кто знает, что может случиться. Не подобает духовному лицу быть свидетелем подобных вещей, а не то я бы охотно был там с вами, хотя бы для того, чтобы придать тебе духу.

Тачевский взглянул на него своими нежными, как у девушки, глазами.

- Бог вознаградит вас! Но я не потеряю присутствия духа, и если даже придется сложить голову, то...

- Лучше уж молчал бы, - прервал его ксендз. - Разве тебе не жаль не пойти на турок и не умереть более славной смертью?

- Конечно, преподобный отец, и я постараюсь, чтобы эти людоеды не проглотили меня.

Но ксендз Войновский задумался и, наконец, сказал:

- Ну, а если бы я поехал на место поединка и объяснил им, какая награда может ожидать их на Небе, если бы они погибли от руки неверных, может быть, они и оставили бы тебя в покое?

- Сохрани Бог! - живо воскликнул Яцек. - Они подумали бы, что это я научил вас. Сохрани Бог! Лучше я сейчас же поеду, чем выслушивать такие вещи.

- Ну! Нечего делать! Едем!.. - ответил ксендз.

И, кликнув работника, он приказал ему как можно скорее запрягать сани, потом они оба с Тачевским вышли из приходского дома, чтобы самим помочь запрягать.

Но, увидев на дворе коня, на котором приехал пан Яцек, ксендз с изумлением отступил и воскликнул:

- Во имя Отца и Сына! Откуда же ты взял такую клячу?

И действительно, у плетня стояла с понуренной, обросшей длинными волосами, головой ощетинившаяся клячонка, ростом немного больше обыкновенной козы.

- Одолжил у крестьянина, - ответил Тачевский. - Славно бы на турецкую войну ехать...

И он засмеялся болезненным, натянутым смехом.

- Неважно, на каком поедешь, - отвечал ксендз, - лишь бы только вернулся на турецком, чего тебе от души желаю. А пока что переложи седло на мою лошадь, ибо так нельзя явиться перед этой шляхтой.

Потом, приладив все, что надо, они тронулись в путь: ксендз, костельный мальчик с колокольчиком и возница на санях, а Тачевский верхом.

День был пасмурный и туманный, так как настала оттепель. Снег покрывал замерзшую землю, но сверху он так размок, что копыта лошадей бесшумно погружались в него, а полозья тихо скользили по ровной дороге.

Проехав Едльню, они встретили несколько возов с дровами, а возле них идущих пешком крестьян, которые при звуках колокольчика становились на колени, думая, что ксендз едет со святыми дарами к умирающему. Потом потянулись поля, окутанные туманом, пустые и белые, над которыми кружились стаи ворон. По мере приближения к лесу, мгла постепенно сгущалась и, расстилаясь понизу, наполняла пространство, медленно поднимаясь все выше и выше, так что вскоре путники могли только слышать над собой карканье ворон, но совершенно не видели птиц. Придорожные кусты казались какими-то духами. Свет утратил обычную реальность и превратился в какую-то обманчивую, непонятную страну с неясными, колеблющимися очертаниями и неведомой далью.

Яцек ехал по мягкому снегу, размышляя об ожидающем его поединке, а еще больше о панне Сенинской, и так говорил ей в душе:

"Любовь моя к тебе всегда одинакова, но от нее нет никакой радости в моем сердце! Эх, правду сказать, я и раньше не имел ее. А теперь, если бы я хоть мог обнять твои ноги, или услышать от тебя доброе слово, или, по крайней мере, знать, что ты пожалеешь, если со мной случится несчастье, но все это, как в тумане... И ты сама, словно в тумане, и не знаю, что есть, что будет, и что ожидает меня, и что случится - ничего не знаю".

И Тачевский почувствовал, что великая печаль садится на его сердце, как туман оседал на его одежде. Он глубоко вздохнул и произнес:

- Я бы уж хотел, чтобы все это кончилось.

А ксендзом Войновским тоже овладели невеселые мысли.

"Настрадался мальчик, - думал он, - молодости не знал, намучился из-за этих несчастных "амуров", а теперь что? Еще того гляди эти забияки Букоемские зарубят его. Недавно в Козеницах они искрошили после богомолья пана Кошибского... А если они даже и не изрубят моего Яцека, то все же ничего хорошего из этого не выйдет. Боже мой! Этот парень ведь чистое золото и последний потомок великого рыцарского рода, последняя живая капля крови... Если бы он хоть теперь приготовился... Единственная надежда на Бога, что он не забудет этих двух ударов - один обманчивый в упор, с движением в сторону, другой - в виде мельницы по лицу..."

- Яцек!

Но Яцек не слышал, так как он отъехал вперед, а старик не повторил зова. Наоборот, он сильно смутился, подумав, что духовному лицу, едущему со Святыми дарами, не подобает размышлять о таких вещах. Старик начал сокрушаться и просить прощения у Бога.

Но на душе его становилось все тяжелее. Им овладело вдруг злое предчувствие, перешедшее постепенно в уверенность, что этот странный поединок без свидетелей кончится для Яцека очень дурно.

Между тем они подъехали к поперечной дороге, которая вправо вела на Выромбки, а влево - на Белчончку. Возница, согласно приказанию, остановился. Тачевский подъехал к саням и соскочил с лошади.

- Пойду пешком к кресту, - произнес он, - потому что, пока сани вашего преподобия отвезут вас ко мне и вернутся опять сюда, я не знал бы, куда девать мне лошадь. Они, вероятно, уже там.

- Еще полудня нет, но уже скоро будет, - слегка изменившимся голосом ответил ксендз. - А какой туман! Вам придется биться ощупью.

- Э, достаточно видно!

Карканье невидимых ворон снова раздалось над их головами.

- Яцек! - проговорил ксендз.

- Слушаю.

- Раз уж это неизбежно, то помни о рыцарях из Тачева.

- Я не посрамлю их, отец, нет!

Старик заметил, что черты лица Тачевского точно окаменели, а глаза хотя и не потеряли своего печального выражения, но и не имели в себе обычной девичьей нежности.

- Это хорошо, - проговорил он, - но встань на колени, и я благословлю тебя, и сам ты перекрестись перед началом.

С этими словами он изобразил пальцами знак креста на голове Яцека, который стал на колени на снегу.

Затем, привязав лошадь рядом со своей клячонкой к саням, он поцеловал руку ксендза и пошел в сторону Белчончки.

- Возвращайся здоровым! - крикнул вслед ему ксендз.

У креста еще никого не было. Тачевский обошел несколько раз вокруг распятия, потом присел на камень у его подножия и стал ждать.

Кругом царила гробовая тишина. Только огромные, похожие на слезы, капли, образовавшиеся от сгустившегося тумана, падали с креста, с тихим стуком ударяясь о мягкий снег. Эта тишина, преисполненная какой-то грусти, и эта туманная пустыня новой волной горечи переполнили сердце Яцека. Он почувствовал себя таким одиноким, как еще никогда раньше.

- Один я, как кол, на всем свете, - сказал он про себя, - и такова будет моя доля до самой смерти. - И махнул рукой. - Так уж пусть лучше все сразу кончится!

И он с возрастающей горечью думал, что противники не торопятся, потому что им веселее, потому что они сидят теперь в Белчончке и разговаривают с "нею" и могут вдоволь насмотреться на "нее".

Но он ошибался, ибо и они торопились. Через мгновение до него долетел шум громкого разговора и в белесоватом тумане обрисовались четыре огромных силуэта братьев Букоемских и пятый, поменьше, Циприановича.

Они говорили так громко потому, что спорили о том, кто первый должен сражаться с Тачевским. Впрочем, Букоемские всегда из-за каждого пустяка ссорились между собой, но на этот раз спор шел с Циприановичем, который доказывал, что, будучи сильнее других оскорблен, он должен сражаться раньше их. Только увидев крест и стоявшего под ним пана Яцека, они замолчали и сняли шапки, неизвестно, из уважения ли к распятию, или приветствуя своего противника.

Тачевский молча поклонился им и вынул саблю, но в первый момент сердце его тревожно забилось в груди, ибо их было все-таки пятеро против одного, а кроме того, Букоемские выглядели прямо страшно. Это были огромные, коренастые парни, с усами, точно метлы, на которых осела седая роса, и нахмуренными бровями. На лицах их отражалась какая-то мрачная разбойничья радость, точно они радовались возможности пролить человеческую кровь.

"Зачем я, невинный, должен страдать?" - подумал Янек.

Но после минутного беспокойства им овладело возмущение этими пьяницами, которых он почти не знал и которым не причинил никакого зла, но которые бог весть почему привязались к нему и теперь посягают на его жизнь.

И в душе он обратился к ним со следующими словами:

"Погодите же, проходимцы! Вы принесли сюда и свои головы!"

И щеки его зарделись румянцем, а зубы стиснулись от гнева.

Тем временем они начали снимать с себя епанчи и засучивать рукава от жупанов. Они делали это все сразу, ибо каждый думал, что начнет именно он. Наконец они выстроились в ряд с обнаженными саблями, а Тачевский, приблизившись к ним, тоже остановился, и они молча смотрели друг на друга.

Молчание прервал Циприанович:

- Я первый к вашим услугам.

- Нет! Я первый! Я первый! - повторили хором Букоемские.

А когда Циприанович выступил вперед, они все сразу схватили его за локти. Снова началась ссора, во время которой Циприанович назвал их гайдамаками, а они его - волокитой, и друг друга - бездельниками. Пан Яцек был сильно огорчен этой ссорой и сказал:

- Таких людей я еще не видал в своей жизни. - И он вложил саблю в ножны. - Выбирайте, или я уйду! - повысив голос, твердо произнес он.

- Выбирай сам! - воскликнул Циприанович в надежде, что выбор упадет на него.

Матвей Букоемский закричал, что он не позволит, чтобы всякий хлыщ распоряжался ими, и кричал так, что его передние зубы, которые у него были длинны, как у зайца, сверкали из-под усов. Но он моментально умолк, когда Тачевский, снова вынув саблю, указал ею на него и сказал:

- Вас выбираю.

Остальные братья вместе с Циприановичем тотчас отошли, видя, что иначе они не добьются толку. Только лица их опечалились, ибо, зная силу Матвея, они были почти уверены, что после него им ничего не останется делать.

- Начинайте! - сказал Циприанович.

Тачевский тоже почувствовал силу противника при первом же скрещении сабель, потому что сабля задрожала в его руке. Но он отбил первый удар, отбил второй, а после третьего подумал:

"Не так он ловок, как силен".

И, слегка присев, чтобы сделать прыжок, он начал наступать с жаром.

Остальные братья, опустив концы своих сабель книзу, с открытыми ртами следили за ходом борьбы. Они поняли, что и Тачевский "знает свое дело" и что с ним будет не так легко справиться. Еще через минуту они подумали, что он знает даже слишком хорошо дело, и начали беспокоиться, ибо, несмотря на постоянные ссоры, они чрезвычайно любили друг друга. То тот, то другой вскрикивал при каждом более сильном ударе противника. А удары эти становились все чаше и чаще. Тачевский приобретал, по-видимому, все больше уверенности в себе. Он был спокоен, но прыгал, как дикая кошка, а из глаз его сыпались зловещие искры.

