СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Разгром. 3 часть.»

"Разгром. 3 часть."

В Ремильи все смешалось: люди, лошади и повозки запрудили крутую извилистую улицу, которая ведет к Маасу. На косогоре перед церковью пушки сцепились колесами и не могли двигаться дальше, хотя артиллеристы осыпали лошадей бранью и ударами. Внизу, у прядильной фабрики, где грохочет водопад Эмман, дорогу преграждал целый хвост застрявших фургонов; а в трактире Мальтийского креста неистовствовала беспрестанно растущая толпа солдат, но никто не мог получить даже стакана вина.

Этот бешеный натиск разбивался на южной окраине деревни, там, где ее отделяет от реки небольшая роща и где в то утро саперы навели понтонный мост. Направо стоял паром, и среди высоких трав одиноко белел домик перевозчика. На обоих берегах развели большие костры, и, когда подбрасывали хворосту, пламя вспыхивало в ночи пожаром, освещая воду и берега словно дневным светом. Тогда обнаруживалось огромное скопление войск; они ждали: по сходням могли пройти одновременно только два человека, а по мосту шириной самое большее в три метра проезжали шагом безнадежно медленно кавалерия, артиллерия и обозы. Говорили, что надо переправить еще бригаду 1-го корпуса, транспорт со снаряжением, не считая четырех кирасирских полков из дивизии Бонмена. Сзади шел 7-й корпус, - тридцать с лишним тысяч солдат, - в полной уверенности, что неприятель следует за ним по пятам, спеша укрыться на другом берегу.

На мгновение всеми овладело отчаяние. Как? Они шли с самого утра, ничего не ели, кое-как выбрались из страшного ущелья Арокур только для того, чтобы в этом смятении, в этом ужасе наткнуться на непреодолимую стену! До тех, кто приплелся последним, очередь дойдет, быть может, через несколько часов, и каждый чувствовал, что если пруссаки и не посмеют продолжать преследование ночью, то уж наверно будут здесь на рассвете. Тем не менее отдан был приказ составить ружья в козлы; лагерь раскинулся вдоль дороги на Музон, на широких голых холмах, склоны которых спускались к маасским лугам.

Сзади, на плоскогорье, расположилась в боевом порядке резервная артиллерия и навела орудия на ущелье, чтобы в случае надобности обстреливать выход. И снова наступило ожидание, таящее тоску и гнев.

106-й полк расположился над дорогой, на сжатом поле, возвышавшемся над широкой равниной. Солдаты с сожалением выпустили из рук винтовки и оглядывались, опасаясь нападения. У всех были суровые, сосредоточенные лица, все молчали и только время от времени потихоньку злобно роптали. Было около девяти часов, полк находился здесь уже два часа, но многие, хоть и смертельно устали, не могли заснуть, вытянулись на земле, вздрагивали, прислушивались к малейшему шороху. Они больше не боролись с мучительным голодом: поесть можно там, на другом берегу реки, поесть хоть травы, если не найдется ничего другого. Но скопление войск только возрастало, офицеры, которых генерал Дуэ поставил у моста, возвращались каждые двадцать минут, все с одним и тем же раздражающим известием: "Придется еще долго ждать!"

Наконец генерал решил сам пробраться к мосту. Он показался в толпе, пробиваясь, ускоряя переправу.

Сидя с Жаном на откосе, Морис опять показал на север и повторил:

- Седан там... А там Базейль... А направо Дузи и Кариньян... Мы, наверно, соберемся в Кариньяне... Да, будь светло, ты бы увидел! Ну и простор!

И он обвел рукой огромную долину, полную тени. Небо еще не совсем потемнело, и в просторах черных лугов можно было различить течение бледной реки. Деревья казались бесформенной массой, в особенности ряд тополей слева

- волшебная преграда, закрывшая горизонт. В глубине, за Седаном, усеянным светлыми точками, сгущался мрак, словно все Арденские леса набросили там завесу своих столетних дубов.

Жан взглянул вниз на понтонный мост.

- Погляди-ка! Все провалится к черту. Мы никогда не переправимся.

Костры на обоих берегах горели ярче; огонь вспыхивал, освещая страшное зрелище, и оно представало в тот миг отчетливым видением. Под тяжестью кавалерии и артиллерии, проезжавших с самого утра, паромы, которые поддерживали толстые доски, наконец подались, и настил погрузился в воду на несколько сантиметров. Теперь переправлялись кирасиры, попарно, беспрерывной вереницей, выступая из мрака одного берегового откоса и вступая во мрак другого; моста больше не было видно, - казалось, люди ехали по воде, по ярко освещенной воде, где плясало пламя пожара. Лошади со взвихренной гривой ржали, упирались, с трудом продвигаясь по ужасающей зыбкой дороге, чувствуя, как она уходит из-под ног. Привстав на стременах, натягивая повода, кирасиры все проезжали да проезжали, закутавшись в длинные белые плащи, и только каски сверкали красными отсветами. Казалось, это всадники-призраки с огненными волосами направляются на войну с потемками.

Вдруг из сдавленного горла Жана вырвалась приглушенная жалоба:

- Ох, как я хочу есть!

Между тем солдаты заснули, забыв о мучительном голоде. Огромная усталость пересилила страх, повергла их на землю, и все они простерлись на спине и, открыв рот, заснули тяжелым сном под безлунным небом. С одного конца голых холмов до другого вслед за ожиданием наступила мертвая тишина.

- Ох, есть хочу, есть! Землю готов грызть!

Этот крик вырвался у Жана. Обычно выносливый и молчаливый, Жан не мог больше совладать с собой: он невольно вскрикнул, ошалев от голода, - ведь он не ел почти тридцать шесть часов. Тогда Морис, видя, что их полк перейдет Маас не раньше, чем через два - три часа, решительно сказал:

- Послушай, у меня в этих краях живет дядя, знаешь, старик Фушар, я тебе о нем говорил... Отсюда полкилометра, я не решался, но раз ты хочешь есть... Чего там! Старик даст нам хоть хлеба!

Жан согласился, и Морис повел его к дяде. Маленькая ферма старика Фушара находилась у выхода из ущелья Арокур, близ плоскогорья, где заняла позицию артиллерия. Это был низкий дом с довольно большими пристройками -

гумном, хлевом, конюшней, а на другой стороне дороги Фушар оборудовал особый сарай для скотобойни; там он резал скот, а туши развозил потом по деревням.

Подходя, Морис удивился, что в доме совсем темно.

- А-а! Старый скряга! Он, наверно, заперся и не откроет.

Но вдруг Морис остановился. Перед фермой неистовствовало человек двенадцать солдат-мародеров; они, наверно, изголодались и искали поживы.

Сначала они кричали, потом стучали, наконец, видя, что в доме темно и тихо, они стали колотить в дверь прикладами винтовок, чтобы взломать замок.

Раздались громовые возгласы:

- Черт подери! Да ну! Сорви его к черту, раз никого нет!

Вдруг ставень слухового окна на чердаке открылся, и показался высокий старик в блузе, он стоял с непокрытой головой, в одной руке он держал свечу, а в другой - ружье. У него были жесткие седые волосы, квадратное лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос, большие выцветшие глаза, упрямый подбородок.

- Воры вы, что ли, что все ломаете? - крикнул он грубым голосом. - Чего вам надо?

Солдаты чуть опешили и попятились.

- Мы подыхаем с голоду. Дайте чего-нибудь поесть!

- Нет у меня ничего, ни крохи... Что ж, вы думаете, мы можем прокормить сотни тысяч человек?.. Утром здесь побывали другие, из армии генерала Дюкро, и забрали у меня все.

Один за другим солдаты подошли.

- Все-таки откройте! Мы отдохнем, вы хоть что-нибудь да найдете...

Они опять стали стучать, но вдруг старик поставил свечу на подоконник и приложил винтовку к плечу.

- Я размозжу голову первому, кто дотронется до моей двери, это так же верно, как то, что здесь стоит свеча.

Тогда чуть было не завязался бой. Раздались ругательства, кто-то крикнул, что надо разделаться с этим сукиным сыном, он, как и все мужики, готов бросить хлеб в воду, лишь бы не дать куска солдатам. На Фушара уже навели дула шаспо, собираясь расстрелять его, но он даже не отошел, сердитый, упрямый, и стоял, озаренный ярким пламенем свечи.

- Ничего! Ни крохи!.. У меня все забрали!

Морис испугался за него и бросился вперед в сопровождении Жана.

- Товарищи! Товарищи!..

Он стал сбивать винтовки солдат и, подняв голову, умоляюще сказал Фушару:

- Послушайте, будьте осторожны!.. Вы разве меня не узнали? Это - я.

