Эмиль Золя
«Труд. 5 часть.»

"Труд. 5 часть."

- Зачем же мне покидать тебя, отец?

- О, раз уж тут замешана девчонка, кроме ссор и раздоров все равно ничего не получится... Да разве выдадут за тебя девушку, которую ты выбрал?

Разве благоразумны такие браки, перемешивающие различные сословия? Все пошло навыворот, мир идет к концу... Видно, я слишком долго жил.

Сын нежно старался успокоить отца. Он не отрицал своей любви к Онорине.

Но он говорил, как благоразумный юноша, готовый ждать, сколько понадобится.

А там видно будет. Что тут дурного, если он иногда встречается с девушкой и они дружески здороваются? Хоть и не принадлежишь к одному кругу, разве это может помешать друг другу нравиться? И если даже сословия перемешаются, разве это так плохо? Люди будут больше знать и любить друг друга.

Но Морфен, полный гнева и горечи, внезапно поднялся, его голова почти касалась каменного потолка.

- Можешь уходить, когда захочешь!.. - сказал он, сопровождая свои слова трагическим жестом. - Поступай, как твоя сестра: плюнь на все, что люди уважают, погрузись в разврат, в безумие. Вы мне больше не дети, я вас не знаю, кто-то вас подменил... Оставьте меня одного в этом диком логове, может, эти скалы когда-нибудь обрушатся и раздавят меня!

В это время подошел Лука; он остановился на пороге и услышал последние слова Морфена. Они огорчили Луку, он глубоко уважал старика. Он долго убеждал Морфена. Но тот уже затаил свое горе, снова превратившись в простого рабочего, в послушного подчиненного. Он не позволял себе даже осуждать Луку, хотя именно тот и был причиной потрясений, от которых мучительно страдал Морфен. Хозяева имеют право действовать по своему усмотрению, а рабочие должны выполнять свой долг, по примеру предков.

- Пусть вас не тревожит, господин Лука, что у меня есть свои убеждения и что я сержусь, когда мне прекословят. Это случается со мной очень редко, вы знаете, я почти не разговариваю... Будьте спокойны, это не мешает работе, я всегда на месте, ни одна плавка не проходит без меня... Когда на сердце тяжело, работаешь еще упорней, ведь так?

Лука снова попытался водворить мир в этой семье, разрушенной преобразованиями, проповедником которых он был. Плавильщик чуть было не рассердился опять.

- Нет, нет! Довольно! Пусть меня оставят наконец в покое! Если вы пришли сюда, чтобы говорить о Ма-Бле, господин Лука, вы это зря затеяли: только хуже будет. Пусть она живет сама по себе, и я буду жить сам по себе!

Желая переменить разговор, Морфен заговорил о другом; он сообщил Луке дурную весть - она во многом объясняла его тяжелое настроение.

- Я, верно, сам спустился бы к вам сегодня вечером, чтобы рассказать, что я утром был в руднике и совсем потерял надежду найти жилу с богатой рудой... Я думал, мы непременно найдем ее в конце галереи, прорытой по моему указанию... Но что поделаешь! Точно проклятие какое лежит на нас с некоторых пор: за что ни возьмемся, ничего не удается!

Эти слова прозвучали в сознании Луки словно похоронный звон: все его надежды рушились. Он еще немного поговорил с этими двумя великанами - отцом и сыном. Морфен, последний свидетель уходящего мира, гигант с огромным лицом, изрытым и опаленным пламенем, с горящими глазами, с искривленным и обожженным ртом, приводил Луку в отчаяние. Еще более опечаленный, молодой человек направился в обратный путь, спрашивая себя, на какой же груде огромных, все умножающихся развалин придется ему возводить свой Город.

Даже в самом Крешри, несмотря на спокойную нежность Сэрэтты, многое удручало Луку. Сэрэтта продолжала принимать аббата Марля, учителя Эрмелина и доктора Новара; и она бывала так счастлива, когда в эти дни за завтраком присутствовал и он. ее друг, что Лука не решался отказываться от ее приглашений, несмотря на тягостное чувство, которое вызывали в нем постоянные споры между учителем и священником. Спокойную Сэрэтту эти споры не раздражали: сна полагала, что они занимают и Луку; а Жордан, закутанный в свои пледы, с блуждающей на устах улыбкой, больше делал вид, что прислушивается к разговору: на самом деле он думал о каком-нибудь начатом опыте.

Однажды Луке пришлось особенно тяжело; это случилось в один из вторников, когда, выйдя из-за стола, все перешли в маленькую гостиную.

Эрмелин обрушился на Луку в связи с системой образования, которая была принята в Крешри, где дети учились вместе в пяти классах и уроки перемежались продолжительными переменами и долгими часами работы в мастерских. Школа, построенная по методу, противоположному методу Эрмелина, уже отняла у того многих учеников; этого учитель не мог простить. Его острое лицо с костистым лбом и узкими губами было бледно от сдерживаемой злобы;

Эрмелин не мог примириться с тем, что кто-то верует в иную истину, чем та, которую исповедовал он.

- Я готов еще допустить совместное обучение мальчишек и девчонок, хотя мне это и не кажется правильным даже теперь, когда оба пола разделены, у школьников и так достаточно дурных инстинктов, их воображение чертовски развращено; а тут еще эта нелепая идея о совместном обучении: - оно будет только возбуждать чувственность детей и портить их. Воображаю эти милые игры по углам, едва отвернется наставник... Но уж вовсе недопустим подрыв авторитета учителя, уничтожение дисциплины; а это неизбежно, коль скоро начинают обращаться к личности этих малышей и позволяют детям вести себя так, как им заблагорассудится. Не сами ли вы говорили, что каждый ученик следует у вас своей склонности, выбирает тот предмет, который ему нравится, и имеет право свободно обсуждать заданный урок? У вас это называется: будить энергию!.. И потом, что это за занятия? Вечно играют, книги в загоне, слова учителя можно подвергать критике, ученики проводят почти все время или в саду, или в мастерских, стругая дерево и шлифуя железо. Конечно, полезно изучать какое-нибудь ремесло, но ведь для всего есть свое время; и прежде всего надо колотушками вбить в голову этих лентяев возможно больше грамматики и арифметики!

Лука уже не спорил; он устал от постоянных столкновений с этим нетерпимым сектантом, католиком навыворот, мечтавшим внедрять прогресс по приказу и не желавшим ни на шаг отступать от догмы. Он ограничился тем, что спокойно ответил:

- Да, мы хотим сделать труд привлекательным, заменить классическую школу изучением реального мира: наша цель - выковывать волю, создавать человека.

Эрмелин не выдержал:

- Ну, а вы знаете, чего вы достигнете? Вы создадите деклассированных людей, бунтовщиков. Есть только один способ выращивать граждан для государства - это формировать их по определенному образцу, воспитывать их такими, в каких оно нуждается, чтобы быть могущественным и славным. Отсюда -

необходимость однородного воспитания, построенного прежде всего на дисциплине и на программах, признанных наилучшими; только такое воспитание даст государству нужных ему рабочих, специалистов и чиновников. Без власти невозможна никакая уверенность... Никто, надеюсь, не заподозрит во мне ретрограда: я старый республиканец, человек свободомыслящий и атеист; и все же ваш метод образования, ваше, как принято говорить, свободное воспитание, выводит меня из себя, потому что при такой системе менее чем в полвека не останется ни граждан, ни солдат, ни патриотов... Да, из ваших свободных людей солдат-то уж никак не получится, а кто станет защищать родину в случае войны?

- Конечно, в случае войны родину надо защищать, - сказал Лука спокойно.

- Но зачем нужны будут солдаты, если люди перестанут воевать? Вы рассуждаете, как капитан Жолливе в "Боклерской газете": он тоже обвиняет нас в том, что мы изменники, что у нас нет родины.

Эта незлобивая ирония окончательно привела Эрмелина в бешенство.

- Капитан Жолливе - идиот, которого я презираю... И все же правда, что вы готовите разнузданное поколение; оно восстанет против государства и наверняка приведет республику к самым ужасным катастрофам.

- Очевидно, всякая свобода, всякая истина, всякая справедливость -

катастрофа, - сказал, улыбаясь, Лука.

Но Эрмелин продолжал рисовать пугающую картину грядущего общества; оно неизбежно будет таким, если школы перестанут готовить граждан, в точности похожих друг на друга, приспособленных для служения централизованной и самовластной республике; чем больше дисциплина, тем больше возможностей администрирования, тем сильнее государственная власть, тогда как излишняя свобода приводит к полной физической и нравственной развращенности. И тут аббат Марль, слушавший Эрмелина, сочувственно покачивая головой, не мог удержаться от восклицания:

- О, как вы правы, и как это хорошо сказано!

Его широкое, полное лицо с правильными чертами и большим, толстым носом сияло от удовольствия: это яростное нападение на зарождающееся общество, в котором, он чувствовал, его богу суждено обратиться в исторического идола мертвой религии, доставляло ему радость. Он сам во время воскресных проповедей бросал с кафедры те же обвинения, предрекал те же бедствия. Но его не очень-то слушали: церковь пустела с каждым днем; аббат глубоко страдал, видя это; но он скрывал огорчение и все более замыкался в своей узкой доктрине, ища в ней утешения. Никогда еще не был он так привязан к каждой букве религии, никогда еще не заставлял своих духовных дочерей так строго соблюдать обряды; он как будто хотел, чтобы буржуазный мир, гниение которого он прикрывал мантией католицизма, погиб, по крайней мере, с достоинством. Ему хотелось быть в алтаре в тот день, когда его церковь рухнет, и под ее обломками закончить свою последнюю обедню.

- Воистину, близится царствие сатаны: девочки и мальчики, воспитывающиеся вместе, разнузданность дурных страстей, разрушение авторитета, царство божие, низведенное на землю, как во времена язычников, -

да, нарисованная вами картина так верна, что я ничего не мог бы к ней прибавить.

Похвала священника, с которым он обычно расходился во мнениях, поставила учителя в неловкое положение; он сразу замолчал и принялся смотреть в окно на лужайки парка, как будто ничего не слышал.

- Но есть и другая вещь, еще менее простительная, нежели развращающее душу воспитание, которое дети получают в вашей школе, - продолжал аббат Марль, - ведь вы изгнали бога; в вашем новом городе, среди стольких прекрасных и полезных зданий, вы умышленно позабыли построить церковь... Не-

ужели вы намерены жить без бога? До сих пор ни одно государство не могло без него обойтись, религия всегда была необходима для управления людьми.

- У меня нет на этот счет никаких определенных намерений, - ответил Лука. - Всякий человек свободен в своей вере, и если церковь доныне не построена, значит, никто из нас еще не почувствовал в ней необходимости. Но ее можно будет построить, если найдутся верующие, которые станут в нее ходить. Всякая группа граждан вольна объединиться, чтобы удовлетворить любую свою разумную потребность. Что же касается религии, то без нее, конечно, не обойтись, когда хотят управлять людьми. Но мы не хотим ими управлять;

напротив, мы хотим, чтобы они были свободны в свободном Городе... Не мы разрушаем католицизм, господин аббат, он сам собой разрушается, он медленно умирает собственной смертью, как умирают все религии, исполнив свою историческую миссию, умирают в назначенный эволюцией человечества час. Наука упраздняет один за другим все догматы; истинная религия человечества уже родилась, и она завоюет мир. Зачем нам католическая церковь в Крешри, если ваша церковь и так уже слишком велика для Боклера, если и она день ото дня все больше пустеет и вскоре полностью придет в упадок?

Священник побледнел; он не понял, вернее, не захотел понять. Он только повторял с упорством верующего, вся сила которого в убежденности, а не в рассуждениях и доказательствах:

- Если бог не будет с вами, ваше поражение неизбежно; Послушайте меня, постройте церковь!

Эрмелин не выдержал. Похвалы священника привели его в негодование, особенно возмутил его довод священника о необходимости религии.

- Ну уж нет, нет, аббат! Не надо церкви! - воскликнул он. - Я не скрываю, что многое здесь, в Крешри, мне не по душе. Но что я приветствую, так это отказ от всякого религиозного культа... Управлять людьми, конечно, необходимо; но управлять ими будут не священники в их церквах, а мы, граждане, в наших мэриях. Мы превратим церкви в общественные склады, в хлебные амбары.

Аббат Марль рассердился и заявил, что он не допустит в своем присутствии таких кощунственных речей; после этого спор принял столь ожесточенный характер, что пришлось, как всегда, вмешаться доктору Новару.

До сих пор он слушал, улыбаясь тонкой улыбкой и молча наблюдая за спорщиками; будучи человеком мягкого и немного скептического нрава, он не смущался никакими резкими репликами. Но ему показалось, что Сэрэтта тяготится этой ссорой.

- Погодите, погодите, - вот вы почти что и согласились друг с другом, раз вы оба хотите использовать церковь. Аббат всегда сможет отслужить в ней обедню, только в урожайные годы ему придется уступить какой-нибудь угол для хранения плодов земных... И господь бог какой угодно религии, наверное, не будет этому перечить.

Затем доктор заговорил о новом виде розы, который ему удалось вырастить: это ослепительно белая роза, сердце которой согрето брызнувшей струей кармина. Новар принес букет таких роз, и Сэрэтта, глядя на вазу с чудесными благоухающими цветами, снова заулыбалась; но все же она была утомлена и опечалена той ожесточенностью, с какой велись теперь споры на ее вторниках. Скоро совсем нельзя будет встречаться.

Тут впервые заговорил Жордан. Он все время сохранял внимательный вид, как будто слушал. Но слова его свидетельствовали о том, как далеко витали его мысли.