"Скверно", - подумал Циприанович.

В этот самый момент раздался крик; сабля Матвея повисла, а он поднял обе руки к лицу, в один момент обагрившемуся кровью, и грохнулся на землю.

При виде этого младшие братья заревели, точно быки, и в одно мгновение ока с бешенством набросились на Яцека; конечно, не с той целью, чтобы напасть на него одновременно втроем, но потому, что каждый хотел первым отомстить за брата.

И они, вероятно, разрубили бы его саблями, если бы не Циприанович, который бросился ему на помощь, крикнув во весь голос:

- Позор! Прочь! Разбойники вы, а не шляхтичи!

И он вступил с ними в рукопашную, пока они не опомнились. Между тем Матвей приподнялся на руках и повернул к ним, точно покрытое красной маской, лицо. Ян схватил его под мышки и посадил на снег; Лука тоже поспешил ему на помощь.

А Тачевский приблизился к скрежетавшему зубами Марку и быстро заговорил, точно опасаясь, чтобы общее нападение не повторилось снова:

- Пожалуйте! Пожалуйте!

И снова зловеще загремели сабли. Но с Марком, который был настолько же сильнее, насколько и неповоротливее Матвея, Тачевскому было совсем легко справиться. Марк ворочал огромной саблей, точно цепом, благодаря чему Тачевский при третьем же скрещении ткнул его в правую ключицу, разрубил кость и сделал его, таким образом, беспомощным.

Теперь и Лука и Ян поняли, что с ними случился прескверный "казус" и что этот худенький юноша оказался настоящей осой, которую лучше было не раздражать. Но с тем большим азартом вступили они в борьбу с ним, которая окончилась для них одинаково плохо, как и для двух других. Получив шрам через все лицо до десен, Лука так стремительно упал, что разбился еще вдобавок о скрытые под снегом камни. А у Яна, самого ловкого из братьев, сабля моментально упала на землю вместе с отрубленным пальцем.

Не получивший даже легкой царапины Тачевский с удивлением смотрел на дело своих рук, и искры, за минуту перед тем сверкавшие в его зрачках, начали постепенно гаснуть. Он поправил левой рукой шапку, сдвинувшуюся во время борьбы на правое ухо, потом совсем снял ее, глубоко вздохнул, повернулся к кресту и сказал, обращаясь не то к Циприановичу, не то к самому себе:

- Господь свидетель - я не виноват. А Циприанович ответил:

- Теперь моя очередь, но вы устали. Может быть, вы отдохнете, а я тем временем прикрою товарищей епанчами, чтобы они не продрогли, пока не приедет помощь.

- Помощь близко, - ответил Тачевский. - Там, во мгле стоят сани, посланные нам ксендзом Войновским, а сам он сидит у меня. Разрешите мне сходить за санями, на которых им будет удобнее, чем на снегу.

И он отошел, а Циприанович начал прикрывать Букоемских, которые сидели плечом к плечу на снегу, за исключением Яна. Последний, будучи легче всех ранен, стоял на коленях перед Матвеем и, держа правую руку вверх, чтобы не так сильно лилась кровь из отрубленного пальца, левой обмывал снегом лицо брата.

- Как вы себя чувствуете? - спросил Циприанович.

- Да, покусал он нас, собачий сын! - отвечал Лука, сплевывая целую массу крови, - но мы еще отомстим ему.

- Я совсем не владею рукой, он мне кость разрубил, - вставил Марк. - Ой, пес!.. Ой!..

- А Матвей ранен над бровями, - сказал Ян. - Нужно бы залепить рану хлебом с паутиной, а пока я снегом удерживаю кровь.

- Если бы у меня не залило кровью глаза... - отозвался Матвей, - я бы ему...

Но он не мог окончить, так как ослаб от большой потери крови. Его прервал Лука, которого вдруг разобрала злость.

- А хитрый же он, собачий сын! - сказал он. - Сам выглядит, как девушка, а жалит, как змея.

- Этой-то хитрости я и не могу простить ему! - воскликнул Ян.

Но дальнейший разговор был прерван фырканьем лошадей. Во мгле показались сани и остановились возле Букоемских. Из саней выскочил Тачевский и приказал вознице сойти.

Мужик взглянул на Букоемских, окинул быстрым взглядом Тачевского и Циприановича и не произнес ни слова, только на лице его отразилось огорчение, и, повернувшись на минуту к лошадям, он перекрестился.

Потом они втроем начали переносить раненых и укладывать их на епанчи. Букоемские сначала протестовали против участия в этой процедуре Яцека, но тот заметил им:

- А если бы вы ранили меня, неужели вы оставили бы меня без помощи? Ведь это просто шляхетская услуга, которую нельзя не оказать и которую нельзя не принять.

И они замолчали, так как он тронул их этими словами, а вскоре все четверо удобно расположились в широких санях на соломе, где им сейчас же стало теплее.

- Куда ехать? - спросил мужик.

- Подожди. Захватишь еще одного, - отвечал Циприанович. И, повернувшись к Яцеку, прибавил:

- Ну, милостивый государь, пора и нам!

Но Тачевский взглянул на него почти дружеским взглядом.

- Эй! Лучше нам отказаться. И то, что случилось, бог знает зачем было нужно, а вы вступились за меня, когда эти господа набросились на меня все сразу. Зачем нам драться?

- Мы должны и будем биться, - холодно ответил Циприанович. - Вы оскорбили меня, да если бы и не оскорбили, то теперь дело идет о моей репутации, - понимаете? Хотя бы это был мой последний час, хотя бы я должен был сложить голову, все равно мы должны драться!

- Что ж! Пусть будет так, но это против моей воли! - ответил Яцек.

И сабли скрестились. Хотя и менее сильный, чем Букоемские, Циприанович был значительно ловчее их. Видно было, что он обучался у лучших учителей и упражнялся не только на ярмарках и в трактирах. Он наступал ловчее, а отбивал лучше и вернее. Тачевский, в сердце которого уже не было ни малейшей вражды и который хотел бы уже ограничиться уроком, данным Букоемским, начал хвалить его.

- С вами это совсем другое дело, - отозвался он. - Не всякий положит вас.

- Жалко, что не вы! - ответил Циприанович.

Он вдвойне обрадовался, во-первых, похвале, а во-вторых, возможности ответить, ибо разговаривать во время поединка позволяли себе только самые опытные фехтовальщики, а вежливый разговор считался при этом за верх утонченности. Все это возвышало Циприановича в его собственных глазах.

И он с новым жаром начал наступать на противника. Но после нескольких скрещений он должен был признать в душе преимущество последнего, Тачевский парировал удары как бы нехотя, но с величайшей легкостью и вообще держался так, точно это был не поединок, а простое упражнение в фехтовальном искусстве. Видимо, ему хотелось убедиться, что умеет Циприанович и насколько он опытнее Букоемских, а узнав все это, он был совершенно уверен в себе.

Понял это и пан Станислав, а потому радость его моментально исчезла, и он начал наступать горячее. Но Тачевский вдруг сделал гримасу, как будто ему надоела эта забава, отразил удар, называемый "ошибочным", налег на противника и через минуту отскочил в сторону.

- Получили, сударь! - сказал он.

Циприанович, действительно, почувствовал как бы холод в плече, но ответил:

- Ничего, ничего! Продолжайте!

И он снова налег, но в тот же самый момент конец сабли Тачевского раскроил ему нижнюю губу и разрезал кожу на подбородке. Пан Яцек отскочил во второй раз.

- Кровь! - произнес он.

- Ничего!

- Ну, если ничего, то слава Богу! - отвечал Тачевский, - но с меня уже довольно, и я протягиваю вам руку. Вы дрались истинно по-рыцарски.

Циприанович был сильно возбужден. Постояв некоторое время, как бы колеблясь, оставить ли его в покое или продолжать, он, наконец, вложил саблю в ножны и протянул руку.

- Пусть будет так. Правду сказать, я действительно ранен.

С этими словами он коснулся левой рукой подбородка и с удивлением воззрился на кровь, обильно окрасившую ему руку и пальцы.

- Приложите снег к ране, а не то распухнет, - проговорил пан Яцек, - и идемте к саням.

С этими словами он взял его под руку и повел к Букоемским, которые молча смотрели на него несколько изумленным и в то же время осоловелым взглядом. Пан Яцек вызывал в них теперь глубокое уважение не только, как отличный фехтовальщик, но и как рыцарь "великосветских манер", которых у них именно и недоставало.

Только после непродолжительного молчания Матвей обратился к Циприановичу:

- Ну, как ты себя чувствуешь, Стах?

- Отлично. Я мог бы пойти и пешком, но предпочитаю на санях. Так будет скорее.

А Тачевский примостился боком возле него и крикнул вознице:

- В Выромбки!

- Куда? - спросил Циприанович.

- Ко мне. Там вам будет не очень удобно, но ничего не поделаешь. В Белчончке перепугались бы дамы, а у меня сидит сейчас ксендз Войновский, который перевяжет вам раны, ибо он очень опытен в этих делах. За вашими лошадьми можно будет послать, и тогда вы поступите по своему усмотрению. Я попрошу его преподобие съездить в Белчончку и осторожно сообщить там о случившемся. - Тут пан Яцек задумался, а через минуту добавил: - Ой! Беда была не раньше, а только теперь начинается... Эх, и нужно же вам было настаивать на этом поединке!

- Правда! Мы настаивали, - отвечал Циприанович. - Это могу подтвердить и я и Букоемские подтвердят.

- Подтвердим, хоть плечо у меня страшно болит, - с легким стоном отозвался Марк. - Ох, и попотчевали же вы нас, чтоб вас...

До Выромбок было недалеко. Вскоре они завернули за плетень, где встретили шагавшего по снегу ксендза Войновского. Тревожась за своего любимца, он не мог дольше усидеть и вышел навстречу.

Увидев его, Тачевский соскочил с саней, а ксендз поспешно направился к нему, но, видя, что он цел и невредим, воскликнул:

- Ну как?

- Да вот привез всех! - ответил Яцек.

Лицо старика на мгновение прояснилось, но сейчас же снова омрачилось, когда он заметил на санях перепачканных кровью Букоемских и Циприановича.

Он всплеснул руками.

- Всех пятерых? - воскликнул он.

- Пятерых!..

- Попущение божеское!

А затем старик обратился к раненым:

- Как же вы себя чувствуете?

Все приподняли шапки, кроме Марка, переломленная ключица которого не позволяла ему шевелить не только правой, но и левой рукой. Он только застонал и произнес:

- Да, здорово он нас приправил, нечего сказать!

- Ничего! - отозвались остальные.

- Будем уповать на Бога, что все обойдется, - отвечал старик. - А теперь домой! Домой, как можно скорее. Я вас живо перевяжу.

