СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Габриэле Д-Аннунцио
«Торжество смерти. 3 часть.»

"Торжество смерти. 3 часть."

Пробудившись на следующее утро от тяжелого сна, Джиорджио весьма смутно припоминал происшедшее накануне. Все впечатления смешались в его уме; трагически спускавшиеся на пустынную местность сумерки, величественный звон Angelus, казавшийся ему бесконечно длинным вследствие слуховой галлюцинации, тревожное чувство, охватившее его вблизи дома при виде освещенных окон, в которых мелькали тени людей, лихорадочное возбуждение при расспросах матери и сестры, когда он рассказывал им происшедшее, преувеличивая свою энергию и драматизм сцены между ним и отцом, болезненная потребность говорить без умолку, точно в бреду, смешивая действительные факты с картинами своей фантазии, порывы возмущения и нежности со стороны матери, слушавшей рассказ о поведении этого грубого человека, о его собственных страданиях и энергичном выступлении против отца, внезапная охриплость, сильная пульсирующая боль в висках, горькая, неудержимая, судорожная рвота, сильный озноб, когда он уже лежал в постели, ужасный кошмар, заставивший его вскочить с кровати, как только его измученные нервы начали немного успокаиваться, - все это перепуталось в его сознании, еще ухудшая его тяжелое состояние полного изнеможения; тем не менее он не желал никакого другого исхода из этого состояния, кроме полного мрака и бесчувственности смерти.

Смерть казалась ему по-прежнему неизбежной, но ему было тяжело думать, что для приведения своего намерения в исполнение он должен был выйти из бездействия, совершить целый ряд утомительных движений и преодолеть свое отвращение к физическим усилиям. Но где он покончит с собой? Каким способом? Дома? Сегодня же? Огнестрельным оружием? Ядом? План самоубийства еще не вполне определился в его уме. Тяжелое состояние и горечь во рту внушили ему мысль о наркотическом средстве. И не останавливаясь на практической стороне вопроса - каким образом достать необходимую дозу, он стал представлять себе действие приема. Отдельные картины понемногу становились отчетливее, некоторые подробности выступали яснее и яснее, и все сливалось в одну ужасную сцену. Его занимали не столько его собственные ощущения медленной агонии, сколько обстоятельства, при которых мать, сестра и брат могли узнать о случившемся несчастье; он старался представить себе проявление их горя, их слова, жесты и поведение. Его любопытство простиралось не только на близких родных, но и на всех, которых он оставлял после себя: друзей, родных, Ипполиту, жившую вдалеке и ставшую почти чужой ему...

- Джиорджио!

Это был голос матери. Она постучала к нему в дверь.

- Ах, это ты, мама? Войди.

Она вошла и с нежной заботливостью, приблизившись к постели, спросила, наклоняясь над ним и кладя ему руку на лоб:

- Ну что? Как ты себя чувствуешь?

- Так себе... Голова тяжелая и горечь во рту... Мне хотелось бы выпить что-нибудь...

- Сейчас придет Камилла с чашкой молока. Хочешь, чтобы она побольше открыла ставни?

- Как хочешь, мама.

Он говорил изменившимся голосом. Присутствие матери обостряло в нем чувство сострадания к самому себе, вызванное в нем игрою его воображения при мысли о смерти, которую он считал близкой. Он смешивал действительность с фантазией, принимая движения матери, открывавшей ставни, за воображаемые движения, связанные с ужасным открытием, и глаза его делались влажными от жалости к себе и к бедной женщине, которой он готовил этот ужасный удар; трагическая сцена вполне ясно вырисовывалась в его воображении. Комната осветилась; мать оборачивалась к нему, испуганно звала его по имени, неверной походкой возвращалась к его кровати, дотрагивалась до него, трясла его безжизненное, застывшее тело и без сознания падала на его труп. "Может быть, она умрет? Этот удар может ведь на месте сразить ее". Его волнение возрастало, и настоящий момент показался ему конечным и торжественным, а движения, слова и все поведение матери приняли в его глазах такое необычайное значение, что он стал следить за ней с тревожным любопытством, выходя внезапно из своего внутреннего бездействия и приобретая сразу живой интерес к жизни. В нем опять происходило известное ему явление, не раз возбуждавшее его удивление и любопытство по поводу оригинальности процесса: это был моментальный переход от одного состояния сознания к другому, составлявшему полную противоположность первому; и этот переход напоминал ему перемену, которая происходила на сцене, когда все лампы на авансцене внезапно зажигаются, заливая все кругом ярким светом. Ему казалось, что в обычном состоянии его сознание было окутано какой-то матовой оболочкой, отделявшей его от действительности; иногда эта оболочка делалась такой тусклой, что совершенно изолировала его от внешнего мира, делая его неспособным воспринимать внешние впечатления. Говоря более образно, это была сфера, где не только ядро было темное, но - в меньшей степени, конечно, - и тонкий периферический слой. Но иногда случалось, что эта мутная оболочка исчезала, и сознание приходило в непосредственное соприкосновение с окружающей действительностью. В такие минуты ощущения приобретали характер чего-то нового и открывали для Джиорджио новую сущность в реальной жизни, в тех существах, которые под влиянием близости и привычки являлись ему до тех пор в вполне определенном свете. И, как в день похорон дона Дефенденте, Джиорджио поглядел на мать другими глазами и увидел ее, как тогда, с поразительной ясностью; он почувствовал, как ее жизнь близка к его жизни, и понял, какие таинственные узы кровного родства связывают их и как печальна судьба их обоих. Когда мать отошла от окна и села у его кровати, он повернулся к ней, приподнялся немного на подушках и взял ее руку в свои, стараясь скрыть свое волнение под вынужденной улыбкой. Делая вид, что он рассматривает драгоценный камень в кольце, он разглядывал ее худую и длинную руку, производившую на него своим внешним видом глубокое впечатление; прикасаясь к верхнему слою ее кожи, он испытывал совершенно новое для него ощущение. "Когда она дотронется до моего мертвого тела... - думал он, не отделавшись еще от игры своего воображения, - когда она почувствует, как оно холодно..." И он невольно вздрогнул при воспоминании об ужасном отвращении, испытанном им однажды при прикосновении к трупу.

- Что с тобой? - спросила мать.

- Ничего... нервная дрожь.

- Ты, видно, нездоров, - продолжала она, качая головой. - У тебя болит что-нибудь?..

- Ничего, мама. Конечно, я еще немного потрясен.

Но от материнских глаз не ускользнуло выражение чего-то вынужденного и неестественного в лице сына.

- Как я жалею, что послала тебя туда! - воскликнула она. - Как я нехорошо сделала, послав тебя!

- Нет, почему же, мама? Рано или поздно это было необходимо.

Он вполне ясно припоминал теперь неприятную сцену со всеми подробностями, движения, голос отца, свой собственный изменившийся голос, произносивший резкие слова. Ему казалось теперь, что не он, а кто-то чужой был участником этой сцены и произносил эти резкие слова; тем не менее в его душе зашевелилось какое-то неясное раскаяние, точно он инстинктивно сознавал, что перешел границы дозволенного и совершил непоправимый поступок, поправ ногами что-то человеческое и священное. Почему он нарушил своим резким поведением спокойную покорность, внушенную ему образом умершего Димитрия среди безмолвной местности? Почему он перестал вдруг относиться с болезненным, но справедливым состраданием к низости и неблагородству этого человека, над которым тяготел, как над всеми, неотвратимый рок? В его жилах текла та же кровь, что у отца, и в ней дремали, может быть, зародыши тех же пороков. Если бы он продолжал жить, то тоже мог бы дойти до такого ужасного состояния. И всякий гнев, ненависть, резкость, грубость, наказание показались ему несправедливыми и бесцельными, а жизнь - простым ферментом нечистой материи. Ему казалось, что в его собственном существе имеется известное количество непонятных, неразрушимых и тайных сил, от развития которых зависело его существование до сих пор и которыми направлялась бы его дальнейшая жизнь, если бы он не был вынужден, повинуясь одной из этих сил, покончить с собой. "Правда, почему это я сожалею о своем вчерашнем поступке? Разве я мог поступить иначе?"

- Это было необходимо, - повторил он, точно про себя, придавая своим словам иное значение.

И он стал внимательно и трезво следить за развитием своей остающейся жизни.

9

Когда мать и сестра оставили его одного, он продолжал еще несколько минут лежать в постели, чувствуя физическое отвращение ко всякому движению. Ему представлялось необычайно трудным и утомительным сделать усилие, чтобы встать с постели и выйти из горизонтального положения, в котором он должен был вскоре найти вечный покой. Он вспомнил о наркотическом средстве. Закрыть глаза и ожидать забвения! Яркий свет майского утра, отражавшаяся в стеклах лазурь, полоса солнечного света на полу, голоса и шум, доносившиеся с улицы, - все эти проявления жизни, казалось, силой врывались к нему на балкон, чтобы добраться до него и подчинить его себе; они производили на него ошеломляющее впечатление, вызывая в нем в то же время чувство неприязни ко всему окружающему. В его уме мелькала фигура матери, открывавшей ставни, и Камиллы, стоявшей у его кровати; он слышал их слова, относившиеся все к одному и тому же человеку. Одно жестокое восклицание матери, произнесенное ею с искривленными губами, особенно сильно запечатлелось в уме Джиорджио, и в связи с ним он вспоминал лицо отца с явными признаками смертельной болезни там, на террасе, при ярком свете отбрасываемых от белой стены солнечных лучей.

- О, если бы это была правда! - сказала мать с горечью в тоне перед ним и Камиллой. - Дай-то Бог! О, если бы это была правда!

И для него, который скоро должен был уйти из этого мира, это было последнее впечатление, получаемое от сознания, бывшего в этом доме в течение долгого времени источником нежности.

Но внезапно Джиорджио почувствовал в себе прилив воли и соскочил с постели, решившись, наконец, действовать. Это совершится в течение дня. Но где? Он вспоминал о запертых комнатах Димитрия. Прежде чем он принял окончательное решение, он заметил в себе уверенность, что способ представится ему сам собой в течение дня каким-нибудь неожиданным внушением, которому он должен будет подчиниться.

Во время одевания его заботила мысль, как бы тщательнее приготовить свое тело для могилы; в нем проявилось тщеславие, которое замечается иногда у осужденных на смерть и у самоубийц, и, заметив в себе это чувство, он искусственно делал его еще интенсивнее. Ему стало жаль умирать в этом маленьком заброшенном городке, в некультурной провинции, вдалеке от друзей, которые, может быть, долгое время не узнают о его смерти. Если бы это случилось в Риме, в большом городе, где многие знали его, то друзья несомненно стали бы оплакивать его и украсили бы поэзией его трагическую кончину. И он опять стал представлять себе обстановку своей смерти, безжизненное тело на кровати в комнате, которая была свидетельницей его любви, глубокое, искреннее волнение молодых родственных ему душ среди гробовой тишины при виде его бездыханного трупа, разговоры у его тела при свете зажженных свечей, безмолвная толпа молодых друзей за гробом, украшенным венками, прощальные слова, произнесенные поэтом Стефано Гонди (он решил умереть, потому что не мог устроить жизнь соответственно своему идеалу), и затем страдания, отчаяние и безумное горе Ипполиты...

Ипполита! Где-то она в настоящую минуту, что она чувствует, что она делает? Какое зрелище представляется теперь ее глазам? Какие слова, какие столкновения с людьми волнуют ее? Каким образом за две недели она не могла найти возможности дать других известий о себе, кроме четырех или пяти кратких и неясных телеграмм, отправляемых все из разных мест?

- Может быть, у нее уже явилось желание принадлежать другому человеку. Этот зять, о котором она так часто рассказывала мне... - Эта печальная мысль, подкрепляемая укоренившейся в нем привычкой к подозрениям и обвинениям, внезапно овладела им и встревожила его, как в самые мрачные часы прежних времен. Все его горькие воспоминания закружились в нем шумным роем. В одну минуту он вспомнил все то, что огорчало и мучило его за два года; он стоял теперь на том самом балконе, где в первый вечер по приезде он призывал свою возлюбленную под первым впечатлением разлуки, и ему казалось теперь, что новое счастье неизвестного соперника разливалось в красоте и сиянии майского утра и долетало до него.

10

Желая проникнуться глубокой тайной, перед которой он находился, Джиорджио решил посмотреть еще раз перед смертью пустые комнаты, где Димитрий провел свои последние дни.

Он получил эти комнаты в наследство вместе со всем состоянием дяди и хранил их нетронутыми, как святыню. Они были в верхнем этаже и выходили окнами на юг, в большой сад.

Джиорджио взял ключ и осторожно поднялся по лестнице, желая избежать неприятных расспросов. Но, проходя по коридору, он неизбежно должен был пройти мимо двери тети Джиоконды. Надеясь пройти незамеченным, он шел тихонько и на цыпочках, сдерживая дыхание. Из комнаты старухи послышался кашель; Джиорджио ускорил шаги, думая, что кашель заглушит их.

- Кто там? - спросил хриплый голос изнутри.

- Это я, тетя Джиоконда.

- Ах, это ты, Джиорджио! Войди, войди...

Старуха появилась на пороге с желтым лицом, напоминавшим во тьме мертвенно-бледную маску, и бросила на племянника своеобразный взгляд, направлявшийся сперва на руки, а потом уже на лицо, точно она хотела сразу убедиться, не принесли он ей что-нибудь.

