СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Труд. 4 часть.»

"Труд. 4 часть."

- Да, да, мы знаем, гердашский фермер толковал с нами об этом... Всем сговориться, как вы сделали это здесь, сложить вместе деньги и землю, рабочие руки и орудия, а потом делить между собою прибыль - это, конечно, вещь хорошая... Надо думать, что все и заработают больше и счастливее станут... Но все-таки тут не без риска, и, сдается мне, нелегко будет уговорить всех наших комбеттцев пойти на это.

- Да уж конечно! - подтвердил с резким жестом Ивонно. - Видите ли, мы оба вроде как сговорились и не слишком упираемся против этих новшеств... Но вот остальных-то еще придется убеждать, и, уверяю вас, это будет трудненько.

Луке было знакомо извечное недоверие крестьянина ко всем социальным преобразованиям, затрагивающим частную собственность. Он не был удивлен и продолжал улыбаться. Ведь любовь к своему клочку земли переходит в крестьянских семьях из века в век, от отца к сыну; отказаться от этого клочка, утопить его в чужих наделах - какая утрата! Но жестокое разочарование, возрастающее с каждым годом оскудение чрезмерно раздробленной земли, отчаяние и отвращение, охватывающие земледельца, должны были в конце концов натолкнуть крестьян на ту мысль, что единственный выход для них лежит в объединении, в таком взаимном соглашении всех жителей села, которое позволило бы создать из множества раздробленных участков единое обширное землевладение. И Лука заговорил; он разъяснил крестьянам, почему будущее принадлежит ассоциациям земледельцев. Обширные земельные площади можно будет вспахивать и засевать при помощи сильных машин, другие машины будут убирать хлеб; поля нужно обильно удобрять минеральными веществами, которые станут вырабатывать химическим способом на соседних заводах; землю надо неустанно орошать, - все это удесятерит урожаи. Усилия отдельного крестьянина не могут избавить его от голода; между тем стоит крестьянам одной и той же деревни объединиться и получить таким образом в свое распоряжение необходимую земельную площадь, машины, удобрения, воду - и они добьются богатства. Людям удастся использовать ныне непригодную для обработки землю: путем очистки ее от камней, удобрения и орошения можно будет получать неслыханные урожаи.

Дойдут до того, что станут согревать землю, и тогда смена времен года потеряет всякое значение для сельского хозяйства. Достаточно будет одного гектара, чтобы прокормить две или три семьи. Уже и теперь при обработке ограниченного опытного участка добиваются чудес: овощи и плоды всходят непрерывной волной. Пусть даже население Франции утроится, - земля с избытком прокормит его, если только ее обрабатывать разумно, гармонически сочетая все плодоносящие силы. Таким путем и придут ко всеобщему счастью: количество мучительного труда уменьшится втрое; крестьянин освободится наконец от того подчиненного положения, в котором находится столько столетий

- ростовщик уже не будет грызть его, крупный землевладелец и государство не смогут его угнетать.

- Это слишком хорошо, - задумчиво проговорил Ланфан.

Но Ивонно быстрее поддавался восторгу.

- Господи! Да если все это так и есть, какими же надо быть дураками, чтобы не попытать эту штуку!

- А посмотрите, чего мы добились здесь, на заводе! - сказал Лука, намеренно приберегавший этот довод к концу. - Мы существуем только три года, а дела у нас идут хорошо: все вошедшие в ассоциацию рабочие едят мясо, пьют вино, у них нет долгов, они спокойны за свое будущее. Порасспросите-ка их, а главное, вникните в нашу работу, познакомьтесь с нашими мастерскими, жилищами, нашим Общественным домом - со всем, что мы выстроили и создали за такой короткий срок... Все это плоды нашего единства; объединяйтесь - и вы совершите чудеса.

- Да, да, мы уже видели, мы знаем, - ответили крестьяне.

И правда, еще прежде чем просить о свидании с Лукой, они обошли новый завод, с любопытством глядя на все, что им там встречалось, стараясь определить размеры уже извлеченной прибыли, удивляясь этому счастливому, стремительно растущему городу, пытаясь предугадать ту выгоду, какую они могли бы получить, если бы сами объединились таким же образом. Убедительная сила опыта постепенно проникала в их сознание, подчиняя его себе.

- Ну, раз вы все это знаете, вывод очень прост, - весело сказал Лука. -

Нам нужен хлеб, рабочие не могут существовать, если на своих полях вы не вырастите достаточного количества хлеба. Вам же нужны лопаты, плуги, машины, сделанные из стали, которую мы изготовляем. Таким образом, задача разрешается как нельзя проще, - остается только договориться. Мы вам дадим сталь, вы же дадите нам хлеб, и все мы заживем в согласии и довольстве. Ведь мы соседи, ваши земли прилегают к нашему заводу, и мы никак не можем обойтись друг без друга; так не лучше ли нам зажить братьями, одной общей семьей, объединившись между собою для блага каждого?

Непринужденное добродушие Луки привело Ланфана и Ивонно в хорошее настроение. Никогда еще не вставала так ясно необходимость примирения и соглашения между крестьянином и промышленным рабочим. С самого начала деятельности нового завода Лука мечтал о том, что он вовлечет в ассоциацию все соседние второстепенные заводы, работа которых зависела от работы Крешри. Достаточно было возникнуть "Бездне", вырабатывавшей промышленное сырье - сталь, и вокруг сразу же закишели предприятия, изготовлявшие изделия из металла. Завод Шодоржа вырабатывал гвозди, завод Оссера - косы, завод Миранда - сельскохозяйственные машины; в одном из ущелий Блезских гор доныне еще работали принадлежавшие Ордуару, бывшему рабочему-металлисту, два молота-толкача, приводившиеся в движение силой горного потока. Чтобы уцелеть, все эти предприятия вынуждены будут рано или поздно присоединиться к новообразовавшемуся объединению Крешри. Даже строительные предприятия и фабрики, изготовляющие обувь и одежду, например, башмачная фабрика мэра Гурье, - и те будут увлечены общим потоком, заключат соглашение с ассоциацией и дадут дома, одежду и обувь, чтобы получить взамен орудия и хлеб. Грядущий Город Осуществим лишь на основе такого всеобщего соглашения, на основе общего труда,

- Как-никак, сударь, - рассудительно сказал Ланфан, - такие большие дела не решаются с маху. Но мы обещаем вам подумать над этим и приложить все силы к тому, чтобы комбеттцы зажили в таком же добром согласии, как вы.

- Правильно! - подтвердил Ивонно. - Раз уж мы с Ланфаном помирились, нужно постараться примирить между собою и всех остальных; Фейа - парень с головой, он нам поможет.

Перед тем как уйти, крестьяне вновь заговорили о водах, которые Лука обещал отвести в ручей Гранжан. Было заключено подробное соглашение. Работа по орошению полей наглядно покажет жителям Комбетт, что у них должен быть один интерес и одна воля; Ланфан и Ивонно думали, что это обстоятельство существенно поможет им, когда они начнут кампанию за организацию товарищества.

Лука пошел проводить своих посетителей; они спустились в сад, там крестьян дожидались их дети: Арсен и Олимпия, Эжени и Николя; Ланфан и Ивонно привели их, вероятно, для того, чтобы показать им новый завод, о котором толковала вся округа. Как раз начался перерыв между уроками -

ученики высыпали в сад, оживив его своей буйной веселостью. Юбки девочек развевались и пестрели в ясном свете солнца, мальчики прыгали, как козлята, слышались смех, песни, крики; очарование детства расцветало среди газонов и зеленеющих деревьев.

Лука увидел Сэрэтту, окруженную кучкой светловолосых и темноволосых головок; она казалась рассерженной: по-видимому, делала кому-то выговор. В первом ряду окружавших ее детей стоял Нанэ; он подрос, ему уже почти исполнилось десять лет; у него было все то же круглое, отважное и веселое лицо, те же растрепанные, курчавые, как овечья шерсть, волосы цвета спелого овса. За ним стояли трое маленьких Боннеров - Люсьен, Антуанетта и Зоя и двое маленьких Бурронов - Себастьян и Марта; вся эта компания, в возрасте от трех до десяти лет, была, должно быть, уличена в какой-то проделке.

Предводителем ее, как видно, был Нанэ: он возражал Сэрэтте, спорил с ней;

было понятно, что это достаточно своенравный мальчик, привыкший упрямо отстаивать свою правоту.

- В чем дело? - спросил Лука.

- Ах, опять Нанэ, - ответила Сэрэтта, - он снова побывал на землях

"Бездны", несмотря на строжайшее запрещение. Я только сейчас узнала, что вчера вечером он увлек туда за собой вот этих ребят; они к тому же перелезли через стену.

Обширная территория Крешри была отделена стеной от земель "Бездны". В стене была калитка, выходившая в сад Делаво. Калитка эта запиралась простым засовом; однако с тех пор, как между обоими заводами прекратились всякие сношения, засов был всегда плотно задвинут.

Нанэ возражал Сэрэтте:

- Во-первых, неправда, что мы все перелезли через стену. Перелез один я и потом отпер калитку остальным.

Теперь, в свою очередь, рассердился Лука.

- Ты ведь знаешь, вам десять раз говорили: туда ходить нельзя. В конце концов вы навлечете на нас большие неприятности; я еще раз повторяю и тебе и другим: вы поступили очень нехорошо, просто гадко.

Нанэ слушал, вытаращив глаза; огорчение Луки взволновало его: он был по природе добрым мальчиком, но просто не понимал своего проступка. Если он перелез через стену, чтобы впустить остальных, то только потому, что в тот день у Низ Делаво были в гостях Поль Буажелен, Луиза Мазель и другие - куча презабавных барчуков; вот им и захотелось поиграть всем вместе. Низ Делаво -

очень милая девочка.

- Почему это мы поступили гадко? - спросил Нанэ в изумлении. - Мы никого не обидели, только превесело играли вместе.

Он назвал имена детей, с которыми они резвились, правдиво рассказал, что они делали: играли только в разрешенные игры, не ломали деревьев, не бросали на клумбы камешков.

- Низ отлично ладит с нами, - сказал в заключение Нанэ. - Она дружит со мной, а я дружу с ней, - мы всегда играем вместе.

Лука сдержал улыбку. Но его умиленной душе предстало отрадное зрелище: дети, принадлежащие к двум различным классам, братски сближаются друг с другом, преодолевают разделяющие их преграды, играют и смеются, не думая о том, какая ожесточенная борьба разделяет их отцов. Не расцветает ли в этих детях грядущий мир, который когда-нибудь воцарится в Городе?

- Возможно, Низ - прелестная девочка и вы отлично с ней ладите, -

сказал Лука, - тем не менее она должна оставаться у себя, а вы - у себя, чтобы никто не мог на вас пожаловаться.

Сэрэтта также была обезоружена детской наивностью Нанэ; она бросила на Луку умоляющий взгляд, и он мягко добавил:

- Ну, дети, вы, значит, больше не будете так поступать. Не надо нас огорчать.

Ланфан и Ивонно ушли, уводя Арсена и Олимпию, Эжени и Николя; дети уже принялись было играть со школьниками и расстались со своими новыми товарищами с большой неохотой. Обход Луки был закончен. Он уже думал было вернуться к себе, но тут вспомнил, что обещал повидать Жозину, и решил сначала зайти к ней. Молодой инженер был доволен своим утром, он возвращался домой счастливый, полный надежд. Под ясными лучами солнца Общественный дом с его глянцевитыми черепицами и несколькими фаянсовыми украшениями произвел на него впечатление обители радости и довольства. В мастерских кипела работа, склады начинали наполняться запасами. К тому же у Луки появилась надежда на то, что комбеттские крестьяне объединятся, расширят размеры предпринятого им опыта и обеспечат ему успех, обменивая хлеб на орудия и машины. И эта школа, готовящая лучшее будущее, и праздничный сад, где весело резвились дети, в которых уже расцветал грядущий день, - разве не заключалось во всем этом радостное предвестие? Лука шел теперь через свой нарождающийся Город; справа и слева от него возникали среди зелени белые домики. Каждая новая постройка, расширявшая размеры новорожденного поселка, радовала Луку - строителя Города, Разве не в этом была его миссия? Разве не воспрянули, не стали в строй, подчиняясь его призыву, вещи и люди? Лука чувствовал в себе силу повелевать камнями, заставлять их громоздиться друг на друга, превращаться в людские жилища и общественные здания, в которых будут обитать братство, истина, справедливость. Конечно, он еще только разбрасывает семена, он не пошел пока дальше фундамента своего здания, дальше первых, неуверенных попыток. Но в иные радостные дни его посещало видение грядущего Города, и сердце пело у него в груди.

Дом, занятый Рагю и Жозиной, был выстроен одним из первых; он находился возле парка Крешри, между домами Боннера и Буррона. Переходя дорогу, Лука заметил в отдалении, на углу тротуара, группу кумушек, оживленно беседовавших между собой; он тут же узнал их: то были жена Боннера и жена Буррона; они, по-видимому, отвечали на расспросы своей собеседницы, жены Фошара; та, по примеру мужа, явилась в Крешри, желая убедиться, правда ли, что новый завод сделался той землей обетованной, о которой столько толковали в округе. Судя по ее пронзительному голосу и резким жестам, г-жа Боннер, иначе именуемая Туп, вряд ли рисовала картину жизни в Крешри особенно привлекательными красками; вечно раздраженная и недовольная, Туп до такой степени отравляла жизнь себе и другим, что постоянно была несчастлива.

Сначала, она, казалось, очень обрадовалась тому, что ее муж поступил на новый завод, так как мечтала уже вскоре получить крупную долю из огромных прибылей предприятия; когда же Туп увидела, что осуществление ее мечты наступит не так-то быстро, она взбесилась. Особенно выводило ее из себя то обстоятельство, что она даже не могла приобрести часы, о чем уже давно мечтала. Полную противоположность Туп представляла собою Бабетта Буррон: она всем восхищалась и без устали рассказывала о преимуществах своей новой жизни; больше всего нравилось Бабетте то, что муж ее уже не возвращался домой пьяным под руку с Рагю. И, слыша такие противоречивые отзывы, жена Фошара, худая, измученная неудачница, стояла в полном замешательстве, не зная, кому же верить; однако она настолько была убеждена, что для нее уже не может быть радости в жизни, что ей казались более правдоподобными слова Туп, утверждавшей, будто все пропало.

Этот окрашенный в мрачные тона диалог Туп и жены Фошара произвел на Луку тягостное впечатление. Его светлое настроение омрачилось: он понимал, какое смятение могут внести женщины в новый намеченный им уклад жизни, построенной на труде, мире и справедливости. Он чувствовал, что женщины всемогущи; с их помощью и для них хотел он основать свой Город, и мужество изменяло ему, когда он встречал злых, враждебных или просто равнодушных женщин, которые, вместо того, чтобы оказать ему помощь, грозили стать препятствием на его пути - разрушительной, все уничтожающей стихией. Он прошел мимо женщин, поклонившись им; они умолкли и насторожились, будто застигнутые на месте преступления. Войдя в домик Рагю, Лука увидел, что Жозина сидит за шитьем у окна. Но работа неподвижно лежала на коленях у молодой женщины; глядя куда-то вдаль, она задумалась так глубоко, что даже не слышала, как вошел Лука. Минуту он смотрел на Жозину, не двигаясь с места. Это уже не была прежняя несчастная девушка, выброшенная на улицу, умирающая с голода, плохо одетая, с изможденным лицом и растрепанными волосами: Жозине минул двадцать один год; стройная, тонкая, гибкая, но без худобы, в простом платье из голубого полотна, она была очаровательна. Ее прелестное, слегка удлиненное лицо с голубыми, смеющимися глазами, маленьким, свежим, как роза, ртом, казалось, нежно расцветало чудесными пепельными, мягкими, как шелк, волосами. Чистая, светлая столовая с лакированной сосновой мебелью представляла на редкость удачную рамку, оттенявшую красоту молодой женщины; в доме, куда Жозина вступила с такой радостью, она больше всего любила эту комнату и за три года постаралась сделать ее как можно более уютной и красивой.