Он приказал саням трогаться, а сам поспешно зашагал вместе с Тачевским вслед за ними. Однако он на минуту остановился, радость снова засияла на его лице, и, обняв вдруг за шею Тачевского, старик произнес:

- Дай обнять тебя, Яцек! Ишь привез полные сани, точно снопов! А Тачевский поцеловал ему руку и ответил:

- Они сами этого хотели, ваше преподобие.

А ксендз положил руку ему на голову, точно собираясь благословить, но потом спохватился, что это непристойно его сану, и, сурово взглянув на него, сказал:

- Только не думай, что я похвалю тебя за это. Твое счастье, что они сами хотели, но все-таки соблазн остается!

Они вошли во двор. Яцек тотчас подскочил к саням, чтобы вместе с возницей и единственным своим работником помочь раненым выйти.

Но они вылезли без посторонней помощи, только Марка пришлось поддержать под руку, и через минуту очутились в избе. Солома была уже постлана, и даже постель Яцека покрыта белой, повытершейся лошадиной кожей и войлоком под голову. На столе у окна виднелся хлеб с паутиной, отличное средство для задержания крови, и столь же прекрасный целительный бальзам ксендза Войновского.

Сняв сутану, старик сейчас же принялся перевязывать раны с опытностью старого солдата, который тысячи их видел в жизни и который, благодаря своей многолетней практике, делал это лучше любого доктора. Дело поило очень быстро, ибо, не считая Марка, все были ранены более или менее легко. Ключица Марка потребовала больше всех времени, но когда, наконец, и она была перевязана, ксендз Войновский облегченно вздохнул и потер окровавленные руки.

- Ну, - проговорил он, - слава тебе, Господи! Все кончилось благополучно. Я думаю, вы теперь лучше себя чувствуете, господа?

- Пить хочется! - отвечал Матвей.

- Не мешает! Вели, Яцек, принести воды.

Но Матвей даже приподнялся на соломе.

- Как воды? - переспросил он.

А Марк, лежавший навзничь на постели Яцека, слегка привстал и неожиданно произнес:

- Преподобный отец, видно, желает умыть руки.

Тут Яцек с отчаянием взглянул на ксендза, но тот рассмеялся и ответил:

- Вот настоящие солдаты! Можно и вина, но только немного.

Но Тачевский потянул его за рукав в сторону.

- Преподобный отец, - зашептал он, - что же мне делать? В кладовой у меня пусто, в погребе пусто, я сам часто подтягиваю ремнем брюхо. Что я им дам?

- Есть, есть! - шепотом же ответил старик. - Уезжая из дома, я распорядился, и вино уже привезли, а если не хватит, то я попрошу у пивоваров в Едльне... Как будто для себя, конечно... для себя... Вели же им дать поскорее по стаканчику, пусть их утешатся после приключения.

Яцек поспешно распорядился, и вскоре братья Букоемские начали утешать друг друга. Их расположение к Яцеку возрастало с каждой минутой.

- Подрались мы, как это случается с каждым, - говорил Матвей, - но я сразу подумал, что вы достойный рыцарь.

- Вот и неправда, я это первый подумал, - отозвался Лука.

- Ты подумал? Да разве ты умеешь думать?

- Да вот я сейчас именно думаю, что ты дурак, значит, умею. Ну да у меня губа болит...

И братья уже начали ссориться. Но в этот момент в окне зачернел силуэт всадника.

- Кто-то приехал, - произнес ксендз.

Яцек пошел посмотреть на приезжего и через минуту вернулся смущенный.

- Пан Понговский прислал работника и приказал сказать, что ждет всех обедать.

- Так пусть он сам обедает, - отозвался Ян.

- Что же ему ответить? - спросил Яцек, глядя на ксендза.

- Лучше всего правду, - отвечал старик. - Но это уж, пожалуй, я сам скажу.

Он вышел к работнику и сказал:

- Передай пану Понговскому, что ни пан Циприанович, ни Букоемские не приедут, так как они ранены на поединке, на который они вызвали пана Тачевского, но не забудь сказать, что они легко ранены. Ну, поезжай.

Работник помчался в карьер, а ксендз, вернувшись в избу, начал успокаивать сильно взволнованного Тачевского. Он не боялся драться с пятью противниками, но страшно боялся пана Понговского, и еще больше того, что скажет и подумает панна Сенинская. А ксендз говорил:

- Ведь все равно и так бы обнаружилось. Так пусть же они как можно скорее узнают, что ты ни в чем не виноват.

- Надеюсь, вы подтвердите? - спросил Яцек, еще раз обращаясь к раненым.

- Пить хочется, но мы подтвердим, - отвечал Матвей Букоемский.

Однако беспокойство Яцека возрастало все больше, а когда вскоре сани с паном Понговским и паном старостой Гротом остановились у крыльца, сердце его совсем замерло. Однако он выбежал приветствовать их и склонился к коленям пана Понговского. Но тот даже не взглянул, точно совсем и не заметил его, и с суровым, мрачным лицом вошел в избу.

Войдя, он почтительно, но издали поклонился ксендзу, которому заносчивый шляхтич никак не мог простить того, что тот однажды разбранил его с амвона за излишнюю строгость к людям. Поэтому и теперь, после холодного поклона, он сейчас же повернулся к раненым, с минуту посмотрел на них и сказал:

- Господа! После того, что случилось, я, конечно, не переступил бы порога этого дома, если бы не желание сказать вам, как страшно задела меня ваша обида. Вот к чему привело вас мое гостеприимство, вот какая награда встретила моих спасителей в моем доме. Но скажу вам только одно: тот, кто обидел вас, - меня обидел, кто вашу кровь пролил - сделал хуже, чем пролил бы мою, ибо он оскорбил меня, вызвав вас под моей кровлей...

Но тут вмешался Матвей:

- Это мы вызвали его, а не он нас!

- Это правда, сударь, - добавил Стах Циприанович. - Тут нет вины этого кавалера, а только наша, за которую мы почтительно извиняемся перед вашей милостью.

- Не мешало бы судье сначала опросить свидетелей, прежде чем произносить приговор, - строго заметил ксендз Войновский.

Лука тоже хотел вставить свое слово, но щека и десны у него были рассечены до самых зубов, а потому, едва он успел пошевелить подбородком, как почувствовал ужасную боль. Схватившись рукой за пластырь, который уже начал было присыхать, он одной стороной рта воскликнул:

- Черт бы побрал все приговоры и мою щеку вместе с ними!..

Пан Понговский был смущен всеми этими восклицаниями, но не уступил. Напротив, он обвел всех суровым взглядом, точно желая выразить немое порицание защитникам Яцека, и сказал:

- Не мне следует прощать моих спасителей. Вы ни в чем не виноваты, наоборот, я понимаю и одобряю это, так как я прекрасно видел, как вас умышленно задевали. Это, видно, та зависть, которая на дохлой лошади не могла догнать живых волков, вдохновила его затем на месть. Не я один заметил, как этот "кавалер", которого вы так великодушно защищаете, с первого момента вашей встречи беспрестанно подавал вам повод к ссоре и делал все, чтобы вызвать вас на это. Вернее, это моя вина, что я не остановил его и не сказал ему, чтобы он поискал себе в кормче или на ярмарке более подходящего общества.

Услышав это, Тачевский побледнел как полотно, а у ксендза Войновского, наоборот, кровь ударила в лицо.

- Ведь его вызвали! Что же ему было делать? Стыдитесь, сударь, - воскликнул он.

Но пан Понговский свысока взглянул на него и ответил:

- Мирские это дела, и светские люди, так же как и духовные, а может быть, даже и лучше, их понимают. Но я отвечу и на ваши слова, чтобы меня здесь никто не обвинил в несправедливости. Что ему нужно было сделать? Как младший старшего, как гость хозяина, как человек, который много раз ел мой хлеб, не имея своего собственного, он должен был прежде всего сообщить мне, а я своим хозяйским влиянием помирил бы их и не допустил бы, чтобы мои спасители и столь благородные рыцари лежали здесь в этой избе в собственной крови, точно в хлеву на соломе.

- Но вы бы подумали, что я струсил! - ломая руки и дрожа, как в лихорадке, воскликнул Тачевский.

Пан Гедеон не ответил ему ни слова, с самого начала делая вид, что не замечает его, и обратился к Циприановичу:

- Милостивый государь, мы тотчас же с паном старостой Гротом едем к вашему отцу, в Едлинку, чтобы выразить ему свое сочувствие. Я не сомневаюсь, что он примет мое гостеприимство в Белчончке, и потому прошу вас, вместе с товарищами, вернуться ко мне. Позволю себе напомнить вам, что вы очутились здесь только случайно, а в действительности ведь вы мои гости, которым я от всего сердца желал бы выразить свою благодарность. Отец ваш, пан Циприанович, не может заехать к виновнику ран ваших, а под моей кровлей вы найдете больше удобств и не умрете с голоду, что вполне могло бы случиться с вами здесь.

Циприанович страшно смутился и некоторое время колебался с ответом, во-первых, из-за Тачевского, а во-вторых, будучи очень красивым малым, беспокоясь о том, как он будет выглядеть, так как подбородок и губа его сильно распухли под пластырем и страшно безобразили его.

- Голода и жажды мы бы, положим, и здесь не испытали, что уже и probatum fuit, - проговорил он, - но так как мы действительно ваши гости, и мой отец, не зная, как это случилось, может быть, и не захочет заехать сюда, то мы подчиняемся. Но вот как мы явимся перед вашими родственницами с такими ужасными физиономиями, которые могут возбуждать к себе только отвращение?

Тут он состроил гримасу, так как губа его сильно заболела от продолжительной речи, и в эту минуту, действительно, выглядел не особенно привлекательно.

Но пан Понговский ответил:

- Об этом, пожалуйста, не беспокойтесь. Мои родственницы, правда, почувствуют отвращение, но не к ранам вашим, которые скоро заживут, и прежняя красота вернется к вам. Сейчас приедут сюда трое саней со слугами, а дома вас уже ожидают удобные постели. А пока будьте здоровы. Нам с паном старостой пора в Едлинку. Бью вам челом!

И он поклонился всем, потом отдельно ксендзу и только Яцеку даже не кивнул головой. Когда он уже был возле двери, ксендз Войновский приблизился к нему и сказал:

- Ваша милость чересчур несправедливы и немилосердны. А пан Понговский ответил:

- Я признаюсь в грехах только на исповеди. И старик вышел, а за ним пан староста Грот.

Яцек стоял все время как на иголках. Его лицо все время менялось и моментами он сам не знал, должен ли он броситься к ногам пана Понговского и просить его о прощении, или вцепиться ему в горло, за все причиненные им унижения. Однако он помнил, что находится у себя и что перед ним стоит опекун девушки. Поэтому, когда оба старика вышли, он тоже двинулся за ними, совершенно не отдавая себе отчета в своих действиях и, кроме того, следуя обычаю, повелевающему провожать гостей. Его не оставляла также слепая надежда, что, может быть, хоть перед самым отъездом раздраженный пан Понговский кивнет ему головой. Но и в этом он ошибся. Только пан Грот, человек, очевидно, добрый и рассудительный, пожал ему на крыльце руку и шепнул:

- Не отчаивайтесь, молодой человек, первый гнев пройдет и все наладится.

