СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Генрик Сенкевич
«Камо грядеши. 9 часть.»

"Камо грядеши. 9 часть."

И он указал на Нерона.

Наступило молчание. Придворные замерли. Хилон стоял с протянутой дрожащей рукой и продолжал указывать на цезаря. Вдруг произошло замешательство. Народ неудержимой волной хлынул к старику, желая лучше рассмотреть его. Раздались крики: "Держи его!" Другие вопили: "Горе нам!.." В толпе пронесся свист, и повсюду закричали: "Меднобородый! Матереубийца! Поджигатель!" Волнение росло. Вакханки с диким криком прыгали на колесницы. Несколько перегоревших столбов внезапно рухнуло, рассыпая вокруг искры и увеличивая замешательство. Слепая, неудержимая толпа оттеснила Хилона и увлекла его в глубь сада.

И в других местах стали падать подгоревшие столбы, наполняя аллеи дымом, искрами, запахом горелого дерева и трупным смрадом. Факелы гасли. В садах стало темно. Встревоженная толпа, мрачная и молчаливая, теснилась к воротам. Весть о случившемся, переходя из уст в уста, выросла в нечто маловероятное. Одни рассказывали, что цезарь упал в обморок, другие - что он сам признался, что велел поджечь Рим; иные утверждали, что он тяжко заболел, иные - что его увезли мертвого на колеснице. Раздавались голоса, сочувствующие христианам: "Не они сожгли Рим, зачем же столько крови, мук и несправедливости? Разве боги не отомстят за невинных и какие жертвы смогут их теперь умилостивить?" Слова "невинные жертвы" повторялись все чаше и чаще. Женщины жалели детей, которых бросали на съедение диким зверям, распинали на крестах или сжигали в этих проклятых садах! Жалость к христианам сменилась проклятиями, которые посылались цезарю и Тигеллину. Но были и такие, которые вдруг задавали вопрос: "Что же это за божество, которое дает силы переносить такие страдания и смерть?" Они возвращались домой, размышляя об этом...

Хилон долго блуждал по садам, не зная, куда идти и что делать. Теперь он снова почувствовал себя бессильным, несчастным и больным стариком. Он натыкался на полуобгорелые трупы, наступал на головни, которые посылали ему вслед рой искр; иногда он садился, беспомощно оглядываясь по сторонам. Сады погрузились во мрак; между деревьями скользило слабое лунное сияние, бросая неверный свет на аллеи, лежавшие поперек почерневшие столбы и бесформенные остатки обуглившихся тел. Но старому греку казалось, что в лунном сиянии он все еще видит перед собой лицо Главка и что глаза лекаря устремлены на него, поэтому Хилон старался спрятаться в тени. Потом он невольно побрел, гонимый неведомой силой, к фонтану, при котором испустил дух старый Главк.

Вдруг чья-то рука легла на его плечо.

Старик обернулся и, видя перед собой незнакомого человека, воскликнул в страхе:

- Кто это? Что ты за человек?

- Апостол, Павел из Тарса.

- Я проклят!.. Что тебе нужно?

Апостол ответил:

- Хочу спасти тебя.

Хилон прислонился к дереву.

Ноги его подкашивались, и руки повисли вдоль тела.

- Для меня нет спасения! - глухо сказал он.

- Разве ты не слышал, что Господь простил раскаявшемуся разбойнику на кресте? - спросил Павел.

- Знаешь ли ты, что я совершил?

- Я видел твое страдание и слышал, как ты свидетельствовал истину.

- О господин!..

- И если слуга Христов простил тебя в час муки и смерти, как же может не простить тебя сам Христос?

Хилон в отчаянии схватился за голову.

- Простить? Меня простить?

- Наш Бог - Бог милосердия, - ответил Павел.

- Милосердие?.. Для меня?..

И Хилон застонал, как человек, не имеющий сил подавить боль и страдание. Павел сказал ему:

- Обопрись на меня, и пойдем.

И они пошли по аллее, направляясь к водомету, который, казалось, плакал в ночной тишине над останками мучеников.

- Бог наш - Бог милосердия, - повторил апостол. - Если бы ты встал у моря и стал бросать в него камни, разве мог бы ты заполнить ими глубину морскую? И я говорю тебе, что милосердие Христа подобно морю - и грехи и вины людей тонут в нем, как брошенные в бездну камни; оно как небо, покрывающее горы, земли и моря, потому что оно всюду и нет ему ни границы, ни конца. Ты страдал у столба Главка, и Христос видел твое страдание. Ты не боялся того, что встретит тебя завтра, и сказал: "Вот поджигатель!" Христос запомнил слова твои. Миновали злоба и ложь, и в сердце твоем невыразимое горе... Пойди со мной и послушай, что я скажу тебе: и я так же ненавидел его и преследовал его учеников... Я не хотел его и не верил в него, пока он сам не явился мне и не позвал меня. И с тех пор он стал моей любовью. Теперь он посетил тебя горем, страхом и болью, чтобы позвать к себе. Ты ненавидел его, а он любил тебя. Ты предал на муку его последователей, а он хочет простить тебя и спасти.

Грудь бедняги сотрясалась от рыданий, душа его разрывалась на части, а Павел обнимал его, поддерживая, ободрял и вел, как солдат ведет пленника. Апостол продолжал говорить:

- Пойдем, и я приведу тебя к нему. Зачем я разговариваю с тобой? Затем, что он повелел мне собирать души людей во имя любви, и я исполняю завет его. Думаешь, что ты проклят, а я говорю тебе: уверуй в него, и тебя ждет спасение. Думаешь, что тебя ненавидят, а я повторяю, что он любит тебя. Посмотри на меня! Когда он не был во мне, жила в моем сердце одна лишь злоба, а теперь его любовь заменяет мне отца и мать, богатство и власть. Он один - наше прибежище, он один примет твою скорбь, воззрит на горе твое, утешит тебя и вознесет к себе.

Говоря так, он привел его к фонтану, серебряные струи которого светились в лунном сиянии. Вокруг - тишина и безлюдье; в этом месте рабы успели очистить плошадку от полуобгорелых столбов и обуглившихся трупов. Хилон со стоном упал на колени и, закрыв лицо руками, застыл в таком положении, а Павел поднял лицо к небу и стал молиться:

- Господи, воззри на этого страдальца, на сокрушение его, на слезы и страдание! Боже милосердный, проливший кровь за грехи наши, ради муки твоей, ради смерти и воскресения, прости его!

Он замолчал, но долго еще смотрел на небо и молился. Но вот у ног его раздался стон:

- Христос!.. Христос!.. Помилуй меня!

Тогда Павел подошел к фонтану и, зачерпнув рукой воду, вернулся к склоненному грешнику:

- Хилон! Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Аминь!

Хилон поднял голову, отнял руки от лица и остался неподвижным. Луна освещала ярким светом его поседевшую голову и бледное, застывшее, словно высеченное из камня лицо. Из птичников в садах Домиции донеслось пение петухов, а он все еще стоял на коленях, похожий на надгробный памятник. Наконец пришел в себя, встал и, обратившись к апостолу, спросил:

- Что должен я сделать перед смертью?

Павел, погруженный в размышление о той неизмеримой силе, которой не могут противиться даже такие души, как у этого грека, вернулся к действительности и ответил:

- Верь и свидетельствуй истину!

Потом они вместе вышли. У ворот сада апостол еще раз благословил старца, и они расстались. Этого потребовал Хилон, предвидевший, что после происшедшего цезарь и Тигеллин будут преследовать его.

Он не ошибся. Вернувшись в свой дом, он нашел там преторианцев, которые тотчас схватили его, и сотник Сцевин отвел грека на Палатин.

Цезарь уже отправился спать, но Тигеллин ждал и, увидев несчастного Хилона, встретил его спокойно и холодно.

- Ты совершил преступление, и кара за оскорбление величества не минует тебя. Но если завтра заявишь в амфитеатре, что ты был пьян и безумен и что виновниками пожара являются христиане, то наказание ограничится тем, что ты будешь высечен и изгнан.

- Не могу, господин, - тихо ответил Хилон.

Тигеллин медленно подошел к нему и тихим, но страшным голосом спросил:

- Как не можешь, греческая собака? Разве ты не был пьян и разве не понимаешь, что тебя ждет? Посмотри туда!

Он указал на угол атриума, где подле длинной деревянной скамьи неподвижно стояли четыре раба-фракийца с веревками и орудиями пытки в руках. Хилон повторил:

- Не могу, господин!

Тигеллина охватило бешенство, но он сдержал себя.

- Ты видел, как умирают христиане? Хочешь так умереть?

Старец поднял бледное лицо, губы его что-то шептали, потом он сказал:

- И я верую в Христа!..

Тигеллин с изумлением смотрел на него.

- Собака, ты действительно сошел с ума!

И сдерживаемая в груди его ярость вдруг вся вырвалась наружу. Он в бешенстве схватил Хилона за бороду, повалил его на землю и стал топтать ногами, повторяя:

- Ты откажешься от своих слов! Ты откажешься! Откажешься!

- Не могу! - простонал старец.

- Взять его и пытать!

Услышав приказание, фракийцы схватили Хилона, бросили на скамью и, привязав его к ней веревками, стали железными щипцами сжимать его худые члены. Но он, когда они еще привязывали его, покорно целовал их руки, а потом закрыл глаза и лежал тихо, как мертвый.

Но он был жив, потому что, когда Тигеллин склонился над ним и еще раз спросил: "Откажешься?" - бледные губы его слабо пошевелились, и послышался еле слышный шепот:

- Не... могу...

Тигеллин дал знак прекратить пытку и стал ходить по атриуму с лицом, искаженным от бешенства, но в то же время и растерянным. Наконец ему пришла в голову новая мысль, он повернулся к фракийцам и бросил:

- Вырвать ему язык!

XX

Драма "Aureolus" шла обычно в амфитеатрах так, что строились две отдельные сцены. Но после зрелищ в садах цезаря ее решили поставить на одной сцене, чтобы зрители могли всецело сосредоточить свое внимание на смерти распятого на кресте раба, которого по ходу действия должен растерзать медведь. В театрах роль медведя играл актер, зашитый в звериную шкуру, на этот раз решили выпустить настоящего медведя. Это была мысль Тигеллина.

Цезарь сначала заявил, что не будет присутствовать на представлении, но уговоры любимца подействовали на Нерона, и он переменил намерение. Тигеллин объяснил ему, что после того, что случилось в садах, он тем более должен показаться народу; кроме того, Тигеллин ручался, что распятый раб не оскорбит его, как это сделал Крисп. Народ пресытился и устал от пролития крови, поэтому обещана была новая раздача выигрышных билетов и подарков и, кроме того, ночной пир, потому что зрелище должно было совершиться вечером, в ярко освещенном амфитеатре.

С наступлением сумерек цирк был уже переполнен; августианиы с Тигеллином во главе прибыли все без исключения, не столько ради представления, сколько для того, чтобы засвидетельствовать после случая с Хилоном свою верность цезарю, а также чтобы посплетничать о греке, который был предметом разговора во всем Риме.

Передавали на ухо, что цезарь вернулся из садов взбешенный и не мог уснуть, его преследовали страшные видения, почему он и объявил на другой день о своем отъезде в Ахайю. Другие решительно опровергали это, утверждая, что именно теперь он проявит наибольшую жестокость к христианам. Много было трусов, которые боялись, что обвинение, которое Хилон бросил в лицо цезаря в присутствии многотысячной толпы, может иметь самые худые последствия. Наконец были и такие, которые из человеколюбия просили Тигеллина бросить дальнейшие преследования христиан.

- Подумайте, куда вы идете, - говорил Барк Соран. - Вы хотели дать пищу для мести и утвердить народ в убеждении, что виновных постигла заслуженная кара, а следствия получились совсем обратные.

- Правда! - прибавил Антистий Вер. - Все теперь шепчут, что они не виновны. Если это считать умной мерой, то Хилон был прав, говоря, что ваши мозги не наполнили бы скорлупы желудя.

Тигеллин обратился к ним и сказал:

- Люди шепчут также о том, что твоя дочь Сервилия, Барк Соран, и твоя жена, Антистий, прятали у себя рабов-христиан и скрыли их от гнева цезаря.

- Это ложь! - воскликнул встревоженный Барк.

- Мою жену хотят погубить ваши разведенные женщины, которые завидуют ее добродетели! - сказал с не меньшей тревогой Антистий Вер.

Другие разговаривали о Хилоне.

- Что с ним сделалось? - спрашивал Эприй Марцелл. - Сам предал их в руки Тигеллина; из нищего превратился в богача, мог спокойно кончить жизнь, устроить себе пышные похороны и надгробие... но нет! Предпочел потерять все и погибнуть. Воистину он сошел с ума!

- Он сделался христианином, - сказал Тигеллин.

- Не может быть! - воскликнул Вителий.

- Разве я не говорил? - вмешался Вестин. - Убивайте христиан, но знайте, что вы боретесь с их божеством. С ним шутки плохи!.. Я не поджигал Рима, но если бы мне цезарь позволил, я тотчас принес бы гекатомбу в жертву их божеству. И все вы должны сделать это же. Повторяю: с ним не стоит шутить! Помните, что я говорил вам это раньше!

- А я говорил нечто иное, - сказал Петроний. - Тигеллин смеялся, когда я утверждал, что они защищаются, а теперь я скажу больше: они побеждают!

- Как? Как? - воскликнули некоторые.

- Клянусь Поллуксом!.. Если такой человек, как Хилон, не смог устоять, то кто устоит? Если вы думаете, что после каждого зрелища не увеличивается число их последователей, то вашим знанием Рима вы не можете похвастать. Советую вам стать брадобреями, и тогда вы лучше будете знать, что думает народ и что происходит в городе.

- Он говорит правду, клянусь священной одеждой Дианы! - воскликнул Вестин.

Барк обратился к Петронию и спросил:

- К чему ты клонишь?

- Скажу то, с чего вы начали: довольно крови!

Тигеллин злобно посмотрел на него и сказал:

- Эх! Еще немного!

- Если у тебя нет головы, то ты можешь взять себе шарик моей трости! - ответил Петроний.

Дальнейший разговор был прерван прибытием цезаря, который занял свое место и посадил возле себя Пифагора.

Началось представление. Но игра актеров не привлекала внимания, все думали и разговаривали о Хилоне. Народ также скучал, слышалось шиканье, раздавались враждебные цезарю крики, требовали скорее показать сцену с медведем, которая одна лишь и вызывала интерес. Если бы не надежда увидеть осужденного старца и не обещание подарков, само зрелище не удержало бы зрителей в амфитеатре.

Наконец настала долгожданная минута. Сначала был вынесен деревянный крест, достаточно низкий, чтобы медведь, встав на задние лапы, мог достать грудь распятого, а потом два раба ввели, вернее, втащили Хилона, потому что сам он не мог идти на поломанных пыткой ногах. Его положили и прибили к кресту так быстро, что любопытные августианцы не успели даже рассмотреть его лица, и только после того, как крест был поднят и укреплен в заранее приготовленной яме, глаза всех зрителей обратились на него.

