Габриэле Д-Аннунцио
«Наслаждение. 2 часть.»

"Наслаждение. 2 часть."

- Возьмите меня с собою! Лошади били копытами.

- Осторожно! - повторила Елена.

Он поцеловал у нее руку, прижимаясь к ней, как бы желая оставить на ее коже отпечаток страсти. Затем захлопнул дверцу. И карета быстро покатилась, с громким, на весь подъезд, стуком выезжая на Форум.

III

Так началось знакомство Андреа Сперелли с донной Еленой Мути. На следующий день аукционный зал на Сикстинской улице был полон избранным обществом, явившимся посмотреть на объявленные торги.

Шел сильный дождь. В эти сырые и низкие комнаты проникал лишь тусклый свет; вдоль стен стояла в ряд кое-какая деревянная мебель резной работы и несколько больших триптихов и диптихов тосканской школы, XIV века; четыре фламандских гобелена, изображавших "Историю Нарцисса", свисали до земли; на двух длинных полках стояла метаврская майолика; материи, большей частью церковный, были то разостланы на стульях, то свалены в кучу на столах; редчайшие медали и монеты, слоновая кость, эмаль, хрусталь, резьба, молитвенники, фолианты с миниатюрами, чеканное серебро - стояли в стеклянном шкафу, позади скамьи экспертов; воздух был пропитан особенным запахом, издаваемым сыростью помещения и этими старинными вещами.

Войдя с княгиней ди Ферентино, Андреа Сперелли почувствовал тайную дрожь. Подумал: "Она уже здесь?" И его глаза жадно искали ее.

Она, действительно, была уже здесь. Сидела у прилавка между кавалером Давила и Доном Филиппо дель Монте. Положила на край прилавка перчатки и меховую муфту, из которой торчал букет фиалок. Она держала в руке серебряную вещичку, приписываемую Карадоссо Фоппе; и с большим вниманием рассматривала его. Вещи ходили по Рукам вдоль прилавка, и продавец громким голосом расхваливал их; чтобы рассмотреть их, стоявшие позади стульев, наклонялись. Затем начались торги. Цены быстро повышались. Продавец то и дело выкрикивал:

- Кто больше? Кто больше?

На этот крик кто-нибудь из любителей бросал самую большую цифру, озираясь на противников. Подняв молоток, продавец кричал:

- Раз! Два! Три!

И стучал по столу. Вещь оставалась за предложившим высшую цифру. Кругом поднимался говор; затем торг закипал снова. Кавалер Давила, знатный неаполитанец, исполинского роста и почти с женственными манерами, известный знаток и собиратель майолики, высказывал свое мнение о каждой значительной вещи. И, действительно, она этой распродаже кардинальского имущества были три "несравненных" вещи: "История Нарцисса", чаша из горного хрусталя и серебряный шлем, работы Антонио Поллайюоло, дар Флорентийской синьории Урбинскому графу, в 1472 году, в благодарность за услуги, оказанные им при взятии Вольтерры.

- Вот и княгиня, - сказал Дон Филиппо дель Монте Елене Мути.

Мути встала, чтобы поздороваться с подругой.

- Уже на поле сражения! - воскликнула Ферентино.

- Уже.

- А Франческа?

- Еще не приезжала.

Подошло четверо или пятеро кавалеров, герцог ди Гримити, Роберто Кастельдьери, Людовико Барбаризи, Джаннетто Рутоло. Появились и другие. Шум дождя заглушал слова.

Донна Елена протянула Сперелли руку так же просто, как другим. Он почувствовал, что это пожатие руки отдаляло его. Елена показалась ему холодной и важной. В одно мгновение все его сны застыли и рушились; воспоминания предыдущего вечера спутались; надежды исчезли. Что с нею? Она была уже не та. Была одета в меховую тунику, а на голове у нее была такая же меховая шапочка. В выражении ее лица было что-то жестокое и почти презрительное.

- До вазы дело еще не дошло, - сказала она княгине и снова уселась.

Каждая вещь проходила через ее руки. Ее соблазнял изваянный из сардоникса Кентавр, очень тонкой работы, может быть из расхищенного музея Лоренцо Великолепного. И она приняла участие в торгах. Сообщала свою цену продавцу тихим голосом, не поднимая на него глаз. В известное мгновение соперники остановились: камень достался ей за недорогую цену.

- Великолепная покупка, - сказал Андреа, стоявший за ее стулом.

Елена не могла не вздрогнуть. Взяла оникс и передала его Андреа, поднимая руку до высоты плеча и не оборачиваясь.

- Может быть это - Кентавр, с которого делал копию Донателло, - прибавил Андреа.

И наряду с восхищением красивою вещью, в его душе возникло восхищение благородным вкусом женщины, теперь владевшей ею. "Стало быть, она во всем - избранница", - подумал он. - "Какие восторги она может дать утонченному любовнику!" Последнее возрастало в его воображении; но, возрастая, ускользало от него. Глубокая уверенность предыдущего вечера сменялась каким-то унынием; и начали всплывать первоначальные сомнения. Он слишком много грезил ночью с открытыми глазами, утопая в бесконечном блаженстве; тогда как воспоминание о каком-нибудь движении, о какой-нибудь улыбке, о каком-нибудь повороте головы, какой-нибудь складке платья захватывало его и окутывало его, как сеть. И теперь весь этот призрачный мир жалким образом рухнул от прикосновения действительности. Он не прочел в глазах Елены того особенного приветствия, о котором он столько думал; она не отличила его среди остальных никаким знаком. "Почему?" Он чувствовал себя униженным. Все эти глупые люди кругом раздражали его; раздражали и эти привлекавшие ее внимание вещи; раздражал его и Дон Филиппо дель Монте, который то и дело наклонялся к ней и шептал, может быть, что-нибудь дурное. Явилась и Аталета. Она была, как всегда, весела. Среди уже успевших окружить ее мужчин, ее смех быстро заставил повернуться дона Филиппо.

- Троица совершенна, - сказал он и встал. Андреа тотчас же занял место рядом с Мути. Почувствовав нежный запах фиалок, он прошептал:

- Это не вчерашние.

- Нет, - холодно ответила Елена.

В ее зыбкой и ласкающей, как волна, подвижности всегда была угроза неожиданного холода. Она была подвержена вспышкам внезапной суровости. Андреа не понимал и замолчал.

- Кто больше? Кто больше? - кричал продавец. Цифры возрастали. Торги разгорались из-за шлема

Антонио Полайюоло. В дело вмешался даже кавалер Давила. Воздух, казалось, постепенно накалялся и желание владеть этими красивыми и редкими вещами овладело всеми. Мания распространялась, как зараза. Увлечение старинными вещами дошло в Риме в этом году до крайности. Все салоны аристократии и высшей буржуазии были переполнены "диковинками". Каждая дама кроила подушки для своего дивана из риз и ставила свои розы в умбрские вазы или в чаши из халцедона. Аукционные зады стали излюбленным местом встреч; и распродажи бывали чрезвычайно часто. Являясь к вечернему чаю, блеска ради, дамы говорили: "Я с распродажи картин художника Кампоса. Большое оживление. Великолепны мавританские блюда! Купила вещицу Марии Лещинской. Вот она!"

- Кто больше?

Цифры возрастали. Любители топились вокруг прилавка. Между "Рождеством" и "Благовещением" Джотто изящное общество предавалось веселым шуткам. Среди запаха плесени и старья дамы приносили благоухание своих шубок и преимущественно запах фиалок, так как, благодаря этой милой моде, букетик их был в каждой муфте. Благодаря присутствию стольких лиц, в воздухе разливалась приятная теплота, как в сырой часовне со многими верующими. Дождь продолжал шуметь за окном, и свет становился все тусклее, зажгли газовые фонари; и два различных блеска боролись.

- Раз! Два! Три!

Стук молотка предоставил флорентийский шлем во владение лорду Хэмфри Хисфилду. Аукцион начался снова с мелких вещей, переходивших из рук в руки вдоль прилавка. Елена осторожно брала их, внимательно осматривала и, не говоря ни слова, клала их перед Андреа. Тут была и эмаль, и слоновая кость, часы XVIII века, золотые вещи миланской работы времен Людовика Моро, и молитвенники, писанные золотом по небесного цвета пергаменту. От герцогских пальцев эти драгоценности, казалось, становились ценнее. Прикасаясь к более желанным вещам, маленькие руки иногда слегка вздрагивали. Андреа смотрел напряженно; и в своем воображении он превращал малейшее движение этих рук в ласку. "Но почему Елена клала каждую вещь на стол, вместо того, чтобы передавать ему?"

Он предупредил движение Елены тем, что протянул руку. И с этого времени слоновая кость, эмаль и драгоценности переходили из рук возлюбленной в руки любовника, доставляя ему несказанное наслаждение. Казалось, что в них проникла частица любовных чар этой женщины, как железу отчасти сообщаются свойства магнита. Это было действительно магнетическое ощущение блаженства, одно из тех острых и глубоких ощущений, которые переживаются почти исключительно в начале любви и которые, по-видимому, ни физически, ни психически не приурочены к определенному центру, но таятся в каком-то нейтральном элементе нашего существа, в каком-то, так сказать, промежуточном элементе неизвестной природы, что - проще Духа, но нежнее формы; - где страсть скопляется, как в приемнике; - откуда страсть излучается, как из очага.

"Это еще неизведанное наслаждение", еще раз подумал Андреа Сперелли.

Легкое оцепенение начинало овладевать им, и мало-помалу он терял сознание места и времени.

- Советую приобрести вот эти часы, - сказала Елена со взглядом, значения которого он сначала не понял.

Это был маленький череп из слоновой кости, с поразительным анатомическим сходством. На каждой челюсти был ряд брильянтов, а в глазных впадинах сверкали два рубина. На лбу была вырезана надпись: Ruit hora; на затылке - другая надпись: Tibi, Hippolyta. Череп открывался, как ящик, хотя смычка была неразличима. Внутреннее биение механизма сообщало этому черепу невыразимое подобие жизни. Эта могильная драгоценность, которую таинственный художник подарил своей возлюбленной, должна была отмечать часы опьянения, и своим символом предостерегать любящие души.

Воистину, наслаждение не могло желать более изысканного и более возбуждающего мерила времени. Андреа подумал: "Она предлагает его для нас?" И при этой мысли смутно зашевелились и всплыли из неизвестности все надежды. И, с каким-то энтузиазмом, он вмешался в торги. Ему отвечали два или три соперника, и среди них Джаннетто Рутоло, любовник донны Ипполиты Альбонико, был особенно привлечен надписью: Tibi, Hippolyta.

Немного спустя, оспаривали вещь только Рутоло и Сперелли. Цифры стали гораздо выше действительной цены ее; продавцы улыбались. Наконец, Джаннетто Рутоло, побежденный упорством противника, больше не отвечал.

- Кто больше? Кто больше?

Возлюбленный донны Ипполиты, несколько бледный, крикнул последнюю цифру. Сперелли набавил. Наступило мгновение молчания. Продавец смотрел на обоих соперников, потом медленно, не сводя с них глаз, поднял молоток.

- Раз! Два! Три!

Череп достался графу Д'Уджента. Шепот прошел по залу. Сноп лучей проник через окно и озарил золотой фон триптихов, оживил скорбное чело Сиенской Мадонны и покрытую стальною чешуею серую шапочку княгини ди Ферентино.

- Когда же ваза? - с нетерпением спросила княгиня.

Друзья справились в каталогах. Не было никакой надежды, что ваза странного флорентийского гуманиста будет продаваться в этот же день. Благодаря большой конкуренции, продажа подвигалась медленно. Оставался еще длинный список мелкий вещей, как камни, монеты, медальоны. Несколько антиквариев и граф Строганов оспаривали каждый номер. Все ожидавшие были разочарованы. Герцогиня Шерни собралась уходить.

- До свиданья, Сперелли, - сказала она. - Может быть до вечера.

- Почему говорите, может быть?

- Чувствую себя очень дурно.

- Что же с вами?

Не отвечая, она повернулась и стала раскланиваться с остальными. Но остальные последовали ее примеру; вышли вместе. Молодые люди острили по поводу неудавшегося зрелища. Маркиза смеялась, но Ферентино, казалось, была в самом скверном расположении духа. Слуги, ожидавшие в коридоре, выкрикивали кареты, как у подъезда театра или концертной залы.

- Не подъедешь к Миано? - спросила Аталета Елену.

- Нет, еду домой.

Она поджидала на краю тротуара своей кареты. Дождь переставал; между широкими белыми облаками обнажались полоски синевы; сноп лучей осветил мостовую. И в этом бледно-розовом свете, в великолепном плаще с немногими прямыми и почти симметричными складками, Елена была прекрасна. И сон предыдущего вечера всплыл в душе Андреа, когда он увидел внутренность обитой атласом, как будуар, кареты, где блестел серебряный Цилиндр с горячей водой для согревания маленьких герцогских ног. "Быть там, с нею, в тесной близости, в этой теплоте ее дыхания, среди запаха увядших фиалок, едва различая сквозь запотевшие окна, покрытые грязью улицы, серые дома, темных людей!"

Но она, не улыбнувшись, слегка наклонила голову у дверцы, и карета направилась к дворцу Барберини, оставив в его душе смутную печаль, неопределенное уныние. - Она сказала "может быть". Стало быть, могла и не явиться во дворец Фарнезе. И тогда?..

Это сомнение угнетало его. Мысль не увидеть ее снова была невыносима: все часы, проведенные вдали от нее, уже тяготили его. И он спрашивал самого себя: "Разве я уже так сильно люблю ее?" Его душа казалась замкнутой в каком-то круге, в котором носились смутным вихрем все призраки возникших в присутствии этой женщины чувств. Внезапно, с исключительной четкостью, всплывали в его памяти то ее фраза, то оттенок голоса, то поза, движение глаз, форма дивана, на котором она сидела, конец сонаты Бетховена, нота Мэри Дайс, фигура лакея у дверцы кареты, малейшая подробность, малейший отрывок, - и живостью своего образа помрачали все текущее существование, накладывались на окружающие предметы. Он беседовал с нею мысленно; мысленно говорил ей все то, что после скажет в действительности, в будущих беседах. Предвидел сцены, случайные события, обстоятельства, все развитие любви, как подсказывало ему желание. - Как она отдастся ему в первый раз?

Эта мысль мелькала в его голове, пока он поднимался по лестнице дворца Цуккари, возвращаясь к себе. - Она, конечно, придет сюда. Улица Сикста, улица Григория, площадь Св. Троицы в особенности в известные часы были почти безлюдны. В доме жили одни лишь иностранцы. И она могла бы прийти без всяких опасений. - Но как привлечь ее? - И его нетерпение было так глубоко, что ему хотелось бы сказать: "Она придет завтра".

"Она свободна" думал он. "Бдительность мужа не удерживает ее. Она никому не обязана отчетом в своем отсутствии, как бы продолжительно и необычно оно не было. Она - госпожа каждого своего поступка всегда". И тотчас же его душе представились целые дни и целые ночи страсти. Он оглянулся кругом, в теплой, глубокой, уединенной комнате; и эта всесторонняя и утонченная роскошь, вся - искусство, понравилась ему ради нее. Этот воздух ждал ее дыхания; эти ковры ожидали поступи ее ног; эти подушки желали отпечатка ее тела.

"Она будет любить мой дом", думал он. "Будет любить вещи, которые я люблю". Эта мысль наполняла его невыразимой нежностью; и ему казалось, что уже новая душа, сознающая предстоящую радость, трепещет под высокими потолками.