Но Яцек думал иначе и был бы совсем уверен в противном, если бы знал, что пан Понговский, хотя и был искренне возмущен и рассержен, однако притворялся более сердитым, чем был на самом деле. Циприанович и Буко-емские были, действительно, его спасителями, но ведь Тачевский не убил их, а сам по себе поединок был слишком заурядной вещью, чтобы возбудить такую неумолимую ненависть.

Но пан Понговский с того момента, как староста Грот сказал ему, что и старики женятся, а иногда даже имеют детей, стал смотреть другими глазами на панну Сенинскую. То, о чем он никогда даже не думал, показалось ему вдруг и возможным и заманчивым. При мысли о девушке в нем воспрянула гордость. Вот бы опять зазеленел и расцвел род Понговских, вдобавок еще происшедший от такой патрицианки, как Сенинская, не только родственницы всех великопоставленных фамилий Речи Посполитой, но и последнего отпрыска того рода, из богатства которого почерпали свои средства в значительной степени Шулкевские, Даниловичи, Собеские и многие другие. У Понговского даже голова закружилась при этой мысли, и он почувствовал, что не только он, но и вся Речь Посполитая будет рада продолжению рода Понговских.

Но вслед за тем пришло опасение, что этого может и не случиться, если девушка полюбит кого-нибудь другого и отдаст ему руку. Достойнее себя он не находил никого кругом, но были зато моложе. Так кто же? Циприанович? Да! Этот был молод, хорош собой и богат, но происходил от армян, только в третьем поколении получивших дворянство. Чтобы такой homo novus осмелился ухаживать за Сенинской, это никоим образом не могло уместиться в его голове. О Букоемских, хотя они и принадлежали к доброму шляхетскому роду и называли себя родственниками святого Петра, смешно было даже думать.

Итак, оставался один только Тачевский, настоящий Лазарь, голый, как церковная мышь, но зато принадлежащий к древнему роду могущественных рыцарей из Тачева, герба Повалы, один из которых, настоящий великан и участник ужасного разгрома немцев под Грюнвальдом, был известен не только в Речи Посполитой, но и при иностранных дворах. Только Тачевский мог равняться с Сенинскими, а кроме того, был молод, красив, отважен, меланхоличен (что иногда трогает женское сердце) и свой человек в Белчончке, а с девушкой обходился как друг или брат.

Пан Понговский начал припоминать различные вещи: то какие-то ссоры и недоразумения между молодыми людьми, то их согласие и дружбу, то разные слова и взгляды, и общие печали, и радости, и улыбки. И все то, на что раньше он не обращал почти никакого внимания, теперь показалось ему вдруг подозрительным. Да! Опасность могла угрожать только с этой стороны. Старый шляхтич подумал, что и в поединке этом, по крайней мере, отчасти, могла быть замешана панна Сенинская, и страшно испугался. А чтобы предотвратить опасность, он прежде всего постарался представить молодой девушке всю бесчестность поступка Тачевского и возбудить в ней соответствующий гнев; а затем, притворившись более раздраженным, чем был на самом деле и чем это дело стоило, сжечь мосты между Белчончкой и Выромбками и, безжалостно унизив Яцека, закрыть ему тем самым двери своего дома.

И он достиг своей цели. Вернувшись с крыльца, Яцек сел у стола, запустил пальцы в волосы и, опершись локтями, долго молчал, словно горе лишило его языка.

Но ксендз Войновский подошел к нему и положил ему руку на плечо.

- Яцек, что ты должен перетерпеть, перетерпи, но нога твоя больше не должна переступать порога того дома.

- Так и будет, - глухо ответил Тачевский.

- Но и горю не поддавайся. Подумай, кто ты.

А Тачевский стиснул зубы:

- Помню, но потому именно и страдаю!

Но тут вмешался Циприанович:

- Никто пана Понговского за это не похвалит. Одно дело порицать человека, а другое - оскорблять!

Букоемские тоже зашевелились, а Матвей, которому легче всех было говорить, произнес:

- У него в доме я ничего не скажу ему, но когда выздоровлю и встречу его на дороге или у соседа, то прямо ляпну ему, чтобы он поцеловал пса в нос.

- Ой, ой! - вставил Марк. - Оскорбить такого достойного кавалера. Придет время, когда я припомню ему это.

Между тем подъехали трое выстланных коврами саней с тремя работниками, Kpotsfe возниц, которые должны были переносить раненых. Тачевский не смел удерживать их ввиду ожидаемого приезда старого Циприановича и ввиду того, что они, действительно, были гостями Понговского; да они и сами не остались бы у него, так как, услыхав о великой бедности Яцека, побоялись бы оказаться ему в тягость. Однако они начали прощаться с ним и благодарить за гостеприимство так искренне, как будто между ними никогда ничего и не было.

Но когда Циприанович уже усаживался в последние сани, пан Яцек вдруг вскочил и сказал:

- И я еду с вами! Иначе я не выдержу!.. Не выдержу! Пока Понговский не вернулся, я должен... в последний раз!..

Ксендз Войновский, хотя и знал, что никакие убеждения не помогут, втащил его, однако, в спальню и начал уговаривать:

- Яцек! Яцек! Опять mulier! Дай Бог, чтобы тебя там не постигла еще большая обида. Помни, Яцек, что говорит Екклесиаст: "Virum de mille unum reperi, mulierem ex omnibus non inveni!" (Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел (лат.).) Помни и пожалей себя.

Но эти слова были то же, что об стену горох. Через мгновение Тачевский уже сидел в санях рядом с Циприановичем и лошади тронулись в путь. Между тем восточный ветер разогнал туман, и на голубом небе заиграло ясное солнце.

IV

Пан Понговский не ошибался, говоря об отвращении, какое чувствовали к победителю дамы в Белчончке. Яцек убедился в этом с первого же взгляда. Пани Винницкая вышла ему навстречу с огорченным лицом и вырвала у него руку, когда он хотел поцеловать ее в знак приветствия, а девушка тоже не сжалилась над его смущением, не ответила на его поклон и всецело занялась Циприановичем. Не скупясь для него ни на сочувственные взгляды, ни на заботливые вопросы, она дошла до того, что, когда последний встал со стула, чтобы перейти из столовой в комнату, предназначенную для раненых, она поддержала его под руку и, не обращая внимания на его отказы и смущение, проводила его до самых дверей.

"Все пропало!" - при виде этого кричали отчаяние и ревность в сердце Яцека.

Страдания его усилились еще больше, когда он понял, что та самая девушка, которая питала к нему такие переменчивые чувства, которая на одно его ласковое слово отвечала обыкновенно десятью равнодушными или даже ядовитыми, умела быть нежной и ангельски доброй к любимому человеку. Ибо несчастный Яцек уже не сомневался в том, что панна Сенинская любит Циприановича. А между тем он с радостью перенес бы не только такую рану, как у последнего, а с готовностью пролил бы всю свою кровь, чтобы только она хоть раз заговорила с ним таким голосом и взглянула на него такими глазами. И вот, наряду с сердечной болью, им овладела неизмеримая жалость к себе, - жалость, наполнившая глаза потоком слез, которые, не вылившись наружу и не скатившись по щекам, заливают сердце и наполняют собой все существо человека. Такое чувство испытывал сейчас Яцек, а в довершение всего, никогда не казалась ему панна Сенинская такой бесконечно прекрасной, как теперь, со своим побледневшим личиком и с короной слегка рассыпавшихся от волнения белокурых волос.

"Настоящий ангел, - кричало в нем сожаление, - но не для тебя! Она прекрасна, но ее возьмет другой!"

Ему хотелось упасть к ее ногам и признаться ей во всех своих страданиях и любви, но в то же время он чувствовал, что после всего случившегося этого сделать нельзя, что если он сам не опомнится и не заглушит в себе душевной бури, то может сказать ей не то, что он хочет, и навсегда уронит себя в ее глазах.

Тем временем пани Винницкая, как женщина старая и сведущая в лечении, зашла в гостевую комнату вместе с Циприановичем, а девушка вернулась обратно. Понимая, что нужно пользоваться моментом, Тачевский приблизился к ней.

- Я хотел бы сказать вам одно слово, - дрожащим и как будто не своим голосом заговорил он, стараясь сохранить спокойствие.

А она взглянула на него с холодным изумлением.

- Что вы желаете?

Лицо Яцека озарилось болезненной, почти мученической, улыбкой.

- Чего я желаю, того никогда не исполнится, хотя бы я пожертвовал для этого спасением души, - качая головой, произнес он. - Но прошу вас об одном: не вините меня, не презирайте и хоть немного пожалейте. Ведь и я не из дерева и не из железа...

- Я ничего не имею сказать вам, - отвечала она, - да теперь и не время.

- Эх! Сказать простое, задушевное слово человеку, которому тяжко на свете, всегда время.

- Уж не за то ли, что вы ранили моих спасителей?

- Бог всегда стоит на стороне невинных. Работник, приехавший за этими кавалерами в Выромбки, должен был передать то, что ему сказал ксендз Войновский, что я их не вызывал первый. Знали ли вы об этом?

Она знала. Работник, как человек простой, не повторил, правда, в точности слов ксендза, а крикнул только, что "молодой пан из Выромбок всех перерубил"; но зато пан Понговский, возвращаясь из Выромбок, заехал по дороге домой и рассказал, как и что было. Он опасался, как бы известие, что Яцек был вызван, не дошло до нее из других уст и не ослабило ее гнева, и предпочел сам сообщить ей обо всем, причем не преминул прибавить, что жестокими оскорблениями Тачевский вынудил их вызвать его на поединок. Он рассчитывал, кроме того, что панна Сенинская, относясь к делу по-женски, всегда будет на стороне тех, кто больше пострадал.

Но Яцеку показалось, что любимые глаза взглянули на него несколько мягче, и он повторил вопрос:

- Знали ли вы об этом?

- Знала, - отвечала она, - но я помнила также и о том, о чем и вы не должны были забывать, если бы имели хоть немного расположения ко мне, о том, что я обязана этим кавалерам своей жизнью. Кроме того, я знаю от опекуна также и о том, что они принуждены были вас вызвать.

- Я не имею к вам расположения? Об этом пусть уж лучше судит Господь, который видит, что делается в человеческом сердце...

Глазки девушки внезапно заморгали. Она тряхнула головой, так что коса ее перекинулась с одного плеча на другое, и сказала:

- Да!..

А он продолжал слегка задыхающимся и глубоко печальным голосом:

- Да, конечно! Конечно! Я должен был позволить им зарубить меня, чтобы только не огорчать вас. Тогда не пролилась бы та кровь, которая вам милее... Но тут уже ничего не поделаешь! И вообще ничего не поможет! Опекун говорил вам, что я их принудил к вызову. Это я тоже отдаю на суд Божий. Но сказал ли он вам, как немилосердно оскорбил он меня под моей собственной кровлей? Я приехал сюда, потому что знал, что не застану его здесь. Приехал, чтобы в последний раз насытить мои несчастные глаза вашим видом. Знаю, что вам это безразлично, но я думал, что хоть...