Но мало кто узнал в этом нагом старце прежнего Хилона. После пыток, которым он был подвергнут по приказанию Тигеллина, в лице его не осталось ни кровинки, и лишь на белой бороде его виден был след крови от вырванного языка. Сквозь прозрачную кожу можно было рассмотреть все его кости. Он казался теперь гораздо более старым, почти дряхлым. Но, если прежде глаза его всегда бросали беспокойные и злые взгляды по сторонам, а на нервном лице его всегда было запечатлено выражение тревоги и неуверенности, теперь же лицо его было страдальческим, но тихим и сладостным, какое бывает у спящих людей или у мертвых. Может быть, ему придало силы воспоминание о распятом разбойнике, который был прощен, а может быть, он говорил в душе милосердному Богу: "Господи, я жалил, как ядовитое насекомое, но всю жизнь я был нищим, умирал от голода, люди топтали меня, били, издевались надо мной. Я был, о Господи, беден и очень несчастен, а теперь я обречен на страдание и распят, поэтому, милосердный, ты не оттолкнешь меня в час смерти!" И мир сошел в его сокрушенное сердце. Никто не смеялся; в этом распятом мученике было что-то тихое, он казался таким старым, беспомощным, слабым, покорным и достойным жалости, что невольно каждый задавал вопрос: как можно истязать и распинать людей, которые и так умирают? Толпа безмолвствовала. Вестин наклонялся направо и налево и смущенно шептал: "Смотрите, как они умирают!" Другие ждали медведя, желая в душе, чтобы зрелище скорее было окончено.

Наконец медведь был выпущен на арену. Он выбежал с низко опущенной мордой, исподлобья оглядываясь по сторонам, словно раздумывал над чем-то или чего-то искал. Увидев крест, а на нем обнаженное тело, он приблизился к нему, встал было на задние лапы и тотчас же снова опустился на передние; сев под крестом, он стал ворчать, словно и его звериное сердце почувствовало жалость к этому слабому человеку.

Цирковые служители стали дразнить его криками, но народ молчал.

Хилон медленно поднял голову и некоторое время искал глазами кого-то в амфитеатре. Наконец взор его остановился где-то высоко, в самых последних рядах, грудь стала вздыматься быстрей, и произошло то, что привело в изумление и очень удивило зрителей. Лицо его осветилось радостной улыбкой. Вокруг головы появилось словно сияние, глаза поднялись к небу, и две крупных слезы медленно скатились по лицу. И он умер.

Чей-то сильный мужской голос воскликнул откуда-то сверху, из последних рядов:

- Мир мученикам!

В амфитеатре царило глухое молчание...

XXI

После зрелищ в садах цезаря с живыми светочами тюрьмы почти опустели. До сих пор продолжали хватать и заключать туда людей, которых подозревали в исповедании восточного суеверия, но облавы обнаруживали их в небольшом числе, едва достаточном для завершения игр. Народ, пресыщенный кровью, был утомлен и взволнован необыкновенно странным поведением осужденных. Страхи суеверного Вестина охватили тысячи душ. Рассказывали удивительные вещи о мстительности христианского божества. Тюремная лихорадка проникла в город и увеличила эти страхи. Видели частые похороны и шептали друг другу на ухо, что нужны новые очистительные жертвы, чтобы умилостивить неведомого бога. В храмах приносились жертвы Юпитеру и Либитине. Наконец, несмотря на все усилия Тигеллина, все более распространялось мнение, что Рим был сожжен по приказанию цезаря и что христиане страдают напрасно.

Но именно потому Нерон и Тигеллин не прекращали гонения. Чтобы успокоить народ, был издан приказ о новой раздаче хлеба, масла и вина; было издано распоряжение, облегчающее постройку домов, полное льгот для граждан, а также было установлено, какой ширины должны быть улицы и из каких материалов следует возводить постройки, чтобы избежать в будущем опасности от пожара. Цезарь лично являлся в сенат и обсуждал вместе с "отцами" меры к улучшению быта римлян, - но на христиан не пало ни одного луча милости, владыке мира прежде всего было важно внедрить в сознание народа, что столь жестокая кара ни в коем случае не может пасть на невиновных. И в сенате не раздалось ни одного голоса в защиту христиан - никто не хотел раздражать цезаря. Кроме того, люди, способные заглянуть в будущее, уверяли, что при широком распространении новой веры римское государство не могло бы уцелеть.

Людей умирающих и мертвых отдавали родным, потому что римское право не мстило мертвецам. Для Виниция служила большим облегчением мысль, что если Лигия умрет, то он похоронит ее в родовом склепе и велит похоронить себя рядом с ней. Теперь у него не было ни малейшей надежды на спасение ее от смерти, и сам он, наполовину ушедший от жизни, был погружен всецело в Христово учение и не мечтал о каком-нибудь ином союзе с ней, кроме вечного и неземного. Вера его стала бездонной, и вечность казалась ему чем-то гораздо более подлинным и действительным, чем преходящее существование, каким он жил до сих пор. Сердце его наполнилось глубоким восторгом. При жизни он стал почти бестелесным существом, которое тосковало о полном отрешении от земного и желало того же другой возлюбленной душе. Ему казалось, что тогда они вдвоем с Лигией, взявшись за руки, отойдут в небо, где Христос благословит их и позволит жить в покойном и огромном сиянии, подобном заре. Он умолял Христа лишь об одном, чтобы Лигия не подвергалась мучениям в цирке и тихо умерла в тюрьме; и он совершенно уверен был, что сам умрет вместе с ней. Он думал, что среди этого моря пролитой крови он даже не вправе надеяться, чтобы она одна уцелела. Он слышал и от Петра и от Павла, что и они также должны умереть, как мученики. Вид Хилона на кресте убедил его, что смерть, даже мученическая, может быть сладостной, поэтому он хотел ее, хотел для них обоих, как желанную замену злой, печальной и тяжкой жизни - иной, лучшей.

Иногда он чувствовал в себе предвкушение этой загробной жизни. Та печаль, которая веяла над их душами, теряла прежнюю жгучую горечь и становилась какой-то неземной, спокойной отдачей себя воле Божьей. Прежде Виниций с великими усилиями плыл против течения, боролся и мучился - теперь он отдал себя волне, веря, что она вынесет его на вечно спокойный и тихий берег. Он знал, что и Лигия готовится к смерти, что, несмотря на разделяющие их тюремные стены, они идут вместе, и радовался этой мысли, как высшему счастью.

И действительно, они шли так согласно, словно виделись каждый день и подолгу беседовали. У Лигии также не было никаких желаний, никакой надежды, кроме надежды на загробную жизнь. Смерть представлялась ей не только освобождением из стен страшной тюрьмы, из рук цезаря и Тигеллина, не только как спасение, но и как час брака с Виницием. При непоколебимой вере в это и все другое теряло для нее значение. После смерти для нее начиналось счастье даже и земное, поэтому она ждала смерти, как невеста ждет свадьбы.

Эта могучая сила веры, которая отрывала от жизни и вела на смерть тысячи первых исповедников, овладела также и Урсом. И он долго не хотел примириться со смертью Лигии, но после того, как ежедневно в тюрьму приходили вести, что происходит в цирке и садах, когда смерть казалась всеобщей, неизбежной для всех христиан и вместе с тем - их благом, превышавшим все земные представления о счастье, лигиец не смел больше молиться Христу, чтобы он лишил этого счастья Лигию или отложил его на долгие годы. В его простой душе варвара складывалось представление, что дочери лигийского царя больше принадлежит и по праву больше достанется этих небесных радостей, чем толпе простых людей, к которым принадлежал и он сам, - и что в славе вечной она сядет ближе к Агнцу, чем другие. Правда, он слышал, что для Бога все люди равны, но в глубине души он был убежден, что дочь вождя, царя всех лигийцев, все-таки не то, что первая попавшаяся рабыня. Он надеялся, что Христос позволит ему служить Лигии и впредь. Что касается его самого, то в нем было одно лишь тайное желание - умереть так же, как умер Агнец, на кресте. Но это казалось ему столь большим счастьем, что он не решался даже просить об этом, хотя и знал, что в Риме распинают преступников. Вероятно, ему суждено погибнуть от зубов хищных зверей, и это очень волновало его. С детских лет он жил в девственных лесах, охотился и благодаря своей исключительной силе, еще будучи ребенком, прославился среди лигийцев как первый охотник и зверолов. Охота была его любимым занятием, и после, когда очутился в Риме и должен был отказаться от нее, он ходил в зверинцы и в амфитеатр, чтобы хоть посмотреть на знакомых и незнакомых зверей. Один вид их будил в его сердце неодолимое желание борьбы и убийства, и теперь он опасался в душе, что, когда придется встретиться на арене, ему придут в голову мысли, недостойные христианина, который должен умереть тихо и терпеливо. Но и в этом он поручал себя Христу, утешая себя другими, более сладостными мыслями. Он слышал, что Агнец объявил войну силам ада и злым духам, к которым христианская вера причисляла всех языческих богов, и думал, что в этой войне он может пригодиться Агнцу и сумеет помочь ему лучше других, - его мысль не могла вместить того, что его душа может быть менее сильной, чем души других мучеников. Кроме того, он молился по целым дням, оказывал услуги узникам, помогал сторожам и утешал свою царевну. Сторожа, которых даже в тюрьме пугала сверхчеловеческая сила этого исполина, потому что не могло быть для нее достаточно крепких цепей и решеток, под конец полюбили Урса за его кротость. Не раз, изумленные его спокойствием, они расспрашивали о его причинах, и Урс рассказывал им с непоколебимой уверенностью о том, какая жизнь ждет его после смерти. Они слушали его с удивлением и поражались, что даже в подземелье, куда не проникает солнце, может проникнуть счастье. И когда он убеждал их уверовать в Агнца, многим приходило в голову, что их служба - служба раба, а жизнь - исполнена нищеты, и не один задумывался над своей жизнью, концом которой была лишь смерть.

Но смерть приносила с собой новый страх, и они ничего не ждали после нее, тогда как этот великан-лигиец и эта девушка, похожая на цветок, брошенный на тюремную солому, шли навстречу смерти с радостью, как к вратам счастья.

XXII

Однажды вечером Петрония навестил сенатор Сцевин и повел с ним длинный разговор о тяжелых временах, при которых приходится жить, и о цезаре. Говорил он так откровенно, что Петроний, хотя и дружил с ним, стал держаться осторожнее. Он жаловался, что жизнь идет неправильно и нелепо, что все вместе взятое может кончиться катастрофой, более страшной, чем пожар Рима. Говорил, что даже августианцы недовольны, что Фений Руфф, второй префект претории, с величайшим трудом переносит постыдное правление Тигеллина и что весь род Сенеки доведен до крайности отношением цезаря как к своему старому учителю, так и к Лукану. Под конец он стал говорить о недовольстве народа и даже преторианцев, значительную часть которых сумел перетянуть на свою сторону Руфф.

- Почему ты говоришь все это? - спросил его Петроний.

- Говорю, желая добра цезарю, - ответил Сцевин. - Есть у меня дальний родственник-преторианец, по имени, как и я, Сцевин, и через него я знаю, что делается в лагере... Недовольство растет и там... Калигула был безумен, и помнишь, чем это кончилось! Нашелся Кассий Херей... Страшное он совершил дело, и, наверное, среди нас не найдется никого, кто бы похвалил его, но все же Кассий избавил мир от чудовища.

- Но ты ведь говоришь так: "Я Кассия не одобряю, но это был прекрасный человек, и пошли нам боги побольше таких!"

Сцевин переменил разговор и неожиданно стал восторгаться Пизоном. Он прославлял его род, его честность, его любовь к жене, его ум, наконец, спокойствие, удивительный дар привлекать к себе людей.

- Цезарь бездетен, и все видят наследника в Пизоне. Без сомнения, каждый помог бы ему от всей души получить власть. Его любит Фений Руфф, род Аннеев предан ему. Плавтий Латеран и Туллий Сенеций готовы пойти за него в огонь. То же можно сказать про Наталия, Субрия Флавия, Сульпиция Аспера, Атрания Квинтиана и даже Вестина.

- От последнего мало пользы Пизону, - сказал Петроний. - Вестин боится собственной тени.

- Вестин боится снов и духов, но он дельный человек, которого не напрасно хотят назначить консулом. Он в душе является противником преследования христиан, но не ставь ему этого в вину, потому что ведь и тебе важно, чтобы это безумие прекратилось.

- Не мне, а Виницию, - сказал Петроний. - Ради Виниция я хотел бы спасти одну девушку, но не могу, потому что теперь я впал в немилость у Меднобородого.

- Как? Разве ты не видишь, что цезарь снова благоволит к тебе и начинает разговаривать с тобой? И я скажу тебе почему. Он снова собирается в Ахайю, где хочет выступить с греческими стихами своего сочинения. Ему очень хочется поехать, но он дрожит при мысли о смешливом настроении греков. Он думает, что его может встретить или величайший триумф, или величайший провал. Поэтому ему нужен добрый совет, а он знает, что, кроме тебя, никто этого сделать не может. Вот причина, почему твоя опала кончается.

- Лукан мог бы заменить меня.

- Меднобородый ненавидит его и в душе обрек на смерть. Он лишь ищет предлога, ведь он всегда ищет предлогов. Лукан понимает, что нужно спешить.

- Клянусь Кастором! Может быть, все это и так. Но у меня есть еще один путь вернуть себе милость цезаря.

- Какой?

- Повторить Меднобородому все, что ты мне сейчас говорил.

- Я ничего не сказал! - поспешно воскликнул Сцевин.

Петроний положил ему руку на плечо.

- Ты назвал цезаря безумцем, ты говорил о правах Пизона, и ты сказал: "Лукан понимает, что нужно спешить". С чем вы хотите спешить, милейший?

Сцевин побледнел, и некоторое время они молча смотрели друг другу в глаза.

- Ты не повторишь этого цезарю!

- Клянусь бедрами Киприды, ты мало меня знаешь. Нет! Не повторю. Я ничего не слышал, но я и слышать не хочу... Понимаешь? Жизнь слишком коротка, чтобы затевать что-нибудь. Но я прошу об одном: навести сегодня же Тигеллина и поговори с ним так же долго, как со мной, о чем хочешь!

- Зачем?

- Затем, чтобы в случае, если когда-нибудь Тигеллин скажет: "Сцевин был у тебя", я мог бы ответить ему: "В тот же день он был и у тебя".

Сцевин, услышав это, сломал трость из слоновой кости, которую держал в руке, и сказал:

- Пусть возможное несчастье кончится на этой палке. Сегодня буду у Тигеллина, а потом на пиру у Нервы. Ведь и ты будешь? Во всяком случае, мы увидимся послезавтра в амфитеатре, где выступят остатки христиан!.. До свидания!..

- Послезавтра! - повторил, оставшись один, Петроний. - Времени терять нельзя. Агенобарб действительно нуждается во мне для поездки в Ахайю, поэтому, может быть, станет считаться со мной.

Он решил испробовать последнее средство.

На пиру у Нервы цезарь потребовал, чтобы Петроний расположился против него, он хотел разговаривать с ним об Ахайе и о городах, в которых можно было выступить, рассчитывая на наибольший успех. Больше всего его занимали афиняне, которых он боялся. Другие августианцы слушали разговор с большим вниманием, чтобы запомнить кое-что из слов Петрония и после выдать это за собственное мнение.

- Мне кажется, что до сих пор я не жил, - сказал Нерон, - и я явлюсь на свет лишь в Греции.

- Ты родишься там для новой славы и бессмертия, - ответил Петроний.

- Верю, что так будет и что Аполлон не окажется завистливым. Если я вернусь с триумфом, то принесу ему гекатомбу, какой не получал до сих пор ни один бог.

Сцевин стал декламировать стихи Горация:

Пусть тебя поведет богиня Киприда,

Братья Елены, светлые звезды

И ветров победитель отец...

- Корабль стоит в Неаполе, - сказал цезарь. - Я готов уехать хоть завтра.

Петроний приподнялся и, глядя прямо в глаза Нерону, сказал:

- Но позволь мне, божественный, раньше отпраздновать свадебный пир, на который тебя приглашаю - прежде всего тебя.