О чем же думала Жозина, бледная, грустная? Когда Боннер убедил Рагю последовать его примеру и поступить на новый завод, Жозина решила, что отныне она будет застрахована от всяких бед. У нее будет свой уютный домик, она перестанет голодать, да и сам Рагю, вероятно, исправится, работая в более легких условиях. И сначала, действительно, все шло хорошо; Рагю даже женился на ней, подчиняясь определенно выраженному желанию Сэрэтты; правда, этот брак не доставил Жозине той радости, какую он принес бы ей в начале связи с Рагю. Более того: она согласилась выйти за Рагю лишь после того, как предварительно посоветовалась с Лукой, - он оставался ее кумиром, спасителем, господином. И в глубине души Жозина тайно хранила невыразимую радость: она испытала ее, когда увидела то смятение, в которое поверг Луку ее вопрос, выходить ли ей за Рагю или нет, когда угадала, какое мгновение мучительной тоски пережил Лука перед тем, как дать согласие на этот брак.

Разве не был он наилучшим, даже единственно возможным выходом из положения?

Рагю согласился жениться на Жозине, а за кого еще могла она выйти? Ради нее Луке пришлось сделать вид, будто он рад этому браку; он сохранил к Жозине и после ее замужества то же расположение, что и раньше; при встречах он улыбался ей, будто спрашивая, счастлива ли она. И молодая женщина чувствовала, что ее бедное сердце, полное отчаяния, растворяется в неудовлетворенной жажде любви.

Жозина чуть вздрогнула, будто легкое дуновение пробудило ее от мучительных мыслей; она обернулась и узнала Луку: он стоял, улыбаясь ей дружески и чуть встревоженно.

- Милое дитя, я зашел, потому что Рагю утверждает, будто вам очень плохо живется в этом доме, так как он открыт всем ветрам равнины; Рагю сказал, что ветер снова разбил три стекла в окнах вашей комнаты.

Жозина слушала Луку в замешательстве; ей не хотелось лгать, и в то же время она не решалась опровергнуть слова мужа.

- Да, сударь, несколько стекол разбито, но я не уверена, что их разбил ветер. А когда ветер дует с равнины, он, конечно, не обходит и нас.

Голос ее дрожал; две крупные слезы скатились по щекам. Стекла ранним утром разбил сам Рагю: в порыве бешенства он принялся было выкидывать вещи в окно, грозя ничего не оставить в комнате.

- Как! Вы плачете, Жозина? Послушайте, будьте со мной откровенны, признайтесь во всем. Вы же знаете, что я вам друг.

Лука подсел к Жозине, он был взволнован и глубоко ей сочувствовал. Но молодая женщина уже вытерла слезы.

- Нет! Нет! Ничего. Простите: вы застали меня в тяжелую минуту, я неразумна и огорчаюсь по-пустому.

Но, как ни отпиралась Жозина, ей пришлось во всем признаться Луке. Рагю не мог приспособиться к окружавшей его среде, где царили порядок и мир, где медленно, шаг за шагом, завоевывалось лучшее будущее. Его как будто тянуло назад к бедности, к страданию, к наемному труду, к тем временам, когда он ругал хозяина, но покорно сносил свое рабство, отводя душу в кабаке, за бутылкой, в бунтарских, но никому не страшных речах. Он жалел о темных и грязных мастерских, о глухой борьбе с хозяевами, о буйных похождениях с товарищами, о тех отвратительных, полных ненависти днях, которые заканчивались тем, что рабочий, вернувшись домой, избивал жену и детей. Рагю начал с шуточек, теперь он перешел к обвинениям: он называл Крешри огромной казармой, тюрьмой, где никто уже не свободен, не свободен даже выпить лишнюю бутылочку, когда захочет. Зарабатывают рабочие Крешри пока не больше, чем рабочие "Бездны", а сколько выпадает на их долю беспокойства и забот!

Неизвестно, как еще пойдут дела; чего доброго, когда наступит день распределения прибылей, никто ничего не получит. Вот уже два месяца, как ходят самые мрачные слухи: в этом году, пожалуй, придется подтянуть животы из-за покупки новых машин. Кроме того, кооперативные лавки нередко работают плохо: человек просит керосина, а ему доставляют картофель, а не то про него и вовсе забывают, и ему приходится по три раза ходить в отдел распределения, прежде чем он получит то, что требуется. И Рагю издевался, злился, ругал Крешри чертовым бараком и говорил, что сбежит отсюда при первой возможности.

Наступило тягостное молчание. Лука омрачился: дело в том, что жалобы Рагю имели некоторое основание. Новый механизм не может не поскрипывать.

Особенно были неприятны Луке слухи о предстоящих трудностях: он действительно опасался, что ему придется просить рабочих пойти на некоторые жертвы, чтобы не поставить под угрозу благосостояние завода.

- И Буррон вторит Рагю, не правда ли? - спросил он. - Но ведь вы не слышали жалоб от Боннера?

Жозина отрицательно покачала головой; в эту минуту за открытым окном послышались голоса: то разговаривали три женщины, только что встреченные Лукой. В голосе одной из них - видимо, то была неукротимая Туп - звучали бешеные визгливые ноты. Сам Боннер молчал, будучи человеком разумным и понимая, что необходимо дождаться результатов опыта; но достаточно было одной его жены, чтобы взбунтовать всех кумушек нарождающегося города. В воображении Луки снова встала Туп, пугающая жену Фошара, предвещая близкий развал Крешри.

- Стало быть, Жозина, вы несчастливы? - медленно спросил Лука.

Молодая женщина слабо запротестовала.

- О, господин Лука! Как же мне не быть счастливой, вы ведь столько для меня сделали!

Но силы изменили ей - две крупные слезы снова скатились по ее щекам.

- Вот видите, Жозина, значит, вы несчастливы.

- Правда, я несчастлива, господин Лука. Только здесь вы ничем помочь не можете и ни в чем не виноваты. Вы мой спаситель, но что ж поделать, если никакими силами нельзя изменить этого несчастного!.. Он опять становится злым, он больше не выносит Нанэ: сегодня утром он чуть было не переломал всю мебель в доме и прибил меня за то, что Нанэ, видите ли, дерзко отвечает ему... Оставьте меня, господин Лука, эти вещи касаются меня одной; обещаю вам как можно меньше огорчаться из-за них.

Голос Жозины дрожал и прерывался рыданиями. Лука едва мог расслышать ее слова. Он сознавал свое бессилие помочь молодой женщине. Возрастающая грусть охватывала молодого человека, омрачая его светлое утреннее настроение: на него будто повеяло леденящим дыханием сомнения и отчаяния; а ведь он был мужествен и полон радостной надежды - в этом была его сила. Вещи повиновались ему, материальный успех казался обеспеченным; неужели же ему не удастся изменить людей, взрастить в их сердцах божественную любовь, плодоносный цветок доброты и солидарности? Если люди по-прежнему останутся скованы узами ненависти и насилия, ему не достигнуть своей цели; а как пробудить в них нежность, как приобщить их к счастью? Эта милая Жозина, которую он поднял с самого дна отвержения, которую спас от ужасающей нищеты, стала для Луки воплощением его дела. Пока Жозина не будет счастлива, дело его не увенчается успехом. Он видел в ней женщину-рабыню, плоть, предназначенную для труда и чужого наслаждения, ту отверженную женщину, которую он мечтал спасти. Лука замышлял построить грядущий Город с помощью Жозины и для нее и для других, таких же, как она. И если Жозина по-прежнему несчастлива, значит, он еще не создал ничего прочного, значит, все еще впереди. Грустное предчувствие предстоявших ему мучительных дней охватило Луку, он ясно почувствовал, какая страшная борьба вспыхнет между прошлым и будущим, борьба, которая будет ему стоить немало слез и крови.

- Не плачьте, Жозина, будьте мужественны, и я клянусь вам, вы будете счастливы - это необходимо, иначе не будут счастливы и все остальные.

Лука сказал эти слова с такой мягкостью, что Жозина улыбнулась.

- О, у меня достаточно сил, господин Лука; я знаю, вы меня не покинете и в конце концов окажетесь правы: ведь вы сама доброта и мужество. Я буду ждать, клянусь вам, хотя бы мне пришлось ждать всю жизнь.

В надежде на грядущее счастье они словно давали друг другу молчаливое обязательство, словно обменивались обещаниями. Лука поднялся. Он сжал в своих руках руки Жозины и почувствовал ее ответное пожатие; и ничего другого не было между ними: только эти несколько мгновений нежной близости. Какую простую жизнь, полную мира и радости, можно было бы прожить в этой маленькой столовой, такой светлой, такой чистой, с лакированной сосновой мебелью!

- До свидания, Жозина!

- До свидания, господин Лука!

Лука вернулся к себе. Когда он шел вдоль горной террасы, под которой пролегала дорога в Комбетт, его задержала еще одна встреча. Он увидел, что мимо Крешри в своей колясочке, которую катил слуга, ехал г-н Жером. Эта встреча напомнила Луке предшествующие встречи с г-ном Жеромом, в особенности первую, когда Лука видел, как увечный старик едет в колясочке мимо "Бездны", рассматривая своими прозрачными глазами дымящие и громоздкие здания завода, того завода, который заложил основу богатства Кюриньонов. Теперь г-н Жером ехал мимо завода Крешри и смотрел на его новые, блестящие на солнце здания теми же прозрачными, словно пустыми глазами. Зачем приказал он привезти себя сюда? Зачем объезжал кругом Крешри, будто желая со всех сторон осмотреть завод? Что думал он, что взвешивал, какое сравнение приходило ему на ум?

Или, быть может, это лишь случайная прогулка, прихоть несчастного, впавшего в детство старика? Слуга замедлил ход коляски; г-н Жером, подняв свое широкое, с крупными, правильными чертами лицо, обрамленное длинными седыми волосами, бесстрастно и строго рассматривал завод, каждое здание, каждую трубу, словно хотел составить себе представление об этом новом городе, который вырастал здесь, рядом с заводом, некогда основанным им самим.

Но тут случилось маленькое происшествие, которое еще более взволновало Луку. *По дороге, навстречу колясочке, шел другой старик, также увечный, с трудом тащившийся на своих опухших ногах. То был старый Люно, тучный, с дряблым и бледным лицом; он по-прежнему жил у Боннеров ив солнечные дни понемногу гулял вблизи завода. Зрение Люно уже ослабело; он, должно быть, сначала не узнал г-на Жерома. Но потом, встрепенувшись, поспешно отошел в сторону и прижался к стене, будто дорога была слишком узка и он мог помешать колясочке г-на Жерома проехать; сняв свою соломенную шляпу, Люно низко поклонился. То старик Рагю, наемник и отец наемника, подобострастно приветствовал старика Кюриньона, основателя фирмы и своего хозяина. В этом трепетном поклоне сказывались годы, целые столетия труда, страданий, нищеты.

Раб, в плоть и кровь которого впиталась привычка многовекового подчинения, дрожал и сгибался перед лицом хозяина, ставшего полутрупом. А г-н Жером, походивший в своей отупелости на идола, даже не заметил Люно и продолжал рассматривать новые цехи Крешри, быть может, даже не видя их.

Лука вздрогнул. Какое страшное прошлое предстояло ему разрушить, сколько вредных, засоряющих и отравляющих плевел предстояло вырвать из души человека, чтобы обновить его! Лука взглянул на свой Город, только еще выраставший из-под земли; он понял, какие трудности, какие препятствия придется преодолеть этому Городу, пока он расцветет и укрепится. Только любовь, только женщина и дитя помогут добиться конечной победы.

II

Прошло четыре года со времени основания нового завода в Крешри; все это время Лука ощущал, что от Боклера поднимается к Крешри дыхание глухой ненависти. Началось с враждебного удивления, с плоских и злых шуточек; но когда оказались задеты интересы боклерских предпринимателей, шутки сменились злобой и стремлением бешено защищаться всеми возможными способами против общего врага.

Первыми забеспокоились мелкие розничные торговцы. Кооперативные лавки Крешри, над которыми вначале потешались, мало-помалу приобретали все более широкий круг покупателей, в число которых входили не только рабочие завода, но и все те, кто пожелал вступить в кооператив. Легко представить, как волновались прежние поставщики боклерских обывателей из-за этой грозной конкуренции, из-за установленных кооперативом новых цен, удешевлявших товары больше чем на треть! Если только этот проклятый Лука с его разрушительной идеей о более справедливом распределении богатств, с его стремлением облегчить и улучшить жизнь бедняков победит, - пиши пропало! Борьба скажется невозможной, наступит быстрое разорение. Мясникам, бакалейщикам, булочникам, виноторговцам придется закрыть свои лавки, раз их посредничество окажется ненужным и они больше не смогут извлекать из него барыши. Поэтому они громко негодовали; по их словам выходило, что общество неминуемо разрушится и погибнет в тот самый день, когда они не смогут больше паразитировать за счет бедняков.

Сильнее всех оказались затронутыми Лабоки, торговавшие различными скобяными товарами, которые они раньше развозили по ярмаркам, а теперь продавали в лавке на углу улицы Бриа и площади Мэрии. С тех пор, как завод Крешри начал вырабатывать в большом количестве железные изделия, цены на них во всей округе сильно упали; хуже всего было то, что стремление войти в ассоциацию постепенно охватывало ряд мелких предприятий города, близилось время, когда потребители перестанут нуждаться в Лабоках и будут приобретать гвозди Шодоржа, ножи и косы Оссера, сельскохозяйственные машины и орудия Миранда прямо в кооперативных лавках. Помимо железных изделий, магазины завода Крешри уже торговали некоторыми из этих товаров, и число покупателей в лавке Лабоков таяло с каждым днем. Поэтому Лабоки неистовствовали; их выводило из себя то, что они именовали позорным падением цен; они считали себя обкраденными с той самой минуты, когда потеряли возможность своекорыстно наживаться на чужом труде и за чужой счет. И вполне понятно, что Лабоки стали активным средоточием недовольства и оппозиции, очагом, в котором понемногу разгоралось пламя всей той вражды, какую вызывал своей деятельностью Лука, - имя его произносилось теперь в Боклере не иначе, как со злобной бранью. У Лабоков бывали и мясник Даше, ярый реакционер, просто заикавшийся от бешенства, и бакалейщик, он же трактирщик Каффьо, полный непримиримой ненависти, но более холодный и сдержанный, умевший точно учитывать свои выгоды. Здесь появлялась иногда и булочница, красивая г-жа Митен; она жаловалась, что с каждым днем теряет покупателей, но все же склонялась к мысли о необходимости соглашения.

- Да разве вы не знаете, - кричал Лабок, - что этот господин Лука, как его называют, стремится, в сущности, только к одному: он хочет уничтожить торговлю! Да, он этим похваляется, он во всеуслышание заявляет чудовищные вещи: торговля, по его словам, не что иное, как кража, все мы воры и должны исчезнуть. Для того, чтобы смести нас с лица земли, он и основал свой завод.

Даше слушал, весь побагровев, с округлившимися глазами.

- Ну, а как же люди будут есть, одеваться и все прочее?

- Он, видите ли, говорит, что потребитель будет непосредственно обращаться к производителю.

- А деньги? - спросил мясник.

- Деньги? Он их тоже собирается уничтожить, денег больше не будет!

Каково? Что может быть глупее? Да разве можно прожить без денег?

Даше едва не задохнулся от злобы.

- Ни торговли, ни денег! Он все разрушает, и этого бандита даже не посадят в тюрьму! Если мы не вмешаемся, он разорит Боклер.

Но Каффьо серьезно покачал головой.

- Он говорит вещи и почище... Заявляет, что все должны трудиться;

видно, хочет устроить настоящую каторгу, где надсмотрщики с палками станут следить, чтобы каждый делал свою работу. Он утверждает, что не должно существовать ни бедных, ни богатых, каждый будет есть то, что заработает, -

впрочем, не больше и не меньше, чем любой его сосед; и вдобавок никто даже не будет иметь права делать сбережения: мол, человек, умирая, должен иметь не больше денег, чем появляясь на свет.

- Ну, а наследство? - вновь прервал его Даше.

- Наследство отменяется.

- Как?! Отменяется? Я не могу оставить дочери своих собственных денег?

Черт побери, это уж слишком!

И мясник изо всех сил ударил по столу кулаком.