Приказал слуге подать чай; и уселся перед камином, чтобы лучше наслаждаться вымыслами своей надежды. Вынул из футляра маленький, усыпанный драгоценными каменьями, череп и стал внимательно рассматривать его. При свете огня тонкие брильянтовые зубы сверкали на желтоватой слоновой кости и два рубина освещали тень в глазных впадинах. Под этим полированным черепом звучало беспрестанное биение времени. - Ruit hora. - Какой художник мог лелеять для своей Ипполиты этот гордый и свободный образ смерти, в тот век, когда живописцы по эмали украшали нежными пастушескими идиллиями часики, которые должны были указывать напыщенным щеголям время свидания в парках Ватто? Скульптура свидетельствовала об опытной, сильной, владеющей своим собственным стилем, руке: была во всем достойна какого-нибудь проникновенного, как Вероккьо, художника XIV века.

"Советую вам эти часы". Андреа слегка улыбнулся, припоминая сказанные с таким странным оттенком слова Елены, после такого холодного молчания, - Без сомнения, произнося эти слова, она думала о любви: она думала о ближайших любовных встречах, вне сомнения. Но почему потом снова стала непроницаемой? Почему не обращала на него больше внимания? Что с ней было? - Андреа терялся в догадках. Но теплый воздух, мягкое кресло, умеренный свет, изменчивость огня, запах чая, все эти приятные ощущения увлекли его дух в сладостное блуждание. Он блуждал без цели, как бы в сказочном лабиринте. Мысль в нем приобретала иногда свойства опия: могла опьянять его.

- Позволю себе напомнить господину графу, что к семи часам его ждут в доме Дория, - тихим голосом сказал слуга, который должен был быть также памятным листком. - Все готово.

Он вышел одеваться в восьмиугольную комнату, поистине самую изысканную и удобную уборную, какую только может пожелать молодой современный барич. Его одевание сопровождалось бесконечными мелкими заботами о собственной персоне. На большом римском саркофаге, превращенном с большим вкусом в туалетный стол, в порядке лежали батистовые носовые платки, бальные перчатки, бумажники, ящики с папиросами, флаконы духов и пять или шесть свежих гардений в маленьких вазах из синего фарфора. Он выбрал платок с белою меткой и налил две или три капли розовой эссенции; не взял ни одной гардении, так как найдет их за столом во дворце Дория. Наложил русских папирос в портсигар из кованого золота тончайшей работы, с сапфиром на выступе пружины, и несколько изогнутый, чтобы прилегать к бедру в кармане брюк. Затем ушел.

Во дворце Дориа, среди разговоров о том и о сем, герцогиня Анджельери, по поводу недавних родов у Миано, сказала:

- Кажется, Лаура Миано и Мути разошлись.

- Может быть из-за Джорджо? - спросила другая дама, смеясь.

- Говорят. История началась еще в Люцерне, этим летом...

- Но Лауры же не было в Люцерне.

- Именно. Ее муж был там...

- Думаю, что это - сплетня и больше ничего, - вставила флорентийская графиня донна Бьянка Дольчебуоно. - Джорджо теперь в Париже.

Андреа слышал все это, хотя болтливая графиня Старинна, сидевшая справа от него, постоянно занимала его. Слова Дольчебуоно не могли смягчить мучительнейший укол. Ему хотелось бы, по крайней мере, знать все до конца. Но Анджельери отказывалась продолжать; и другие разговоры смешались с опьяняющим запахом всемирно известных роз Виллы Памфили.

"Кто был этот Джорджо? Быть может последний любовник Елены? Она провела часть лета в Люцерне. Приехала из Парижа. Уезжая с аукциона, отказалась идти к Миано." В душе Андреа все было против нее. Им овладело упорное желание увидеть ее, говорить с ней. Приезд во дворец Фарнезе начинался в десять часов; и в половине одиннадцатого он был уже там, поджидая ее.

Ждал долго. Залы быстро наполнялись; танцы начались: в галерее Ганнибала Караччи квиритские полубогини соревновались в красоте с Ариаднами, Галатеями, Аврорами и Дианами на фресках; кружившиеся пары дышали духами; одетые в перчатки руки дам прижимались к плечам кавалеров; усыпанные брильянтами головы то опускались, то поднимались; иные полуоткрытые уста сверкали пурпуром, иные обнаженные плечи блестели влажным налетом; иные груди, казалось, вырвутся из корсажа от силы горячего дыхания.

- Вы не танцуете, Сперелли? - спросила Габриэлла Барбаризи, смуглая, как олива, девушка, проходя мимо под руку со своим танцором, двигая рукою веер, а улыбкой родинку в ямочке у рта.

- Да, позже, - ответил Андреа. - Позже.

Не обращая внимания на знакомства и приветствия, он чувствовал, как в бесполезном ожидании росла его мука, и бесцельно бродил из зала в зал. Это "может быть" заставляло бояться, что Елена не придет.

"И если она действительно не придет? Когда он увидит ее?" Прошла донна Бьянка Дольчебуоно и, не зная почему, он подошел к ней, наговорил много любезностей, испытывая некоторое облегчение в ее обществе. Ему хотелось бы говорить с ней об Елене, спрашивать ее, успокоиться. Оркестр заиграл довольно нежную мазурку: и флорентийская графиня начала плясать со своим кавалером.

Тогда Андреа направился к группе молодых людей, стоявших у одной из дверей. Тут был и Людовико Барбаризи, и герцог Ди Беффи, и Филиппо дель Галло, к Джино Бомминако. Они следили за пляшущими парами и несколько грубовато язвили. Барбаризи рассказывал, что во время вальса видел обе округлости на груди графини Луколи. Бомминако спросил:

- Как же это?

- Попробуй. Стоит только опустить глаза в корсаж. Уверяю тебя, не раскаешься.

- Обратили внимание на мышки госпожи Хризолорас? Посмотрите!

Герцог Ди Беффи указал на одну из танцующих, над белым, как лунийский мрамор, лбом которой, пылали рыжие пряди волос наподобие жрицы кисти Альмы Тадемы. Ее корсаж был соединен на плечах одною лишь простою лентой, и под мышками виднелись два слишком густых красноватых хохолка.

Бомминако стал рассуждать о своеобразном запахе рыжих женщин.

- Тебе хорошо знаком этот запах, - лукаво заметил Барбаризи.

- Почему же?

- А госпожа Мичильяно...

Молодому человеку явно, было лестно слышать имя одной из его любовниц, он не возражал, но смеялся. Потом обратился к Сперелли:

- Что с тобой сегодня? Тебя искала недавно твоя кузина. Теперь она танцует с моимбратом. Вот она!

- Смотрите! - воскликнул Филипподель Галло, - Альбонико вернулась. Танцует с Джаннетто.

- И Мути вернулась с неделю, - заметил Людовико. - Что за красавица!

- Она здесь?

- Я еще не видел ее.

Сердце у Андреа дрогнуло: он боялся, что у одного из этих ртов вырвется что-либо дурное и про нее. Но внимание друзей было отвлечено появлением принцессы Иссе под руку с датским посланником. Тем ни менее дерзкое любопытство толкало его на продолжение разговора о возлюбленной, чтобы узнать что-нибудь, открыть; но он не посмел. Мазурка кончалась; группа начала расходится. "Она не придет! Она не придет!" Внутреннее беспокойство росло с такой силой, что он думал было оставить залы, так как прикосновение с этой толпой было ему невыносимо.

Обернувшись, у входа со стороны галереи он увидел герцогиню Шерни под руку с французским послом. В одно мгновение он встретил ее взгляд; и в это мгновение глаза их обоих, казалось, слились, проникали, впивались друг в друга. Оба почувствовали, что он ищет ее, а она ищет его; оба почувствовали одновременно, что среди этого шума на душу снизошла безмолвие, что как бы раскрылась некая бездна, куда силою единственной мысли исчез весь окружающий мир.

Она подвигалась по расписанной Караччи галерее, где толпа была меньше, волоча длинный шлейф из белой парчи, тянувшийся за нею по полу, как тяжелая волна. Такая белая и простая, мимоходом, она поворачивалась головой на множество поклонов, принимая усталый вид, Улыбаясь с легким видимым усилием, морщившим углы ее рта, тогда как под бескровным лбом ее глаза казались еще больше. И не только лоб, но и все черты лица приобретали от крайней бледности почти духовную утонченность. Это уже не была женщина, сидевшая за столом У Аталета, или у прилавка на аукционе, или стоявшая одно мгновение на тротуаре Сикстинской улицы. Ее красота имела теперь выражение высшей идеальности, которая еще больше сияла среди остальных дам с их разгоряченными пляской лицами, возбужденных, слишком подвижных, несколько судорожных. При взгляде на нее некоторые мужчины становились задумчивыми. Даже в самых тупых и плоских умах она пробуждала смущение, беспокойство, неопределенный порыв. Чье сердце было свободно, тот с глубоким волнением представлял себе ее любовь у кого была любовница, тот испытывал неясное сожаление в своем неудовлетворенном сердце, мечтая о неведомом опьянении; а кто таил в себе вскрытую другою женщиной рану ревности или измены, тот чувствовал, что мог бы исцелиться.

И она подвигалась так, среди приветствий, под взглядами мужчин. В гонце же галерее присоединилась к группе дам, оживленно размахивая веерами, разговаривавших под картиной Персея и окаменевшего Финея. Здесь была Фепентино, Масса Д'Альбе, маркиза Дадди - Тозинги, Дольчебуоно.

- Что так поздно? - спросила последняя.

- Долго колебалась, ехать ли, потому что чувствую себя не совсем хорошо.

- В самом деле, ты бледна.

- Думаю, что опять появится невралгия лица, как в прошлом году.

- Боже упаси!..

- Посмотри, Елена, на госпожу Буассьер, - сказала Джованнелли Дадди своим странным хриплым голосом. - Разве он не похожа на одетого кардиналом верблюда с желтым париком?

- Молодая Вэнлу теряет сегодня голову из-за твоего брата, - сказала Масса Д'Альбе княгине при виде Софии Вэнлу, проходившей под руку с Людовико Барбаризи. - Недавно я слышала, как она после польки умоляла его подле меня: "Ludovic, ne faites plus ca en dansant; je frissonne toute..."(7)

Дамы хором расхохотались, продолжая размахивать веерами. Из соседних зал доносились первые звуки венгерского вальса. Явились кавалеры. Андреа, наконец, мог предложить руку Елене и увлечь ее с собой.

- Я думал, что умру, ожидая вас! Если бы вы не пришли, Елена, я бы вас искал повсюду. При виде вас я насилу удержался от крика. Всего второй вечер я вижу вас, но мне кажется, что я уже люблю вас, не знаю, с каких пор. Мысль о вас, единственная, беспрерывная, теперь как жизнь моей жизни...

Он произносил слова любви тихо, не глядя на нее, устремив глаза прямо перед собой. И она слушала его, все в том же положении, безучастная с виду, почти мраморная. В галерее, среди бюстов Цезарей, матовый хрусталь ламп в виде лилий, бросал ровный, не слишком сильный свет. Обилие зеленых и цветущих растений напоминало пышную оранжерею. Музыкальные волны разливались в теплом воздухе, под выгнутыми и гулкими сводами, проносясь над всей этой мифологией, как вертеп над сказочным садом.

- Вы полюбите меня? - спросил юноша. - Скажите, что полюбите!

Она ответила медленно:

- Я пришла сюда только ради вас.

- Скажите, что полюбите меня! - повторил юноша, чувствуя, что вся его кровь хлынула к сердцу, как поток радости.

Она ответила:

- Может быть.

И взглянула на него тем же взглядом, который накануне вечером показался ему божественным обещанием, тем невыразимым взглядом, который почти вызывал в теле ощущение любовного прикосновения руки. Затем они оба замолчали; и слушали окутывавшую их музыку танцев, которая то была тиха, как шепот, то взвивалась, как нежданный вихрь.

- Хотите танцевать? - спросил Андреа, дрожа внутри при мысли, что будет держать ее в своих объятиях.

Она немного колебалась. Затем ответила:

- Нет, не хочу.

Увидев при входе на галерею герцогиню ди Буньяно, свою тетку по матери, и княгиню Альберони с женою французского посла, прибавила:

- Теперь будьте благоразумны; оставьте меня.

Она протянула ему руку в перчатке; и пошла навстречу трем дамам, одна, ритмическим и легким шагом. Длинный белый шлейф сообщал ее фигуре и ее походке царственную грацию, потому что ширина и тяжесть парчи шли в разрезе с ее тонкой талией, провожая ее глазами, Андреа мысленно повторял ее слова: "Я пришла только ради вас". - Стало быть, она была так прекрасна для него, для него одного! - Внезапно, из глубины его сердца, поднялся остаток горечи, вызванной словами Анджельери. В оркестре стремительно раздалась мелодия. И он никогда не забывал ни этих нот, ни этой внезапной горечи, ни позы этой женщины, ни блеска волочившейся ткани, ни малейшей складки, ни малейшей тени, ни малейшей подробности этого высшего мгновения.

IV

Немного спустя, Елена покинула дворец Фарнезе, почти тайком, не простившись ни с Андреа, ни с другими. Следовательно, она оставалась на балу каких-нибудь полчаса. Возлюбленный долго и напрасно искал ее по всем залам.

На следующее утро он послал слугу во дворец Барберини; и узнал, что она больна. Вечером отправился лично, надеясь быть принятым; но камеристка сообщила, что госпожа очень больна и никого не может видеть. В субботу около пяти часов вечера, все в той же надежде, он отправился снова.

Он вышел из дома Цуккари пешком. Был фиолетовый, тусклый, несколько сумрачный закат, как тяжелое покрывало, постепенно спускавшийся над Римом. Вокруг фонтана на площади Барберини уже горели фонари чрезвычайно бледным пламенем, как свечи вокруг катафалка; и Тритон не выбрасывал воды, быть может вследствие починки или чистки. Вниз по улице спускались запряженные двумя или тремя лошадьми возы, и толпы возвращавшихся с построек рабочих. Некоторые из них, держась за руки и пошатываясь, распевали во все горло непристойные песни.

Он остановился, чтобы пропустить их. Две или три этих красных косых фигуры остались у него в памяти. Заметил, что у одного из возниц была перевязана рука и повязка была в крови. Как заметил и другого возчика, стоявшего на возу на коленях, - человека с посиневшим лицом, впалыми глазами, сведенным, как у отравленного, ртом. Слова песни смешивались с гортанными криками, ударами кнута, грохотом колес, звоном колокольчиков, проклятиями, руганью, грубым смехом.

Его печаль усилилась. Он находился в каком-то странном состоянии духа. Чувствительность его нервов была настолько сильна, что малейшее ощущение, вызванное внешними предметами, казалось глубокой раной. Одна неотступная мысль занимала и мучила его, между тем как все его существо было предоставлено толчкам окружающей жизни. Его чувства были напряженно деятельны, несмотря на полное затемнение ума и полное оцепенение воли; но об этой деятельности он имел не точное представление. Вихри ощущений проносились вдруг через его душу, подобно исполинским призракам в темноте; и мучили и пугали его. Вечерние облака, образ темного Тритона в круге тусклых фонарей - это дикое движение озверелых людей и огромных лошадей, эти крики, эти песни, эта ругань углубляли его печаль, возбуждали в его сердце смутный страх, какое-то трагическое предчувствие.

Закрытая карета выехала из сада. Он увидел, как к окну наклонилось лицо женщины с поклоном, но он не узнал ее. Перед ним вставал обширный, как королевский дворец, дом; окна первого этажа сверкали голубоватым отблеском, на самом верху еще медлил слабый свет; от подъезда отъезжала еще одна закрытая карета.