- Вы знаете, в Америке одному ученому удалось собрать такое количество солнечного тепла, что его оказалось достаточно для получения электричества...

Когда Лука остался наедине с Жорданами, наступило глубокое молчание.

Мысль о несчастных людях, свирепо борющихся друг с другом в слепой погоне за счастьем, сжимала сердце молодого инженера. Так трудно было работать для общего блага, встречая сопротивление даже со стороны тех, кого хочешь спасти, что Лука порою падал духом, и если еще не признавался в этом, то все же чувствовал себя разбитым телесно и душевно, как после тяжелых и бесполезных усилий. В такие минуты воля его слабела, готовая сломиться.

И в этот день с его уст вновь сорвался крик сердечного сокрушения:

- В них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все бы росло и радовалось жизни!

Несколько дней назад, осенним утром, Сэрэтта неожиданно испытала глубокое горе, ранившее ее в самое сердце. Встав по своему обычаю очень рано, она пошла отдать распоряжения на молочную ферму, которую устроила для своих яслей; проходя по террасе, кончавшейся у флигеля, занятого Лукой, Сэрэтта взглянула на дорогу, ведущую в Комбетт. Как раз в ту минуту выходившая на дорогу дверь флигеля приоткрылась, и Сэрэтта увидела, что оттуда выскользнула женщина, легкая тень женщины, почти тотчас же растаявшая в розовом утреннем тумане. Но Сэрэтта узнала эту женщину - тонкую, хрупкую, полную неотразимого очарования, похожую на нежное видение, ускользавшее навстречу дню. То была Жозина, выходившая от Луки: очевидно, она провела у него ночь.

С тех пор, как Рагю покинул Крешри, Жозина несколько раз приходила таким образом к Луке в те ночи, когда была свободна. На этот раз она пришла сказать ему, что больше не сможет приходить: она боялась, что ее увидят шпионившие за нею соседки. Кроме того, Жозине стала слишком тягостна необходимость лгать и прятаться, чтобы иметь возможность отдаваться своему божеству, и она решила ждать того дня, когда сможет открыто объявить о своей любви. Лука понял ее и подчинился. То была ночь, полная ласк, прерываемых взрывами отчаяния; и как печально было утреннее прощание при первом свете зари! Они вновь и вновь целовали друг друга, вновь и вновь обменивались клятвами, и было уже совершенно светло, когда молодая женщина вырвалась наконец из объятий Луки. И только утренний туман полуприкрыл ее уход.

Жозйна проводит ночи у Луки, Жозина уходит от Луки на рассвете! Это неожиданное открытие оглушило Сэрэтту, словно гром губительной катастрофы.

Она внезапно остановилась, прикованная к месту, как будто перед ней разверзлась земля. Она была совершенно потрясена, в ушах ее, казалось, гудела гроза, она ничего не чувствовала, ничего не понимала. Сэрэтта остановилась, забыв, что шла на ферму, чтобы отдать распоряжения, и внезапно обратилась в бегство; она вернулась домой, стремительно вбежала в свою комнату, заперлась и бросилась на неубранную постель, закрыв глаза и уши руками, не желая ничего видеть и слышать. Сэрэтта не плакала, сна еще ничего не успела ясно осознать: смертельное отчаяние, смешанное с безграничным ужасом, наполнило ее душу.

Почему же так страдает она, будто все ее существо разрывается на части?

Она ведь считала себя только близким другом Луки, его ученицей и помощницей, страстно преданной тому делу справедливости и счастья, которому он служил.

Ей казалось, что она испытывает в присутствии Луки только дивную сладость душевной близости; трепет иного чувства еще ни разу не коснулся ее. А теперь она вся горит, она словно охвачена лихорадкой - потому только, что перед ней неотступно стоит образ той, другой женщины, которая проводит у Луки ночи напролет, покидая его только утром! Так, значит, она любит Луку, она желает его? И она поняла это лишь тогда, когда беда уже свершилась, когда уже поздно надеяться на то, что Лука, быть может, полюбит ее. Какое несчастье узнать, и притом таким жестоким образом, что она любит, но что другая уже заняла ее место, уже изгнала ее из того сердца, где она могла бы царить обожаемой, всемогущей госпожой! Все остальное исчезло: Сэрэтта не думала ни о том, как родилась и окрепла ее любовь, ни о том, почему она, такая наивная, в свои тридцать лет, доныне не замечала ее, довольствуясь задушевной, дружеской близостью с Лукой, не почувствовав еще ни разу острого желания слиться с ним более полно. Из глаз ее брызнули слезы; она рыдала, столкнувшись с грубой действительностью, рыдала оттого, что возникла неожиданная преграда между ней и тем человеком, которому она, сама того не подозревая, отдалась всем существом своим. Теперь она была полна одной мыслью: что делать, как заставить полюбить себя? Как может она оставаться нелюбимой, раз она сама любит и никогда не перестанет любить! Любовь кричала в ней, разрывала ей сердце; она не сможет больше жить, если ее не успокоит освежающий бальзам разделенной любви. Сознание Сэрэтты по-прежнему было смутным, она билась в сетях неопределенных мыслей, неясных решений; эта зрелая женщина, оставшаяся ребенком, внезапно столкнулась лицом к лицу с мучительной правдой жизни.

Сэрэтта долго пролежала в полузабытьи, уткнувшись лицом в подушку.

Солнце поднималось все выше, наступил день, а ее смятение все возрастало, и она никак не могла прийти к какому-нибудь решению. Вновь и вновь вставал в ее душе неотвязный вопрос: что делать, как открыть свою любовь, как стать любимой? Вдруг ей пришла в голову мысль о брате: он один на свете знает ее, знает, что сердце ее никогда не лжет; ему она и должна открыться. Он мужчина, он поймет ее и научит, как поступить, чтобы стать счастливой. И тотчас же, не раздумывая больше, она вскочила с кровати и спустилась в лабораторию, подобно ребенку, нашедшему наконец путь к избавлению от томящего его тяжелого горя.

В то утро Жордан потерпел страшную неудачу. Уже несколько месяцев он считал, будто нашел способ передачи электрической энергии на расстояние в условиях максимальной экономии и безопасности. Он сжигал уголь при выходе из шахты и передавал ток без всякой утечки, что значительно удешевляло себестоимость электрической энергии. Решение этой задачи потребовало от него четырехлетних изысканий, - и это при постоянных недомоганиях Жордана. Но он старался использовать свое слабое здоровье как можно лучше: много спал, кутался в пледы, методически распределял те редкие часы, которые отвоевывал у мачехи-природы. Извлекая как можно больше из того неблагодарного орудия, каким являлось его слабое тело, он выполнял колоссальную работу. От Жордана скрывали тревожный кризис, переживаемый Крешри, чтобы не омрачать печальными известиями его душевного спокойствия. Он полагал, что все идет хорошо;

впрочем, он и не замечал того, что делалось кругом, ничем не интересовался и проводил все время в лаборатории, всецело отдаваясь своей работе: только одна она и существовала для него на свете. В то утро он рано засел за работу, чувствуя, что ум его ясен, и желая воспользоваться этим для последнего, решающего опыта. И что же! Опыт совершенно не удался, изобретатель натолкнулся на неожиданное препятствие, на какую-то ошибку в расчетах, на упущенную им деталь, которая свела на нет результаты его долгих изысканий и отодвинула в далекое будущее осуществление заветных электрических печей.

Это было крушение: сколько труда пропало даром, сколько труда еще предстояло впереди! Жордан закутался в плед и растянулся в своем любимом кресле посреди огромной печальной комнаты; в эту минуту вошла Сэрэтта. Она показалась брату такой бледной, такой расстроенной, что он, переживший неудачу своего опыта со спокойствием человека, которого ничто не может лишить бодрости, встревожился.

- Что с тобой, дорогая? Ты больна?

Сэрэтте было легко исповедаться брату. Бедная девушка заговорила, не задумываясь, раскрывая ему все свое сердце:

- Что со мною? Я люблю Луку, а он меня не любит. Я очень несчастна!

И со свойственной ей простотой и чистосердечностью она рассказала, что видела, как Жозина выходила от Луки, и это так нестерпимо мучит ее, что она пришла к брату искать утешения и помощи. Она любит Луку, а Лука ее не любит.

Жордан слушал ее, остолбенев, как будто сестра рассказывала ему о необычайной, неожиданной катастрофе.

- Ты любишь Луку? Ты любишь Луку?

Любовь? Какая любовь? Жордан привык никогда не разлучаться со своей обожаемой сестрой, привык считать Сэрэтту своим вторым "я", и вдруг -

любовь; это ошеломило его. Он никогда не предполагал, что она может полюбить и чувствовать себя из-за этого несчастной. Он никогда не испытывал потребности любить; мир страстей был ему неведом. Признание сестры поставило его в тупик: наивный до крайности, он и сам ничего не смыслил в любовных делах.

- О, скажи мне, Марсиаль, отчего Лука любит Жозину, а не меня?

Обвив руками шею брата, положив голову на его плечо, Сэрэтта безутешно рыдала; Жордан был в отчаянии, но никакое разумное объяснение, никакие слова утешения не приходили ему на ум.

- Не знаю, сестричка, не знаю. Он любит ее оттого, что любит. Какая же здесь может быть другая причина? Он любил бы и тебя, если бы не" полюбил ее раньше.

И это была правда. Лука любил Жозину, потому что она была очаровательной, страстной, созданной для любви женщиной; своим страданием она пробудила всю нежность его сердца. А потом на стороне Жозины была красота, божественная дрожь желания, ее сладострастное, плодородное тело -

плоть, дарующая вечность жизни.

- Но ведь Лука познакомился со мной раньше, чем с ней, отчего же он не полюбил меня первой?

Эти наивные вопросы все более и более затрудняли и волновали Жордана;

он отвечал сестре словами, полными деликатности и доброты, несмотря на все их простодушие:

- Быть может, оттого, что он жил здесь как друг, как брат. Вот он и стал тебе братом.

Жордан смотрел на сестру; он не договаривал того, что думал: он видел, насколько Сэрэтта похожа на него. Тонкая, хрупкая, невзрачная, она была слишком бледна, она всегда одевалась в черное; у нее было нежное, доброе, грустное лицо самоотверженной молчальницы. Такие женщины не созданы для любви. Конечно, она была в глазах Луки только умной, милой девушкой, видящей свое счастье в том, чтобы творить добро.

- Видишь ли, сестричка, раз он стал тебе братом, таким, как я, он уже не может любить тебя той любовью, какой любит Жозину. Это ему даже не приходит в голову. Но он все же очень любит тебя, любит даже больше, чем ее, любит так же, как я.

Сэрэтта возмутилась. Все ее бедное существо, полное любви и горя, восстало против этих слов; она зарыдала с новой силой.

- Нет, нет, он не любит меня больше, чем ее, он совсем меня не любит! -

выкрикнула она с отчаянием. - Это не значит любить женщину, если любишь ее, как брат, в то время как она страдает так, как страдаю я, видя, что он для меня потерян. Еще недавно я ничего не знала об этих вещах, теперь же я догадываюсь о них, потому что умираю от горя.

Жордан страдал вместе с сестрой; он едва сдерживал выступавшие на глазах слезы.

- Сестричка, сестричка, мне бесконечно жаль тебя! Неразумно так горевать, ты доведешь себя до болезни. Я не узнаю тебя: ты всегда была такая спокойная, такая умная, так хорошо понимала, что только твердость духа может противостоять трудностям жизни.

Он попытался образумить ее.

- Послушай, ведь ты ни в чем не можешь упрекнуть Луку?

- О! Ни в чем. Я знаю, он очень привязан ко мне. Мы большие друзья.

- Тогда чего ж ты хочешь? Он любит тебя, как может, и ты неправа, сердясь на него.

- Да я и не сержусь! Я ни на кого не сержусь, я только страдаю.

Сэрэтта опять зарыдала; новая волна отчаяния захлестнула ее; у нее вырвался тот же крик:

- Отчего он меня не любит? Отчего он меня не любит?

- Если Лука не любит тебя той любовью, какая тебе нужна, сестричка, так это оттого, что он недостаточно знает тебя. Он не знает тебя так, как я тебя знаю, не знает, что нет женщины более доброй, более нежной, более самоотверженной, более любящей, чем ты. Ты была бы ему подругой, опорой, ты облегчила бы и скрасила его жизнь. Но Жозина очаровала его красотой, и, видимо, эти чары могущественны, раз Лука последовал за нею, не заметив тебя, которая его любила... Надо смириться.

Он обнял сестру и поцеловал ее волосы. Но Сэрэтта протестовала:

- Нет, нет! Я не могу.

- Ты смиришься, ты слишком добра, слишком умна, чтобы не смириться...

Ты забудешь.

- Нет, никогда!

- Я не прав. Я не прошу тебя забыть свою любовь, сохрани воспоминание о ней в своем сердце, никто, кроме тебя, не будет страдать от этого... Но я прошу от тебя смирения; знаю, оно всегда в тебе было, ты способна на него вплоть до отречения, до жертвы... Подумай, что произошло бы, если бы ты возмутилась, если бы ты заговорила. Наша жизнь была бы разбита, дело Луки и мое - уничтожено, и ты бы стала страдать в тысячу раз больше.

Вся трепеща, Сэрэтта прервала брата:

- Ну что ж! Пусть наша жизнь будет разбита, пусть все пойдет прахом! По крайней мере, я дам волю своему чувству... Нехорошо, Марсиаль, говорить мне такие вещи!.. Ты просто эгоист!

- Эгоист? Да ведь я думаю только о тебе, любимая моя сестричка! Ты такая добрая, только жестокое горе заставляет тебя говорить так. Какие бы мучительные угрызения совести испытала ты, позволь я тебе разрушить наше дело! Ты не могла бы прожить и дня, видя, что наша жизнь разбита... Бедная, милая моя, ты смиришься, счастье твое будет создано из самоотвержения и чистой любви.