- Кто это "я"? - Ваш племянник, Морис Левассер.

Старик Фушар опять взял подсвечник и, конечно, узнал Мориса, но упрямился, решив не давать даже стакана воды.

- Племянник или нет, кто его знает, в этой кромешной тьме ничего не разберешь. Убирайтесь, или я буду стрелять!

И наперекор всем крикам, угрозам "ухлопать старого хрыча и поджечь его берлогу" он раз двадцать повторил:

- Убирайтесь, или я буду стрелять!

- Даже в меня, отец? - вдруг спросил кто-то громким голосом, заглушив шум.

Солдаты расступились, в дрожащем свете свечи показался унтер. Это был О норе; его батарея находилась всего в двухстах метрах, он уже часа два боролся с неотразимым желанием постучаться в отцовскую дверь. Опоре давно поклялся никогда больше не переступать этого порога, за все четыре года военной службы он ни разу не написал отцу, да и теперь окликнул его сурово.

Между тем солдаты-мародеры уже оживленно переговаривались и совещались. Сын старика - унтер! Значит, делать нечего, это может плохо кончиться, лучше двинуться дальше! И они ушли, слились с тьмой.

Старик Фушар понял, что спасен от грабежа, и просто, без всякого волнения, словно видел сына накануне, сказал:

- А-а, это ты?.. Ладно! Сейчас сойду.

Ждать пришлось долго. Слышно было, как он изнутри что-то отпирает и запирает, словно проверяя, все ли на месте. Наконец дверь чуть приоткрылась, старик придерживал ее сильной рукой.

- Войди ты один! Больше никого не пущу!

Все-таки, при всем своем явном нежелании, он не мог отказать в гостеприимстве племяннику.

- Ладно, входи и ты!

Он неумолимо закрывал дверь перед Жаном. Морису пришлось его упрашивать. Но старик упорствовал. Нет, нет! Он не пустит к себе в дом чужих: еще обворуют или переломают мебель. В конце концов Оноре плечом подтолкнул Жана, и старик вынужден был уступить, ворча про себя и грозя. Он не выпускал ружья из рук. Он ввел их в большую комнату, поставил ружье к буфету, свечу - на стол и погрузился в упорное молчание.

- Послушай, отец, мы подыхаем с голоду. Дай нам хоть хлеба и сыра!

Старик ничего не ответил, казалось, не слышал; то и дело подходил он к окну и прислушивался, не идет ли еще какая-нибудь банда осаждать его дом.

- Дядя, ведь Жан мне как брат! Он отнимал куски у себя и давал мне. Мы всего натерпелись вместе!

Фушар рыскал по комнате, проверяя, все ли цело, и даже не глядел на них. Наконец, все еще молча, он решился. Он вдруг схватил свечу, оставив их в темноте, и тщательно запер за собой дверь, чтобы никто за ним не пошел.

Слышно было, как он спускается по лестнице в погреб. Опять пришлось долго ждать. Но вот, снова забаррикадировав все, он вернулся и положил на стол большой хлеб и сыр; его гнев утих, а молчание было только хитростью: ведь никогда не знаешь, к чему приведут тары-бары. Впрочем, все три гостя накинулись на еду. И слышно было только неистовое чавканье.

Оноре встал и подошел к буфету, разыскивая кружку воды.

- Отец, вы все-таки могли бы дать нам вина!

Старик снова обрел дар речи и спокойно, уверенно сказал:

- Вина? У меня его больше нет ни капли!.. Другие солдаты, из армии Дюкро, все у меня вылакали, все сожрали, все разграбили!

Он врал, и вопреки его усилиям, это было видно по его мигавшим выцветшим глазам. Два дня назад он угнал свой скот - несколько коров из своего хозяйства и тех, которые были предназначены на убой, - угнал ночью, скрыл неизвестно где, в чаще какого-нибудь леса или в заброшенной каменоломне. Целыми часами он закапывал вино, хлеб - все, что у него было, вплоть до муки и соли; солдаты могли бы действительно напрасно шарить в его шкафах. Дом был пуст. Старик отказался продать хоть что-нибудь даже первым явившимся солдатам. Кто знает, может быть представится случай повыгодней, и смутные торговые расчеты возникали в голове терпеливого, хитрого скряги.

Морис наелся и заговорил первый:

- А мою сестру Генриетту вы давно видели?

Старик продолжал расхаживать по комнате, украдкой поглядывая на Жана, который пожирал огромные куски хлеба, наконец неторопливо, словно после долгих размышлений, он ответил:

- Генриетту? Да в прошлом месяце, в Седане... А сегодня утром я мельком видел ее мужа, Вейса. Он ехал в коляске со своим хозяином Делагершем; тот взял его с собой просто для развлечения - поглядеть, как армия идет в Музон.

На суровом лице крестьянина мелькнула презрительная улыбка.

- Да, пожалуй, они нагляделись на войско в были сами не рады: ведь с трех часов уже нельзя было пройти по дорогам, столько по ним удирало солдат.

Так же спокойно и словно равнодушно он сообщил несколько подробностей о поражении 5-го корпуса, который был застигнут врасплох, когда варил похлебку и вынужден был отступить, оттесненный баварцами к Музону. Бежавшие врассыпную, обезумевшие от ужаса солдаты, попав в Ремильи, крикнули ему, что генерал де Файи опять продал их Бисмарку.

Морис вспомнил полные растерянности переходы последних двух дней, когда маршал Мак-Магон торопил отступавших, хотел во что бы то ни стало переправиться через Маас и они потеряли в непонятных колебаниях столько драгоценного времени. Было слишком поздно. Вспылив при известии, что 7-й корпус находится в Оше, когда должен быть в Безасе, маршал, наверно, был убежден, что 5-й корпус уже расположился в Музоне, а на деле этот корпус задержался в Бомоне и был разбит. Но чего требовать от войск, лишенных хороших начальников, разложившихся от ожидания и бегства, умирающих от голода и усталости?

Старик Фушар наконец остановился за спиной Жана и, удивившись, как исчезали огромные куски хлеба, спросил с холодной насмешкой:

- Ну, теперь легче стало?

Капрал поднял голову и с присущей крестьянину такой же прямотой ответил:

- Да, полегчало, спасибо!

Опоре, хоть и сильно проголодался, иногда переставал есть, оборачивался и к чему-то прислушивался. Если после долгой борьбы с самим собой он нарушил клятву никогда не переступать порог этого дома, то только потому, что его привело сюда непреодолимое желание увидеть Сильвину. Он хранил под сорочкой, на сердце, письмо, полученное от нее в Реймсе, это нежнейшее письмо, в котором она уверяла, что любит его по-прежнему, любит только его одного, вопреки жестокому прошлому, вопреки Голиафу и рождению Шарло. Оноре думал теперь только о ней, тревожился, почему ее еще нет, и крепился, чтобы не выдать своего волнения отцу. Но страсть одержала верх, и притворно равнодушным голосом он спросил:

- А Сильвина здесь больше не живет?

Фушар искоса поглядел на сына и усмехнулся про себя.

- Как же, как же, живет.

Он замолчал, долго отхаркивался, и сыну пришлось после некоторого молчания спросить снова:

- Она, значит, спит?

- Нет, нет.

Наконец старик соблаговолил ответить, что утром он ездил с ней в тележке на рынок в Рокур. Если приходят солдаты, это еще не значит, что люди не должны больше есть мясо и что нельзя торговать. Так вот, как всегда, во вторник он повез туда барана и четверть бычьей туши; он уже почти все распродал, как вдруг пришел 7-й корпус, и они попали в отчаянную свалку.

Люди бежали, толкались. Он испугался, что у него отнимут тележку и лошадь, и уехал, оставив Сильвину в поселке, куда она пошла за покупками.

- Ну, она скоро вернется, - спокойно сказал он в заключение. - Она, должно быть, укрылась у крестного, у доктора Далишана. Бабенка она все-таки смелая, хоть на вид и смиренница... Да, да, молодчина!

Насмехался он, что ли? Или хотел объяснить, почему держит у себя эту женщину, из-за которой он поссорился с сыном? К тому же она завела от пруссака ребенка и не хочет с ним расстаться! Старик опять искоса взглянул на сына, посмеиваясь про себя.

- Шарло спит у нее в комнате, небось; Сильвина скоро вернется.

У Оноре задрожали губы; он так пристально смотрел на отца, что старик опять зашагал по комнате. Снова наступило бесконечное молчание. Оноре бессознательно разрезал хлеб и продолжал есть. Жан тоже ел, не чувствуя потребности сказать хоть слово. Морис наелся досыта, положил локти на стол и стал рассматривать мебель, старый буфет, старые стенные часы, вспоминая дни каникул, которые когда-то проводил в Ремильи вместе с сестрой Генриеттой.