"Если бы мне повидать ее!" думал он, приостанавливаясь. Замедлил шаги, чтобы продлить неуверенность и надежду. Она казалась ему очень далекой, почти затерянной в этом обширном здании. Карета остановилась; из дверцы высунулся господин и крикнул:

- Андреа!

Это был герцог Гримити, родственник.

- Ты к Шерни? - спросил он с тонкой улыбкой.

- Да, - ответил Андреа - справиться о здоровье. Ты же знаешь, она больна.

- Знаю. Я оттуда. Ей лучше.

- Принимает?

- Меня нет. Но тебя, быть может, примет.

И Гримити начал ехидно смеяться сквозь дым своей сигары.

- Не понимаю, - заметил Андреа серьезно.

- Смотри; поговаривают, что ты в милости. Узнал об этом вчера вечером у Паллавичини; от одной из твоих подруг: клянусь тебе.

Андреа сделал нетерпеливое движение, повернулся и пошел дальше.

- Bonne chance! - крикнул ему вслед герцог. Андреа вошел под арки. В глубине души, его тщеславие уже радовалось этим возникшим толкам. Он теперь чувствовал себя увереннее, легче, почти веселым, полным тайного удовлетворения. Слова Гримити вдруг освежили его душу, как глоток возбуждающего напитка. И пока он поднимался по лестнице, его надежда возрастала. Достигнув двери, остановился, чтобы унять волнение. Позвонил. Слуга узнал его; и тотчас же прибавил:

- Если господину графу угодно подождать минуточку, я пойду предупредить камеристку.

Он согласился; и начал ходить взад и вперед по обширной передней, где, казалось, гулко раздавалось бурное биение его крови. Фонари из кованого железа неровно освещали кожаную обивку стен, резные сундуки и античные бюсты на подставках из цветного мрамора. Под балдахином блестел вышитый герцогский герб: золотой единорог в красном поле. По середине стола стояла бронзовая чаша, полная визитных карточек; и, бросив на нее взгляд, Андреа заметил карточку Гримити. "Bonne chance!" И в его ушах еще раздавалось ироническое пожелание.

Явилась камеристка и сказала:

- Герцогине немного лучше. Полагаю, что господин граф может войти на минутку. Пожалуйте за мной.

Это была женщина уже отцветшей молодости, скорее худая, вся в черном, с парой серых, странно сверкавших из-под накладных белокурых локонов, глаз. У нее были поразительно легкие движения и походка, точно она шла украдкой, как человек, привыкший жить возле больных или исполнять щепетильную обязанность или ходить по тайным поручениям.

- Пожалуйте, господин граф.

Она шла впереди Андреа по едва освещенным комнатам, по мягким, смягчавшим всякий шум коврам; и юноша, несмотря на неудержимое душевное волнение, не зная почему, испытывал инстинктивное чувство отвращения к ней.

Дойдя до какой-то двери, скрытой двумя полосами старинных ковров с красной бархатной обшивкой, она остановилась и сказала:

- Сначала войду я, доложить о вас. Подождите здесь. Голос изнутри, голос Елены звал:

- Кристина!..

При этом неожиданном зове Андреа почувствовал такую сильную дрожь во всем теле, что подумал: "Вот сейчас упаду в обморок". У его было как бы неопределенное предчувствие какого-то сверхъестественного счастья, превосходящего его ожидания, опережающего его мечты, превышающего его силы. Она была там, за этим порогом. Всякое представление о действительности исчезло из его души. Ему казалось, что когда-то в живописных или поэтических образах он представлял подобное любовное приключение, в том же самом виде, при такой же обстановке, на том же самом фоне, с тою же тайной; и другое лицо, образ его фантазии, было в нем героем. И теперь, благодаря странному фантастическому феномену, этот идеальный художественный вымысел сливался с действительностью; и он испытывал невыразимое чувство смущения. На каждом гобелене было по символической фигуре. Безмолвие и Сон, двое стройных и высоких юношей, как их стал бы изображать художник ранней Болонской школы, охраняли дверь. И он, он сам, стоял перед нею в ожидании; а за порогом, может быть в постели, дышала божественная возлюбленная. И чудилось, что в биении своей крови он слышал ее дыхание.

Камеристка, наконец, вышла и, придерживая рукою тяжелую ткань, тихим голосом, улыбаясь, сказала:

- Можете войти.

И удалилась. Андреа вошел.

Прежде всего, получил впечатление очень теплого, почти удушливого воздуха; почувствовал в воздухе своеобразный запах хлороформа; заметил что-то красное в тени, красный дамаск стен, навес над кроватью; услышал усталый голос Елены, шептавшей:

- Благодарю вас, Андреа, что пришли. Мне лучше. Несколько колеблясь, потому что плохо различал предметы при этом слабом свете, он подошел к постели.

Она улыбалась, лежа в полутьме на спине с утонувшей в подушках головой. Лоб и щеки у нее были обвиты белой шерстяной повязкой в виде монашеского нагрудника, обхватывавшей подбородок; и цвет кожи на лице был не менее бел, чем эта повязка. Внешние углы век были стянуты болезненной корчей воспаленных нервов; время от времени нижнее веко слегка невольно вздрагивало; и влажный, бесконечно нежный, глаз был как бы подернут почти умоляющей слезой, которая не могла скатиться с дрожавших ресниц.

Бесконечная нежность наполнила сердце юноши, когда он увидел ее вблизи. Елена вынула руку и очень медленным движением подала ему. Он нагнулся и почти стал на колени у края постели; и начал покрывать быстрыми и легкими поцелуями эту горячую руку, этот бурно бившийся пульс.

- Елена! Елена! Любовь моя!

Елена закрыла глаза, как бы желая глубже изведать поток наслаждения, поднимавшийся по руке, разливавшийся по верхней части груди, проникавший в наиболее сокровенные тайники. Она поворачивала руку под его устами, чтобы чувствовать поцелуи на ладони и сверху, между пальцами, вокруг кисти, на всех жилах, во всех порах.

- Довольно! - прошептала она, снова открывая глаза; и несколько онемевшей, как ей казалось, рукою провела по волосам Андреа.

В этой столь нежной ласке было столько подчинения, что она была для его души, как лепесток розы для переполненной чаши. Страсть била через край. Губы дрожали у него под смутным наплывом слов, которых он не знал, которых не произносил. У него было могучее и божественное ощущение какой-то жизни, выходившей за пределы его членов.

- Какое счастье! Не правда ли? - сказала Елена тихо, повторяя эту ласку. И под тяжелым покрывалом по ее телу пробежала видимая дрожь.

И так как Андреа хотел взять ее руку снова, она сказала умоляюще:

- Не надо... Вот так, останься так! Ты мне нравишься. Сжимая ему виски, она заставила его положить голову на край кровати так, что щекою он чувствовал форму ее колена. Затем посмотрела на него немного, продолжая ласкать его волосы; и в то время как между ее ресницами мелькало нечто вроде белой молнии, замирающим от восторга голосом, растягивая слова, она прибавила:

- Как ты мне нравишься!

Невыразимо сладостное обольщение было в ее раскрытых губах, когда она произносила первый слог этого столь зыбкого и столь чувственного на женских устах слова.

- Еще! - прошептал возлюбленный, чувства которого замирали от страсти, под лаской ее пальцев, от обольстительного звона ее голоса. - Еще! Повтори! Говори!

- Ты мне нравишься, - повторяла Елена, видя, что он внимательно смотрит на ее губы, и быть может, зная очарование, которое она вызывала этим словом.

Потом оба замолчали. Он чувствовал, как ее присутствие текло и сливалось с его кровью, пока она не становилась ее жизнью, и ее кровь его жизнью. Глубокое безмолвие увеличивало комнату; Распятие Гвидо Рени освящало тень навеса над кроватью. Шум города доносился, как плеск далекого-далекого потока.

Потом, внезапным движением, Елена приподнялась на постели, сжала обеими ладонями голову юноши, привлекла его, дохнула ему в лицо своим желанием, поцеловала его, упала назад, отдалась ему.

Потом безмерная печаль охватила ее; ею овладела темная печаль, которая скрыта в глубине всякого человеческого счастья, как в устьях всех рек есть горькая вода. Лежа, он держала руки под одеялом, беспомощно тянувшиеся вдоль тела, вверх ладонями, почти мертвые руки, по которым время от времени пробегала легкая дрожь; и смотрела на Андреа широко раскрытыми глазами, беспрерывным, неподвижным, невыносимым взглядом. Одна за другою начали появляться слезы; и безмолвно скатывались по щекам, одна за другой.

- Елена, что с тобой! Скажи, что с тобой? - спрашивал возлюбленный, взяв ее за кисти рук и приникнув к ней, чтобы пить слезы с ресниц.

Она крепко сжимала зубы и уста, чтобы сдержать рыдания.

- Ничего. Прощай. Оставь меня; прошу тебя! Увидишь меня завтра. Ступай.

В ее голосе и в ее движении было столько мольбы, что Андреа повиновался.

- Прощай, - сказал он; поцеловал ее нежно в рот, почувствовав при этом вкус соленых капель и купаясь в ее теплых слезах.

- Прощай. Люби меня! Вспоминай!

На пороге ему послышался взрыв рыданий. Он шел вперед несколько неуверенно, колеблясь, как человек с плохим зрением. Все еще чувствовал запах хлороформа, похожий на опьяняющие пары. Но с каждым шагом что-то близкое улетучивалось, терялось в воздухе; и, инстинктивным порывом ему хотелось сжаться, замкнуться, укутаться, помешать этому рассеянью. Перед ним были пустынные и безмолвные комнаты. У одной из дверей появилась камеристка бесшумными шагами, без малейшего шелеста, как привидение.

- Сюда, господин граф. Вы не найдете дороги.

Она улыбалась двусмысленной и раздражающей улыбкой; и от любопытства взгляд серых глаз ее становился еще острее. Андреа не произнес ни слова. И снова присутствие этой женщины было ему неприятно, смущало его, почти вызывало смутное отвращение, сердило его.

Едва вступив на подъезд, он вздохнул глубоко, как человек, освободившийся от беспокойного волнения. Фонтан издавал между деревьями тихий плеск, изредка прорывавшийся в звонкое журчание; все небо искрилось звездами и отдельные разорванные тучи заволакивали их, как бы в длинные пряди серых волос, или в длинные черные сети; между каменными колоссами, сквозь решетки, появлялись и исчезали фонари проезжавших карет; в холодном воздухе носилось дыхание городской жизни; вдали и вблизи раздавался колокольный звон. Наконец-то он обладал полным сознанием своего счастья.

Всеобъемлющее, полное забвенья, свободное, вечно новое счастье с этого дня поглощало их обоих. Страсть захватила их и сделала равнодушными ко всему, в чем не было для них непосредственного наслаждения. Чудесно созданные душой и телом для переживания всех наиболее возвышенных и наиболее редких восторгов, они оба неустанно искали Высшего, Непреодолимого, Недосягаемого; и заходили так далеко, что порою даже в преизбытке забвения ими овладевало смутное беспокойство - какой-то предостерегающий голос поднимался из глубины их существ, как предвестие неведомой кары, близкого конца. Даже из самой усталости желание возникало еще утонченнее, еще дерзновеннее, еще безрассуднее; и чем больше они опьянялись, тем неимовернее становилась химера их сердец, трепетала, порождала новые мечты; казалось, они находили покой только в усилии, как пламя находит жизнь только в сжигании. Порою нежданный источник наслаждения открывался в них, как живой ключ вдруг вырывается наружу под пятою человека, блуждающего по лесной чаще; и они пили, не зная меры, пока не исчерпывали его. Порою под напором желания странной игрою самообмана, душа создавала призрачный образ более широкого, свободного, более сильного, "самого упоительного" существования. И они утопали в нем, наслаждались им, дышали в нем, как в их родной атмосфере. Изысканность и изощренность чувства и воображения следовали за излишеством чувственности.

Они оба не знали меры во взаимной расточительности души и тела. Находили невыразимый восторг в срывании всех покровов, в обнаруживании всего сокровенного, в нарушении всех тайн, в безостановочном обладании, в усилиях взаимно проникнуться, слиться, образовать одно существо.

- Какая странная любовь! - говорила Елена, вспоминая самые первые дни, свою болезнь и то, как она скоро отдалась. - Я отдалась бы тебе в тот же вечер, как увидела тебя.

Она как-то гордилась этим. А возлюбленный говорил:

- Когда в тот вечер на пороге я услышал мое имя рядом с твоим, то не знаю почему, у меня явилась уверенность, что моя жизнь навеки связана с твоею!

Они верили тому, что говорили. Они читали вместе римскую элегию Гете: "Не плачь же, сердце мое, что скоро ты стала моею!.. Верь мне, я не питаю ни одной низкой и нечистой мысли о тебе. Стрелы Амура поражают различным образом: одни едва задевают и от вкравшегося яда сердце страждет годы и годы; иные же, хорошо оперенные и окованные острым и живым железом, проникают в мозг и тотчас же воспламеняют кровь. В героические времена, когда любили боги и богини, желание следовало за взглядом, наслаждение за желанием. Ты думаешь, что богиня Любви долго размышляла, когда ей однажды понравился Анхиз в рощах Иды? А Луна? Если б она колебалась, ревнивая Аврора скоро разбудила бы прекрасного пастуха! Гера в разгаре празднества замечает Леандра, и воспламененный любовник погружается в ночную тень. Царственная дева Рея Сильвия отправляется за водой к Тибру и бог схватывает ее..."

Как для божественного, элегического певца Фаустины, Рим воссиял для них новым светом. Где бы они не проходили, они везде оставляли воспоминание любви. Отдаленные церкви Авентинского холма: Св. Сабина с прекрасными колоннами из паросского мрамора, благородный сад Св. Марии Приорато, колокольня Св. Марии в Космедине, похожая на живой розовый стебель в лазури, - все они знали об их любви. Виллы кардиналов и князей: вся дивная и тихая вилла Памфили, отражающаяся в своих источниках и в своем озере, где каждая рощица скрывает благородную идиллию и где каменные колонны и древесные стволы соревнуют в своей численности; холодная и безмолвная, как монастырь, вилла Альбани, лес из мраморных фигур и музей вековых пальм, с чьих вестибюлей и портиков кариатиды и гермы, символы неподвижности, созерцают из-за гранитных колонн неизменную симметрию зелени; и вилла Медичи, которая кажется лесом из изумруда, ветвящимся в естественном свете; и несколько дикая, благоухающая фиалками вилла Людовизи, освященная присутствием Юноны, которую обожал Вольфганг, где в то время платаны Востока и кипарисы Авроры, казавшиеся бессмертными, вздрагивали от предчувствия рынка и смерти; все эти княжеские виллы, царственная слава Рима знали об их любви. Хранилища картин и статуй: зала Данаи в Боргезе, перед которой Елена улыбалась, как бы осененная откровением; и зеркальная зала, где ее образ блуждал среди мальчиков Чино Ферри и гирлянд Марио де Фиори; комната Элиодора, чудесным образом одушевленная самым сильным трепетом жизни, какой Санцио удалось вдохнуть в мертвую стену, и комнаты Борджа, где великое воображение Пинтуриккьо раскрылось в волшебной ткани историй, сказок, снов, капризов, творческих образов и смелых затей; комната Галатеи, где разлита какая-то чистая свежесть и неугасимая ясность света; и кабинет Гермафродита, где среди сияния благородных тканей поразительное чудовище, рожденное сладострастием Нимфы и полубога, раскрыло свою двусмысленную форму: все одинокие приюты Красоты знали об их любви.