- Свадебный пир? Чей? - спросил Нерон.

- Виниция с дочерью лигийского царя и твоей заложницей. Правда, она сейчас находится в тюрьме, но, во-первых, ее как заложницу нельзя держать в тюрьме, а во-вторых, ты сам разрешил Виницию взять ее в жены, и твоя воля, как воля Зевса, не может быть нарушена, - поэтому ты велишь ее выпустить из темницы, а я передам ее жениху.

Хладнокровие и уверенность, с которой говорил Петроний, смутили Нерона, который терялся, когда с ним говорили столь решительно.

- Знаю, - сказал он, опустив глаза. - Я думал о ней и о том великане, который задушил Кротона.

- В таком случае они оба спасены, - спокойно заметил Петроний.

Но Тигеллин пришел на помощь своему господину.

- Она в тюрьме по воле цезаря, а ведь ты сам сказал, Петроний, что воля его не может быть нарушена.

Присутствующие, зная историю Виниция и Лигии, прекрасно понимали, в чем здесь дело, поэтому замолчали и слушали, чем кончится разговор.

- Она в тюрьме по твоей ошибке и по твоему незнакомству с международным правом, вопреки воле цезаря, - ответил с ударением Петроний. - Ты, Тигеллин, наивный человек, но ведь и ты не станешь утверждать, что она подожгла Рим. Впрочем, если бы ты и говорил это, то цезарь не поверил бы тебе.

Нерон овладел собой и стал зло щурить свои близорукие глаза.

- Петроний прав, - сказал он, помолчав.

Тигеллин с удивлением посмотрел на него.

- Петроний прав, - повторил Нерон. - Завтра откроются для нее ворота тюрьмы, а о свадебном пире мы поговорим послезавтра, в амфитеатре.

"Снова проиграл", - подумал Петроний.

Вернувшись домой, он был так уверен в том, что конец Лигии неизбежен, что утром послал в амфитеатр верного вольноотпущенника, чтобы договориться относительно выдачи ее тела, которое он хотел отдать Виницию.

XXIII

Во времена Нерона вышло в обычай показывать редкие прежде и очень старые представления вечером в цирках и амфитеатрах. Августианцы любили их, потому что после зрелищ бывали пиры и попойки, продолжавшиеся до утра. Хотя народ уже пресытился кровью, однако, когда распространилось известие, что наступает конец зрелищ и что последние христиане умрут на вечернем представлении, огромные толпы потянулись к амфитеатру. Августианцы явились все, они догадывались, что это будет незаурядное зрелище и что цезарь решил устроить представление из страданий Виниция. Тигеллин держал в тайне то, каким мукам будет подвергнута невеста молодого трибуна, но это лишь увеличивало общее любопытство. Те, кто видел раньше Лигию у Плавтиев, рассказывали теперь чудеса о ее красоте; других занимал прежде всего вопрос, действительно ли они увидят Лигию сегодня на арене, потому что многие, слышавшие ответ цезаря Петронию на пиру у Нервы, объясняли его двояко. Некоторые допускали даже, что Нерон отдаст или отдал уже девушку Виницию; вспоминали, что она была заложницей, которая вправе была чтить таких богов, какие ей нравятся, и которую нельзя было казнить по праву народов.

Неуверенность, ожидание и любопытство овладело всеми зрителями. Цезарь прибыл раньше, чем всегда, и с его появлением снова стали шептаться, что должно, по-видимому, произойти что-то необыкновенное, потому что кроме Тигеллина и Ватиния цезаря сопровождал также центурион Кассий. Это был преторианец гигантского роста и необыкновенной силы. Цезарь брал его с собой, когда нужно было иметь около себя надежного защитника, например, во время ночных похождений на Субурру, где Нерон с друзьями устраивал себе забаву, подбрасывая вверх на солдатском плаще встречных девушек. Было замечено, что и в амфитеатре были приняты некоторые меры предосторожности. Количество преторианцев было увеличено, во главе их стоял не центурион, а трибун, Субрий Флавий, известный своей слепой преданностью Нерону. Все поняли, что цезарь хочет обезопасить себя от Виниция на случай взрыва его отчаяния. И любопытство возросло еще больше.

Взоры всех были обращены туда, где сидел несчастный жених. А он, бледный, с лицом, покрытым каплями пота, ничего не знал наверное, как и другие зрители, но был взволнован до глубины души. Петроний также не знал, что, собственно, будет, не сказал ему ничего и лишь спросил, вернувшись от Нервы, готов ли он на все и будет ли он в амфитеатре. На оба вопроса Виниций ответил: "Да!", но при этом дрожь пробежала по его телу, он догадался, что Петроний спрашивает не без причины. Сам он последнее время жил как бы половиной жизни, примирился с тем, что Лигия умрет, а потом и он, - смерть для них обоих была освобождением и браком. Но теперь он узнал, что одно дело думать о последнем часе, как о спокойном засыпании, и другое - идти смотреть мучения существа, которое дороже жизни. Вся ранее пережитая боль отозвалась в нем с новой силой. Утихшее отчаяние снова надрывало его душу; его охватило прежнее желание спасти Лигию какой угодно ценой. Утром он пытался проникнуть в помещение амфитеатра, где содержались христиане, чтобы узнать, там ли Лигия, но преторианцы заняли все входы; приказы были отданы столь суровые, что солдаты, даже знакомые, не дали уговорить себя ни просьбой, ни золотом. Виницию казалось, что неопределенность убьет его раньше, чем он увидит самое зрелище. Где-то на дне души трепетала еще смутная надежда, что, может быть, Лигии нет в амфитеатре и что все его страхи напрасны. И он хватался за эту надежду изо всех сил. Он говорил себе, что ведь Христос мог взять ее из тюрьмы, что он не допустит ее мучений в цирке. Недавно еще он во всем полагался на волю Христа; теперь, когда ему не удалось проникнуть в помещение осужденных, он вернулся на свое место в амфитеатре и по обращенным на него любопытным взглядам понял, что самые страшные предположения могут оправдаться, - и он стал умолять Христа о спасении со страстностью, похожей на угрозу. "Ты можешь! - повторял он, судорожно сжимая руки. - Ты можешь".

Раньше он не думал, что действительность будет столь ужасна. Теперь, не отдавая отчета, что в нем происходит, он чувствовал, что, увидев мучения Лигии, он сменит любовь к Христу ненавистью, а веру - отчаянием. Он приходил в ужас от этого чувства, боялся оскорбить Христа, которого снова молил о милости и чуде. Он не просил жизни для Лигии, он лишь хотел, чтобы она умерла прежде, чем ее выведут на арену. Из неизмеримых глубин своего отчаяния он повторял: "Хоть в этом не откажи мне, и я возлюблю тебя больше, чем любил до сих пор". Под конец мысли его разбушевались, как волны, которые взметает вихрь. Просыпалась в нем жажда мести и крови. Охватывало безумное желание броситься на Нерона и задушить его на глазах у всех зрителей, - и в то же время он чувствовал, что таким желанием снова оскорбляет Христа и нарушает его завет. Как молния вспыхивала в его душе надежда, что все, перед чем содрогалось сердце, отведет всемогущая и милосердная рука, но тотчас же гасла: Виниций чувствовал страшную боль при мысли, что тот, кто мог одним словом разрушить этот цирк и спасти Лигию, покинул ее, хотя она верила в него и возлюбила его всеми силами своего чистого сердца. Он представлял себе, как она лежит сейчас в темном помещении осужденных, слабая, беззащитная, покинутая, отданная на милость или немилость озверевшей стражи, может быть, готовая испустить дух, - а он должен сложа руки сидеть в этом ужасном амфитеатре и ждать, не зная, какие мучения уготовлены ей и что он увидит через минуту. Наконец, подобно человеку, падающему в бездну, который хватается за все, что растет на ее краю, он жадно схватился за мысль, что все-таки верой можно спасти ее. Ведь одно это осталось! Ведь Петр говорил, что верой можно поколебать землю до основания.

Он сосредоточился, подавил в себе все сомнения, всем существом своим устремился к одному слову: верю, и ждал чуда.

Но как слишком сильно натянутая струна должна лопнуть, так и его надорвало это напряжение. Мертвенная бледность покрыла его лицо, лоб покрылся каплями пота. Тогда он подумал, что мольба его была услышана, потому что вот он умирает. Ему казалось, что Лигия также должна умереть и что Христос берет их вместе к себе. Арена, белые тоги зрителей, тысячи светильников и факелов - все исчезло из его глаз.

Но этот обморок продолжался недолго. Он скоро пришел в себя, вернее, его заставил поднять голову топот и стук зрителей, которые выражали нетерпение.

- Ты болен, - сказал Петроний, - вели отнести себя домой!

И, не считаясь с тем, что подумает цезарь, он встал, чтобы поддержать Виниция и выйти вместе с ним. Сердце его исполнилось жалости, притом особенно раздражало его, что цезарь смотрел через изумруд на Виниция, изучая с наслаждением его боль, может быть, для того, чтобы потом описать ее в патетических строфах и сорвать рукоплескания слушателей. Виниций покачал головой. Он мог умереть в этом амфитеатре, но не мог уйти. Ведь представление должно было сейчас начаться.

Действительно, в эту минуту городской префект махнул красным платком, и заскрипели железные двери против ложи цезаря. Из темной пасти вышел на ярко освещенную арену Урс.

Великан щурился, ослепленный ярким светом, и продвинулся к середине, оглядываясь по сторонам, словно хотел увидеть, с чем ему придется встретиться. Августианцам и большинству зрителей было известно, что этот человек задушил Кротона, поэтому при его выходе шум пронесся по всем скамьям. В Риме не было недостатка в гладиаторах, намного превосходивших по силе обыкновенных смертных, но ничего подобного не видели до сих пор римляне. Кассий, стоявший в ложе за цезарем, в сравнении с лигийцем казался тщедушным человеком. Сенаторы, весталки, цезарь, августианцы и народ смотрели с восхищением знатоков и любителей на могучие, как стволы деревьев, ноги великана, на грудь, похожую на два соединенных щита, и на атлетические руки. Шум нарастал с каждой минутой. Для этой толпы не было большего наслаждения, как видеть подобные мускулы в игре, в напряжении, в борьбе. Раздались крики и вопросы, где живет племя, в котором родятся подобные богатыри.

А он стоял нагой посередине арены, более похожий на мраморного колосса, чем на человека, с серьезным и печальным лицом варвара. Видя пустую арену, он удивленно озирался вокруг своими голубыми детскими глазами, смотрел то на цезаря, то на решетки, откуда ожидал выхода палачей.

В ту минуту, когда он выходил на арену, простое сердце его в последний раз забилось надеждой, что, может быть, его ждет крест; но, когда не нашел ни креста, ни приготовленной ямы, он подумал, что не достоин этой милости и что придется умереть иначе и, наверное, принять смерть от хищных зверей. Он был безоружен и решил погибнуть, как подобает последователю Агнца: спокойно и терпеливо. Пока он хотел еще раз помолиться Спасителю, поэтому, опустившись на колени, сложил руки и поднял глаза к звездам, которые горели над цирком.

Это не понравилось толпе. Достаточно было христиан, умирающих как бараны. Если великан не захочет бороться, то зрелище провалится. Раздалось с разных сторон шиканье. Некоторые стали звать мастигофоров, которые должны подстегивать гладиаторов, не желающих бороться. Но скоро толпа успокоилась, потому что никто не знал, что ждет великана и не захочет ли он бороться, встретившись с глазу на глаз со смертью.

Ждать пришлось недолго. Раздался пронзительный рев медных труб. По этому знаку заскрипела решетка против ложи цезаря, и на арену вырвался при криках бестиариев чудовищный германский тур, неся на голове нагое женское тело.

- Лигия! Лигия! - крикнул Виниций.

Он схватился руками за голову, согнулся в дугу, как человек, почувствовавший в своем теле острие копья, и хриплым нечеловеческим голосом стал повторять:

- Верую! Верую!.. Христос! Соверши чудо!..

Он не почувствовал даже, что в эту минуту Петроний покрыл его голову тогой. Ему показалось, что это смерть или боль погрузила его в мрак. Не смотрел, не видел. Его охватило чувство страшной пустоты. В голове не осталось ни одной мысли, и лишь губы шептали:

- Верую! Верую! Верую!..

Амфитеатр замер. Августианцы поднялись со своих мест как один человек, потому что на арене происходило нечто необыкновенное. Покорный и готовый умереть лигиец, увидев свою царевну на рогах дикого зверя, вскочил и, согнув спину, побежал наперерез обезумевшему от ярости быку.

Из всех грудей вырвался короткий крик изумления, после которого наступила гробовая тишина. Лигиец тем временем догнал быка и в одно мгновение схватил его за рога.

- Смотри! - воскликнул Петроний, срывая тогу с головы Виниция. Тот приподнялся, откинул назад свое бледное как мел лицо и стал смотреть на арену стеклянным непонимающим взором.

Дыхание замерло в груди зрителей. В амфитеатре можно было услышать малейший шорох. Люди не верили собственным глазам. От основания Рима не случалось ничего подобного.

Лигиец держал дикого тура за рога - ноги его зарылись по щиколотки в песок, спина выгнулась, как натянутый лук, голова ушла в плечи, мускулы напряглись так, что, казалось, кожа готова была лопнуть, - но удержал его на месте. И человек и зверь застыли так, что зрителям казалось, будто они видят картину, на которой изображен подвиг Геркулеса или Тезея или группу, высеченную из камня.

Но в этой кажущейся неподвижности чувствовалось страшное напряжение двух борющихся сил. Тур зарылся, как и человек, ногами в землю, а темное косматое тело его сжалось так, что он казался похожим на огромный черный шар. Кто раньше обессилеет, кто первый падет - вот был вопрос, который для влюбленных в борьбу зрителей теперь был важнее, чем собственная их судьба, чем весь Рим и его мировое владычество. Этот лигиец был для них богом, достойным поклонения. Даже цезарь встал. Они с Тигеллином, зная о силе этого человека, нарочно устроили это зрелище и, издеваясь, говорили: "Пусть убийца Кротона справится с туром, которого мы выберем ему". Теперь с изумлением они смотрели на арену и словно не верили, что это действительность.

В амфитеатре можно было видеть людей, которые, подняв руку, так и остались в таком положении. У некоторых пот выступил на лбу, как будто и они состязались с туром. Слышался треск угольков, падавших с факелов, и легкое шипение светильников. Голос замер у зрителей в груди, и только сердца бились, готовые разорваться. Всем казалось, что борьба продолжается целую вечность.

А человек и зверь продолжали стоять в страшном напряжении, словно врытые в землю.

Вдруг на арене раздался похожий на стон глухой рев, после которого из всех грудей вырвался крик, и снова наступила тишина. Людям казалось, что они грезят: чудовищная голова тура стала поворачиваться в железных руках варвара.

Лицо лигийца, шея и руки побагровели, как пурпур, спина выгнулась еще больше. Видно было, что он напрягает последние свои сверхчеловеческие силы и что ему их уже ненадолго хватит.

Глухой, хрипящий и все более болезненный рев тура смешивался с свистящим дыханием великана. Голова зверя поворачивалась все больше, из пасти высунулся длинный, покрытый пеной язык.

Через несколько мгновений до слуха близко сидящих долетел звук ломаемых позвонков, после чего зверь рухнул на землю со свернутой шеей.

Тогда великан быстро сорвал веревки с его рогов и, взяв девушку на руки, перевел дыхание.

Лицо его побледнело, волосы слиплись от пота, шея и руки казались облитыми водой. Он словно потерял сознание, но скоро поднял глаза и стал смотреть на зрителей.

Амфитеатр обезумел.