- Я иду наверх, - сказал Джиорджио, чувствуя отвращение к запаху жилья в ее комнате и ясно показывая, что он не желает останавливаться. - Прощай, тетя. Я хочу проветрить немного комнаты.

Он продолжал путь по коридору и дошел до двери в комнату дяди, но в тот момент, как он вставлял ключ в замок, сзади него послышались неровные шаги хромой тетки. Она шла за ним следом.

Эта старая заика, почти идиотка, с зараженным дыханием, как у умирающих от тифа людей, полусгнившая от сластей среди своих святых, эта старушка была чем-то вроде сторожа этого места! Это была родная сестра самоубийцы Димитрия Ауриспа.

У Джиорджио больно сжалось сердце при мысли, что ему, может быть, не удастся отделаться от ее присутствия и придется выслушивать ее заикание в почти священной тишине этого места, среди дорогих и ужасных воспоминаний. Он не сказал ничего и не обернулся, но открыл дверь и вошел.

В первой комнате было темно, немного душно и чувствовался своеобразный запах старинной библиотеки. Полоска слабого света обозначала место окна. Джиорджио секунду колебался, прежде чем открыть ставни; тетя Джиоконда закашляла в темноте. Нащупывая железные ручки у ставень, Джиорджио слегка дрожал от волнения, но открыл ставни, оставив спущенными жалюзи, и обернулся. В зеленоватом полумраке вырисовывались неясные контуры мебели и скривившаяся набок дряблая, покачивающаяся фигура старухи, которая шевелила беззубым ртом. Джиорджио поднял жалюзи, и волна солнечного света ворвалась в комнату. Выцветшие занавески заколебались от ветра.

Он остановился в нерешимости, не будучи в состоянии отдаться всецело своим чувствам и испытывая неудовольствие из-за присутствия старухи. Его раздражение дошло до того, что он не произносил ни слова из боязни, что его голос зазвучит сердито и резко. Он прошел в соседнюю комнату и открыл окно. Солнечный свет ворвался в комнату, и занавески заколебались. Он прошел в третью комнату и открыл окно. И там свет ворвался в комнату, и занавески заколебались.

Он не пошел дальше. Следующая, угловая, комната была спальня дяди. Он хотел войти в нее один. С тоской в сердце он услышал за собой неровную походку назойливой старухи и сел в ожидании ее ухода, продолжая упорно молчать.

Старуха медленно переступила порог. Увидя молча сидевшего Джиорджио, она остановилась в недоумении, не зная, что сказать. По-видимому, ей стало холодно от свежего ветра, врывавшегося в комнату через окно, потому что она сильно раскашлялась, стоя посредине комнаты, и при каждом приступе кашля ее тело раздувалось и опускалось, точно козий мех от периодического надувания. Она прижала к груди свои жирные, сальные руки с грязными ногтями, а во рту ее между пустыми челюстями болтался язык, покрытый беловатым налетом.

Как только кашель немного улегся, старуха вынула из кармана грязную коробочку и, взяв из нее пастилку, стала сосать ее, глотая слюну. Некоторое время она глядела на Джиорджио бессмысленным взглядом, как сумасшедшая, потом перевела взгляд на запертую дверь четвертой комнаты, перекрестилась и, усевшись на ближайший стул и сложив руки на животе, стала с опущенными глазами читать молитву по умершим.

"Она молится за душу брата, за душу осужденного", подумал Джиорджио. Ему казалось совершенно непонятным, что это была родная сестра Димитрия Ауриспа. Благородная кровь, обагрившая постель в соседней комнате и вытекшая из мозга, привыкшего к самой сложной интеллектуальной работе, эта кровь была одного происхождения с той разжиженной кровью, которая текла в жилах ханжи. Только жадность заставляет ее оплакивать щедрого брата. Какая это оригинальная молитва, возносящаяся из испорченного старческого желудка за благороднейшего из самоубийц! Сколько странностей являет нам жизнь!

Тетя Джиоконда вдруг опять закашляла. - Тетя, тебе лучше уйти отсюда, - сказал Джиорджио, не в состоянии долее сдерживать свое нетерпение. - Этот воздух вреден для тебя. Лучше уйди. Вставай, пойдем, я провожу тебя до коридора.

Тетка взглянула на него, пораженная его резким, необычайным тоном, встала и, хромая, прошла через все комнаты. Очутившись в коридоре, она опять перекрестилась, заклиная злого духа. Джиорджио запер за нею дверь, два раза повернул ключ в замке и остался, наконец, один на свободе, в доме умершего, в обществе невидимого дяди.

Обстановка возбуждала в душе Джиорджио много воспоминаний. Легким, шумным роем они поднимались от вещей и кружились вокруг него; прошлое глядело на него изо всех концов комнаты. Вещи, казалось, отдавали ему часть той духовной сущности, которой они были пропитаны. "Я, может быть, немного возбужден? - думал Джиорджио, приглядываясь мысленно к ясным образам, сменявшимся в нем с поразительной быстротой и одухотворенным высшей жизнью. - Может быть, мои представления не свободны от сверхъестественного влияния? Эти образы возникают в моем уме так же, как мечты? Однородны ли они по сущности? Может быть, это только плоды моих больных и возбужденных нервов?" Он стоял в полном недоумении перед великой тайной, испытывая ужасную тревогу на границе неведомого мира.

Джиорджио подошел к пюпитру. Это была страничка из Феликса Мендельсона: Domenica II post Pascha; Andante quasi Allegretto; Surrexit pastor bonus... Далее на столике лежали в куче партитуры для скрипки и рояля в лейпцигском издании: Бетховен, Бах, Шуберт, Роде, Тартини, Виотти. Джиорджио

открыл футляр и увидел нежный инструмент с четырьмя беззвучными струнами, спавший на ложе из оливкового бархата. У Джиорджио явилось желание пробудить его, и он дотронулся рукой до квинты, которая издала резкий стон, заставив дрожать весь ящик. Это была скрипка работы Андреа Гуарнери, помеченная 1680-м годом.

Джиорджио вспомнил, как Димитрий импровизировал на скрипке, а он аккомпанировал ему на рояле; он чувствовал тогда почти невыносимую тревогу, стараясь следить за скрипкой Димитрия, играя наугад, боясь нарушить темп, взять неверный тон или фальшивый аккорд, пропустить какую-нибудь ноту.

Димитрий Ауриспа почти всегда импровизировал на поэтические темы. Джиорджио вспомнил, как чудно он импровизировал в один октябрьский день на лирическую тему из "Принцессы" Альфреда Теннисона. Джиорджио сам перевел ему эти стихи на итальянский язык, чтобы Димитрий мог понять их, и предложил их ему как тему. Но где же был теперь этот листок?

Ему хотелось испробовать новое печальное ощущение, и он принялся искать листок в альбоме, лежавшем между партитурами. Он был уверен, что найдет его, так как вполне ясно помнил о существовании этого листка. Действительно, он скоро нашелся.

Это был листок бумаги, исписанный лиловыми чернилами. Бумага была смята, пожелтела и стала мягкой, как паутина, а чернила сильно побледнели. Джиорджио показалось, что листок этот дышал грустью страницы, написанной в давно прошедшие времена дорогой рукой, исчезнувшей навсегда.

"Я написал это! Это мой почерк!" - повторял мысленно Джиорджио, с трудом различая буквы. Это был робкий, неровный, почти женский почерк, носивший еще отпечаток школы, переходного возраста и неопределившейся нежной души, которая жила во мне даже в этом отношении!

Он постоял несколько минут перед дверью в комнату, где свершилось трагическое событие. Он чувствовал, что не владеет собой. Его нервы были расшатаны и изменяли и искажали все его ощущения. Какой-то обруч сдавливал ему голову, расширяясь соразмерно с биением крови в артериях, точно эластичное и холодное вещество. И подобный же холод пробирал его по спине.

Под влиянием неожиданного наплыва энергии Джиорджио почти резким движением открыл дверь и вошел в комнату. Не оглядываясь кругом, он пошел по направлению полосы света, проникавшей в комнату через дверную щель, и открыл дверь на один из балконов. Потом он открыл дверь на другой балкон и обернулся, немного запыхавшись, взволнованный от этого быстрого движения, сделанного под влиянием какого-то чувства ужаса. Он заметил, что корни его волос стали нечувствительными.

Прежде всего ему бросилась в глаза кровать. Это была простая кровать из орехового дерева, без резьбы и украшений, без полога, покрытая зеленым одеялом. Несколько секунд Джиорджио не видел ничего, кроме кровати, как в тот ужасный день, когда он переступил порог и, точно окаменелый, остановился перед трупом дяди.

Вызванное воображением мертвое тело с закутанной в черную шаль головой и не скрещенными на груди, а вытянутыми по бокам руками снова заняло свое место на одеяле. Яркого солнечного света, врывавшегося в комнату через раскрытые двери на балкон, было недостаточно, чтобы рассеять этот призрак. Видение не было постоянным, но прерывалось, точно глаза Джиорджио все время мигали, хотя на самом деле они оставались совершенно спокойными.

В окружавшей тишине послышался шорох червяка, точившего дерево, и этого незначительного факта было достаточно, чтобы моментально разрядить сильное напряжение нервов, как от укола иголкой опустошается надутый пузырь.

Все подробности ужасного дня встали в его памяти: неожиданное известие, привезенное в Торретте ди Сарса около трех часов дня запыхавшимся посланным, который плакал и заговаривался от волнения; возвращение домой верхом с быстротой молнии под палящими лучами солнца по накаленным склонам гор; внезапные приступы слабости, заставлявшие его качаться в седле; дом, оглашенный рыданиями и хлопаньем дверьми от сильного ветра; шум в артериях и наконец его бурное появление в комнате, вид мертвого тела, раздувавшиеся с шумом занавески, звон лампадки на стене.

Событие произошло 4 августа утром без всяких подозрительных приготовлений. Самоубийца не оставил после себя никаких писем, даже племяннику. Завещание, по которому он делал своим единственным наследником Джиорджио Ауриспа, было написано задолго до самоубийства. Было вполне ясно, что Димитрий постарался скрыть причины своего решения и уничтожить все поводы для предположений, а также следы поступков, предшествовавших конечному поступку. Все в его комнатах было найдено в наиполнейшем порядке. Никаких бумаг не валялось на письменном столе; все книги стояли в шкафах. На столике у кровати лежал открытый ящик с пистолетами и больше ничего.

"Почему он лишил себя жизни? - Этот вопрос в тысячный раз возникал в уме Джиорджио. - Не было ли у него какой-нибудь тайны, которая терзала его сердце? Или, может быть, чрезмерное развитие его умственных способностей делало жизнь невыносимой? Он носил в себе свою судьбу, как я ношу ее в себе".

Джиорджио взглянул на маленькую серебряную лампадку, висевшую на стене у изголовья кровати. Этот изящный предмет работы старинного золотых дел мастера в Гуардиагреле - Андреа Галлучи был воспоминанием от матери Димитрия, чем-то вроде наследственной драгоценности. Он любил эмблемы религии, духовную музыку, запах ладана, распятия, гимны латинской церкви. Он был мистик, аскет, пылкий созерцатель внутренней жизни, но он не верил в Бога.

Джиорджио поглядел на ящик с оружием. Одна мысль, таившаяся в глубине его души, мелькнула перед ним с быстротой молнии. "Одним из этих, этим самым, я покончу с собой на этой же кровати". Недавно улегшееся возбуждение снова охватило его; корни волос опять приобрели чувствительность. Он ясно и отчетливо вспомнил, как он дрожал в тот ужасный день, когда захотел собственными руками поднять черную шаль с лица умершего, и сквозь повязку ему почудилась ужасная огнестрельная рана, образовавшаяся от удара свинцовой пули о кости черепа, о нежный и чистый лоб Димитрия. В действительности же Джиорджио видел только часть носа, рот и подбородок. Повязка в несколько рядов покрывала все остальное, вероятно, глаза выскочили из орбит. Но рот остался нетронутым, редкая и красивая борода оставляла его открытым, и на бледные, безжизненные губы, улыбавшиеся при жизни такой мягкой улыбкой, смерть наложила отпечаток неземного спокойствия, составлявшего резкий контраст с безобразной окровавленной частью лица, скрытой под повязкой.

Этот образ неизгладимо запечатлелся в душе наследника и по прошествии пяти лет сохранился в ней с такой же ясностью, как прежде, под влиянием роковой силы.

При мысли, что он ляжет на ту же кровать и покончит с собой тем же оружием, Джиорджио Ауриспа не волновался, как при внезапном решении, но испытывал какое-то неопределенное чувство, точно он давно знал, но не вполне ясно сознавал что-то такое, что стало теперь вполне ясным и должно было неминуемо совершиться. Он открыл ящик и стал разглядывать пистолеты.

Это было изящное дуэльное оружие с гранеными стволами, не особенно длинное, старинной английской работы, с очень удобными ручками. Оно покоилось на светло-зеленом сукне, немного потертом по краям. Необходимые принадлежности лежали тут же. Оружие было большого калибра, и крупные пули, направленные умелой рукой, должны были иметь вполне решительное действие.