Они понимали громкий крик поэта "Eine Welt zwar bist du, о Rom! - О, Рим, ты - мир! Но без любви мир не был бы миром, сам Рим не был бы Римом". И лестница Троицы, прославленная медленным восхождением Дня, благодаря восхождению прекраснейшей Елены Мути, стала лестницей счастья.

Елена часто любила подниматься по этим ступеням в buen retiro дворца Цуккари. Поднималась медленно, следуя за тенью; но душа ее стремилась быстро к вершине. Много радостных часов измерил маленький, посвященный Ипполите череп из слоновой кости, который Елена часто детским движением прикладывала к уху, другою щекою прижимаясь к груди возлюбленного, чтобы одновременно слышать бег мгновений и биение этого сердца. Андреа всегда казался ее новым. Порою она бывала почти поражена живучестью этой души и этого тела. Порою его ласки вырывали у нее крик, который дышал всем чудовищным мучением существа, подавленного бурею ощущений. Порою в его объятиях ее поражало своего рода как бы ясновидящее оцепенение, и ей казалось, что благодаря слиянию с другой жизнью, она становится прозрачным существом, легким, зыбким, проникнутым нематериальным элементом, несказанно чистым; и в то же время все волнения, в их многоразличии, вызывали в ней образ неисчислимого трепета тихого летнего моря. Равно как, порою в объятиях на его груди, после ласк, она чувствовала, как страсть успокаивалась в ней, становилась ровнее, засыпала, как вскипевшая и успокаивающаяся вода; но стоило только возлюбленному или сильнее вздохнуть, или чуть-чуть шевельнуться, как она снова чувствовала невыразимую волну, пробегавшую с головы до ног, трепетавшую все меньше и меньше и, наконец, замиравшую. Это "одухотворение" плотского восторга, вызванное совершенным сродством двух тел, было быть может наиболее восходящим явлением их страсти. И Елене, порою, слезы были слаще поцелуев.

И какая глубокая сладость в поцелуях! Есть женские уста, которые как бы зажигают любовью раскрывающее их дыхание. Окрашивает ли их кровь богаче пурпура или бледность смерти леденит их, доброта ли согласия озаряет их или омрачаем тень презрения, наслаждение ли раскрывает их или страдание искривляет, - на них всегда лежит отпечаток загадки, которая смущает рассудочных мужчин, влечет их и пленяет. Постоянный разлад между выражением уст и выражением глаз создает тайну. Кажется, будто двойственная душа проявляется различной красотой, радостная и скорбная, холодная и страстная, жестокая и сострадательная, смиренная и гордая, смеющаяся и насмехающаяся; и двойственность возбуждает беспокойство в душе, любящей темный вещи. Два вдумчивых художника XIV века, неутомимых искателя редкого и высшего идеала, два тончайших психолога, которым мы обязаны может быть самым тонким анализом человеческой физиономии, беспрерывно погруженных в изучение и исследование наиболее непреодолимых трудностей и наиболее сокровенных тайн, Боттичелли и Винчи, воспроизвели в своем искусстве все неуловимое очарование подобных уст.

В поцелуях Елены, в самом деле, заключался для возлюбленного высший эликсир. Изо всех телесных слияний, это казалось самым полным, наиболее утоляющим. Иногда они верили, что живой цветок их душ погибал под давлением их губ, разливая сладостный сок по всем венам до самого сердца; и порою в их сердцах было мнимое ощущение как бы мягкого и влажного, растворявшегося плода. И их слияние было так совершенно, что одна форма казалась естественным дополнением другой. Чтобы продлить глоток, они задерживали дыхание до тех пор, пока не чувствовали, что задыхаются от недостатка воздуха, а ее руки растерянно дрожали на его висках. Поцелуй обессиливал их больше, чем объятие, и, оторвавшись, они смотрели друг на друга блуждающими в застывшем тумане глазами. И несколько хриплым голосом, не улыбаясь, она говорила: - Умрем!

Иногда, лежа на спине, он смыкал веки и ждал. Зная эту хитрость, она намеренно-медленным движением нагибалась над ним и целовала. И возлюбленный не знал, куда получит поцелуй, который он предчувствовал в своей добровольной слепоте. В это мгновение ожидания и неизвестности все его члены содрогало неописуемое волнение, в своем напряжении похожее на ужас связанного человека, которому грозит опасность быть клейменым огнем. Когда же, наконец, уста касались его, он с трудом сдерживал крик, и пытка этого мгновения нравилась ему; потому что физическое страдание в любви нередко влечет за собою более горячую ласку. И благодаря этому странному духу подражания, заставляющему любящих точно повторять ласку, Елена хотела испытать то же самое.

- Мне кажется, - говорила она, закрыв глаза, - что все поры моей кожи превращаются в миллион маленьких ртов, жаждущих твоего рта, рвущихся быть избранными, завидующих друг другу...

И тогда он для подтверждения начинал осыпать ее быстрыми и частыми поцелуями по всему прекрасному телу, не оставляя ни малейшего местечка, не замедляя своей ласки. И, счастливая, она смеялась, чувствуя себя облеченной каким-то невидимым одеянием; смеялась и стонала, обезумев от чувства всей силы его порыва; смеялась и плакала, растерянная, не в силах больше сдерживать пожирающий жар. Потом неожиданным порывом обвивалась руками вокруг его шеи, окутывала его своими волосами и держала его, дрожащего всем телом, как свою добычу.

И, усталый, он рад был уступить и остаться в таких оковах. И, смотря на него, она воскликнула:

- Как ты молод! Как ты молод!

Несмотря на всю испорченность, несмотря на всю расточительность, молодость в нем была стойка, была упорна, как неизменный металл, как невыдыхающийся аромат. Искренний блеск молодости составлял его наиболее драгоценное качество. В великом пламени страсти, как на костре, сгорало все, что было в нем более лживого, более дурного, более искусственного, более суетного. После раздробления сил, вызванного злоупотреблением анализом и отторгнутым от всех внутренних сфер действием, он возвращался к единству сил, действия, жизни; снова приобретал доверчивость и непринужденность; любил и наслаждался юношески. Иные беззаветные порывы его казались порывами бессознательного ребенка; иные фантазии его были полны грации, свежести и отваги.

- Иногда, - говорила ему Елена, - моя нежность к тебе становится более тонкой, чем нежность возлюбленной. Я не знаю... Становиться почти материнской.

Андреа смеялся, потому что она была старше всего года на три.

- Иногда, - говорил он ей, - слияние моей души с твоею мне кажется таким чистым, что, целуя твои руки, я хотел бы называть тебя сестрою.

Это обманчивое очищение и стремление возвысить чувство являлись всегда в истомные промежутки страсти, когда с отдыхом тела в душе появлялась смутная потребность в идеальном. И тогда-то в юноше пробуждались идеалы любимого им искусства; и, ища выхода, в его уме теснились все формы, которых он искал когда-то и созерцал; и его волновали слова монолога Гете. "Что может зажечь природа в твоих глазах? Что может художественная форма вокруг тебя, если твою душу не наполняет страстная творческая сила и не приливаем неутомимо к концу твоих пальцев, чтобы воспроизводить?" И мысль обрадовать возлюбленную ритмическим стихом или благородной линией заставила его приняться за работу. Он написал "Симону" и две акварели, "Зодиака" и "Кубок Александра".

В занятиях искусством, он выбирал трудные орудия, точные, совершенные, непогрешимые средства: метрику и гравирование; и хотел продолжить и возродить традиционные итальянские формы во всей строгости, примыкая к поэтам новою стиля и к художникам, предшествовавшим эпохе Возрождения. В основе у него был формальный ум.

Больше мысли он любил выражение. Его литературные работы были упражнения, шутки, этюды, исследования, технические опыты, курьезы. Заодно с Тэном, он думал, что гораздо труднее сложить шесть хороших стихов, чем выиграть сражение. В структуре своего "Сказания о Гермафродите" он подражал "Сказанию об Орфее" Полициана; и создал строфы чрезвычайной изысканности, силы и музыкальности, в особенности в хорах чудовищ двойственной природы, как Кентавры, Сирены и Сфинксы. Эта его новая трагедия, "Симона", с коротким размером стиха, отличалась своеобразнейшим вкусом. Хотя она была написана на старинный тосканский лад, но казалась вымыслом английского поэта Елизаветинской эпохи, по какой-нибудь новелле из "Декамерона"; она заключала в себе какую-то часть того нежного и странного очарования, которым дышат некоторые второстепенные драмы Шекспира.

На заглавном листе Единственного Экземпляра своего произведения поэт сделал следующую надпись: A.S. calcographus aqua forti sibi tibi fecit.

Медь привлекала его больше, чем бумага; азотная кислота - больше чернил, резец - больше пера. Уже один из его предков, Джусто Сперелли, занимался гравированием. Некоторые его гравюры, исполненные около 1520 года, глубиной и почти резкостью штриха, явно обнаруживала влияние Антонио Поллайюоло. Андреа прибегал к рембрандтовскому способу свободного штриха и меццо-тинто, излюбленному приему английских художников школы Грина, Диксона и Эрлома. Он воспитывался на всевозможных образцах, изучал искания каждого художника в отдельности, заимствовал у Альбрехта Дюрера и у Пармиджанино, у Марка Антония и Гольбейна, у Аннибала Караччи и Макардела, у Гвидо и Галлоты, у Таски и Жерара Одрана; но его замысел в гравировании на меди, заключался в следующем: световыми эффектами Рембрандта осветить изящество рисунка флорентийцев второго поколения XIV века, как Сандро Боттичелли, Доменико Гирландайо и Филиппино Липпи.

Две новых гравюры в двух любовных эпизодах изображали два появления красоты Елены Мути; и носили заглавие по частностям.

К особенно драгоценным вещам Андреа Сперелли принадлежало тонкое шелковое покрывало полинялого синего цвета, с двенадцатью вышитыми по краям знаками Зодиака и готическими подписями: Aries, Taurus, Gemini, Cancer, Leo, Virgo, Libra, Scorpius, Arcitenens, Caper, Amphora, Pisces. Золотое Солнце занимало центр круга; изображения животных в несколько старинном стиле, напоминавшем мозаику, отличались необыкновенным блеском; вся эта материя казалась достойной покрывать царское брачное ложе. И действительно, она была в числе приданного Бьянки Марии Сфорца, внучки Лодовико Моро, которая вышла замуж за императора Максимилиана.

Нагота Елены, в самом деле, не могла найти более богатого украшения. Порою, когда Андреа находился с другой комнате, она быстро раздевалась, ложилась в кровать, под это изумительное покрывало и громко звала возлюбленного. И когда он прибегал, она представлялась ему божеством, облеченным в полосу небесного свода. А порою, желая подойти к камину, она вставала с кровати, увлекая за собой покрывало. От холода, она обеими руками прижимала к себе шелк; и шла, босая, маленькими шагами, чтобы не запутаться в обильных складках. Солнце ярко сверкало из-под распущенных на спине волос; Скорпион кусал ей грудь; длинный край Зодиака влачился за нею по ковру, захватывая розы, если она их рассыпала раньше.

Гравюра изображала Елену спящею под небесными знаками. Женский образ выступал из складок материи, голова откинулась несколько за край кровати, волосы ниспадали до земли, одна рука свесилась, другая лежала вдоль тела. Незакрытые части, как лицо, верхняя часть груди и руки сияли ослепительно и резец художника, с большой мощью, передал блеск узоров в полутени и тайну символов. Высокая, белая борзая собака, Фамулус, - двойник той, что положила голову на колени графини д'Арундель на картине Рубенса, - смотрела на госпожу, протянув к ней шею, стоя на четырех лапах, в смелом перспективном сокращении. Задний план комнаты был глубок и темен.

Вторая гравюра относилась к большому серебряному сосуду, который Плена Мути получила в наследство от своей тетки Фламинии.

Это был исторический сосуд и назывался Чашей Александра. Цезарь Борджа подарил ее княгине Бизенти перед своим отъездом во французскую землю для передачи Людовику XII буллы о разводе и разрешении на брак; она, вероятно, находилась среди баснословных сокровищ, с которыми Валентин вступил в Шинон, как это описано у Брантома. Рисунок фигур, которые окружали сосуд, и тех, которые выступали над краем на обоих концах, приписывался Рафаэлю.

Чаша называлась именем Александра потому, что была сделана в память той удивительной чаши, из которой на шумных пирах обыкновенно обильно пивал Македонец. Ряды стрелков тянулись по бокам сосуда, с натянутыми луками, в замешательстве, в удивительных позах, в которых Рафаэль изобразил обнаженных стрелков, стреляющих в Герму, на фреске в зале Боргезе, расписанной Джованни Франческо Болоньези. Они преследовали большую Химеру в виде ушка, поднимавшуюся над краем у одного конца сосуда, тогда как на противоположной стороне стоял юный стрелок Беллерофонт, с луком, наведенным на чудовищное детище Тифона. Узоры по дну и по верхнему краю, отличались редкою красотою. Внутренность была вызолочена, как внутренность дарохранительницы. Металл был звучен, как музыкальный инструмент. В нем было триста фунтов весу. Вся форма была гармонична. Часто причуды ради Елена Мути брала в этой чаще свою утреннюю ванну. Она могла хорошо погружаться в нее, впрочем, не вытягиваясь всем телом; и воистину, ничто не могло сравниться с благородной грацией этого тела в воде, отсвечивавшей, благодаря позолоте, неописуемо нежными отблесками, так как в цвете металла серебра еще не было, а золото исчезало.

Восхищенный тремя, по-своему изящными, формами, т. е. женщиной, чашей и собакой, гравер подыскал сочетание прекраснейших линий. Женщина, нагая, стоя в вазе, опираясь одною рукою о выступ Химеры, а другою - о Беллерофонта, наклонилась вперед и дразнила собаку; последняя же выгнулась дугою на вытянутых передних лапах и задних прямых, как готовый к прыжку хищник, и с хитрым видом, вытянула к ней свою длинную и тонкую, как у щуки, морду.

Никогда Андреа Сперелли не наслаждался с большим жаром и не мучился столь глубоким волнением художника, следящего за слепым и непоправимым действием кислоты; никогда не изощрял с большим жаром терпения в тончайшей работе упорным острием над трудностью оттенков. Как Лука Лейденский, он воистину, был рожден гравером. Он обладал удивительным знанием (может быть, редким чувством) всех малейших особенностей времени и степени, необходимых для бесконечного разнообразия действия азотной кислоты на медь. Не только опыт, прилежание, не только знание, но главным образом это почти безошибочное врожденное чутье подсказывало ему надлежащее время, точное мгновение, в которое вытравливание давало ту точную степень тени, какую, по замыслу художника, должен был иметь оттиск. И в этом господстве духа над грубой силой и в способности как бы сообщать ей дух искусства, в этом чувстве какого-то скрытого соответствия меры между биением пульса и последовательным разъеданием кислоты, он почерпал свою опьяняющую гордость, свою мучительную радость.

Елена чувствовала себя обоготворенной возлюбленным, как Изотта из Римини в несокрушимых медалях, которые приказал выбить в честь ее Сиджисмондо Малатеста.

Но как раз в те дни, когда Андреа был занять работой, она становилась печальной и молчаливой и вздыхала, как если бы внутренняя тревога овладевала ею. И у нее неожиданно появлялись такие глубокие приливы нежности, смешанные со слезами и насилу сдерживаемыми рыданиями, что юноша приходил в недоумение, начинал подозревать, ничего не понимал.

Однажды вечером, по улице Св. Сабины, они возвращались верхом с Авентина; в их глазах еще было великое видение озаренных закатом императорских дворцов, огненно-красных среди черных, пронизанных золотою пылью, кипарисов. Они ехали молча, потому что печаль Елены сообщилась и любовнику. Против церкви Св. Сабины он остановил гнедую и сказал.