Слезы душили Жордана, теперь оба рыдали. И эта горячая братская любовь, этот спор между братом и сестрой, такими наивными, такими любящими, - все это было прекрасно и трогательно. С огромной жалостью, с безграничной нежностью Жордан повторял:

- Ты смиришься, смиришься.

Сэрэтта еще протестовала, но она уже слабела; с уст ее сорвалась жалоба, жалоба бедного раненого существа, боль которого стараются утешить.

- О нет, я хочу страдать... Я не могу смириться.

В то утро Лука должен был завтракать у Жорданов; когда в половине двенадцатого он зашел за ними в лабораторию, то застал брата и сестру еще взволнованными, с влажными глазами. Но сам Лука был так опечален, так подавлен, что ничего не заметил. Прощание с Жозиной, необходимость разлуки с нею наполнили его сердце отчаянием. Казалось, у него отнимают последние силы, вырывают его любовь, ту любовь, которую он считал необходимой для выполнения своей миссии. Если он не спасет Жозину, он никогда не спасет тех обездоленных, которым отдал свое сердце. И в тот день, с самого пробуждения, в сознании Луки встали неодолимой стеной все препятствия, выросшие на его пути. Ему предстало мрачное видение завода Крешри - гибнущего, уже погибшего, так что безумием было бы надеяться на его спасение. Люди и здесь пожирали друг друга, они не научились жить в братстве, все злые силы ополчились на дело Луки. И внезапно он утратил веру; его охватил ужасный, еще не изведанный им упадок духа. Герой заколебался, усугубляя этим опасность положения; он почти был готов отступиться от своей задачи в грозном предвидении близкого поражения. Сэрэтта заметила, что Лука расстроен.

- Вы нездоровы, мой друг? - спросила она с трогательной и нежной тревогой.

- Да, мне не по себе, я провел ужасное утро... Все время слышал одни только печальные вести.

Сэрэтта не настаивала; со все возрастающей тревогой она смотрела на Луку, спрашивая себя, что могло так мучить его, любящего и любимого. Желая по возможности скрыть то страшное волнение, которое она сама испытывала, Сэрэтта села за свой рабочий столик, словно для того, чтобы сделать выписки для брата. Жордан, обессиленный, вновь растянулся в кресле.

- Выходит, мой милый Лука, что мы оба сегодня немногого стоим; я встал довольно бодрым, но и у меня произошли такие неприятности, что я теперь никуда не гожусь.

Лука с мрачным видом принялся ходить взад и вперед по комнате, не произнося ни слова. Время от времени он останавливался перед высоким окном и бросал взгляд на расстилавшиеся перед ним крыши поселка Крешри. Но отчаяние пересилило его, он заговорил:

- Мой друг, приходится все-таки сказать вам это... Мы не хотели вас расстраивать и скрывали от вас, что дела Крешри идут очень плохо. Рабочие уходят от нас, среди них воцарился дух раздора и возмущения - плод вечных недоразумений, рождаемых себялюбием и ненавистью. Весь Боклер ополчился на нас - не только торговцы, но даже рабочие - из-за того, что наш уклад жизни нарушает их привычки; наше положение стало трудным и со дня на день внушает мне все большие опасения... Не знаю, быть может, я все сегодня вижу в слишком мрачном свете, но дело кажется мне проигранным. Как видно, мы погибаем, и я не могу больше скрывать от вас катастрофу, к которой мы идем.

Жордан слушал с удивлением, он оставался совершенно спокойным и даже слегка улыбался.

- Вы не преувеличиваете, мой друг?

- Допустим, что я преувеличиваю, что разорение наступит не завтра... Я считал бы себя нечестным человеком, если бы не предупредил вас, что опасаюсь близкого краха. Когда я просил у вас землю и деньги для того дела социального преобразования, о котором я мечтал, я сулил вам не только великое и прекрасное деяние, достойное вас, но и выгодное дело. И вот я обманул вас: ваше состояние погибнет, нас ожидает полный разгром! Как же вы хотите, чтобы я не испытывал жестоких угрызений совести?

Жордан попытался жестом прервать Луку, как бы намереваясь сказать, что деньги для него не играют роли. Но Лука продолжал говорить:

- Дело идет не только об уже затраченных суммах, а о новых, ежедневных расходах, необходимых для продолжения борьбы. Я не смею больше просить у вас денег, ибо если я готов жертвовать собой до конца, то не вправе увлекать в своем падении вас и вашу сестру.

У Луки подкосились ноги; подавленный, он упал в кресло. Сэрэтта, бледная, по-прежнему сидела за своим столиком и с глубоким волнением смотрела на обоих мужчин.

- Вот как! Значит, дела до такой степени плохи? - заговорил спокойным голосом Жордан. - Но ваша идея была очень хороша, и вы в конце концов убедили меня... Я не скрывал от вас, что не интересуюсь политическими и социальными опытами, будучи убежден, что по-настоящему революционна одна лишь наука и что только она завершит ход эволюции и приведет человечество к истине и справедливости... Но ваше стремление к солидарности было так прекрасно! После работы я с интересом наблюдал через окно за тем, как растет ваш город. Он занимал меня; я говорил себе, что тружусь для него и что когда-нибудь его одарит огромной мощью электричество, этот неутомимый, благодетельный труженик. Неужели придется отказаться от всего этого?

У Луки вырвался крик безнадежного отчаяния:

- У меня нет больше энергии, во мне не осталось мужества, вера моя иссякла! Кончено! Я пришел заявить вам, что скорее брошу все, чем потребую от вас новых жертв... Судите сами, мой друг, после всего, что я вам сказал, неужели вы решитесь дать мне деньги, которые нам нужны, неужели у меня хватит дерзости просить их у вас?

Никогда еще более душераздирающий крик не вырывался из человеческой груди. Это был тот мрачный, тот черный час, который ведом всем героям, всем апостолам, час, когда вдохновение иссякает, когда миссия утрачивает ясность, когда цель кажется недостижимой. Минутное отступление, мимолетная слабость, наполняющая сердце нестерпимой мукой!

Жордан мирно улыбнулся. Он не сразу ответил на вопрос, который с таким волнением задал ему Лука. Зябким жестом он вновь натянул плед на свое хилое тело. Затем тихо произнес:

- Представьте, мой друг, я тоже не очень доволен. Да, сегодня утром я пережил настоящее бедствие... Вы знаете о моей работе над передачей электрической энергии на расстояние по дешевой цене и без какой бы то ни было утечки? Так вот, я ошибся, я абсолютно ничего не достиг из того, что уже считал достигнутым. Сегодня утром контрольный опыт совершенно не удался, и я убедился в том, что все надо начинать сызнова... Предстоит новая работа

- на целые годы... Вы понимаете, как тяжело потерпеть поражение, когда ты уже уверен в победе.

Сэрэтта повернулась к брату, потрясенная неудачей, о которой она еще ничего не знала. Отчаяние, владевшее Лукой, не мешало ему сочувствовать чужому горю; он протянул Жордану руку, желая братским рукопожатием выразить ему свое участие. Жордан оставался спокойным; лишь легкая лихорадочная дрожь свидетельствовала о его переутомлении.

- Что же вы думаете делать? - спросил Лука.

- Что я думаю делать, мой добрый друг? Опять примусь за работу...

Завтра начну все сызнова, раз уж приходится вновь возводить здание с самых основ. Бот и все, очевидно, ничего другого сделать нельзя... Никогда, слышите, никогда не бросайте начатого дела! Ему нужно отдать двадцать лет, тридцать лет, если надо - целую жизнь. Если ошибся, возвращайся назад, вновь проходи уже пройденный путь столько раз, сколько потребуется. Помехи, препятствия - не более как остановки, неизбежные трудности пути... Дело -

священное дитя, и преступно не довести его до конечной цели. В нем - наша кровь, и мы не имеем права отказываться от своего детища! Мы должны отдать ему всю нашу силу, всю нашу душу, наше тело и разум. Как мать порой умирает, рождая дорогое ей существо, так и мы должны быть готовы умереть ради своего дела, если оно исчерпает все наши силы... Если же оно закончено и стоит перед нами живое и могучее, а мы все же остались в живых, - нам надлежит сделать только одно: начать новое, следующее дело, никогда не останавливаться, пока мы на ногах, пока есть в нас разум и сила.

Величием и мощью веяло от Жордана. Он стоял перед Лукой, защищенный от упадка духа панцирем веры в человеческую энергию, полный убеждения, что если человек готов бороться за победу до последнего биения, сердца, - победа будет одержана. Лука почувствовал, как от этого тщедушного существа веет дыханием неукротимой воли.

- Труд! Труд! - продолжал Жордан. - Не существует другой такой силы, как он. Если до конца веришь в свой труд, становишься непобедимым. Так просто - создать новый мир: достаточно браться каждое утро за работу, класть новый камень на уже положенные камни, воздвигать здание так высоко, как только возможно, работать, не торопясь, методически используя те физические и умственные силы, которыми располагаешь. Зачем сомневаться в грядущем дне, раз, мы создаем его нашей работой? Все, что мы посеем сегодня, мы пожнем завтра... О священный труд, созидательный и спасительный! Он моя жизнь, единственный смысл жизни!

Жордан глядел куда-то вдаль; он говорил уже только для себя. Этот гимн труду вновь и вновь рождался на его устах в часы душевного волнения. И он опять поведал Луке, о том, как труд неизменно поддерживает и утешает его.

Если он еще жив, то только потому, что поставил в средоточие своей жизни дело, которому планомерно подчинил все свои поступки. И он был уверен, что не умрет, пока его дело не будет закончено. Всякий, кто отдается какому-нибудь труду, находит в нем руководителя, опору: труд как бы регулирует всю жизнь человека, вплоть до биения его сердца. Жизнь обретает смысл, здоровье поправляется, возникает равновесие, из которого рождается единственно доступная человеку радость - сознание исполненного долга. Он сам, больной, ни разу не входил в свою лабораторию, не испытав облегчения.

Сколько раз он принимался за работу с болью во всем теле, со скорбью в душе, и каждый раз труд исцелял его. Редкие минуты неуверенности, упадка его духа были только порождением часов, отданных праздности. Дело поддерживало своего создателя и становилось для него гибельным, раздавливало его лишь тогда, когда тот покидал его.

Жордан внезапно обратился к Луке.

- Видите ли, мой друг, - сказал он в заключение со своей доброй улыбкой, - если вы позволите Крешри погибнуть. Крешри погубит вас. Дело это сама наша жизнь, его надо довести до конца.

Лука порывисто выпрямился, потрясенный до глубины, души. То, что он услышал, эта великая вера в труд, эта страстная любовь к делу - все это как бы приподнимало его над землей в мощном порыве героизма, возвращало ему всю его веру, всю его силу. В часы усталости и сомнений он не раз уже прибегал к помощи своего друга - слабого телом, но сильного духом человека, который излучал сияние безмятежной уверенности; Чары Жордана неизменно оказывали действие, волна бодрости поднималась в Луке, и его обуревало нетерпеливее желание вновь броситься в борьбу.

- О! - воскликнул он. - Вы правы: я трус; мне стыдно моего отчаяния!

Счастье человека только в прославлении труда, в преобразовании спасительного труда. Это он, труд, оснует наш Город... Но деньги, деньги, которыми еще раз придется рискнуть!

Жордан, измученный страстным порывом, который он вложил в свои слова, закутал плотнее худые плечи.

- Я дам вам эти деньги... - сказал он усталым шепотом. - Мы станем экономить и как-нибудь выйдем из положения. Вы знаете, нам немного нужно: молоко, яйца, фрукты. Только бы мне хватило на расходы по моим опытам, -

остальное пойдет хорошо.

Лука схватил его руки и пожал их с глубоким волнением.

- Друг мой! Друг мой!.. Но неужели мы позволим себе разорить и вашу сестру?

- Это правда, - сказал Жордан, - мы забываем про Сэрэтту.

Они обернулись. Сэрэтта молча плакала. Она по-прежнему сидела за столиком, опершись на локти и закрыв подбородок руками. Крупные слезы текли по ее щекам, облегчая измученное, сочащееся кровью сердце. Все, что она слышала, глубоко потрясло ее и вызвало в ней новый душевный подъем. Слова, сказанные Луке ее братом, отозвались в ней с такой же силой. Необходимость труда, самоотречение ради своего дела - разве то не была жизнь, добровольно принятая и честно прожитая во имя достижения наибольшей гармонии? Отныне Сэрэтта, как и сам Лука, сочла бы себя безнравственной и трусливой, если бы она стала помехой его делу, если бы не отдалась этому делу до полного самозабвения. Мужество, присущее ее доброй душе, простой и возвышенной, возвратилось к ней.

Она поднялась, поцеловала долгим поцелуем своего брата и, пока голова ее лежала на его плече, тихонько шепнула ему на ухо:

- Спасибо тебе! Ты вылечил меня, я принесу себя в жертву.

Потребность действовать вновь волновала Луку. Подойдя к окну, он посмотрел на высокое голубое небо, сиявшее над Крешри. Затем он отвернулся от окна, и у него еще раз вырвалось его обычное восклицание:

- О, в них нет любви! Когда в них проснется любовь, все будет оплодотворено, все будет расти и радоваться жизни!

Сэрэтта подошла к Луке; в ее нежных словах прозвучал последний трепет ее тоскующей, но уже побежденной плоти.

- Вы правы. И надо любить, не стремясь, чтобы вас любили, ибо одна только любовь к другим дарует жизнь нашему делу.