Джиорджио взял один из пистолетов и взвесил его на ладони руки. "Через пять минут я мог бы уже быть мертвым. Димитрий указал место, где я должен буду лечь". Игра воображения показала ему его самого, лежащего на одеяле. Но этот червяк, этот червяк! Джиорджио ясно слышал, как он подтачивал дерево, и это приводило его в ужас. Он заметил, что эта отвратительная работа происходила в дереве кровати, и понял горькое чувство человека, который слышит перед смертью, как червь точит под ним дерево. Представляя себе мысленно, как он нажмет курок, Джиорджио почувствовал ужасную тоску и отвращение к этому поступку. Убедившись в том, что он может отложить свое намерение и не лишать себя жизни теперь же, он искренно вздохнул от облегчения. Тысячи невидимых нитей связывали его еще с жизнью. Ипполита!

Он порывисто вышел на балкон, на яркий свет. Широкая, голубая и таинственная даль расстилалась перед его глазами. Солнце наклонялось над горной массой, обливая ее мягким золотым светом, точно над возлюбленной, которая ожидала его, лежа, а очертания Маиеллы, облитой жидким золотом, округлились на фоне неба, подобно контурам налитой груди.

III. Отшельническая обитель

1

Ипполита писала в письме от 10 мая: "Наконец-то у меня есть свободный час, чтобы написать тебе длинное письмо! В течение целых десяти дней мой зять таскает свое горе из гостиницы в гостиницу кругом этого озера, а мы с сестрой следуем за ним, как две кающиеся души. Ты не можешь представить себе, до чего это скучно. Я больше не в состоянии выносить этого и жду первого удобного случая, чтобы распрощаться с ними. Нашел ли ты отшельническую обитель для нас?" И далее: "Твои письма несказанно разжигают мои мучения. Я знаю, чем ты болен, и догадываюсь, что ты страдаешь сильнее, чем можешь выразить. Я дала бы половину своей крови, чтобы убедить тебя, наконец, что я твоя, твоя навсегда, до самой смерти. Я думаю о тебе, только о тебе, постоянно, ежеминутно. Вдали от тебя не имею ни минуты счастья и спокойствия. Ничто не интересует меня, и все раздражает меня... О, когда я буду проводить с тобой целые дни, когда я буду жить твоей жизнью! Ты увидишь во мне перемену. Я буду доброй, нежной, мягкой, я постараюсь быть всегда ровной и не надоедать тебе, я буду говорить тебе все свои мысли, и ты будешь говорить мне все, что ты думаешь. Я буду твоей возлюбленной, твоей подругой, твоей сестрой, а если ты сочтешь меня достойной, то и твоей советницей. Я хорошо знаю жизнь. Я имела много раз случай убедиться в этом, и опыт никогда не обманывал меня. Все мои заботы будут заключаться в том, чтобы нравиться тебе и никогда не быть тебе в тягость. Ты будешь иметь от меня только удовольствие и отдых. У меня много недостатков, мой друг, но ты поможешь мне исправить их, ты сделаешь из меня совершенство для себя. От тебя я ожидаю первой помощи. Позже, когда я буду уверена в себе, я скажу: "Теперь я достойна тебя, теперь я чувствую себя такой, как ты хочешь видеть меня". А ты будешь горд сознанием, что я обязана тебе всем, что я во всех отношениях твое создание, и тебе покажется тогда, что я стала еще ближе к тебе, и ты будешь все больше и больше любить меня. Это будет жизнь, полная любви, какой никто никогда не знал..."

В постскриптуме стояло: "Посылаю тебе цветок рододендрона, сорванный в парке на Isola Madre. Вчера я нашла в кармане своего серого костюма, который ты знаешь, счет из Grand Hotel d'Europe a la Poste в Альбано; я попросила его у тебя на память. Он помечен 9-м апреля. В нем записано много лучинных корзин. Помнишь ли ты наши огромные костры любви? Не падай духом! Новое счастье близко. Через неделю, самое большее через десять дней я буду там, где ты захочешь. С тобой я пойду всюду!"

2

Неожиданно охваченный безумным пылом, но не лишенный сомнений в глубине души, Джиорджио Ауриспа решил сделать последнюю попытку.

Из Гуардиагреле он поехал по берегу моря искать подходящее место для жизни с Ипполитой. Свежий воздух, море, движение, физическая деятельность, разнообразие мест, которые он исследовал, оригинальность положения - все это было ново для него и расшевелило и ободрило его, давая ему иллюзию относительного счастья. Он чувствовал себя, как будто перенес только что приступ смертельной болезни и видел смерть в глаза. В эти первые дни он находился вполне под обаянием жизни, как выздоравливающий. Романтическая мечта Ипполиты не покидала его ни на минуту.

- О, если бы она исцелила меня! Сильная и здоровая любовь могла бы исцелить меня. - Он избегал подробно анализировать свое внутреннее состояние, боясь расшевелить иронию, которую пробуждали в его уме эти два определения. - Продолжительное счастье на земле заключается только в одном: в полной и несокрушимой уверенности в обладании другим существом. Я ищу это счастье. Я хотел бы иметь право сказать: моя возлюбленная, вблизи ли или вдалеке от меня, живет только мыслью обо мне; она с радостью подчиняется всем моим желанием. Моя воля - единственный закон Для нее. Если бы я перестал любить ее, она умерла бы и, умирая, жалела бы только о моей любви. - Он упорно продолжал видеть в любви только наслаждение вместо того, чтобы примириться с мыслью, что она причиняет страдания. Он делал непоправимую ошибку и снова калечил свое миросозерцание.

Он нашел отшельническую обитель в Сан-Вито на Адриатическом море. Это была идеальная обитель: одноэтажный дом на склоне холма среди апельсиновых и оливковых деревьев с видом на маленькую бухту, заключенную между двумя мысами.

Это было здание самой примитивной архитектуры. Открытая лестница вела на балкон, на который выходили двери всех четырех комнат верхнего этажа. В каждой из этих комнат было по двери и с противоположной стороны по окну, выходившему на оливковую рощу. Верхнему балкону соответствовала нижняя терраса, но комнаты внизу, за исключением одной только, были необитаемы.

К дому примыкало с одной стороны низкое здание, в котором жили хозяева-крестьяне. Два огромных дуба, склонившихся к земле от постоянного северо-восточного ветра, бросали тень на площадку перед домом и защищали от ветра каменные столы, приспособленные для ужина в летние вечера. Площадка была ограничена каменным парапетом, а над ним возвышались огромные акации, осыпанные пахучими кистями, нежно и изящно выделявшиеся на фоне неба.

Этот дом служил только для приезжих, являвшихся в Сан-Вито в сезон купания. Местечко Сан-Вито жило приезжими; этот дом находился на расстоянии двух миль от самого местечка, в конце дороги, носившей название Делле Портелле, в полном одиночестве и тишине. В каждом мысе был прорыт туннель, и из дома были видны входы в них. Железная дорога проходила вдоль берега по прямой линии от одного туннеля к другому на протяжении пяти- или шестисот метров. На самой оконечности правого мыса, на группе скал находилось оригинальное приспособление для рыбной торговли, состоящее из досок и балок и напоминающее колоссального паука.

Приезжий гость вне сезона был принят как неожиданное, необычайное счастье.

- Дом принадлежит тебе, - сказал старый хозяин дома приезжему.

Он отказался уславливаться с Джиорджио о цене и сказал:

- Если ты будешь доволен, то дашь нам, сколько захочешь и когда тебе вздумается.

Произнося эти гостеприимные слова, старик глядел на приезжего таким острым взглядом, что Джиорджио даже удивился и остался недоволен его проницательностью. У старика был только один глаз. Его череп был гол, и только на висках красовались редкие прядки седых волос. Борода была сбрита, туловище выгнуто вперед, ноги колесом. Все члены его были искалечены тяжелой работой: плуг выпятил его левое плечо вперед и искривил его туловище, косьба изогнула его ноги в колесо, садовая работа согнула его туловище, одним словом, все продолжительные и требующие терпения земледельческие работы наложили на него свой отпечаток.

- Ты дашь нам, сколько захочешь.

Он уже почуял в этом приветливом и немного рассеянном молодом человеке щедрого, неопытного барина, равнодушно относившегося к деньгам, и понял, что получит больше от щедрости, чем от какого бы то ни было уговора.

- Меня зовут Кола ди Чинцио, - сказал старик, - но так как у моего отца было прозвище Шампанья, то все называют меня Кола ди Шампанья. Пойдем смотреть сад.

Джиорджио пошел за земледельцем.

- В этом году урожай обещает быть хорошим.

Старик шел впереди, расхваливая свои овощи и толкуя об урожае по обычаю земледельца, состарившегося среди продуктов земли.

Сад был полон чудной растительности. Казалось, что в нем заключались все блага изобилия. Апельсиновые деревья изливали такие потоки благоухания, что временами воздух приобретал мягкость и крепость старинного вина. Другие фруктовые деревья уже отцвели, и плоды в изобилии покрывали материнские ветки, убаюкиваемые теплым дыханием солнца.

"Вот в чем состоит, может быть, возвышенный образ жизни, - думал Джиорджио, - в безграничной свободе, в благородном и плодотворном одиночестве, которое окутает меня своими теплыми проявлениями. Я буду гулять среди растительных созданий, как среди интеллектов, обнаруживать их тайные мысли и отгадывать безмолвные чувства, царящие под корой растений; мое существо будет гармонировать с растениями, и моя слабая, колеблющаяся душа будет совершенствоваться в общении с их простыми и сильными душами; я буду постоянно созерцать природу и дойду до того, что буду воспроизводить в себе одном гармоническую жизнь всего, что создано; одним словом, я обращусь вследствие сложной идеальной работы в стройное дерево, которое впитывает корнями невидимые подземные ферменты и своими волнующимися вершинами напоминает бурное море. Разве это не возвышенный образ жизни? - Он впадал в состояние панического опьянения при виде пышной весны, совершенно менявшей внешний вид окружающей местности. Но роковая привычка противоречить себе нарушила его счастье, внушила ему прежние мысли и противопоставила действительность мечтам. - Мы не имеем общения с природой. Мы только несовершенным образом понимаем внешние формы. Человек не в состоянии сообщаться с вещами. Он может вкладывать в них всю свою сущность и никогда не получит ничего взамен. Море никогда не скажет ему непонятного слова, земля никогда не откроет ему своих тайн. Человек может чувствовать, что кровь его течет в фибрах дерева, но дерево никогда не даст ему ни капли своих жизненных соков".

- Куча навоза делает больше чудес, чем целая церковь святых, - сказал старый одноглазый землевладелец, указывая на некоторые особенно пышные экземпляры растений.

- По росту бобов определяется урожай года, - добавил он, - указывая на грядку с цветущими бобами в конце сада.

Грядка слегка волновалась от ветра, шелестя серо-зелеными остроконечными листиками под белыми и голубыми цветами. На каждом цветке, напоминавшем внешним видом полуоткрытый рот, красовалось по два черных пятна, точно по два глаза. В некоторых еще не совсем распустившихся цветках верхние лепестки слегка прикрывали черные пятна, подобно бледным векам, полуопущенным над зрачками, глядевшими из-под них. Трепет и колебание всех этих цветов с глазами и ртом носил странное выражение чего-то животного, притягивающего и необъяснимого.

"Как счастлива будет Ипполита здесь! - думал Джиорджио. - Она чувствует всегда нежное пристрастие ко всем скромным красотам земли. Я помню, как она вскрикивала от удовольствия и от удивления при виде незнакомого растения, нового цветка, листика, ягоды, оригинального насекомого, какой-нибудь тени, отражения. - Он представил себе ее высокую и стройную фигуру в грациозной позе среди зелени. Его охватило внезапное желание овладеть всем ее существом, всем ее вниманием и мыслями, заставить ее безумно любить его и доставлять ей каждую секунду новые радости. - Она будет видеть только меня. Она будет воспринимать внешние ощущения только через меня. Мои слова будут казаться ей приятнее всех звуков". И власть любви показалась ему внезапно безграничной, а его внутренняя жизнь помчалась вперед с головокружительной быстротой.

Поднимаясь по лестнице в Обитель, он думал, что сердце сто разорвется от возрастающего волнения. Выйдя на балкон, он окинул очарованным взглядом расстилавшийся перед ним пейзаж и почувствовал, несмотря на свое сильное волнение, что в этот момент солнце действительно светило в его душе.

Море, волновавшееся с ровным и постоянным шумом, отражало яркий свет неба, разбивая его на миллионы неизгладимых улыбок. Сквозь хрустально-прозрачный воздух ясно виднелись отдаленные местности: направо - Пенна дель Васто, гора Гаргано, острова Тремити, налево - мыс Моро, Никкиола, мыс Ортоны. Городок Ортона белел вдали на фоне лазури, подобно азиатскому городку на холме огненной Палестины, только без минаретов, а начерченный весь параллельными линиями. Эта цепь мысов и лукообразных заливов производила впечатление целого ряда богатых житниц, так как каждая ямка, каждое углубление заключали в себе хлебный клад. Цветущий дрок покрывал весь берег пестрой мантией. Из каждого куста поднималось густое облако благоухания, как из кадила. Вдыхаемый воздух освежал, как эликсир.