- Помнишь?

Несколько мирно клевавших траву кур, заслышав лай Фамулуса, разбежались. Поросшая травою площадь была безмолвна и пустынна, как паперть деревенской церкви; но на стенах лежал тот особенный блеск, который отражается на римских зданиях в час "Тициана".

Елена также остановилась.

- Каким далеким кажется этот день! - сказала она с легкою дрожью в голосе.

И действительно, это воспоминание неопределенно терялось во времени, как если бы их любовь продолжалась уже многие месяцы, многие годы. Слова Елены вызвали в душе Андреа странную иллюзию и вместе с тем беспокойство. Она стала вспоминать все подробности прогулки, совершенной после обеда, в январе, при весеннем солнце. Она настойчиво распространялась о мелочах; и время от времени, как спутница, из-за ее слов прорывалась невысказанная мысль. В ее голосе Андреа почудилось сожаление. - О чем она сожалела? Разве их любовь не видела перед собою еще более радостные дни? Разве весна не овладевала уже Римом? - Пораженный, он больше почти не слушал ее. Лошади спускались шагом, друг подле друга, то громко фыркая, то сдвигая морды, точно желая поделиться какою-то тайной. Фамулус беспрестанно бегал взад и вперед.

- Помнишь, - продолжала Елена, - помнишь монаха, что открыл нам дверь, когда мы позвонили?

- Да, да...

- С каким удивлением он смотрел на нас! Он был маленький-маленький, без бороды, весь в морщинах. Оставил нас одних у входа и отправился за церковными ключами; и ты поцеловал меня. Помнишь?

- Да.

- И все эти бочки у входа! И винный запах, в то время как монах объяснял нам значение резьбы на кипарисовых дверях! И потом "Мадонну с Четками"! Помнишь? Объяснение заставило тебя смеяться; и, слыша твой смех, я не выдержала; и мы так смеялись при этом бедняге, что он смутился и не раскрыл больше рта, даже при выходе, чтобы поблагодарить тебя...

Немного помолчав, она продолжала:

- А у Сан-Алессио, когда ты не давал мне взглянуть на купол в замочную скважину! Как мы смеялись и там!..

Она снова замолчала. Вверх по улице двигалась толпа мужчин с гробом, в сопровождении наемной кареты, полной плачущих родственников. Покойника несли на Еврейское кладбище. Это было безмолвное и холодное похоронное шествие. Все эти люди, с горбатыми носами и хищными глазами, походили друг на друга, как единоплеменники.

Чтобы пропустить шествие, лошади разошлись в разные стороны, следуя каждая вдоль ограды; и возлюбленные смотрели друг на друга, поверх мертвеца, с чувством возрастающей печали.

Когда они снова были рядом, Андреа спросил:

- Но что с тобой? О чем ты думаешь?

Она медлила с ответом. Опустила глаза вниз, на шею животного, поглаживая ее набалдашником хлыста, нерешительная и бледная.

- О чем ты думаешь? - повторил юноша.

- Хорошо, я скажу тебе. В среду я уезжаю, не знаю, на сколько времени; быть может надолго, навсегда; не знаю... Эта любовь разрывается по моей вине; но не спрашивай, как, не спрашивай, почему, ничего не спрашивай: прошу тебя! Я не могла бы ответить тебе.

Андреа смотрел не нее, почти не веря. Все это казалось ему настолько невозможным, что не причинило ему никакой боли.

- Ты шутишь; не так ли, Елена?

Она отрицательно покачала головой, потому что у нее сдавило горло; и вдруг погнала лошадь рысью. Позади них, в сумерках, начали звонить колокола Св. Сабины и Св. Приска. Они ехали молча, пробуждая эхо под арками, под храмами, среди заброшенных и пустынных развалин. Слева, оставили церковь Св. Георгия в Велабре, на колокольне которой, красным заревом, еще горели кирпичи, как в тот счастливый день. Миновали Форум, площадь Нервы, где, как на ледниках ночью, уже лежала голубоватая тень. Остановились у арки Пантани, где ох ожидали конюхи и кареты.

Едва успев слезть, Елена подала Андреа руку, избегая смотреть ему в глаза. Казалось, что она очень спешила удалиться.

- Итак? - спросил Андреа, помогая ей сесть в карету.

- До завтра. Сегодня вечером не могу...

V

Прощание на дороге в Номентану, это adieu au grand air, как хотела Елена, не разрешило ни одного из сомнений в душе Андреа. - Каковы были тайные причины этого внезапного отъезда? - Он тщетно старался проникнуть в тайну; сомнение угнетало его.

В первые дни приступы желания и боли были так остры, что, казалось, он умрет от них. Ревность после первых вспышек усыпленная неизменным жаром Елены под влиянием нечистых образов теперь начинала снова пробуждаться; и подозрение, что за этой темной путаницей мог скрываться мужчина, причиняло ему невыносимое страдание. Иногда им овладевала низкая злоба против далекой женщины, полная горечи ненависть и какая-то потребность мести, как если бы она обманула его, изменила ему, чтобы отдаться другому любовнику. А иногда он думал, что не хочет ее больше, не любит, никогда и не любил ее; и это внезапное исчезновение чувства было для него не ново, - это духовное замирание, благодаря которому, например, в вихре бала, любимая женщина становилась совершенно чуждой ему, и он мог присутствовать на веселом обеде, спустя час после того, как он пил ее слезы. Но такое забвение было непродолжительно. Римская весна цвела в неслыханном сиянии: город из камня и кирпича впивал свет, как жадный лес; папские фонтаны вздымались к небу, более прозрачному, чем алмаз. Испанская площадь благоухала, как розовая гряда, и церковь Св. Троицы над усеянной детворою лестницей казалась золотым собором.

Благодаря сложному возбуждению, вызванному новою красотою Рима, в его крови и в душе его оживал и снова загорался весь остаток его очарования этой женщиной. И его смущало до глубины непреодолимое беспокойство, неукротимое волнение, неопределенное томление, несколько похожие на то, что бывает с наступлением зрелости. Однажды вечером в доме Дольчебуоно, после чая, оставшись последним в полном цветов и звуков "Качучи" Раффа, зале он заговорил о любви с донной Бьянкой; и не раскаялся ни в этот вечер, ни впоследствии.

Его связь с Еленой Мути теперь была известна решительно всем, как в высшем римском и во всяком другом обществе, раньше или позже, больше или меньше, становятся известными все связи и все любовные интриги. Предосторожность не помогает. Здесь каждый - настолько знаток любовной мимики, что ему достаточно подметить или движение, или позу, или взгляд, чтоб иметь верное доказательство, тогда как любовники, или те, кто скоро станет таковыми, даже и не подозревают этого. Более того, в каждом обществе имеются любопытные, делающие из подобных открытий профессию и идущие по следам чужой любви не с меньшею настойчивостью, чем охотничьи собаки по звериному следу. Они всегда бдительны и не выдают себя; безошибочно подхватывают произнесенное шепотом слово, слабую улыбку, малейшее вздрагивание, легкий румянец, блеск глаз; на балах, на больших празднествах, где наиболее вероятны необдуманные шаги, они беспрестанно снуют кругом, умеют пробраться в самую гущу, с чрезвычайным искусством карманных воров в толпе; и слух их напряжен, чтобы уловить отрывок разговора, и глаз за блеском очков всегда на стороже, чтобы подметить пожатие, томность, дрожь, нервное давление женской руки на плечо кавалера.

Ужасной гончею был, например, Дон Филиппо дель Монте, неизменный гость маркизы Д'Аталета. Впрочем, Елена Мути мало обращала внимания на великосветские сплетни; а во время последней страсти ее смелость дошла почти до безумия. Всякий смелый шаг она покрывала своей красотой, своей роскошью, своим знатным именем; и всюду встречала поклоны, восхищение и лесть, благодаря этой мягкой терпимости, которая составляет одно из наиболее приятных свойств римской аристократии и, может быть, возникает из самого злоупотребления пересудами.

И вот теперь эта связь, вдруг, подняла Андреа Сперелли в глазах дам на высокую ступень могущества. Ореол успеха окружил его; и его удача, в короткое время стала поразительной. Заразительность желания - очень частое явление в жизни современных обществ. Мужчина, который был любим какою-нибудь выдающейся женщиной, возбуждает воображение других; и каждая жаждет обладать им из тщеславия, из любопытства, из чувства соревнования. Все обаяние Дон-Жуана больше - в его славе, чем в его личности. Кроме того, Сперелли помогала его слава таинственного художника; и стали знаменитыми два сонета, написанные в альбом княгине Ферентино, в которых он в виде двусмысленного диптиха воспевал дьявольские уста и ангельские, те, что губят души и те, что твердят Привет. Обыкновенные люди не могут вообразить, сколько глубоких и новых восторгов вносит в любовь даже бледный или ложный ореол славы. Любовник без имени, будь он силен, как Геркулес, прекрасен, как Ипполит, и строен, как Ил, никогда не вызовет в любовнице тех восторгов, какие художник, может быть бессознательно, обильно вливает в тщеславные женские души.

Для женского тщеславия должна быть великая отрада в возможности сказать: - В каждом его письме ко мне, может быть, заключено наиболее чистое пламя его ума, которое будет согревать одну меня; в каждой ласке он теряет часть своей воли и своей силы; и его самые высокие мечты о славе падают в складки моего платья, в круг моего дыхания!

Андреа Сперелли не поколебался ни на миг перед соблазном. За этой сосредоточенностью, которая была вызвана безраздельным господством Елены, теперь последовало дробление. Вне огненного обруча, смыкавшего их воедино, его силы возвращались к первоначальному разброду. Не в силах больше сообразоваться, приноровиться, приурочиться к высшей господствующей форме, его изменчивая, зыбкая, своенравная душа хамелеона начинала преображаться, терять форму, принимать всевозможные формы. Он переходил от одной любви к другой с неимоверной легкостью; любил в одно и то же время нескольких женщин; ткал без зазрения совести сложную ткань обманов, притворств, лжи, козней, лишь бы собрать побольше жертв. Привычка к обману притупила его совесть. Благодаря постоянному отсутствию рассуждения, он мало-помалу становился непроницаем для самого себя, оставался вне своей тайны. И мало-помалу доходил до того, что не видел больше своей внутренней жизни, подобно тому, как наружное земное полушарие не видит солнца, хотя и неразрывно связано с ним. В нем был один, всегда живой, безжалостно живой, инстинкт: инстинкт разрыва со всем, что влекло его, не сковывая. И его воля, бесполезная, как плохо закаленная шпага, висела на пьяном или ленивце.

Воспоминание о Елене, всплывая неожиданно, наполняло его иногда; и он или старался избавиться от горечи сожаления, или же, наоборот, охотно переживал в порочном воображении излишества этой жизни, чтобы получить толчок к новой любви. Повторял про себя слова песни: "Вспомни угасшие дни! И закрывай уста второй столь же сладкими поцелуями, как и уста первой, еще недавно!" Но уже и старая улетучилась из его души. Он говорил о любви Донне Бьянке Дольчебуона, в начале почти ни о чем не думая, может быть инстинктивно привлеченный силой неопределенного отражения, брошенного на нее дружбой с Еленой. Может быть, начинало прорастать маленькое семя симпатии, зароненное в него словами флорентийской графини за обедом в доме Дориа. Кто может сказать, какими таинственными путями любое духовное или телесное соприкосновение между мужчиной и женщиной, даже незначительное, может породить и питать в них обоих скрытое, незамеченное и неожиданное чувство, которое спустя много времени обстоятельства заставят обнаружиться вдруг? Здесь - то же самое явление, которое мы встречаем в умственном порядке, когда зерно мысли или тень образа возникают вдруг, после долгого промежутка времени, путем бессознательного развития, созрев в завешенный образ, в сложную мысль. Теми же законами управляется любая деятельность нашего существа и деятельность, в которой мы отдаем себе отчет, есть только часть нашей деятельности вообще.

Донна Бьянка Дольчебуоно была идеальный тип флорентийской красоты, как его воспроизвел Гирландайо на портрете Джованны Торнабуони, что в церкви Санта Мария Новелла. У нее было светлое круглое лицо, с широким, высоким и белым лбом, умеренным ртом, с несколько вздернутым носом, и глазами темного каштанового цвета, прославленного еще Фиренцуолой. Она любили пышно располагать волосы на висках, до половины щеки, как у древних. Очень шла к ней и ее фамилия, потому что она вносила в светскую жизнь врожденную доброту, большую снисходительность, одинаковую для всех любезность и мелодическую речь. Словом, это была одна из тех милых женщин, без особенной глубины души и ума, несколько небрежных, которые кажутся рожденными для жизни в довольстве, и для того, чтобы качаться в скромной любви, как птицы на цветущих деревьях.

Услышав слова Андреа, она с милым удивлением воскликнула:

- И вы так скоро забыли Елену?

Потом, после нескольких дней милого колебания, ей было приятно отдаться; и она нередко говорила с неверным юношей об Елене без ревности, чистосердечно.

- Но почему же она уехала раньше обыкновенного в этом году? - спросила она его как-то, улыбаясь.

- Не знаю, - ответил Андреа, не в силах скрыть легкое нетерпение и горечь.

- Значит, все кончено?

- Бьянка, прошу вас, будем говорить о себе! - прервал он изменившимся голосом, так как эти разговоры смущали и раздражали его.

Она призадумалась на мгновение, как бы желая разрешить загадку; потом улыбнулась, как бы в виде отказа, качая головой, с мимолетной тенью грусти в глазах.

- Такова любовь.

И начала отвечать на ласки возлюбленного.

Обладая ею, Андреа обладал в ней всеми благородными флорентийскими дамами XIV века, про которых пел Лоренцо Великолепный:

Как ни кинь - все тот же звон

И отнюдь не небылица

Поговорка, где твердится:

С глаз долой - из сердца вон!

Стать иной любви легко:

Где в разлуке - взгляд со взглядом,

Там и сердце - далеко:

С ним другое бьется рядом,

Сладким жаром, новым ядом,

Опаляет глубоко...

Летом же, собираясь уезжать, не скрывая милого волнения, на прощанье она сказала:

- Я знаю, когда мы увидимся снова, вы больше не будете любить меня. Такова любовь. Но вспоминайте обо мне, как о друге.

Он не любил ее. Все же, в жаркие и томительные дни, известный нежный оттенок в ее голосе всплывал в его душе, как очарование какой-то рифмы, и вызывал в нем образ свежего сада с водою, по которому бродила она в толпе других женщин, со звоном и песнями, как на картине "Сон Полифила".

И Донна Бьянка забылась. И явились другие, иногда парами: Барбарелла Вати, юнец с гордой головою мальчика, золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта; графиня Луколи, дама с бирюзою, Цирцея кисти Доссо Досси, с парою прекраснейших, полных вероломства глаз, изменчивых, как осеннее море, серых, голубых, зеленых, неопределенных; Лилиан Сид, двадцатидвухлетняя леди, блиставшая поразительным цветом лица, из роз и молока, какой встречается только у детей знатных англичан на полотнах Рейнолдса, Гейнсборо и Лоренса; маркиза Дю Дэффань, красавица времен Директории, сколок с Рекамье, с продолговатым и чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки; донна Изотта Чиллези, дама с изумрудом, которая с медленной величавостью ворочала своею головой императрицы, сверкая огромными фамильными брильянтами; княгиня Калливода, дама без драгоценностей, в чьих хрупких членах были заключены стальные нервы для наслаждения, и над восковой нежностью очертаний которой открывалась пара хищных, львиных глаз Скифа.