Тут он оборвал свою речь, ибо слезы сдавили ему грудь. Губки панны Сенинской задрожали и вытянулись в форме подковки, и только гордость и девичья робость боролись в ней с волнением. Но она сдержалась, может быть, для того, чтобы вынудить у Яцека еще более жалобное признание, а может быть, и оттого, что она не верила, чтобы он мог, действительно, уйти и больше не вернуться. Не раз уже случались между ними недоразумения, не раз и пан Понговский устраивал ему большие неприятности, однако после непродолжительного гнева на сцену выступало молчаливое или действительное извинение и все оставалось по-старому.

"Так будет и теперь!" - думала панна Сенинская.

Но так как ей было приятно слушать его, приятно смотреть на эту великую любовь, которая, хотя и не высказывалась ясно, исходила, однако, от него с одинаковой покорностью и силой; ей хотелось, чтобы он как можно дольше говорил с ней своим чудным голосом и повергал к ее стопам молодое, влюбленное и изболевшееся сердце.

Но Тачевский, неопытный в делах любви, и слепой, как и все влюбленные, не заметил и не понял, что происходило в ней. Молчание девушки он счел за закоренелое равнодушие, - и горечь начала постепенно заливать его душу. Спокойствие, с каким он говорил сначала, начало покидать его, глаза приобрели другой блеск, и капли холодного пота выступили на висках. Что-то рвалось и ломалось в его душе. Его охватила такая горечь, когда человек ни о чем не спрашивает и готов собственными руками бередить свои сердечные раны.

Он говорил еще с виду спокойно, но уж голос его звучал иначе, тверже и глуше.

- Так! - проговорил он. - Ни одного слова?..

Панна Сенинская только пожала плечами.

- Эх! Верно сказал ксендз, что меня встретит здесь еще большая обида!

- Чем же я вас обидела? - спросила она, неприятно задетая неожиданной переменой, которая произошла в нем.

Но он уже не мог остановиться и продолжал:

- Если бы я не видел, как вы относитесь к Циприановичу, я подумал бы, что у вас совсем нет сердца. Нет, у вас есть сердце, только оно для него, не для меня! Он только взглянул на вас - и довольно.

И вдруг схватился обеими руками за волосы:

- Зачем я не убил его насмерть!

А панну Сенинскую охватило точно пламя. Щеки ее зарделись, в глазах засверкал гнев, как на Яцека, так и на самое себя, за то, что минуту тому назад она готова была расплакаться. Глубокая обида охватила ее сердце.

- Вы с ума сошли! - воскликнула она, поднимая голову и откидывая назад косу.

И девушка хотела уйти, но это последнее обстоятельство заставило Яцека окончательно потерять голову. Он схватил ее за руки и остановил.

- Нет, не вы уйдете, а я! - стиснув зубы, процедил он. - И скажу вам только, что хотя с малых лет я любил вас больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, я уже не вернусь сюда. Буду руки кусать от боли, но не вернусь, пусть Господь поможет мне в этом.

И, оставив на полу свою потертую шапку, он побежал к двери, через минуту промелькнул мимо окна, поворачивая к саду, через который было ближе в Выромбки, и исчез.

А панна Сенинская стояла некоторое время как громом пораженная. Мысли ее, точно птицы, разлетелись во все стороны, и с минуту она не могла понять, что случилось. Но когда они снова вернулись, сразу исчез ее гнев, исчезла без следа обида, а в ушах звучали только слова Яцека: "Я любил тебя больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, а теперь уже не вернусь!.."

Теперь она почувствовала, что он, действительно, не вернется, именно потому, что так страшно любил ее. Зачем не сказала она ему хоть одно доброе слово, о котором, прежде чем его обуяло безумие, он молил, как о милостыне, как о куске хлеба на дорогу? И вдруг ее охватила неизмеримая жалость и страх. Он убежал в бешенстве и гневе; может быть, он упадет где-нибудь на дороге, может быть, причинит себе что-нибудь, а ведь одно сердечное слово могло все сгладить и исправить. Если бы он хоть услышал ее голос! Она должна побежать за ним через сад на луг до ручья, там он еще услышит ее! И девушка выбежала в сад. Глубокий снег лежал на середине аллеи, но следы Яцека были на нем ясно видны. Она бежала по ним, завязая по колени в снегу, теряя по дороге четки, платок, сумочку с нитками и, задыхаясь, добежала, наконец, до садовой калитки.

- Яцек!..

Но луг за калиткой был уже пуст. Кроме того, ветер, развеявший утренний туман, сильно шумел между ветками груш и яблонь. Ее слабый голос совершенно потерялся в этом шуме. Тогда, не обращая внимания на холод и на свою легкую комнатную одежду, она села на лавочку возле калитки и заплакала.

Крупные, как жемчуг, слезы потекли по ее розовым щекам, а она, не имея, чем вытереть их, начала вытирать их косой.

- Не вернется!

Между тем ветер шумел все сильнее, стряхивая мокрый снег с черных ветвей.

Когда Тачевский, точно вихрь, без шапки и с развевающимися волосами вбежал в свой дом в Выромбках, ксендз Войновский догадался в чем дело, и сказал:

- Да поможет тебе Господь, Яцек! Я ни о чем не буду спрашивать тебя, пока ты не опомнишься и не успокоишься...

- Кончено! Все кончено! - отвечал Тачевский.

Он заметался по комнате, как дикий зверь в клетке. Ксендз молчал, не мешал ему ходить и только спустя много времени встал, обнял его и, поцеловав в голову, взял за руку и ввел в спальню.

Там он преклонил колени перед распятием, висевшим над постелью Яцека, а когда молодой человек сделал то же самое, произнес:

- Господи, Ты знаешь, что значит страдать, ибо Сам страдал за грехи человеческие на кресте...

...Поэтому я приношу Тебе окровавленное сердце мое и у пронзенных стоп Твоих умоляю сжалиться надо мной...

...Я не взываю к Тебе: возьми мою боль, а прошу лишь, дай мне силы перенести ее...

...Ибо я - воин и слуга Твой, о Господи, и желаю вечно служить Тебе и матери моей, Речи Посполитой...

...Но как же я могу сделать это, когда млеет сердце мое и ослабла десница моя...

...Так сделай же так, чтобы я забыл о самом себе и только о славе Твоей и о спасении матери моей помнил, ибо это гораздо важнее, чем страдания такого жалкого червяка, как я...

...И укрепи меня, Господи, в седле моем, чтобы, сражаясь с неверными, я достиг славной смерти и обрел вечную жизнь...

...Ради Твоего тернового венца, выслушай меня...

...Ради раны в боку Твоем, выслушай меня...

...Ради прибитых гвоздями рук и ног Твоих, выслушай меня.

Потом они еще долго стояли на коленях, но уже в половине молитвы было видно, что боль Яцека переломилась в его груди: он закрыл вдруг лицо руками и зарыдал. Когда оба встали и перешли в переднюю комнату, ксендз Войновский глубоко вздохнул и сказал:

- Ах, дорогой мой! Много я во времена моей солдатской службы перестрадал, и еще более тяжкий случай произошел со мной... Но о нем я не хочу рассказывать тебе... Скажу только одно, что эту молитву я сочинил в момент самого страшного страдания, и только ей обязан своим спасением. С тех пор я не раз повторял ее при каждом несчастье и всегда получал большое облегчение. Поэтому я прочел ее и теперь. Ну и как? Разве тебе не стало легче? Скажи!

- Горько мне, но болит не так сильно, - отвечал Яцек.

- Вот видишь! Теперь выпей вина, а я расскажу тебе, или, вернее, покажу, кое-что такое, что должно тебя еще больше ободрить. Смотри!

И, наклонив голову, он показал на ней страшный белый шрам между седыми волосами, проходящий через всю голову, и сказал:

- Я чуть не умер от этого. Рана болела страшно, но рубец уже не болит. Так и всегда бывает, Яцек. Твоя рана тоже перестанет болеть, когда со временем зарубцуется. А теперь расскажи, что с тобой случилось.

Яцек начал рассказывать, но у него как-то не выходило. Не в его натуре было выдумывать, преувеличивать или прибавлять, и теперь он сам удивлялся, что все то, что так больно уязвило его, в рассказе выходило менее ужасно. Однако ксендз Войновский, человек, по-видимому, опытный и знающий свет, выслушав его до конца, сказал:

- Я понимаю, что трудно передать на словах взгляды и жесты, которые могут быть на самом деле оскорбительны и унизительны. Не раз один взгляд, одно движение руки приводило к поединкам и кровопролитию. Главное, что ты сказал этой девушке, что ты больше не вернешься туда. Молодость бывает непостоянна, а когда тоска руководит ею, то она меняется, точно месяц на небе. И любовь тоже подобна луне, которая кажется уменьшающейся именно тогда, когда она увеличивается и приближается к полнолунию. Так как же? Имеешь ли ты искреннее желание сдержать данное обещание?

- Я сказал: да поможет мне в этом Господь, а если вы хотите, отец, то я сейчас повторю эту клятву на кресте.

- А что ты думаешь теперь делать?

- Пойду в свет.

- Я ожидал этого, ибо уже давно советовал тебе это. Я знал, что тебя удерживает здесь, но теперь, когда цепь эта порвана, теперь иди в свет. Здесь ты ничего не дождешься и не встретишь, как не встретил до сих пор. Счастье, что я был возле тебя, научил тебя по-латыни и немного обучил владеть саблей, иначе ты бы совсем огрубел здесь. Не благодари меня, Яцек, я сделал это из любви к тебе. Грустно мне будет без тебя, но дело не во мне. Ты идешь в свет, значит, как я понимаю, хочешь поступить на военную службу. Это самая простая и самая достойная дорога, в особенности теперь, когда приближается война с неверными. Перо и канцелярия, говорят, надежнее, чем протекция сабли, но это менее достойно твоей рыцарской крови...

- Я и не думал о другой службе, - отвечал Тачевский. - Но ведь я не поступлю в пехоту, а под другие, более высокие знамена я не могу, потому что нищ.

- Шляхтич, знающий латынь и владеющий саблей, всегда найдет выход, - перебил его ксендз, - но, конечно, не может быть и речи, что ты должен иметь порядочный наряд. Нужно посоветоваться об этом. А теперь я скажу тебе нечто, о чем не говорил тебе никогда. У меня есть для тебя десять червонцев, которые оставила мне твоя покойница мать, и ее письмо, в котором она просит меня не давать тебе их, чтобы ты не истратил их без крайней нужды. Теперь она как раз пришла. У тебя была благородная, благочестивая, но в то же время и несчастная мать. Когда она умирала, в доме уже был большой недостаток, и то, что она оставила у меня, бедняжка вырывала из собственного рта...