Стены здания задрожали от крика нескольких десятков тысяч зрителей. С начала возникновения зрелищ не было подобного восторга. Сидевшие на дальних скамьях спустились ниже и теснились в проходах, чтобы лучше рассмотреть силача. Отовсюду неслись крики о милости - страстные, настойчивые, они скоро перешли в единодушное требование. Великан сделался дорог влюбленному в физическую силу народу и стал первым человеком в Риме.

Урс понял, что толпа требует, чтобы ему была дарована жизнь и возвращена свобода, но, по-видимому, он думал не о себе одном. Он некоторое время смотрел по сторонам, потом направился к ложе цезаря и, поднимая тело девушки на протянутых вперед руках, стал умоляюще смотреть, словно говорил: "Ее пощадите! Ее спасите! Я ради нее это сделал!"

Зрители прекрасно поняли, чего он требовал. При виде лишившейся чувств девушки, которая в сравнении с гигантским телом лигийца казалась малым ребенком, чувство жалости охватило толпу народа и патрициев. Ее маленькая фигурка, белая, словно вырезанная из алебастра, ее обморок, страшная опасность, от которой спас ее великан, наконец, ее красота и его преданность потрясли сердца. Некоторые думали, что это отец молит о пощаде для своего ребенка. Жалость вспыхнула, как пламя. Довольно было крови, довольно смерти, довольно мучений. Люди со слезами в голосе требовали милости для обоих.

Урс медленно обходил арену, держа на протянутых руках девушку, и жестом и глазами умолял подарить ей жизнь.

Вдруг Виниций сорвался со своего места, перескочил высокую ограду, отделявшую первые места от арены, и, подбежав к Лигии, прикрыл своей тогой ее обнаженное тело.

Потом он разорвал тунику на груди, обнажил рубцы, оставшиеся после ран, полученных на войне в Армении, и простер руки к народу.

Тогда волнение и восторг толпы перешли всякую меру. Чернь стала топать и выть; голоса, просившие милости, стали грозными; народ принял сторону не только великана, он стал на защиту девушки, воина и их любви. Тысячи зрителей обратились к цезарю с гневно сверкавшими глазами и крепко сжатыми кулаками.

Цезарь медлил и колебался. Не было у него особенной ненависти к Виницию, и смерть Лигии ему не была нужна, но он предпочел бы увидеть тело девушки разорванным рогами быка и растерзанным зубами диких зверей.

Его жестокость, как и его порочное воображение и извращенные наклонности, находили особую прелесть в подобном зрелище. Народ хотел лишить теперь его этого наслаждения. При мысли об этом гнев отразился на его заплывшем лице. Самолюбие также мешало ему подчиниться воле народа, и в то же время из природной трусости он не смел противиться ей.

Тогда он стал смотреть, нет ли обращенных вниз пальцев - знака смерти - на местах августианцев. Но Петроний держал высоко поднятой вверх руку, глядя при этом почти вызывающе ему в глаза. Суеверный, но склонный к великодушию Вестин, боявшийся духов, не боялся людей и требовал милости. Того же требовал сенатор Сцевин, Нерва, Туллий Сенеций, знаменитый вождь Осторий Скапула, Антистий, и Пизон, и Ветус, и Криспин, и Минуций Терм, и Понтий Телесин, и мудрый и любимый народом Тразей. Увидев это, цезарь опустил изумруд с выражением презрения и гнева, и в это время Тигеллин, которому прежде всего хотелось поступить назло Петронию, наклонился к нему и прошептал:

- Не уступай, божественный: у нас есть преторианцы.

Тогда Нерон повернулся в ту сторону, где стоял принявший начальство над ними суровый и преданный цезарю душой и телом Субрий Флавий, и увидел необыкновенную вещь. Лицо старого трибуна было грозным и по нему текли слезы, а рука была поднята вверх в знак милости.

Толпой начинало овладевать бешенство. Пыль поднималась от топающих ног. Среди криков слышались и такие: "Меднобородый! Матереубийца! Поджигатель!"

Нерон испугался. Народ был всевластным господином в цирке. Предыдущие цезари, в особенности Калигула, иногда решались идти против воли народа, что всегда вызывало волнения, доходившие до кровопролитий. Но положение Нерона было особенное. Прежде всего, как актер и певец, он нуждался в любви народа, затем народ нужен был ему в борьбе с сенатом и патрициями; наконец, после пожара Рима он старался всеми силами привлечь его на свою сторону и обратить его гнев против христиан.

Он понял, что сопротивляться дольше было бы опасно. Мятеж, начатый в цирке, мог охватить весь город и иметь роковые последствия.

Он посмотрел еще раз на Субрия Флавия, на центуриона Сцевина, родственника сенатора, на солдат и, увидев повсюду нахмуренные брови, растроганные лица и обращенные на себя взоры, дал знак милости.

Гром рукоплесканий прокатился сверху донизу. Народ был спокоен за жизнь осужденных, с этой минуты они находились под его покровительством, и даже цезарь не осмелился бы дольше преследовать их своей местью.

XXIV

Четыре раба бережно несли Лигию в дом Петрония, а Виниций и Урс шли рядом. Они спешили, чтобы скорей передать ее в руки врача-грека. Шли молча, после всего пережитого в этот день они не могли разговаривать. Виниций до сих пор не пришел еще в себя, повторял, что Лигия спасена, что ей больше не угрожает ни тюрьма, ни смерть на арене, что несчастья кончились раз навсегда, что он берет ее к себе в дом, чтобы не разлучаться с ней больше никогда. Ему казалось, что это начало какой-то новой жизни, а не действительность. Время от времени он наклонялся и заглядывал в лектику, чтобы посмотреть на любимое лицо, которое в лунном свете казалось спящим. Он мысленно повторял: "Это она! Христос спас ее!" Еще в цирке к Виницию подошел незнакомый врач, видевший Лигию, и уверил его, что девушка жива и будет жить. При мысли об этом радость распирала его грудь, он опирался на руку Урса, не будучи в силах идти. Урс смотрел на усеянное звездами небо и молился.

Они быстро шли по улицам, на которых новые дома были ярко освещены луной. Иногда им попадались группы людей, увенчанных плющом, которые пели и плясали у портиков под звуки флейты, пользуясь чудесной ночью и праздниками.

Когда они были недалеко от дома, Урс перестал молиться и тихо проговорил, словно боясь разбудить Лигию:

- Господин, ведь это Христос спас ее от смерти. Когда я увидел ее на рогах тура, мне послышался голос: "Защити ее!" И это, конечно, был голос Агнца. Тюрьма высосала мои силы, но он вернул мне их в эту минуту, и он же вдохновил этот жестокий народ вступиться за нее. Да будет воля его!

Виниций ответил:

- Да будет прославлено имя его!

Он не мог продолжать, почувствовав, что грудь его сжалась и он готов разрыдаться. Ему неудержимо хотелось броситься на землю и благодарить Спасителя за чудо и милосердие.

Они подошли к дому. Слуги, предупрежденные посланным вперед рабом, вышли им навстречу. Апостол Павел еще в Анциуме обратил большую часть этих людей. Они прекрасно знали о горестях Виниция, поэтому радость их при виде жертв, вырванных у Нерона, была велика. Она увеличилась еще больше, когда врач Теокл, осмотрев Лигию, заявил, что она не получила серьезных повреждений и когда минует слабость - следствие тюремной лихорадки, - здоровье вернется к ней.

Лигия пришла в себя ночью. Проснувшись в великолепной спальне, освещенной коринфскими лампами, чувствуя запах фиалок, она не понимала, где она и что с ней. В ее памяти запечатлелась минута, когда ее привязывали к рогам закованного в цепи тура. Теперь, увидев над собой склоненное лицо Виниция, она думала, что, должно быть, это уже не земля. Мысли путались в ее голове; ей казалось естественным, что по дороге на небо они остановились где-то по случаю ее болезни и усталости. Не чувствуя боли, она улыбнулась Виницию и хотела спросить его, где они; но с губ ее слетел лишь слабый шепот, в котором Виниций с трудом разобрал свое имя.

Он опустился перед ней на колени и, легко коснувшись рукой ее лба, сказал:

- Христос тебя спас и вернул мне!

Губы снова зашевелились, потом глаза ее закрылись, легкий вздох вырвался из груди, и она погрузилась в глубокий сон, которого ждал врач Теокл и после которого должно было вернуться здоровье.

Виниций остался около нее на коленях, погруженный в молитву. Душа его исполнилась столь великой любовью, что он отрешился от всего. Теокл несколько раз входил в спальню, из-за занавеса несколько раз показывалась золотистая головка Евники, наконец журавли, которых держали в саду, возвестили утро, а Виниций все еще обнимал в душе стопы Христа, не видя и не слыша происходившего вокруг, с сердцем, пылавшим, как жертвенное пламя, объятый восторгом, при жизни почти вознесшийся на небо.

XXV

Петроний после освобождения Лигии, не желая дразнить цезаря, отправился вместе с ним и другими августианцами на Палатин. Он хотел послушать, о чем там будут говорить, и убедиться, не замышляет ли Тигеллин чего-нибудь нового, чтобы погубить девушку. Правда, и она и Урс находились теперь как бы под покровительством народа и под угрозой всеобщего возмущения - никто не дерзнет теперь поднять на них руку, однако Петроний, зная о ненависти, которой горел к нему всемогущий префект претории, вполне допускал, что тот, не будучи в состоянии открыто вредить, прибегнет к тайным уловкам, чтобы выместить злобу на его племяннике.

Нерон был зол и раздражен, потому что зрелище закончилось не так, как он надеялся. На Петрония вначале он не хотел и смотреть, но тот, не теряя обычного хладнокровия, подошел к нему со всей обаятельностью изысканного знатока красоты и сказал:

- Знаешь, божественный, что мне приходит в голову? Напиши поэму о девушке, которую воля владыки мира освобождает от рогов дикого тура и отдает возлюбленному. У греков чувствительные сердца, и я уверен, что их очарует такая поэма.

Нерону, несмотря на раздражение, мысль эта пришлась по вкусу по двум причинам: во-первых, как тема для поэмы, во-вторых, он мог прославить в ней себя как великодушного государя. Он внимательно посмотрел на Петрония и сказал:

- Да! Ты прав. Но удобно ли мне воспевать собственную доброту?

- Ты можешь не называть себя. В Риме каждый узнает и так, в чем здесь дело, а из Рима вести расходятся по всему миру.

- А ты уверен, что это понравится в Ахайе?

- Клянусь Поллуксом! - воскликнул Петроний.

Он отошел, довольный. Теперь Петроний был уверен, что Нерон, жизнь которого была сплошным приспособлением действительности к литературным замыслам, не захочет портить темы и этим свяжет руки и Тигеллину. Но это не изменило его намерения отправить Виниция из Рима, как только здоровье Литии не будет служить препятствием к этому.

Встретившись с Виницием на другой день, он сказал ему:

- Увези ее в Сицилию. Положение таково, что со стороны цезаря вам пока ничего не грозит, но Тигеллин готов пустить в ход даже яд, из ненависти если не к вам, то ко мне.

Виниций улыбнулся и ответил:

- Она была на рогах дикого тура, но ведь Христос спас ее.

- Почти его гекатомбой, - ответил с оттенком нетерпения Петроний, - но не заставляй его спасать Лигию во второй раз... Помнишь, как Эол принял Одиссея, который пришел к нему просить во второй раз о попутном ветре? Боги не любят повторений.

- Когда здоровье вернется к ней, я отвезу ее к Помпонии Грецине.

- Это тем лучше сделать, потому что Помпония лежит больная. Мне сказал об этом родственник Авлов Антистий. Здесь тем временем произойдут такие события, что люди забудут о вас, а в наши дни наиболее счастливы те, о которых забыли. Пусть Фортуна будет вам солнцем зимою и тенью - летом!

Сказав это, он покинул Виниция с его счастьем и пошел расспросить Теокла о состоянии больной.

Ей не грозила опасность. В подземельях после истощения от тюремной лихорадки ее убил бы гнилой воздух и невзгоды, но теперь ее окружало заботливое попечение и не только достаток, но даже изобилие благ. По совету Теокла через два дня ее стали выносить в сад, окружающий дом Петрония, где она проводила долгие часы. Виниций украшал ее лектику анемонами и ирисами, чтобы напомнить ей атриум в доме Авла. Укрытые в тени деревьев, они подолгу разговаривали, взяв друг друга за руки, о прошлых муках и тревогах.

Лигия говорила, что Христос нарочно заставил его страдать, чтобы обновить душу и поднять его к себе; Виниций чувствовал, что это правда и что не осталось в нем ничего от прежнего патриция, который не признавал иных прав, кроме своей страсти. Но в этих воспоминаниях не было горечи. Обоим казалось, что годы пронеслись над их головами и что страшное прошлое далеко позади. А теперь в их души снизошел мир, какого они не испытывали до сих пор. Новая жизнь, полная тишины и счастья, открывалась перед ними и принимала их. В Риме мог безумствовать и приводить в изумление весь мир цезарь, - они, чувствуя на себе попечение в сто крат более могучей силы, не страшились больше ни его злобы, ни безумия, словно он перестал быть владыкой их жизни и смерти.

Однажды при закате солнца они услышали доносившийся из отдаленных зверинцев рев диких зверей и львов. Когда-то эти звуки наполнили страхом душу Виниция, как дурное предзнаменование. Теперь они с улыбкой посмотрели друг на друга и стали смотреть на закат...

Лигия была очень слаба и без посторонней помощи не могла еще ходить; часто она засыпала в тишине сада, а он сидел подле и, всматриваясь в ее лицо, невольно думал, что это не прежняя Лигия, которую он увидел впервые у Авлов. Тюрьма и болезнь сильно изменили ее. Когда он встретился с ней и потом, когда он пришел похитить ее из дома Мириам, она была прекрасна как статуя и вместе с тем как цветок; теперь лицо ее стало почти прозрачным, руки стали тонкими, тело очень похудело от болезни, губы побледнели, и даже глаза стали менее голубыми, чем прежде.

Златокудрая Евника, приносившая ей цветы и дорогие ткани, чтобы прикрыть ей ноги, казалась при ней богиней Кипридой. Любитель красоты Петроний напрасно старался найти в ней прежнюю обаятельность и, пожимая плечами, думал, что эта тень с Елисейских полей не стоила стольких трудов, страданий и мук, которые истощили Виниция.

Но Виниций, любивший Лигию от всей души, любил ее теперь еще сильнее, и, сидя около спящей и оберегая ее сон, он, казалось, оберегал весь мир.

XXVI

Весть о чудесном спасении Лигии быстро распространилась среди уцелевших от погрома христиан. Они приходили, чтобы посмотреть ту, на которой явно проявилась благодать Христа.

Раньше других пришел молодой Назарий с матерью своей, Мириам, у которых до сих пор тайно проживал апостол Петр, а за ними стали приходить и другие. Все вместе, Виниций, Лигия, гости и христиане-рабы Петрония внимательно слушали рассказ Урса о голосе, который прозвучал в его душе и повелел бороться с диким туром; христиане уходили с верой и надеждой, что Христос не позволит истребить на земле оставшихся верных, пока не придет сам на Страшный суд. Надежда эта поддерживала их, потому что гонение не прекращалось до сих пор. Человека, которого признали христианином, тотчас хватали вигили и бросали в тюрьму. Жертв теперь было, конечно, меньше, потому что огромное большинство было замучено; уцелевшие или ушли из Рима, чтобы переждать бурю в отдаленных провинциях, или старательно скрывались, решаясь собираться на общие молитвы лишь в аренариях, далеко лежащих за городом. За ними следили, хотя игры и были закончены, - их берегли для следующих игр или судили немедленно. Хотя римский народ не верил, что христиане были виновниками пожара, все-таки их объявили врагами человечества и государства, и эдикт против них сохранял еще свою силу.