- Он говорит еще, - продолжал Каффьо, - что не будет больше никакой власти: ни правительства, ни жандармов, ни судей, ни тюрем. Каждый станет жить, как захочет, есть и спать, когда ему вздумается. Он говорит также, что в конце концов всю работу будут выполнять машины, а рабочим останется только управлять ими. И тогда наступит рай на земле, потому что люди больше не будут враждовать и не будет больше ни армий, ни войн... А еще он говорит, что если мужчина и женщина полюбят друг друга, они будут сходиться на то время, на какое захотят, а потом добровольно расходиться, и каждый сможет опять сойтись с кем-нибудь другим. А если появятся дети, общество будет воспитывать их на свой счет, всех вместе, как попало, и им не нужно будет ни отца, ни матери.

Красивая г-жа Митен до сих пор не вмешивалась в разговор; но тут и она не выдержала.

- О, несчастные малютки! - Надеюсь, каждая мать все же будет иметь право воспитывать своих детей. Растить детей кое-как, чужими руками, точно в сиротском приюте... - все это годится только для тех ребят, которых бессердечные родители бросили на произвол судьбы... То, что вы рассказываете, кажется мне малопривлекательным.

- Скажите лучше - это настоящая грязь! - завопил вне себя Даше. - Все равно, как на панели: встречают девку, берут ее, потом бросают. Их будущее общество - просто публичный дом!

И Лабок, помнивший, какая опасность угрожает его интересам, подводил итог:

- Этот господин Лука просто сумасшедший. Мы не можем позволить ему разорять и бесчестить Боклер. Нам надо столковаться и действовать.

Когда в Боклере узнали, что зараза, исходившая из Крешри, охватила также и соседнюю деревню Комбетт, гнев обывателей дошел до неистовства. Люди были ошеломлены, возмущены: "Смотрите-ка, господин Лука принялся развращать и отравлять крестьян!" Ланфан, комбеттский мэр, вместе со своим помощником Ивонно помирили между собой четыреста жителей селения и убедили их объединить свои земли, что и было закреплено особым договором, составленным по образцу того договора, на основании которого объединились капитал, труд и талант на новом заводе. Наделы крестьян сливались в одно обширное землевладение; это открывало возможность применять сельскохозяйственные машины, усиленно удобрять почву, возделывать интенсивные культуры, что должно было увеличить размеры урожая и обещало крупные прибыли. Обе ассоциации будут взаимно укреплять друг друга: крестьяне станут поставлять хлеб рабочим, а те - снабжать их орудиями и другими необходимыми промышленными изделиями. Таким образом, намечалось сближение и постепенное слияние этих двух прежде враждовавших классов, возникал в зародыше единый братский народ. Это событие потрясло Боклер. Трепетное предчувствие катастрофы охватило город. Если социализм завоюет на свою сторону даже крестьян, этих бесчисленных тружеников деревни, считавшихся до сих пор оплотом своекорыстной собственности, готовых, казалось, уморить себя трудом, только бы сохранить свой клочок земли, - тогда старому миру конец!

Первыми пострадали опять-таки Лабоки. Они потеряли всех своих комбеттских клиентов: никто из крестьян уже не заходил к ним купить лопату, плуг или какой-нибудь инструмент. Когда Ланфан был в последний раз у Лабоков, он долго торговался, ничего не купил и заявил им прямо, что раз уж они вынуждены делать такую накидку на товары, которые сами покупают на соседних заводах, он больше ничего у них приобретать не станет и сбережет таким путем тридцать процентов стоимости каждой покупки. С тех пор комбеттцы обращались непосредственно в Крешри: они примкнули к его кооперативным магазинам, неуклонно расширявшим свой оборот. Тут-то всех мелких торговцев Боклера и охватила паника.

- Пора действовать, пора действовать! - со все возрастающей злобой повторял Лабок, когда к нему заходили Даше и Каффьо, - Если мы станем дожидаться, пока этот сумасшедший заразит всю округу своими чудовищными теориями, будет уже поздно.

- Но что же делать? - спрашивал осторожно Каффьо. Даше стоял за физические меры воздействия:

- Подкараулить бы его вечером за углом и задать хорошую взбучку: небось, одумается!

Но тщедушный и коварный Лабок мечтал о более верных способах уничтожения врага.

- Нет, нет! Он восстанавливает против себя, весь город; нужно дождаться такого случая, когда весь Боклер окажется на нашей стороне.

Вскоре случай действительно представился. Через старый Боклер уже в течение нескольких столетий протекал Клук, грязный ручей, нечто вроде открытого стока нечистот. Никто не знал, откуда он берет свое начало: казалось, он вытекал из-под развалившихся лачуг, сгрудившихся при входе в ущелье Бриа; думали, что это горный поток; истоки их часто бывают неизвестны. Старики вспоминали, что когда-то русло Клука было до краев полно водой. Но уже в течение многих лет по его дну бежала скудная струя воды, в которую стекали вонючие отбросы соседних заводов. Хозяйки стоявших на его берегах домов смотрели на Клук, как на естественное место для стока помоев и нечистот; не удивительно, что ручей, уносивший с собой таким образом все отбросы бедных кварталов, издавал в летние дни ужасающее зловоние. Как-то, из боязни эпидемии, городской совет поднял, по инициативе мэра, вопрос о том, не следует ли превратить этот ручей в подземный. Но расходы показались слишком большими, проект заглох, и Клук продолжал спокойно отравлять и заражать воздух. И внезапно Клук совершенно иссяк, пересох; осталось только жесткое, каменистое русло без единой капли воды. Боклер словно по мановению волшебного жезла оказался вдруг освобожденным от этого очага всяческой заразы (Клуку, в частности, приписывались все местные злокачественные лихорадки). Осталось только любопытство и желание узнать, куда мог деться ручей.

Сначала шли только смутные слухи. Затем выяснились кое-какие факты, наконец, было установлено, что случившееся - дело рук г-на Луки: он начал отводить поток в другое русло уже с того времени, когда стал использовать для нужд Крешри ручьи, сбегавшие с Блезских гор; их чистая, прозрачная вода стала для рабочих завода дополнительным источником здоровья и благосостояния. Но окончательно Лука отвел Клук тогда, когда решил отдать избыточные воды переполненных до краев заводских резервуаров комбеттским крестьянам; эта вода, поступавшая в общее пользование, была для комбеттцев благодеянием: она объединила их и открыла им путь к богатству. Догадка горожан получила вскоре множество подтверждений; вода, исчезнувшая из Клука, вливалась теперь в Гранжан, но уже очищенная и превращенная человеческим разумом из отвратительного носителя смерти в источник благосостояния. И тогда злоба и негодование боклерцев против Луки вспыхнули с новой, удесятеренной силой. Как посмел он так бесцеремонно распоряжаться тем, что ему не принадлежало? Как решился он украсть ручей? По какому праву удерживал его в своей власти и предоставил в пользование своим приспешникам? Разве можно вот так просто взять и отнять у города воду, лишить его ручья, который всегда через него протекал, к которому привыкли, который использовали для всяких нужд? Люди забыли о том, что то была всего-навсего узкая зловонная струйка грязной, кишащей бациллами воды, в которой гнили отвратительные отбросы. Никто уже не собирался упрятать ручей под землю: все вспоминали о том, какие удобства представлял Клук для поливки, для стирки, для ежедневных нужд. Такую кражу нельзя простить! И обыватели требовали вернуть Клук, эту омерзительную, отравляющую город сточную канаву.

Конечно, больше всех шумел Лабок. Он явился с официальным визитом к мэру Гурье, чтобы узнать, какую резолюцию по столь важному вопросу думает мэр предложить в городском совете. При этом Лабок утверждал, что особенно пострадал именно он, ибо Клук протекал позади его дома, в конце маленького садика, и он, Лабок, якобы извлекал из ручья значительные выгоды. Если бы он вздумал собрать подписи под общим протестом, то протест этот подписали бы все обитатели его квартала. Но он хочет добиться, чтобы городские власти сами взяли дело в свои руки, возбудили процесс против Крешри, потребовали возврата ручья и возмещения убытков. Гурье молча выслушал Лабока и только сочувственно покачивал головой, несмотря на глухую ненависть, которую он сам питал к Луке. Он попросил несколько дней на размышление, желая всесторонне обдумать вопрос и кое с кем посоветоваться. Мэр прекрасно понимал, что Лабоку не хочется выступать самому и поэтому он предлагает действовать городским властям. Целых два часа Гурье обсуждал положение, запершись с супрефектом Шатларом; Шатлар, вечно опасавшийся осложнений, убедил мэра, что наиболее мудрая тактика - предоставить судиться другим; поэтому мэр, пригласив Лабока, пространно разъяснил ему; что в том случае, если дело будет возбуждено от имени города, судебное разбирательство пойдет гораздо медленнее и вообще вряд ли приведет к серьезным последствиям; гораздо опаснее окажется для Крешри дело, возбужденное частным лицом, особенно если после удовлетворения этого иска посыплются иски и от других частных лиц.

Через несколько дней Лабок предъявил иск, требуя двадцать пять тысяч франков в возмещение убытков. В связи с этим Лабок созвал у себя заинтересованных лиц под невинным предлогом завтрака, устроенного его дочерью Эвлали и сыном Огюстом для их друзей: Онорины Каффьо, Эвариста Митена и Жюльенны Даше. Дети росли: Огюсту было уже шестнадцать лет, Эвлали

- девять, Эваристу - четырнадцать, он стал совсем серьезным мальчиком;

девятнадцатилетняя Онорина, уже невеста, с материнской нежностью относилась к восьмилетней Жюльенне, самой младшей из всей этой юной компании. Молодежь тотчас же расположилась в тесном садике; начались игры, зазвенел громкий смех; дети беззаботно веселились, чуждые ненависти и злобы родителей.

- Наконец он у нас в руках! - воскликнул Лабок. - Господин Гурье разъяснил мне, что если мы доведем дело до конца, то разорим завод...

Допустим, что суд присудит заплатить мне десять тысяч франков; сотня людей может предъявить такой же иск, так что господину Луке придется выложить целый миллион. И это еще не все: он должен будет вернуть ручей, разрушить уже возведенные сооружения и лишиться той прекрасной, свежей воды, которой так гордится... Вот ловко-то получится, друзья мои!

Все торжествовали при мысли о возможности разорить завод, а главное, нанести удар этому Луке, этому сумасшедшему, который задумал уничтожить торговлю, право наследования, деньги - словом, все самые почтенные устои человеческого общества. Один только Каффьо сидел задумавшись.

- Я все-таки предпочел бы, - сказал он наконец, - чтобы иск возбудил город. Когда дело доходит до борьбы, эти богатеи всегда стараются загребать жар чужими руками. Где они, те сто человек, что предъявят иск к заводу?

Даше вскипел:

- Эх, с каким удовольствием я подал бы иск, не находись мой дом по другую сторону улицы! А впрочем, посмотрим: ведь Клук протекает через двор моей тещи. Черт побери! Я непременно хочу принять участие в этом деле.

- Что ж, - продолжал Лабок, - ведь есть еще госпожа Митен; она находится в тех же условиях, что и я, ее хозяйство также страдает от исчезновения ручья... Вы возбудите дело, не правда ли, госпожа Митен?

Лабок пригласил г-жу Митен с тайным умыслом добиться от нее согласия на участие в затеянной им тяжбе; он знал, что красивая булочница, женщина мирная и порядочная, тщательно оберегает свое спокойствие и уважает спокойствие других. Булочница рассмеялась.

- Ну, какой же ущерб нанесло моему хозяйству исчезновение Клука? Нет, сосед, по правде говоря, я отдала приказание не брать ни капли этой отвратительной воды, потому что боялась испортить желудки своих клиентов...

Вода была такая грязная и так дурно пахла, что в тот же день, как нам вернут ручей, нужно будет не пожалеть денег и отвести его под землю, как это и собирались сделать когда-то.

Лабок притворился, будто не расслышал ее слов.

- Но все-таки скажите, госпожа Митен, ведь вы с нами, у нас же общие интересы, и если я выиграю процесс, вы будете заодно со всеми прибрежными домовладельцами?

- Там посмотрим, - ответила уже серьезно красивая булочница. - Если суд будет правый, я буду на стороне правосудия.

Лабоку пришлось удовольствоваться этим неопределенным обещанием.

Впрочем, злобное возбуждение, в котором он находился, лишило его всякого благоразумия; лавочник уже торжествовал победу над теми, как он выражался, сумасбродными социалистическими затеями, которые за четыре года уменьшили его оборот почти наполовину. Это будет месть за все общество, вопил Лабок, сидя рядом с Даше и колотя кулаками по столу; осторожный Каффьо вел более сложную игру: он решил выждать, кто победит - старый Боклер или Крешри, - и только тогда окончательно стать на ту или другую сторону. А за своим столом, уставленным пирожными и сладкими напитками, дети, не слушая всех этих разговоров о предстоящей борьбе, беззаботно веселились, словно веселые птицы, выпущенные в небо навстречу свободному будущему.

Когда обитатели Боклера узнали об иске, учиненном Лабоком, и о том, что он требует двадцать пять тысяч франков, все были потрясены: это уже был ультиматум, открытое объявление войны. Дело Лабока давало боклерцам почву для объединения, разрозненные противники сплотились в готовое к бою войско и дружно выступили против Луки и его предприятия, против этого дьявольского завода, ковавшего гибель древнему, почтенному обществу. Надо было отстоять от врага власть, собственность, религию. Постепенно в борьбу втянулся весь Боклер; пострадавшие поставщики убеждали своих клиентов, и буржуа, напуганные новыми идеями, поддавались уговорам. Все, вплоть до скромного рантье, чувствовали, что над ними нависла опасность ужасной катастрофы, угрожающей гибелью их узкоэгоистическому существованию. Возмущались, негодовали и женщины: им представили дело так, будто в случае победы Крешри город превратится в сплошной гигантский притон, где они окажутся во власти любого прохожего, который пожелает их взять. Даже рабочие, даже умиравшие с голода бедняки тревожились и проклинали человека, пламенно желавшего их спасти: они обвиняли его в том, что он только увеличивает нищету, так как озлобляет хозяев и богачей и делает их еще безжалостнее. Но больше всего отравляла и возбуждала умы боклерцев та злобная травля, которую повела против Луки местная газетка, издававшаяся типографом Лебле; по этому случаю она даже стала выходить два раза в неделю вместо одного. Ожесточение, которым были проникнуты появлявшиеся в ней статейки, производило сенсанцию в городе; подозревали, что их автором был капитан Жолливе. Впрочем, его нападки сводились к тому, что он осыпал Луку и его дело несостоятельными и просто лживыми обвинениями, всей той нелепой грязью, которой обычно стараются забросать социализм, представляя в карикатурном виде его цели и оскверняя его идеалы. Однако на слабые головы невежественных людей подобная тактика действовала неотразимо, тем более, что она сопровождалась различными сложными интригами; волна возмущения захватывала все более широкие круги;

против возмутителя спокойствия поднялись все враждебные прогрессу классы, взбешенные тем, что растревожили их вековую клоаку по столь нелепому поводу.

Подумать только! Кто-то затеял их примирить и привести в Грядущий Город -

Город здоровья, справедливости и счастья!

За два дня до разбора возбужденного иска в гражданском суде Боклера Делаво устроили у себя завтрак; они преследовали при этом тайную цель -

повидаться и сговориться перед началом боя. Разумеется, были приглашены Буажелены, мэр Гурье, супрефект Шатлар, судья Гом со своим зятем, капитаном Жолливе, и, наконец, аббат Марль. Дамы были приглашены, чтобы придать этой встрече дружески-интимный характер.

Шатлар, по своему обыкновению, зашел около половины двенадцатого к мэру, чтобы вместе с ним и его женой - все еще прекрасной Леонорой -

отправиться к Делаво. С тех пор, как началось процветание Крешри, Гурье мучили тревожные сомнения. Он с самого начала почувствовал, что в умах сотен рабочих его большой башмачной фабрики на улице Бриа словно пошатнулись какие-то устои, пронеслось веяние какихто новых идей и возник угрожающий призрак ассоциации. Гурье спрашивал себя, не лучше ли ему уступить и примкнуть к этой ассоциации. В противном случае успех ее, несомненно, разорит его. Но тут же у Гурье началась глубоко внутренняя, от всех скрываемая борьба; в душе мэра еще не зажила рана, невольно нанесенная ему Лукой и сделавшая Гурье личным врагом молодого инженера: сын мэра, Ахилл, рослый юноша, с независимым характером, порвал с ним и поступил на работу в Крешри, где он и поселился возле Ма-Бле, своей романтической горной возлюбленной. Гурье запретил произносить в его присутствии самое имя неблагодарного сына, дезертировавшего из рядов буржуазии и перешедшего на сторону Луки, этого врага общественного порядка и спокойствия. И хотя старик в этом не признавался, - уход сына увеличивал его тайную тревогу, глухие опасения, что, быть может, и ему придется когда-нибудь последовать за Ахиллом.