Время шло, на часах пробило одиннадцать.

- Черт! Не прозевать бы наших! - пробормотал Морис.

Он открыл окно. Старик не противился. Отверзлась черная долина, где катилось море мрака. Но когда глаза привыкли к темноте, можно было разглядеть мост, освещенный огнями с обоих берегов. Все еще проезжали кирасиры в длинных белых плащах, подобные всадникам-призракам, и кони, подхлестываемые ветром ужаса, ступали по воде. И так без конца, все тем же замедленным шагом, словно привидения. Направо голые, холмы, где спала армия, стыли в мертвой тишине.

- Ну, видно, завтра утром! - сказал Морис, безнадежно махнув рукой.

Он оставил окно широко раскрытым. Старик Фушар схватил ружье, влез на подоконник и выскочил легко, словно юноша. Сначала было слышно, как он ходит мерным шагом часового, потом донесся только отдаленный гул с запруженного моста, - наверно, старик уселся на краю дороги - здесь ему было спокойней, он мог заметить опасность и был готов одним прыжком вернуться и оборонять свой дом.

Теперь Оноре каждую минуту смотрел на стенные часы. Его тревога возрастала. От Рокура до Ремнльи было только шесть километров - не более часа ходьбы для такой молодой и сильной женщины, как Сильвина. Почему ж она не приходит? Ведь уже несколько часов, как старик потерял ее в толчее целого корпуса, наводнившего всю область, забившего все дороги! С ней, должно быть, приключилась какая-нибудь беда, и Оноре представил ее себе гибнущей, обезумевшей в открытом поле, затоптанной конями.

Вдруг все трое вскочили. По дороге кто-то стремительно бежал; они услышали, как старик заряжает ружье.

- Кто там? - грубо крикнул он. - Это ты, Сильвина?

Никто не отвечал. Старик пригрозил, что будет стрелять, и повторил вопрос. Наконец, задыхаясь, кто-то с трудом ответил:

- Да, да, дядя Фушар, это я!

И сейчас же она спросила:

- А как Шарло?

- Спит.

- Ладно! Спасибо!

Она сразу успокоилась, глубоко вздохнула, и вся ее тревога и усталость вмиг испарились.

- Влезай в окно! - сказал старик. - У меня гости.

Она прыгнула в комнату и остолбенела при виде трех мужчин. В дрожащем сиянии свечи она казалась совсем смуглой; у нее были густые черные волосы, продолговатое лицо, большие прекрасные глаза, благодаря которым ее можно было считать красавицей; милое лицо девушки дышало силой, спокойствием, покорностью. Внезапно она увидела Оноре, и вся кровь ее прилила от сердца к щекам, а между тем она не удивилась, что он здесь, она думала о нем, когда бежала сюда из Рокура.

Он задыхался, изнемогал, но притворялся совсем спокойным.

- Добрый вечер, Сильвина!

- Добрый вечер, Оноре!

Чтобы не разрыдаться, она повернула голову и улыбнулась, узнав Мориса.

Жан ее смущал. Она с трудом перевела дух и сняла с шеи косынку.

Обращаясь к ней уже не на "ты", как прежде, Оноре сказал:

- Мы беспокоились о вас, Сильвина: сюда идет столько пруссаков.

Она внезапно снова побледнела, изменилась в лице, невольно взглянула на комнату, где спал Шарло, и, махнув рукой, словно желая отогнать гнусное видение, пробормотала:

- Пруссаки? Да, да, я их видела.

Обессилев, она опустилась на стул и рассказала, что, когда 7-й корпус наводнил Рокур, она укрылась у своего крестного, доктора Далишана, надеясь, что дядя Фушар вспомнит о ней и захватит ее с собой. Солдаты так запрудили главную улицу, что туда не отважилась бы пробраться даже собака. До четырех часов Сильвина ждала довольно спокойно, щипала вместе с дамами корпию, -

ведь доктор предполагал, что из Метца и Вердена могут прислать раненых, если там будет сражение, и уже в течение двух недель устраивал лазарет в большом зале мэрии. Приходили люди и говорили, что лазарет скоро понадобится, и действительно, с двенадцати часов дня со стороны Бомона загремели пушки. Но это происходило еще далеко, не было страшно, и вдруг в ту минуту, когда последние французские солдаты уходили из Рокура, разорвался с невероятным треском снаряд и пробил крышу соседнего дома. Вслед за ним упало еще два снаряда. Это немецкая батарея обстреливала арьергард 7-го корпуса. Раненые из Бомона уже лежали в лазарете, и все опасались, как бы снаряды не прикончили их на соломе, где они ждали операции. Обезумев от страха, раненые вскочили, хотели спуститься в подвал, забывая, что у них раздроблены руки или ноги, и крича от боли.

- И вот, - продолжала Сильвина, - не знаю, как это случилось. Внезапно все стихло... Я подошла к окну, которое выходит на улицу и в поле. Больше никого не было видно, ни одного солдата в красных штанах, но вдруг я услышала тяжелые шаги, кто-то что-то крикнул, и разом стукнули оземь приклады винтовок... На улице появились люди небольшого роста, одетые в черное, грязные, с широкими противными мордами, в касках, похожих на каски наших пожарных. Мне сказали, что это баварцы... Я подняла голову и увидела -

ох! - увидела тысячи и тысячи таких людей, они шли всюду, по дорогам, через поля, через леса, сплошными колоннами, без конца. Весь край сразу стал от них черным. Черное нашествие черной саранчи, еще и еще, и скоро не стало больше видно земли.

Она вздрогнула и опять махнула рукой, словно отгоняя страшные воспоминания.

- Тут произошло бог знает что... Говорят, эти люди шли три дня, недавно сражались под Бомоном, как бешеные. Они подыхали с голоду, глаза у них вылезли на лоб, как у сумасшедших... Офицеры даже не пытались удержать их;

все бросились в дома, в лавки, выбивали двери и окна, ломали мебель, искали, чего бы поесть и выпить, проглатывали что попало, что подвернется под руку... Я сама видела, как один солдат черпал каской патоку из бочки у бакалейщика господина Симонне; Другие грызли куски сырого сала, а некоторые жевали муку. Говорят, за двое суток, что провели здесь наши, ничего больше не осталось, а немцы, конечно, все-таки находили спрятанные запасы; они думали, что им отказывают в пище, и старались все разрушить. Не прошло и часа, как во всех бакалейных, хлебных и мясных лавках, даже в квартирах, они выбили стекла, разграбили шкафы, опорожнили погреба... У доктора, - это даже трудно себе представить, - я застала одного толстяка, он слопал (c)се мыло.

А что они натворили в погребе! Сверху слышно было, как они воют, словно звери, разбивают бутылки, открывают краны бочек, а вино бьет фонтаном. У тех, кто возвращался оттуда, руки побагровели от разлившегося вина... И видите, что бывает, когда человек становится дикарем: один солдат нашел бутылку с настоем опиума, стал его пить, господин Далишан хотел его удержать, но не мог. Бедный парень наверняка умер: он так мучился, когда я уезжала. Она снова вздрогнула и закрыла глаза обеими руками.

- Нет, нет! Я столько насмотрелась, что просто задыхаюсь.

Старик Фушар, все еще шагавший перед домом, подошел к окну послушать, и рассказ о грабеже его обеспокоил: ему говорили, будто немцы платят за все, а они, сказывается, воры? Даже Морис и Жан были взволнованы, узнав подробности о неприятеле, которого Сильвина недавно видела, а они так и не встретили за весь месяц войны. Между тем Оноре задумался; у него исказилось лицо: он интересовался только Сильвиной, размышляя о несчастье, которое их разлучило.

Вдруг дверь соседней комнаты открылась, и вошел маленький Шарло. Должно быть, он услышал голос матери и прибежал в одной рубашонке поцеловать ее.

Это был розовый, пухлый ребенок, курчавый, белесый, с большими голубыми глазами.

Сильвина затрепетала, увидя его так внезапно, словно пораженная сходством с человеком, которого он напоминал. Разве она не узнала своего обожаемого ребенка? Она смотрела на него с испугом, как на вызванный из прошлого кошмар. И разразилась слезами.

- Детка моя!

Она страстно сжала его в объятиях, прижала к груди, а Оноре побледнел: он тоже заметил необычайное сходство Шарло с Голиафом: такая же крупная голова, такие же светлые волосы - вся немецкая порода в прекрасном, здоровом, улыбающемся и свежем ребенке. Сын пруссака, "пруссак", как прозвали его шутники в Ремильи! А эта француженка-мать прижимает его к сердцу, еще потрясенная до глубины души зрелищем немецкого нашествия!