3

В эти первые дни все заботы Джиорджио сосредоточил на устройстве маленького домика, который должен был заключить в своей мирной тишине новую жизнь. Кола ди Шампанья, опытный во всех ремеслах, помогал Джиорджио в его приготовлениях. На полосе свежей штукатурки Джиорджио написал концом палки старинный девиз, внушенный ему его бодрым настроением: Parva domus, magna quios (Дом беден, покой велик). Даже три кустика фиалок, посеянных ветром в трещине стены, показались ему хорошим предзнаменованием.

Но когда все было готово и его обманчивая бодрость и пыл улеглись, он нашел в глубине своей души прежнее беспокойство, недовольство и непобедимую тоску, настоящей причины которой он не знал.

Все недавние огорчения и печальные образы вставали в его памяти: изможденное лицо матери со вспухшими и красными от слез веками, добрая и душу раздирающая улыбка Христины, болезненный ребенок с огромной головой, опущенной над почти бескровной грудью, мертвенно-бледная маска бедной, жалкой идиотки...

А усталые глаза матери спрашивали:

- Ради кого ты покидаешь меня?

4

Был полдень. Джиорджио исследовал извилистую тропинку, то спускавшуюся, то поднимавшуюся вдоль моря по направлению к мысу Делла Пенна. С живым любопытством и почти искусственным вниманием он глядел перед собой и кругом себя, точно старался понять какую-то тайную мысль, заключавшуюся во внешнем виде всего окружающего, и овладеть каким-то неосязаемым секретом.

В одном ущелье прибрежного холма вода ручейка направлялась по ряду выдолбленных стволов, поддерживаемых другими стволами, и пересекала все ущелья с одного края на другой. Несколько других ручейков бежали по черепицам, воткнутым в плодородную землю, покрытую роскошной растительностью; и там, и сям над блестящими и журчащими ручейками с легкой грацией наклонялись какие-то растения с чудными лиловыми цветочками. Все эти скромные творения, казалось, жили глубокой жизнью.

Вода бежала с холма и, проходя под маленьким мостиком, спускалась вниз на песчаный берег. Под тенью мостовой арки несколько женщин стирали холст, и их движения отражались в воде как в подвижном зеркале. На солнечном берегу был растянут белый как снег холст. Вдоль рельсов шел какой-то босой человек, неся туфли в руках. Женщина вышла из дома сторожа и быстрыми движениями вытряхнула мусор из корзины. Две девочки, нагруженные бельем, бежали, закатываясь от смеха. Старуха вешала на палку моток голубых ниток.

Немного дальше еще ручеек, веселый, волнистый, прозрачный, живой, смеясь, пересекал тропинку. Еще далее у одного дома виднелся пустынный лавровый сад. Тонкие и стройные стволы высились неподвижно, украшенные блестящей листвой. Один из лавров, самый крепкий, был любовно окутан большим ломоносом, оживлявшим листву лавров своими воздушными, белоснежными цветами и свежим благоуханием. Земля под ним казалась свеженасыпанной, и черный крест в углу дышал печальной покорностью тихого кладбища. В конце дорожки виднелась наполовину освещенная солнцем лестница, ведущая к приоткрытой двери, над которой красовались под карнизом две ветки благословенного оливкового дерева. На нижней ступеньке, сидя, спал старик с непокрытой головой, уткнувшись подбородком в грудь и сложив руки на коленях; лучи солнца начинали дотрагиваться до его почтенной головы. А из приоткрытой двери доносился, убаюкивая его старческий сон, ровный шум покачиваемой люльки и тихое мерное пение колыбельной песни.

Все эти скромные творения, казалось, жили глубокой жизнью.

5

Ипполита написала, что, согласно своему обещанию, приедет в Сан-Вито во вторник 20-го прямым поездом в первом часу дня.

До ее приезда оставалось еще два дня. Джиорджио написал ей: "Приезжай, приезжай! Я жду тебя и никогда еще не ждал с таким нетерпением. Каждая минута без тебя безвозвратно потеряна для счастья. Приезжай. Все готово. Или, вернее, ничего не готово, кроме моего ожидания. Ты должна запастись неиссякаемым терпением и снисходительностью, о моя дорогая подруга, потому что дикое и непроходимое уединенное место лишено всех удобств. О, до какой степени оно некультурно! Представь себе, мой друг, что Обитель отстоит от железнодорожной станции Сан-Вито приблизительно в трех четвертях часа, и этот путь нельзя сделать иначе, как пешком по крутой тропинке, проложенной между скал. Ты должна захватить с собой солидную обувь и огромные зонтики. Не привози с собой много платьев, достаточно нескольких светлых и прочных платьев для наших утренних прогулок. Не забудь взять купальный костюм... Это последнее письмо перед твоим приездом. Ты получишь его за несколько часов до отъезда. Я пишу тебе из библиотеки, т. е. из комнаты, где собраны все книги, которых мы не будем читать. Теперь уже не полдень. Солнце светит ярко. Перед моими глазами расстилается бесконечно однообразное море. Все располагает к лени, уединению, нежной любви. О, если бы ты была уже здесь! Сегодня я буду второй раз спать в Обители. Я буду спать один. Если бы ты видела эту кровать! Это простая деревенская кровать, огромный алтарь Гименея, широкая, как гумно, и глубокая, как сон праведника. Это брачная постель. Матрацы набиты шерстью с целого стада, а сенники - листьями с целого поля кукурузы. Могут ли все эти чистые и возвышенные предметы предчувствовать прикосновение к ним твоего обнаженного тела? Прощай, прощай. Как медленно тянется время! Кто это говорил, что у времени есть крылья? Я не знаю, что бы я дал, чтоб заснуть в этой покойной постели и проснуться только во вторник утром. Но я не буду спать. Я тоже потерял сон. Передо мной постоянно мелькает видение твоих губ".

6

Уже в течение нескольких дней перед его глазами постоянно мелькали чувственные видения. Его кровь разгоралась с необычайной силой. Достаточно было легкого дуновения, запаха, шелеста, какой-нибудь перемены в воздухе, чтобы вызвать румянец на его щеках, ускорить биение крови в его венах, привести его в состояние почти безумного волнения. Развитая в нем способность вызывать мысленно физические образы усиливала его возбуждение. Воспоминание о полученных ощущениях было так живо и так ясно в его уме, что его нервы получали от внутреннего призрака почти такой же сильный толчок, как прежде от реального существа.

В его крови скрылись зародыши, унаследованные от отца. Джиорджио - умственно и нравственно развитое создание - носил в крови наследство этого грубого существа. Но в нем инстинкт перешел в страсть, и чувственность вылилась почти в форму болезни; это причиняло ему огорчение, как дурная болезнь. Он приходил в ужас от внезапно охватывавшей и иссушавшей его лихорадки, делавшей его приниженным и неспособным мыслить. Некоторые низменные порывы причиняли ему страдания, точно какое-нибудь унижение. Неожиданные вспышки животного чувства, подобно урагану, налетавшему на возделанный сад, разрушали на некоторое время его мысленные способности, иссушали все его внутренние источники и оставляли в нем глубокие следы, которых он долго не мог загладить.

В момент чувственного порыва он ясно сознавал, как его истинное существо уступало место другому, чужому существу, которое проникало во все поры его организма и всецело овладевало им, как непобедимый узурпатор, от которого не помогала никакая защита. И Джиорджио постоянно преследовала роковая мысль о тщетности всех его усилий.

Его открытый и созерцательный ум весьма рано обратился на исследование его собственной внутренней жизни и понял, что весь интерес внешней жизни был ничто в сравнении с притягательной силой пропастей, которые он исследовал в самом себе. Поэтому в нем весьма рано разливалось тайное тщеславное стремление, которое возбуждает и направляет всех действительно интеллигентных людей, относящихся с презрением к обыденной жизни и стремящихся только изучить законы, управляющие развитием отраслей. Подобно некоторым отдельным художникам и современным философам, с которыми ему приходилось беседовать, он лелеял надежду создать себе внутренний мир, где бы он мог жить по

определенному методу, в полном равновесии и в непрерывном умственном труде, относясь вполне равнодушно к волнениям и событиям обыденной жизни.

Но роковая наследственность, которую он носил в глубине существа, подобно неизгладимому клейму поколений, от которых он происходил, мешала ему приблизиться к идеалу, к которому стремился его ум, и закрывала ему путь к спасению. Его нервы, кровь и плоть неуклонно выставляли свои низкие потребности.

Организм Джиорджио Ауриспа отличался крайним развитием чувствительности. Его нервы, проводящие внешние впечатления к мозговому центру, приобрели степень чувствительности, сильно превышавшую нормальную нервную деятельность здорового человека, и в результате даже приятные ощущения превращались у него в болезненные. Когда же после болезненного умственного состояния, явившегося следствием ненормального возбуждения нервов, наступало приятное состояние, то оно встречало горячий прием со стороны всего организма и поддерживалось в нем искусственным удержанием внешней причины; и именно наследственное развитие центра, предназначенного воспринимать чувственные впечатления, держало весь организм Джиорджио в своей власти.

Другая особенность организма Джиорджио Ауриспа состояла в частых приливах крови к мозгу. Вследствие его крайней нервности кровеносные сосуды в его мозгу часто теряли способность сокращаться, и поэтому нередко случалось, что какая-нибудь мысль или образ долго держались в его сознании, несмотря на все его усилия отогнать их. Такие образы и мысли, царившие в его уме против его воли, приводили его иногда в состояние временного частичного помешательства, и тогда малейшие молекулярные движения в его мозгу вызывали такие живые единичные или групповые представления, что трудно было отличить их от реальных. И, подобно опиуму или гашишу, это состояние доводило интенсивность его чувств и мыслей до степени галлюцинаций.

Таким образом, умственная жизнь Джиорджио Ауриспа отличалась неисчислимым множеством образов и мыслей, быстрой ассоциацией их и необычайной легкостью построения новых органических ощущений, новых состояний чувства. Он в совершенстве пользовался известным, чтобы комбинировать неизвестное.

При таком складе ума Джиорджио Ауриспа не мог мыслить методически и найти равновесие. Он не управлял ни своими мыслями, ни инстинктами, ни чувствами и напоминал "судно, которое развернуло в бурю все свои паруса".

И тем не менее его живой ум, проникавший иногда дальше, чем средний человеческий ум, составил ему довольно верное понятие о жизни.

Прежде всего в нем были в высшей степени развиты способность изоляции и чувство бренности, составлявшие метод некоторых из его любимых современных идеологов. "Так как все наши усилия не в состоянии вывести нас из сферы собственного Я, то нужно понемногу обрывать нити, связывающие нас с обыденной жизнью, и избегать напрасной траты драгоценной энергии. Сузив таким образом круг собственного материального существования, мы должны пустить в ход все силы, чтобы по возможности расширить и усилить интенсивность внутреннего мира, до бесконечности умножая его явления и сохраняя равновесие между ними. Когда мы познаем и поймем все законы, управляющие явлениями, то ничто в обыденной жизни не будет оскорблять, удивлять и волновать нас. Мы будем жить нашей внутренней жизнью, и внешний мир не будет доставлять нам никаких выдающихся зрелищ, никаких продолжительных наслаждений".

Но душа Джиорджио Ауриспа отчаивалась и тяготилась подобной изоляцией от внешнего мира и билась со слепым безумием, как узник в вечном заключении, пока совсем не выбивалась из сил. И тогда она уходила в себя и свертывалась, как нежный лист. В узком кругу ее страдания были по-прежнему остры и не успокаивались, вызывая глухое и глубокое раздражение, непонятное недомогание и постоянную упорную боль. Внезапно горячая волна мыслей разрывала круг и орошала сухую почву. Душа вступала в новое состояние экспансивного расширения, располагавшего к мечтам, ошибкам и планам, но все мечты были тщетны, планы изменчивы, а счастье было по-прежнему далеко.

Под влиянием какого-то атавистического сознания этот умственно развитый человек не мог отказаться от мечты о счастье; несмотря на убеждение, что все бренно на земле, он не мог побороть своего стремления искать счастья в обладании другим созданием! Он прекрасно знал, что любовь - самое большое несчастье на земле, потому что она составляет высшее усилие человека, стремящегося выйти из своего внутреннего одиночества - усилия такого же бесполезного, как и все остальные. Но непреодолимое стремление влекло его к любви. Он прекрасно знал, что любовь как явление есть проходящая форма, т. е. то, что постоянно изменяется, и тем не менее он претендовал на постоянство любви, на любовь, которая заполнила бы целое существование. Он прекрасно знал, что непостоянство женщин неизлечимо, но не мог отказаться от надежды, что его возлюбленная будет верна ему до самой смерти. Этот странный контраст между ясностью мысли и слепотой чувства, между слабостью воли и силой инстинкта, между действительностью и воображаемым производил в его душе фатальный беспорядок. Его мозг, заваленный массой психологических наблюдений, приобретенных лично и от других психологов, часто смешивал и ошибался, анализируя душевное состояние его самого и других. Привычка к монологам, в которых его ум преувеличивал и изменял внутреннее состояние, над которым работал, часто вводила его в заблуждение относительно степени его страданий и усиливала их. Смешение реальных и воображаемых ощущений приводило его в такое ненормальное и запутанное состояние, что он почти терял в нем сознание своего существования. "Мы сделаны из той же субстанции, как наши мечты", - думал он, и из глубины его существа поднималось что-то вроде легкой дымки, чему случайное дуновение придало фантастические формы. Вследствие того, что все его духовные способности были поглощены его страданиями, он являлся неспособным ни на какую работу. Приобретя с наследством Димитрия в очень раннем возрасте полную материальную независимость, он не был вынужден работать из нужды, что иногда бывает полезно. Когда же он делал над собой тяжелое усилие и, наконец, заставил себя приняться за работу, то его охватывало понемногу чувство не скуки, но физического отвращения и такого сильного раздражения, что даже обстановка труда становилась ненавистной, и он бежал из дома на улицу, на площадь, все равно куда, только подальше от работы.