Каждая из этих связей приводила его к новому падению; каждая опьяняла его дурным опьянением, не утолив его; каждая научила его какой-нибудь еще неизвестной ему особенности или утонченности порока. Он носил в себе семена всякого растления. Развращаясь, развращал. Обман покрывал его душу чем-то липким и холодным, что с каждым днем становилось привязчивее. Извращенность чувств заставляла его искать и открывать в своих любовницах то, что было в них наименее благородного и чистого. Низкое любопытства заставляло его выбирать женщин с худшей репутацией. В объятиях одной, он вспоминал какую-нибудь ласку другой, какой-нибудь прием сладострастия, подмеченный у другой.

Порою (это случалось главным образом тогда, когда известие о вторичном замужестве Елены, снова вскрывало на время его рану), ему нравилось налагать на бывшую перед ним наготу воображаемую наготу Елены и пользоваться осязаемой формой, как опорой для обладания формой идеальной. Он проникался этим образом с напряженным усилием, пока воображению не удавалось обладать этой почти созданной тенью.

Однако он не поклонялся памяти о далеком счастье. Наоборот, порою она служила ему предлогом к новому приключению. В галерее Боргезе, например, в памятной зеркальной зале, он добился первого обещания от Лилианы Сид; в вилле Медичи, на памятной зеленой лестнице, ведущей к Бельведеру, он сплел свои пальцы с длинными пальцами Анжелики Дю Деффан; и маленький череп из слоновой кости, принадлежавший кардиналу Имменрету, могильная драгоценность с именем неизвестной Ипполиты, вызвал в нем желание увлечь донну Ипполиту Альбонико.

Эта женщина выделялась своей аристократической внешностью, и несколько напоминала Марию Магдалину Австрийскую, супругу Козимо II Медичи, на портрете Суттерманса, в галерее Корсини во Флоренции. Она любила пышные платья, парчу, бархат, кружева. Широкие медицейские ожерелья, казалось, еще лучше оттеняли красоту ее гордой головы.

Однажды, в день скачек, на трибуне Андреа Сперелли хотел уговорить донну Ипполиту прийти на следующий день во дворец Цуккари за посвященною ей загадочной слоновой костью. Она защищалась, колеблясь между благоразумием и любопытством. На всякую сколько-нибудь смелую фразу юноши она морщила брови, в то время как невольная улыбка насильно появлялась на ее устах; а ее голова в шляпе с белыми перьями, на фоне зонтика из белых кружев, облекалась в своеобразную гармонию.

- Tibi, Hippolyta! Значит, придете? Я буду ждать вас целый день, с двух до вечера. Хорошо?

- Да вы с ума сошли?

- Чего вы боитесь? Клянусь Вашему Величеству не прикасаться даже к вашей перчатке. Будете сидеть на троне, по вашему царскому обыкновению; и даже за чашкой чаю можете не выпускать из рук незримый скипетр, который вы всегда носите в повелительной деснице. Будет оказана милость на этих условиях?

- Нет.

Но она улыбалась, так как ей было приятно, что отмечали этот царственный вид, которым она славилась. И Андреа Сперелли продолжал соблазнять ее то в шутку, то тоном мольбы, сопровождая свой голос обольстителя упорным, пристальным, проницательным взглядом, который, казалось, раздевал женщин, видел их нагими сквозь платье, касался их живой кожи.

- Я не хочу, чтобы вы смотрели на меня так, - сказала Донна Ипполита, почти оскорбленная, слегка покраснев.

На трибуне оставалось немного людей. Дамы и мужчины гуляли по траве вдоль ограды, или толпились вокруг одержавшей победу лошади, или держали пари с кричавшими маклерами, при изменчивом солнце, которое то появлялось, то исчезало среди нежного архипелага туч.

- Сойдемте, - прибавила она, не замечая внимательного взгляда Джанннетто Рутоло, который стоял, опершись о перила лестницы.

Проходя при спуске мимо него, Сперелли сказал:

- До свиданья, маркиз. Скачем.

Рутоло низко поклонился донне Ипполите, и мгновенное пламя окрасило его лицо. В приветствии графа ему послышалась легкая насмешка. Он остался у перил лестницы, следя все время глазами за парою на кругу. И, видимо, страдал.

- Рутоло, смотрите в оба! - сказала ему со злым смехом графиня Луколи, спускаясь по железной лестнице под руку с доном Филиппо дель Монте.

Он почувствовал укол в самое сердце. Донна Ипполита и граф Д'Уджента, дойдя до ложи судей, возвращались к трибуне. Дама держала древко зонтика на плече, вращая его пальцами: белый купол, как ореол, вертелся сзади ее головы и густые кружева колебались и вскидывались, не переставая. И в этом подвижном кругу время от времени она смеялась словам юноши; и легкий румянец еще окрашивал благородную бледность ее лица. Время от времени они останавливались.

Джаннетто Рутоло, делая вид, будто желает осмотреть входящих на круг лошадей, навел на них бинокль. Руки у него заметно дрожали. Каждая улыбка, каждое движение, каждый поворот Ипполиты причинял ему острую боль. Когда он опустил бинокль, он был очень бледен, В устремленных на Сперелли глазах возлюбленной он уловил этот взгляд, которых он знал хорошо, потому что когда-то он озарил его надеждой. Ему показалось, что все кругом рушилось. Долгая любовь кончалась, непоправимо разбитая этим взглядом. Солнце не было больше солнцем; жизнь не была больше жизнью.

Трибуна быстро наполнялась народом, так как был уже близок сигнал к третьей скачке. Дамы становились на сиденья стульев. По ступеням пробегал говор, как ветер по наклонному саду. Раздался колокольчик. Лошади понеслись, как ряд стрел.

- Буду скакать в честь вас, Донна Ипполита, - сказал Андреа Сперелли Альбонико, прощаясь и отправляясь готовиться к следующей скачке любителей. - Tibi Hippolyta, semper! - Она пожала ему руку крепко, в знак пожелания успеха, не думая, что среди участников был и Джаннетто Рутоло. Когда немного спустя она увидела на лестнице бледного любовника, то открытая жестокость равнодушия царила в ее прекрасных темных глазах. Старая любовь отпадала от ее души, как мертвая оболочка под напором новой. Она не принадлежала больше этому человеку; не была связана с ним никакими узами. Непостижимо, как быстро и всецело овладевает своим сердцем женщина, когда она больше не любит.

"Он отнял ее у меня" - думал Рутоло, направляясь к трибуне Жокей-клуба по траве, в которой, казалось, его ноги вязли, как в песке. На небольшом расстоянии впереди непринужденным и уверенным шагом шел другой. Его высокая и стройная фигура в сером платье отличалась тем особенным неподражаемым изяществом, которое дается только родовитостью. Он курил. Джаннетто Рутоло, следуя сзади, чувствовал запах папиросы при каждом выпускании дыма; и это вызывало в нем невыносимое отвращение, тошноту, поднимавшуюся в нем, как при отравлении.

Герцог Ди Беффи и Паоло Калигаро стояли на пороге, готовые к скачке. Герцог опускался на расставленные ноги движением гимнаста, чтобы испытать эластичность своих колен. Маленький Калигаро проклинал ночной дождь, сделавший грунт тяжелым.

- Теперь, - сказал он Сперелли, - у тебя много шансов с Мичинг Маллечо.

Джаннетто Рутоло слышал это предсказание и почувствовал острую боль в сердце. С этой победой он связывал какую-то смутную надежду. В своем воображении он видел последствия выигранной скачки и счастливый исход поединка с врагом. При раздевании каждое его движение выдавало озабоченность.

- Вот человек, который прежде чем сесть верхом видит открытую могилу, - сказал герцог Ди Беффи, комическим движением кладя ему руку на плечо. - Ессе homo novus.

Андреа Сперелли, впадавший в такие мгновения в веселое настроение, разразился тем открытым хохотом, в котором заключалось наиболее чарующее проявление его молодости.

- Что вы смеетесь? - спросил его Рутоло смертельно бледный, вне себя, пристально смотря на него из-под нахмуренных бровей.

- Мне кажется, - ответил Сперелли спокойно, - что ваш тон немного резок, дорогой маркиз.

- Ну и что же?

- Думайте о моем смехе, что вам угодно.

- Думаю, что он глуп!

Сперелли вскочил на ноги, сделал шаг вперед и замахнулся на Джаннетто Рутоло хлыстом. Паоло Калигаро удалось каким-то чудом удержать его руку. Вырвались другие слова. Подошел Дон Маркантонио Спада; узнав о ссоре, сказал:

- Довольно, дети. Вы оба знаете, что вам нужно сделать завтра. Теперь же вам нужно скакать.

Противники молча оделись. Затем вышли. Весть об их ссоре уже обошла круг и поднималась на трибуны, напрягая ожидание скачек. Графиня Луколи с утонченным злорадством передала ее донне Ипполите Альбонико. Последняя, не выказывая ни тени волнения, сказала:

- Жаль. Были, кажется, друзья.

Толки, меняясь, распространялись на прекрасных женских устах. Толпа людей теснилась около тотализатора. Мичинг Маллечо, лошадь графа Д'Уджента, и Бруммель, лошадь маркиза Рутоло, были фавориты. Потом следовал Сатирист герцога Беффи и Карбонилла графа Калигаро. Знатоки однако не доверяли первым двум, полагая, что нервное возбуждение обоих седоков должно непременно повредить скачке.

Но Андреа Сперелли был спокоен, почти весел.

Чувство превосходства над противником придавало ему уверенность; кроме того, это его рыцарская наклонность к опасным приключениям, унаследованная от отца с его байроновскими замашками, помогала ему видеть этот случай с ним в блеске славы; и все врожденное благородство его юношеской крови просыпалось в виду опасности. Донна Ипполита Альбонико вдруг возвысилась в его душе, еще более желанная и более прекрасная.

Он пошел навстречу своей лошади с бьющемся сердцем, как навстречу другу, несущему давно ожидаемую весть о счастье. Нежно погладил ей морду; и глаза животного, эти глаза, в которых неугасимым пламенем сверкало все благородство породы, опьянили его, как магнетический взгляд женщины.

- Маллечо, - прошептал он, поглаживая ее, - сегодня великий день! Мы должны победить.

Его тренер, рыжеватый человек, устремив свой острый взгляд на других, проходивших на поводах у конюхов лошадей, сказал хриплым голосом:

- Будьте спокойны.

Мичинг Маллечо была прекрасная гнедая лошадь завода барона Саубейран. Порывистая стройность формы соединялась в ней с чрезвычайной крепостью ног. Казалось, что лоснящаяся и тонкая кожа, под которой видны были сплетения жил на груди и на боках, дышала паром и огнем, настолько вся она пылала жизнью. Могучая на скаку, очень часто на охоте она уносила своего господина за все препятствия римских полей, при каком угодно грунте, не останавливаясь ни перед тройным забором, ни перед стеной, бесстрашно следуя за собаками по пятам; крик седока подгонял ее сильнее шпор; а ласка заставляла ее дрожать.

Прежде чем сесть, Андреа внимательно осмотрел всю сбрую, убедился в крепости каждой пряжки и каждого ремня; затем, улыбаясь, вскочил в седло. Тренер, смотря вслед удалявшемуся хозяину, выразительным жестом выказал полную уверенность.

У тотализатора теснилась толпа играющих. Андреа почувствовал, что взоры всех устремлены на него. Он повернул голову в сторону правой трибуны, чтобы увидеть Альбонико, но не мог ничего различить в толпе дам. Раскланялся вблизи с Лилиан Сид, которой был хорошо знаком галоп Маллечо за лисицами и за химерами. Маркиза д'Аталета издали сделала ему знак упрека, так как уже знала о ссоре.

- Какова ставка на Маллечо? - спросил он Людовико Барбаризи.

Направляясь к старту, он хладнокровно обдумывал план, с которым можно было надеяться на победу; и всматривался в своих трех соперников впереди него, учитывая силу и опытность каждого. Паоло Калигаро был лукавый демон, не хуже любого жокея изучивший все хитрости ремесла; но Карбонилла, хотя и резвая, была не очень вынослива. Герцог Ди Беффи, ездок высшей школы, взявший не один приз в Англии, ехал на упрямой лошади, которая легко могла сдать перед случайным препятствием. Тогда как Джаннетто Рутоло ехал на превосходной и хорошо выезженной лошади; но, хотя и очень сильный, он был слишком стремителен и впервые участвовал в скачках. Кроме того, он должно быть был в крайне нервном состоянии, что и было заметно по многим признакам.

Смотря на него, Андреа думал: "Моя сегодняшняя победа несомненно повлияет на завтрашнюю дуэль. Он наверно потеряет голову и здесь и там. Я должен быть спокоен на обоих полях сражения". Потом, еще подумал: "Каково состояние Донны Ипполиты?" Ему показалось, что кругом наступила необычная тишина. Измерил глазом расстояние до первой изгороди; заметил на кругу блестящий камень; обратил внимание, что Рутоло наблюдал за ним; и вздрогнул всем телом.

Раздался звонок; но Бруммель уже поскакал, и, так как заезд начался не одновременно, старт не состоялся. И второй раз был объявлен фальстарт, из-за того же Бруммеля. Сперелли и герцог Беффи обменялись мимолетной улыбкой.

Третий старт удался. Бруммель тотчас же отделился от группы, следуя вдоль забора. Остальные три лошади некоторое время скакали рядом; благополучно взяли первую изгородь; за ней вторую. Каждый из трех седоков держался своего плана. Герцог Ди Беффи старался держаться в группе, чтобы перед препятствием Сатирист мог следовать примеру других. Калигаро сдерживал горячность Карбониллы, чтобы сберечь силы для последних пятисот метров. Андреа Сперелли постепенно увеличивал скорость, желая потеснить врага перед более трудным препятствием, И в самом деле, мало-помалу, Маллечо оставила товарищей и стала наседать на Бруммеля.

Рутоло услышал приближающийся галоп позади себя и был охвачен таким волнением, что не видел больше ничего. Все смешалось в его глазах, точно он был близок к обмороку. Он делал неимоверное усилие, чтобы удержать шпоры на животе лошади; и приходил в ужас от мысли, что силы могут изменить ему. В ушах у него стоял беспрерывный шум, и сквозь шум он слышал короткий и сухой крик Андреа Сперелли.

- Гоп! Гоп!

Маллечо, более чувствительная к голосу, чем к хлысту, пожирала расстояние, была не далее трех или четырех метров от Бруммеля, начинала догонять его, обгонять.

- Гоп!

Высокий барьер пересекал круг. Ругало не видел его, потому что потерял всякое сознание и сохранил одно бешеное желание приникать к животному и гнать его на удачу вперед. Бруммель сделал скачек; но без поддержки седока ударился задними ногами и так неудачно упал по другую сторону, что всадник потерял стремена, хотя и удержался в седле. Несмотря на это, он продолжал скачку. Андреа Сперелли занимал теперь первое место; Джаннетто Рутоло, все еще без стремян, следовал вторым, имея за собой Калигаро; герцог Ди Беффи, из-за отказа Сатириста, шел последним. В таком порядке проскакали мимо трибун; услышали смутный, сейчас же умолкший говор.

На трибунах за ними следили с крайним напряжением внимания. Некоторые указывали на развитие скачек громким голосом. При всякой перемене порядка лошадей среди протяжного говора вырывался целый ряд восклицаний; причем дамы вздрагивали. Донна Ипполита Альбонико, стоя на скамейке и опираясь на плечи стоявшего ниже мужа, смотрела, не шевелясь, с изумительным самообладанием; и разве только слишком плотно сжатые уста да слегка нахмуренный лоб могли, пожалуй, обнаружить напряжение. Затем сняла руки с плеч мужа, боясь выдать себя каким-нибудь невольным движением.