- Детка моя, будь умницей, ложись спать!.. Иди бай-бай, детка моя!

Сильвина унесла ребенка. Вернувшись из соседней комнаты, она уже не плакала, на ее лице появилось обычное выражение спокойствия, покорности и бодрости.

- Ну и что же пруссаки? - дрожащим голосом спросил Оноре.

- Ах, да, пруссаки... Так вот! Они все разбили, все разграбили, все съели, все выпили. Они украли белье, полотенца, простыни, все, даже занавески; занавески они разрывали на длинные полосы, чтобы перевязать себе ноги. Я видела, у некоторых солдат ноги были стерты до крови - столько они ходили. Перед домом доктора, у канавы, собрался целый отряд, они сняли сапоги и обертывали ступни женскими кружевными сорочками: наверно, украли их у красавицы-жены фабриканта, госпожи Лефевр. Грабили до двенадцати часов ночи. В домах больше не было дверей, в первых этажах разбили все стекла, выломали все рамы, и в комнатах виднелись обломки мебели. Настоящий погром!

Он приводил в бешенство даже спокойных людей... Я словно с ума сошла, я больше не могла оставаться. Сколько меня ни удерживали, сколько ни говорили, что дороги забиты войсками, что меня обязательно убьют, - я ушла. Выйдя из Рокура, я сейчас же бросилась в поле направо. Из Бомона ехала уйма повозок -

и французы и пруссаки. Две повозки пронеслись в темноте мимо меня, я слышала крики и стоны. И побежала. Ох! Я бежала через поля, через леса, не помню уж куда, окольным путем к Вилье... Три раза мне чудилось: идут солдаты, и я пряталась. Однако я встретила только одну женщину, она тоже бежала, но из Бомона, она рассказала мне такое, что волосы встали дыбом... И вот, наконец, я здесь. Горько мне! Ох, как горько!

Сильвину снова стали душить слезы. Ее неотступно преследовали воспоминания, и она принялась рассказывать о том, что узнала от женщины из Бомона. Женщина жила на главной улице и видела, как с вечера проезжала немецкая артиллерия. По обеим сторонам улицы шли солдаты и держали смоляные факелы, освещая дорогу багровым заревом. А посредине неистовым галопом, с адской быстротой несся поток коней, пушек, зарядных ящиков. Это бешено спешила победа, это было дьявольское преследование французских войск, стремление прикончить, раздавить их там, в каком-нибудь овраге! Не щадили ничего; все ломали, проносились через все преграды. Кони падали, солдаты немедленно перерезали постромки, и кони катились, раздавленные, отброшенные, словно кровавые обломки. Людей, переходивших дорогу, тоже опрокидывали и давили колесами. В этом урагане ездовые умирали с голоду, но не останавливались, ловили на лету хлеб, который им бросали другие солдаты, а факелоносцы на штыках протягивали им куски мяса. И тем же штыком они кололи коней, и обезумевшие кони бросались вперед и скакали еще бешеней. А мрак все сгущался, и артиллерия все мчалась яростной бурей под неистовые крики "ура".

Морис слушал со вниманием, но, обессилев от усталости, отяжелев после ужина, он уронил голову на стол. Жан боролся со сном еще мгновение, все же и его одолела усталость, он заснул на другом конце стола. Старик Фушар опять вышел на дорогу, и Оноре очутился один с Сильвиной; она сидела неподвижно у открытого окна.

Тогда он встал и подошел к ней. Ночь стояла необъятная и темная, насыщенная тяжелым дыханием войск. Все звучней доносились гулы, треск и лязг. Теперь по полузатопленному мосту проходила артиллерия. От ужаса перед наступавшей водой кони вставали на дыбы. Зарядные ящики катились с настила, приходилось бросать их в воду. И глядя на это отступление, на тягостную, медлительную переправу, которая продолжалась уже с прошлого вечера и не могла кончиться к утру, Оноре представил себе другую артиллерию - ту, что неслась диким потоком через Бомон, опрокидывала все и второпях давила коней и людей.

Оноре подошел к Сильвине и во мраке, наполненном пугливым трепетом, тихо спросил:

- Вы несчастны?

- Да, очень несчастна.

Сильвина почувствовала, что он заговорит о приключившейся с ней беде, о той мерзкой беде, и опустила голову.

- Скажите, как это случилось?.. Я хотел бы знать...

Она не могла отвечать.

- Он взял вас силой?.. Или вы согласились?

Тогда сдавленным голосом она пробормотала:

- Боже мой! Не знаю, клянусь вам, сама не знаю!.. Но я не стану лгать;

это было бы так дурно!.. Я не могу сказать в свое оправдание, что он меня бил... Вы уехали, я с ума сходила, и это случилось, не знаю, не знаю, как!

Сильвина задыхалась от рыданий, Оноре побледнел, у него тоже сдавило горло; мгновение он молчал. При мысли, что она не захотела солгать, он все-таки успокоился. Он стал ее снова расспрашивать, стараясь узнать все, чего еще не мог понять.

- Значит, мой отец оставил вас здесь?

Она даже не подняла глаз, затихая, обретая обычную покорность, немного осмелев.

- Я веду его хозяйство; прокормить меня стоило всегда недорого, а раз при мне ребенок, лишний рот, ваш отец и воспользовался этим, чтобы платить мне поменьше... Теперь он уверен, что я поневоле сделаю все, что он прикажет.

- Но почему вы остались?

Она вдруг с удивлением посмотрела на него.

- А куда же мне деться? Здесь по крайней мере я с моим малышом кормлюсь, здесь нам хорошо.

Опять наступило молчание; оба глядели друг другу в глаза; вдали, в темной долине, еще шире поднималось дыхание толп, а на мосту все грохотали проезжавшие пушки. Потемки пронзил безмерной жалобой страшный крик, безнадежный крик человека или зверя.

- Послушайте, Сильвина, - медленно заговорил Оноре, - вы прислали мне письмо, которое доставило мне большую радость... Иначе я бы сюда больше никогда не вернулся. Это письмо я перечитал еще сегодня вечером: оно написано так, что лучше и не напишешь...

Едва он заговорил об этом, она побледнела. Может быть, он рассердился, что она осмелилась написать ему, словно бесстыдная женщина. Но, по мере того как он объяснялся, она все больше краснела.

- Я хорошо знаю, что вы не станете лгать, вот я и верю тому, что вы написали... Да, теперь я совершенно в этом уверен... Вы правильно решили: если бы меня убили на войне и я больше не увидел вас, мне было бы очень тяжело отправиться на тот свет с мыслью, что вы меня не любите... Так вот, раз вы меня любите по-прежнему, раз вы любили всегда только меня одного...

У него заплетался язык; от необычайного волнения он не находил слов.

- Послушай, Сильвина, если эти скоты пруссаки меня не убьют, я не откажусь от тебя. Да! Как только я вернусь с военной службы, мы поженимся.

Она встала, выпрямилась и, вскрикнув, упала в его объятия. Она не могла вымолвить ни слова, вся кровь прилила к ее лицу. Оноре сел на стул и посадил Сильвину к себе на колени.

- Я хорошо все обдумал, я это и хотел сказать, когда шел сюда... Если отец не даст нам согласия, мы уйдем отсюда, земля велика... А твой малыш? Не убивать же его! Боже мой! Вырастут и другие, целая куча, я в конце концов забуду, который из них твой.

То было прощение. Она словно отбивалась от этого безмерного счастья.

Наконец она пробормотала:

- Нет, это не может быть, не верится! А что, если ты когда-нибудь раскаешься?.. Ах, какой ты хороший, Оноре, как я тебя люблю!

Он закрыл ей рот поцелуем. У нее больше не было сил отказываться от грядущего блаженства, от счастливой жизни, которая, казалось ей, навсегда погибла. В невольном, непреодолимом порыве она схватила Оноре обеими руками, прижала к себе, тоже целуя его, изо всех своих женских сил, как вновь завоеванное, принадлежащее ей одной сокровище, которое теперь уже никто не отнимет. Тот, кого она считала потерянным, опять принадлежит ей, и скорей она умрет, чем позволит снова отнять его.

В этот миг вдруг послышался шум; глухую ночь потряс гул пробуждения.

Раздались приказы, затрубили горнисты, и с голой земли поднялось целое скопище теней, еле различимое, зыбкое море, волны которого уже катились к дороге. Внизу, на обоих откосах, гасли огни, виднелись только неопределенные толпы, и нельзя было даже разглядеть, продолжается ли переправа через реку.