Мысль о смерти была самой ужасной и в то же самое время самой любимой мыслью Джиорджио и царила над всеми остальными. Казалось, что Димитрий Ауриспа, нежный самоубийца, звал к себе наследника, и наследник сознавал роковую силу, таившуюся в глубине его существа. Предчувствие внушало ему иногда инстинктивный ужас, близкий к помешательству, а еще чаще вызывало в нем тихую грусть, к которой примешивалось сострадание к самому себе, и он медленно упивался этой таинственной грустью.

Теперь же, после кризиса, из которого он с огромным трудом вышел цел и невредим, к нему вернулись сентиментальные иллюзии. Устояв против притягательной силы смерти, он глядел теперь на жизнь немного затуманенными глазами. Тогда как прежде отвращение к тому, чтобы прямо глядеть в лицо действительности и открыто встретить настоящую жизнь, привело его на край могилы, теперь он почерпал в иллюзии искру веры в будущее. "В жизни есть только один род прочного счастья - это полная уверенность в обладании другим существом. И я ищу этого счастья". Он искал то, чего невозможно найти. Проникнутый сомнением до самой глубины существа, он хотел приобрести как раз то, что наиболее противоречило его натуре, - уверенность, уверенность в любви! Но разве он не видел много раз, как эта уверенность разрушалась под упорным влиянием анализа? Разве он не искал ее тщетно в течение двух долгих лет? Но он должен был желать этого.

7

Проснувшись на заре великого дня после нескольких часов беспокойного сна, Джиорджио Ауриспа подумал, сильно волнуясь: "Сегодня она приедет! При сегодняшнем свете я увижу ее. Я заключу ее в свои объятия на этой постели. Мне кажется, что я овладею ею сегодня впервые, мне кажется, что я должен умереть от этого счастья". Видение Ипполиты в его объятьях заставило его вздрогнуть всем телом, точно от электрического тока. В нем повторилось опять ужасное физическое явление, в тиранической власти которого он делался беззащитной жертвой. Его умственная деятельность всецело подпала под влияние чувственного желания, потому что все впечатления направились в ту часть мозгового центра, которая была приведена предыдущим отдыхом в состояние крайней молекулярной подвижности. Наследственная чувственность с неудержимой силой опять разгоралась в этом нежно любящем человеке, который охотно называл свою возлюбленную сестрой и стремился к духовному единению с ней.

Он мысленно перебрал все обнаженные части тела своей возлюбленной. Видимые сквозь пламя желания, они приобретали в его глазах фантастическую, почти сверхъестественную красоту. Он перебрал также мысленно все ласки своей возлюбленной, и все ее позы и движения приобрели в его глазах неописуемое чувственное обаяние. Ипполита олицетворяла собой свет, благоухание, гармонию.

Он, он один обладал этим чудным созданием! Но, подобно дыму из огня, в его желании зародилось чувство ревности. Заметя в себе возрастающее возбуждение, он соскочил с постели, чтобы рассеять свои сомнения.

Сквозь окно при первых лучах зари виднелась бледно-серая, еле колеблющаяся роща. За нею расстилалось бледное однообразное море; воробушки тихо щебетали; из запертого хлева доносилось робкое блеяние ягненка.

Когда Джиорджио вышел на балкон, освежившись холодной водой, он стал глубоко вдыхать в себя утренний воздух, насыщенный испарениями. Его легкие расширились, а мысли стали живее и бодрее, являя перед ним образ ожидаемой Ипполиты; волна юности охватила его душу.

Перед его глазами развертывалась картина ясного, безоблачного, лишенного всякой таинственности восхода солнца. Из почти белоснежного моря поднимался красный круг с отчетливыми, точно вырезанными очертаниями, подобно металлическому шару, вышедшему из печи.

Кола ди Шампанья, подметавший площадку, воскликнул:

- Сегодня большой праздник. Приедет синьора. Сегодня начинает колоситься хлеб, не дожидаясь Вознесения.

Джиорджио спросил, улыбаясь в ответ на приветливые слова старика:

- Позаботились ли вы о женщинах, чтобы нарвать цветов? Надо осыпать цветами весь путь.

Старик сделал движение, означавшее, что он не нуждается в напоминании.

- Я позвал пятерых!

И, называя девушек одну за другой, он указывал дома, где они жили.

- Дочь Шиммии, дочь Сгуаста, Фаветта, Сплендоре, дочь Гарбино.

Звуки этих имен произвели на Джиорджио приятное впечатление. Ему показалось, что все духи весны врывались в его душу. Его охватила свежая волна поэзии. Может быть, эти девушки вышли из сказок, чтобы усеять цветами путь Прекрасной Римлянке?

В ожидании приезда возлюбленной он предался приятно-тревожному чувству, спустился вниз и спросил:

- Где они рвут цветы?

- Вон там, - ответил Кола ди Шампанья, указывая на холм, - они в дубовой роще. Ты найдешь их по пению.

С холма действительно доносились изредка звуки женского пения. Джиорджио отправился по склону искать майских певуний. Извилистая тропинка шла по роще молодых дубков. В одном месте она разветвлялась на множество тропинок, терявшихся вдали. Все эти узкие дорожки, пересекаемые бесчисленными корнями, прильнувшими к земле, составляли что-то вроде альпийского лабиринта, где щебетали воробушки и распевали дрозды. Джиорджио шел верной дорогой, руководясь пением и запахом дрока. Действительно, он скоро нашел девушек.

Они собирали цветы на площадке, где кусты дрока были так густо покрыты цветами, что представляли одну сплошную великолепную желтую мантию. Пять молодых девушек собирали цветы, наполняли ими корзины и громко распевали протяжные песни. Доходя до конца стиха, они выпрямлялись из-за кустов, чтобы звуки свободнее выливались из их расширенной груди, и долго-долго тянули последнюю ноту, глядя друг другу в глаза и протягивая руки, полные цветов.

Увидя чужого, они замолчали и наклонились над кустами. Плохо сдерживаемый смех пробежал по желтым цветам.

- Которая из вас Фаветта? - спросил Джиорджио. Одна девушка со смуглым, как оливки, лицом ответила удивленным и почти испуганным тоном:

- Это я, синьор.

- Ты ведь первая певица в Сан-Вито?

- Нет, синьор, это неправда.

- Правда, правда, - воскликнули подруги. - Заставь ее петь, синьор.

- Нет, неправда, синьор. Я не умею петь.

Она отказывалась петь, смеясь и краснея, и крутила в руках передник. Подруги уговаривали ее. Она была маленького роста, но хорошо сложена, с широкой грудью, развитой пением. У нее были волнистые волосы, густые брови, орлиный нос; что-то дикое проглядывало в движениях ее головы.

После непродолжительного отнекиванья она согласилась. Подруги взялись за руки и окружили ее. Их фигуры возвышались над цветущими кустами, а кругом них жужжали прилежные пчелы.

Фаветта запела сперва неуверенным голосом, но с каждой нотой се чистый, звонкий и хрустальный, как ручей, голос становился все увереннее. Она пела двустишие, а подруги хором подпевали ей и тянули последние ноты, сближая головы, чтобы образовать одну волну звуков, и их протяжное пение напоминало литургию.

8

Ипполита приехала. Она прошла по цветам, как Мадонна, явившаяся совершить чудо; она прошла по целому ковру цветов. Она явилась наконец и переступила порог Обители!

Усталая и счастливая, она безмолвно предоставляла теперь губам возлюбленного свое мокрое от слез лицо, отдаваясь всецело его ласкам, и плакала, и улыбалась под его бесчисленными поцелуями. Куда девались воспоминания о том времени, когда его не было? Что значили теперь все несчастья, неприятности, беспокойство, утомительная борьба против неумолимо жестокой жизни? Что значили все огорчения в сравнении с этим возвышенным счастьем? Она жила, она дышала в объятьях возлюбленного и чувствовала себя горячо любимой. Она знала только то, что она горячо любима. Все остальное исчезало и не существовало теперь для нее.

- О Ипполита, Ипполита! О дорогая моя! Как я стремился к тебе. Ты приехала. Теперь ты долго, долго останешься со мной. Если ты бросишь меня, я умру...

Он ненасытно целовал ее губы, щеки, шею, глаза, вздрагивая всем телом каждый раз, как он встречал ее теплые и горячие слезы. Ее улыбка, слезы, выражение счастья на ее изнуренном от усталости лице, мысль, что эта женщина не колебалась ни секунду пойти на его зов, сделала длинное утомительное путешествие и плакала теперь под его поцелуями, не будучи в состоянии вымолвить слова от наплыва чувств, - все эти страстные и нежные впечатления облагораживали его чувства и стремление к ней, вызывали в нем чувство почти чистой любви и возвышали его душу. Он сказал, вынимая длинную булавку, которой были приколоты ее шляпа и вуаль:

- Ты, по-видимому, очень устала, моя бедная Ипполита! Ты страшно бледна.

Вуаль ее была поднята на лоб, и она не успела еще снять дорожного плаща и перчаток. Он привычным движением снял с нее шляпу и вуаль и освободил ее прекрасную темную голову, покрытую гладкими волосами; они напоминали плотно надетую каску, не нарушали чистой и изящной линии затылка и оставляли открытой шею.

Джиорджио снова стал покрывать ее поцелуями и нашел на ее шее под левым ухом две родинки. К ее платью был пришит белый кружевной воротничок, и узенькая черная бархатная ленточка прелестно выделялась на ее бледной шее. Из-под открытого плаща виднелся суконный костюм с мельчайшими черными и белыми полосками, сливавшимися в серый цвет; это был памятный костюм из Альбано. Платье ее было пропитано знакомым слабым запахом фиалок.

Губы Джиорджио становились все более страстными или, как она выражалась, ненасытными. Он перестал целовать ее, помог ей снять плащ и перчатки и прижал се голые руки к своим вискам, охваченный безумным желанием чувствовать ее ласки. Прижимая руки к его вискам, она притянула его к себе и стала осыпать его лицо медленными горячими поцелуями. Джиорджио узнавал ее божественные, несравненные губы; сколько раз ему чудилось, что они прижимаются к поверхности его души, и это наслаждение превышало всякое чувственное удовольствие и затрагивало высшие струны существа.

- Я умру, - прошептал он, дрожа всем телом, как струна, и чувствуя у корней волос резкий холод, спускавшийся вниз по спине. И в глубине души он ощутил неясное инстинктивное чувство ужаса, замеченное им еще прежде.

- Теперь прощай, - сказала Ипполита, оставляя его. - Где моя комната? О Джиорджио, как нам хорошо будет здесь!

Она с улыбкой оглядывалась кругом, сделала несколько шагов в сторону двери, наклонилась поднять с полу несколько цветков и стала с видимым наслаждением вдыхать их запах. Она была все еще взволнована и почти опьянена этой царской почестью, этой наивной и милой встречей, устроенной ей по дороге. Может быть, это был сон? Неужели это была она, Ипполита Санцио, в этом незнакомом месте, в этой волшебной стране, окруженная и воспетая этой чудной поэзией? И слезы опять появились на ее глазах. Она бросилась на шею возлюбленному и сказала:

- Как я благодарна тебе!

Ничто не опьяняло ее так, как эта поэзия. Она чувствовала, что идеальный свет, которым окружал ее возлюбленный, возвышал и облагораживал ее существо, чувствовала, что живет другой, более возвышенной, жизнью, которая влияла на ее душу, как кислород на легкие, привыкшие дышать испорченным воздухом.

- Как я горда, что принадлежу тебе! Ты - моя гордость! Мне достаточно пробыть в твоем присутствии одну минуту, чтобы почувствовать себя совершенно иной женщиной. Ты сразу меняешь мой дух и мою кровь. Я перестала быть Ипполитой. Зови меня теперь иначе.

Он сказал:

- Душа!

Они обнялись и крепко поцеловались, точно хотели вырвать с корнем поцелуи, открывавшиеся на их губах. Ипполита повторила, освобождаясь из его объятий:

- Теперь прощай. Где моя комната? Покажи ее...

Джиорджио обнял ее за талию и провел в соседнюю комнату. Это была спальня. Она воскликнула от удивления при виде брачной постели, покрытой большим желтым цветистым одеялом:

- Но мы заблудимся в ней...

Она, смеясь, обходила кругом монументальную кровать.

- Самое трудное будет взобраться на нее.

- Ты поставишь ногу сперва на мое колено по старинному местному обычаю.

- Сколько святых! - воскликнула она, увидя на стене у изголовья постели ряд священных изображений.

- Надо закрыть их.

- Да, конечно...