То были слова существа, отдававшего всего себя единственно во имя радости самопожертвования; глубокое, трепетное молчание встретило их. И трое людей, соединенных узами тесной братской привязанности, замолчали, глядя вдаль, сквозь зелень, на нарождавшийся Город справедливости и счастья;

отныне они верили, что он мало-помалу охватит весь мир: ведь столько было посеяно любви.

IV

И тогда Лука - строитель, основатель Города - опять обрел себя: с новой силой принялся он за работу, и люди и камни подчинились его голосу. Апостол, в расцвете сил и радости, он весь отдался своей миссии. Весело, с победным ликованием, руководил он борьбою Крешри с "Бездной", завоевывая мало-помалу людей и вещи, сильный той жаждой, любви и счастья, которую сам излучал.

Основанный им Город должен был вернуть ему Жозину, с Жозиной будут спасены и все отверженные. Лука верил в это; он действовал любовью, во имя любви и не сомневался в победе.

Однажды в ясный, безоблачный день он стал свидетелем сцены, которая привела его в еще лучшее расположение духа и исполнила его сердце нежностью и надеждой. Обходя, как заботливый хозяин, заводские службы, он услышал ясные голоса и звонкие взрывы хохота; они доносились из отдаленного угла заводской территории, примыкавшей к подножию Блезских гор: там тянулась стена, разделявшая земли Крешри и "Бездны". Лука удивился. Осторожно, стараясь остаться незамеченным, направился он в ту сторону, и глазам его предстала очаровательная картина: он увидел кучку детей, свободно играющих на солнце, словно возвращенных к невинности первых обитателей земли.

По эту сторону стены стоял Нанэ, он ежедневно приходил в Крешри к товарищам; с ним были двое маленьких Боннеров - Люсьен и Антуанетта: видимо, Нанэ увлек их в какую-то отчаянную экспедицию. Все трое стояли, задрав носы, смеялись и кричали; из-за стены доносились смех и крики других, невидимых детей. Не трудно было понять, в чем дело: у Низ Делаво, очевидно, собрались ее маленькие друзья, и теперь все они, выбежав в сад, поспешили на призыв другой компании, горя желанием повидаться и весело поиграть всем вместе.

Однако тут их ждало немалое затруднение: проделанная в стене калитка была замурована, после того как выяснилось, что никакими выговорами не удается удержать детей от совместных игр. У Делаво ослушников наказывали, запрещая им даже заходить в конец сада. В Крешри детям старались разъяснить, что из-за них может произойти неприятность, может быть подана жалоба, начаться процесс. Но простодушные ребятишки, покорные неведомым силам грядущего, нарушали все запреты, упорно встречались и дружили, не ведая взаимного озлобления и борьбы классов.

До слуха Луки доносились звонкие, кристально ясные голоса, напоминавшие пение жаворонка:

- Это ты, Низ? Здравствуй, Низ!

- Здравствуй, Нанэ! Ты один, Нанэ?

- Нет, нет! Со мной Люсьен и Антуанетта! А ты, Низ, одна?

- Нет, нет! Со мной Луиза и Поль!.. Здравствуй, здравствуй, Нанэ!

- Здравствуй, здравствуй, Низ!

Они здоровались без конца, смеясь до упаду при каждом "здравствуй": настолько им казалось забавным разговаривать, не видя друг друга; их голоса как будто падали с неба:

- Послушай-ка, Низ, ты все еще здесь?

- Конечно, Нанэ, здесь.

- Низ, а Низ, иди сюда!

- Ах, Нанэ, Нанэ, как же я пройду, если калитка замурована?

- Прыгай, прыгай, Низ, дружочек!

- Нанэ, дружочек, прыгай, прыгай!

Детей словно охватило безумие. Все шестеро повторяли: "Прыгай, прыгай!"

- и плясали перед стеной, как будто собирались прыгать все выше и выше, перепрыгнуть через стену, увидеть друг друга и поиграть вместе. Они кружились, вальсировали, делали реверансы неумолимой стене, жестикулировали так, словно видели друг друга сквозь ее толщу, с той живостью детского воображения, для которого не существует препятствий.

Снова послышался ясный голос Нанэ:

- Знаешь что, Низ?

- Нет, Нанэ, не знаю,

- Ну так вот! Я влезу на стену, подтяну тебя кверху за руки и переправлю сюда.

- Идет, идет, Нанэ! Лезь, дружочек!

Нанэ, проворный, как кошка, цепляясь руками и ногами, в одно мгновение вскарабкался на стену и уселся на нее верхом. Большие голубые глаза, растрепанные белокурые волосы делали его круглое лицо презабавным. Ему уже минуло четырнадцать лет; то был коренастый, крепкий, веселый и решительный мальчик.

- Люсьен, Антуанетта! Сторожите, не подойдет ли кто!

Нанэ был горд, что занял господствующее положение и видит все происходящее по обе стороны стены; он перегнулся в сад Делаво.

- Лезь, Низ, я подтяну тебя!

- Ах, нет, сначала не меня, Нанэ! Я останусь здесь сторожить.

- Так кто же полезет первым, Низ?

- Постой, Нанэ, будь осторожен. Полезет Поль. Тут есть деревянная решетка. Он сейчас попробует, не сломается ли она.

Наступило молчание. Слышался только треск высохших досок и заглушенный смех. Лука колебался: не нужно ли ему выступить вперед и восстановить порядок, спугнув детвору, как застигнутых в амбаре воробьев? Сколько раз он сам выговаривал детям, боясь, что их запретные игры навлекут на него какую-нибудь неприятность! Но они были так очаровательны, с таким победным ликованием стремились друг к другу, преодолевая все препятствия! Лука решил, что переждет мгновение, а потом вмешается.

Раздался крик торжества: из-за стены показалась голова Поля; Нанэ подтянул его и переправил по другую сторону стены - в объятия Люсьена и Антуанетты. Хотя Полю также минуло четырнадцать лет, он весил немного, это был тонкий и хрупкий, красивый белокурый мальчик, добрый и тихий, с живыми, умными глазами. Упав в объятия Антуанетты, он тотчас поцеловал ее: Поль хорошо знал Антуанетту и любил бывать с ней вместе, так как девочка была высока, грациозна и хорошо развита для своих двенадцати лет.

- Готово, Низ! Одного переправил! Кто следующий? Послышался тревожный, приглушенный голос Низ:

- Тсс, тсс, Нанэ! Кто-то шевелится около курятника. Скорей, скорей, распластайся на стене!

Опасность миновала.

- Внимание, Нанэ! - продолжала девочка. - Сейчас полезет Луиза, - я подсажу ее!

И действительно, из-за стены показалась голова Луизы. Лицо девочки напоминало козью мордочку: у нее были черные, слегка раскосые глаза, тонкий нос, острый подбородок. Одиннадцатилетняя Луиза, уморительно живая и веселая, была уже самостоятельной и своевольной маленькой женщиной; ее родители добряки Мазели только таращили глаза, ошеломленные тем, что их безмятежный эгоизм породил такую буйную дикарку. Луиза не дала времени Нанэ переправить ее по ту сторону: она спрыгнула сама и упала в объятия Люсьена, ее любимого товарища; пятнадцатилетний Люсьен, высокий и крепкий, как мужчина, был старше всех в этой юной компании; одаренный изобретательным умом, он мастерил для Луизы самые замысловатые игрушки.

- Двоих переправил, Низ! Осталась ты одна, лезь скорей! Там, у колодца, снова кто-то двигается.

Послышался треск: видимо, обрушился целый кусок решетки.

- Ой, ой, Нанэ, не молу! Это все Луиза: она оттолкнулась ногами и повалила решетку.

- Ничего, подними руки, Низ, я подтяну тебя.

- Нет, нет, не могу! Ты же сам видишь, Нанэ: как я ни тянусь, у меня все-таки не хватает росту!

- Говорю тебе, Низ, я втащу тебя. Ну, ну! Еще! Я нагнусь, а ты приподнимись... Гоп! Готово!

Нанэ улегся ничком на стене; он лишь чудом удерживал равновесие: сильным движением он подтянул Низ и посадил ее верхом на стену рядом с собой. Розовые губы и голубые глаза девочки улыбались, как всегда. Отчаянно растрепанные белокурые волосы делали Низ похожей на кудрявого барашка. Она и ее приятель Нанэ удивительно подходили друг к другу: лица обоих были овеяны тем же нежным золотом белокурых волос, тем же золотым руном, развевавшимся на ветру.

Несколько мгновений Нанэ и Низ просидели друг против друга верхом на стене, восхищаясь своей победой и той высотой, на какую они взобрались.

- Ну и Нанэ! Какой ты сильный стал! Все-таки втащил меня.

- Ты так высоко привстала, Низ... Ведь мне уже четырнадцать лет, знаешь?

- А мне одиннадцать... Не правда ли, мы здесь будто верхом на лошади, на высокой каменной лошади?

- Послушай, Низ, хочешь, я встану во весь рост?

- Давай, давай! И я с тобой, Нанэ!

Но кто-то снова зашевелился в саду, на этот раз возле кухни; юные собеседники, охваченные тревогой, обнялись и, прижавшись изо всех сил друг к другу, ринулись вниз. Они могли расшибиться насмерть, но смеялись, как безумные, и, очутившись на земле, принялись играть и еще громче смеяться: они не причинили себе ни малейшего вреда и были в восторге от головокружительного прыжка. Поль и Антуанетта, Люсьен и Луиза уже забавлялись вовсю, бегая и резвясь среди кустарников и обвалившихся скал;

здесь, у подножия Блезских гор, было множество бесподобных уголков для игр.

Лука решил, что теперь уже вмешиваться слишком поздно, и тихо ушел.

Никто его не видел, и никто не узнает, что он закрыл глаза на проделку ребят. Пусть эти милые дети повинуются пламени своих юных сердец; пусть играют вместе, под свободным небом, нарушая все запреты. Дети - цветение жизни, и ей одной ведомо, для какой грядущей жатвы она расцветает в них.

Быть может, эти дети принесут с собой грядущее примирение классов, справедливость и успокоение. Быть может, они свершат то, чего не могли свершить их отцы, а их собственные дети сделают еще больше, повинуясь поступательному ходу эволюции, заложенной в природе людей. Лука уходил, прячась, чтобы не встревожить детей; он весело посмеивался, слыша их смех, а они и не думали о том, как трудно им будет вновь перебраться через стену.

Перед Лукой словно мелькнул образ лучшего будущего, никогда еще он не был так полон надежды на это будущее, никогда не ощущал в себе столько мужества для борьбы и победы.

Тогда как раз шла многомесячная, ожесточенная и беспощадная борьба между Крешри и "Бездной". Одно время Лука думал, что положение завода пошатнулось, что ему угрожает разорение; он употребил все усилия, чтобы устоять. Он давно уже не питал надежды на завоевания, он хотел только обойтись без потерь. Удары сыпались на него со всех сторон, но завод продолжал существовать, дела его не ухудшались, - и это одно уже было крупным успехом. Но какую огромную работу пришлось выполнять Луке! Какое веселое мужество проявил он в эти месяцы неустанного напряжения! Он постоянно ощущал себя провозвестником новой идеи и творил чудеса. Он поспевал всюду: воодушевлял рабочих в цехах завода, укреплял братские связи среди взрослых и среди детей в Общественном доме, наблюдал за правильной работой магазинов. Его то и дело видели на залитых солнцем улицах нового Города; молодой отец своего маленького народа, он любил веселиться и шутить в обществе детей и женщин. Все возникало, росло, создавалось, повинуясь его жесту; то было щедрое плодородие тверда, из раскрытых рук которого падали семена повсюду, где он проходил. Лука совершил чудо: ему удалось окончательно привлечь на свою сторону рабочих Крешри, в среду которых одно время проник дух раздора и мятежа. Боннер, правда, все так же расходился во мнениях с Лукой; но молодой человек до такой степени завоевал расположение этого честнейшего и добрейшего человека, что Боннер сделался его самым верным, самым преданным помощником; без его поддержки Лука, конечно, не смог бы достичь своей цели. Пылавшая в молодом инженере сила любви мало-помалу оказала свое воздействие на всех рабочих завода; они почувствовали братскую нежность Луки, поняли, что он живет лишь для счастья других, обретая в этом собственное счастье, и все мало-помалу объединились, сплотились вокруг него.

Труженики Крешри постепенно превращались в одну большую семью, члены которой все теснее сближались между собой: каждый понял наконец, что работать на благо ближнего - значит работать на благо себе. За последние шесть месяцев ни один рабочий не ушел с завода. Правда, ушедшие раньше еще не вернулись, но зато оставшиеся проявили такую преданность делу, что даже отказались от той прибыли, которая им причиталась, чтобы дать возможность заводу образовать значительный и надежный резервный капитал.

Только солидарность всех членов ассоциации и спасла в это трудное время Крешри, дав ему возможность устоять перед натиском эгоистической и завистливой вражды Боклера. Решающую роль сыграл в этом предусмотрительно созданный и постепенно увеличивавшийся резервный фонд. Он позволил выдержать тяжелые месяцы, спас завод от необходимости прибегать к губительным займам.

Благодаря резервному фонду Луке дважды удалось приобрести новые машины - это было необходимо ввиду развития техники; машины эти позволили заводу значительно понизить себестоимость производства. Благоприятную роль сыграли и некоторые внешние обстоятельства: в ту пору возводили множество мостов и металлических сооружений и прокладывали новые железные дороги; все эти работы потребовали большого количества рельсов, железных балок и стропил.