- Сперелли упал, - громко заявила графиня Луколи.

Маллечо действительно во время прыжка оступилась на влажной траве, и упала на колени, но тут же поднялась. Андреа скатился через ее голову без всякого вреда; и с быстротою молнии снова вскочил в седло, в то время как Рутоло и Калигаро нагоняли его. Бруммель, хотя и с ушибленными задними ногами, делал чудеса, благодаря своей чистокровности. Карбонилла, наконец, в поразительно умелых руках седока развила всю свою резвость. До конца оставалось около восьмисот метров.

Сперелли видел, что победа ускользала от него; но собрался со всеми своими силами, чтобы снова добиться ее. Стоя в стременах, наклонясь к гриве, он издавал время от времени этот короткий, тонкий, пронзительный крик, имевший такую власть над благородным животным. В то время как Бруммель и Карбонилла, утомленные тяжелым грунтом, начинали ослабевать, Маллечо увеличивала силу своего порыва, готова была занять прежнее место, уже касалась победы пламенем своих ноздрей, после последнего препятствия, опередив Бруммеля, достигала головою плеч Карбониллы. Метров за сто до конца понеслась вдоль ограды вперед, вперед, оставляя между собой и вороною Калигаро расстояние в десять корпусов. Раздался колокольчик; по всем трибунам грянули рукоплескания, как глухой треск града; на залитом солнцем лугу пронеслись крики в толпе.

Выходя за ограду, Андреа Сперелли думал: "Счастье со мною сегодня? Будет ли оно со мною завтра?" В предчувствии торжества им овладел гнев перед темною опасностью. Он готов был встретить ее сейчас же, в этот же день, без малейшего замедления, чтобы насладиться двойною победою и вкусить затем плода из руки донны Ипполиты. Все его существо загоралось дикой гордостью при мысли об обладании этой белой и роскошной женщиной, на правах сильного. Воображение рисовало ему еще неизведанное наслаждение, страсть как бы иных времен, когда кавалеры распускали волосы любовниц убийственными и нежными руками, пряча в них еще влажный от усилия борьбы лоб, и еще горькие от проклятий уста. Он был охвачен тем неизъяснимым опьянением, которое вызывает у некоторых людей рассудка упражнение физической силы, испытание мужества, проявление жестокости. Остаток первобытной жестокости в нас иногда всплывает со странною силой, и даже под жалким благородством современного платья наше сердце бьется иногда каким-то кровавым порывом и жаждет резни. Андреа Сперелли полной грудью вдыхал горячий и острый пар от своей лошади и ни одни из множество тонких духов, которые он предпочитал до сих пор, не доставили его обонянию более острого наслаждения.

Едва он слез с лошади, как был окружен поздравлявшими его подругами и друзьями. Мичинг Маллечо, исчерпанная, дымящаяся и взмыленная, фыркала, вытягивала шею и потряхивая уздечкой. Ее бока то поднимались, то опускались беспрерывно и так сильно, что, казалось, готовы были разорваться; мускулы у нее дрожали под тонкой кожей, как тетива после выстрела; ее налитые кровью и расширенные глаза сверкали жестокостью хищного зверя; ее кожа, испещренная широкими, более темными пятнами, наливалась то здесь, то там под ручьями пота и беспрерывная дрожь по всему ее телу вызывала сострадание и нежность, как страдание человеческого существа.

- Бедный друг! - прошептала Лилиан Сид.

Андреа осмотрел ее колени, чтобы убедиться не пострадали ли они во время падения. Были невредимы. Тогда, тихо потрепав ее по шее, с невыразимой нежностью в голосе он сказал:

- Ступай, Маллечо, ступай. И смотрел ей вслед.

Затем, переодевшись, пошел отыскивать Людовико Барбаризи и барона Санта Маргериту.

Оба приняли поручение быть его секундантами в дуэли с маркизом Рутоло. Он просил устроить все поскорее.

- Устройте все еще сегодня вечером. Завтра, в час дня, я должен быть свободен. Но завтра утром дайте мне поспать до девяти. Я обедаю у Ферентино; зайду к Джустиниани; и потом, позднее, в Кружок. Вы знаете, где меня найти. Благодарю вас, друзья, и до свиданья.

Он поднялся на трибуну; но избегал немедленной встречи с Донной Ипполитой. Чувствуя на себе женские взгляды, улыбался. Много прекрасных рук потянулось к нему; много милых голосов называло его просто Андреа; иные же называли его так даже с некоторым хвастовством. Дамы, ставившие на его лошадь, сообщали ему сумму выигрыша: десять луидоров, двадцать луидоров. Другие же с любопытством спрашивали:

- Будете драться?

Ему казалось, что в один день он достиг вершины романтической славы успешнее, чем герцог Букингемский и господин Лозен. Он вышел победителем из героической скачки; снискал новую любовницу, пышную и величавую, как догаресса; стал причиной смертельной дуэли; и теперь шел спокойно и приветливо не более и не менее обычного, среди улыбок стольких женщин, известных ему кое-чем другим, кроме изящества рта. Разве он не мог назвать у многих из них тайную ласку или своеобразную сладострастную привычку? Разве сквозь всю эту белизну весенних платьев он не видел светлую, похожую на золотую монету, родинку на левом боку Изотты Челлези; или несравненный живот Джулии Мочето, гладкий, как чаша из слоновой кости, чистый, как живот на статуе, благодаря полному отсутствию того, о недостатке чего в античной скульптуре и живописи скорбел поэт Тайного Музея? Разве в серебристом голосе Барбареллы Вити он не слышал другого невыразимого голоса, беспрерывно повторявшего бесстыдное слово; или в невинном смехе Авроры Сеймур - другого, невыразимого, хриплого и гортанного звука, несколько напоминавшего мурлыканье кошки у очага или воркование горлицы в лесу? Разве ему не была известна утонченная развращенность графини Луколи, вдохновлявшейся на эротических книгах, на гравюрах и миниатюрах; или непреодолимая стыдливость Франчески Дадди, которая в крайнем приступе страсти, как умирающий, призывала имя Божье? Были здесь и улыбались ему почти все обманутые им или обманувшие его женщины.

- Вот герой, - сказал муж Альбонико, подавая ему руку с необыкновенной сердечностью и крепко пожимая ее.

- Настоящий герой, - прибавила донна Ипполита ничего не выражающим тоном вынужденной любезности, прикидываясь незнающей о драме.

Сперелли поклонился и прошел дальше, так как чувствовал какую-то неловкость перед этой странной благосклонностью мужа. В его душе мелькнуло подозрение, что он благодарен ему за эту ссору с любовником жены, и улыбнулся низости этого человека. Когда он обернулся, глаза Донны Ипполиты встретились и слились с его глазами.

На обратном пути из кареты князя ди Ферентино он увидел ехавшего по направлению к Риму Джаннетто Рутоло, в маленькой двуколке, мелкой рысью правя лошадью, с опущенной головой и сигарой в зубах, не обращая внимания на жандарма, который предлагал ему занять место в линии экипажей. В глубине, на полосе желтого, как сера, света сумрачно выделялся Рим; вне этой полосы на бледно-голубом небе высились статуи на крыше Латеранской Базилики. И тогда у Андреа появилось ясное сознание мучительной боли, которую он причинил этой душе.

Вечером, в доме Джустиниани, он сказал Альбонико:

- Итак, решено, что завтра с двух до пяти я жду вас. Она хотела спросить его:

- Как? Разве вы не деретесь завтра? Но не решилась. Ответила:

- Я обещала.

Немного спустя, к Андреа подошел ее муж с чрезвычайною предупредительностью взял его под руку, желая узнать подробности дуэли. Это был еще молодой мужчина, белокурый, изящный, с сильно поредевшими волосами, с белесоватыми глазами и двумя торчащими из-под губ передними зубами. Немного заикался.

- Стало быть? Стало быть завтра?

Андреа не мог победить в себе отвращение; и держал руку вытянутой вдоль тела, чтобы дать понять, что он не любит подобной фамильярности. Увидев барона Санта Маргериту, освободил руку и сказал:

- Мне необходимо переговорить с Санта Маргеритой. Простите, граф.

Барон встретил его со словами:

- Все готово.

- Хорошо. В котором часу?

- В половине одиннадцатого, в вилле Шарра. Шпаги и фехтовальные перчатки. На жизнь и смерть.

- Кто же с той стороны?

- Роберто Кастельдьери и Карло де Суза. Все уладили быстро, избегая формальностей. Секунданты Джаннетто были уже налицо. В Кружке составили протокол о поединке без лишних разговоров. Постарайся лечь не слишком поздно; прошу тебя. Ты, наверное, устал.

Из щегольства, выйдя из дома Джустиниани, Андреа зашел в Кружок любителей охоты; и начал играть с неаполитанскими спортсменами. Около двух явился Санта Маргерита, заставил его покинуть стол и решил проводить его пешком до дворца Цуккари.

- Дорогой мой, - убеждал он по дороге - ты слишком смел. В таких случаях неосторожность может быть роковою. Чтобы сохранить все свои силы хороший фехтовальщик должен столько же заботиться о себе, как и хороший тенор о сохранении голоса. Рука так же чувствительна, как и горло; связки ног настолько же нежны, как и голосовые связки. Понял? На механизме отзывается малейший беспорядок; инструмент портится, перестает служить. После ночи любви или игры, или кутежа даже удары Камилла Агриппы не могли бы попадать в цель, и отражение не было бы ни метко, ни быстро. И вот достаточно ошибиться на один миллиметр, чтобы получить три дюйма железа в тело.

Они были в начале улицы Кондотти; и в глубине увидели Испанскую площадь в ярком лунном свете, белый остов лестницы и высоко в нежной лазури - церковь Св. Троицы.

У тебя, конечно, - продолжал барон - много преимуществ пред противником: между прочим, хладнокровие и опыт. Я видел тебя в Париже против Гаводана. Помнишь? Превосходная дуэль! Ты дрался как бог.

Андреа самодовольно засмеялся. Похвала этого выдающегося дуэлиста возбуждала в его сердце гордость, наполняла его избытком сил. Его рука инстинктивно, сжимая палку, повторяла знаменитый удар, пронзивший руку маркиза Гаводана 12 декабря 1885 года.

- Это была, - сказал он - "отраженная терца". И барон продолжал:

- Джаннетто Рутоло в фехтовальном зале - порядочный боец; на дуэли - слишком горячится. Он дрался всего один раз, с моим братом Кассибиле; и кончил печально. Слишком злоупотребляет первыми тремя положениями. Тебе поможет "остановка" и "поворот вправо"... Мой брат проткнул его при втором приеме. В нем и твоя сила. Но смотри в оба и старайся сохранить позицию. Ты должен хорошенько помнить и то, что имеешь дело с человеком, у которого ты, говорят, отнял любовницу и на которого ты поднял хлыст.

Вышли на Испанскую площадь. При свете отражавшейся с высоты католической колонны луны, фонтан издавал глухое и тихое журчание. Четыре или пять извощичьих карет стояли в ряд с зажженными фонарями. С улицы Бабуино доносился звук колокольчиков и глухой топот как бы идущего стада.

У подножия лестницы, барон простился.

- Прощай, до завтра. Приду за несколько минут до девяти, с Людовико. Сделаешь два удара, чтобы размяться. О враче же позаботимся мы. Ступай, спи покрепче.

Андреа стал подниматься по лестнице. На первой площадке остановился, привлеченный приближавшимся звоном колокольчиков. На самом деле, он чувствовал некоторую усталость; и какую-то грусть в глубине сердца. После гордого волнения крови при этом разговоре об искусстве драться и воспоминании своей храбрости, им начинало овладевать какое-то не совсем ясное, смешанное из сомнения и недовольства беспокойство. Чрезмерное напряжение нервов в этот бурный и мутный день начинало ослабевать под влиянием благодатной весенней ночи. - Зачем без страсти, из простого своеволия, из одного только тщеславия, из одной дерзости ему угодно было возбудить ненависть и страдание в душе этого человека? - Мысль о чудовищной муке, которая, конечно, должна была угнетать его врага в такую тихую ночь, почти пробудила в нем сострадание. Образ Елены, как молния, пронзил его сердце; вспомнилась тревога предыдущего года, когда он потерял ее, и ревность, и злоба, и невыразимое уныние. - И тогда стояли светлые, тихие, благоухающие ночи; и как они угнетали его! - Он вдыхал воздух, в котором носилось дыхание цветущих в боковых садиках роз и смотрел как внизу, по площади проходило стадо.

Густая беловатая шерсть сбившихся в кучу овец подвигалась вперед беспрерывной волной, смыкаясь наподобие грязной воды, затопляющей мостовую. К звону колокольчиков изредка примешивалось дрожащее блеяние; и другое блеяние, более тонкое и более робкое, раздавалось в ответ; пастухи верхом, сзади и по сторонам, время от времени издавали крики и подгоняли стадо палками; лунный свет сообщал этому шествию стада в великом уснувшем Городе какую-то таинственность, и оно почти казалось видением далекого сна.

Андреа вспомнил, как в одну ясную февральскую ночь, выйдя с бала в английском посольстве, на улице Двадцатого Сентября, они встретили с Еленой стадо овец; и карета должна была остановиться. Елена, прижавшись к окошку, смотрела на проходивших вдоль колес овец и с детской радостью показывала маленьких ягнят; а он придвинулся лицом к ее лицу, полузакрыв глаза, прислушиваясь к топоту, блеянью и звону.

- Почему именно теперь вернулись все эти воспоминания об Елене? - Он стал медленно подниматься дальше. Поднимаясь, он еще сильнее почувствовал свою усталость; колени у него подгибались. Вдруг мелькнула мысль о смерти. "Если я буду убит? Если получу скверную рану, которая сделает меня калекой на всю жизнь?" Вся его жажда жизни и наслаждения всколыхнулась при этой мрачной мысли. И он сказал себе: "Нужно победить". И видел все выгоды этой второй победы: обаяние удачи, славу храбрости, поцелуи донны Ипполиты, новые любовные связи, новые наслаждения, новые прихоти.

И подавив всякое волнение, он занялся упражнением своей силы. Спал до самого прихода обоих друзей; принял обычный душ; велел разостлать на полу кусок клеенки; затем попросил барона сделать несколько ударов, а Барбаризи - атаковать себя, причем точно выполнил несколько приемов.

- Отменный кулак, - сказал барон, поздравляя его. После упражнения Сперелли выпил две чашки чаю с несколькими легкими бисквитами. Выбрал широкие брюки, пару удобных башмаков с низкими каблуками и мало накрахмаленную сорочку; приготовил перчатку, несколько смочив у нее ладонь и посыпав канифолью; привязал кожаный ремешок для прикрепления рукоятки к руке; осмотрел клинок и острие обеих шпаг; не забыл ни одной предосторожности, ни одной мелочи. Когда все было готово, сказал:

- Идемте. Было бы хорошо, если бы мы были на месте раньше остальных. А доктор?

- Ожидает нас.

На лестнице он встретил герцога Гримити, явившегося также по поручению маркизы Д'Аталета.

- Проеду с вами на виллу, чтобы сейчас же дать знать Франческе, - сказал герцог.

Спустились все вместе. Герцог, раскланявшись, сел в коляску. Остальные разместились в закрытой карете. Андреа не подчеркивал хорошего настроения, потому что шутки перед тяжелым поединком казались ему признаком дурного тона; но был удивительно спокоен. Он курил, прислушиваясь к спору Санта Маргариты и Барбаризи по поводу недавно происшедшего во Франции случая, допустимо ли или нет пользоваться во время дуэли и левой рукой. Время от времени он наклонялся к дверце и смотрел на улицу.