- Вот скоро и процесс, - сказал мэр, увидя Шатлара. - Лабок заходил ко мне насчет кое-каких бумаг. Он все еще хочет втянуть город в это дело, и очень трудно отказать ему в поддержке после того, как мы изо всех сил толкали его на предъявление иска.

Супрефект только улыбнулся.

- Нет, нет, друг мой, послушайте меня, не впутывайте город в это дело... Вы были настолько благоразумны, что вняли моим доводам и не возбудили иска, предоставив действовать этому неукротимому Лабоку, который жаждет мести и побоища. Прошу вас, ограничьтесь по-прежнему ролью зрителя;

вы всегда успеете воспользоваться плодами победы Лабока, если только он победит... Ах, друг мой, если б вы только знали, как выгодно ни во что не вмешиваться!

Шатлар жестом подкрепил свою мысль и рассказал затем, какой он вкушает мир с тех пор, как стал всеми забытым супрефектом Боклера. В Париже дела шли все хуже; здание центральной власти понемногу разваливалось, близилось время, когда буржуазное общество или само распадется, или будет сметено революцией; и Шатлар, как истый философ-скептик, желал только одного: дожить до этого времени без особых осложнений в том теплом гнездышке, которое он себе подыскал. Поэтому вся его политика сводилась к тому, чтобы не мешать событиям идти своим чередом и уделять им как можно меньше времени и внимания; впрочем, Шатлар был уверен, что правительство, агонизирующее под бременем тяжелых затруднений, будет только благодарно ему за такую тактику.

Супрефект, о котором никогда ничего не слышно, который с таким умом освободил правительство от всяких забот о Боклере, - да это же сущая находка! И политика Шатлара приносила прекрасные плоды: о нем вспоминали только для того, чтобы воздать ему хвалу; а он тем временем продолжал мирно хоронить умирающее общество, коротая последние годы своей жизни у ног прекрасной Леоноры.

- Вы поняли, мой друг? Берегитесь: в наши дни не угадаешь даже того, что случится завтра. Нужно быть готовым ко всему, поэтому самое лучшее - ни с кем не ссориться. Пусть другие бегут первыми, рискуя переломать себе ноги.

Подождите, пока определится ход событий.

Вошла Леонора; одетая в светлое шелковое платье, белокурая, величавая, красивая, она, казалось, помолодела с тех пор, как ей минуло сорок лет; ее многолетний роман с Шатларом, признанный, впрочем, всем городом, не омрачил ни малейшей тенью простосердечную ясность ее взора, взора верующей католички. Шатлар, галантный, как в первый день их связи, поцеловал Леоноре руку: ведь здесь была его тихая пристань; а муж ласково смотрел на обоих с видом человека, освобожденного от слишком тяжких обязанностей и нашедшего себе утешение в другом месте.

- А, ты готова? Значит, едем?.. Будьте покойны, Шатлар, я осторожен и не имею ни малейшего желания впутаться в какую-нибудь скверную историю, которая нарушила бы наше спокойствие. Но, знаете, сейчас у Делано придется говорить в тон всем другим.

Приблизительно в этот же час председатель суда Гом ждал у себя свою дочь Люсиль; она должна была зайти за отцом со своим мужем, капитаном Жолливе, чтобы всем вместе отправиться к Делаво. За эти четыре года председатель суда сильно постарел; казалось, он стал еще строже и печальнее;

относясь с какой-то болезненной остротой к вопросам права, он проводил долгие часы, тщательно обосновывая свои приговоры. Утверждали, будто по вечерам из его комнаты порой доносятся рыдания; ему казалось, что все рушится под его ногами, даже правосудие, за которое он цеплялся, как утопающий за соломинку. В душе Гома живы были воспоминания о перенесенной им тяжелой семейной драме - об измене и самоубийстве жены. Поэтому ему особенно мучительно было видеть, что эта драма возобновляется снова: его обожаемая дочь, Люсиль, с ее девственно-непорочным лицом, столь разительно похожая на мать, обманывала своего мужа, как некогда ее мать обманывала его, Гома. Не прошло и шести месяцев с того времени, как она стала женой капитана Жолливе, а она уже изменила ему с каким-то мелким писцом, служившим в конторе адвоката; этот высокий, белокурый юноша, с голубыми девичьими глазами, был моложе Люсиль. Председатель суда, случайно обнаруживший эту связь, страдал ужасно; словно опять повторилась та измена, от которой до сих пор истекало кровью его раненое сердце. Он не решился на объяснение с дочерью: оно было бы слишком мучительно, ему показалось бы, что он вновь переживает тот страшный день, когда жена, признавшись в своей вине, покончила с собой у него на глазах. Но как же отвратителен этот мир, в котором все, что он любил, изменило ему! И можно ли верить в справедливость, когда самые прекрасные и самые лучшие женщины приносят наиболее тяжелые страдания!

Капитан и Люсиль застали председателя Гома в его кабинете задумчивым и хмурым; он только что отложил в сторону "Боклерскую газету". Гом прочел резкую статью, направленную против Крешри; она показалась ему глупой, неуклюжей и грубой. Увидев зятя, он спокойно сказал:

- Я надеюсь, мой милый Жолливе, что это не вы пишете подобные статьи, хотя их автором упорно называют вас. Ведь бранью по адресу противника ничего не докажешь.

У капитана вырвался смущенный жест:

- О, вы же знаете, что я не пишу и никогда этого дела не любил. Но я, действительно, подаю Лебле кое-какие идеи: так, просто набрасываю для него несколько строк на клочке бумаги, а он отдает их кому-то для обработки.

И так как лицо председателя суда по-прежнему выражало неодобрение, Жолливе добавил:

- Что ж делать, каждый сражается тем оружием, каким может. Не заставь меня эта проклятая мадагаскарская лихорадка подать в отставку, я бы вышел на этих преступных утопистов, на этих разрушителей общества с саблей в руке...

Ах, господи, какое бы я почувствовал облегчение, если бы мог пустить кровь десятку-другому этих людей!

Люсиль, миниатюрная и хрупкая, хранила молчание; на ее устах играла загадочная улыбка. Она окинула мужа, широкоплечего верзилу с победно закрученными усами, таким открыто ироническим взглядом, что отец без труда прочел в нем насмешливое презрение к этому рубаке, которым ее хрупкие розовые ручки играли, как кошка мышью.

- О Шарль! - пробормотала она. - Не будь таким злым, не говори таких страшных вещей!

Но, встретившись взглядом с глазами отца и испугавшись, что она выдала себя, молодая женщина прибавила со свойственным ей выражением девственного простосердечия:

- Не правда ли, милый папа, Шарль напрасно так волнуется? Нам следовало бы спокойно жить в нашем уголке, и, может быть, господь благословит нас и подарит хорошенького мальчика.

Гом понимал, что сна продолжает насмехаться над мужем. Перед ним невольно встал образ ее любовника, белокурого клерка с девичьими голубыми глазами, из которого молодая женщина сделала себе порочную куклу.

- Все это очень печально и тяжело, - сказал неопределенно судья. -

Какое принять решение, как поступать, когда все обманывают и пожирают друг друга?

Он с трудом поднялся, взял шляпу и перчатки, чтобы идти к Делаво. Но когда на улице Люсиль взяла его под руку - Люсиль, которую он все-таки обожал, несмотря на те страдания, какие она ему доставляла, - Гом испытал на минуту сладостное забвение, словно примирился с любимой женщиной.

В полдень Делаво прошел в маленькую гостиную, где ждала приглашенных Фернанда; гостиная, выходившая в столовую, помещалась в первом этаже бывшего дома Кюриньонов, который занимал теперь директор завода. Квартира была довольно тесная; внизу находилась еще только одна комната, в которой Делаво устроил себе кабинет; деревянная галерея соединяла ее с конторой фабрики.

Наверху, во втором и третьем этажах, были жилые комнаты. С тех пор, как там поселилась молодая женщина, страстно любившая роскошь, ковры и обои несколько оживили ветхие, потемневшие стены отблеском той радости и великолепия, которые грезились Фернанде.

Первым явился Буажелен; он был один.

- Как! - воскликнула Фернанда, делая грустное лицо. - Разве Сюзанны не будет?

- Она просит извинить ее, - корректно ответил Буажелен. - Но у нее сегодня с утра такая мигрень, что она не могла даже выйти из своей комнаты.

Когда дело касалось посещения "Бездны", Сюзанна неизменно находила какой-нибудь предлог, чтобы уклониться от лишней пытки; все это понимали, за исключением ослепленного Делаво.

Впрочем, Буажелен сразу же переменил тему разговора.

- Ну, вот мы и накануне этого пресловутого процесса. Не правда ли, это дело решенное - Крешри наверняка проиграет тяжбу?

Делаво пожал сильными плечами.

- Проиграет Крешри или нет, нам-то что за дело? Правда, Крешри нам вредит потому, что снижает цены на железные изделия; но для нашего производства они не помеха, гак что конкурент этот - не очень опасный.

Фернанда взглянула на мужа своими пламенными глазами; в тот день она была прекрасна, как никогда.

- О, ты не умеешь ненавидеть!.. - воскликнула она. - Этот человек разрушил все твои планы, основал у ворот "Бездны" завод, соперничающий с твоим; успех Крешри погубит "Бездну", он сделался для нас вечным препятствием, вечной угрозой, а ты даже не желаешь гибели этому человеку!..

Мне было бы приятно узнать, что его бросили голым в могильную яму!

Фернанда сразу почувствовала в Луке будущего врага; она не могла без ненависти говорить о нем. Его существование стало угрозой ее благополучию: это было великое преступление, единственное, которого она не могла простить!

Для удовлетворения ненасытной жажды удовольствий и роскоши Фернанде нужны были постоянно возрастающие прибыли, процветание завода, на котором сотни рабочих разминали сталь перед пылающей пастью печей. Эта хищница пожирала людей и деньги, и "Бездна" со всеми своими молотами и гигантскими машинами уже не могла утолить ее вожделений. А если бы "Бездна" пришла в упадок и не выдержала конкуренции, что сталось бы с ее надеждами на блестящую и расточительную жизнь в будущем, для которой надо было накопить миллионы?

Поэтому Фернанда не давала покоя ни мужу, ни Буажелену, подталкивая их к действию, стараясь возбудить в них тревогу, пользуясь каждым случаем, чтобы выказать свой гнев и опасения.

Буажелен, для вящего аристократизма, никогда не занимался делами завода; он, не считая, сорил деньгами с тщеславным самодовольством красивого и любимого мужчины, элегантного наездника и лихого охотника; однако когда Фернанда заговорила о возможном разорении, Буажелен вздрогнул. Обернувшись к Делаво, которому он продолжал непоколебимо доверять, Буажелен спросил:

- Ты ведь не беспокоишься, кузен?.. Все обстоит благополучно?

Инженер снова пожал плечами.

- Все идет хорошо, наш завод пока не пострадал... Весь город ополчился на этого человека: он сумасшедший. Теперь-то выяснится, насколько он непопулярен; если я, в сущности, доволен этим процессом, то главным образом потому, что он окончательно убьет этого господина в глазах боклерцев. Не пройдет и трех месяцев, как те несколько рабочих, которые перешли от нас к нему, вернутся и будут униженно умолять меня принять их обратно. Вот увидите, увидите! Главное - это власть; освобождение труда - глупость; как только рабочий станет сам себе хозяин, он сделается не способным ни на что путное.

Наступило молчание; в глазах Делаво промелькнула тень озабоченности.

- И все-таки нам нужно быть осторожными, - добавил он с расстановкой, -

конкуренция Крешри представляет немалую опасность; больше всего меня беспокоит то обстоятельство, что в нужный момент у нас может не оказаться достаточного капитала для борьбы. Мы живем, не думая о завтрашнем дне;

необходимо образовать резервный капитал, используя для этой цели хотя бы треть ежегодных прибылей.

Фернанда едва сдержала непроизвольный жест протеста. Она как раз больше всего боялась, как бы ее любовнику не пришлось несколько умерить широкий образ жизни, - тогда она уже не сможет по-прежнему безотказно удовлетворять за его счет свое тщеславие и жажду удовольствий. Она ограничилась тем, что выразительно посмотрела на Буажелена; впрочем, тот и сам держался такого же мнения.

- Нет, нет, кузен, - ответил он твердо, - в данное время я не могу ничего откладывать: у меня слишком большие расходы. Впрочем, я и так тебе благодарен: завод дает больше прибыли, нежели ты обещал... Мы еще подумаем и как-нибудь поговорим с тобой на эту тему.

Однако Фернанда продолжала нервничать; ее затаенное раздражение обратилось на Низ; горничная только что дала девочке позавтракать отдельно от взрослых и теперь привела ее в гостиную, перед тем как отвезти Низ в гости к одной из ее маленьких подруг. Девочке было уже почти семь лет;

розовая и белокурая, всегда веселая, с буйно вьющимися волосами, золотое руно которых делало ее похожей на кудрявого барашка, она, вырастая, становилась все милее.

- Вот, милый Буажелен, непослушная девочка, из-за которой я в конце концов заболею... Спросите-ка ее, что она устроила в тот день, когда у нее завтракали ваш сын Поль и маленькая Луиза Мазель.

Нисколько не смущаясь, Низ продолжала весело улыбаться, уставившись на взрослых своими прозрачными голубыми глазами.

- О! - продолжала мать. - Она, разумеется, не признает своей вины...

Так вот! Несмотря на то, что я ей это десять раз запрещала, она все же открыла ту запертую калитку, - знаете, там, в конце нашего сада, - и впустила всех этих грязных сорванцов из Крешри. Среди них есть отвратительный мальчишка Нанэ, которого она почему-то полюбила. Впрочем, в этой проделке приняли участие и ваш Поль, и Луиза Мазель, - все они играли с этой маленькой шайкой, с детьми Боннера, того мастера, который так беззастенчиво ушел с нашего завода. Да, да! Поль с Антуанеттой и Луиза с Люсьеном, под предводительством мадмуазель Низ и Нанэ, разрушали наши клумбы! Видите, ей не стыдно, она даже не покраснела.

- Неправда, - просто ответила Низ своим ясным голоском. - Мы ничего не ломали, мы просто весело играли вместе. Нанэ такой забавный...

Этот ответ окончательно рассердил Фернанду.

- Ах, ты находишь его забавным!.. Послушай, если я еще раз застану тебя с ним, ты целую неделю будешь без сладкого. Я вовсе не хочу, чтобы ты меня впутала в какую-нибудь скверную историю с этими людьми. Они начнут еще везде рассказывать, что мы заманиваем к себе их детей, чтобы чем-нибудь заразить их... Слышишь? На этот раз я говорю серьезно: если ты еще раз увидишься с Нанэ, - берегись!

- Хорошо, мама, - ответила Низ.

Ее личико продолжало оставаться спокойным и улыбающимся. Поцеловав родителей, девочка ушла вместе с горничной.

- Я покончу со всем этим очень просто, - сказала Фернанда, - велю наглухо заделать калитку; тогда уж, по крайней мере, я буду уверена, что наши дети не общаются с теми. Нет ничего хуже детских игр; они все там заражаются друг от друга бог знает чем.

Ни Делаво, ни Буажелен не спорили: они видели во всем этом простое ребячество, но порядка ради считали строгие меры уместными. А между тем семена будущего уже зрели, и упрямая Низ уносила в своем сердечке образ забавника Нанэ, с которым так весело играть.

Наконец прибыли гости: сначала супруги Гурье и Шатлар, затем председатель Гом с четой Жолливе. Аббат Марль, по обыкновению, запоздал и явился последним. Всех было десять человек. Мазели, которых что-то задержало, обещали непременно приехать выпить кофе. Фернанда посадила справа от себя супрефекта, слева - председателя суда. Делаво поместился между двумя дамами - Леонорой и Люсиль На обоих концах стола оказались Гурье и Буажелен, аббат Марль и капитан Жолливе, Были намеренно приглашены лишь самые близкие знакомые, чтобы можно было говорить, не стесняясь. Кроме того, столовая - к стыду Фернанды - была так тесна, что старый буфет из красного дерева мешал обслуживать гостей, если их собиралось больше десяти.