И никогда еще мрак не таил в себе такого смятения, такого ужаса.

Старик Фушар подошел к окну и крикнул, что войска уходят. Жан и Морис проснулись; вздрагивая и цепенея, они встали. Оноре порывисто сжал руки Сильвины и прошептал:

- Клянусь!.. Жди меня!

Она не могла вымолвить ни слова, взглянула на него, излив свою любовь в последнем долгом взгляде, но он уже прыгнул через окно, чтобы бегом догнать свою батарею.

- Прощай, отец!

- Прощай, сынок!

Это было все: крестьянин и солдат расстались так же, как и встретились, даже ни разу не поцеловавшись; отец и сын не нуждались друг в друге.

Морис и Жан тоже ушли с фермы и спустились бегом по крутым склонам.

Внизу они не нашли 106-го полка: войска уже тронулись в путь. Морису и Жану пришлось бежать дальше; их посылали то направо, то налево. Наконец, потеряв голову, в неимоверной давке они наткнулись на свою роту, которую вел лейтенант Роша, а остальная часть полка во главе с капитаном Бодуэном находилась, по-видимому, в другом месте.

Морис остолбенел, узнав, что вся эта масса людей, коней, пушек вышла из Ремильи и направляется по левому берегу к Седану. Как? Что случилось?

Значит, решено уже не переправляться через Маас и отступать к северу?

Офицер стрелкового полка, неизвестно как очутившийся здесь, громко сказал:

- Черт подери! Надо было удирать двадцать восьмого, когда мы были в Шене!

Кое-кто разъяснял, почему происходит передвижение; распространялись новости. Около двух часов ночи адъютант маршала Мак-Магона прискакал к генералу Дуэ с извещением, что всей армии приказано отступать к Седану, не теряя ни минуты. 5-й корпус был разбит под Бомоном, и вслед за ним, после поражения, бежали три других корпуса. А в это время генерал, который охранял понтонный мост, сокрушался, что через реку переправилась только 3-я дивизия.

Под утро с минуты на минуту его могли атаковать. Поэтому он приказал всем военачальникам, находившимся под его командованием, идти к Седану, каждому на свой риск и страх, кратчайшим путем. А сам он велел разрушить мост, оставил его и поспешил по левому берегу с 1-й дивизией и резервной артиллерией; 3-я дивизия шла по правому берегу, а 1-я, пострадавшая под Бомоном, бежала в беспорядке неизвестно куда. От 7-го корпуса, который еще не сражался, оставались только разрозненные части, затерянные на дорогах, скачущие в полном мраке.

Было около трех часов; еще не светало. Морис, хоть и знал местность, уже не понимал, куда он несется, и не мог остановиться в бешеном водовороте, в хлещущем потоке, запрудившем всю дорогу. Множество людей, спасшихся после поражения под Бомоном, солдаты всех родов оружия, оборванные, окровавленные, запыленные, примешивались к полкам и сеяли ужас. Над всей долиной по ту сторону реки поднимался такой же гул, слышался такой же топот толпы, такой же грохот бегства; 1-й корпус недавно бросил Кариньян и Дузи, 12-й вышел из Музона с остатками 5-го; все были разбиты, унесены одной и той же логической и неодолимой силой, которая с 28-го числа гнала войска на север, оттесняла их в тупик, где они должны были погибнуть.

Между тем рассвело; рота капитана Бодуэна проходила через Пон-Можи;

Морис узнал местность: налево холмы Лири, направо, вдоль дороги, Маас. Серая заря освещала с безмерной печалью Базейль и Балан, окутанные туманом, на краю лугов, а вдали, на огромной завесе леса, вставал свинцовый Седан, траурный, кошмарный Седан. За Ваделинкуром, когда войска достигли наконец ворот Торси, пришлось вступить в переговоры, умолять, угрожать, почти осаждать крепость, чтобы добиться от коменданта приказания опустить подъемный мост. Было пять часов утра. 7-й корпус вошел в Седан, ошалев от усталости, голода и холода.

VIII

В толчее, у шоссе, которое ведет в Ваделинкур, на площади Торси, Жан потерял Мориса, побежал, заблудился в топтавшейся толпе и не мог его найти.

Вот уж не повезло! Ведь Морис пригласил его к своей сестре: там они отдохнут, даже выспятся в хороших постелях. Везде царил полный хаос; полки смешались, больше не было ни распоряжений, ни начальства, солдаты могли делать почти все, что угодно. Можно было поспать несколько часов, а найти дорогу и догнать товарищей всегда успеется.

Жан испугался, очутившись на виадуке Торси, над обширными лугами, которые комендант приказал затопить, спустив воду из реки. Пройдя еще одни ворота, Жан перешел Маасский мост, и ему казалось, что вопреки разгорающейся заре в этот узкий город, задыхающийся в стенах своих укреплений, на эти сырые улицы, стиснутые высокими домами, возвращается ночь. Он забыл фамилию зятя Мориса, он только помнил, что сестру зовут Генриетта. Куда идти? Кого спросить? Жан бессознательно передвигал ноги и чувствовал, что упадет, если остановится. Как утопающий, он слышал лишь глухой звон, различал только сплошной поток людей и коней, который уносил и его самого. Поев в Ремильи, он страдал теперь главным образом от потребности спать; да и везде усталость брала верх над голодом; толпа теней спотыкалась, бродя по незнакомым улицам.

На каждом шагу какой-нибудь солдат падал на тротуар, валился у двери и засыпал, каменея в мертвом сне.

Жан поднял голову и прочел на дощечке: "Проспект префектуры". В конце улицы, посреди сквера, стоял памятник. На углу Жан заметил всадника, африканского стрелка, где-то он его уже видел. Не Проспер ли это из Ремильи, которого он встретил в Вузье с Морисом? Стрелок сошел с коня; одичавший конь еле держался на ногах и так страдал от голода, что, вытянув шею, пытался обглодать доски фургона, стоявшего у тротуара. Уже два дня лошади не получали корма и погибали от истощения. Конь грыз дерево и производил зубами звук напильника, а стрелок глядел на него и плакал.

Жан пошел дальше, потом вернулся, вспомнив, что этот парень должен знать адрес родных Мориса, но больше он Проспера не встретил. Тогда, в отчаянии, он принялся бродить по улицам, очутился опять у префектуры, дошел до площади Тюренна. Здесь на мгновение он почувствовал, что спасен, заметив у самого подножия статуи, перед ратушей, лейтенанта Роша и нескольких солдат из своей роты. Если не удастся найти Мориса, он присоединится к полку и поспит по крайней мере в палатке. Так как капитан Бодуэн не появился, - он был унесен потоком в другую сторону и попал куда-то в другое место, -

лейтенант Роша старался собрать своих солдат, тщетно спрашивая всех, где назначена стоянка дивизии. Но по мере того как солдаты шли дальше по улицам, рота не увеличивалась, а уменьшалась. Один солдат, размахивая руками, как сумасшедший, вошел в трактир и больше уже не вернулся. Трое других остановились у бакалейной лавки; их подозвали зуавы, которые вышибли дно у бочонка с водкой. Многие уже валялись в канаве; другие хотели идти дальше, но снова падали и лежали распластанные, отупевшие. Шуто и Лубе, подталкивая друг друга, шмыгнули в темный закоулок и пошли вслед за толстой женщиной, которая несла хлеб. С лейтенантом остались только Паш, Лапуль да еще десяток солдат.

Стоя у подножия памятника Тюренну, лейтенант Роша изо всех сил старался держаться на ногах и не закрывать глаз. Узнав Жана, он промямлил:

- А-а, это вы, капрал? А где ваши солдаты?

Жан неопределенно развел руками в знак того, что и сам ничего не знает.

Но Паш показал на Лапуля и со слезами на глазах сказал:

- Нас только двое... Да сжалится над нами господь бог! Мы так исстрадались!

Обжора Лапуль жадно взглянул на руки Жана, возмущаясь, что Жан приходит теперь всегда с пустыми руками. Может быть, ему приснилось, что капрал ходил за довольствием.

- Проклятая жизнь! - проворчал он. - Опять придется подыхать с голоду.

Горнист Год, ожидавший приказа трубить сбор, прислонился к решетке ограды, но вдруг соскользнул на землю, растянулся на спине и заснул. Один за другим все повалились и захрапели. И только один тонконосый, бледный сержант Сапен стоял с открытыми глазами, словно читая за пределами незнакомого города свою горемычную участь.

Лейтенант Роша наконец уступил непреодолимой потребности сесть на землю. Он хотел отдать приказ:

- Капрал! Надо будет... Надо будет...