Апостол Петр долго не решался показываться в доме Петрония, наконец однажды вечером Назарий возвестил о его приходе. Лигия, ходившая теперь без посторонней помощи, и Виниций выбежали ему навстречу. Они радостно припали к его ногам, а он приветствовал их с большим волнением, потому что немного осталось овец в том стаде, которое было поручено ему Христом и над судьбой которого плакало его великое сердце.

Когда Виниций сказал ему: "Отец, по твоим молитвам Спаситель вернул мне ее!" - старец ответил: "Он вернул тебе по вере твоей и для того, чтобы не замолкли все уста, которые исповедывали имя его!" По-видимому, он думал в это время о многих тысячах своих детей, растерзанных дикими зверями, о крестах, которыми покрыты были арены, и о живых светочах в садах Зверя, потому что в словах его чувствовалась великая печаль. Виниций и Лигия заметили, что волосы его стали совсем белыми, весь он согнулся, а в лице было столько печали и страдания, словно он пережил все мучения и пытки, перенесенные жертвами бешенства и безумия Нерона. Но оба также понимали, что если Христос принял мучения и смерть, то никто не может уклониться от этого. Их сердца разрывались при виде апостола, согбенного под бременем лет, страданий и боли. Виниций, который хотел через несколько дней отвезти Лигию в Неаполь, где они должны были встретиться с Помпонией и ехать дальше в Сицилию, стал умолять Петра, чтобы он вместе с ними покинул Рим. Апостол положил руку на голову Виницию и сказал:

- Я слышу в душе слова Господа, который сказал мне у Тивериадского озера: "Когда ты был молод, то препоясывался и шел, куда хотел, но когда состаришься, то протянешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда ты не хочешь". Поэтому я должен идти за паствой своей.

Они не понимали, что он сказал, поэтому он прибавил:

- Подходит к концу путь мой, но гостеприимство и отдых я найду только в доме Господа моего.

И он обратился к ним, говоря:

- Помните обо мне, потому что я возлюбил вас, как отец любит детей своих, а что будете творить в жизни своей, творите во славу Господа.

Он простер над ними дрожащие руки и благословил их, а они чувствовали с глубоким волнением, что, может быть, это последнее благословение, полученное из его рук.

Но им суждено было увидеть его еще раз.

Несколько дней спустя Петроний принес с Палатина грозные вести. Было обнаружено, что один из вольноотпущенников цезаря - христианин; у него нашли письма апостолов Петра и Павла, а также письма Иакова, Иуды и Иоанна. О пребывании в Риме Петра Тигеллину было известно и раньше, но он думал, что старик погиб вместе с тысячами других христиан. Теперь обнаружилось, что два зачинателя новой религии до сих пор живы и находятся в столице. Поэтому решено было найти их и схватить чего бы это ни стоило; надеялись, что с их смертью последние корни ненавистной секты будут окончательно вырваны. Петроний слышал от Вестина, что цезарь отдал приказание, чтобы через три дня Петр и Павел были в Мамертинской тюрьме, и что значительные отряды преторианцев посланы для производства повального обыска во всех домах за Тибром.

Узнав об этом, Виниций решил пойти предупредить апостола. Вечером они вдвоем с Урсом, надев галльские плащи и закрыв лица, пошли к Мириам, у которой жил Петр. По пути они видели дома, окруженные преторианцами, которых привели какие-то неизвестные люди. Жители были обеспокоены, в некоторых местах собирались толпы любопытных. Центурионы допрашивали схваченных о Петре Симоне и о Павле из Тарса.

Урс и Виниций, опередив солдат, счастливо добрались до жилища Мириам, где застали Петра, окруженного небольшим числом верных. Тимофей, помощник Павла, и Лин также находились около Петра.

При известии о близкой опасности Назарий вывел всех тайным ходом до садовой калитки, а потом в покинутые каменоломни, которые находились недалеко от Яникульских ворот. Урс при этом нес на руках Лина, кости которого, сломанные при пытках, не срослись до сих пор. Когда все они очутились в подземелье, то почувствовали себя в безопасности и при свете фонаря, который зажег Назарий, стали совещаться, как им спасти дорогую для них жизнь апостола.

- Отец, - обратился к нему Виниций, - пусть завтра на рассвете Назарий проводит тебя из города к Альбанским горам. Там мы отыщем тебя и возьмем в Анциум, где ждет корабль, на котором мы должны ехать в Неаполь и Сицилию. Счастливым для меня будет тот день и час, когда ты войдешь в дом мой и благословишь мой очаг.

Остальные выслушали это с одобрением и уговаривали апостола согласиться:

- Уходи, дорогой пастырь наш, потому что тебе невозможно оставаться в Риме. Сохрани живую правду, чтобы не исчезла она вместе с нами и тобой. Послушай нас, которые умоляем тебя, как отца.

- Сделай это во имя Христа! - восклицали некоторые, касаясь одежд его.

А он ответил:

- Дети мои, кто может знать, когда ему Господь назначил предел жизни?

Но он не сказал, что останется в Риме, и колебался, не зная, что делать, потому что давно уже вошла в душу его неуверенность и даже тревога. Паства его была рассеяна, дело разрушено, церковь, которая расцвела как пышное дерево, после пожара была обращена в прах Зверем. Не осталось ничего, кроме слез, ничего, кроме воспоминаний о муках и смерти. Посев дал обильные всходы, но дьявол втоптал их в землю. Воинство ангельское не пришло на помощь погибающим, и вот Нерон в славе возвышается над миром, страшный, более могучий, чем прежде, владыка суши и моря. Не раз Божий рыбак протягивал в одиночестве к небу руки свои и спрашивал: "Господи, что должен я делать? Как мне устоять? И как я. старый, буду бороться с этой страшной силой злого духа, которому ты позволил владычествовать и побеждать?"

И он восклицал из глубины своей неизмеримой боли, повторяя в душе: "Нет больше овечек, которых ты повелел мне пасти, нет твоей церкви, опустение и печаль в столице твоей, - что же велишь мне делать теперь? Остаться ли мне здесь, или увести остаток паствы, чтобы мы где-нибудь за морем втайне славили имя твое?"

Он смущался. Верил, что живая правда не исчезнет и должна победить, но, может быть, думал он, не пришло ее время, и придет оно лишь тогда, когда Господь сойдет на землю в день суда в славе и силе, более могущественной, чем сила Нерона.

Часто ему казалось, что если он сам покинет Рим, то верные пойдут за ним, и он приведет их туда, далеко, в тенистые леса Галилеи, к тихому Тивериадскому озеру, к пастухам, спокойным, как голуби или как овцы, которые пасутся там на изумрудной траве. И все большее желание тишины и отдыха, все большая тоска по родной Галилее охватывала сердце рыбака, все чаще слезы набегали на глаза старца.

И когда он останавливался на том или другом решении, тотчас охватывали его страх и тревога. Как покинуть ему город, в котором земля напитана кровью мучеников, где столько умирающих громко свидетельствовали истину? Может ли он один уклониться от этого? И что скажет он Господу, когда услышит слова: "Вот, умерли они за веру свою, а ты убежал?"

Дни и ночи проходили у него в печали. Те, кого растерзали звери, кого распяли на кресте, кого сожгли в садах цезаря, успокоились в Господе после часа страданий, а он не мог спать и чувствовал более жестокую пытку, чем могли придумать палачи, и часто рассвет заставал его в тоске, и он из глубины наболевшего сердца восклицал:

- Господи, зачем ты велел мне прийти сюда и в этом логовище Зверя основать столицу твою?

В течение тридцати четырех лет после смерти Господа своего он не знал покоя. С посохом в руке он обходил землю и проповедовал "добрую весть". Силы его истощились в трудах и странствиях, пока он не утвердил наконец в этом мировом городе дело Учителя, - и вот теперь огненное дыхание зла уничтожило все, и старик видел, что борьбу нужно начинать сначала. И какую борьбу! С одной стороны, цезарь, сенат, народ, легионы, охватившие железным обручем весь мир, бесчисленные города и земли, могущество, которого не постичь умом человеческим, а с другой - он, согбенный летами и трудом, с усилием поднимающий дрожащими руками свой посох.

Поэтому он говорил себе, что не ему мериться силами с цезарем Рима и что дело это может совершить лишь Христос.

Все эти мысли пронеслись в его усталой голове, пока он слушал мольбы последней горсточки верных, они же, все теснее окружая его, повторяли:

- Спасайся, учитель, и нас уведи и спаси от ярости Зверя!

Наконец и старый Лин склонил перед ним свою голову мученика.

- Отец, - сказал он, - тебе Спаситель велел пасти овец своих, так иди туда, где можешь найти их еще. Живет слово Божье в Иерусалиме, Антиохии, Эфесе и в других городах. Чего ты достигнешь, оставаясь в Риме? Если пойдешь на муку, то увеличишь тем торжество Зверя. Иоанну Господь не сказал о смерти... Павла, римского гражданина, не казнят без суда... Но если над тобой, учитель, разразится адская ярость, тогда те, у кого смутилось сердце, спросят: кто же выше Нерона? Ты камень, на котором построена Церковь Божья. Дай умереть нам, но не позволь антихристу победить наместника Христова - и не возвращайся сюда до тех пор, пока Господь не сокрушит пролившего невинную кровь.

- Взгляни на слезы наши! - просили другие.

Слезы текли и по лицу Петра. Он поднялся и простер над склоненными руки, говоря:

- Пусть прославлено будет имя Господне и да свершится воля его!

XXVII

На рассвете следующего дня две темные тени двигались по Аппиевой дороге к Альбанским горам.

Это были Назарий и апостол Петр, который покидал Рим и своих гонимых единоверцев.

Небо на востоке принимало зеленоватый оттенок, который постепенно переходил у горизонта в шафранный. Серебристая листва деревьев, белый мрамор вилл и арки водопровода, бегущие по равнине к городу, отчетливее выступали из мрака. Постепенно светлело небо, насыщаясь золотом; розовый восход солнца расцветил Альбанские горы, которые казались теперь прекрасными, лиловыми и воздушными.

Солнце сверкало в капельках росы, скопившейся на листве деревьев. Туман редел, открывая все более широкий вид на равнину, на разбросанные по ней дома, кладбища, селения и рощи, среди которых белели колонны храмов.

Дорога была безлюдна. Пригородные жители, подвозившие к городу зелень, не успели еще, по-видимому, запрячь своих телег. По каменным плитам, которыми выложена была дорога до самых гор, раздавался в тишине стук деревянных сандалий путников.

Солнце поднялось в разрезе гор, и странный вид поразил апостола. Ему показалось, что золотой круг вместо того, чтобы подниматься выше и выше по небу, скатился с гор и движется к ним навстречу по дороге.

Петр остановился и сказал:

- Видишь сияние, приближающееся к нам?

- Не вижу ничего, - ответил Назарий.

Но Петр, подняв руку к глазам, сказал через некоторое время:

- Какой-то человек идет к нам в солнечном сиянии.

Но до них не доносился шум чьих-либо шагов. Вокруг была абсолютная тишина. Назарий видел лишь, как вдали трепещет листва деревьев, словно их раскачивает кто-то, да сияние все шире разливалось по равнине.

С удивлением он стал смотреть на апостола.

- Учитель, что с тобой? - спросил он с тревогой.

Дорожный посох выскользнул из рук Петра и упал на землю, глаза неподвижно устремлены были вперед, рот полуоткрыт, на лице отражалось изумление, радость и восторг.

Он бросился вдруг на колени с протянутыми вперед руками, из груди его вырвался крик:

- Христос! Христос!..

И он склонился низко к земле, словно целуя чьи-то стопы. Долгое продолжалось молчание, потом в тишине раздался прерываемый рыданием голос старца:

- Куда идешь, Господи?..

Ответа не услышал Назарий, но до слуха Петра долетел голос печальный и сладостный:

- Ты хочешь покинуть народ мой, поэтому иду в Рим, чтобы распяли меня там во второй раз!

Апостол лежал на земле ниц, неподвижный и безмолвный. Назарию казалось, что он лишился чувств или умер, но старец встал наконец, дрожащими руками поднял страннический посох и, ничего не сказав, обернулся к семи холмам города.

Мальчик, видя это, повторил как эхо:

- Куда идешь, господин...

- В Рим, - тихо ответил апостол.

И вернулся.

Павел, Иоанн, Лин и другие верные встретили Петра с изумлением и тем большей тревогой, что при восходе солнца, вскоре после его ухода, преторианцы окружили дом Мириам и искали в нем апостола. Он же на все вопросы отвечал радостно и спокойно:

- Я Господа видел!..

И в вечер того же дня он отправился на острианское кладбище, чтобы проповедывать там и крестить желавших омыться водой жизни.

Он бывал там ежедневно, и туда стало приходить большое число верных, возраставшее с каждым днем. Казалось, из каждой слезы мученика родятся новые последователи, каждый стон на арене отражается эхом в тысяче грудей. Цезарь захлебывался в крови, Рим и весь языческий мир безумствовали. Но те, кто не хотел безумия и преступлений, те, кого притесняли, чья жизнь была жизнью горестной и бедной, все униженные, все печальные, все несчастные приходили слушать рассказ о Боге, который из любви к людям дал распять себя и этим искупил их грехи.

Находя Бога, которого могли любить, они находили и то, чего не мог им дать языческий мир, - счастья любви.

Петр понял, что ни цезарь, ни его легионы не могут подавить живой истины, что ее не зальют ни слезы, ни кровь и что теперь лишь начинается ее победа. Он понял также, почему Господь вернул его с дороги: город преступлений, гордыни, разврата и насилия становился теперь его городом и двойной столицей, откуда шла в мир власть и над телом и над душой человечества.

XXVIII

Наконец пришло время и для обоих апостолов. Но для завершения службы дано было Божьему рыбаку уловить две души даже в темнице. Солдаты Процесс и Мартиниан приняли крещение. Потом наступил час мучений. Нерона не было в это время в Риме. Приговор произнесли Гелий и Пилитет, два вольноотпущенника, которым цезарь доверил на время своего отсутствия правление. Старого апостола раньше подвергли установленным по закону пыткам, а на следующий день вывели за городские стены к Ватиканскому холму, где он должен был подвергнуться назначенной для него казни - распятию на кресте. Солдат удивила толпа, собравшаяся перед тюрьмой, потому что, по их понятиям, смерть простого человека, и к тому же чужеземца, не должна была привлекать к себе столько внимания. Они не поняли, что это были не любопытные, а последователи, желавшие проводить на место казни великого апостола. Наконец открылись ворота тюрьмы и показался Петр, окруженный преторианцами. Солнце склонялось к закату, день был тихий и погожий. Петра не заставили нести крест из снисхождения к его старости, да и не смог бы он поднять его. Его не заковали, чтобы дать возможность двигаться. Он шел свободный, и верные хорошо могли видеть его. В ту минуту, когда среди железных солдатских шлемов показалась седая его голова, послышались рыдания в толпе, но тотчас прекратились, потому что спокойствие и светлая радость были на лице старца, и все поняли, что это не жертва идет на гибель, а победитель совершает торжественный въезд.

Старец, обычно покорный и согбенный, шел теперь выпрямившись, казался более высоким, чем рослые солдаты, и был исполнен достоинства. Никогда еще в нем не видели такого величия. Казалось, это шествовал царь, окруженный народом и войском. Со всех сторон доносился шепот:

- Вот Петр отходит к Господу!