За рыбой - это была восхитительная форель из Мьонны - разговор, естественно, перешел на Крешри и Луку. Образованные буржуа могли бы, казалось, знать сущность того, что они называли социалистической утопией; и, однако, суждения их были ничуть не умнее нелепых утверждений каких-нибудь Даше или Лабоков. Единственный, кто мог бы разобраться в этом вопросе, был Шатлар. Но он предпочитал шутить.

- Знаете, мальчики и девочки находятся вместе, в одних и тех же классах и мастерских и, я полагаю, в одних и тех же спальнях, так что этот новый городок разрастется быстро. И все там заживут одной семьей, папы и мамы с кучей общих детей.

- Какая гадость! - сказала Фернанда с глубоким отвращением, напуская на себя чопорно-добродетельный вид.

Леонора, все более и более проникавшаяся суровой моралью религии, нагнулась к своему соседу, аббату Марлю.

- Бог не допустит такого позора, - прошептала она.

Но аббат только поднял глаза к небу; его положение становилось все труднее, так как он не хотел порывать отношений с Сэрэттой и продолжал аккуратно завтракать в Крешри. Он чувствовал себя обязанным заботиться о спасении душ всей своей паствы, в особенности же тех, кто покинул лоно церкви и на чье обращение он все еще хотел надеяться. По словам аббата, он оставался на посту, продолжая бороться со вторжением злого духа. Но тщетно аббат пытался освятить агонию старого общества: его усилия оставались бесплодными, и он с глубокой грустью замечал, что число верующих в его церкви все уменьшается.

Буажелен принялся рассказывать историю:

- Задумали как-то сторонники равенства создать маленькую колонию; в ней не оказалось достаточного количества женщин. Что же тогда сделали?

Установили очередность: женщина проводила ночь сегодня с одним, завтра с другим мужчиной. Это называлось "работать посменно".

Легкий и звонкий смех Люсиль прозвучал так весело, что все оглянулись на нее. Но молодая женщина не смутилась, лицо ее сохранило свойственное ей невинное выражение; она только бросила на мужа взгляд своих ясных, чуть прищуренных глаз, как бы желая понять, насколько он находит рассказ забавным.

Делаво сделал скучающий жест. Общие женщины - это его мало тревожило.

Куда опаснее отрицание власти, преступная мечта жить без хозяина.

- Одно для меня непостижимо, - сказал он. - Как будет управляться Город будущего? Возьмем их завод: они утверждают, что ассоциация даст им возможность уничтожить заработную плату; наступит время, когда все станут трудиться и каждый будет вкладывать свою долю труда в общее дело; и тогда можно будет прийти к более справедливому распределению богатств... Я не знаю мечты более опасной, ведь она неосуществима; не правда ли, господин Гурье?

Мэр ел, уткнувшись в свою тарелку; уловив устремленный на него взгляд супрефекта, он неторопливо вытер губы, прежде чем ответить.

- Да, пожалуй, неосуществима... Но не следует слишком поспешно осуждать самый принцип ассоциации. В нем заключена большая сила, которой и нам, может быть, придется воспользоваться.

Такая осторожность возмутила капитана.

- Что? - вскипел он. - Вы считаете сколько-нибудь приемлемыми затеи этого господина Луки, направленные против милой нашему сердцу старой Франции, созданной мечом наших отцов и завещанной нам?

Среди взрыва всеобщего возмущения против Луки гостям подали телячьи котлеты со спаржей. Этого ненавистного имени было достаточно, чтобы тесно сблизить между собой всех присутствующих: их объединяли страх за свое благополучие и непреодолимая потребность защищаться и мстить, У кого-то достало жестокости осведомиться у Гурье о его сыне, об этом ренегате -

Ахилле, и мэру пришлось лишний раз его проклясть. Один Шатлар все еще лавировал, отделываясь шутками. Капитан пророчил неизбежность страшных катастроф, если бунтовщиков немедленно не обуздают. Его речи так напугали всех, что Буажелен, охваченный беспокойством, попросил у Делаво успокоительных разъяснений.

- Положение этого молодчика уже пошатнулось, - сказал директор

"Бездны". - Благосостояние Крешри только кажущееся, и достаточно какой-нибудь случайности, чтобы все предприятие рухнуло... Вот, кстати, жена сообщила мне одну характерную подробность...

- Да, я слышала это от моей прачки, - сказала Фернаяда, радуясь возможности излить свою злобу. - Она знает Рагю, одного из наших бывших рабочих, - он перешел на новый завод. Так вот, этот Рагю кричит теперь на всех перекрестках, что с него довольно этого чертова заведения, где можно умереть со скуки; так, мол, думает не он один, и в одно прекрасное утро все они возвратятся в Боклер... О, кто ж выступит наконец против этого Луки, кто нанесет ему первый удар, кто опрокинет и раздавит его!

- Да ведь есть же дело Лабока, - откликнулся Буажелен. - Надеюсь, этого будет достаточно.

Снова наступило молчание. На столе появилась утка. Об иске Лабока -

подлинной причине этой дружеской встречи - никто еще не сказал ни слова: всех смущало упорное молчание председателя суда Гома. Он почти не ел -

тайные страдания вызвали у него болезнь желудка - и безмолвно слушал то, что говорилось вокруг него, посматривая на присутствующих своими серыми холодными, намеренно равнодушными глазами. Никогда еще не видели Гома столь мало общительным; это стесняло гостей; всем хотелось знать, как он смотрит на дело, чего от него можно ожидать. Конечно, никто не предполагал, что судья на стороне Крешри, но все же надеялись, что у него достанет такта дать более или менее определенное обещание.

Атаку снова повел капитан.

- Не правда ли, господин председатель, закон ясен и точен? Всякий причиненный кому-либо ущерб должен быть возмещен.

- Конечно, - ответил Гом.

От него ждали большего. Но он замолчал. Тогда, чтобы заставить его высказаться по существу, все принялись шумно обсуждать иск Лабока. Грязный ручей стал одним из украшений Боклера: непозволительно так красть воду у города, да к тому же отдавать ее крестьянам, которых до такой степени сбили с толку, что они позволили превратить свою деревню в очаг безудержной анархии, опасный для всей страны. Если уж дети прежних крепких, как кремень, крестьян дошли до того, что объединили свои наследственные наделы, значит, с древней священной собственностью дело обстоит плохо; мысль эта наполняла ужасом буржуа. Давно пора правосудию вмешаться и пресечь соблазн.

- Мы можем не беспокоиться, - заискивающе сказал Буажелен, - защита интересов общества находится в надежных руках. Нет ничего выше справедливого судебного решения, свободно вынесенного честным человеком.

- Вне всякого сомнения, - просто сказал Гом.

Пришлось и на этот раз удовольствоваться таким неопределенным ответом: в нем предпочли усмотреть залог неминуемого осуждения Луки. Завтрак кончался; был уже съеден салат, оставались только клубничное мороженое и десерт. Но желудки были ублаготворены, все смеялись, предвкушая верную победу. Перешли в гостиную - пить кофе; приехала чета Мазель, их встретили, как всегда, с дружеским, слегка насмешливым радушием: эти добрейшие рантье -

воплощенное блаженство праздности - неизменно умиляли сердца. Болезнь г-жи Мазель не проходила, но бедная больная все же была в прекраснейшем настроении: доктор Новар прописал ей новые лекарства, при которых не требовалось никакой диеты. Единственным огорчением г-жи Мазель были эти ужасные разговоры о Крешри, об уничтожении ренты, об отмене права наследования. Но зачем говорить о неприятных вещах? Мазель, благоговейно охранявший душевное спокойствие своей супруги, подмигивая, умолял присутствующих не касаться больше этих ужасных тем, столь опасных для ее расстроенного здоровья. И всем стало еще веселее, все спешили отдать дань жизни, жизни, полной счастья, богатства и наслаждений...

Наконец в обстановке растущей злобы и ненависти, наступил день пресловутого процесса. Никогда еще Боклер не потрясали такие бурные страсти.

Обращение Лабока в суд сначала только удивило и рассмешило Луку, тем более, что обосновать иск в двадцать пять тысяч франков казалось ему невозможным.

Хотя Клук и пересох, было чрезвычайно трудно доказать, что причиной тому послужили отвод и использование горных источников для нужд Крешри. Кроме того, источники принадлежали имению, они были собственностью Жорданов, не обремененной никакими обязательствами, и владелец имел полное право распоряжаться ими по своему усмотрению. Кроме того, Лабоку надо было еще доказать, что ему действительно причинен ущерб; однако его попытки в этом направлении были столь беспомощны и притом так неумны, что ни один суд в мире не мог бы принять их во внимание. Лука говорил в шутку, что скорее он сам мог бы требовать от прибрежных жителей, чтобы они организовали подписку в его пользу в благодарность за освобождение от той постоянной заразы, на которую они так долго жаловались. Теперь городу оставалось только засыпать русло ручья и продать образовавшиеся свободные земли под застройку: это выгодное предприятие пополнило бы городскую кассу несколькими сотнями тысяч франков. Вот почему Лука поначалу только улыбался: он не в силах был представить, что такой иск может привести к неприятным последствиям. И только позднее, когда со всех сторон на него обрушились яростная злоба и вражда, он отдал себе отчет в серьезности положения и в смертельной опасности, грозившей его делу.

Это было для Луки первым мучительным потрясением. Жизнерадостный и чистый духом провозвестник грядущего братства, он не был настолько наивен, чтобы не знать людской злобы. Он восстал против старого мира и не надеялся, что тот отступит и сдастся без борьбы. Он был готов к тому, что его ждет распятие, что неблагодарная толпа забросает его камнями и грязью, как она обычно поступает с провозвестниками новой эпохи. И все же его сердце дрогнуло, когда он почувствовал, какую горькую чашу готовят ему глупость, жестокость и предательство. Он ясно понимал, что за спиной Лабоков и других мелких торговцев стоит вся буржуазия, все собственники, не желавшие расстаться со своей собственностью. Предпринятый Лукой опыт кооперативной ассоциации подвергал такой опасности капиталистическое общество, построенное на наемном труде, что в глазах этого общества он, Лука, был опасным врагом, от которого надо было избавиться какой угодно ценой. "Бездна", Гердаш, весь город - все, что обладало властью в любых ее формах - имущественных, муниципальных, правительственных, - все это пришло в движение и выступило против него, силясь его раздавить. Эгоистические собственники перед лицом общей опасности сближались, объединялись, окружали его со всех сторон густой сетью интриг, ловушками, засадами; Лука чувствовал, что один неверный шаг может погубить его. Упади он, вся свора накинется и пожрет его. Он знал их по именам, он мог бы назвать всех этих чиновников, коммерсантов, рантье с благодушными лицами, которые съели бы его живьем, если бы увидели, что он упал на углу какой-нибудь улицы. И, подавляя сердечный трепет, Лука приготовился к бою, убежденный, что нельзя ничего создать без борьбы, что великие дела всегда скрепляются кровью того, кто свершает их.

Судебное разбирательство началось в один из вторников, в базарный день.

Боклер волновался; присутствие множества крестьян, приехавших из соседних деревень, еще более увеличивало лихорадочную суету на площади Мэрии и на улице Бриа. Обеспокоенная Сэрэтта просила Луку пойти в суд в сопровождении нескольких надежных друзей. Но Лука отказался наотрез, он пошел один; он решил сам защищаться на суде и только для вида согласился взять защитника.

Когда он вошел в тесный, уже переполненный возбужденной публикой зал заседаний, наступило внезапное молчание - свидетельство жадного любопытства, которым встречают одинокую и беззащитную жертву, идущую на заклание.

Спокойная отвага Луки еще более взбесила его врагов: нашли, что у него дерзкий вид. Лука стал перед скамьей защитника и спокойно окинул взглядом теснившуюся толпу; он узнал Лабока, Даше, Каффьо и других лавочников, смешавшихся с безыменной толпой, он видел разъяренные лица свирепых, неизвестных ему врагов, которых никогда в жизни не встречал. Он почувствовал некоторое облегчение, убедившись, что у Буажелена, Делаво и их друзей хватило такта не явиться смотреть, как его бросят на съедение зверям.

Ждали длительных и ожесточенных прений. Но ничего подобного не случилось. Лабок выбрал себе в защитники одного из тех провинциальных адвокатов, чья язвительная злость держит в страхе весь край. И, действительно, речь этого человека доставила немало удовольствия врагам Луки; сознавая шаткость той юридической почвы, на которой он основывал иск о возмещении убытков, адвокат ограничился осмеянием реформ, предпринятых в Крешри. Он развеселил публику, нарисовав комическую и ядовитую картину будущего общества, вызвал бурное негодование, утверждая, что в этом Городе дети станут развращать друг друга с самой колыбели, святой институт брака будет уничтожен, любовь низведена до скотского вожделения, когда пары соединяются и расходятся случайно, для минутного удовлетворения похоти. И все же общее мнение было таково, что адвокат не нашел решающего довода, того бранного слова, того оглушающего удара, который выигрывает бой и уничтожает противника. Тревога в зале настолько возросла, что когда, в свою очередь, заговорил Лука, каждое его слово встречалось общим перешептыванием. Он говорил очень просто; даже не ответив на нападки, направленные против его дела, он удовольствовался тем, что неопровержимо показал необоснованность иска Лабока. Если бы он даже и осушил Клук, то этим он только оздоровил бы город, не говоря уже о новых участках, освобождавшихся для застройки. Но прежде всего еще даже не доказано, что причиной исчезновения ручья послужили производившиеся в Крешри работы; пусть это сначала докажут. В конце речи Луки проглянула накопившаяся в его наболевшем сердце горечь: он заявил, что не ищет ничьей благодарности за пользу, которую, как ему кажется, он принес городу; но был бы счастлив, если бы ему, по крайней мере, позволили мирно продолжать свое дело и прекратили бы злобные нападки на него. Во время речи Луки председатель суда Гом был вынужден несколько раз призвать аудиторию к порядку. Ответная речь адвоката Лабока была исключительно резкой: он назвал Луку анархистом, стремящимся во что бы то ни стало разрушить город; публика при этом разразилась такими бурными знаками одобрения, что председатель пригрозил очистить зал. Затем последовала речь прокурора: он говорил намеренно глухо, клоня к тому, что обе стороны и правы и неправы; после его речи председатель объявил, что решение суда будет оглашено через две недели, и закрыл заседание.

Прошли две недели; страсти еще больше разгорелись; на рынках дрались: с такой горячностью спорили там о предстоящем приговоре. Почти все были убеждены в том, что решение будет вынесено суровое, что будет взыскано от десяти до пятнадцати тысяч франков в возмещение убытков, не считая расходов, связанных с отведением Клука в прежнее русло. Все же кое-кто с сомнением покачивал головой: были люди, которым не понравилось поведение председателя суда Гома во время разбирательства дела. Его хмурая замкнутость, его болезненная щепетильность в вопросах правосудие привели к тому, что Гома стали считать чудаком, быть может, даже не совсем нормальным человеком.

Другой причиной беспокойства послужило то обстоятельство, что Гом на другой же день после суда заперся у себя дома под предлогом нездоровья; передавали, что он чувствует себя прекрасно и просто хочет избежать какого бы то ни было давления на свою совесть и поэтому никого не принимает. Чем был он занят в своем уединенном доме, закрытом для всех, даже для его собственной дочери?

Какая борьба, какая внутренняя драма разыгрывалась в душе этого человека, утратившего все то, что он любил и во что верил? Решение должно было быть объявлено в полдень, в самом начале заседания. Зал был еще более переполнен, еще более возбужден и грозен, чем в первый раз. В толпе слышались злобные выкрики и насмешливые возгласы. Все противники Луки были налицо: им хотелось присутствовать при его поражении. Он же, полный мужества, и на этот раз не захотел, чтобы его сопровождали, а предпочел явиться один и подчеркнуть этим мирный характер своей миссии. Стоя, он с улыбкой смотрел в зал, словно не подозревая, что весь этот гнев направлен против него. Точно в назначенный час вошел в зал председатель Гом в сопровождении двух членов суда и прокурора. Судебному приставу не пришлось требовать тишины: голоса разом смолкли, на лица легло выражение трепетного любопытства, все взоры обратились на председателя суда. Он сел, держа в руках текст решения; с минуту он оставался неподвижным, молча устремив глаза вдаль, поверх толпы.