- Вечная ей память! - отвечал Яцек. - Так пусть же за эти червонцы отслужат заупокойную обедню за ее душу, а я продам Выромбки за какую бы то ни было цену.

Услышав это, ксендз Войновский растрогался до того, что слезы заблестели на его глазах, и снова обнял Яцека.

- И в тебе течет благородная кровь, - проговорил он, - но ты не должен отказываться от материнского дара, даже и для такой цели. А в обеднях по твоей покойнице недостатка не будет, можешь быть в этом уверен, хотя она и не нуждается в них. Что же касается Выромбок, то лучше бы их заложить, ибо на шляхтича, имеющего хоть какой-нибудь жалкий клочок земли, смотрят иначе, так как он все-таки собственник.

- Но ведь мне ждать некогда. Я хотел бы уехать хоть сегодня.

- Сегодня ты не поедешь, хотя, чем скорее, тем лучше. Но я должен сначала приготовить тебе письма к моим соратникам и товарищам. Нужно будет также поговорить и с пивоварами в Едльне, у которых и мошны полны и кони такие, что ни один воин не имеет лучших. Найдется у меня также дома кое-какое старое вооружение и несколько сабель, не столько красивых, сколько испробованных на шведских и турецких шеях...

Тут он взглянул в окно и сказал:

- Ну вот, сани уже готовы, кому в дорогу, тому пора...

Но по лицу Яцека снова промелькнуло страдание. Он поцеловал руку ксендза и сказал:

- У меня к вам только одна еще просьба, отец мой и благодетель. Разрешите мне поехать с вами и остаться до самого отъезда в вашем доме... Отсюда видны те крыши... и здесь мне... слишком близко...

- Я и сам хотел предложить тебе это, но ты предупредил меня. Тебе здесь нечего делать, а я от души буду рад тебе. Эх, Яцек! Будь благоразумен. Свет не кончается в Белчончке, а широко открыт теперь перед тобой. Раз сев на коня, Бог знает куда ты доедешь. Война ожидает тебя. Слава ожидает тебя, а что сегодня болит, то заживет. Вижу уже, как у тебя растут крылья, лети же, божья птица, ибо ты создана и предназначена для этого!

И радость, словно солнечный луч, осветила благородное лицо ксендза. Он ударил себя по-солдатски рукой по коленке и воскликнул:

- А теперь бери шапку и едем!

Но мелочи часто служат препятствием для крупных вещей, а смешное переплетается с печальным. Яцек осмотрелся кругом, потом смущенно взглянул на ксендза и повторил:

- Шапку?

- Ну да! Ведь с голой головой не поедешь!

- Ба!

- В чем дело?

- Да шапка-то осталась в Белчончке...

- Вот тебе и на! Что же делать?

- Что делать?.. Если даже у работника взять, но не поеду же я в мужицкой!

- В мужицкой ты не можешь ехать, - повторил ксендз, - но пошли работника за своей в Белчончку.

- Ни за что! - воскликнул Яцек. Но старик начал терять терпение.

- Ах, беда! Война, слава, широкий свет, все это прекрасно, но и шапка ведь нужна.

- Есть у меня в кладовой какая-то старая шляпа, которую отец снял с одного шведского офицера под Тржемешной.

- Ну так бери ее и айда!

Яцек исчез и через минуту вернулся в рейтерской желтой шляпе, слишком большой для его головы. Увидев его, ксендз Войновский ухватился за левый бок, словно ища саблю, и сказал:

- Хорошо еще, что это шведская шляпа, а не турецкая феска. Да и так уж чистый маскарад.

Яцек улыбнулся и ответил:

- На пряжке есть какие-то камушки, может, чего-нибудь да стоят.

Потом они сели и поехали. Сейчас же за плетнем, сквозь безлистный ольшанник, видна была Белчончка и весь ее двор как на ладони. Ксендз внимательно следил за Тачевским, а тот только надвинул на глаза свою большую шляпу и даже не взглянул, хотя он оставил там не только свою шапку.

V

"Он не вернется! Все пропало!" - думала в первый момент панна Сенинская.

И странное дело, в доме было пятеро кавалеров, из которых один молодой и красивый, а кроме пана Грота, должен был приехать еще и старый Циприанович, - словом, редко случалось, чтобы в Белчончке было сразу столько гостей, а между тем девушке показалось, что ее окружила вдруг какая-то пустота, что ей кого-то недостает, что дом пуст и сад пуст, а она сама так же одинока, как в безлюдной степи, и что так останется навсегда.

Сердце ее сжалось от тяжелого сожаления словно по утрате кого-то близкого. Она была уверена, что Янек не вернется, тем более, что опекун смертельно оскорбил его, и в то же время не могла себе представить, как она будет жить без него, без его лица, слов, смеха, взглядов; что будет завтра, послезавтра через неделю и через месяц; зачем будет она вставать по утрам с постели, зачем заплетать косу, для кого одеваться и завиваться, зачем жить?

И девушка испытала такое чувство, как будто сердце ее было свечою, на которую кто-то внезапно дунул и погасил.

Не осталось ничего, кроме мрака и пустоты!

Когда же, войдя в комнату, она увидела на полу шапку Яцека, все эти неясные чувства уступили место простой, но глубокой тоске по нему. Ее сердце снова смягчилось, и она начала звать его по имени, одновременно в ее душе мелькнул какой-то проблеск надежды. Подняв шапку, она как будто нечаянно прижала ее к своей груди, потом спрятала в рукав и начата размышлять так:

"Он не будет по-прежнему бывать каждый день в Белчончке, но прежде чем опекун с паном Гротом и паном Циприановичем успеют приехать из Едлинки, он все-таки должен вернуться за шапкой. Я увижу его и скажу ему, что он был жесток и несправедлив и что он не должен был так поступать".

Но она была неискренна сама с собой, так как хотела ему сказать больше, хотела найти какое-нибудь теплое, сердечное слово, которое вновь укрепило бы порвавшуюся между ними нить. Только бы это случилось; только бы они могли встречаться без гнева в костеле, или иногда у соседей, а уж тогда в будущем найдется какое-нибудь средство, чтобы все пошло хорошо... Какое это могло быть средство и как должно было быть "хорошо", над этим панна Сенинская в данную минуту не думала, так как она заботилась прежде всего о том, чтобы поскорее увидать Яцека.

Между тем из комнаты, где лежали раненые, вышла пани Винницкая и, увидев взволнованное лицо и покрасневшие глаза девушки, начала ее успокаивать:

- Не бойся, с ними ничего не случится. Только один из Букоемских ранен тяжелее других, но и он вне опасности. А другие и совсем ничего. И перевязал их ксендз Войновский так хорошо, что ничего менять не надо. Они все бодры и веселы.

- Слава Богу!

- А Тачевский уехал? Что ему было здесь надо?

- Он привез раненых...

- Ага! Но кто бы этого мог от него ожидать?

- Они его сами вызвали.

- Они и не отрицают этого, но ведь он всех их изрубил, пятерых. Одного за другим. А можно подумать, что он и наседки испугается.

- Это вы его, тетушка, не знаете! - не без гордости ответила девушка.

Но и в голосе пани Винницкой было почти столько же удивления, сколько и порицания. Рожденная и воспитанная в крае, постоянно подвергавшемся турецким набегам, она с детства привыкла считать храбрость и ловкость владения саблей первыми добродетелями мужчины. Поэтому, когда опасение за здоровье гостей прошло, она стала смотреть на весь поединок несколько иначе.

- Во всяком случае, - говорила она, - я должна признать, что это благородные рыцари. Они не только не питают к нему злобы, а, наоборот, хвалят его, и в особенности этот Циприанович. Ведь это, говорит он, "врожденный солдат". И они сердятся даже на его милость, который, как они говорят, чересчур пересолил в Выромбках.

- Да и вы, тетушка, не лучше приняли пана Яцека.

- Потому что он заслужил. А ты будто хорошо обошлась с ним!

- Я?

- Да, ты. Ведь я видела, как ты на него надулась.

- Милая тетушка...

Тут девушка внезапно оборвала речь, чувствуя, что она сейчас расплачется. Однако, благодаря этому разговору, Яцек еще больше вырос в ее глазах. Один-одинешенек против таких опытных мужей и всех изрубил, всех победил. Правда, он говорил, что ездит один с копьем на кабанов, но ведь крестьяне, живущие на опушке леса, ездили даже с дубинами, поэтому никто ему и не удивлялся. Но зато пятерых благородных рыцарей мог победить только более искусный и храбрый рыцарь. Панне Сенинской показалось странным, чтобы человек с такими грустными и нежными глазами мог быть таким страшным в битве. Так, значит, он только ей так подчинялся, только от нее все переносил, только с ней был такой ласковый и уступчивый. Почему? Потому что он любил ее больше здоровья, больше счастья, больше спасения собственной души.

И снова тоска по нем могучей волной прилила к ее сердцу. Однако она чувствовала, что и между ними что-то изменилось и что если она увидит его, а потом будет часто встречаться с ним, то уж не позволит себе играть им, как прежде, то огорчать его, то радовать и придавать ему бодрости, то отталкивать, то привлекать; она чувствовала, что невольно будет теперь смотреть на него с большим уважением и станет более осторожной и покорной.

Моментами еще какой-то голос говорил ей, что Яцек, собственно, поступил с ней слишком запальчиво, что он наговорил ей больше горьких и обидных слов, чем она ему, но голос этот становился все слабее и слабее, а желание помириться с ним - все сильнее.

Только бы он вернулся, прежде чем те приедут из Едлинки.

Между тем прошел час, и два, и три, а он все не возвращался. Тогда ей пришло в голову, что уже слишком поздно и что сам он не приедет, а пришлет кого-нибудь за шапкой.

Она решила отослать ее вместе с письмом, а в нем высказать все, что тяготило ее сердце. Но посланец мог прийти каждую минуту, а она хотела все приготовить заранее, и потому, запершись в своей девичьей комнатке, она поспешно принялась за письмо:

"Да простит вам Бог за ту печаль и огорчение, в которых вы покинули меня, ибо, если бы вы могли заглянуть в мое сердце, вы бы не поступили так. Поэтому я не только отсылаю вам вашу шапку, но и прибавляю свои искренние пожелания быть счастливым и забыть..."

Тут она заметила, что пишет не то, что хотела и о чем думала, ибо ей совсем не нужно было, чтобы он забыл. Перечеркнув записку, она начала писать новую с еще большим волнением и жалостью:

"Возвращаю вам шапку, ибо знаю, что уже никогда не увижу вас в Белчончке и что вы ни о ком, а тем более обо мне, сироте, не заплачете, чего и я, ввиду вашей несправедливости, тоже не сделаю, хотя бы мне было и очень жаль..."