От усталости у него заплетался язык; он не мог договорить и вдруг тоже повалился, сраженный сном.

Жан, опасаясь упасть вслед за ними, пошел дальше. Он упрямо хотел выспаться в постели. По ту сторону площади, в окне гостиницы Золотого креста, он заметил генерала Бурген-Дефейля, уже снявшего мундир и готового лечь на тонкие белые простыни. К чему усердствовать, страдать еще?.. Вдруг Жан обрадовался: он вспомнил фамилию фабриканта, у которого служил зять Мориса: Делагерш! Да, да, это точно, Жан остановил проходившего старика и спросил:

- Где живет господин Делагерш?

- На улице Мака, почти на углу улицы Бер, в большом красивом доме с лепными украшениями.

Жан пошел дальше, старик бегом догнал его.

- Скажите, вы из сто шестого полка?.. Может быть, вы ищете свой полк?

Он вышел через крепостные ворота, туда... Я сейчас встретил полковника де Винейля, я его хорошо знал, когда он служил в Мезьере.

Но Жан сердито и нетерпеливо махнул рукой и пошел дальше. Нет! Нет!

Теперь он уверен, что найдет Мориса и не ляжет спать на голой земле. Все же в глубине души он мучился угрызениями совести, представляя себе, как полковник, высокий, выносливый старик, вопреки своим годам, будет спать, как и солдаты, в палатке. Тем не менее Жан быстро зашагал по Большой улице, снова заблудился среди растущей городской давки, наконец он обратился к проходившему мальчику, и тот повел его на улицу Мака.

Там, в прошлом веке, брат деда Делагерша построил огромную фабрику, которая в продолжение ста шестидесяти лет переходила из поколения в поколение. В Седане существуют основанные в первые годы царствования Людовика XV фабрики сукон, большие, как Лувр, величественные, словно королевские дворцы. Фабрика на улице Мака была трехэтажная, с высокими окнами и строгими лепными украшениями; во дворе все еще росли деревья, гигантские вязы, сохранившиеся со времени ее основания. Здесь три поколения Делагершей нажили значительное состояние. Теперь царствовала младшая ветвь: отец Жюля, нынешнего владельца, унаследовал фабрику от бездетного двоюродного брата. Новый хозяин расширил предприятие, но отличался легкомысленным нравом, и жена была с ним очень несчастна. Овдовев, она трепетала при мысли, что сын пойдет по стопам отца, и старалась держать его в зависимом положении, как большого послушного мальчика, хотя ему было уже за пятьдесят лет; мать довольно рано женила его на простоватой и набожной женщине. Но жизнь жестоко мстит. Когда жена умерла, Делагерш, лишенный наслаждений в юности, влюбился по уши в молоденькую вдовушку из Шарлевиля -

в хорошенькую госпожу Мажино, о которой ходили не очень лестные слухи, и женился на ней минувшей осенью, вопреки предостережениям матери. Пуританский Седан всегда сурово осуждал Шарлевиль - город смеха и праздности. Впрочем, этот брак никогда бы не состоялся, не будь у Жильберты Мажино дяди, полковника де Винейля, которого должны были вот-вот произвести в генералы.

Фабриканту очень льстило это родство и сознание, что он вошел в военную семью.

Утром, узнав, что армия пройдет через Музон, Делагерш поехал в кабриолете на прогулку со своим счетоводом Вейсом, как рассказывал Морису старик Фушар. Делагерш, высокого роста, румяный, с длинным носом и толстыми губами, отличался общительностью, веселым нравом в любопытством, свойственным французскому буржуа, который любит блистательные парады войск.

Услыша от аптекаря из Музона, что император находится на ферме в Бейбеле, Делагерш отправился туда, увидел его, чуть не говорил с ним. Обо всей этой истории Делагерш по возвращении рассказывал не умолкая. А как трудно было Добираться домой, когда всех кругом обуяла паника после сражения под Бомоном, по дорогам, забитым беглецами! Раз двадцать кабриолет чуть не опрокинули в канаву. Делагерш и Вейс возвратились только ночью, преодолев беспрестанно возникавшие препятствия. И после этой увеселительной прогулки, когда Делагерш поехал за две мили полюбоваться на проходящие войска и вынужден был вернуться обратно, захваченный потоком их отступления, пережив столько неожиданных и трагических приключений, он раз десять повторил в пути:

- А я-то думал, что они идут на Верден, и не хотел упустить случай посмотреть на них!.. Да уж, налюбовался! И думаю, что придется видеть их в Седане дольше, чем хотелось бы!

В пять часов утра он проснулся от сильного шума, словно прорвало плотину: это проходил через город 7-й корпус. Делагерш поспешно оделся, и первый же человек, которого он встретил на площади Тюренна, оказался капитан Бодуэн. За год до того, в Шарлевиле, капитан был завсегдатаем в салоне красавицы-вдовы Мажино, и перед свадьбой она представила его Делагершу.

Когда-то ходили слухи, что капитан, получивший все, чего добивался, уступил место фабриканту из деликатности, не желая лишать свою подругу огромного состояния, которое сулил ей брак с богачом.

- Как? Это вы? - воскликнул Делагерш. - И в каком виде! Боже мой!

И правда, Бодуэн, обычно такой подтянутый, такой щеголеватый, был в жалком состоянии. Лицо, руки, мундир у него почернели. Он был вне себя; он шел с тюркосами и даже не мог объяснить, как потерял свою роту. Он тоже изнемогал от голода и усталости, но не это приводило его в отчаяние: больше всего он страдал оттого, что со дня отступления из Реймса не мог переменить белье.

- Представьте себе, - сразу застонал он, - мой багаж затеряли в Вузье.

Болваны, негодяи! Я им головы размозжу, если поймаю! И больше у меня ничего нет, ни носового платка, ни одной пары носков! С ума можно сойти, честное слово!

Делагерш сейчас же стал настойчиво звать его к себе. Но капитан запротестовал. Нет, нет! Он потерял человеческий облик, он не хочет пугать людей. Фабриканту пришлось дать честное слово, что ни его мать, ни жена еще не встали. Да к тому же он даст капитану воды, мыла, белье - все, что нужно.

Пробило семь часов, и капитан Бодуэн, вымывшись, почистившись, надев под мундир сорочку Делагерша, вышел в высокую столовую, украшенную дубовыми панелями. Там уже сидела мать Делагерша, - даже теперь, в семьдесят восемь лет, она всегда вставала с зарей. Она была совсем седая, худощавая, длиннолицая; нос ее с годами заострился, губы больше не улыбались. Она встала, изысканно учтиво попросила капитана сесть в подала ему чашку кофе с молоком.

- Может быть, вы предпочитаете мясо и вино после такого изнурительного перехода, сударь?

- Очень благодарен, сударыня, нет, лучше всего немного молока и хлеба с маслом! - воскликнул капитан.

В эту минуту открылась дверь, и вошла Жильберта, радостно протягивая руку. Делагерш, видимо, сообщил ей о приходе капитана, а обычно она никогда не вставала раньше десяти часов. Она появилась, высокая, гибкая, сильная; у нее были прекрасные черные волосы, красивые черные глаза и розовый цвет лица; она улыбалась добродушной, чуть шалой улыбкой. На Жильберте был парижский бежевый пеньюар с вышивкой из красного шелка.

- Ах, капитан, - с живостью сказала она, пожимая его руку, - Как мило, что вы остановились в нашем бедном провинциальном захолустье!

Но тут же она сама первая засмеялась своему легкомыслию:

- Ах, что за глупости я говорю? При таких обстоятельствах вы бы легко обошлись без Седана... Но я так рада вас видеть!

И правда, ее прекрасные глаза блестели от удовольствия. А старуха Делагерш, конечно, знавшая сплетни злых языков из Шарлевиля, пристально и, как всегда, сурово смотрела и на Жильберту и на капитана. Впрочем, капитан вел себя очень скромно, как человек, просто сохранивший хорошее воспоминание о гостеприимном доме, где он был принят когда-то.

Сели завтракать, и Делагерш сейчас же заговорил о своей вчерашней прогулке; ему не терпелось опять рассказать о ней.

- Знаете, я видел в Бейбеле императора!

Он затараторил, и уже невозможно было его остановить. Сначала он описал ферму - большое квадратное здание с внутренним двором, за решетчатой оградой, на горке над Музоном, налево от дороги в Кариньян. Потом он снова стал рассказывать о 12-м корпусе, с которым встретился в пути; корпус расположился среди виноградников, на холмах; великолепные войска сверкали на солнце, и это зрелище переполнило его великим патриотическим восторгом.