Потом принялся читать - медленно и монотонно. Чтение длилось долго; одно

"принимая во внимание" с неотвратимой логикой следовало за другим;

составитель судебного решения рассматривал вопрос со всех сторон, стремясь устранить малейшее сомнение. Аудитория слушала, не слишком понимая: доводы

"за" и "против" так тесно примыкали друг к другу, что предугадать конечный вывод, казалось, было невозможно. Однако с каждым новым периодом создавалось впечатление, что аргументация Луки убедила суд: - решение указывало на то, что истцу не был нанесен реальный ущерб, отмечало право каждого собственника производить в своем владении любые работы, если никакие принятые им ранее на себя обязательства не препятствуют этому. Решение было вынесено: Лука выиграл процесс.

Зал на минуту оцепенел. Затем, когда поняли, что произошло, раздалось шиканье, послышались угрожающие крики. В течение долгих месяцев толпу возбуждали, одурманивали всяческой ложью, а теперь у нее отнимали обещанную добычу; и толпа требовала эту добычу себе на растерзание, раз уж суд, видимо, подкупленный, лишал ее вожделенной мести. Разве не был Лука врагом общества, чужаком, пришедшим неизвестно откуда, чтобы погубить Боклер, подорвать торговлю и, науськивая рабочих против хозяев, вызвать гражданскую войну? Разве не похитил он из каких-то злобных, дьявольских побуждений городскую воду, осушив ручей, исчезновение которого было бедствием для прибрежных жителей? "Боклерская газета" еженедельно повторяла эти обвинения, вбивала их в самые тупые головы, сопровождая ядовитыми комментариями, требованиями немедленной мести. Все влиятельные особы, все знатные господа, населявшие буржуазные кварталы, распространяли эти обвинения среди мелкого люда, раздували их, поддерживали всем весом своего могущества и богатства. И мелкий люд, ослепленный, взбешенный, убежденный в том, что из Крешри распространяется какая-то чума, жаждал крови, требовал расправы. Луке грозили кулаками. Все громче раздавались крики: "Смерть вору, отравителю!

Смерть!" Председатель суда Гом, бледный, строгий, по-прежнему сидел в своем кресле. Он хотел было заговорить, очистить зал от публики, но слов уже не было слышно. Чтобы не уронить своего достоинства, ему пришлось прервать заседание и удалиться из зала в сопровождении обоих членов суда и прокурора.

Лука, все еще улыбаясь, спокойно стоял около своей скамьи. Он был удивлен решением не менее, чем его противники, ибо знал, какая отравленная атмосфера окружала председателя, и не считал его способным на справедливость. Зрелище справедливого человека среди всеобщего падения - это было нравственной поддержкой Луке. Но когда раздались голоса, требовавшие его смерти, улыбка Луки стала печальной; с горечью в сердце он повернулся к ревущей толпе. Что сделал он им, этим мелким буржуа, торговцам, рабочим? Не стремился ли он ко всеобщему благу, к тому, чтобы все люди стали счастливы, любили друг друга, жили, как братья? Ему грозили кулаками, со всех сторон все громче раздавались вопли: "Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!" Но, несмотря ни на что, он испытывал лишь любовь и глубокую жалость к этому бедному, сбитому с толку, доведенному до безумия народу. Он сдержал готовые выступить на глазах слезы, решив гордо и мужественно встретить сыпавшиеся на него оскорбления. Публика, считая, что Лука бросает ей вызов, в конце концов разнесла бы дубовую перегородку, за которой он стоял, если бы страже не удалось наконец увести его и запереть за ним двери. Секретарь суда попросил Луку от имени председателя Гома не выходить некоторое время на улицу во избежание возможных эксцессов; Луке пришлось обещать, что он переждет немного у привратника, чтобы дать толпе время разойтись.

Эта необходимость прятаться наполняла Луку стыдом и возмущением.

Минуты, проведенные им у привратника, были самыми тяжелыми в его жизни; он считал трусостью то, что не вышел прямо к толпе; он не мог примириться с положением перепуганного преступника, в которое был поставлен. И когда Луке показалось, что подступы к зданию очистились от толпы, он, не слушая никаких увещеваний, спокойно направился домой, пешком, без провожатых, так же, как пришел в суд. В руках у него была только легкая тросточка, но он жалел, что взял ее, боясь, что даже в ней могут усмотреть оружие для защиты. Лука шел не торопясь; ему предстояло пересечь весь Боклер; до площади Мэрии никто, казалось, не замечал его. Вышедшая из суда публика, прождав Луку несколько минут, рассыпалась по городу, разнося весть о его победе; все были уверены, что он не посмеет появиться на улице в течение двух - трех часов. Но на площади Мэрии, где находился рынок, Луку узнали. Люди стали перешептываться, указывать на него друг другу; несколько человек даже пошло следом за ним, пока еще без дурных намерений, желая лишь посмотреть, чем кончится дело. На площади теснились крестьяне, покупатели, любопытные, которых не затрагивал исход процесса. Однако, когда Лука повернул на улицу Бриа, на углу которой Лабок, взбешенный своим поражением, исступленно орал что-то посреди группы людей, стоявших перед его лавкой, положение осложнилось.

Все соседние торговцы сбежались к Лабокам, как только до них дошло ужасное известие. Так это правда? Значит, Крешри со своими кооперативными лавками вконец разорит их, коль скоро правосудие на его стороне. Каффьо угнетенно молчал, втайне обдумывая какие-то новые планы. Больше всех неистовствовал мясник Даше, готовый грудью защищать священное мясо, мясо для богачей; с налитым кровью лицом он вопил, что скорее пойдет на убийство, чем снизит цены хотя бы на один сантим. Г-жа Митен не пришла; она никогда не сочувствовала тяжбе и, не мудрствуя лукаво, заявляла, что станет продавать хлеб, пока у нее будут покупатели, а там видно будет. Лабок, горячась, в десятый раз рассказывал вновь подходившим об отвратительной измене председателя Гома, как вдруг он увидел Луку, спокойно проходившего мимо его скобяной лавки, той самой лавки, которую Лука обрекал на гибель. Такая дерзость окончательно возмутила Лабока, он чуть не бросился на Луку и зарычал, задыхаясь от злобы: "Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!"

Проходя мимо лавки, Лука, не замедляя шага, повернул голову и остановил на мгновение свой спокойный, смелый взгляд на взволнованной кучке людей, откуда раздавались глухие угрозы Лабока. Это сочли за вызов. Послышался общий крик:

"Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!" Крик этот креп, разрастался, становился оглушительным и грозным. Лука мирно продолжал свой путь, как будто дело шло не о нем; он посматривал по сторонам с видом прохожего, которого интересует все происходящее на его пути. Люди кучкой двинулись за ним. Улюлюканье, оскорбления, угрозы усиливались: "Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!"

И погоня уже не прекращалась, кучка преследователей все росла, по мере того как Лука своим неторопливым шагом подвигался по улице Бриа. Из лавок выходили все новые торговцы и присоединялись к ревущей толпе. Женщины появлялись в дверях и разражались бранью. Некоторые из них в исступлении бежали за Лукой, крича вместе с мужчинами: "Смерть! Смерть вору, отравителю!

Смерть!" Одна из этих женщин, молодая, красивая блондинка, жена фруктовщика, сверкая белыми зубами, осыпала Луку ругательствами и угрожала ему издали своими розовыми ногтями, будто желая растерзать его. Бежали за ним и дети;

какой-то пятилетний малыш, надрываясь, путался в ногах Луки, стараясь, чтобы тот расслышал его крик: "Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!" Бедный мальчишка! Кто успел научить его этому возгласу ненависти? Положение еще ухудшилось, когда в конце улицы Луке пришлось идти мимо фабрик. Работницы башмачной фабрики Гурье появились в окнах, крича и хлопая в ладоши.

Подчиняясь духу тупого многолетнего рабства, присоединились к преследователям и некоторые рабочие с заводов Шодоржа и Миранда, курившие на тротуаре во время перерыва. Один из них, маленький, худой, с рыжими волосами и мутными выпученными глазами, словно охваченный безумием, бежал и вопил, перекрикивая остальных: "Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!"

О, как тяжек был этот путь по улице Бриа, со все растущей враждебной толпой позади, среди потока гнусных поношений и угроз! Луке вспомнился вечер, проведенный им в Боклере четыре года назад, когда на этой самой улице безотрадное зрелище обездоленной, голодающей толпы исполнило его такой действенной жалости, что он поклялся отдать свою, жизнь ради спасения этих несчастных. Что ж сделал он такого за эти четыре года? Что вызвало такую ненависть к нему? Почему поносит его и требует смерти вся эта беснующаяся толпа? Он стал апостолом грядущего дня, апостолом общества, основанного на солидарности и братстве, преобразованного облагороженным трудом, регулирующим распределение богатства. Он показал пример этого будущего общества в Крешри, где уже возникал зародыш грядущего Города, где уже царили наибольшая справедливость и наибольшее счастье, возможные при существующих условиях. И этого было достаточно, чтобы весь город увидел в нем преступника: да, он чувствовал, что весь город стоит за сворой, лаявшей ему вдогонку. Но какая горечь, какое страдание всходить на Голгофу под ударами тех самых людей, которых хочешь спасти! Вот удел всех праведников! Он прощал этим встревоженным буржуа их ненависть к нему, основанную на страхе, что им придется поделиться с другими своими эгоистическими радостями. Он прощал их озлобление и этим лавочникам, думавшим, что он разорит их, в то время как он просто мечтал о лучшем использовании социальных сил, которое позволило бы избежать ненужных затрат общественного достояния. Он прощал их поведение и этим рабочим, которых он пришел спасти от нужды, для которых с таким трудолюбием строил свой справедливый Город, а они теперь улюлюкали и выкрикивали оскорбления ему вслед, настолько гнет помрачил их умы и охладил сердца. Эта невежественная толпа восставала против того, кто желал ей добра, она отказывалась подняться со смертного рабского одра, погружалась в голод, в вековую грязь, затыкая уши и закрывая глаза, чтобы не слышать и не видеть нарождавшегося счастья. Так, скорбя и страдая, он прощал всех своих преследователей; но все же как сочилось кровью его сердце, когда он видел в числе самых ярых своих оскорбителей рабочих и ремесленников, тех, кого он хотел сделать благородными, счастливыми, свободными гражданами нового общества! Лука продолжал подниматься в гору, улица Бриа все еще не кончилась; бешеная свора преследователей увеличивалась, крики не прекращались:

- Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!

На мгновение Лука остановился, обернулся, посмотрел назад. Рядом, перед строящимся домом, лежали кучи камней; один из преследователей нагнулся, поднял камень и бросил его в Луку. Этому примеру тотчас же последовали другие, булыжники посыпались градом, угрозы усилились:

- Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!

Теперь его побивали камнями. Лука не сделал ни одного жеста, он шел дальше своим путем, продолжая всходить на свою Голгофу. У него не было никакого оружия для защиты, кроме легкой тросточки; он сунул ее под мышку.

Он оставался совершенно спокоен, веря, что если ему суждено выполнить свою миссию, она сделает его неуязвимым. Но зрелище столь беспросветного людского безумия и заблуждения мучительно ранило его сердце. Слезы подступали к глазам, и он напрягал все силы, чтобы удержать их.

- Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!

Камень ударил его в пятку, другой задел бедро. Это превратилось в игру;

схватились за камни и дети. Но преследователи не были ловки: камни ударялись о землю. И все же два раза булыжники пролетели так близко от головы Луки, что казалось, в него попали, что череп его разбит. Он уже не оборачивался, поднимаясь вдоль улицы Бриа тем же неторопливым! шагом прогуливающегося человека. Казалось, истерзанный такой ужасной неблагодарностью, он больше не хочет знать того, что творится позади, на этой улице страданий, улице его мученичества. Но вот один камень попал в него и разорвал ему правое ухо;

другой, как ножом, рассек левую ладонь. Крупными красными каплями закапала кровь.

- Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!

Толпа испуганно остановилась. Кое-кто в страхе убежал. Женщины кричали, унося детей. Лишь самые яростные преследователи не прекращали погони. Лука, не останавливаясь, продолжал свой скорбный путь, он только посмотрел на раненую руку. Он вынул платок, вытер ухо, а затем обвязал окровавленную ладонь. Но шаги его замедлились, бегущие стали нагонять Луку, и он почувствовал на своем затылке горячее дыхание преследовавшей его своры;

тогда он вторично обернулся. В первом ряду неистово бежал все тот же маленький, худой рабочий с рыжими волосами и мутными, выпученными глазами.

Кажется, это был кузнец с "Бездны". Настигнув наконец человека, за которым: он гнался с самого начала улицы, кузнец с непонятной неизвестно откуда взявшейся ненавистью плюнул Луке в лицо.

- Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!

Лука, уже достигший конца улицы Бриа, пошатнулся под тяжестью этого гнусного оскорбления. Он страшно побледнел и невольным движением, грозным и мстительным, занес над рабочим кулак. Он одним ударом уничтожил бы этого человека, казавшегося карликом рядом с ним. Но Лука, могучий и прекрасный, успел опомниться. Он отвел занесенную руку. Только две крупные слезы скатились по его щекам: то были слезы бесконечного страдания, которые он до тех пор удерживал; он больше не мог скрывать их: так невыносимо горька была та чаша, которую он был вынужден испить до дна. Он оплакивал это безграничное неведение и непонимание, этот близкий ему несчастный народ, который сам отказывался от своего спасения. Послышался оскорбительный смех.

Окровавленного Луку оставили в покое. Одиноко возвратился он к себе.

Вечером Лука, желая остаться один, заперся в своем флигеле, стоявшем в конце маленького парка у дороги в Комбетт. Выигранный процесс не внушал ему иллюзий. Нападение толпы, отвратительные издевательства, жертвой которых он стал, недвусмысленно говорили о том, какая жестокая война ему предстоит теперь, когда против него поднялся весь город. То были последние судороги умирающего общества, которое не хотело умирать. Оно яростно сопротивлялось, оно отбивалось, пытаясь остановить поступательное движение человечества. Те, кто находился у власти, видели спасение в безжалостных репрессиях; другие, настроенные на сентиментальный лад, взывали к прошлому, к поэзии прошлого, ко всему тому, что человеку горько утратить навсегда; наконец, третьи в отчаянии примыкали к революционерам, спеша покончить со всем сразу. Сегодня весь Боклер - этот мир в миниатюре - преследовал Луку. Несмотря на мучительную горечь, терзавшую сердце Луки, он не терял мужественной готовности к борьбе; но смертельная печаль, великое, ото всех скрываемое горе все же переполняли его душу. В те редкие часы, когда Лука ощущал упадок энергии, он запирался у себя дома и в одиночестве пил до дна чашу страдания;

после этого он вновь появлялся перед людьми здоровым и полным сил. Так и в этот вечер он наглухо закрыл окна и двери своей комнаты и отдал строжайший приказ - не впускать к нему никого.

Около одиннадцати часов ему почудились на дороге легкие шаги. Затем раздался тихий, как вздох, призыв; Лука вздрогнул. Он быстро раскрыл окно, посмотрел сквозь ставень и увидел тоненькую фигурку. Послышался нежный голос:

- Это я, господин Лука; мне нужно немедленно поговорить с вами.

То была Жозина. Не рассуждая, Лука спустился вниз и открыл маленькую дверь, выходившую на дорогу. Он взял Жозину за руку, поднялся с ней вверх по лестнице и ввел ее в свою наглухо закрытую комнату, где спокойным светом горела лампа. Но когда Лука увидел растрепанную одежду Жозины и разглядел следы ушибов на ее лице, его охватило страшное беспокойство.

- Господи! Жозина, что с вами? Что случилось?

Жозина плакала; ее растрепанные волосы упали на нежную белую шею, видневшуюся сквозь разорванный ворот платья.

- Ах, господин Лука, я решилась рассказать вам... Не потому, что он опять побил меня сегодня, вернувшись домой, а потому, что он угрожал...