Все словно забыли, что его ждет мученическая смерть. Шли в торжественном молчании, но спокойно, чувствуя, что после события на Голгофе не было ничего столь великого и что если та смерть искупила грехи целого мира, то эта искупит грехи города.

Встречные с удивлением останавливались при виде этого старца, а христиане говорили им спокойно:

- Смотрите, вот идет умирать праведник, который знал Христа и проповедовал любовь.

А те удивлялись и уходили, думая про себя: "Воистину не мог этот человек быть неправедным!"

Стихали крики и шум на улицах. Шествие проходило мимо вновь отстроенных домов, мимо белых колоннад храмов, над фронтонами которых синело небо, глубокое и спокойное. Шли молча; иногда лишь слышалось бряцание оружия или шепот молитв. Петр слышал их, и лицо его светилось великой радостью; он с трудом мог охватить взором огромную толпу последователей Христа. Он чувствовал, что сделал свое дело, и знал, что истина, которую он проповедовал, зальет мир, как могучая волна, против которой не устоит ничто.

Размышляя об этом, он поднимал глаза к небу и молился: "Господи, ты велел мне покорить этот город, который владеет миром, и вот я покорил его. Ты велел мне основать здесь столицу твою, и я основал ее. Это твой город теперь, Господи, и я отхожу к тебе, потому что много уж потрудился".

Проходя мимо храмов, он говорил: "Вы будете храмами Христа!"

Глядя на толпы людей, заполнявшие площади и улицы, он говорил им в душе: "Ваши дети будут слугами Христа!"

И он шел, чувствуя, что победил, зная подвиг свой, зная силу свою, спокойный, великий. Солдаты повели его через Триумфальный мост, словно невольно свидетельствуя его триумф, к Наумахии и к цирку. Живущие за Тибром христиане присоединились здесь к шествию, толпа стала столь многочисленной, что центурион, догадавшись наконец, что ведет какого-то высшего священника, которого окружают верующие, стал беспокоиться за малочисленность своего отряда. Но ни одного крика возмущения или враждебности не раздалось из толпы. На лицах отражалась значительность минуты, все были торжественны и чего-то ждали, потому что некоторые вспоминали, что при смерти Господа земля разверзлась от ужаса и мертвые встали из гробов. Думали, что и теперь, может быть, даны будут явные знамения, после которых навеки останется в памяти людей смерть апостола. Иные даже говорили: "А что, если Господь изберет час муки Петра, чтобы сойти с неба по обещанию и судить мир?" И при мысли об этом поручали себя милосердию Бога.

Но вокруг все было спокойно. Холмы, казалось, грелись и отдыхали на солнце. Наконец шествие остановилось за цирком, у Ватиканского холма. Солдаты стали рыть яму, другие положили на землю крест, молоток и гвозди, ожидая, пока будут кончены приготовления, толпа, все время тихая и спокойная, опустилась на колени.

Апостол, голова которого светилась в золотых лучах, в последний раз взглянул на город. Далеко внизу струился Тибр; за ним - Марсово поле, выше - мавзолей Августа, ниже - огромные термы, возводимые в это время Нероном, еще ниже - театр Помпея, а за ними, частью полузакрытые кровлями домов, портики, храмы, колонны, высокие дома и, наконец, совсем далеко, холмы, облепленные домами, - город, окраины которого терялись в голубой дали, гнездо преступлений и могущества, безумий и порядка, город, ставший владыкой мира, его поработителем, но вместе с тем источник мира и права, город могучий, непобедимый, вечный.

Окруженный солдатами, Петр смотрел на город так, словно царь и владыка смотрит на свое наследие. И говорил ему: "Ты искуплен мною, и ты мой город!" И никто из солдат, роющих яму, в которую должны были поставить крест, никто даже из среды верующих не понял, что действительно среди них стоит сейчас подлинный владыка этого города и что минуют цезари, проплывут волны варваров, минуют века, а этот старец будет властвовать постоянно.

Солнце склонилось еще ниже и стало большим и красным. Вся западная часть неба пылала закатным огнем. Солдаты подошли к Петру, чтобы раздеть его.

Но он, кончив молиться, вдруг выпрямился и простер высоко вперед правую руку. Палачи остановились, смущенные величием старца; верующие затаили дыхание, думая, что он будет говорить. Наступила глубокая тишина.

Он, стоя на возвышении, сотворил правой рукой знамение креста, в час смерти посылая благословение.

- Urbi et orbi! - Городу и миру!

В этот же чудесный вечер другой отряд преторианцев вел по Остийской дороге Павла из Тарса к местности, которая называлась Источник Сальвиа. За ним также следовала толпа верных, которых он обратил; апостол узнавал близких знакомых, останавливался и разговаривал с ними, - к нему как к римскому гражданину стража относилась более почтительно. За Тергиминскими воротами его встретила Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина; увидев молодое лицо ее, залитое слезами, он сказал:

- Плавтилла, дочь вечного Спасения, мир тебе. Дай мне твое покрывало, которым завяжут глаза мои, когда я буду отходить к Господу.

И, взяв покрывало, он шел дальше, с лицом радостным, как у работника, который возвращается домой после трудового дня. Глаза его задумчиво озирали равнину, простиравшуюся перед ним, и Альбанские горы, легкие и воздушные. Он вспоминал о своих странствиях, о трудах и работе, о борьбе, в которой победил, о церквях, которые основал во всех странах и за всеми морями, - и он думал, что заслужил свой отдых. И он также свершил дело свое. Он чувствовал, что семени его не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в борьбе, которую вела его истина с миром, она победит. И тихая радость сходила в душу его.

Путь к месту казни был далекий; наступал вечер. Горы стали пурпурными, подошвы их погружались в мрак. Стада возвращались домой. Проходили толпы рабов с сельскими орудиями на плечах. На дороге перед домами играли дети, с любопытством глядя на проходивших солдат. В этом вечере, в этом прозрачном золотом воздухе было не только спокойствие и тишина, но и некая гармония, которая, казалось, возносилась от земли к небу. Павел слышал ее, и сердце его переполнилось радостью при мысли, что к этой мировой музыке он добавил еще один звук, которого до сих пор не было и без которого жизнь была бы "как медь бряцающая и как кимвал звенящий".

Он вспоминал, как учил людей любви, как говорил им, что, если даже они раздадут все имение свое бедным, если возобладают всеми языками, всеми тайнами и всеми науками, а любви не будут иметь, - они будут ничем. Ибо любовь, нежная и терпеливая, зла не творит, славы не ищет, все переносит, всему верит, во всем тверда и постоянна.

Его жизнь прошла в том, что он учил людей этой правде. И теперь он говорил себе: какая сила победит ее и что ее может уничтожить? Как сможет задавить ее цезарь, хотя бы у него было еще столько же легионов, еще столько же городов, морей, земель и народов?

И он шел за наградой, как победитель.

Они свернули наконец с большой дороги и пошли на восток узкой тропой к Сальвийским водам. Около источника центурион остановил солдат. Час казни настал.

Павел, перекинув через плечо покрывало Плавтиллы, чтобы завязать им глаза свои, поднял в последний раз взор, исполненный величайшего спокойствия, к небу, к вечным отблескам вечерней зари, и молился. Да! Час настал, но он видел перед собой великий звездный путь, ведущий на небо, и в душе своей он произнес те слова, которые раньше написал об исполненной работе своей и в предчувствии близкого конца: "Подвигом добрым я подвизался, веру сохранил, обещанное исполнил, и теперь готовится мне венец правды".

XXIX

Рим безумствовал по-прежнему. Казалось, что этот город, покоривший весь мир, не имея властных правителей, стал разрушать самого себя. Еще при жизни апостолов был открыт заговор Пизона, и в Риме началась такая жестокая жатва знатнейших и родовитейших голов, что даже те, которым Нерон казался божественным, стали считать его божеством смерти. Печаль повила город, страх поселился в домах и в сердцах, но портики по-прежнему украшались плющом и цветами, ибо запрещено было печалиться о казненных. Просыпаясь утром, люди спрашивали себя, не их ли очередь сегодня. Вереница теней, шествующих за цезарем, увеличивалась с каждым днем.

Пизон поплатился головой за заговор, а за ним пошли Сенека и Лукан, Фений Руфф, Плавтий Латеран, Флавий Сцевин, Афраний Квинециан и развратный товарищ цезаря Туллий Сенеций, и Прокул, и Арарик, и Тугурин, и Грат, и Силан, и Проксим, и Субрий Флавий, прежде всей душой преданный цезарю, и Сульпиций Аспер.

Одних погубила собственная ничтожность, других трусость, иных богатство, иных смелость. Цезарь, пораженный огромным числом заговорщиков, окружил город преторианцами и держал Рим словно в осаде, ежедневно посылая центурионов с смертными приговорами в подозрительные дома. Осужденные раболепствовали в письмах, благодарили цезаря за милостивый приговор и завещали ему часть своего имущества, чтобы остальное сохранить своим детям. Казалось, что Нерон нарочно хочет перейти все границы, чтобы убедиться, до какой степени измельчали люди и долго ли выдержат его кровавое правление. За заговорщиками истреблены были их родственники, друзья и даже простые знакомые. Владельцы прекрасных, отстроенных после пожара домов, выходя на улицу, заранее знали, что встретят несколько похоронных шествий.

Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот, Стаций Домииий были казнены за то, что мало любили цезаря; Новий Приск - в качестве друга Сенеки; Руффия Криспа лишили права огня и воды за то, что был когда-то мужем Поппеи. Великого Трасея погубила добродетель, многие поплатились за благородное происхождение, и даже Поппея стала жертвой случайного гнева Нерона.

Сенат унижался перед страшным цезарем, возводил в его честь храмы, приносил жертвы за его голос, венчал его статуи и назначал ему жрецов, как богу. Сенаторы с трепетом в душе шли на Палатин, чтобы слушать его пение и безумствовать вместе с ним на оргии среди нагих тел, вина и цветов.

Тем временем внизу, на пашне, пропитанной кровью и слезами, тихо прорастали и поднимались всходы, посеянные рукой Петра.

XXX

Виниций Петронию:

"Мы знаем, что происходит сейчас в Риме, а чего не знаем, дополнят нам твои письма, дорогой. Когда бросишь в воду камень, то круги волнами расходятся далеко вокруг, - такая волна бешенства, безумия и злобы дошла и до нас от Палатина. По пути в Грецию был прислан сюда цезарем Карин, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить опустевшую казну. Теперь ценой пота и слез строится в Риме "Золотой дом". Может быть, мир доныне не видел подобного здания, но он не видел и таких обид. Ты ведь хорошо знаешь Карина, Хилон похож был на него, пока смертью не искупил своей жизни. Но до наших сел и городков не дошли еще его люди, может быть, потому, что здесь нет храмов и богатств. Спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности? Отвечу, что мы забыты, и пусть этого будет с тебя довольно.

Сейчас из портика, в тени которого я пишу это письмо, виден наш спокойный залив, а в нем Урса на воде, закидывающего сети в прозрачные воды. Моя жена прядет красную шерсть рядом со мной, а под сенью миндальных деревьев в саду поют наши рабы. Какое спокойствие, какое забвение прежних страданий и тревоги! Не Парки, как ты пишешь, прядут нить нашей жизни, - нас благословил Христос, возлюбленный Бог наш и Спаситель. Мы знаем горе и слезы, потому что наше учение велит нам оплакивать чужие несчастья, но даже и в таких слезах таится непонятное нам утешение и надежда, что, когда окончится жизнь наша, мы встретимся с милыми нашему сердцу, которые погибли и погибнут еще за божественное наше учение. Для нас Петр и Павел не умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и если глаза плачут, то сердца радуются их радостью. О да, мой милый, мы счастливы счастьем, которого ничто не возмутит, потому что смерть, являющаяся для вас концом всего, для нас будет лишь переходом к большей тишине, большей любви, большей радости.

Так текут дни и месяцы в нежности наших сердец. Слуги и рабы верят также в Христа, а так как он заповедал любовь, то мы все любим друг друга. Не раз, когда закатывается солнце или луна блестит на воде, мы разговариваем с Лигией о прежних временах, которые теперь нам кажутся сном. И когда я подумаю, как эта нежная женщина, которую я взял себе в жены, едва не погибла мученической смертью, вся душа моя хвалит Господа, потому что один он мог вырвать ее из рук цезаря, спасти на арене и вернуть мне навсегда. О Петроний, ты видел, как много дает это учение сил, крепости в несчастьях, утешения, сколько терпения и бесстрашия перед лицом смерти, - так приди и посмотри, сколько счастья оно приносит в обычной, повседневной жизни. Люди до сих пор не знали Бога, которого можно было бы любить, поэтому они не любили и друг друга; вот причина их несчастья, ибо как свет исходит от солнца, так и счастье излучается из любви. Не научили этой любви ни законодатели, ни философы, не было ее ни в Греции, ни в Риме. А ведь когда я говорю: ни в Риме, то ведь это значит, что и во всем мире ее не было. Сухое и черствое учение стоиков, к которому влекутся добродетельные люди, закаляет сердца, как мечи, но скорее делает их равнодушными, чем совершенствует их. Да и зачем я говорю об этом тебе, который много учился и больше моего знает. Ведь и ты был знаком с Павлом из Тарса, беседовал с ним, и ты прекрасно знаешь, что в сравнении с учением, которое проповедовал он, все системы ваших философов и риторов - пустые фразы и набор слов без значения. Помнишь вопрос, который он задал тебе: "Если бы цезарь был христианином, неужели вы не чувствовали бы себя в большей безопасности?" Но ты говорил мне, что наше учение - враг жизни, а я отвечаю тебе, что если бы в письме своем я бесконечное число раз повторил слова: "Я счастлив", то все же не мог бы передать всей полноты своего счастья. Ты мне скажешь на это, что мое счастье в Лигии! Да, милый! Потому что я люблю ее бессмертную душу, и мы оба любим друг друга во Христе, а в такой любви нет разлуки, нет измены, нет старости, нет смерти. Потому что когда пройдет красота и молодость, когда увянут наши тела и придет смерть, любовь останется, как останутся наши души. Пока глаза мои не увидели света, я готов был для Лигии поджечь собственный дом, а теперь я говорю тебе: я не любил ее, потому что любить научил меня только Христос. В нем - источник счастья и покоя. Это не я говорю, а сама действительность. Сравни ваши наслаждения, за которыми кроется страх, ваши не уверенные в завтрашнем дне радости, ваши оргии, похожие на похороны, сравни все это с жизнью христиан, и ты найдешь готовый ответ. Но чтобы еще лучше сравнить, приди в наши горы, в наши тенистые оливковые рощи, к нашим тихим зеленым берегам. Тебя ждет здесь мир, какого ты давно не испытывал, и сердца, которые искренне любят. Ты с своей благородной и доброй душой должен быть счастлив. Твой быстрый ум сумеет постичь истину. Когда же ты постигнешь, то полюбишь ее, потому что можно быть ее врагом, как цезарь и Тигеллин, но остаться равнодушным к ней никто не сможет. О мой Петроний, и я и Лигия - мы оба тешим себя надеждой, что скоро увидимся с тобой. Будь здоров, счастлив и приезжай!"