Но против этих слов сейчас же запротестовала действительность, и крупные слезы вдруг запятнали бумагу. Как же можно послать ему такое доказательство, тем более что он навсегда выбросил ее из своего сердца. Через минуту ей снова пришло в голову, что, может быть, лучше бы ему не писать о его несправедливости и запальчивости, потому что он еще больше может рассердиться. Размышляя так, она начала искать третий листок бумаги, но оказалось, что его нет. Тут уж она оказалась совершенно беспомощной, так как, вздумай она попросить бумаги у пани Винницкой, дело не обошлось бы без вопросов, на которые она не могла ответить. Притом она чувствовала, что совсем теряет голову и что ни в коем случае не сумеет написать Яцеку все то, что ей хотелось. Она столько наволновалась, чисто по-женски ища облегчения в страдании, что снова дала волю слезам.

А между тем стемнело; у крыльца загремели колокольчики. То пан Понговский вернулся с гостями. В комнатах слуги начали зажигать всюду лампы, так как темнота все больше сгущалась. Девушка вытерла слезы и вошла в гостиную, боясь, что все сейчас же узнают, что она плакала, и подумают Бог знает что или начнут ее мучить расспросами. Но в комнате были только пан Понговский и пан Грот. Старого Циприановича не было. Желая отвлечь от себя внимание, девушка начала поспешно расспрашивать о нем.

- Он пошел к сыну и к Букоемским, - отвечал пан Понговский, - но я уже по дороге успокоил его, что ничего дурного не случилось.

Потом он внимательно посмотрел на нее, и его обычно мрачное лицо и суровые серые глаза заблестели какой-то исключительной добротой. Подойдя к ней, он положил руку на белокурую головку девушки и сказал:

- Да и ты напрасно так огорчаешься. Через несколько дней все будут здоровы. Ну, ну! Довольно! Мы обязаны им благодарностью, это правда, и поэтому я за них заступился, но ведь в конце концов это совершенно чужие нам люди и к тому же невысокого происхождения.

- Невысокого происхождения! - как эхо повторила девушка только для того, чтобы что-нибудь сказать.

- Ну да, ведь Букоемские - голыши, а Циприанович homo novus. Наконец, что мне до них! Вот уедут, и все по-прежнему успокоится.

Панна Сенинская подумала про себя, что будет даже слишком спокойно, когда они только втроем останутся в Белчончке, но громко не высказала своей мысли.

- Пойду, - проговорила она, - похлопочу об ужине.

- Поди, хозяюшка, поди! - отвечал пан Понговский. - От тебя и радость в доме и польза.

А затем прибавил:

- Прикажи подать серебряные тарелки. Надо показать этому Циприановичу, что богатая утварь имеется не только у одних облагороженных армян.

Панна Сенинская побежала в людскую; но, желая еще до ужина покончить с другим, более важным для нее делом, она позвала мальчика и сказала ему:

- Слушай, Войтуша! Сбегай в Выромбки и скажи пану Тачевскому, что паненка низко кланяется и посылает ему шапку. Вот тебе грош и повтори, что ты должен ему сказать?

- Что паненка кланяется и посылает шапку.

- Не просто кланяется, а "низко кланяется", понимаешь?

- Понимаю.

- Ну, ступай! Да возьми кожух, а то ночью снова будет мороз. Возьми и собак с собой. "Низко кланяется", помни и возвращайся скорее, разве только пан захочет прислать ответ.

Устроив таким образом это дело, панна Сенинская отправилась в кухню, чтобы заняться ужином, который был уже почти готов, так как в доме ожидали возвращения хозяина с гостями. Потом, принарядившись и пригладив волосы, она вошла в столовую.

Старый Циприанович добродушно поздоровался с ней, потому что ее молодость и красота еще в Едлинке сильно пришлись ему по сердцу. А так как он уже совершенно успокоился за сына, то, сев за ужин, он начал весело разговаривать с нею, стараясь даже с помощью шуток разогнать те тучки, которые он видел на ее лице и причину которых он приписывал именно тому, что произошло.

Но ужину не суждено было кончиться для девушки благополучно. После второго блюда на пороге столовой появился Войтуша и, дуя на замерзшие пальцы, закричал:

- Паненка! Шапку я оставил, но пана Тачевского нет в Выромбках; он уехал с ксендзом Войновским.

Услышав это, пан Понговский изумился, нахмурил брови и, устремив свои железные глаза на мальчика, спросил:

- Что такое? Какая шапка? Кто тебя посылал в Выромбки?

- Паненка, - испуганно отвечал мальчуган.

- Я, - повторила панна Сенинская.

И, видя обращенные со всех сторон на себя взгляды, она страшно смутилась, но не надолго, так как находчивый женский ум быстро пришел ей на помощь.

- Пан Тачевский привез сюда раненых, - проговорила она, - но мы с тетушкой очень плохо приняли его. Вот он и рассердился и без шапки убежал домой, а я ему отослала шапку.

- Правда, мы не очень-то любезно приняли его, - отозвалась пани Винницкая.

Пан Понговский облегченно вздохнул, и лицо его стало менее грозным.

- Хорошо сделали! - сказал он. - А шапку я и сам бы отослал ему, ведь у него, наверно, нет другой.

Но благородный и беспристрастный пан Циприанович начал заступаться за Тачевского.

- Мой сын, - проговорил он, - нисколько не обижается на него. Они сами принудили его драться, а он их потом еще отвез к себе, перевязал и угостил. Букоемские говорят то же самое, да еще прибавляют, что он прекрасно владеет саблей, и если бы захотел, то мог бы и не так искалечить их. Ловко! Хотели его проучить, а сами нашли в нем учителя. Если это правда, что его величество король собирается на турок, то ему такой человек, как Тачевский, пригодится там.

Пан Понговский с неудовольствием слушал эти слова и, наконец, сказал:

- Это ксендз Войновский научил его этому искусству.

- Ксендза Войновского я видел только раз за богослужением, - говорил Циприанович, - но много слышал о нем еще в бытность мою в войсках. Другие ксендзы смеялись над ним тогда, говоря, что его дом подобен ковчегу, в котором он, точно Ной, воспитывает всяких животных. Во всяком случае, я знаю, что это был добрый рубака, а теперь благороднейшая душа, и если пан Тачевский перенял у него эти свойства, то я желал бы, чтобы мой сын, когда он выздоровеет, не искал себе другого друга...

- Говорят, что сейм немедленно займется стягиванием войск, - желая переменить разговор, вставил пан Грот.

И разговор перешел на войну. Но после ужина, выискав удобную минутку, панна Сенинская подошла к пану Циприановичу и, подняв на него свои синие глазки, сказала:

- Ваша милость, вы очень, очень добры.

- Это почему же такое? - спросил Циприанович.

- Потому что вы заступились за пана Яцека.

- За кого? - спросил Циприанович.

- За пана Тачевского. Его зовут Яцек.

- Ба! А сами вы так сурово отзывались о нем. Зачем же?

- Еще хуже с ним обошелся опекун. Но я признаюсь вашей милости, что мы поступили с ним несправедливо, и думаю, что его следует чем-нибудь утешить...

- Он тоже, вероятно, обрадуется, услышав это от вас!

А девушка отрицательно покачала своей золотой головкой.

- О нет! - с печальной улыбкой произнесла она. - Он уже навеки рассердился на нас...

Циприанович посмотрел на нее поистине добрым, отеческим взглядом.

- Да кто же может навеки рассердиться на вас, мой прелестный цветочек?

- О, он может!.. А что касается до утешения, то для него было бы самым лучшим, если бы вы сами сказали ему, что не гневаетесь на него и считаете его невинным. Тогда бы уж и опекун должен был отдать ему справедливость, в которой мы отказали ему.

- Вижу, что вы вовсе не были с ним так резки, коли теперь так горячо заступаетесь за него.

- Потому что меня мучает совесть, и я не хочу никого обидеть, а кроме того, он один на всем свете и такой бедный.

- Ну, так я скажу вам, что я уже давно решил это в душе. Опекун ваш, как гостеприимный хозяин, заявил мне, что не отпустит меня, пока мой сын не поправится, но и Стаха и Букоемских можно хоть завтра забрать домой. Но перед отъездом я непременно побываю и у пана Тачевского и у ксендза Войновского и сделаю это не по какой-нибудь доброте, а потому, что считаю, что должен это сделать. Я не говорю, что я злой, но, думаю, что если и есть здесь кто-нибудь добрый, так это не я, а вы. Не оспаривайте!

Однако девушка начала протестовать, чувствуя, что ее интересует не только справедливость по отношению к Яцеку, но и другие вещи, о которых не посвященный в ее девичьи расчеты Циприанович не мог ничего знать. Но сердце ее переполнилось благодарностью к нему, и, отправляясь спать, девушка поцеловала ему руку, за что пан Понговский сильно рассердился на нее.

- Ведь это только дворяне в третьем поколении, а до того были купцами, - говорил он. - А ты должна помнить, кто ты!

VI

Спустя два дня Яцек отправился с десятью дукатами в Радом, чтобы прилично экипироваться перед отъездом, а ксендз Войновский остался в приходском доме, размышляя, где бы взять еще денег на полное военное обмундирование, на лошадей, подводы, свиту, - на все то, что должен был иметь дружинник, если он уважал приличия и не хотел, чтобы его самого считали за какого-то выскочку.

В особенности следовало так поступить Тачевскому, носившему громкое и славное, хотя уже и несколько позабытое в Речи Посполитой имя.

И вот в один прекрасный день ксендз Войновский сел к столу, нахмурил брови, так что седые волосы спустились ему на лоб, и начал считать, сколько на что потребуется. Animalia (Животные (лат.).), то есть собачка Филя, ручная лисичка и барсук кувыркались у его ног, но он не обращал на них внимания. Он был очень занят своими расчетами и озабочен, ибо у него ничего не выходило, и счет то и дело путался. Не хватало не только на второстепенные, но и на главные вещи. Старик все сильнее тер лоб и, в конце концов, начал сам с собой разговаривать:

- Он взял десять - хорошо. Наверно, у него ничего не останется. Посчитаем дальше: от пивовара Кондрата взаймы - пять, от Слонинки - три, итого восемь. От Дуды шесть битых прусских талеров и лошадь в долг. Заплачу ячменем, если уродится. Всего вместе восемь червонцев и шесть талеров да двадцать злотых моих. Мало! Если бы я даже отдал ему своего валаха под конюха, то и тогда, считая с одолженной лошадью, будет две, а в телегу нужно еще две и для Яцека верховых нужно, по крайней мере, две. Вот беда! А меньше нельзя: если у него одна падет, то другая должна быть на смену. А одежда для людей, а припасы на телегу, а котлы, а попоны, а погребцы! Тьфу, с такими деньгами только разве в драгуны можно идти.

Потом он обратился к животным, которые производили страшный шум.