Длительный мир в Европе необычайно способствовал развитию мирных, служащих нуждам человека отраслей металлургической промышленности. Никогда еще благотворное железо не внедрялось так широко в жизнь общества. Поэтому объем производства Крешри возрос, однако завод не давал слишком большой прибыли: Лука хотел производить дешевые изделия, полагая в этом залог грядущего процветания. Он руководил предприятием чрезвычайно разумно, постоянно экономя и держа наготове денежные резервы, которые при первой опасности можно было ввести в бой; это укрепляло положение завода. А солидарность всех членов, ассоциации, их самоотверженная преданность общему делу, доходившая до отказа от части прибылей, довершали остальное и позволяли заводу относительно спокойно дожидаться дня окончательной победы.

"Бездна", казалось, процветала по-прежнему; обороты завода не уменьшались, на нем все так же вырабатывали дорогие снаряды и пушки, и шла молва, что эти изделия приносят заводу крупную прибыль. Но то была лишь видимость, и Делаво втайне испытывал порой нешуточную тревогу. Правда, за ним стоял весь Боклер, все буржуазно-капиталистическое общество, чувствовавшее себя в опасности. К тому же Делаво был убежден, что на его стороне правда, власть и сила и что в конце концов он обязательно победит.

Однако тайное сомнение подтачивало эту уверенность; его смущала живучесть Крешри: ведь каждые три месяца он пророчил гибель своему врагу, а тот по-прежнему существовал. Делаво был не в состоянии соперничать с Крешри в области производства железных и стальных изделий гражданского назначения -

рельсов, балок, ферм. Завод в Крешри выпускал дешевые изделия и в то же время высокого качества. Таким образом, Делаво оставалось только производить стальные изделия, требующие тонкой работы, стоимостью от трех до четырех франков за килограмм. Но тут у "Бездны" были грозные конкуренты - два мощных предприятия в соседнем департаменте, которые вырабатывали такие же изделия.

Делаво понимал, что из этих трех заводов один лишний; вопрос был только в том, какой именно обречен на гибель. Не будет ли им "Бездна", ослабленная борьбою с Крешри? Это сомнение с некоторых пор грызло Делаво, хотя он и работал с удвоенной энергией и сохранял спокойную уверенность человека, защищающего правое дело, в данном случае - религию наемного труда, которую он исповедовал. Но еще более, чем конкуренция, чем случайности промышленной борьбы, тревожило Делаво то обстоятельство, что он не может опереться на резервный капитал, который позволил бы ему устоять перед непредвиденными катастрофами, позволил бы производить необходимые затраты. Случись простой, забастовка или всего лишь тяжелый год - и наступит крушение: у завода не окажется средств, которые дали бы ему возможность выждать восстановления нормального положения вещей. Однажды для приобретения нового оборудования Делаво уже пришлось занять триста тысяч франков, и большие проценты, выплачиваемые по этому долгу, отягощали теперь ежегодный баланс. А что будет, если придется занимать снова и снова? Не кончится ли это заключительным прыжком в бездну долгов?

Делаво попытался образумить Буажелена. Когда он в свое время уговорил Буажелена вверить ему остатки состояния и купить "Бездну", он гарантировал своему двоюродному брату большие проценты со вложенного в завод капитала, что давало тому возможность продолжать свой роскошный образ жизни. Но теперь положение осложнилось, и Делаво надеялся, что Буажелен благоразумно согласится урезать на некоторое время свои расходы с тем, чтобы в будущем, когда обстоятельства сложатся более благоприятно, зажить даже шире прежнего.

Если бы Буажелен согласился временно отказаться от половины своих прибылей, это позволило бы Делаво образовать пресловутый резервный капитал, тогда

"Бездна" победоносно прошла бы через испытания трудных лет. Но Буажелен отказался идти на какие бы то ни было уступки; он требовал всю причитающуюся ему прибыль и не соглашался ни от чего отказываться: ни от приемов, ни от охоты, ни от все возраставших трат, которых требовал его роскошный образ жизни.

Кузены доходили до ссор. Возникла опасность, что капитал уже не будет давать прежние проценты, что рабы труда, заводские рабочие, не смогут уже обеспечивать праздному предпринимателю привычную роскошь, и капиталист обвинял директора в том, что раз он просит его, Буажелена, отказаться от части своих доходов, значит, он, Делаво, не держит своего слова. Такая тупая и алчная жажда наслаждений приводила Делаво в раздражение и отчаяние: он по-прежнему не подозревал, что за кузеном-щеголем стоит его собственная жена Фернанда - развратительница, хищница, на чьи прихоти и безумства уходят все деньги. Между тем в Гердаше жизнь была сплошным праздником; Фернанда, опьяненная своим торжеством, так полно вознаграждала себя за некогда пережитые унижения, что всякий перерыв в увеселениях показался бы ей невозвратимой потерей. Она натравливала Буажелена на мужа, говорила ему, что Делаво работает спустя рукава, что он не извлекает из завода всех тех прибылей, которые можно извлечь; по ее мнению, чтобы подстегнуть Делаво, надо беспрестанно требовать у него денег. Делаво, человек властный, никогда не разговаривал с женщинами о своих делах, ничего не рассказывал он и своей обожаемой жене: такое поведение мужа убедило Фернанду, что ее предположения совершенно правильны. Если она хочет осуществить в будущем свою мечту и возвратиться в Париж с завоеванными миллионами, надо непрерывно выжимать из Делаво деньги, тратить их и заставлять его добиваться все больших и больших прибылей.

Но однажды ночью Делаво в разговоре с Фернандой чуть было не выдал ей своей тревоги. Они только что вернулись из Гердаша. Днем, во время охоты, Фернанда, страстно любившая быструю верховую езду, скрылась вместе с Буажеленом. Вечером состоялся роскошный обед, и супруги приехали домой уже после полуночи. Молодая женщина казалась смертельно утомленной, пресыщенной жгучими наслаждениями, которые наполняли ее жизнь; она поспешно разделась и скользнула под одеяло; муж, не торопясь, методически раздевался, сердито и озабоченно шагая по комнате.

- Скажи-ка, - спросил он наконец, - Буажелен ничего не говорил тебе, когда вы ускакали вместе?

Фернанда удивленно открыла глаза, слипавшиеся от усталости.

- Нет, - ответила она, - по крайней мере, ничего интересного... А что он мог сказать мне?

- Видишь ли, - продолжал Делаво, - у нас с ним был перед этим спор. Он потребовал от меня еще десять тысяч франков до конца месяца. И на этот раз я отказал наотрез: это невозможно, это - просто безумие.

Фернанда подняла голову, глаза ее блеснули.

- Безумие?.. А почему ты не хочешь дать ему эти десять тысяч?

Дело в том, что сама Фернанда внушила Буажелену мысль потребовать у Делано десять тысяч франков для покупки электрического автомобиля: молодой женщине страстно хотелось опьяняться его скоростью.

- Почему? - воскликнул, забывшись, Делаво. - Да потому, что этот болван кончит тем, что разорит завод своими вечными тратами. Если он не изменит свой образ жизни, мы вылетим в трубу. И это расточительство так глупо: что за нелепое тщеславие - тратить столько на праздники и приемы!

Фернанда, побледнев, привстала; Делаво еще подлил масла в огонь, добавив с неуклюжей наивностью ослепленного мужа:

- В Гердаше только один благоразумный человек: бедняжка Сюзанна; только она одна не развлекается. Просто больно смотреть, как она грустит. Сегодня я умолял ее воздействовать на мужа. Она ответила, едва сдерживая слезы, что ни во что не хочет вмешиваться.

Это неловкое обращение к законной жене, с таким достоинством и благородной самоотверженностью приносившей себя в жертву, окончательно взбесило Фернанду. Но больше всего ее взволновала мысль, что заводу, источнику ее наслаждений, грозит опасность. Она снова вернулась к этому.

- Почему ты говоришь, что мы вылетим в трубу?.. Я полагала, что дела идут очень хорошо.

Молодая женщина вложила в свой вопрос столько страстной тревоги, что Делаво, внезапно насторожившись, удержался от решающего признания, которое чуть не вырвал у него гнев; он испугался, что жалобы жены увеличат его тайную тревогу, которую он скрывал даже от самого себя.

- Разумеется, дела идут хорошо. Но они шли бы еще лучше, если бы Буажелен не опустошал кассу ради своих идиотских прихотей. Говорю тебе, что этот несчастный щеголь - просто болван.

Успокоившись, Фернанда вновь вытянулась в постели томным движением своего очаровательного, гибкого и изящного тела. Ее муж - просто низменная натура, жалкий скупец, старающийся как можно меньше отдавать из крупных сумм, лежащих в кассе завода. А его неловкие шутки и бранные слова по адресу Буажелена задевали ее самое, точно косвенные нападки на нее, Фернанду.

- Что делать, мой милый, - сухо сказала она, - не все же созданы для того, чтобы с утра до вечера одурять себя работой; богатые люди тратят деньги по своему усмотрению, ведут изысканную жизнь, полную развлечений, и они совершенно правы.

Делаво едва не ответил ей резкостью. Но, сделав над собой усилие, сдержался. Стоит ли убеждать жену! Он обращался с ней, как с избалованным ребенком, предоставлял ей полную свободу и прощал те вольности поведения, которые сурово осуждал в других. Он даже не замечал всего безрассудства ее жизни: она была его собственным безрассудством, тем вожделенным драгоценным камнем, который попал наконец в его грубые, рабочие руки. Никогда он так не любил, так не желал ее, как в те вечера, когда, проведя целый день среди едкого дыма, среди грома и копоти завода, он заставал жену в постели -

очаровательно изящной и опьяняюще благоуханной. Он восхищался женой, преклонялся перед нею; она была его кумиром, к подножию которого он суеверно сложил и собственное достоинство и свой здравый смысл, кумиром, которого не может коснуться даже тень подозрения.

Наступило молчание; раздевшись, лег в постель и Делаво; однако он не потушил стоявшей на ночном столике электрической лампочки. Несколько мгновений он пролежал неподвижно, с открытыми глазами. Он чувствовал рядом с собой теплоту и пьяный аромат женского тела; обнаженные руки и грудь молодой женщины, выступавшие из кружев, были нежны, как шелк. Но Фернанда, казалось, уже заснула, глаза ее были закрыты. Прекрасное, побледневшее от усталости лицо соблазнительно выделялось на темном фоне ее распущенных волос.

Муж повернулся к ней и поцеловал выбившуюся близ уха прядь. Молодая женщина не пошевелилась; Делаво решил, что она дуется, ему захотелось проявить любезность, показать, что и он понимает слабости богачей.

- Бог мой, если Буажелену так уж хочется купить автомобиль, я дам ему эти десять тысяч. То, что я сказал, я сказал из осторожности... Сегодняшняя охота прошла очень удачно.

Фернанда по-прежнему молчала. Ее маленький, алый, слегка приоткрытый рот, - в котором виднелись блестящие крепкие зубы, дышал ровно и жарко;

розовые соски грудей слабо приподнимались. Отбросив край одеяла, молодая женщина спала, обессиленная, Полунагая, опьяненная дневными наслаждениями, будто в изнеможении от любовной усталости.

- Фернанда! Фернанда! - тихо позвал Делаво, снова коснувшись ее легким поцелуем.

Но, убедившись, что жена уснула, он покорно отказался от дальнейших поползновений.

- Тогда покойной ночи, Фернанда.

Делаво потушил электрическую лампочку и опять лег на спину. Но заснуть он не мог и томился, глядя широко раскрытыми глазами во мрак. Охваченный лихорадочной бессонницей, лежа рядом с этой женщиной, такой теплой и благоуханной, он вновь погрузился в тревожные думы о тяжелых временах, переживаемых "Бездной". Бессонница усугубляла в его глазах трудности положения; никогда еще будущее не представлялось ему с такой отчетливостью и в таком мрачном свете. Он ясно видел причину грозившего заводу разорения: то была безрассудная жажда наслаждений, нелепое и болезненное желание немедленно тратить полученные деньги. Несомненно, где-то таилась пропасть, куда уходило богатство, какая-то ужасная язва, поглощавшая все соки и весь доход от труда. Делаво с присущей ему внутренней правдивостью рассмотрел свое поведение, но не нашел ничего, в чем бы мог обвинить себя. Он вставал рано утром, а по вечерам уходил из цехов последним, весь день был в напряжении, руководя многочисленными работниками завода, будто командуя полком солдат. Он неустанно напрягал свои незаурядные способности, был прямолинеен и честен при всей своей грубоватости; он отличался редкой методичностью и упорством в работе. Как верный своему слову борец, поклявшийся победить, он решил или победить или погибнуть. И Делаво ужасно страдал от сознания, что, несмотря на его героические усилия, завод скользит по наклонной плоскости: все, что он создавал, медленно, изо дня в день, разрушалось; причина этого была Делаво неизвестна, и вся его энергия оказывалась здесь бессильной. Вероятно, пожиравшая завод язва заключалась в бесконечных расходах, вызванных алчной жаждой наслаждений, в том, что Делаво называл идиотским образом жизни Буажелена. Но кто же отнял у Буажелена рассудок? Откуда дохнул на него ветер безумия? Делаво, благоразумный, трезвый, умеренный человек, ненавидевший праздность и наслаждения, подрывающие всякую способность к здоровому созидательному труду, не мог понять Буажелена.

Делаво не подозревал, что разрушительница и отравительница - это его обожаемая Фернанда, красивая, тонкая, гибкая женщина, которая лежит тут, рядом с ним, опьяняя его теплым благоуханием. В то время, как он изо всех сил выжимал деньги из рабочих, мучительно напрягавшихся среди черных клубов дыма и жгучих отсветов печей, Фернанда щеголяла светлыми туалетами в тени гердашского парка, швыряла деньги на свои прихоти, разгрызала своими белыми зубами, точно конфеты, те сотни тысяч франков, которые в грохоте исполинских молотов ковала для нее тысяча наемников.