Оба говорили с трудом и изменившимся голосом; оба дрожали под влиянием неудержимого желания, почти теряя сознание при мысли о предстоящем блаженстве. Кто-то постучался в дверь на лестницу. Джиорджио вышел на балкон.

Это была Елена, дочь Клавдии. Она пришла сказать, что завтрак готов.

- Что ты хочешь делать теперь? - спросил Джиорджио, в нерешимости обращаясь к Ипполите и еле сдерживаясь.

- Право, Джиорджио, я не голодна. Мне совсем не хочется есть. Я пообедаю вечером, если ты ничего не имеешь против...

Обоих занимала теперь одна только мысль, и они понимали, что все остальное было немыслимо для них теперь. Джиорджио сказал как-то порывисто:

- Пойдем в твою комнату. Ты найдешь все готовым для мытья. Пойдем.

И он повел ее в комнату, уставленную огромными простыми циновками.

- Видишь, твой багаж и чемоданы уже здесь. Прощай. Приходи скорее. Помни, что я жду тебя, и каждая лишняя минута прибавит мне мучений. Помни это.

Он оставил ее одну. Через несколько времени до его слуха донесся плеск воды, стекавшей в чашку с огромной губки. Он знал приятную свежесть ключевой воды и представлял себе, как вздрагивает стройное тело Ипполиты под освежающими струями. И снова он стал неспособен думать о чем-либо другом, кроме обладания ею. Все остальное исчезло в его глазах. Он слышал только плеск воды на ее чудном обнаженном теле. И когда этот шум прекратился, он так сильно задрожал, что зубы его застучали, точно в смертельной лихорадке. Он видел расширенными глазами чувственности, как женщина сбрасывала купальный халат и стояла свежая и нежная, как золотистое изваяние.

- Ипполита, Ипполита! - закричал он, не помня себя. - Приходи так, как есть. Приходи, приходи!

9

Почти выбившись из сил после безумных ласк Джиорджио, Ипполита понемногу засыпала теперь. Улыбка на ее губах становилась все бессознательной и, наконец, совсем исчезла. Губы на секунду сжались, потом медленно раскрылись, и под ними показались белые влажные зубы.

Джиорджио глядел на нее, приподнявшись на локте, и любовался ее красотой.

"Всегда ли, - думал он, - всегда ли, когда я имел счастье от нее, она имела счастье от меня? Сколько раз она ясными, бесстрастными глазами глядела на мое безумие? Сколько раз моя пылкая любовь была непонятна ей? - Волна сильных сомнений ворвалась в его душу при виде спящей. - Истинное, глубокое единство в области чувственности тоже только одно воображение. Чувства моей возлюбленной так же темны для меня, как ее душа. Я никогда не буду в состоянии заметить в ней тайное отвращение, неудовлетворенное желание, неулегшееся раздражение. Я никогда не буду знать различных ощущений, которые одна и та же ласка вызывает в ней в разное время. Ее чувственность крайне изменчива из-за ее истеричности, достигавшей прежде высшей степени развития. Больной организм, как у нее, проходит в течение дня целый ряд физических состояний, не имеющих между собой ничего общего, а иногда даже противоречащих одно другому. Самый проницательный ум не может разобраться в такой неустойчивости чувств. Ласки, которые заставляли ее утром стонать от удовольствия, позже могут быть ей неприятны. Ее нервы могут стать враждебны мне. Под моим долгим поцелуем, доставляющим мне высокое наслаждение, в ее душе может зародиться неприязненное чувство. Но неестественность и скрытность в области чувств свойственны всем женщинам, любящим и нелюбящим. Даже любящие, страстные женщины более склонны держаться неестественно и скрытно в физическом отношении, так как боятся огорчить любимого человека, показывая, что не разделяют его наслаждений, мало отзывчивы на его ласки и не склонны всецело отдаваться ему. Кроме того, страстные женщины часто любят преувеличивать мимику страсти, понимая, что они этим увеличивают возбуждение человека и льстят его мужской гордости. И, действительно, невыразимая гордая радость наполняет мне сердце, когда она наслаждается и упивается счастьем, которое я в состоянии дать ей. Она счастлива (я вижу это), что чувствует себя побежденной и находится в моей власти, и знает, что мое тщеславие - тщеславие молодого человека - состоит в том, чтобы заставить ее просить передышки, вырвать у нее судорожный крик, оставить ее почти неподвижной и бессильной на подушке. Сколько же в ее поведении искренности и сколько страстного преувеличения? Может быть, ее пылкая страсть есть только чисто внешняя привычка нравиться мне? Может быть, она часто уступает моему желанию, не стремясь ко мне сама? Что, если ей приходится иногда подавить в себе зарождающееся отвращение? В ней очевидно желание нравиться мне, удовлетворять мои желания, исполнять все мои капризы. За эти два года нашей любви она дошла до того, что понемногу сократила мою инициативу в отношении любви и приобрела, так сказать, привилегию на ласки. Она счастлива, когда может сама возбудить мою чувственность. Она действительно изнежила меня. Ей нравится возбуждать мою чувственность. Это как бы отместка за ее неопытность в первые месяцы нашей любви. Зная, что больше нравится ее учителю, она счастлива, что может удовлетворять его вкус. Но сходимся ли мы во вкусах? Какое впечатление производит на нее моя сильная дрожь? Она кажется на вид счастливой и уверяет, что страшно счастлива. Однажды она призналась мне, что выше всего для нее не непосредственное чувственное удовольствие, а вид моего безумного страстного опьянения, вызванного только по ее инициативе, ее чудными ласками. Вполне ли искренно она сказала это? Мне кажется, да. Разве это постоянная мания самоотверженности, постоянное подавление эгоизма - не самые возвышенные и своеобразные проявления любви? Она - драгоценная возлюбленная, она - мое создание".

Джиорджио приподнял край одеяла, чтобы увидеть ее всю с ног до головы.

Она лежала на правом боку в усталой позе. Ее тело было стройно и длинно, может быть, слишком длинно, но полно змеиного изящества. Узким тазом она напоминала мужчину. Бесплодный живот сохранил первоначальную девственную чистоту. Груди были маленькие и крепкие, точно из нежного алебастра, и необычайно выдающиеся соски были окрашены в розово-фиолетовый цвет. Всей задней частью тела от шеи до ног она тоже напоминала мужчину; это был образец идеального человеческого типа, запечатленный природой на одном из индивидов среди всей массы обыкновенных типов, которые образуют род человеческий. Но самой выдающейся особенностью в глазах Джиорджио был чрезвычайно редкий колорит ее кожи, совершенно не похожий на обычный колорит смуглых женщин. Сравнение с золотистым алебастром, освещенным изнутри, давало только смутное понятие о божественной красоте ее кожи. Казалось, что какая-то неосязаемая золотая и янтарная краска разлилась по ней, отливая всевозможными оттенками, гармоничная, как музыка; у ребер и спинного хребта она становилась темнее, а на груди и в складках кожи - нежнее и светлее. Разбросанные по телу родинки, напоминавшие светлые зерна, еще лучше выделяли красоту этого сокровища, которому Джиорджио посвятил самое благородное из пяти человеческих чувств.

Джиорджио вспомнил слова Отелло: "Я предпочел бы быть жабой и жить в сырой пещере, чем оставить в любимом создании одну точку для других людей".

Ипполита пошевелилась во сне с мимолетным страдальческим выражением лица. Она откинула голову назад на подушку, и на ее вытянутой шее слегка вырисовывались артерии. Ее нижняя челюсть немного выдавалась вперед, подбородок был длинноват, ноздри широки. В профиль эти недостатки выступили яснее, но не произвели на Джиорджио неприятного впечатления, потому что он не мог представить себе их правильными, не отнимая у лица глубокой выразительности. Выразительность, то нематериальное, что светит в материи, эта изменчивая и неизмеримая сила, которая проникает в черты лица и изменяет их, эта внешняя душа, которая придает чертам лица символическую красоту, более возвышенную, чем реальная чистота и правильность линий, - выразительность была главной притягательной силой Ипполиты Санцио и служила постоянной пищей для любви и мечтаний страстного мыслителя.

"И такая женщина, - думал он, - принадлежала прежде другому, а потом мне. Она лежала с другим человеком и спала с ним в одной кровати и на одной подушке. Во всех женщинах чрезвычайно сильно развита так называемая физическая память, т. с. память об ощущениях. Помнит ли она, какие ощущения возбуждал в ней тот человек? Могла ли она забыть человека, который сделал ее женщиной? Что она испытывала под ласками мужа? - Эти вопросы, которые он ставил себе в тысячный раз, вызывали в его душе хорошо знакомую ему тоску. - О, почему мы не можем сделать так, чтобы существо, которое мы любим, умерло и потом воскресло с девственным телом, с чистой душой?"

Он вспомнил слова, которые Ипполита сказала ему в час высшего упоения: "Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви".

Ипполита вышла замуж весной за год до начала их любви. Через несколько недель у нее началась упорная и жестокая болезнь матки, уложившая ее в постель и продержавшая ее долго между жизнью и смертью. Но, к счастью, болезнь спасла ее от дальнейших сношений с отвратительным человеком, овладевшим ею, как бессильной добычей. Когда же она, наконец, поправилась, то отдалась страстной любви, как мечте, и слепо, неожиданно, без раздумья полюбила незнакомого молодого человека, который странным и ласковым голосом говорил ей никогда не слышанные прежде слова. Она не солгала, сказав ему: - "Ты берешь меня девушкой. Я не знала никакого наслаждения в любви".

Все события начала их любви ясно, одно за другим, встали в памяти Джиорджио. Он стал перебирать мысленно свои чувства и ощущения того времени.

Они познакомились с Ипполитой 2 апреля в церкви, а 10 апреля Ипполита согласилась прийти к нему на дом. О, незабвенный день! Она не могла сразу отдаться ему вся, потому что не успела еще совсем поправиться после болезни; это продолжалось около двух недель, в течение целого ряда их свиданий. Она позволяла этому человеку, в котором желание дошло до безумного отчаяния, неудержимо ласкать себя и отдавалась его безумным ласкам с неопытностью, незнанием, глубоким смущением и иногда даже испугом, являя перед возлюбленным сильное и божественное зрелище агонии стыдливости, побежденной страстью. Много раз она теряла сознание в эти дни; с ней случались припадки, делавшие ее похожей на труп, или судороги, сопровождавшиеся мертвенной бледностью, стучанием зубов, сведением пальцев, исчезновением зрачка под веками. В конце концов она была в состоянии отдаться ему вся! Первый раз она была инертна и холодна и, казалось, с трудом сдерживала отвращение. Два или три раза на ее лице мелькнуло выражение боли. Но постепенно в ее онемевших от болезни фибрах начала пробуждаться скрытая чувствительность; она, может быть, чувствовала еще боль от нервных судорог и находилась под влиянием враждебного инстинкта против акта, показавшегося ей отвратительным в брачные ночи. И в один майский день под пылкими ласками Джиорджио, повторявшего одно страстное слово, она получила, наконец, внезапное откровение высшего наслаждения. Она вскрикнула и вытянулась на постели, бессильная и переродившаяся, и две слезы заблестели на ее глазах, подобно двум жемчужинам.

Это воспоминание заставило Джиорджио пережить часть прежнего упоения. Он чувствовал себя тогда создателем.

Какая глубокая перемена произошла с того дня в этой женщине! Что-то новое, неуловимое, но реальное проникло в ее голос, жесты, взгляд, акцент, движения, во всю ее внешность. Джиорджио присутствовал при самом упоительном зрелище, о котором может мечтать интеллигентный человек. На его глазах любимая женщина изменилась наподобие его, приобрела от него мысли, суждения, вкусы, настроение - одним словом, то, что дает уму особый отпечаток, особый характер. В разговоре Ипполита стала употреблять его любимые выражения, произносить некоторые слова с его акцентом. Она даже старалась подражать его почерку. Никогда еще влияние одного человека на другого не было так быстро и сильно. Ипполита правильно заслужила от возлюбленного определение: gravis dum suavis.

Ипполита снова переменила положение во сне, слабо застонала и вытянулась. Легкий пот увлажнял ее виски; из полуоткрытого рта вырвалось немного ускоренное и почти неровное дыхание; ее брови иногда хмурились. Она видела сон. Но какой сон?

Охваченный беспокойством, которое быстро перешло в непонятное волнение, Джиорджио стал следить за мельчайшими изменениями в выражении ее лица, надеясь обнаружить в них что-нибудь. Но что именно? Он был не в состоянии рассуждать и подавить в себе безумный наплыв подозрений и страшных сомнений.

Ипполита вздрогнула во сне, вся съежилась, точно под сильными руками невидимого человека, державшего ее за бедра, и откинулась назад в сторону Джиорджио со стонами и криком - Нет; нет! - Потом она два или три раза глубоко и судорожно вздохнула и опять задрожала.

Охваченный безумной тревогой, Джиорджио пристально глядел на нее и прислушивался, боясь услышать еще другие слова или какое-нибудь имя, мужское имя! Он ждал в невероятном волнении, точно под угрозой удара молнии, который должен был в одну секунду уничтожить его.

Ипполита проснулась, туманным испуганным взором поглядела на него и почти невольным движением крепко прижалась к нему.

- Что тебе снилось? Скажи, что тебе снилось? - спросил изменившимся голосом, в котором, казалось, отражалось биение его сердца.