- Итак, сударь, я находился там, как вдруг появился император; он вышел из фермы, где остановился отдохнуть и позавтракать. Поверх генеральского мундира он накинул плащ, хотя было жарко... За ним слуга нес складной стул... Нельзя сказать, чтоб император хорошо выглядел, о нет! Он горбится, с трудом передвигает ноги, весь желтый... словом, больной человек... Это меня не удивило: аптекарь из Музона, который посоветовал мне доехать до Бейбеля, говорил, что к нему прибегал адъютант императора за лекарствами...

Ну, знаете, за лекарствами от...

В присутствии матери и жены Делагерш не решился произнести слово

"дизентерия", которой страдал император со времени пребывания в Шене; это она вынуждала его останавливаться на придорожных фермах.

- Короче, слуга разложил стул у межи засеянного поля, на опушке леска, и вот император сел... Он не двигался, сидел сгорбившись, словно обыватель, который греет на солнце больные кости. Он сумрачно смотрел на широкий горизонт, на Маас, протекающий по долине, на лесистые холмы, вершины которых теряются вдали, на макушки деревьев в лесах Дьеле налево, на зеленеющий бугор Соммот направо... Его окружали адъютанты, высшие офицеры, а драгунский полковник, который уже расспрашивал меня о наших краях, подал мне знак, чтоб я не уходил, и вдруг...

Тут Делагерш встал: он дошел до главного эпизода в своем повествовании и хотел дополнить рассказ мимикой.

- Вдруг раздаются выстрелы, и в небе, прямо перед нами, у лесов Дьеле, уже мелькают снаряды... Честное слово! Мне казалось, это фейерверк среди бела дня... Конечно, в свите императора раздаются восклицания, все волнуются. Драгунский полковник подбегает ко мне и спрашивает, могу ли я точно сказать, где именно происходит сражение. Я сейчас же отвечаю: "Под Бомоном, вне всякого сомнения". Он возвращается к императору. Адъютант развернул карту. Император не верит, что сражаются под Бомоном. А я, конечно, настаиваю на своем, тем более что снаряды пролетали все ближе над дорогой в Музон... И вот так же, как я вижу вас, сударь, я увидел императора; он повернулся ко мне лицом. Он был бледен, как мертвец. Он взглянул на меня мутными глазами, с недоверием и грустью. И опять склонил голову над картой и больше не двинулся.

Пламенный бонапартист во времена плебисцита, Делагерш уже после первых поражений говорил, что Империя совершила ошибки. Но он еще защищал династию, жалел Наполеона III, которого все обманывали. Послушать Делагерша, настоящими виновниками наших бед были депутаты-республиканцы из оппозиции: они голосовали против необходимого количества солдат и кредитов.

- А император вернулся на ферму? - спросил капитан Бодуэн.

- Ну, этого я уж не знаю, сударь, я ушел, а он все еще сидел на складном стуле... Было двенадцать часов дня, битва приближалась, я начал подумывать о возвращении... Могу только прибавить, что генерал, которому я показывал вдали, на равнине, Кариньян, остолбенел, узнав, что всего в нескольких километрах оттуда бельгийская граница... Эх, бедный император!

Хорошо ему служат!

Жильберта улыбалась и чувствовала себя превосходно, как в своем салоне времен вдовства; она ухаживала за капитаном, передавала ему гренки и масло.

Она настаивала, чтобы он поспал в постели; но он отказывался. Было решено, что он только отдохнет часа два на диване, в кабинете Делагерша, прежде чем догнать свой полк. В ту минуту, когда Жильберта передавала ему сахарницу, старуха, не сводившая с них глаз, ясно увидела, как они пожали друг другу пальцы, и больше не сомневалась.

Но тут вошла горничная и сказала:

- Барин, там внизу какой-то солдат спрашивает адрес господина Вейса.

Делагерш был, как говорили, человеком не гордым и любил поболтать с простыми людьми, желая приобрести популярность.

- Адрес Вейса! Гм! Любопытно... Приведите этого солдата!

Жан вошел измученный; он еле держался на ногах. Заметив, что за столом, с двумя дамами, сидит его ротный командир, он чуть вздрогнул от удивления и отдернул руку, которую бессознательно протянул, чтобы опереться на спинку стула. Он кратко ответил на вопросы фабриканта, который разыгрывал славного малого, друга солдат. В нескольких словах Жан рассказал о своей дружбе с Морисом и о цели своих поисков.

- Это капрал из моей роты, - сказал капитан, чтобы покончить с этим разговором.

Он тоже стал расспрашивать Жана, желая узнать, что сталось с полком.

Жан ответил, что люди недавно видели, как полковник проезжал по городу во главе оставшихся у него солдат, чтобы расположиться лагерем на севере. Тут Жильберта снова сболтнула, слишком стремительно, не подумав, со свойственной этой хорошенькой женщине живостью:

- Ах, почему же дядюшка не приехал сюда позавтракать? Мы бы приготовили ему комнату... А что, если послать за ним?

Но старуха Делагерш остановила ее величественно и властно. В жилах старухи текла старая кровь буржуа пограничных областей; в ней пребывали все мужественные добродетели непреклонной любви к отечеству. Она прервала свое суровое молчание и сказала:

- Оставьте господина де Винейля: он выполняет свой долг!

Все почувствовали себя неловко. Делагерш увел капитана в кабинет и пожелал непременно сам устроить его на диване; Жильберта выпорхнула, не обращая внимания на полученный Урок, словно птичка, отряхивающая перья, веселая даже в грозу, а горничная, которой поручили Жана, повела его по дворам фабрики, через лабиринт коридоров и лестниц.

Вейсы жили на улице Вуайяр; но дом, принадлежавший Делагершу, сообщался с огромным зданием на улице Мака. В те времена улица Вуайяр была одной из самых глухих улиц в Седане, узкая, сырая, темная от соседства крепостного вала, вдоль которого она шла. Крыши высоких домов почти соприкасались, черные подъезды казались дверями погребов, особенно в конце улицы, где высилась стена школы. Но Вейс занимал весь третий этаж, пользовался квартирой с отоплением и чувствовал себя прекрасно поблизости от конторы, куда он мог спуститься в туфлях. Он был счастлив с тех пор, как женился на Генриетте, которой долго добивался, познакомившись с ней в Шене у ее отца, сборщика податей. Уже с шести лет она вела хозяйство, заменяя умершую мать, а Вейс, поступив на сахарный завод чуть не чернорабочим, стал учиться и ценой многих усилий достиг должности счетовода. Да и то ему удалось осуществить свою мечту только после смерти отца Генриетты и после крупных долгов, которые наделал ее брат Морис в Париже; для брата Генриетта была скорей служанкой, она пожертвовала всем, чтобы он стал образованным человеком. Воспитанная, как Золушка, она умела только читать и писать.

Генриетта продала дом, мебель и все-таки не заполнила бездну долгов Мориса, но тут добряк Вейс поспешил предложить ей все, что имел, к тому же у него были сильные руки и горячее сердце; она согласилась выйти за него замуж: ее до слез тронула его преданность, она питала к нему если не любовную страсть, то нежность и уважение. Теперь судьба им улыбалась: Делагерш предложил Вейсу войти компаньоном в дело. Как только родятся дети, наступит полное счастье.

- Осторожней! - сказала Жану горничная. - Лестница крутая.

И правда, он споткнулся в темноте; но вдруг дверь стремительно открылась, и ступеньки внезапно озарил свет. Раздался нежный голос:

- Это он!

- Госпожа Вейс! - крикнула горничная. - Вас спрашивает солдат.

Кто-то весело засмеялся и тем же нежным голосом ответил:

- Ладно! Ладно! Я знаю, кто это.

Жан, смутившись, задыхаясь, остановился на пороге.

- Войдите, господин Жан!.. Морис здесь уже два часа, мы вас ждем, да еще с каким нетерпением!

При бледном свете Жан увидел женщину, поразительно похожую на Мориса.

Это было необычайное сходство близнецов, некое раздвоение одного и того же лица. Но Генриетта казалась меньше, тоньше Мориса, еще более хрупкой; у нее был несколько большой рот, мелкие черты в чудесные золотистые волосы, светлые, как спелый овес. Особенно отличались глаза - серые, спокойные, честные глаза, в которых оживала вся героическая душа деда, воина великой армии. Генриетта говорила мало, ходила бесшумно, работала ловко, улыбалась людям так кротко и весело, что там, где она проходила, в воздухе веяло какой-то лаской.

- Сюда, господин Жан, входите сюда! - повторила она. - Сейчас все будет готово!