И теперь, когда Делаво, глядя в темноту, терзался мыслями о предстоящих платежах, спрашивая себя, как сможет он достать и выплатить нужные суммы, она спала рядом с ним, тело к телу, отдыхая от дневного опьянения, обессилев от сладострастия, утомленная наслаждениями настолько, что на его долю оставалось лишь легкое дыхание, едва вздымавшее ее пресыщенную грудь. На мгновение в нем проснулось желание: эта женщина, которая уже давно принадлежала ему, все еще оставалась для него загадкой. Она спала обнаженная, раскинувшись в таком изнеможении, что он мог бы овладеть ею, а она, пожалуй, даже не проснулась бы. Но потом мысль Делаво вновь вернулась к опасениям, связанным с теми промышленными битвами, которые приходилось выдерживать заводу; жена вновь стала для него несознательным ребенком: он привык уважать сон Фернанды так же, как привык сносить ее капризы, не задаваясь вопросом о том, что таится в глубине этого чудесного тела -

кумира, перед которым он преклонялся. В конце концов Делаво заснул, ему приснилось, будто какие-то злые, сатанинские силы, затаившись под "Бездной", подрывают почву, на которой стоит завод, и когда-нибудь в сверкающую грозовую ночь он провалится сквозь землю.

После этого разговора Фернанда не раз вспоминала о тех опасениях, которыми поделился с ней муж. Правда, молодая женщина думала, что слова Делаво в значительной мере объяснялись его страстью к накоплению капитала, его ненавистью к роскоши. Но все же при мысли о возможности разорения ее охватывала дрожь. Что станет с ней, если Буажелен разорится? Не только придет конец упоительной, долгожданной жизни, которой Фернанда вознаграждала себя за прежнюю нищету, когда она ходила в стоптанных башмаках и зависела от грубого произвола мужчин; мало того, им с мужем придется вернуться в Париж побежденными, снять в каком-нибудь отдаленном квартале квартиру за тысячу франков; Делаво снова будет прозябать на маленькой должности, ей же, Фернанде, придется вернуться к пошлым будням и скудному хозяйству. Нет, нет, ни за что! Она не даст вырвать у себя свою позолоченную добычу, она будет держаться за свое торжество всей плотью, всеми жадными силами своей натуры. В этом тонком, очаровательно хрупком теле под покровом непринужденной грации таились хищная алчность и кровожадные инстинкты волчицы. Фернанда решила ни в чем себя не урезывать, насытиться наслаждениями до конца; она никому не позволит лишить ее удовольствий или хотя бы отдаленно посягнуть на них. Грязный, черный завод, где чудовищные молоты день и ночь ковали для Фернанды радость жизни, внушал ей презрение, как скотный двор, как навозная куча: рабочие, обжигавшие себе кожу в пламени этого ада, чтобы обеспечить молодой женщине жизнь, полную прохлады и счастливой лени, были в ее глазах чем-то вроде домашних животных, которые кормят ее и избавляют от необходимости трудиться. Ни разу не ступила маленькая ножка Фернанды на неровный пол цехов, ни разу не заинтересовалась она человеческим стадом, которое проходило мимо дверей ее дома, изнемогая под бременем отверженного труда. Но стадо это было ее стадом, завод был ее заводом, и мысль, что кто-то может разорить завод и этим лишить ее богатства, возмущала молодую женщину, будила в ней ярость, точно это было покушением на ее особу. Всякий, кто вредил "Бездне", становился личным врагом Фернанды, опасным злодеем, от которого она готова была избавиться любыми средствами. После первой же встречи с Лукой у Буажеленов она с чисто женской проницательностью угадала в нем человека, который станет ей поперек дороги, и жестоко возненавидела его. Ненависть эта все возрастала, ибо с тех пор Фернанда неизменно сталкивалась с опасной деятельностью этого фантазера, а теперь он даже грозил разрушить "Бездну" и вернуть ее к прежнему отвратительному мещанскому существованию. Если она позволит Луке осуществить то, к чему он стремится, ее счастье рухнет: он похитит у нее все, чем она дорожит. И Фернанда, охваченная свирепой яростью, исполнилась одной мыслью: каким образом, путем какой катастрофы уничтожить Луку?

Прошло почти восемь месяцев после той последней ночи любви, когда Жозипа пришла проститься с Лукой; они решили ждать лучших дней, когда смогут насладиться счастьем, в котором им отказывала жизнь; и вдруг разразилась драма, подсказавшая Фернанде возможность вызвать долгожданную катастрофу. В ту далекую ночь, такую печальную и сладостную, Жозина вышла оплодотворенной из объятий Луки. Вплоть до пятого месяца ее беременности Рагю ничего не замечал; но однажды вечером, пьяный, он замахнулся на Жозину, а та испуганным движением защитила свой живот; и Рагю понял все. В первую минуту он окаменел от неожиданности.

- Ты беременна, шкура! Беременна!.. А! Так вот почему ты все пряталась от меня и даже не раздевалась при мне?.. Ну и лгунья же ты! А я, дурак, ничего не замечал!

Но тут его, как молния, озарила уверенность, что ребенок не от него.

Ведь он всегда говорил, что ищет в объятиях Жозины лишь наслаждения, и принимал радикальные меры предосторожности, чтобы она не забеременела. Пока нет детей, мужчина не связан с женщиной. Развлекаются вместе, а как надоест,

- до свидания! Живи как знаешь. Но тогда откуда этот ребенок? Кто его сделал? Возрастающий гнев охватил Рагю, он снова сжал кулаки.

- Не сам же он зародился, шкура!.. Ты не посмеешь утверждать, что это я его сделал: ты отлично знаешь, что я никогда не хотел ребенка... От кого же он? Отвечай, отвечай, дрянь, живо! Не то я раздавлю тебя на месте!

Жозина, бледная, как смерть, молча глядела на пьяницу своими кроткими бесстрашными глазами. К ее страху примешивалось удивление: почему так взбесился Рагю? Казалось, он больше ничуть не дорожит ею, он каждый день грозил выкинуть ее на улицу, повторял, что будет очень рад, если какой-нибудь другой мужчина подберет ее. Сам он вернулся к прежнему распутству, соблазнял молоденьких работниц, не брезговал даже жалкими проститутками, которые бродили вечерами по вонючим улицам Старого Боклера.

Но если Рагю так долго и оскорбительно пренебрегал Жозиной, почему же он рассвирепел теперь, узнав, что она беременна?

- Он не от меня, ты не осмелишься утверждать, что он от меня!

Не отводя глаз, Жозина ответила наконец низким и глубоким голосом:

- Да, он не от тебя.

Рагю едва не свалил ее на землю ударом кулака. Но молодая женщина успела отступить - он только задел ее плечо.

- И ты смеешь говорить мне это, шкура несчастная!.. - проревел Рагю. -

Назови его! Скажи мне имя, я пойду, разделаюсь с ним!

Жозина спокойно ответила:

- Не скажу. Ты не имеешь никакого права знать, его, ты двадцать раз говорил мне, что я тебе надоела и могу искать себе другого.

И она добавила:

- Ты не захотел иметь от меня ребенка; теперь у меня ребенок от другого, и это тебя не касается; теперь мой настоящий муж - тот, другой.

Рагю чуть не убил ее. Ей пришлось бежать, чтобы спастись от его ударов: он со злобным расчетом норовил попасть ей ногой в живот. Слова Жозины привели его в ярость. Другой сделал ее матерью; отныне ни ее тело, ни ее жизнь - ничто больше не касается его, Рагю. Он не хотел иметь детей, а вот теперь его терзает глухая боль, при мысли о том, что не он отец этого ребенка. Он чувствовал, что Жозина уже не принадлежит ему, что она никогда, в сущности, ему не принадлежала. Другой отнял ее у него прежде, чем он, Рагю, сделал ее своей; теперь поздно, он уже никогда не сможет сделать ее своей. Смутное сознание этого порождало в душе Рагю бешеную ревность, которой он доныне не знал и от которой считал себя застрахованным. Он грозил выбросить Жозину на улицу, изменял ей с самыми отвратительными потаскухами, а теперь стал держать ее взаперти, принялся неотступно следить за ней, приходил в ярость, когда видел ее беседующей с мужчиной. Ревнивый гнев толкал его на грубые выходки; он бил Жозину, стараясь больнее поразить ее тело, то тело, которое ускользало от него по его собственной вине. В нем страдала раненая гордость самца, не сумевшего заронить семя новой жизни; он постоянно возвращался к своему неведомому и ненавистному сопернику, который превратил плоть Жозины в часть своей плоти.

- Скажи мне его имя, скажи, и, клянусь, я оставлю тебя в покое.

Но Жозина не уступала. Она сносила брань и побои, повторяя с простодушной кротостью:

- Тебе незачем знать его имя, это тебя не касается. Рагю не мог заподозрить Луку; мысль о нем ни разу даже не приходила ему на ум: ведь ни одна душа в мире, кроме Сэрэтты, не знала о том, что Жозина бывала у Луки. Рагю искал виновника среди своих товарищей, думая, что со стороны Жозины то было мимолетное забвение в объятиях какого-нибудь молодца из его круга, в день получки, когда вино горячит кровь. Вот почему, сколько Рагю ни сторожил, ни расспрашивал, все его поиски остались тщетными. Они только распалили его ревность.

Жозина таилась от всех, боясь, что ее беременность может повредить Луке, если их тайна будет раскрыта. Когда она убедилась, что у нее будет от него ребенок, ее охватила безмерная радость, ей захотелось тут же возвестить ему великую, светлую весть: она была убеждена, что и он разделит ее восторг.

Но потом ее охватили сомнения; завод Крешри переживал тяжелые времена, не послужит ли ее поступок причиной какой-нибудь катастрофы? И Жозина решила ждать. Но случай все же открыл Луке, что он вскоре станет счастливым отцом.

Однажды, беседуя с Боннером, он проводил его до дома и зашел к нему. Там Лука услышал, как Туп судачила с соседками; она с возмущением рассказывала своим собеседницам, что жена ее брата понесла, и ядовито комментировала этот факт, отпуская мерзкие шуточки. Сердце Луки забилось от волнения. Жозина порою заходила в Крешри за Нанэ, который проводил там целые дни; и теперь она появилась как раз в ту минуту, когда разговор зашел о ней; молодую женщину начали расспрашивать, ей пришлось отвечать. Да, она уже на шестом месяце; и действительно ее беременность была уже очень заметна. Жозина почувствовала трепетное волнение Луки, несмотря на то, что молодой человек хранил молчание; ее мучило, что она не может заговорить с ним, не знает, как сообщить ему радостную весть. Она угадывала ужасное сомнение, терзавшее Луку; это приводило ее в отчаяние: ведь она одним словом могла успокоить и бесконечно обрадовать его. Это слово поднималось из глубины ее сердца, душило ее: "Ребенок - от тебя!" И Жозина, воспользовавшись мгновением, когда кумушки, отвернувшись, вновь принялись судачить, с очаровательной грацией все же сумела передать ему то, что хотела. Сначала она приложила обе руки к своему животу; потом жестом, полным благодарности и любви, поднесла их к губам и незаметно послала Луке воздушный поцелуй, говоривший: "Отец - ты";

Лука понял, и его охватила та же радость, какая переполняла Жозину.

В тот день им не удалось обменяться ни единым словом; они были вынуждены удовольствоваться этим пленительным немым объяснением, этим поцелуем, окончательно скрепившим их союз. Но Лука, охваченный радостью, между тем узнал о бешеной ревности Рагю, о его грубом обращении с женой, о той назойливой слежке, которой тот подвергает Жозину. И сохранись у Луки малейшее сомнение в его отцовстве, эта свирепая ревность, эта ненависть к будущему ребенку убедительно доказали бы ему, что отец именно он. Отныне Жозина - его жена. Она принадлежит ему, одному ему, раз она зачала от него ребенка. Отец ребенка - вот истинный муж; наслаждение, которое похищают у женщины, ничего не стоит, не идет в счет. Прочные, вечные узы, которые соединяют мужчину и женщину, - это ребенок, зародыш грядущей жизни, новое существо, рождающееся из нерасторжимого союза двух существ! И потому-то Рагю бесился от ревности, а Лука не испытывал ревности к Рагю: Рагю не был мужем, то был лишь вор, который появляется и уходит и которого тут же забывают.

Жозина навеки принадлежит Луке, она возвратится к нему, и их общая жизнь расцветет в ребенке.

Но мысль, что Жозину оскорбляют, бьют, что она в вечном страхе за свое дитя, - мысль эта жестоко терзала и мучила Луку. Ему было нестерпимо сознание, что он оставляет в грубых, грязных руках Рагю любимую женщину, которую он хотел бы окружить райской нежностью, чтобы она могла вкусить то благоговейное поклонение, на которое имеет право мать, освященная ребенком.

Но что сделать, как добиться этого, ведь Жозина с упорством скромно держалась в тени, чтобы не навлечь на Луку какой-нибудь неприятности. Жозина даже отказывалась видеться с ним, боясь, что будет раскрыта тайна, которую она с такой нежностью хранила в глубине своей страдающей души; Луке пришлось подстеречь ее, застать врасплох, чтобы обменяться хотя бы несколькими словами.

Стоял пасмурный вечер. Лука, притаившись в темном углу грязной улицы Труа-Люн, остановил проходившую мимо Жозину.

- О! Это ты, Лука! Какая неосторожность, мой друг! Умоляю тебя, поцелуй меня и уходи поскорее!

Но Лука, трепеща, обнял ее за талию.