- Тише, вы, оглашенные! А не то шкуры с вас жидам продам. И старик снова начал разговаривать сам с собой:

- Яцек прав, что Выромбки нужно продать. Но это потом, а не то его спросят: ты откуда? - а он и не будет знать, что ответить. Откуда? Из Ветрова. Из какого Ветрова? Да от ветра в поле. Сейчас же каждый будет третировать его. Лучше заложить, лишь бы охотник нашелся. Понговскому это было бы всего сподручнее, но Яцек не захочет об этом и слышать, да я и сам не заговорил бы с ним об этом деле... Боже мой! Несправедливо люди говорят: "Беден как церковная мышь!" Человек бывает иногда еще беднее. Церковная мышь на святого Стефана (В день святого Стефана народ осыпал зернами ксендза у алтаря, в память избиения камнями этого святого.) живет в свое удовольствие, а воск и всегда имеет. Господи Иисусе Христе! Ты еси умножил хлеб и рыбу, умножь же и эти несколько червонцев и талеров, ибо у тебя, милостивый Боже, ничего не убудет, а несчастному Тачевскому ты этим поможешь...

Тут ему пришло в голову, что прусские талеры, как происходящие из лютерского края, могут возбудить в ребе только раздражение. Что же касается червонцев, то он заколебался, не положить ли их под стопы Христа? Вдруг да завтра их окажется больше. Однако он не чувствовал себя достойным чуда и даже несколько раз ударил себя в грудь, раскаиваясь в своей дерзкой мысли. Но размышления его были прерваны, так как к дому кто-то подъехал.

Через минуту дверь отворилась, и в комнату вошел высокий, седой мужчина, с черными глазами, смотревшими умно и добродушно. Вошедший поклонился с порога и сказал:

- Я - Циприанович из Едлинки.

- Как же, я видел вашу милость на празднике в Притыке, но только издали, ибо съезд был громадный, - воскликнул ксендз, быстро подходя к гостю. - Я с радостью приветствую вас в моей бедной хате.

- И я тоже с радостью вхожу сюда, - отвечал Циприанович. - Великий это и приятный долг поклониться такому знаменитому рыцарю и такому святому священнослужителю.

С этими словами он поцеловал его в плечо и в руку, хотя тот и отмахивался, говоря:

- Ох, какая уж там святость! Быть может, вот эти животные имеют больше заслуг перед Богом, чем я.

Но Циприанович говорил так просто и искренне, что сразу расположил к себе ксендза Войновского. Они сразу начали говорить друг другу любезные, но исходящие от чистого сердца слова.

- Познакомился я и с вашим сыном, - говорил ксендз, - благородный и воспитанный кавалер. Эти Букоемские рядом с ним точно его придворные. И скажу вам, что Яцек так полюбил его, что только и знает восхваляет.

- И мой Стах тоже. Часто случается, что люди подерутся, а потом и полюбят друг друга. Никто из нас не только не питает никакой злобы к пану Тачевскому, но все мы хотели бы заключить с ним искреннюю дружбу. Я был уже у него в Выромбках и теперь еду оттуда. Я думал, что застану его здесь, и хотел пригласить в Едлинку вас, преподобный отец, и его.

- Яцек сейчас в Радоме, но он еще вернется сюда и, вероятно, охотно предоставит себя в ваше распоряжение... Но подумайте только, ваша милость, как они там обошлись с ним в Белчончке.

- Они уж и сами хватились, - отвечал пан Циприанович, - и теперь жалеют: не пан Понговский, а женщины.

- Пан Понговский на редкость злой человек, и когда-нибудь он даст ответ перед Богом, а что касается женщин, так Господь с ними... Что уж скрывать, что одна из них и была причиной этого поединка.

- Я уж и сам догадывался об этом, прежде чем мне сын рассказал. Но это невинная причина.

- Все они невинны... А знаете ли вы, что Екклесиаст говорит о женщинах?

Пан Циприанович не знал; тогда ксендз снял с полки фолиант и прочел вслух отрывок о женщинах.

- Ну, что? - спросил он потом.

- Бывают и такие, - отвечал пан Циприанович.

- Яцек тоже по этой причине отправляется в свет. Но я не удерживаю его. Наоборот.

VII

- Как же это? Сейчас же отправляется? Ведь война начнется только летом.

- Вы наверно знаете?

- Знаю, потому что я расспрашиваю, а расспрашиваю потому, что и своего сына не удержу.

- На то он шляхтич. А Яцек отправляется сейчас, ибо, откровенно говоря, ему тяжело здесь оставаться.

- Понимаю, все понимаю. Быстрота - это самое лучшее лекарство в таких случаях.

- Вот он и думает остаться здесь столько времени, сколько потребуется, чтобы продать или заложить Выромбки. Небольшой это клочок, но я все-таки советую Яцеку лучше заложить, чем продать его. Если бы даже ему уж никогда не суждено было вернуться сюда, все-таки он будет считаться их владельцем, как это приличествует человеку с его именем и происхождением.

- А разве ему необходимо продать их или заложить?

- Необходимо. Он человек бедный, совсем бедный. Вы ведь знаете, сколько стоит каждая экспедиция, а ведь он не может служить в каком-нибудь драгунском полку.

Пан Циприанович на минуту задумался и потом сказал:

- Знаете что, преподобный отец? Не взять ли мне в залог Выромбки?

Ксендз Войновский покраснел, как девушка, которой молодой человек неожиданно признается в том, что она страстно желала услышать; но румянец этот промелькнул по его лицу так быстро, как летняя молния пролетает по вечернему небу, после чего ксендз взглянул на Циприановича и спросил:

- А зачем вам это?

А тот отвечал со всей искренностью благородной души:

- Зачем мне это? А затем, что я хочу оказать услугу благородному молодому человеку безо всякой утраты для себя и приобрести, таким образом, его благодарность. Не беспокойтесь, преподобный отец, у меня есть и свои расчеты. Я пошлю своего единственного сына в тот самый полк, где будет служить пан Тачевский, и надеюсь, что мой Стах найдет в нем достойного друга и товарища. Ведь вы знаете, как важно попасть в хорошую компанию и что значит верный друг - и в обозе, где так легко натолкнуться на всякие приключения, и на войне, где еще легче повстречаться со смертью. Бог мне не отказал в богатстве, а дитя дал только одно. Пан Тачевский - человек мужественный, умный и, как оказалось, прекрасно владеет саблей, а кроме того, честный, ибо вы воспитали его! Так пусть же они будут со Стахом, как Орест и Пилад. Вот каков мой расчет.

Ксендз Войновский широко раскрыл ему свои объятия.

- Это Господь прислал вас! За Яцека я ручаюсь, как за себя самого. Золотой это малый и сердце у него мягкое, как пшеничная мука. Сам Господь послал вас! Теперь мой мальчик сможет показаться, как подобает для Тачевского-Повалы, а главное, увидев широкий свет, быть может, забудет об этой девушке, ради которой он погубил столько лет и так много выстрадал.

- Значит, он уже давно любил ее?

- Ба! Да, собственно говоря, с самого детства. Он и теперь ничего не говорит, зубы стискивает, а сам извивается, как угорь на огне... Пусть уж он скорее едет, потому что из этого ничего не могло и не может выйти.

Наступило минутное молчание.

- Однако нужно обязательно поговорить об этих делах, - проговорил, наконец, старик. - Сколько, ваша милость, можете вы дать под залог Выромбок? Повторяю, ничтожный клок земли.

- Да хоть бы и сто дукатов.

- Побойтесь вы Бога, ваша милость!

- А почему же? Если пан Тачевский заплатит мне эти деньги когда-нибудь, то не все ли равно, сколько я дам, а если не заплатит, то я тоже ничего не потеряю, так как здесь кругом земли плохие, а у него новь после леса, а потому, наверное, земля хорошая. Сегодня я увожу Стаха и Букоемских обратно в Едлинку, а вы уж пожалуйте к нам с паном Тачевским, как только он вернется из Радома. Деньги будут приготовлены.

- Вы как с неба свалились к нам вместе с вашим золотом и золотым сердцем, - отвечал ксендз Войновский.

Потом он приказал принести меду, сам разлил в кубки, и они начали с удовольствием пить, как пьют довольные чем-нибудь люди. Однако при третьем кубке ксендз вдруг снова сделался серьезным и сказал:

- За помощь, за доброе слово, за честность вашу я хочу отплатить вам хоть добрым советом.

- Слушаю.

- Не поселяйте, ваша милость, своего сына в Выромбках. Девушка так красива, что лучше трудно себе и представить. Не спорю, быть может, она сама по себе и весьма добродетельна, но она - Сенинская, а этим, если не она сама, то во всяком случае пан Понговский так горд, что если бы к ней посватался - разве я знаю? - ну хотя бы сам королевич Яков, то и это, пожалуй, показалось бы старику слишком мало. Берегите, ваша милость, сына, не позволяйте ему ранить свое молодое сердце об эту спесь, или навеки разбить его, как разбил свое Яцек. Я говорю это вам из искренней и благожелательной дружбы, желая заплатить добром за добро. Пан Циприанович провел рукой по лбу и ответил:

- Они свалились к нам в Едлинку точно с неба, застигнутые приключением в дороге. Я был когда-то в доме пана Понговского с визитом, как сосед, но он у меня не был. Заключив из этого о его спеси, я больше не искал его знакомства и дружбы. Это случилось само собой. Но сына я не поселю в Выромбках и не позволю ему засиживаться в Белчончке. Мы не столь старая шляхта, как Сенинские, ни даже, как Понговские, но мы заслужили свое звание на войне, за то, что у кого болело, как говаривал пан Чарнецкий. И мы сумеем поддержать нашу честь, и мой сын не менее чувствителен к этому, чем я. Трудно молодому человеку уберечься от стрел Купидона, но скажу вам, преподобный отец, что заявил мне Стах, когда я спрашивал его в Белчончке о девушке: "Я предпочитаю совсем не рвать яблока, - сказал он, - чем прыгать слишком высоко, потому что, если не допрыгнешь, будет стыдно".

- О, он хорошо рассуждает! - воскликнул ксендз.

- Такой он был у меня с детства, - с оттенком гордости отвечал старый Циприанович. - Кроме того, он прибавил еще, что, узнав теперь, чем эта девушка была для Тачевского и что он перенес ради нее, он ни в коем случае не захочет стать поперек дороги такому достойному рыцарю. Нет, преподобный отец, не для того беру я под залог Выромбки, чтобы сыну моему было ближе к Белчончке. Да хранит Бог моего сына и убережет его от всякого зла!

- Аминь. Я верю, как будто мне сам ангел сказал. А девушку эту пусть берет кто-нибудь третий, хотя бы один из братьев Букоемских, которые гордятся своим столь высоким происхождением.

Циприанович рассмеялся, допил мед, потом попрощался и уехал. Ксендз Войновский пошел в костел поблагодарить Бога за неожиданную помощь и затем начал с нетерпением ожидать Тачевского.

Когда последний, наконец, приехал, он выбежал к нему на двор, обнял его и начал восклицать:

Генрик Сенкевич - На поле славы (Na polu chwaly). 2 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На поле славы (Na polu chwaly). 3 часть.
- Яцек! За одну сбрую ты можешь заплатить десять дукатов. Сто червонце...

На поле славы (Na polu chwaly). 4 часть.
Они приказали вылезти из-под стола спрятавшейся там челяди и привести ...