Петроний получил письмо Виниция в Кумах, куда выехал вместе с другими августианцами вслед за цезарем. Многолетняя борьба его с Тигеллином близилась к концу. Петроний знал, что должен погибнуть, и понимал причины этого. По мере того как цезарь с каждым днем опускался ниже и ниже, до роли комедианта, шута и наездника, по мере того как он погрязал в болезненном, грязном и грубом разврате, изысканный "ценитель красоты" становился ему в тягость. Даже когда Петроний молчал, Нерон видел в его молчании осуждение; когда хвалил, Нерон подозревал насмешку. Знатный патриций будил в нем зависть, дразнил самолюбие. Его богатство и великолепное собрание произведений искусства стали предметом вожделений и цезаря и всесильного префекта. Его щадили пока, ради поездки в Ахайю, где могли пригодиться его вкус и знакомство с греческим искусством. Но понемногу Тигеллин стал убеждать цезаря, что Карин превышает вкусом и ученостью Петрония, что лучше его сумеет устроить игры, встречи и триумф в Ахайе. С этой минуты Петроний обречен был. Но ему не решились послать приговор в Риме. Цезарь и Тигеллин помнили, что этот изнеженный эстет, "делающий из ночи день", занятый искусством и пирами, когда был проконсулом в одной из провинций, а потом консулом в столице, выказал удивительную энергию и трудоспособность. Он считался человеком талантливым, было известно, что в Риме его любит не только простой народ, но и преторианцы. Никто из друзей цезаря не мог сказать, что Петроний предпримет, поэтому казалось более удобным выманить его из города и привести в исполнение план вне Рима. Поэтому он получил приглашение вместе с другими августианцами приехать немедленно в Кумы. Хотя он и почувствовал, в чем здесь дело, но поехал, чтобы не выказывать явного неповиновения и чтобы еще раз показать цезарю и его друзьям веселое, беззаботное лицо и тем одержать последнюю предсмертную победу над Тигеллином.

Тем временем всесильный префект обвинил Петрония в дружбе с сенатором Сцевином, который был душой заговора Пизона. Оставшихся в Риме рабов Петрония схватили и посадили в тюрьму, в дом ввели преторианцев. Узнав об этом, Петроний не выказал тревоги и с улыбкой сказал августианцам, которых принимал в собственной вилле в Кумах:

- Агенобарб не любит прямых вопросов, поэтому вы увидите, как он будет смущен, когда я спрошу, не он ли повелел взять под стражу моих людей в Риме.

И он пригласил их на пир "перед дальним путешествием". Он как раз был занят приготовлениями к этому пиру, когда получил письмо Виниция.

По прочтении письма Петроний задумался. Но тотчас лицо его просветлело, как всегда, и вечером в тот же день он ответил Виницию следующее:

"Радуюсь вашему счастью и удивляюсь вашим сердцам, мой дорогой, ибо не думал, что двое влюбленных могут помнить о ком-то третьем, да еще таком далеком. А вы не только не забыли меня, но даже пытаетесь звать в Сицилию, чтобы поделиться со мной вашим хлебом и вашим Христом, который, по твоим словам, щедро наделил тебя счастьем.

Если это правда, то чтите его. Я думаю, дорогой, что Лигию вернул тебе также немного и Урс, а немного и римский народ. Если бы цезарь был иной человек, то я подумал бы даже, что дальнейшие преследования были прекращены потому также, что ты немного родственник Нерону, - ведь Тиберий отдал свою внучку во время оно одному из Винициев. Но если ты думаешь, что это все Христос, то не буду спорить. Да! Не жалейте ему приношений и жертв! Прометей также много сделал добра для людей, но - увы! - Прометей лишь вымысел поэтов, между тем люди, достойные доверия, утверждали, что видели Христа собственными глазами. Я вместе с вами думаю, что он самый честный из богов.

Вопрос Павла помню и соглашаюсь, что если бы Меднобородый жил согласно учению Христа, то, может быть, я успел бы еще съездить к вам в Сицилию. Тогда под сенью дерев у источника мы вели бы долгие беседы о всех богах и о всех истинах, как беседовали некогда греческие философы. Но сегодня я принужден ответить тебе кратко.

Я признаю лишь двух философов: одного зовут Пиррон, а другого Анакреон. Остальных могу тебе дешево продать вместе со всей школой греческих и наших стоиков. Истина живет где-то так высоко, что даже сами боги не могут рассмотреть ее с вершины Олимпа. Тебе, мой дорогой, кажется, что ваш Олимп выше, и, стоя на нем, ты восклицаешь: "Войди сюда и увидишь такие виды, каких не видывал раньше!" Может быть. Но я отвечаю: "Мой друг! У меня ног нет!" И когда ты дочитаешь до конца, думаю, что сочтешь меня правым.

О счастливый супруг царевны-зорьки! Ваше учение - не для меня. Я должен любить рабов, которые носят мне лектику, египтян, которые топят у меня бани, Меднобородого и Тигеллина? Клянусь белыми ножками Харит, что если бы я и захотел этого, то не смогу. В Риме много тысяч людей имеют торчащие лопатки, или толстые ноги, или глаза навыкате, или слишком большие головы. Неужели и этих уродов ты велишь мне любить также? Где мне найти такую любовь, если нет ее в моем сердце? Ваш бог хочет, чтобы я любил их всех, но почему в своем всемогуществе он не дал им форм хотя бы детей Ниобеи, которых ты видел на Палатине? Кто любит красоту, тот не может любить безобразия. В наших богов можно не верить, но любить можно, как любили их Фидий, Пракситель, Мирон, Скопас, Лисипп.

Если бы я захотел идти за тобой, то не смог бы. А я и не хочу - следовательно, дважды не могу. Ты веришь, как Павел из Тарса, что когда-то на другом берегу Стикса, на каких-то Елисейских полях вы будете видеть вашего Христа. Прекрасно! Пусть он сам тебе скажет тогда, принял ли бы он меня с моими геммами, с моей любимой вазой, с моими книгами, с моей златокудрой Евникой. При мысли об этом мне хочется смеяться, потому что мне Павел говорил, что для Христа надо отказаться от венков из роз, пиров и роскоши. Правда, он обещал мне иное счастье, но я ответил ему, что для него я состарился и что розы всегда будут радовать мой глаз, а запах фиалок всегда будет мне приятнее, чем запах грязного ближнего с Субурры.

Вот причины, по которым ваше счастье не для меня. Но есть и еще одна, которую я приберег к концу. Причина эта: меня зовет к себе смерть. Для вас настало утро жизни, а для меня уже зашло солнце, и сумерки спустились на мою голову. Другими словами, я должен умереть, carissime!

Не стоит об этом долго говорить. Так должно было кончиться. Ты, который знаешь Агенобарба, легко поймешь это, Тигеллин победил, или, вернее, мои победы закончились. Я жил, как хотел, и умру, как мне понравится.

Не принимайте этого близко к сердцу. Ни один бог не обещал мне бессмертия, поэтому для меня это не является неожиданностью. Притом ты ошибаешься, Виниций, утверждая, что только ваше божество учит умирать спокойно. Нет. Наш мир знал раньше вашего, что, когда выпита последняя чаша, нужно уйти, отдохнуть, и мы умеем еще делать это красиво. Платон говорит, что добродетель - музыка, а жизнь мудреца - гармония. Если так, то я умру, как и жил, добродетельно.

Мне хотелось бы проститься с твоей божественной супругой словами, которыми приветствовал ее когда-то в доме Авла:

Много я видел народов, впервые такую встречаю...

Если душа нечто большее, чем думает Пиррон, то моя прилетит к вам по дороге на край океана и сядет у вашего дома в виде мотылька или, по верованию египтян, ястреба.

Иначе я прибыть не могу.

А теперь пусть вам Сицилия будет садом Гесперид, пусть полевые, лесные и водные богини сыплют вам под ноги цветы, а во всех акантах (Акант - украшение в форме стилизованных листьев и стеблей.) на колоннах вашего дома пусть гнездятся белые голуби".

XXXI

Петроний не ошибся. Два дня спустя молодой Нерва, всегда любивший Петрония, прислал в Кумы своего вольноотпущенника с известием о том, что происходит при дворе цезаря.

Гибель Петрония была решена. Завтра вечером к нему пошлют центуриона с приказом остаться в Кумах и ждать дальнейших распоряжений. Следующий центурион через несколько дней должен был привезти ему смертный приговор.

Петроний выслушал посланного совершенно спокойно и сказал:

- Передай своему господину одну из моих ваз, которую я вручу тебе перед отъездом. Скажи ему также, что я благодарю его от всей души, потому что смогу опередить приговор.

И он вдруг стал смеяться, как человек, которому пришла в голову счастливая мысль.

В тот же вечер его рабы спешно обежали всех живших в Кумах августианцев и августианок, приглашая их на пир, который давал в своей великолепной вилле "ценитель красоты".

Петроний писал что-то у себя в библиотеке, потом принял ванну, оделся и, красивый, стройный, похожий на бога, пошел в триклиний, чтобы посмотреть, все ли там приготовлено для пира, а потом - в сад, где молодые гречанки и мальчики делали венки из роз для гостей.

На лице его не было ни малейшей тревоги. Его слуги догадались, что пир будет не совсем обыкновенный, лишь потому, что он приказал выдать большие награды тем, чья работа пришлась ему по вкусу, и назначил слишком слабые наказания тем, кто работал плохо или раньше заслужил кару. Кифаредам и певцам он щедро заплатил вперед.

Сев в саду под буком, сквозь листья которого проникали солнечные лучи, пестрившие землю светлыми пятнами, он велел позвать Евнику.

Она пришла, одетая во все белое, с миртовой веточкой в волосах, прекрасная, как Харита. Он посадил ее рядом с собой и, легко коснувшись пальцами ее висков, стал с любовью и восхищением рассматривать ее; так знаток смотрит на головку богини, только что вышедшую из-под резца художника.

- Евника, - сказал он, - знаешь ли о том, что ты давно уже перестала быть рабыней?

- Я всегда твоя раба, господин.

- Но, может быть, ты не знаешь, что эта вилла, и эти рабы, которые делают венки, и все, что есть в моем доме, и поля, и стада - все принадлежит тебе с сегодняшнего дня.

Евника, услышав это, отодвинулась вдруг от него и голосом, в котором звучала тревога, спросила:

- Зачем ты говоришь это, господин?

Она наклонилась к нему и стала пристально смотреть на него широко открытыми глазами. Лицо ее побледнело вдруг как мел, а он все время улыбался и наконец сказал одно лишь слово:

- Да!

Наступило молчание, и только ветер легко играл листьями.

Петроний вправе был думать, что перед ним прекрасная статуя, высеченная из белого мрамора.

- Евника, - сказал он, - я хочу умереть радостно и спокойно.

Девушка посмотрела на него и с искаженной улыбкой прошептала:

- Я повинуюсь, господин.

Вечером стали сходиться гости, которые не раз бывали на пирах Петрония и знали, что в сравнении с ними даже пиры цезаря кажутся скучными и варварскими. Никому из них не пришло в голову, что это будет последний "симпозион". Многие слышали, что над Петронием нависли тучи, что цезарь недоволен им, но это случалось так часто и столько раз Петроний умел разогнать эти тучи одним удачным словом или смелым поступком, что никто не думал о серьезной опасности, грозившей "ценителю красоты".

Его веселое лицо и обычная беззаботная улыбка утвердили всех в этом. Прекрасная Евника, которой он сказал, что хочет умереть красиво, и для которой каждое его слово было законом, была совершенно спокойна, и в божественных чертах ее и глазах светился странный блеск, который можно было принять за радость. При входе в триклиниум мальчики с волосами в золотых сетках надевали на головы гостей венки из роз, предупреждая их при этом, согласно обычаю, чтобы переступали порог правой ногой. В доме носился сладостный запах фиалок, горели разноцветные светильники из александрийского стекла. У скамей стояли молоденькие гречанки, которые должны были благовониями умастить ноги гостей. У стен кифареды и афинские певцы ждали знака, чтобы начать.

Был накрыт роскошный стол, но в роскоши не было избытка, она никого не тяготила, и все казалось естественным. Веселье и свобода благоухали вместе с фиалками. Входя сюда, гости знали, что им не грозит ни насилие, ни гнев, как это бывало у цезаря, где за недостаточно восторженную или даже не совсем удачную похвалу можно было поплатиться жизнью. В этом ярком освещении, при виде ваз с винами, увитых плющом и стынущих на снегу, при виде изысканных кушаний пирующие чувствовали себя прекрасно. Разговоры звучали весело и непринужденно, так шумит рой пчел вокруг цветущей яблони. Иногда раздавался взрыв счастливого смеха, иногда проносился шепот одобрения, порой слышался звонкий поцелуй.

Гости проливали несколько капель из полной чаши в честь богов, чтобы снискать их благоволение и покровительство для хозяина. Ничего, что многие не верили в богов. Так велел старый обычай.

Петроний возлежал рядом с Евникой и беседовал о римских новостях, о последних разводах, о любви, о скачках, о Спикуле, прославившемся за последнее время на арене, и о книжных новинках, появившихся у Атрактуса и Созиев. Проливая вино, он говорил, что совершает возлияния лишь в честь Киприды, самой большой и древней из богов, единственно бессмертной, постоянной и властной.

Его разговор подобен был игре солнечного луча, который освещает самые разнообразные предметы, или дыханию летнего ветерка, который шевелит цветы в саду. Наконец он дал знак - и тихо зазвучали струны, а свежие молодые голоса начали петь. Потом явились плясуньи-гречанки, соплеменницы Евники, и долго сверкали их розовые тела из-за прозрачных одежд. Под конец египетский гадатель стал предсказывать будущее по движению радужных рыбок в хрустальном сосуде.

Когда гости пресытились всеми этими развлечениями, Петроний слегка приподнялся с сирийской подушки и сказал, извиняясь:

- Друзья! Не посетуйте, что на пиру обращаюсь к вам с просьбой... Я прошу каждого из вас принять в дар ту чашу, из которой он выплеснул немного вина в честь богов и за мое благоденствие.

Чаши Петрония сверкали золотом, драгоценными камнями и художественной резьбой, поэтому, хотя подарки и были в обычае у римлян, радость наполнила сердца гостей. Одни благодарили и прославляли его; другие говорили, что сам Юпитер не угощал так богов на Олимпе; были и такие, которые колебались принять дар - настолько он превосходил их ожидание. Петроний поднял мурренскую чашу, которой особенно гордился и дорожил, отливающую радужными цветами и просто не имеющую цены, так была она великолепна.

- А вот та чаша, из которой я плеснул в честь Кипрской владычицы. Пусть ничьи уста не прикоснутся к ней больше и пусть ничьи руки не совершат из нее возлияния в честь другой богини.

И он бросил драгоценный сосуд на усыпанный шафраном мраморный пол. Чаша раскололась на мелкие части, а он, увидев изумленные взоры гостей, сказал:

- Дорогие друзья, веселитесь, вместо того чтобы изумляться. Старость и бессилие - печальные товарищи последних лет жизни. Но я вам дам добрый пример и добрый совет: их можно не дожидаться и, прежде чем они придут, уйти добровольно, как ухожу я.

- Что ты хочешь сделать? - спросило с тревогой несколько голосов.

- Хочу веселиться, пить вино, слушать музыку, смотреть на эти божественные формы, которые вы видите рядом со мной, - а потом уснуть с увенчанной главой. Я уже простился с цезарем... Хотите послушать, что я пишу ему на прощанье?