- Нет, нет! Жозина, послушай... - страстно шептал он. - Ты слишком страдаешь, с моей стороны преступно оставлять тебя в таком ужасном положении

- тебя, любимую, дорогую... Послушай, Жозина, я пришел за тобой: ты пойдешь со мной и будешь жить у меня, в нашем доме, моей любимой, уважаемой, счастливой женой.

Молодая женщина уже готова была склониться на его просьбу, уступить нежным, ласковым настояниям. Но она тотчас же высвободилась из его объятий.

- О, Лука! Что ты говоришь? Можно ли быть таким неблагоразумным?..

Пойти с тобою! Господи, да ведь такая огласка будет для тебя страшной опасностью! Было бы преступлением с моей стороны создавать лишние трудности на твоем пути... Скорей уходи! Даже под страхом смерти я не назову твоего имени!

Лука попытался доказать ей, насколько бессмысленно приносить такую жертву людскому лицемерию:

- Я отец твоего ребенка, ты моя жена и должна следовать за мной.

Завтра, когда будет построен Город, Город справедливости, в нем будет один закон - закон любви; свободный союз двух людей будет пользоваться всеобщим уважением... Зачем же нам обращать внимание на людей, сегодня еще исполненных предрассудков?

Но Жозина упорствовала; она говорила, что для нее имеет значение и сегодняшний день, что она хочет устранить все препятствия с пути Луки, хочет видеть его могучим и торжествующим. И тогда у Луки вырвался крик отчаяния:

- Значит, ты никогда не вернешься ко мне и я никогда не смогу открыто признать ребенка своим!

Жозина с очаровательной нежностью вновь обняла Луку и, приблизив уста к его устам, тихо прошептала:

- Я вернусь к тебе в тот день, когда у тебя будет нужда во мне, когда я стану уже не помехой, а опорой для тебя, вернусь с нашим дорогим ребенком, который придаст нам обоим новую силу.

Вокруг них простиралась черная агония Боклера, старого города, зачумленного отверженным трудом, изнемогающего под бременем вековой несправедливости; а Лука и Жозина обменивались словами, полными надежды на грядущий мир, на грядущее счастье.

- Ты мой муж, у меня не было никого в жизни, кроме тебя; если бы ты знал, как сладко скрывать твое имя даже под угрозами, хранить его, как тайный цветок, как талисман! О, я не так уж страдаю: я сильна и счастлива!

- Ты моя жена, я полюбил тебя в тот самый вечер, когда встретил такой униженной и божественно прекрасной; ты скрываешь от всех мое имя, я стану скрывать твое, оно будет моей святыней и моей силой, пока ты сама открыто не объявишь о нашей любви.

- О Лука, как ты разумен, как ты хорош и какое счастье нас ожидает!

- Это ты сделала меня добрым и разумным, Жозина; именно за то, что я когда-то пришел тебе на помощь, нас ждет великое счастье среди счастливых людей.

Они умолкли и несколько мгновений нежно обнимали друг друга. Лука чувствовал трепет Жозины, трепет ее священного чрева оплодотворенной женщины, говоривший о той новой жизни, которую он посеял в ней; а она, будто желая слиться с Лукой, раствориться в нем, изо всех сил влюбленно прижималась грудью к его груди. Потом она высвободилась из его объятий, чтобы осиянной и непобедимой вернуться к своей мученической жизни; а Лука, почувствовав прилив новых сил, затерялся во мраке, чтобы вновь отдаться своей победоносной борьбе.

Однако спустя несколько недель случай открыл Фернанде тайну Жозины.

Фернанда знала Рано; его возвращение на завод возбудило много толков, и с тех пор Делаво делал вид, будто ценит Рагю; несмотря на его отвратительное поведение, Делаво выдвигал Рагю, назначил его мастером-пудлинговщиком, выдавал ему наградные. Фернанда знала о семейной драме Рагю. Тот, не стесняясь, во всеуслышание ругал свою жену последними словами, публично называл ее гулящей девкой, отдающейся первому встречному. Обо всем этом толковали в цехах. Кто отец будущего ребенка Жозины? Зашел об этом разговор даже у директора; Делаво в присутствии Фернанды пожаловался на то, что вся эта история доставляет ему много неприятностей: Рагю, охваченный бешеной ревностью, совершенно потерял голову, то он по три дня не подходит к печи, то работает, как одержимый, исступленно меся расплавленный металл, словно в жажде разрушения и убийства.

Однажды, ранним зимним утром, за первым завтраком, Фернанда заговорила о Рагю с горничной. Рядом за своей чашкой молока смирно сидела, как благонравная девочка, Низ, искоса бросая жадные взгляды на стоявший перед матерью чай - запретное для Низ лакомство. Делаво не было, он накануне уехал на три дня в Париж.

- Правда ли, Фелиси, что Рагю опять поссорился с женой? Прачка сказала мне, что на этот раз он чуть не убил ее.

- Не знаю, сударыня, но думаю, что это, быть может, и преувеличивают; я только что видела, как мимо нашего дома прошла Жозина, и вид у нее был такой, как всегда.

Наступило молчание. Уходя, горничная добавила:

- Убить-то он ее все-таки, должно быть, убьет, он говорит об этом каждому встречному и поперечному.

Вновь воцарилось молчание. Фернанда медленно ела, не говоря ни слова, вся отдавшись своим мрачным мыслям. Вдруг среди тяжкого, давящего безмолвия, безмолвия зимы, раздался голосок Низ; девочка напевала, думая вслух.

- Настоящий муж Жозины, - пропела она, - вовсе не Рагю, это начальник Крешри, господин Лука, господин Лука, господин Лука!

Фернанда в изумлении подняла глаза и пристально взглянула на дочь.

- Что это ты там болтаешь? Почему ты это говоришь? Низ, испугавшись, что незаметно для себя выдала чужую тайну, постаралась принять невинный вид и низко нагнулась над чашкой.

- Почему? Да так. Сама не знаю.

- Как не знаешь, маленькая лгунья? Не сама же ты выдумала то, что пропела! Верно, кто-нибудь сказал тебе это, а ты теперь повторяешь.

Низ почувствовала, что попала в скверную историю, которая грозила завести ее слишком далеко; еще больше смутившись, она заупрямилась.

- Уверяю тебя, мама, - сказала она с самым развязным видом, - я часто напеваю вещи, о которых раньше вовсе и не думала.

Фернанда все так же пристально смотрела на дочь; она разгадала ребяческую хитрость девочки. Вдруг ее осенило.

- Это Нанэ сказал тебе; кроме него, некому.

Низ заморгала: ей действительно рассказал обо всем Нанэ. Но девочка боялась, что мать будет бранить ее и накажет, как в тот день, когда увидела, что Низ, Поль Буажелен и Луиза Мазель перелезали через стену, отделявшую земли "Бездны" от земель Крешри. Она решила от всего отпираться:

- О! Нанэ! Нанэ! Да я и не вижу его больше, - ты ведь запретила мне играть с ним.

Фернанда, охваченная лихорадочным желанием добиться истины, вдруг сделалась необыкновенно кроткой. Она была настолько взволнована, что встреча Низ с Нанэ потеряла в ее глазах всякое значение: слишком важна была та новость, в которой она желала удостовериться.

- Послушай, дочурка, это очень нехорошо - говорить неправду. В тот раз я оставила тебя без сладкого из-за того, что ты утверждала, будто вы все перелезли через стену, чтобы достать мячик... Сегодня, если ты мне скажешь правду, я обещаю, что не накажу тебя... Ну, говори прямо: это Нанэ?

Низ, в сущности, хорошая, послушная девочка, тотчас же ответила:

- Да, мама, Нанэ.

- И он сказал тебе, что настоящий муж Жозины - господин Лука?

- Да, мама.

- А откуда он знает это?

Низ по-детски смутилась. Она снова нагнулась над чашкой.

- Почему, почему... Ну, словом, потому, что знает!

Как ни хотелось Фернанде поточнее узнать, в чем дело, она все же почувствовала некоторый стыд. Не настаивая больше, она постаралась загладить грубое любопытство, которое проглядывало в ее словах.

- Нанэ ровно ничего не знает, он говорит глупости, а ты, дурочка, повторяешь их. Потрудись никогда больше не напевать такого вздора, если хочешь получать десерт.

Завтрак закончился среди холодного молчания, молчания зимы; ни мать, ни дочь не сказали более ни слова: первая была полна мыслью о тайне, которую она только что узнала, вторая радовалась, что так дешево отделалась.

Фернанда провела весь день в своей комнате, размышляя, взвешивая то, что услышала. Прежде всего она спросила себя, правду ли сказал Нанэ. Но как можно было усомниться в его словах? Он знал, он, конечно, видел и слышал, да и слишком любил сестру, чтобы клеветать на нее; кроме того, множество мелких фактов делало эту новость правдоподобной и достоверной. Потом Фернанда задумалась над тем, как ей лучше использовать оружие, случайно вложенное ей в руки судьбой. В ней зрело смутное намерение отравить это оружие, сделать его смертельным. Никогда еще она не испытывала такой острой ненависти к Луке; Делаво поехал в Париж специально за тем, чтобы попытаться получить новый заем: положение "Бездны" с каждым днем ухудшалось. Если бы Фернанде удалось уничтожить руководителя Крешри, этого ненавистного ей человека, угрожавшего ее жизни, полной роскоши и наслаждений, победа была бы обеспечена! Со смертью врага кончилась бы конкуренция со стороны Крешри, отпала бы угроза поражения. Бешеная, пьяная ревность Рагю легко могла придать делу трагический оборот: стоило только заставить его вынуть нож из кармана. Но все это были только мечты; как осуществить их, как претворить в действие? Ясно было одно: следовало предупредить Рагю, назвать ему то имя, которое он тщетно старался узнать вот уже три месяца; но здесь-то и возникала трудность: как, где, через кого это сделать? В конце концов Фернанда остановилась на мысли написать Рагю анонимное письмо: она вырежет буквы из газеты, наклеит их на бумагу и ночью бросит письмо в ящик. Она даже начала вырезать буквы. Но вдруг этот способ показался ей малонадежным: письмо оставляет человека холодным, на него могут не обратить внимания. А нужно ранить Рагю до крови, довести до безумия, иначе он не нанесет удара.

Надо бросить ему истину в лицо и сделать это так, чтобы лишить его всякого самообладания. Но кого подослать к нему, где найти предателя, отравителя?

Сколько ни думала Фернанда, она ни на ком не могла остановить свой выбор;

уже наступила ночь, а она все еще лихорадочно размышляла, не зная, как вызвать развязку подготовлявшейся ею трагедии.

Молодая женщина легла рано, около десяти часов; к этому времени она успела принять новое решение. Она позовет к себе завтра Рагю, якобы для того, чтобы спросить у него, отпустит ли он жену на дом к ней пошить кое-что; и во время этого разговора, с глазу на глаз, может быть, она найдет удобный случай все сказать Рагю. Но такой выход не вполне удовлетворял Фернанду: ведь ей пришлось бы говорить с Рагю у себя в доме, в кабинете мужа, и это могло повлечь за собой нежелательные осложнения. Молодая женщина была счастлива, что она одна; она широко раскинулась; ее обессиленное, пылающее гибкое тело заняло всю кровать. Охваченная сомнениями, не зная, что предпринять, она уснула в таком изнеможении, что до пяти часов утра не пошевелилась, ровно дыша, как спящий ребенок. Пробило пять часов, Фернанда внезапно пробудилась; лежа на спине и глядя широко открытыми глазами в темноту, она вернулась к прежним размышлениям; и вдруг с необычайной смелостью приняла твердое решение. Нет ничего проще: она сама, отправится на завод под уже придуманным ею предлогом и в разговоре с Рагю бросит роковое, непоправимое слово. Кстати, она знала, что Рагю работает в ночной смене, так что, если она явится в цех к семи часам утра, до прихода дневной смены, она еще застанет его. Страстное возбуждение вновь овладело Фернандой; она уже больше не рассуждала, не взвешивала, она была полна твердой уверенности, что нашла наилучшее средство к достижению цели; ее толкал вперед не столько рассудок, сколько чутье хищницы, соблазнительницы мужчин, она рассчитывала на какую-то неожиданную помощь со стороны, на какие-то обстоятельства, пока не ясные ей самой, но в наступлении которых она была уверена.

Два часа, от пяти до семи, молодая женщина терзалась нетерпением, торопя слишком медленно встающий день. Она больше не могла заснуть и ворочалась с боку на бок в своей жаркой постели, горя желанием скорее бежать на свидание, которое сама себе назначила; никогда еще даже любовное свидание, надежда на новое, неведомое, безумное наслаждение, не жалило ее так нестерпимо огненными иглами. Она не могла найти себе прохладного места среди простынь и раскидывалась по всей кровати, свивая узлами свое гибкое, змеиное тело; ее рубашка поднялась кверху от непрерывных движений, густые волосы разметались по подушке, закрывая пылающее лицо. Но решимость ее не ослабела; она даже не хотела более размышлять, не хотела думать о том, как сложатся обстоятельства и как ей направить их, чтобы добиться успеха. Все произойдет как нельзя лучше, - она была в этом уверена. Ей казалось, что судьба несет ее навстречу каким-то неотвратимым событиям, в которых ей назначено играть решающую роль, и они подчинятся ее воле. Она страдала лишь от долгого ожидания; не зная, как убить время, она принялась ласкать себя, желая хоть несколько утишить пожиравший ее огонь. Ее маленькие удлиненные и нежные руки медленно скользили вдоль бедер, задерживались на животе, вновь опускались, легким, едва ощутимым касанием скользили повсюду, снова поднимались, достигали упругой груди, и вдруг, приходя в раздражение, она сжимала свою грудь и изо всех сил сдавливала ее в исступленном стремлении обрести покой.