Надо, чтобы вы сегодня же узнали об этом.

И Жозина все рассказала Луке: оказывается, Рагю, узнав о том, что произошло на улице Бриа, обо всех оскорблениях, нанесенных Луке, отправился в кабачок Каффьо, уведя с собою Буррона и нескольких других товарищей. Он только недавно вернулся домой совершенно пьяным и кричал, что сыт по горло этим сладеньким крешрийским сиропом, что больше не останется ни одного дня в этом бараке, где можно подохнуть со скуки, где нельзя даже выпить лишнего глотка. Затем, отведя душу, он грубо приказал Жозине немедленно укладывать вещи и объявил, что завтра же утром возвращается на "Бездну": там принимали всех рабочих, уходивших из Крешри. А когда Жозина попросила его немного повременить, Рагю прибил ее и выбросил за дверь.

- Дело не во мне, господин Лука. Но, боже мой, ведь это вас, вас оскорбляют, вам хотят причинить зло!.. Рагю уйдет завтра утром, его ничто не удержит, и наверняка уведет с собой Буррона и еще пятерых или шестерых приятелей, он не сказал, кого именно. Что делать, мне придется уйти с ним; и мне все это так тяжело, что я поняла: необходимо сейчас же рассказать вам об этом; ведь я вас, может быть, никогда больше не увижу.

Лука, не отрываясь, смотрел на Жозину; новая волна горечи залила его сердце. Неужели несчастье еще больше, чем он думал? Вот и рабочие теперь его покидают, возвращаются к своей прежней жестокой, беспросветной нужде, тоскуя о том аде, из которого он с таким трудом старался их вывести! За четыре года он не добился ни их понимания, ни их привязанности. И хуже всего то, что Жозина несчастлива, что она вновь приходит к нему, как в тот первый день, оскорбленная, побитая, выброшенная на улицу. Значит, ничего еще не достигнуто, все еще впереди; ведь Жозина - это сам страдающий народ, ведь он, Лука, решился действовать лишь в тот вечер, когда встретил ее, скорбную, всеми покинутую жертву рабского, отверженного труда. Как была она забита, унижена, как близка к гибели - ив то же время как прекрасна, как нежна, как свята! Пока женщина будет страдать, мир не будет спасен.

- О Жозина, Жозина, как вы меня огорчаете и как мне вас жаль! -

прошептал он с бесконечной нежностью и тоже заплакал, не в силах видеть ее слез.

Но слезы Луки еще больше усилили страдания Жозины. Как! Неужели это он так горько плачет, неужели это он изнемогает под тяжестью горя, он, который был для нее богом, перед которым она преклонялась, как перед неким высшим существом, за ту помощь, которую он ей оказал, за ту радость, которой наполнил ее жизнь? Мысль о только что перенесенных Лукой оскорблениях, об этом крестном пути по улице Бриа удваивала обожание Жозины, приближала ее к Луке: ей хотелось перевязать его раны, отдаться ему всем своим существом, если бы этот дар мог хоть на минуту утешить его. Что предпринять, как облегчить его страдания? Что сделать, чтобы стереть с его лица нанесенное оскорбление и дать ему почувствовать, что его уважают, что им восхищаются, что перед ним благоговеют? Она наклонилась к Луке, руки ее раскрывались ему навстречу, лицо сияло любовью.

- О, господин Лука, мне так больно видеть вас несчастным! Мне бы так хотелось хоть немного успокоить ваши муки!

Они сидели совсем рядом; каждый из них чувствовал на своем лице теплое дыхание другого. Взаимное сострадание воспламеняло их нежностью, но они не умели проявить ее. Как она страдала! Как он страдал! И он думал только о ней, так же как она думала только о нем, - с бесконечной жалостью, с бесконечной жаждой милосердия и счастья.

- Меня нечего жалеть, но вот ваше страдание, Жозина, - это преступление, и я хочу спасти вас.

- Нет, нет, господин Лука, я в счет не иду, а вот вы не должны страдать, оттого что вы для всех нас как отец родной.

Жозина склонилась к Луке, он страстно обнял ее. Это было неизбежно: два пламени соединились, слились, чтобы стать одним очагом добра и силы. И судьба свершилась: они отдались друг другу, охваченные одной и той же жаждой творить жизнь и счастье. Все прошлое толкало их к этому; они внезапно поняли, что в глубине сердца давно уже любят друг друга: любовь родилась в них в вечер их первой встречи и с тех пор все росла и росла. И теперь были только два существа, слившиеся наконец в долгожданном поцелуе, вступавшие в расцвет своей жизни. В их душах не было места никаким угрызениям совести, они любили друг друга так же, как жили: во имя здоровья, силы и плодородия.

Лука долго не выпускал Жозину из своих объятий; и здесь, в этой спокойной и тихой комнате, он почувствовал, какая великая сила пришла ему на помощь. Только любовь создаст гармонию грядущего Города! Прелестная Жозина, всем существом отдавшаяся ему, стала для Луки символом его внутреннего приобщения к обездоленному народу. Их союз был скреплен, апостол, живший в Луке, не мог остаться бесплодным: ему нужна была женщина, чтобы спасти человечество. И какой мощью наполнила его эта молоденькая работница, оскверненная, избитая, которую он встретил умиравшей с голоду и которая теперь, на его груди, казалась царицей страсти и красоты! Она познала всю глубину отвержения и поможет ему создать новый мир великолепия и радости. Он нуждался в ней, в ней одной, чтобы завершить свою миссию, ибо в тот день, когда он спасет женщину, будет спасен мир.

- Дай мне твою руку, Жозина, твою бедную раненую руку, - тихо сказал он.

Она протянула ему руку - ту, на которой не хватало указательного пальца, срезанного, вырванного зубцами машины.

- Она так уродлива, - прошептала молодая женщина.

- Уродлива? О нет, Жозина, она мне так дорога, что, целуя твое обожаемое тело, я с наибольшим благоговением прикасаюсь именно к этой руке.

Лука прильнул губами к рубцу и осыпал поцелуями маленькую изуродованную ручку.

- О Лука! Как вы меня любите, и как я вас люблю!

И этот пленительный возглас, возглас счастья и надежды, соединил их в новом объятии. Снаружи, над тяжело спящим Боклером, глухо стучали молоты: то гремели сталью Крешри и "Бездна", борясь в ночной темноте. Конечно, война не закончилась; грозный бой между прошлым и будущим неминуемо должен был разгореться с новой силой. Но среди тяжких мучений выпала блаженная передышка, и какие бы еще ни предстояли томительные испытания, бессмертное семя любви было посеяно - и оно взойдет.

III

И с тех пор при каждом новом несчастье, поражавшем Крешри, когда люди отказывались следовать за Лукой, мешая ему создавать Город труда, справедливости и мира, он неизменно восклицал:

- Беда в том, что в них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все бы росло и радовалось жизни.

Дело его переживало грозную и решающую пору, настал час отступления. В каждом движении вперед бывает такой час упорной борьбы, час вынужденной остановки. Больше не идешь вперед, даже отступаешь, теряешь уже завоеванное, и кажется, никогда не дойдешь до цели. Но в такие часы закаляются твердые духом, неколебимо верующие в конечную победу герои.

На другой день Лука попытался удержать Рагю, заявившего, что он выходит из объединения, покидает Крешри и возвращается на "Бездну". Но Лука столкнулся со злой и насмешливой решимостью человека, довольного тем, что он может причинить зло в такую минуту, когда уход рабочих грозил оказаться для завода гибельным. Кроме того, здесь было нечто большее: в Рагю проснулась какая-то тоска по рабскому труду, ставшему привычкой, - стремление возвратиться к блевотине, к беспросветной нужде, ко всему ужасному прошлому, гнездившемуся у него в крови. Живя в чистом, уютном домике, окруженном зеленью и озаренном солнцем, Рагю с сожалением! вспоминал узкие вонючие улицы Старого Боклера, те словно прокаженные лачуги, от которых веяло заразой. Когда он сидел в большом светлом зале Общественного дома, его неотступно преследовал терпкий запах кабачка Каффьо. Образцовый порядок, установленный в кооперативных лавках, выводил его из себя, он испытывал потребность тратить деньги по-своему, у торговцев улицы Бриа, которых сам же считал ворами, но с которыми мог браниться в свое удовольствие. И чем больше Лука настаивал, доказывая все безрассудство его ухода, тем больше упорствовал Рагю: он думал, что если за него так держатся, стало быть, он действительно приносит заводу вред своим уходом.

- Нет, нет, господин Лука, я своего решения не изменю. Быть может, я и совершаю глупость, но пока что не вижу, почему. Вы нам наобещали золотые горы, мы все должны были стать богачами, а на самом деле зарабатываем не больше, чем в других местах, да к тому же тут, по-моему, много разных неполадок.

Это была правда: сумма, получавшаяся при распределении прибылей в Крешри, до сих пор почти не превышала заработной платы, которую получали рабочие "Бездны".

- Мы живем, - с горячностью ответил Лука, - а разве дело не в том, чтобы жить и быть спокойным за будущее? Если я потребовал от вас жертв, то лишь потому, что наш путь ведет к всеобщему счастью. Но нужны терпение и бодрость, нужна вера в свое дело, нужен упорный труд.

Такие речи не могли произвести впечатления на Рагю. Впрочем, одно выражение обратило на себя его внимание, он усмехнулся.

- Счастье для всех - вещь хорошая! Только я предпочитаю начать со своего собственного счастья.

Тогда Лука заявил Рагю, что он свободен, что с ним будет учинен расчет и он может уходить, когда захочет. В общем, ему незачем было удерживать этого злобного человека, чье присутствие в конце концов могло развратить и других. Но отъезд Жозины разрывал Луке сердце: молодому человеку даже стало немного стыдно, когда он понял, что так горячо уговаривал Рагю главным образом для того, чтобы удержать Жозииу. Ему была невыносима мысль, что молодая женщина вернется в клоаку Старого Боклера и вновь окажется беззащитной в руках этого человека, который по-прежнему будет пьянствовать и грубо измываться над нею. Он вновь видел Жозину на улице Труа-Люн, в грязной каморке, во власти отвратительной, убийственной нужды; и его уже не будет возле Жозины, он не сможет защитить ее; а ведь она теперь принадлежит ему, он не хочет покидать ее ни на минуту, он должен сделать ее жизнь счастливой.

В следующую ночь она вновь пришла к нему, и между ними произошла душераздирающая сцена: слезы, клятвы, безумные планы. Но благоразумие все же одержало верх, приходилось мириться с действительностью, чтобы не скомпрометировать дело Луки, ставшее теперь их общим делом. Жозина должна последовать за Рагю, иначе разразится скандал. Лука в Крешри будет продолжать борьбу за всеобщее счастье в надежде, что когда-нибудь победа соединит его с Жозиной. Они были сильны оттого, что на их стороне была непобедимая любовь. Жозина нежно обещала навещать Луку. И все же как мучительно было их прощание, с какой болью смотрел на другой день Лука на то, как Жозина покидает Крешри, следуя за Рагю, который с помощью Буррона вез маленькую повозку с их скудными пожитками!

Через три дня за Рагю последовал Буррон; друзья каждый вечер встречались у Каффьо. Рагю едко вышучивал приятеля, потешаясь над сладеньким сиропом Общественного дома, и Буррон решил, что, возвратившись на улицу Труа-Люн, он совершит поступок, достойный свободного человека. Его жена Бабетта попыталась было помешать подобной глупости, но ничего из этого не вышло, и она с обычной веселостью подчинилась своей участи. Пустяки! Все обойдется; муж, в сущности, хороший человек - рано или поздно он прозреет. И Бабетта смеялась; уезжая, она говорила соседям "до свидания", ибо не могла себе представить, что уже не вернется в свой красивый садик, где ей так нравилось. Особенно хотелось ей привести обратно дочь Марту и сына Себастьяна, учившихся в школе и делавших большие успехи. Поэтому, когда Сэрэтта предложила ей оставить детей в школе, Бабетта согласилась.

Но положение ухудшалось: некоторые рабочие, заразившись дурным примером, начали уходить один за другим так же, как ушли Рагю и Буррон. Им не хватало веры, не только любви, но и веры; Луке пришлось бороться и со злой человеческой волей, и с трусостью, и с отступничеством - словом, со всем тем, с чем сталкиваешься, когда работаешь на благо других. Лука заметил тайное колебание даже в разумном и честном Боннере. Спокойствие Боннера нарушалось ежедневными ссорами с Туп, ее тщеславие страдало, потому что она все еще не могла купить себе шелковое платье и часы, о которых давно мечтала. Ее выводила из себя даже сама идея всеобщего равенства: она жалела о том, что не родилась принцессой. Туп наполняла дом неистовством своего раздражения, отказывала в табаке старику Люно, грубо обращалась с детьми -

Люсьеном и Антуанеттой. Появились еще двое маленьких, Зоя и Северен, и это тоже было несчастье, которого она не могла простить Боннеру, постоянно упрекая его за них, словно дети были плодом его разрушительных идей, жертвой которых она себя считала. Боннер, привыкший к этим бурным сценам, которые глубоко огорчали его, внешне сохранял полное спокойствие. Он даже не отвечал, когда жена вопила, что он глупое животное, простофиля и ляжет костьми на своем заводе.

Однако Лука, видел, что Боннер не до конца с ним. Мастер не позволял себе ни одного упрека, он оставался деятельным, точным, добросовестным работником и подавал пример другим. И все же в его манере держать себя чувствовалось неодобрение; видно было, что Боннер близок к усталости и разочарованию. Лука глубоко страдал; он приходил в отчаяние оттого, что Боннер, которого он уважал, героизм которого ценил, мог так скоро отступить.

Если Боннер разуверился, не значило ли это, что дело на ложном пути?

Однажды вечером у Луки произошел откровенный разговор с Боннером; они встретились у входа в мастерские. В ясном, широко раскинувшемся небе садилось солнце; они сели рядом на скамейку, и завязалась беседа.

- Да, господин Лука, - прямо ответил Боннер, - я сильно сомневаюсь в успехе вашего начинания. Вы помните, впрочем, что я никогда не разделял ваших идей и не сочувствовал тем компромиссам, на которые вы идете. Если я и принял участие в вашем деле, то все же смотрю на него только как на опыт. И чем дальше, тем больше я убеждаюсь в том, что был прав. Опыт не удался, надо действовать иначе, революционным путем.

- Как не удался?! - воскликнул Лука. - Да ведь мы еще только начинаем!

Нужны годы, быть может, долгие годы, целые столетия стойкости и мужества! И вы, мой друг, столь энергичный, столь отважный, так скоро усомнились!

Лука посмотрел на мощные плечи Боннера, на его широкое спокойное лицо, говорившее о честности и силе. Но рабочий тихонько покачал головой:

- Нет, нет, доброй волей и мужеством здесь ничего не поделаешь. Ваш образ действия слишком мягок, вы слишком полагаетесь на человеческое благоразумие. Ваша ассоциация капитала, таланта и труда всегда будет хромать и никогда не создаст ничего прочного, окончательного. Зло достигло таких размеров, что его следует лечить каленым железом.

- Что ж тогда делать, мой друг?

- Народ должен немедленно захватить орудия производства, экспроприировать буржуазию, взять в свои руки капитал, преобразовать труд, сделав его всеобщим и обязательным, И Боннер еще раз изложил свои идеи. Он всецело остался на точке зрения коллективизма, и Лука, слушавший его с грустью, видел, что ему ни в чем не удалось переубедить этого человека - мыслящего, но несколько ограниченного.

Боннер ни в чем не переменился с той ночи, когда Лука беседовал с ним в его квартире на улице Труа-Люн; его революционная концепция осталась той же: пять лет опыта ассоциации в Крешри - ни на йоту не отразились на его убеждениях. Эволюция совершалась слишком медленно, прогресс при помощи одного кооперирования потребовал бы слишком много лет; на это у Боннера не хватало терпения - он признавал только немедленную насильственную революцию.

- Нам никогда не дадут того, чего мы не возьмем сами, - сказал он в заключение. - Чтобы все иметь, надо все взять.