Говоря это, он вынул письмо из-под пурпурной подушки и стал читать:

"Знаю, о цезарь, что с нетерпением ждешь моего приезда и что твое верное сердце друга тоскует по мне и днем и ночью. Знаю, что ты засыпал бы меня подарками, доверил бы мне префектуру претории, а Тигеллину повелел бы стать тем, для чего предназначили его боги, - погонщиком мулов в тех твоих землях, которые ты получил в наследство после отравления Домиции. Но прости меня. Клянусь Аидом, а в нем тенями твоей матери, жены, брата и Сенеки, - приехать не могу. Жизнь, мой дорогой, есть великое сокровище, а я умел из этого сокровища выбирать лучшие жемчужины, но в жизни есть и такие вещи, которых я дольше сносить не сумею. Не подумай, прошу тебя, что меня ужасает то, что ты убил мать, жену, брата, что ты сжег Рим и выслал в Эреб всех честных людей твоего государства. Нет, правнук Хроноса! Смерть - удел человечества, а от тебя и нельзя было ждать иного поведения. Но терзать себе уши еще в течение нескольких лет твоим пением, видеть твои домициевские тонкие ноги, дергающиеся в пиррической пляске, слушать твою игру, твою декламацию и твои стихи, бедняга-поэт из предместья, - вот что исчерпало твои силы и вызвало желание умереть. Рим затыкает уши, слушая тебя, мир смеется над тобой, я дольше не хочу краснеть за тебя и не могу. Вой Цербера, мой дорогой, будь он даже похож на твое пение, менее расстроит меня, потому что я никогда не был его другом и за его голос мне нет нужды краснеть. Будь здоров, но не пой, убивай, но не пиши стихов, отравляй, но не пляши, поджигай, но не играй на кифаре, - вот чего желает и этот последний дружеский совет посылает тебе ценитель красоты".

Пирующие были поражены. Они знали, что, если бы Нерон потерял государство, удар был бы для него менее ужасен. Они понимали, что человек, написавший такое письмо, должен умереть, кроме того, они сами побледнели от страха, что прослушали это послание.

Но Петроний смеялся таким веселым и искренним смехом, словно дело касалось невиннейшей шутки, потом обвел взором своих гостей и сказал:

- Веселитесь и отгоните страх. Никто не обязан хвалиться, что слышал чтение этого письма, а я похвалюсь им разве Харону в час переправы.

Он подал знак греку-врачу и протянул ему руку. Ловкий грек быстро перетянул ее золотой ниткой и открыл вену на сгибе руки. Кровь брызнула на изголовье и облила Евнику. Она поддержала голову Петрония, наклонилась к нему и сказала:

- Неужели ты думаешь, господин, что я покину тебя? Если бы боги захотели дать мне бессмертие, а цезарь - власть над миром, я все-таки пошла бы за тобой.

Петроний улыбнулся, слегка приподнялся, коснулся губами ее губ и сказал:

- Иди со мной. - И потом прибавил: - Ты действительно любила меня, моя божественная!..

Она протянула врачу свою розовую руку, и через мгновение полилась кровь, смешиваясь с кровью Петрония.

Он подал знак музыкантам, и снова зазвучала музыка и хор. Сначала пели "Гармодия", которого сменила песенка Анакреона. В ней поэт жалуется, что однажды нашел у своих дверей озябшее и заплаканное дитя Афродиты; он взял его к себе, согрел, высушил крылья, а оно, неблагодарное, пронзило в награду печень поэта стрелою, и с тех пор он не знает покоя...

Они же, обнявшись, прекрасные, как два божества, слушали и улыбались, бледнея. После окончания песни Петроний велел обносить гостей вином и стал разговаривать с ближайшими соседями о милых пустяках, о которых обычно беседуют на пирах. Потом он позвал грека и велел перевязать на минуту вену, потому что его клонит ко сну и он хотел бы еще раз отдать дань Гипносу, прежде чем Танатос усыпит его навсегда.

Он действительно уснул. А когда проснулся, на груди его лежала голова девушки, похожей на белоснежный цветок. Тогда он переложил ее голову на подушку, чтобы еще раз посмотреть на нее. Затем ему снова открыли вены.

Певцы по его знаку запели новую песенку Анакреона, кифары тихо им вторили, чтобы не заглушать слов. Петроний бледнел все сильнее, а когда смолкли последние звуки песни, он еще раз обратился к пирующим и сказал:

- Друзья, признайте, что вместе с нами гибнет...

Он не смог закончить; он обнял последним усилием Евнику, голова упала на подушку, и он умер.

Пирующие, глядя на эти два белых тела, похожие на прекрасную скульптуру, поняли, что вместе с ними гибнет то, что оставалось еще в их мире, - его поэзия и красота.

ЭПИЛОГ

Сначала возмущение легионов в Галлии под начальством Виндекса не казалось очень страшным. Цезарю шел всего лишь тридцать первый год, и никто не смел надеяться, что мир тотчас освободится от душившего его гнета. Вспоминали, что среди легионов не раз происходили возмущения при прежних цезарях, но они кончались и не влекли за собой смены цезаря. Так при Тиберии Друз усмирил бунт поннонских легионов, а Германик - рейнских. "Да и кто же мог наследовать Нерону, - говорили римляне, - если почти все потомки божественного Августа погибли в его правление?" Другие, глядя на изображение Нерона в виде Геркулеса, невольно думали, что никакая сила не сломит этой мощи. Были и такие, которые скучали без него, потому что Гелий и Политет, которым он поручил правление Римом и Италией, правили более жестоко, чем он.

Никто не был уверен в своей жизни. Право перестало защищать. Исчезло человеческое достоинство и добродетель, ослабли семейные узы, а в ничтожные сердца не могла проникнуть даже надежда. Из Греции приходили известия о необыкновенных триумфах цезаря, о тысячах венков, которые он получил, о тысячах соперников, которых он победил. Мир казался оргией, шутовской и кровавой, но вместе с тем утвердилось мнение, что пришел конец добродетели и вещам серьезным, что наступила эпоха плясок, музыки, разврата и крови и что теперь лишь так может идти жизнь. Сам цезарь, которому возмущение легионов открывало дорогу для нового грабежа, мало думал о возмущенной Галлии и о Виндексе и даже часто высказывал радость по поводу этого. Он не хотел уезжать из Ахайи и, лишь когда Гелий известил его, что дальнейшее промедление может иметь последствием утрату государства, Нерон тронулся в Неаполь.

Там он снова играл и пел, пропуская мимо ушей известия о грозных событиях. Напрасно Тигеллин объяснял ему, что прежние возмущения в легионах не имели вождей, а теперь во главе стоит муж, происходящий из рода аквитанских царей, и притом опытный и знаменитый военачальник. "Здесь меня слушают греки, - отвечал Нерон, - которые одни умеют слушать и одни достойны моих песен". Он говорил, что его первый долг - искусство и слава. Но когда наконец пришло известие, что Виндекс назвал его плохим актером, он снялся с места и поехал в Рим. Раны, нанесенные ему Петронием, которые он залечил в Греции, открылись снова в его сердце, и он хотел искать в сенате защиты от столь неслыханной обиды.

По дороге, увидев отлитую из бронзы группу, представлявшую воина-галла, опрокинутого римским всадником, он счел это за счастливое предзнаменование и если и вспоминал возмутившиеся легионы, то лишь чтобы насмехаться над ними. Его приезд в Рим превзошел все, что бывало раньше. Он въехал на той колеснице, на которой некогда Август совершил свой триумф. Был проломлен один пролет в цирке, чтобы могло пройти шествие. Сенат, патриции и бесчисленные толпы народа вышли ему навстречу. Стены дрожали от криков: "Привет тебе, Август! Привет, Геркулес! Божественный! Единственный! Олимпиец! Бессмертный!" За ним несли полученные венки, названия городов, где он имел успех, и написанные на таблицах имена побежденных соперников. Нерон был упоен и спрашивал приближенных: чем был триумф Юлия Цезаря в сравнении с его триумфом? Мысль, что кто-нибудь из смертных осмелится поднять руку на такого художника-полубога, не помещалась в его голове. Он действительно считал себя олимпийцем и потому неуязвимым. Восторг и энтузиазм толпы усилил его безумие. В дни этого триумфа можно было подумать, что не только цезарь и Рим, но и весь мир сошел с ума.

Под цветами и грудами венков никто не рассмотрел бездны. Однако в тот же вечер колонны и стены храмов были покрыты надписями, в которых перечислялись преступления цезаря, грозили ему местью и смеялись над ним как художником. Из уст в уста передавалась такая острота: "Пел до тех пор, пока галлов (петухов) не разбудил!" Тревожные вести стали кружиться по городу и расти до чудовищных размеров. Тревога охватила августианцев. Не уверенные в завтрашнем дне, они не смели высказать мнения, не решались чувствовать и мыслить.

А Нерон жил лишь театром и музыкой. Его занимали изобретенные только что новые музыкальные инструменты, особенно водяной орган, который испытывали во дворце. В детской, неспособной к действию душе он воображал, что планы его будущих выступлений и успехов могут отдалить опасность. Приближенные, видя, как вместо того, чтобы искать денег и войско, он подбирает слова, передающие грозу и опасность, стали терять голову. Другие думали, что он заглушает себя и других цитатами, а в душе его - страх и тревога. Действия его стали лихорадочными. Ежедневно тысячи новых планов возникали в его голове. Иногда он вдруг заставлял прятать свои кифары и лиры, вооружать молодых рабынь, как амазонок, и вызывать с Востока легионы. То вдруг он решал, что не оружием, а песнью усмирит бунт галльских легионов. Он приходил в восторг от воображаемой картины, как солдаты будут покорены песнью. Вот легионеры окружат его со слезами на глазах, а он споет им поэму, после чего начнется золотая эпоха для него и для Рима. Иногда он вопил о крови; иногда заявлял, что удовольствуется Египтом; вспоминал гадателей, которые предсказали ему, что он будет царствовать в Иерусалиме; плакал от трогательной мысли, что в качестве бродячего певца будет добывать себе кусок хлеба, а города и земли почтят его не как владыку мира и цезаря, а как поэта и певца, которым может гордиться человечество.

Так бросался он из стороны в сторону, сходил с ума, играл, пел, менял цитаты, менял намерения, превратил свою жизнь и жизнь государства в какой-то бред, нелепый сон, фантастический и страшный, в шумной фаре, состоявшей из напыщенных фраз, скверных стихов, стонов, слез и крови. Тем временем туча на Западе росла и делалась более грозной с каждым днем. Мера была перейдена, шутовская комедия, по-видимому, приближалась к развязке.

Когда весть о Гальбе и присоединении Испании к мятежу дошла до него, он впал в бешенство и безумие. Перебил чаши, перевернул стол во время пира, дал приказы, которых ни Гелий, на Тигеллин не посмели исполнить. Перебить галлов, живших в Риме, потом еще раз поджечь город, выпустить зверей из зверинцев, перенести столицу в Александрию - все это казалось ему великолепным, поразительным, исполнимым. Но дни его всемогущества миновали, и даже соучастники преступлений стали смотреть на него как на безумца.

Смерть Виндекса и раздор среди возмутившихся легионов, казалось, снова склонили чашу весов на его сторону. Новые пиры, триумфы, новые приговоры готовились Риму, когда однажды ночью прискакал из лагеря гонец на взмыленном коне с донесением, что в самом городе солдаты подняли знамя мятежа и провозгласили Гальбу цезарем.

Нерон спал, когда прибыл гонец, но, проснувшись, он напрасно звал к себе стражу, охранявшую покои цезаря. Во дворце было пусто. Рабы грабили в отдаленных покоях то, что можно было взять на скорую руку. Появление Нерона пугало их и обращало в бегство, а он блуждал одинокий по дворцу, наполняя его криками страха и отчаяния.

Наконец вольноотпущенники его Фаон, Спир и Эпафродит прибежали на помощь. Они советовали бежать, говорили, что времени терять нельзя, но он еще обманывал себя надеждой. А что, если, надев траурные одежды, он скажет речь в сенате, неужели сенат устоит перед его слезами и красноречием? Если он пустит в ход все свои таланты оратора и актера, неужели кто-нибудь сможет не растрогаться этим? Неужели ему даже не дадут префектуры в Египте?

Они, привыкшие к лести, не смели спорить, но предупредили, что прежде чем он успеет дойти до Форума, народ растерзает его, и пригрозили покинуть его, если он не сядет немедленно на коня.

Фаон предложил ему спрятаться на его вилле за Номентанскими воротами. Они сели на коней и, прикрыв лица плащами, поскакали. Ночь подходила к концу. На улицах, однако, было людно, чувствовалось тревожное настроение. Солдаты в одиночку и толпами рассыпались по городу. Конь Нерона шарахнулся в сторону, увидев труп. Плащ распахнулся, и солдат, проходивший в эту минуту мимо, увидев и узнав цезаря, смущенный неожиданной встречей, отдал ему военное приветствие. Проезжая мимо лагеря преторианцев, они услышали громовые крики в честь Гальбы. Нерон понял наконец, что пришел час смерти. Его охватил ужас и стали мучить укоры совести. Он говорил, что видит перед собой черную тучу, а из этой тучи смотрят на него лица, в которых он узнает мать, жену и брата. Зубы стучали от страха, и его душа комедианта наслаждалась красотой грозной минуты. Быть всемогущим владыкой земли и потерять все - это казалось ему вершиной трагедии. И, верный себе, он до конца играл в ней первую роль. На него нашла страсть цитировать и страстное желание, чтобы присутствующие запомнили это для потомства. Он говорил, что хочет умереть, и звал Спикула, который лучше других гладиаторов умел убивать. Декламировал стихи:

О мать и жена - отец меня к смерти взывает.

Проблески надежды детской и пустой просыпались в нем на минуту, он знал, что идет к нему смерть, но не верил.

Номентанские ворота были открыты. Они проскакали мимо Острианума, где учил и крестил Петр. На рассвете они были на вилле Фаона.

Там вольноотпущенники не скрывали от него больше, что он должен умереть. Он велел рыть себе могилу и лег на землю, чтобы они могли получить точную мерку. Но при виде разрытой земли его охватил страх. Жирное лицо его побледнело, на лбу выступили капли пота. Он попытался оттянуть время. Дрожащим и вместе с тем актерским голосом он заявлял, что час не пробил, потом снова принялся цитировать. Под конец стал просить, чтобы его сожгли.

- Какой художник погибает! - повторял он с изумлением.

Прискакал раб Фаона с известием, что сенат произнес приговор и что "матереубийца" должен быть казнен по старому обычаю.

- Что это за обычай? - спросил побелевшими губами Нерон.

- Шею зажмут вилами, будут бить палками, пока не умрешь, тело бросят в Тибр! - злобно ответил Эпафродит.

Нерон распахнул плащ на груди.

- Час настал! - произнес он, глядя на небо.

И еще раз повторил:

- Какой художник погибает!

В эту минуту послышался топот людей. Центурион во главе отряда ехал за головой Агенобарба.

- Торопись! - воскликнули вольноотпущенники.

Нерон приставил нож к горлу, но колол трусливо, и видно было, что он не сможет вонзить клинок. Тогда Эпафродит толкнул его под руку, и нож вошел по рукоятку. Глаза Нерона выкатились из орбит, страшные, огромные, изумленные.

- Приношу тебе жизнь! - воскликнул входивший центурион.

- Поздно, - прохрипел Нерон. И добавил: - Вот она, преданность...

Кровь черным потоком хлынула на цветы в саду. Ноги делали судорожные движения. Он умер.

Верная Актея завернула его на другой день в дорогие ткани и сожгла на благовонном костре.

Так ушел в прошлое Нерон - как минуют вихрь, буря, пожар, война или моровая язва, а базилика Петра до сих пор с ватиканских высот царит над миром и городом.

Возле старых Капенских ворот стоит маленькая часовня с истертой от времени надписью "Quo vadis, Dоmine?" (Камо грядеши, Господи?).

Генрик Сенкевич - Камо грядеши. 9 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Меченосцы (Krzyzaci). 1 часть.
Роман Перевод Владислава Ходасевича ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I В Тынце на принадле...

Меченосцы (Krzyzaci). 2 часть.
- Что с вами? - повторил он. Мацько сел на кровать и с минуту тяжело д...