В это майское утро Рим сверкал на солнце. По дороге какой-то фонтан озарял своим серебристым смехом маленькую площадь, еще всю в тени; в дверь какого-то дворца виднелся двор с колоннами и статуями; с архитрава какой-то каменной церкви свешивались майские украшения в честь Богородицы. С моста показался Тибр, сверкавший среди зеленоватых домов, убегая к острову Св. Варфоломея. После небольшого подъема открылся огромный город, величественный, лучистый, усыпанный колокольнями, колоннами и обелисками, увенчанный куполами и башнями, как акрополис, четко выделяясь на синем небе.

- Ave Roma, moriturus te salutat, - сказал Андреа Сперелли, бросая окурок в сторону Города.

Потом прибавил:

- Право, дорогие друзья, удар шпаги был бы мне неприятен сегодня.

Въехали в виллу Шарра, на половину уже развенчанную строителями новых домов; свернули в аллею из высоких и стройных лавров с двумя рядами роз. Высунувшись из кареты, Санта Маргерита увидел другую карету, стоявшую на площадке перед виллой; и сказал:

- Нас уже ждут.

Он взглянул на часы. Недоставало десяти минут до назначенного часа. Остановил карету; и с секундантом и хирургом направился к противникам. Андреа остался ждать в аллее. Он начал перебирать в уме некоторые приемы нападения и защиты, которых он намерен был держаться с вероятием успеха; но его развлекала расплывчатая игра света и тени сквозь сплетение лавров. Его глаза блуждали по колыхавшимся от утреннего ветра ветвям, а его душа думала о ране; и благородные, как в любовных аллегориях Петрарки, деревья вздыхали над его головой, где царила мысль о хорошем ударе.

Барбаризи явился за ним и сказал: - Мы готовы. Сторож открыл виллу. В нашем распоряжении комнаты нижнего этажа: большое удобство. Иди, раздевайся.

Андреа пошел за ним. Пока он раздевался, оба врача вскрыли свои ящики с блестящими стальными инструментами. Один был еще молодой, бледный, плешивый, с женскими руками, резким ртом, с постоянно двигавшеюся, необыкновенно развитой, нижней челюстью. Другой был пожилой, коренастый, весь в веснушках, с густой рыжеватой бородой и бычачьей шеей. Один казался физическим противоречием другому; и это их различие привлекло внимание Сперелли. Они приготовляли на столе повязки и карболовую кислоту для дезинфекции шпаг. Запах кислоты распространялся по комнате.

Когда Сперелли был готов, он вышел на площадку со своим секундантом и доктором. И зрелище Рима, из-за пальм, еще раз привлекло его внимание и вызвало глубокий трепет. Нетерпение охватило его. Он хотел быть уже на месте слышать команду к нападению. Казалось, что в руке у него был решительный удар, победа.

- Готово? - спросил его Санта Маргерита, идя ему навстречу.

- Готово.

Место было выбрано в тени, с боку виллы, на усыпанной мелким щебнем и утрамбованной площадке. Джаннетто Рутоло стоял уже на другом конце с Кастельдьери и де Суза. У всех был серьезный, почти торжественный вид. Противники были расставлены один против другого и смотрели друг на друга. Санта Маргерита, который должен был командовать, обратил внимание на слишком накрахмаленную, слишком плотную сорочку Джаннетто Рутоло, со слишком высоким воротником; и указал на это Кастельдьери, его секунданту. Тот поговорил с Рутоло, и Сперелли видел, как противник вдруг покраснел и решительным движением стал срывать с себя рубашку. Он с холодным спокойствием последовал его примеру; затем засучил брюки; взял из рук Санта Маргариты перчатку, ремешок и шпагу; надел все с большим вниманием и затем стал махать шпагой, чтобы убедиться, хорошо ли держит ее. При этом движении ясно обозначалась его двуглавая мышца, обнаруживая долгое упражнение руки и приобретенную силу.

Когда они оба вытянули шпаги, шпага Джаннетто Рутоло дрожала в судорожно сжатой руке. После обычных напоминаний барон Санта Маргерита резким и мужским голосом скомандовал:

- Господа, в позицию!

Оба одновременно встали в позицию, Рутоло - топая ногой, Сперелли же - легко подаваясь вперед. Рутоло был среднего роста, довольно худой, весь - нервы, с оливкового цвета лицом, жестким от загнутых кверху кончиков усов и маленькой острой бородки, как у Карла I на портретах ван Дейка. Сперелли был выше ростом, стройнее, лучше сложен, красавец во всех отношениях, уверенный и спокойный, в равновесии ловкости и силы, с небрежностью большого барина во всей фигуре. Один смотрел другому в глаза; и каждый испытывал в душе неясную дрожь при виде обнаженного тела другого, против которого был направлен острый клинок. В тишине слышалось звонкое журчание фонтана, смешанное с шелестом ветра в ветвях вьющихся роз, где трепетало бесчисленное количество белых и желтых цветов.

- Вперед! - скомандовал барон.

Андреа Сперелли ожидал со стороны Рутоло стремительного нападения, но последний не двигался. Минуту они оба изучали друг друга, не скрещивая шпаг, почти не двигаясь. Сперелли, еще более сгибаясь в коленях, защищался снизу, совершенно открыв себя, взяв шпагу совсем на терцу, и вызывал противника наглым взглядом и ударом ноги. Рутоло выступил вперед с финтом прямого удара, сопровождая ее криком, по примеру некоторых сицилийских фехтовальщиков, и атака началась.

Сперелли не развивал никакого определенного приема, почти всегда ограничиваясь отражением, вынуждая противника обнаружить все свои намерения, исчерпать все средства и раскрыть все разнообразие своей игры. Отражал удары ловко и быстро, не отступая ни на шаг, с Удивительной точностью, как если бы находился в фехтовальном зале перед безвредной рапирой; Рутоло же нападал с жаром, сопровождая каждый удар глухим криком, похожим на крик вонзающих топор дровосеков.

- Стой! - скомандовал Санта Маргерита, от бдительных глаз которого не ускользало ни одно движение обоих клинков.

Подошел к Рутоло и сказал:

- Если не ошибаюсь, вы ранены.

Действительно, у него оказалась царапина на предплечье но настолько легкая, что не надо было даже пластыря. Все же он дышал тяжело; и его крайняя, переходившая в синеву, бледность свидетельствовала о сдержанном гневе. Сперелли, улыбаясь, сказал Барбаризи тихим голосом:

- Теперь я знаю, с кем имею дело. Я приколю ему гвоздику под правый сосок. Обрати внимание на вторую атаку.

Так как он нечаянно опустил на землю конец шпаги, то плешивый, с большой челюстью доктор подошел к нему с мокрой губкой и снова дезинфицировал клинок.

- Ей Богу! - шепнул Андреа Барбаризи. - Он сглазил. Эта шпага сломается.

В ветвях засвистал скворец. На розовых кустах кое-где осыпалась и разлеталась по ветру роза. Навстречу солнцу поднималась вереница редких, похожих на овечью шерсть, облаков и разрывалась в клочья; и постепенно исчезала.

- В позицию!

Джаннетто Рутоло, сознавая превосходство противника, решил действовать без всякого плана, на удачу, и уничтожить таким образом всякое рассчитанное движение противника. На то у него был малый рост и ловкое тело, тонкое, гибкое, служившее ничтожной мишенью для удара.

- Вперед!

Андреа знал заранее, что Рутоло выступит таким именно образом, с обычными финтами. Он стоял в позиции, выгнувшись, как готовый к выстрелу лук, желая только улучить мгновение.

- Стой! - закричал Санта Маргерита.

На груди Рутоло показалась кровь. Шпага противника проникла под правый сосок, повредив ткань почти до ребра. Подбежали врачи. Но раненый тотчас же сказал Кастельдьери резким голосом, в котором слышалась дрожь гнева:

- Ничего. Хочу продолжать.

Он отказался войти в виллу для перевязки. Плешивый доктор, выжав маленькое, едва окровавленное отверстие и промыв его, приложил простой кусочек полотна; и сказал:

- Можете продолжать.

Барон по знаку Кастельдьери немедленно скомандовал к третьей атаке.

- В позицию!

Андреа Сперелли заметил опасность. Противник, присев на ноги, как бы закрывшись острием шпаги, казалось, решился на крайнее усилие. Глаза у него странно сверкали и левая ляжка, благодаря чрезвычайному напряжению мускулов, сильно дрожала. Андреа на этот раз в виду нападения решил броситься напролом, чтобы повторить решительный удар Кассибиле, а белый кружок на груди противника служил ему мишенью. Ему хотелось нанести удар именно туда, но не в ребро, а в межреберное пространство. Тишина кругом казалась глубже; все присутствующие сознавали убийственную волю, одушевлявшую этих двух людей; и ужас овладел ими, и их угнетала мысль, что им быть может придется отвозить домой мертвого или умирающего: Закрытое барашками солнце проливало какой-то молочно-белый свет; растения изредка шелестели; невидимый скворец продолжал свистеть.

- Вперед!

Рутоло бросился вперед с двумя оборотами шпаги и Ударом на втором. Сперелли отразил и ответил, делая шаг назад. Рутоло теснил его в бешенстве, нанося крайне быстрые, почти все низкие удары, не сопровождая их больше криком. Сперелли же, не теряясь перед этим бешенством, желая избежать столкновения, отражал сильно и отвечал с такой резкостью, что каждый его удар мог бы пронзить врага насквозь. Бедро Рутоло в паху было в крови.

- Стой! - загремел Санта Маргерита, заметив это. Но как раз в это мгновение Сперелли, отражая низкую кварту и не встречая шпаги противника, получил удар в самую грудь; и упал без чувств на руки Барбаризи.

- Рана в грудь, на высоте четвертого правого межреберного пространства, проникающая в грудную полость, с поверхностным повреждением легкого, - осмотрев рану, объявил в комнате хирург с бычачьей шеей.

VI

Выздоровление - очищение и возрождение. Чувство жизни никогда не бывает так сладостно, как после ужасов болезни; и человеческая душа никогда не бывает более расположена к добру и вере, чем заглянув в бездны смерти. Выздоравливая, человек постигает, что мысль, желание, воля, сознание жизни, не есть жизнь. В нем таится нечто более неусыпное, чем мысль, более непрерывное, чем желание, более могучее, чем воля, более глубокое, чем само сознание; и это - основа, природа его существа. Он постигает, что его действительная жизнь - та, которой, позволю себе выразиться, он не пережил; это - вся сложность его непроизвольных ощущений, ничем не вызванных, бессознательных, инстинктивных; это - гармоничная и таинственная деятельность его животного прозябания; это - неуловимое развитие всех его перерождений и всех обновлений. И эта именно жизнь совершает в нем чудо выздоровления: закрывает раны, возмещает потери, связывает разорванные нити, исправляет поврежденные ткани, приводит в порядок механизм органов, снова вливает в жилы избыток крови, снова налагает на глаза повязку любви, обвивает голову венком снов, возжигает в сердце пламя надежды, расправляет крылья химерам воображения.

После смертельной раны, после своего рода долгой и медленной смерти, Андреа Сперелли теперь мало-помалу возрождался как бы иной телом и иной духом, как новый человек, как существо, вышедшее из холодных вод Леты, опустелое и лишенное памяти. Казалось, он вошел в более простую форму. Былое для его памяти имело одно расстояние, подобно тому, как небо представляется глазу ровным и необъятным полем, хотя звезды отдалены различно. Смятение унималось, грязь осаждалась на дно, душа становилась чистой; и он возвращался на лоно матери-природы, чувствовал как она матерински наполняла его добротою и силой.

Гостя у своей кузины, в вилле Скифанойе, Андреа Сперелли снова приобщался бытию, в виду моря. Так как нам все еще присуща симпатическая природа и так как наша древняя душа все еще трепещет в объятиях великой души природной, то выздоравливающий измерял свое дыхание глубоким и спокойным дыханием моря, выпрямлялся телом, как могучие деревья, прояснял свою мысль ясностью горизонтов. И мало-помалу в часы внимательного и сосредоточенного досуга, его душа поднималась, развертывалась, раскрывалась, нежно тянулась ввысь, как измятая трава тропинок; и становилась, наконец, правдивою, простою, первозданною, свободною, открытою чистому познанию, склонною к чистому созерцанию; и впитывала в себя вещи, воспринимала их, как формы своего собственного существования; и, наконец, ощутила в себе проникновение истины, которую провозглашают Упанишады в книгах Вед: "Нае omnes creaturae in totum ego sum, et, praeter me aliud ens non est".(8) Казалось, его воодушевляло великое идеальное дыхание священных индусских книг, которые он когда-то изучал и любил. В особенности озаряла его великая санскритская формула, так называемая Магавкия, т. е. Великое Слово: "Tat twam asi"; что значит: "Эта живая вещь - ты".

Стояли последние августовские дни. Море было объято глубочайшим покоем; вода была так прозрачна, что с совершенной точностью повторяла всякий образ; крайняя линия вод терялась в небесах и обе стихии казались единою стихией, неосязаемой, сверхъестественной. Широкий полукруг покрытых оливами, апельсиновыми деревьями, пиниями, всеми благороднейшими видами итальянской растительности, холмов, обнимая это безмолвие, не был еще множеством вещей, но единою вещью под общим солнцем.

Лежа в тени или прислонившись к стволу, или сидя на камне, юноша, казалось, ощущал в себе самом течение потока времени; с каким-то спокойствием обморока, думалось, чувствовал, что весь мир живет в его груди; в каком-то религиозном опьянении думал, что обладает бесконечным. То, что он переживал, нельзя было высказать, ни выразить даже словами мистика: "Я допущен природою в самое тайное из ее божественных святилищ, к первоисточнику вселенской жизни. Там я постигаю причину движения и слышу первозданное пение существ во всей его свежести". Зрелище мало-помалу переходила в глубокое и беспрерывное видение; ему казалось, что ветви деревьев над его головой приподнимали небо, расширяли лазурь, сияли, как венцы бессмертных поэтов; и он созерцал и слушал, дыша с морем и землей, умиротворенный, как бог.

Куда же девалась вся его суетность и его жестокость, и его искусственность, и его ложь? Куда девалась любовь его, и обман, и разочарование и, порожденное наслаждением, неискоренимое отвращение? Куда девались и эти нечистые, внезапные любовные связи, оставлявшие во рту какой-то странный кислый привкус разрезанного стальным ножом плода? Он больше не помнил ничего. Его дух проникся великим отречением. Другое отношение к жизни руководило им; кто-то таинственный входил в него, способный глубоко ощущать мир. Он отдыхал, потому что не желал больше.

Желание покинуло свое царство; разум в своей деятельности свободно следовал своим собственным законам и отражал внешний мир, как чистый субъект познания; вещи являлись в своей истинной форму, в своей истинной окраске, в своем истинном и полном значении и красоте, определенные и в высшей степени ясные; всякое чувство личности исчезло. И в этой именно временной смерти желания, в этом временном беспамятстве, в этой совершенной объективности созерцания и заключалось никогда еще неизведанное наслаждение.

Ведь Божьих звезд не жаждем мы,

Габриэле Д-Аннунцио - Наслаждение. 2 часть., читать текст

См. также Габриэле Д-Аннунцио (Gabriele D'Annunzio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Наслаждение. 3 часть.
Их свет волнует нас. И, действительно, юноша впервые постиг всю волну ...

Наслаждение. 4 часть.
15 сентября 1886 (Скифанойя). - Как я устала! Путешествие несколько у...