Наконец наступил час, который назначила себе Фернанда: без четверти семь молодая женщина вскочила с постели. Холод комнаты пронизал ее, к ней вернулись спокойствие и самообладание. Хотя только еще рассветало, Фернанда не зажгла лампочки, даже не открыла ставен. Она только собрала в пучок волосы и закрепила их шпильками; затем, не надевая корсета, закуталась в широкий пеньюар из белой фланели и сунула ноги в белые бархатные туфли.

После этого она спустилась вниз, как делала это в те дни, когда хотела рано утром отдать распоряжение, о котором вспомнила ночью.

Горничные еще не вставали, воспользовавшись отсутствием хозяина и думая, что хозяйка поднимется поздно. Фернанда г необычайным самообладанием пересекла кабинет мужа и вступила в узкую и короткую галерею, соединявшую кабинет с той частью заводских помещений, где работал административный персонал. Служащие являлись только к восьми часам; уборщик, в обязанности которого входило подметать помещение. беседовал снаружи, на дороге, со сторожем, мирно курившим трубку. Фернанда прошла незамеченная через двор и вошла в пудлинговый цех. Спокойная уверенность не обманула ее, обстоятельства благоприятствовали ей: ночная смена только что ушла, дневная еще не приходила. В довершение удачи в цехе находился один Рагю: он всю ночь работал, как одержимый, и замешкался, а теперь должен был еще переодеться перед тем, как идти домой.

Фернанда знала дорогу в пудлинговый цех, хотя сама никогда еще не вступала в это мрачное царство угля и железа. Эта низменная грязь внушала ей глубокое отвращение. Она почувствовала себя неловко, когда ей, в белом пеньюаре и белых туфлях, пришлось вступить в огромную черную дыру цеха пудлинговых печей. Утренние лучи едва проникали в царивший там сумрак;

только две зажженные печи прорезывали летучий дым огненными полосами.

Молодая женщина не знала, куда ей ступить: всюду были грязные лужи, черная угольная пыль, бруски железа. Она задыхалась от запаха газа и человеческих испарений. Все же Фернанда вошла; она тотчас же увидела в обширном пустом цехе Рагю, он направлялся к дощатому бараку, в котором рабочие вешали свою одежду. Охваченный бешеной жаждой уничтожения и стремлением забыться, мастер всю ночь месил расплавленную сталь, без устали орудуя кочергой, как саблей, рассекающей людей. Весь в поту, он только что снял кожаный фартук; на нем была лишь рубашка и рабочая блуза; перед тем как вновь надеть городское платье, он допивал четвертый литр вина, превышая свою обычную ночную порцию;

Рагю пил прямо из горлышка, опьяненный вином, пламенем и неутихающей яростью. Вдруг из глубины барака он увидел в смрадном сумраке цеха белую женскую фигуру; удивленный, он сделал несколько шагов вперед, чтобы разглядеть, кто это.

Увидев, что Рагю стоит с бутылкой в руке, допивая остатки вина, Фернанда остановилась; ей стало еще более неловко. Рагю был полуголый, сквозь его распахнувшуюся рубашку видна была грудь, руки были обнажены выше локтей; его белая, тонкая, ослепительная кожа, какая часто бывает у людей с рыжими волосами, составляла резкий контраст его багровому, уже опаленному лицу. Фернанда решила дать Рагю время переодеться и затем уже подойти к нему. Но он сам направился к ней навстречу, и ей пришлось немедленно приступить к делу.

- Это я, Рагю; я хотела попросить вас кое о чем, и так как я знала, что вы здесь...

Изумленный Рагю глядел на Фернанду, разинув рот. Тут только молодая женщина поняла все неприличие своего поступка, но она решила махнуть на это рукой и, ничего не объясняя, приступила прямо к цели.

- Я хотела спросить у вас, не отпустите ли вы свою жену на несколько дней ко мне. У меня есть кое-какая работа, и я вспомнила о Жозине.

Рагю забыл и думать о странном посещении Фернанды. Волна слепого гнева хлынула ему в голову.

- Мою жену? Вам нужна моя жена? Черт подери! Берите ее себе на здоровье и не присылайте назад, пусть хоть сдохнет!

Фернанда ожидала этой вспышки. Она изобразила на своем лице удивление, сострадание, соболезнующее огорчение.

- Так ваши отношения с женой не улучшились? А я думала, что вы простили ей во имя того бедного ребенка, который должен появиться на свет.

- Простить? - взревел Рагю, как под ударом хлыста. - Простить эту потаскуху за то, что она нагуляла себе ребенка? Значит потаскуха гуляй себе, а я здесь работай до седьмого пота?

- Конечно, ваша жена поступила легкомысленно; впрочем, она так молода, так красива, в ее годы так естественно любить удовольствия и позволять лишнее изящным господам, которые ее обхаживают!

Рагю закрыл глаза, словно пытаясь отогнать мучительное видение, которое вызвали слова Фернанды.

- Я ей покажу изящных господ! - глухо прорычал он, теряя голову. - И вы хотите, сударыня, чтобы я простил ей, чтобы я кормил ее щенка, которого она нагуляла себе, как паршивая сука?

Фернанда притворилась крайне удивленной; с видом совершенного простодушия она обронила роковое слово:

- Но мне говорили другое. Я слыхала, что вопрос о ребенке улажен. Разве отец не возьмет его к себе и не позаботится о нем?

- Какой еще отец?

- Ну, директор Крешри, господин Лука; одним словом, отец.

- Что?

Рагю тупо смотрел на Фернанду, не понимая; его потное, пылающее лицо вплотную приблизилось к - этому изящному женскому лицу, к этим цветущим губам, произнесшим столь странные слова.

- Как? Разве это неверно? Вы ничего не знали? Боже мой, какая досада, что я сказала вам об этом! А мне передавали, что вы пришли к соглашению с господином Лукой и оставите у себя Жозину с тем условием, что он возьмет себе ребенка, раз уж он его отец.

Рагю задрожал. В его глазах мелькнуло безумие. Искаженная судорогой нижняя челюсть вплотную придвинулась к лицу Фернанды. Теперь он утратил всякое почтение к молодой женщине: здесь были только самец и самка.

- Что это ты плетешь, а? Что ты мне тут рассказываешь? Ты хочешь вбить мне в голову, что этот господин Лука спал с моей женой; возможно, даже наверно так, теперь все понятно, все разъясняется. Не бойся, твой господин Лука получит по заслугам, уж это я беру на себя... Но ты-то? Ты-то зачем пришла? Зачем ты заварила всю эту кашу?

Рагю дышал в лицо Фернанде с таким бешенством, что она испугалась; она почувствовала, что хозяином положения становится он, что вся ее вкрадчивая женская ловкость бессильна перед этим сорвавшимся с цепи зверем. Она попыталась отступить.

- Вы теряете голову, Рагю! Когда успокоитесь, приходите, если угодно, мы побеседуем.

Рагю одним прыжком преградил ей дорогу.

- Ну, нет! Послушай-ка теперь меня...

Испуганная Фернанда не заметила, что ее пеньюар распахнулся; Рагю видел часть ее нежной, как шелк, груди. А главное, он чувствовал, что молодая женщина обнажена, что она без корсета, без юбки, что на ней только этот легкий пеньюар, который он мог сорвать одним движением своих грубых рук. От Фернанды веяло благоуханной истомой постели, и так странен был ее приход, появление этого белого женского тела в черном аду цеха, освещенном красными огненными языками, что Рагю окончательно потерял голову.

- Послушай, ты сама сказала, что изящные господа волочатся за нашими женами и делают им детей... А ведь тогда по справедливости мы должны платить им той же монетой и приняться за их жен?

Фернанда поняла. Рагю толкал ее к дощатому бараку, к этой мерзкой темной раздевалке, где была брошена в углу куча тряпья. Тут молодая женщина, в свою очередь, потеряла самообладание: полная ужаса и отвращения, чувствуя приближение чудовищных объятий, она стала отбиваться от Рагю.

- Оставьте меня, я закричу!

- Ну, положим, не закричишь, не захочешь сзывать народ. Самой хуже будет.

Выпятив вперед нижнюю челюсть, Рагю продолжал грубо толкать Фернанду в барак, ощупывая ее своими жесткими руками. От его светлой кожи, которую она видела сквозь распахнутую рубашку, исходил запах дикого зверя. Бешеная ночная работа, пот, которым он обливался, сожженная печью, пылающая в его жилах кровь - все это наполняло Рагю лихорадочным, неистовым желанием. И молодая женщина, опаленная этим чудовищным пламенем, чувствовала, что слабеет, уступает, покоряется, уже не решаясь звать на помощь.

- Клянусь вам, я закричу, если вы меня не отпустите!

Но Рагю, сжав зубы, молчал; охватившее его бешенство и жажда крови нашли себе выход в этом насилии. Последним толчком он повалил Фернанду в углу барака на наваленное там старое, омерзительное тряпье. Он сорвал с нее пеньюар, разодрал рубашку; обнаженная, она яростно царапала его, а он давил ее своей тяжестью, стараясь лишить всякой возможности двигаться. Мрачное бешенство овладело теперь и Фернандой; она боролась молча, как хищный зверь, вырывая у Рагю волосы, кусая его в грудь, стараясь ударить в живот и изувечить.

- Потаскухи, потаскухи, все потаскухи! - глухо рычал Рагю.

Вдруг Фернанда перестала отбиваться. Волна жуткого наслаждения поднялась в ней, опьянила ее, затопила ее волю, отдала ее, дрожащую, безвольную, обезумевшую, в руки Рагю. И это жуткое наслаждение было рождено самой глубиной падения Фернанды, омерзительным ложем, мрачным, зловонным помещением, бешеным зверем с потной кожей, с сожженной кровью, с терпким запахом хищного животного - словом, всей мрачной, опрокинувшейся на нее тяжестью "Бездны", этого пожирающего жизни чудовища, чьи пылавшие во тьме очи кружили молодой женщине голову призраком ада. Извращенная искательница ощущений, не избалованная ни своим мужем, ни любовником-щеголем, коснулась на этот раз самой глубины сладострастия. И она перестала сопротивляться, она вернула пьяному зверю его объятие в неслыханном спазме, вырвавшем у нее крик исступленного наслаждения, как у самки, которую в глубине леса вспарывает самец.

Рагю тотчас же поднялся на ноги. Он стал торопливо одеваться, ворча, кружась по бараку, словно кабан в берлоге. Его куртка оказалась под Фернандой; он пнул молодую женщину ногой, как мешавшую ему вещь. Потом еще два раза толкнул ее: видимо, он что-то искал. При этом он бормотал:

- Шкура! Шкура! Шкура!

Одевшись, он наконец нашел то, что искал. То был нож, который выскользнул у него из кармана и лежал под ногою женщины. Рагю схватил его и убежал, глухо прорычав на прощание:

- Теперь посчитаемся с другим!

Фернанда, судорожно закрыв лицо руками, осталась лежать среди тряпья, обессиленная, полубесчувственная, потрясенная силой испытанных ею ощущений.

Через минуту она с трудом поднялась на ноги, подобрала волосы, запахнулась, как могла, в свой разорванный пеньюар и направилась в обратный путь, скользя вдоль строений, быстро пробегая через пустые помещения. Ей удивительно повезло: она никого не встретила. Очутившись наконец в своей комнате, она почувствовала, что спасена. Но что делать с разорванной, омерзительно загрязненной одеждой? Белые бархатные туфли почернели от грязи, белый пеньюар был замаран маслом и углем, на разорванной рубашке виднелись гнусные следы. Молодая женщина, страшась, что кто-либо может увидеть эту одежду, сделала из нее сверток и спрятала под шкаф с тем, чтобы впоследствии сжечь, как сжигает убийца свою одежду, перепачканную кровью. Надев чистую рубашку, она снова улеглась в постель; она не могла стоять на ногах, ей хотелось заснуть, чтобы избавиться от воспоминания о необычайных ощущениях, пережитых ею. Но хотя она и сменила рубашку, звериный запах Рагю остался на ее коже, в ее волосах затаилось его бешеное дыхание, опьянившее ее. И она снова и снова переживала это опьянение, это жуткое сладострастие, дышала этим запахом зверя, который, казалось, пропитал все ее тело и въелся ей под кожу. Сон бежал от нее; она недвижно лежала на спине, укутавшись в одеяло, закрыв глаза, сжимая обнаженные руки под обнаженным животом, отдаваясь исступленному, потрясавшему ее воспоминанию, горя жаждой вновь изведать дотоле неведомое и страшное наслаждение, которым она никак не могла пресытиться. Часы шли, молодая женщина не двигалась, отдаваясь головокружительно-сладкому, жуткому забытью.

Пробило десять часов; горничная Фелиси решилась наконец постучать и войти в комнату; она была удивлена, что барыня до сих пор не позвонила ей;

кроме того, Фелиси горела желанием сообщить своей хозяйке необыкновенную новость, взбудоражившую весь квартал.

- Вы не больны, сударыня?

Ответа не было; выждав несколько мгновений, горничная направилась к окну, желая, как всегда, открыть ставни. Но из глубины комнаты донеслось несколько еле слышных слов. Фелиси остановилась.

- Вы хотите еще отдохнуть, сударыня?

Ответа вновь не последовало. Фелиси решилась все-таки сообщить барыне новость.

Эмиль Золя - Труд. 5 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Труд. 6 часть.
- Вы еще не знаете, сударыня? Глубокое трепетное молчание наполняло су...

Труд. 7 часть.
Однако Буажелен в конце концов открыл ей свой секрет. - Видишь ли... Я...