Наступило молчание. Солнце село, в гудящих мастерских приступила к работе ночная смена. Внимая этому неустанному напряжению труда, Лука почувствовал несказанную грусть: он видел, что даже лучшие люди ставят под угрозу успех его дела, нетерпеливо стремясь осуществить свои социальные идеалы. Ведь жестокая борьба идей уже не раз затрудняла, задерживала достижение практических результатов.

- Не стану вновь спорить с вами, мой друг, - сказал он наконец. - Я не думаю, что радикальная революция возможна и полезна в настоящих условиях. Я по-прежнему убежден, что ассоциация, кооперация, опирающиеся на помощь профессиональных союзов, остаются единственным, медленным, но и наилучшим путем, который приведет нас к Городу будущего... Мы часто беседовали об этих вещах, но наши точки зрения остались различными. Не будем спорить лишний раз и понапрасну огорчать друг друга... Но я надеюсь, что, несмотря на переживаемые трудности, вы останетесь верны предприятию, которое мы основывали с вами вместе.

У Боннера невольно вырвался негодующий жест:

- О господин Лука, как можете вы сомневаться во мне? Вы хорошо знаете, что я не предатель; вы спасли меня от голода, и теперь я готов есть с вами черствый хлеб столько времени, сколько это будет нужно... Не бойтесь, я никому не говорил того, что сейчас сказал вам. Это наше с вами дело.

Поверьте, я не стану лишать бодрости наших рабочих, говоря им о надвигающемся разорении... Мы товарищи, участники общего дела, и останемся товарищами, пока стены не обрушатся на нас.

Лука, глубоко взволнованный, пожал ему обе руки. Еще более тронула его сцена, разыгравшаяся через несколько дней на его глазах у плющильных машин.

Луку предупредили, что несколько сбитых с толку рабочих собрались последовать примеру Рано и хотели увлечь за собой как можно больше товарищей. Явившись в мастерские, чтобы восстановить порядок, Лука увидел Боннера, который стоял среди недовольных и страстно их в чем-то убеждал.

Лука остановился и стал слушать. Боннер говорил именно то, что следовало сказать, напоминал о всем том добром, что сделало для рабочих новое предприятие, успокаивал, заверял, что дружная работа непременно приведет их к лучшему будущему. Он был так возвышен, так прекрасен, что рабочие постепенно успокоились: ведь эти разумные вещи говорил человек из их собственной среды. Никто уже не заговаривал больше о выходе из объединения, отступничество было пресечено. В память Луки неизгладимо врезался образ Боннера, этого доброго гиганта, который успокаивал возмутившихся: он стоял перед ними, как подвижник труда, твердо помнящий о добровольно принятых им на себя обязательствах. Шла борьба за всеобщее счастье, и Боннер счел бы себя трусом, если бы дезертировал со своего поста, хотя ему и казалось, что надо бороться другим способом.

Но когда Лука стал благодарить Боннера, сердце его ранил спокойный ответ рабочего:

- Это очень просто: я сделал то, что должен был сделать... А все-таки, господин Лука, надо будет вас убедить в моей правоте. Иначе мы все здесь подохнем с голоду.

Через несколько дней Луку окончательно расстроила еще одна встреча. Он спускался вместе с Боннером по склону горы от доменной печи; они проходили мимо жилища Ланжа. Горшечник упорно не хотел покидать предоставленного ему клочка земли у самой скалы, который он окружил невысокой стеной из кирпича.

Тщетно Лука предлагал Ланжу перейти к нему на завод и руководить изготовлением тиглей. Ланж предпочел остаться свободным; по его словам, он не признавал ни бога, ни господина. И он продолжал изготовлять в своем диком логове простую глиняную посуду: миски, кринки, горшки, - которые и развозил в маленькой тележке по ярмаркам и рынкам соседних деревень. Он вез тележку, Босоножка подталкивала ее. Они как раз возвращались домой, когда Лука и Боннер проходили мимо их жилья.

- Ну, Ланж, - спросил дружелюбно Лука, - как идет торговля?

- Вполне сносно, господин Лука: на хлеб хватает, а большего мне и не надо.

Действительно, Ланж продавал горшки только тогда, когда у него выходил хлеб. Остальное время он возился со своими глиняными изделиями, не предназначенными для продажи; он целые часы смотрел на них мечтательным взором, словно деревенский поэт, страстью которого было придавать жизнь неодушевленным предметам. Даже грубая посуда, выходившая из его рук, -

горшки и плошки - отличалась наивной чистотой линий, простой и величавой прелестью. Вышедший из недр народа, он силой инстинкта вновь обрел первобытную народную красоту, красоту скромных предметов домашнего обихода, которая достигается безукоризненностью пропорций и полным соответствием предмета его назначению.

В тележке Ланжа осталось несколько изделий, которые не удалось продать.

Лука вгляделся в них, и его поразила красота этих предметов. Восхищала и изумляла молодого человека и наружность Босоножки, этой рослой, красивой, темноволосой девушки с тонким, мускулистым телом и небольшой упругой грудью воительницы.

- Что, - обратился к ней Лука, - верно, трудно толкать целый день тележку?

Но Босоножка не была словоохотлива; в больших глазах дикарки только мелькнула улыбка; за нее ответил горшечник:

- Пустяки, можно отдохнуть в тени у дороги, на берегу ручья... Не правда ли, Босоножка, живем себе помаленьку, и не жалуемся!

Босоножка обратила к нему глаза, полные безграничного обожания, как бы глядя на всемогущего и доброго властелина, спасителя, бога. Затем, не говоря ни слова, она толкнула маленькую тележку за ограду и вкатила ее под навес.

Ланж проводил ее взглядом, полным глубокой нежности. Иногда он напускал на себя суровость, делая вид, будто смотрит на Босоножку как на цыганку, подобранную на дороге, чьим укротителем он хочет остаться. Но теперь хозяйкой была она, и он любил ее со страстью, в которой сам себе не признавался, и прятал свое чувство под грубоватыми повадками крестьянина.

Этот маленький приземистый человек с квадратной головой, заросший растрепанными густыми волосами и бородою, обладал, в сущности, бесконечно любящим и нежным сердцем.

Ланж со свойственной ему грубоватой искренностью снова заговорил с Лукой; он намеренно обращался с ним запросто, по-дружески:

- Ну как, не ладится у вас со всеобщим счастьем? Стало быть, эти глупцы, позволившие засадить себя в казармы, не хотят быть счастливыми на ваш манер?

Ланж посмеивался; он не упускал ни одной встречи с Лукой, чтобы не подтрунить над попыткой последнего осуществить в Крешри утопический социализм Фурье. Лука в ответ на его слова только улыбнулся.

- Надеюсь, - добавил Ланж, - что не пройдет и полугода, и вы придете к нам, анархистам... Повторяю еще раз: все насквозь прогнило, остается только уничтожить старое общество, взорвать его бомбами!

Боннер, молчавший до сих пор, резко заметил:

- Ну, бомбы - это нелепость!

Последовательный коллективист, он не сочувствовал покушениям, пропаганде действием, веря в то же время в необходимость всеобщей насильственной революции.

- Как нелепость? - воскликнул заживо задетый Ланж. - Неужели вы думаете, что можно осуществить ваше пресловутое обобществление орудий труда, если предварительно не пустить кровь буржуа! Ваш переряженный капитализм -

вот настоящая нелепость. Надо сначала все разрушить, а уж потом строить заново.

Спор продолжался: Ланж противопоставлял свой анархизм коллективизму Боннера; Луке оставалось только слушать. Расхождение между Ланжем и Боннером было так же велико, как между Боннером и им самим. Слушая обоих, можно было принять их, судя по резкости и озлобленности спора, за людей различных рас, за вековечных врагов, готовых уничтожить друг друга, ибо между ними невозможно никакое соглашение. А между тем оба одинаково стремились к всеобщему счастью, обоих сближала одна и та же конечная цель: справедливость, мир, преобразованный труд, дающий всем хлеб и радость. Но какая ярость, какая ожесточенная, смертельная вражда закипала в них, как только речь заходила о том, как именно осуществить их идеал! На трудном пути прогресса, на каждой остановке между попутчиками, горящими одинаковой жаждой освобождения, вспыхивали ожесточенные ссоры из-за простого разногласия -

направо идти или налево?

- Что ж, каждый сам себе господин, - заявил в заключение Ланж. - Спите себе в вашей буржуазной конуре, приятель, если вам это нравится. Я-то хорошо знаю, что мне надо делать... Они уже готовятся, уже готовятся те маленькие подарки, маленькие посудинки, которые мы в один прекрасный день забросим к супрефекту, к мэру, к председателю суда, к кюре. Не правда ли, Босоножка?

Вот веселый объезд будет в то утро! И с каким удовольствием ты будешь толкать в тот день повозку!

Рослая красавица вновь появилась на пороге; ее царственная фигура, словно изваяние, выделялась на фоне кирпичной ограды. Ее глаза загорелись снова, она улыбнулась покорной улыбкой рабыни, готовой идти за своим господином даже на преступление.

- Она свой человек, - сказал Ланж просто, угрюмо и в то же время нежно взглянув на Босоножку. - Она мне помогает.

Дружески простившись с непримиримым горшечником, Лука и Боннер продолжали свой путь; некоторое время они шли молча. Затем Боннер почувствовал потребность повторить свои доводы, доказать лишний раз, что единственное спасение в коллективизме. Он одинаково осуждал и фурьеристов и анархистов: первых за то, что они не хотели сразу взять капитал в свои руки, вторых за то, что они проповедовали насилие. И Лука опять подумал, что примирение станет возможно только тогда, когда укрепится наконец основанный Город, когда все секты успокоятся, увидя осуществление своей общей мечты.

Общая цель будет достигнута, споры о выборе наилучшего пути прекратятся, и воцарится братский мир. Но как смертельно беспокоил Луку еще предстоявший им всем долгий путь, как боялся он, что братья начнут истреблять друг друга, мешая самим себе продвигаться вперед!

Лука вернулся домой глубоко опечаленный этими постоянными столкновениями, которые так препятствовали его делу. Как только два человека начинали действовать, они переставали понимать друг друга. Лука остался один, и тогда у него вновь вырвался возглас, который горестно звучал в его сердце:

- В них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все росло бы и радовалось жизни!

Тревожил Луку и Морфен. Он тщетно пытался хоть немного приобщить плавильщика к цивилизации, заставив его переселиться из горного логова в один из маленьких светлых домиков внизу, в Крешри. Но старик упорно отказывался под тем предлогом, что здесь, наверху, он ближе к месту своей работы и может постоянно наблюдать за домной. Лука, вполне полагаясь на Морфена, вверил ему руководство домной; она работала еще по старинке в ожидании тех электрических печей, над которыми неутомимо трудился Жордан. Но истинной причиной упорного нежелания Морфена спуститься вниз к обитателям нового города было то презрение, почти ненависть, которые он испытывал к ним. Вулкан древних времен, покоритель огня, рабочий, впоследствии придавленный вековым рабством, покорный подвижник труда, полюбивший в конце концов мрачное величие той каторги, куда его забросила судьба, Морфен

'испытывал раздражение при виде завода, где рабочие собирались стать белоручками, берегли силу своих рук и стремились заменить ее машинами, которыми скоро смогут управлять дети. Это желание трудиться как можно меньше, не вступать в единоборство с огнем и железом казалось Морфену мелким и презренным. Он даже не понимал толком, о чем идет речь, он лишь пожимал плечами, не произнося ни слова, храня молчание целыми днями. Одинокий, гордый, он оставался у себя на горе, повелевая господствовавшей над заводом домной, которую каждые шесть часов увенчивали пламенем сверкающие потоки расплавленного металла.

Еще и другая причина восстановила Морфена против нового времени, веяние которого даже не коснулось его грубой, дубленной трудом кожи. Произошло событие, поразившее этого молчальника в самое сердце: его дочь Ма-Бле, синева глаз которой была синевой его неба, эта красивая высокая девушка, предмет его нежной привязанности, которая после смерти матери вела несложное хозяйство отца, забеременела. Морфен сначала рассвирепел, потом простил виновную: все равно когда-нибудь она вышла бы замуж. Но когда дочь назвала имя своего возлюбленного, сына мэра, Ахилла Гурье, он больше и слышать не хотел о прощении. Связь Ахилла с Ма-Бле длилась уже несколько лет, они встречались на, тропинках Блезских гор, проводили ночи на диком ложе, благоухающем лавандой и тимианом, под широким, вольным дыханием звездных ночей. Ахилл, молодой буржуа, скучавший и томившийся в своей среде, порвал с семьей и упросил Луку взять его на работу в Крешри, где он стал чертежником.

То был блудный сын старого, обреченного общества, уже шагнувший в новый век: он не выносил никакого принуждения, хотел любить по свободному выбору сердца, не стесняясь мещанскими условностями и работая для избранной им подруги. Именно это и подействовало на Морфена так угнетающе, что заставило его выгнать Ма-Бле, словно распутную девку. Она позволила соблазнить себя барину! Отец видел в этом только непокорность и дьявольское наваждение. Если уж такая красивая, такая хорошая девушка колеблет устои жизни, склоняя слух к речам сына мэра, а может быть, и сама его завлекая, - стало быть, кончено: все здание старинного уклада жизни рушится!

Ма-Бле, выброшенная отцом за дверь, естественно, нашла приют у Ахилла;

тут пришлось вмешаться Луке. Молодые люди и не помышляли о свадьбе. К чему?

Они были уверены в прочности своего чувства и не собирались никогда расставаться. Чтобы жениться, Ахиллу необходимо было бы истребовать официальное разрешение у своего отца - это казалось молодому человеку неприятным и ненужным осложнением. Тщетно Сэрэтта настаивала на законном браке, боясь, что нарушение общепринятой морали скомпрометирует Крешри.

Лука, в конце концов, убедил ее закрыть глаза на эту вольность: он чувствовал, что, имея дело с новым поколением, придется мириться с переходом к свободному союзу людей.

Но не так легко было примириться с создавшимся положением Морфену;

однажды вечером Лука поднялся к нему, молодой инженер хотел попытаться уговорить мастера. Выгнав дочь, плавильщик жил в своей пещере с сыном Пти-Да, деля с ним ведение хозяйства. В тот вечер, после скромного обеда, они сидели на табуретках перед грубым самодельным столом; скудный свет лампы отбрасывал на закопченные камни стен их гигантские тени.

- А все-таки, отец, - сказал Пти-Да, - мир меняется, нельзя оставаться на месте.

Морфен потряс тяжелый дубовый стол ударом кулака.

- Я жил так, как жил мой отец; и ваш долг - жить так, как живу я.

Обычно они не обменивались и двумя словами за день. Но с некоторых пор им было неловко друг с другом, и, несмотря на то, что оба всячески старались не касаться больных вопросов, между ними внезапно возникали объяснения. Сын умел читать, писать и все более и более заражался новыми веяниями, которые проникали и в самые глухие горные ущелья. Отец же в своем величавом упорстве хотел быть только сильным рабочим, укрощающим огонь и побеждающим железо мощью своих мускулов; он считал, что вся эта наука и разные новшества приведут людей к вырождению, и гневная горечь наполняла его сердце.

- Если бы твоя сестра не читала книг и не думала о том, что происходит в городе, она бы и доныне оставалась с нами... О, этот новый город, этот проклятый город! Он отнял ее у нас.

На этот раз кулак Морфена не ударил по столу; рабочий угрожающе протянул свою руку через раскрытую дверь в сторону Крешри, огни которого блистали в темноте ночи, как звезды.

Пти-Да почтительно промолчал; совесть его была неспокойна: он знал, что отец сердится на него с тех пор, как встретил его с Онориной, дочерью кабатчика Каффьо. Онорина, маленькая, тонкая брюнетка, с живым, веселым лицом, увлеклась этим добродушным гигантом; Пти-Да, со своей стороны, находил ее прелестной. И в разговоре между отцом и сыном в тот вечер дело, в сущности, шло об Онорине. Пти-Да ждал прямого нападения, и вскоре оно последовало.

- Ну, а ты? - внезапно спросил Морфен. - Когда ты меня покинешь?

Упоминание о разлуке, казалось, потрясло Пти-Да.

Эмиль Золя - Труд. 4 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Труд. 5 часть.
- Зачем же мне покидать тебя, отец? - О, раз уж тут замешана девчонка,...

Труд. 6 часть.
- Вы еще не знаете, сударыня? Глубокое трепетное молчание наполняло су...