- Не знаю, - ответила она в полусне, прижимаясь щекой к его груди и опять засыпая. - Я не помню...

И она снова уснула.

Но Джиорджио продолжал неподвижно лежать под нежным давлением ее щеки; в его душе шевелилась глухая злоба, и он чувствовал себя чужим, одиноким, бесцельно любопытным и понимал, что он - не одно со спавшим на его груди созданием. Горькие воспоминания шумным роем закружились в его уме. Он не мог ничего противопоставить ужасным сомнениям, давившим его душу и делавшим голову возлюбленной на его груди тяжелой как камень.

Ипполита опять вздрогнула, застонала и зашевелилась, точно под новым насилием. Она испуганно открыла глаза и застонала:

- О, Боже мой!

- Что с тобой? Что тебе приснилось?

- Не знаю...

Ее лицо судорожно подергивалось.

- Ты, верно, давил меня, - продолжала она. - Мне казалось, что ты толкаешь меня и причиняешь мне боль.

Видно было, что она страдает.

- О, Боже мой! Мои прежние боли...

Она страдала иногда остатками нервной болезни. С ней случались еще иногда непродолжительные припадки и судороги, вырывавшие у нее стон или крик.

Она обернулась к Джиорджио и, поглядев ему в глаза, заметила в его зрачках следы бури и поняла, в чем дело.

- Ты делал мне так больно! - повторила она тоном ласкового упрека.

Джиорджио вдруг схватил ее в свои объятия, отчаянно сжал и стал душить ласками.

10

Погода была почти летняя, и Джиорджио предложил пообедать на открытом воздухе.

Ипполита согласилась, и они пошли вниз.

Спускаясь по лестнице, они держались за руки, медленно переставляя ноги с одной ступеньки на другую, останавливаясь посмотреть на цветы и оборачиваясь одновременно поглядеть друг другу в лицо, точно они виделись в первый раз. Их глаза казались им больше, глубже, выразительнее, и под ними были почти неестественные темные круги. Они молча улыбались под влиянием неясного ощущения: им казалось, что их существа стали легкими, как дым, и рассеивались в бесконечном пространстве. Так они дошли до парапета и стали глядеть на море и прислушиваться к шуму.

То, что они видели, было необычайно величественно, но им казалось, что оно освещается каким-то особенным светом, как бы сиянием их душ. То, что они слышали, было необычайно возвышенно, но казалось им тайной, открытой им одним.

Прошло несколько мгновений! Они встрепенулись не от дуновения ветра, не от плеска волны, не от мычания коровы, не от лая собаки, не от человеческого голоса, но от прежней тревоги, вновь проснувшейся, несмотря на их радостное настроение. Несколько мгновений уже безвозвратно прошли! Оба чувствовали, что жизнь идет дальше, время бежит, все делается чужим, душа по-прежнему становится тревожной, а любовь несовершенной. Оба понимали, что минута высшего забвения, единственная минута, прошла бесповоротно.

- Как далеко! - прошептала Ипполита под впечатлением царившей кругом тишины и одиночества. Она ощущала какой-то смутный страх перед этим широким пространством, перед чистым небосклоном, постепенно бледневшим горизонтом.

Место, где они дышали теперь, казалось обоим необычайно далеким от знакомых им мест, уединенным, неизвестным, недоступным, почти вне мира сего. И несмотря на то, что их заветное желание было исполнено, оба ощущали в глубине души какой-то страх, точно они предчувствовали, что полнота новой жизни не удовлетворит их. Они молча простояли еще несколько минут рядом, но не держась друг за друга, любуясь холодно-свинцовой Адриатикой, на которой назревавшие волны пенились ярко-белым цветом. Свежий ветерок шелестел иногда листвой акаций и разносил по воздуху их чудный аромат.

- О чем ты думаешь? - спросил Джиорджио, искусственно оживляясь, точно он хотел отогнать от себя упорно овладевшую им грусть.

Он стоял теперь наедине со своей возлюбленной, он жил и был свободен, но сердце его не было удовлетворено. Может быть, его отчаяние было безутешно? Чувствуя себя снова отделенным от безмолвного создания, он взял ее за руку и взглянул ей в глаза.

- О чем ты думаешь?

- О Римини, - ответила Ипполита с улыбкой.

- Опять прошлое! Воспоминание из прошлой жизни в этот момент! Да ведь это было тоже Адриатическое море. - Враждебное чувство зашевелилось в его душе против бессознательно пробуждавшей в нем воспоминания Ипполиты. Но сейчас же в его памяти засветились и заблестели все наиболее возвышенные моменты из прошлого его любви и отдаленные события, окутанные волнами музыки, перерождавшими их и показывавшими их в ином свете. Перед ним мелькнули лирические моменты его страстной любви, окруженные самой благоприятной обстановкой, среди величественной природы и искусства, облагородивших его счастье. Почему же теперь, при сравнении, бледнели настоящие минуты? В его глазах, как бы ослепленных быстрой молнией, бледнело теперь все окружающее. И он заметил, что это уменьшение света причиняло ему какие-то неопределенные физические страдания, точно внешнее явление было в непосредственной связи с жизненным элементом.

Он стал искать какие-нибудь слова, чтобы привлечь к себе внимание женщины, привязать ее к себе какими-нибудь чувствительными нитями, как бы вернуть себе потерянное сознание действительности. Но найти такие слова было крайне трудно; мысли его путались и производили хаос в его голове. Услышав стук тарелок, он спросил:

- Ты не голодна?

Этот вопрос, внушенный ему мелкой житейской надобностью и произнесенный с неожиданной детской живостью, заставил Ипполиту улыбнуться.

- Да, немного, - ответила она.

Они поглядели на накрытый стол под дубом. Через несколько минут обед должен был быть готов.

- Тебе придется удовольствоваться тем, что есть, - сказал Джиорджио. - Здесь очень простой, почти деревенский стол.

- О, с меня довольно одной зелени... Она с веселым видом подошла к столу и с любопытством

стала разглядывать скатерть, приборы, хрусталь, тарелки, находя все необычайно изящным и радуясь как ребенок при виде голубых цветов, украшавших белый тонкий фарфор.

- Все мне нравится здесь.

Она наклонилась над большим круглым, еще теплым хлебом с красивой румяной коркой и с наслаждением стала вдыхать в себя его аромат.

- Как чудно он пахнет!

Она с детской жадностью отломила кусочек от хрустящего рая.

- Какой чудный хлеб!

Ее крепкие и чистые зубы блестели, откусывая хлеб; все движения губ живо выражали получаемое ею удовольствие. Ее внешность при этом дышала искренней и свежей грацией, которая прельщала Джиорджио, как неожиданная новость.

- На, попробуй, как вкусно!

Она протягивала ему начатый кусок хлеба с влажными следами зубов и проталкивала его Джиорджио в рот, смеясь и передавая ему свою веселость.

- Попробуй!

Он нашел его превкусным и отдался мимолетному очарованию, казавшемуся ему новым. Его охватило внезапно безумное желание заключить в свои объятия очаровательное создание и умчаться с ней, как с добычей. Его сердце наполнилось неясным стремлением к счастливой, почти дикой жизни, к физической силе, цветущему здоровью, к простой и нетребовательной любви, к великой первобытной свободе. Он почувствовал потребность немедленно сбросить с себя свою прежнюю оболочку, давившую на него, войти в новую жизнь совершенно обновленным, свободным от прежних страданий и обременявших его недостатков. Перед ним засияло светлое видение будущего: он освобождался от своих фатальных привычек, от всякого постороннего влияния, от печальных заблуждений и глядел на вещи, точно видел их в первый раз, и весь мир лежал перед ним как на ладони. Отчего бы эта молодая женщина, отломившая и разделившая с ним кусок хлеба на каменном столе под крепким дубом, не могла совершить этого чуда? Отчего бы не начаться действительно с этого дня Новой Жизни?

IV. Новая жизнь

1

Занималась заря. Небо было туманно, покрыто облаками и казалось молочным. Теплый неподвижный воздух был пропитан сыростью. Бледное бездушное море потеряло всякую прелесть и сливалось с далекими испарениями. Около островов Диомеда виднелся неподвижный белый парус, составлявший редкость на Адриатическом море, одинокий белый парус с необыкновенно длинным отражением, образующий как бы видимый центр этого бездушного мира, который понемногу исчезал.

Ипполита сидела в усталой позе у перил террасы, устремив глаза на парус; его белизна ослепляла ее. Она сидела немного сгорбившись, и во всей ее фигуре отражалась усталость, а на лице лежало глупое, идиотское выражение, указывавшее на временное притупление ее внутренней жизни. Из-за отсутствия выразительности наиболее вульгарные и неправильные черты ее лица обозначались резче обыкновенного, а нижняя часть лица сильнее выдавалась вперед. Даже изящный и грациозный рот, внушавший столько раз ее возлюбленному при поцелуях что-то вроде неопределенного инстинктивного ужаса, казался теперь лишенным своей обычной прелести и сведенным к простому грубому органу, для которого даже поцелуи могли быть только простым механическим действием, лишенным всякого очарования.

"Все кончено. Пламя внезапно потухло. Я больше не люблю ее, - думал Джиорджио, ясным и внимательным взором следя за бессознательным созданием, с жизнью которого он соединял свою жизнь до сего дня. - Я больше не люблю ее. Но как это могло случиться так внезапно?" - Он чувствовал не только отвращение после злоупотребления физическим удовольствием, но глубокую и сильную отчужденность, казавшуюся ему окончательной и неизгладимой. - "Как можно любить после того, что я видел?" - В нем повторилось обычное явление: соединяя первые разрозненные реальные впечатления в один призрак, он получал от него гораздо более сильное впечатление, чем от самого предмета. Ипполита олицетворяла теперь в его глазах только женщину, низшее существо без духовной жизни, простой предмет удовольствия, разрушения и смерти. - А он еще относился с отвращением к отцу. Разве он не делал сам того же самого? И в его уме мелькнуло воспоминание о содержанке отца и некоторые отрывки из ужасного разговора между ним и отцом в его деревенском доме у открытого окна, откуда он слышал крики своих маленьких незаконных братьев, перед огромным столом, заваленным бумагами, на котором он заметил стеклянное пресс-папье со скабрезной виньеткой.

- Боже мой, как тяжело! - прошептала Ипполита, отводя взор от белого паруса, остававшегося неподвижным в беспредельном пространстве. - А ты разве не чувствуешь себя утомленным?

Она встала, сделала несколько шагов в сторону большого бамбукового стула, покрытого подушками, грузно опустилась на него, глубоко вздохнула, откинула голову назад и закрыла глаза. Ее длинные ресницы дрожали. Она вдруг стала по-прежнему красива, и ее красота засветилась, как факел.

- Когда же поднимется, наконец, северо-западный ветер? Погляди на этот парус. Он не движется с места. Это первая парусная лодка с тех пор, как я здесь. Мне кажется, что это сон.

Джиорджио с таким напряженным вниманием следил за каждым ее жестом, движением, словом, что все остальное, казалось, не существовало для него. Ее недавний образ не отвечал больше ее теперешней внешности, но продолжал еще царить в его уме, поддерживая в нем чувство нравственной отчужденности и мешая ему глядеть на женщину с прежней точки зрения, видеть в ней прежнее существо, восстановить все ее права. Тем не менее, все ее жесты, движения, слова дышали неотразимой прелестью, и, казалось, образовали ловушку, в которую он попался и из которой не мог выбраться. Между ним и этой женщиной установилась какая-то физическая связь и органическая зависимость, в силу которой ее малейшее движение вызывало в его чувствах невольную перемену, и он был не способен жить и чувствовать независимо. Но как же могла уживаться эта скрытая связь с тайной ненавистью, которую он обнаружил в то же время в глубине своей души?

Побуждаемая живым любопытством и инстинктивной потребностью умножить свои ощущения и слиться с окружающим миром, Ипполита внимательно следила за расстилавшимся перед ней зрелищем. Может быть, именно ее способность сообщаться с явлениями природы и находить сходство между человеческими чувствами и видом самых разнообразных предметов, - эта быстрая симпатия, связывавшая ее не только с предметами, с которыми она имела ежедневное общение, но и с посторонними, - эта способность к подражанию, благодаря которой она могла одним движением изобразить характерную особенность одушевленного и неодушевленного предмета или разговаривать с домашними животными, понимая их язык, - все эти мимические способности делали в глазах Джиорджио яснее превосходство в ней низшей физической жизни.

- Что это может быть? - спросила она удивленным тоном, услышав неожиданный шум непонятного происхождения. - Ты ничего не слышишь?

Это был глухой удар; за ним последовали другие, более быстрые удары, такие странные, что невозможно, было определить, раздавались они вблизи или вдалеке.

- Ты ничего не слышишь?

- Может быть, это гром?

- О нет...

- Тогда что же?

Они удивленно оглядывались. Море ежесекундно меняло цвет, по мере того как небо освобождалось от тумана. Местами оно принимало зеленоватый оттенок незрелого льна, когда сквозь его прозрачные стебельки проникают косые лучи апрельского заката.

- Да ведь это парус бьется там! - воскликнула Ипполита, довольная, что первая разоблачила истину, - это белый парус! Погляди, вот он надувается, а вот и лодка начинает двигаться.

2

За исключением немногих промежутков вялости и лени, Ипполита чувствовала постоянную потребность находиться на воздухе, гулять на солнце, исследовать берег и соседнюю местность, открывать новые тропинки. Она звала с собой друга; иногда ей приходилось тащить его за собой силой, иногда же она уходила одна, а он неожиданно нагонял ее.

Они шли однажды по горной дорожке между живыми изгородями, осыпанными лиловыми цветами, между которыми проглядывали крупные, белоснежные цветы с пятью нежными лепестками и чудным ароматом. За изгородями колыхались наклонившиеся на стеблях колосья, то зеленые, то желтые, собиравшиеся более или менее скоро окраситься в золотой цвет: некоторые колосья были так высоки и пышны, что переросли изгородь, напоминая чашку, из которой жидкость льется через край.

Ничто не ускользнуло от зорких глаз Ипполиты. Иногда она наклонялась, чтобы разрушить одним дуновением легкие одуванчики на длинных тонких ножках; иногда останавливалась поглядеть на маленьких паучков, поднимавшихся с низкорослого цветка на высокую ветку по еле заметной нити.

В одной залитой солнцем долине находилось поле уже зрелого льна. Желтоватые стебельки кончались золотыми шариками; там и сям золото казалось покрытым ржавчиной. Наиболее высокие стебельки еле заметно колыхались. Необычайным изяществом и воздушностью поле напоминало художественную работу золотых дел мастера.

- Погляди-ка, это настоящая филигранная работа! - сказала Ипполита.

Дрок начинал отцветать. Из некоторых цветов свисало что-то вроде белой пены в хлопьях; на других ползали черные и оранжевые гусеницы, мягкие, как бархат. Ипполита взяла в руки одну гусеницу с красными крапинками на нежном пушке и стала спокойно глядеть, как она ползает по ее ладони.

- Она красивее цветка, - сказала она.

Джиорджио замечал уже не в первый раз, что Ипполита не чувствовала сильного и непобедимого отвращения к насекомым и вообще многому, что он считал чудовищным.

- Брось ее, пожалуйста!

Она засмеялась и протянула руку, точно хотела посадить ему гусеницу на шею, но он с криком отскочил от нее. Она засмеялась еще громче.

- Какой ты, однако, храбрый!

Увлекшись игрой, она бросилась бежать за ним по дубовой роще, по крутым тропинкам, составляющим что-то вроде альпийского лабиринта. Ее звонкий смех спугивал целые стаи диких воробьев, ютившихся среди серых камней.

- Я устала, - сказала Ипполита. - Посидим здесь немного.

Они сели. Джиорджио обратил внимание на то, что они находились совсем близко от того места с цветущим дроком, где в майское утро пять девушек собирали цветы, чтобы усыпать ими путь Прекрасной Римлянки. Это утро казалось ему уже необычайно далеким, окутанным туманом мечты.

- Видишь, вон там кусты без цветов? - сказал он. - Там мы наполняли корзины цветами, чтобы усеять ими твой путь по приезде. О, какой это был день! Ты помнишь?

Она улыбнулась и под наплывом нежности взяла его руку в свои. Продолжая крепко держать ее, она прижалась щекой к плечу возлюбленного и углубилась в приятное воспоминание среди окружающего их уединения, тишины и поэзии.

Временами вершины молодых дубков колебались от ветра, а подальше на склоне холма по серой листве оливковых деревьев пробегали светлые серебряные волны. Немая пастушка понемногу удалялась вместе со своими овцами и, казалось, оставляла за собой следы чего-то фантастического, как бы отражение сказок, в которых злые феи преображаются в жаб на поворотах тропинок.

- Неужели ты не счастлив теперь? - продолжала Ипполита.

"Уже пятнадцать дней прошло, - думал Джиорджио, - а ничего не переменилось во мне. Я постоянно тревожусь, постоянно беспокоюсь, постоянно недоволен. Мы только что начали новую жизнь, а я уже вижу конец ее. Как я могу наслаждаться при этом нашей жизнью?" - Он вспомнил некоторые фразы из письма Ипполиты: "О, когда я буду проводить с тобой целые дни, когда я буду жить твоей жизнью! Ты увидишь во мне перемену... Я буду говорить тебе свои мысли, и ты будешь говорить мне все, что ты думаешь. Я буду твоей возлюбленной, твоей подругой, твоей сестрой, а если ты сочтешь меня достойной, то и твоей советницей... Ты будешь иметь от меня только удовольствие и отдых... Это будет жизнь, полная любви, какой никогда никто не знал..."

"И вот в течение пятнадцати дней вся наша жизнь состоит из мелких событий, подобных сегодняшнему. Я действительно вижу в ней перемену. Даже внешность ее меняется. Она невероятно быстро поправляется. Мне кажется, что каждая ягода и плод преображаются в ней в кровь, а живительный воздух проникает во все ее поры. Она создана для праздной, свободной, легкомысленной жизни, для низменных удовольствий. До сих пор ее губы ни разу не произнесли ни одного серьезного слова, указывающего на душевные заботы. С каждым днем ее поведение, вкусы, желания становятся более детскими. Между ней и мной только и есть общего, что утонченная чувственность. Она вносит даже в любовное упоение медленность и обдуманность, с которыми она ест вкусные фрукты и старается продлить всякое низменное удовольствие; она ясно показывает, что не хочет жить ни для чего другого и посвящает все свои заботы только тому, чтобы культивировать и изощрять свои и мои ощущения. Редкие промежутки молчания и инертности происходят у нее только от мускульной усталости, как сейчас".

- О чем ты думаешь? - спросил Джиорджио.

- Ни о чем. Я счастлива.

И через несколько минут она добавила:

- Хочешь, пойдем дальше?

Они встали. Ипполита звонко поцеловала его в щеку. Она была весела и чувствовала потребность двигаться.

Они остановились на середине склона, на опушке леса, под впечатлением поэтической красоты моря.

Море было окрашено в нежный зелено-голубой цвет, становившийся понемногу все более зеленым; свинцово-голубое небо, изборожденное там и сям облаками, отливало розовым оттенком в направлении Ортоны, и этот свет слабо отражался на горизонте, напоминая растрепанные розы, плавающие на поверхности воды. На фоне моря красивыми ступенями выделялись сперва два огромных дуба с темными вершинами, ниже светлые оливковые деревья и еще ниже - смоковницы с яркой листвой и фиолетовыми ветвями. Огромная, почти полная оранжевая луна всплыла из-за горизонта, подобно прозрачному хрустальному шару, сквозь который виднеется изображение сказочной страны, высеченное в виде барельефа в массивном золотом круге.

Тишина нарушалась близким и далеким щебетанием птиц. Где-то замычал бык, потом залаяла собака, затем послышался детский плач. Вдруг все звуки затихли, кроме этого плача.

Это был негромкий и прерывистый, слабый и постоянный, почти нежный плач ребенка. Он хватал за душу, не позволяя человеку сосредоточиться ни на чем другом и наслаждаться прелестью надвигавшихся сумерок, наполняя душу искренней тоской, отвечавшей страданиям неизвестного маленького невидимого существа.

- Ты слышишь? - сказала Ипполита, невольно понижая голос, в котором звучало сострадание.

- Я знаю, кто плачет.

- Ты знаешь? - спросил Джиорджио, неожиданно вздрагивая при звуке ее голоса.

- Да.

Она продолжала прислушиваться к жалобным звукам, наполнявшим, казалось, всю окружающую местность.

- Это ребенок, которого сосет нечистая сила, - добавила она.

Она произнесла эти слова без малейшей улыбки, точно разделяла сама это суеверное мнение.

- Он там, в этой хижине. Кандия рассказывала мне про него.

После нескольких секунд колебания, в течение которых оба прислушивались к жалобному плачу и воображение рисовало им картину умирающего ребенка, она предложила:

- Не пойти ли нам посмотреть на него? Здесь недалеко.

Джиорджио был в недоумении. Он боялся жалкого зрелища и общения с опечаленными грубыми людьми!

- Пойдем, - повторила Ипполита с неудержимым любопытством. - Он там, внизу, в хижине под сосной. Я знаю дорогу.

- Пойдем.

Она пошла вперед, ускоряя шаги, по полю на склоне холма. Оба молчали, внимательно прислушиваясь к детскому плачу, по направлению которого они шли. И с каждым шагом неприятное впечатление становилось тяжелее, по мере того как плач делался отчетливее, и они ожидали увидеть сейчас маленькое бескровное, страдающее тельце, из которого вырывался этот плач.

Они молчали. Их сердца сжимались, колени подгибались, во рту был горький вкус. Жалобный плач ребенка сливался теперь с другими голосами, с другими звуками, и они удивились, каким образом они могли издалека слышать так отчетливо один только плач. Но тут их взор привлекла высокая и прямая сосна, стройный ствол которой казался почти черным в рассеянном свете сумерек. На вершине сосны распевали воробьи.

Когда они подошли к группе женщин, собравшихся около маленькой жертвы, пробежал шепот:

- Вот господа, вот приезжие от Кандии.

- Идите! Идите!

Женщины расступились, чтобы пропустить приезжих. Одна из них - старуха с морщинистым лицом землистого цвета и безжизненными беловатыми глазами, казавшимися стеклянными шарами в глубоких впадинах, сказала, обращаясь к Ипполите и дотрагиваясь до ее руки:

- Видишь, видишь, синьора? Нечистые силы сосут бедное создание. Погляди, до чего они довели его! Да освободит Господь Бог твое потомство!

Ее голос был беззвучный и казался искусственным, как автомат.

- Синьора, перекрестись, - добавила она.

Ее предостережение, произнесенное голосом, утратившим всякое сходство с человеческими звуками и раздававшимися из провалившегося рта, прозвучало как-то зловеще. Ипполита перекрестилась и поглядела на своего спутника.

Женщины стояли группой у двери в хижину, точно перед каким-то интересным зрелищем, и время от времени машинально выражали свое сочувствие. Состав группы постоянно менялся; уставшие глядеть уходили, и их место занимали новые. И все они делали почти одинаковые движения и повторяли почти одни и те же слова при виде медленной агонии.

Ребенок лежал в маленькой люльке из грубых березовых обрубков, похожей на маленький гробик без крышки. Несчастное создание, голое, истощенное, худое, бледное, непрерывно издавало жалобные звуки, слабо шевеля ручками и ножками, точно прося о помощи. От него остались только кожа да кости. Мать сидела в ногах люльки, наклонившись так низко, что голова се почти касалась колен, и не отзывалась ни на чей зов. Казалось, что какая-то ужасная тяжесть давила ей шею и мешала выпрямиться. По временам она машинально дотрагивалась до края люльки своей грубой, мозолистой, сухой рукой и слегка покачивала люльку, оставаясь в прежней безмолвной позе. Плач на секунду затихал, а священные изображения, медальки и образки, которыми была увешана почти вся поверхность люльки, начинали с шумом колыхаться.

- Либерата, Либерата, - закричала одна из женщин, тряся ее. - Погляди, Либерата, пришла синьора. Погляди на нее!

Мать медленно подняла голову, растерянным взглядом обвела присутствующих и устремила на посетительницу сухие и темные глаза, в которых светились не столько усталость и страдание, сколько бессильный ужас перед ночными злыми силами, от которых не помогали никакие заклинания, ужас перед ненасытными существами, захватившими ее дом в свою власть и, по-видимому, не собиравшимися покинуть его иначе, как с маленьким трупиком.

- Говори же, говори! - убеждала ее одна из женщин, снова тряся ее за руку. - Говори, скажи синьоре, чтобы она послала тебя к Чудотворной Божьей Матери.

- Да, синьора, окажи ей эту милость! - стали просить все женщины хором. - Пошли ее к Божьей Матери, пошли ее к Божьей Матери.

Ребенок заплакал громче. Воробьи на вершине большой сосны подняли оглушительный шум. Вблизи, между корявыми стволами оливковой рощи, залаяла собака. При свете восходящей луны начали вырисовываться тени предметов.

- Да, - пробормотала Ипполита, будучи не в состоянии дольше выносить устремленный на нее взгляд безмолвной матери, - хорошо, хорошо, мы пошлем ее завтра...

- Не завтра, а в субботу, синьора.

- В субботу годовой праздник в Казальбордино.

- Дай ей денег на свечку.

- На большую свечку.

- На свечку в десять фунтов.

- Ты слышала, Либерата, ты слышала?

- Синьора посылает тебя к Божьей Матери!

- Божья Матерь смилостивится над тобой.

- Говори же, говори.

- Она онемела, синьора.

- Она уже три дня не говорит.

Ребенок плакал сильнее среди шума женских голосов.

- Слышишь, как он плачет?

- Когда наступает ночь, он всегда плачет громче, синьора.

- Может быть, кто-нибудь уже приближается...

- Может быть, он уже видит...

- Перекрестись, синьора.

Габриэле Д-Аннунцио - Торжество смерти. 3 часть., читать текст

См. также Габриэле Д-Аннунцио (Gabriele D'Annunzio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Торжество смерти. 4 часть.
- Скоро наступит ночь. - Слышишь, как он плачет. - Кажется, звонят в к...

Торжество смерти. 5 часть.
Издали доносился неясный гул дикой толпы, из которой Джиорджио только ...