Он что-то пробормотал, не находя даже слов от волнения, чтобы поблагодарить за столь радушный прием. К тому же у него смыкались глаза. Он видел Генриетту только сквозь одолевавший его непобедимый сон, сквозь какую-то дымку, где она смутно реяла, отделяясь от земли. Может быть, это только прелестное видение, эта юная спасительница, которая с такой простотой улыбается ему? Ему казалось, она касается его руки, он чувствует ее маленькую крепкую руку - руку преданного, старого друга.

С этой минуты Жан утратил ясное сознание происходившего. Они очутились в столовой; на столе лежали хлеб и мясо, но у него не хватало сил подносить куски ко рту.

На стуле сидел какой-то человек. Жан узнал в нем Вейса, которого видел в Мюльгаузене, но не понимал, о чем этот человек так печально говорит, медленно двигая руками. Морис уже спал на складной кровати, возле печки;

черты его лица застыли, он казался мертвецом. Генриетта хлопотала у дивана, на который положили тюфяк, принесла валик, подушку, одеяла; она быстро и умело расстелила белые простыни, чудесные простыни снежной белизны.

О, эти белые простыни, простыни, которых он так пламенно желал! Жан видел только их! Он не раздевался, не спал в постели уже полтора месяца.

Сколько жадности, детского нетерпения, непреодолимой страсти чувствовалось в желании проникнуть в эту белизну, потонуть в ней. Как только его оставили одного, он разделся, разулся и лег с наслаждением, фыркая, как счастливое животное. Сквозь высокое окно пробивался бледный свет утра; убаюканный сном, Жан полуоткрыл глаза, и ему снова явилось видение Генриетты, более смутной, бесплотной Генриетты; она вошла на цыпочках и поставила рядом, на столе, графин и стакан. Ему показалось, что она постояла здесь несколько секунд и смотрела на брата и на него, улыбаясь своей спокойной, бесконечно доброй улыбкой. И растаяла. Он заснул на белых простынях, погрузившись в небытие.

Протекли часы или годы. Жан и Морис как будто перестали существовать, им ничего не снилось. Они не ощущали легкого биения своего пульса. Десять лет или десять минут - они потеряли счет времени; то было словно возмещение за утрату силы; изнуренное тело находило отраду в этом подобии смерти. Но внезапно, разом вздрогнув, оба проснулись. Что такое? Что случилось? Давно ли они спят? Сквозь высокое окно пробивался тот же бледный свет. Они чувствовали себя разбитыми; их суставы одеревенели, руки и ноги устали еще больше, во рту был еще более горький вкус, чем до сна. К счастью, они спали, наверно, не больше часа и без удивления увидели, что Вейс сидит на том же стуле, в той же подавленной позе и словно ждет их пробуждения.

- Тьфу! - пробормотал Жан. - Надо все-таки вставать и догнать полк до двенадцати часов дня.

Он спрыгнул на пол, чуть вскрикнул от боли и принялся одеваться.

- До двенадцати часов дня? - повторил Вейс. - А вы знаете, что теперь уже семь часов вечера, вы спите около двенадцати часов?

Семь часов! Боже мой! Они испугались. Жан уже совсем оделся и хотел бежать, но Морис еще лежал и жаловался, что не может шевельнуть ногами. Как найти товарищей? Ведь армия прошла дальше. Оба рассердились: надо было их разбудить! Но Вейс безнадежно махнул рукой.

- Боже мой! Дела такие, что все равно! Вы поспали, и отлично.

Он с утра обошел Седан и окрестности и только сейчас вернулся, огорченный бездействием войск в день 31 августа, этот драгоценный день, потерянный в непонятном ожидании. Единственным возможным оправданием была крайняя усталость солдат, их непреодолимая потребность в отдыхе; да и то он не понимал, почему после нескольких часов, необходимых для сна, отступление не продолжается.

- Я не считаю себя знатоком, - сказал он, - но чувствую, да, чувствую, что армии совсем не место в Седане... Двенадцатый корпус находится в Базейле, там сегодня утром произошло небольшое сражение; первый стоит вдоль всей Живонны, от деревни Монсель до Гаренского леса; седьмой - на плоскогорье Флуэн, а пятый, наполовину уничтоженный, теснится у самых крепостных валов, перед замком... Меня и пугает, что все они в ожидании пруссаков выстроились вокруг города. Я бы немедленно отошел к Мезьеру. Я знаю эти края; другого пути к отступлению нет, иначе их вытеснят в Бельгию... Да вот, взгляните!

Он взял Жана за руку и подвел к окну.

- Поглядите туда, на холмы!

Жан увидел крепостные валы, соседние здания, а дальше долину Мааса. К югу от Седана река извивалась по широким лугам; налево - Ремильи, напротив -

Пон-Можи и Ваделинкур, направо - Френуа; открывались зеленые склоны холмовсначала Лири, потом Марфэ и Круа-Пио с большими лесами. На исходе дня беспредельные дали, прозрачные, как хрусталь, были исполнены глубокой нежности.

- Видите, там, на вершинах, движутся черные линии, ползут черные муравьи?

Жан таращил глаза, а Морис, стоя на коленях в постели, вытягивал шею.

- А-а, да! - воскликнули они. - Вот одна линия, вот другая, EOT третья!

Они везде.

- Так вот, - продолжал Вейс, - это пруссаки!.. Я смотрю на них с утра, а они все идут да идут! Эх, уверяю вас, пока наши солдаты ждут их, пруссаки не теряют времени!.. Все жители нашего города видели их так же, как и я, и, право, только генералы ничего не замечают. Я сейчас говорил с одним генералом; он пожал плечами и сказал: маршал Мак-Магон уверен, что у противника тут только семьдесят тысяч солдат. Дай бог, чтобы он был хорошо осведомлен!.. Поглядите-ка на них! Вся земля покрыта этими черными муравьями, они все ползут да ползут!

Морис снова бросился на кровать и зарыдал. Тут в комнату вошла Генриетта, улыбаясь, как накануне. Она встревожилась и подбежала к брату.

- Что с тобой?

Он отстранил ее.

- Нет, нет! Оставь меня! Брось меня! Я всегда причинял тебе только горе. И подумать, что ты ходила бог знает в чем, а в это время я учился в коллеже! Да, нечего сказать, хорошо я использовал образование!.. Да еще чуть не обесчестил нашу семью. Не знаю, где бы я был сейчас, если бы ты не пожертвовала всем, чтобы вытащить меня из беды.

Генриетта опять улыбнулась.

- Право, дружок, ты что-то невесел после сна... Да ведь все это кончено, забыто! Теперь ты выполняешь свой долг как честный француз! С тех пор, как ты пошел добровольцем в армию, право, я горжусь тобой!

Словно ища поддержки, она повернулась к Жану. А Жан смотрел на нее с некоторым удивлением; она казалась ему не такой красивой, как накануне, худее, бледней; теперь он видел ее уже не сквозь обманчивый туман усталости.

Поразительным осталось только ее сходство с братом, и все-таки резко обнаруживалось различие их характеров: нервный, как женщина, подточенный болезнью эпохи, он претерпевал исторический и социальный кризис своего поколения, способен был каждый миг и на благороднейший подвиг и на самое жалкое малодушие; она же - хрупкая, незаметная, как Золушка, покорная молодая хозяйка, женщина с ясным умом и честными глазами, напоминала всем своим обликом изображения мучеников, выточенные из священного дерева.

- Ты мной гордишься? - воскликнул Морис. - Право, не стоит! Вот уж месяц мы трусливо удираем.

- Чего там! - как всегда, рассудительно сказал Жан. - Не мы одни. Мы только выполняем приказы.

Но Морис закричал еще неистовей:

- Вот именно! С меня довольно!.. Ведь остается только плакать кровавыми слезами: постоянные поражения, тупые начальники, солдаты, которых нелепо ведут, как стадо, на убой!.. Теперь мы зашли в тупик. Вы видите сами, что пруссаки подходят отовсюду, они нас раздавят, наша армия погибла... Нет, нет! Я остаюсь здесь! Лучше пусть меня расстреляют как дезертира. Жан, можешь идти без меня! Нет, я туда больше не пойду, я остаюсь здесь!

Он снова зарыдал и уронил голову на подушку. С ним случился непреодолимый нервный припадок, один из тех приступов, которым Морис был так часто подвержен, когда он внезапно впадал в отчаяние, презирал весь мир и самого себя. Сестра хорошо это знала и оставалась спокойной.

- Было бы очень дурно, милый Морис, если бы ты покинул свей пост в минуту опасности!

Он рванулся и сел на кровать.

- Так дай мне винтовку, я покончу с собой. Это лучше всего!

Он протянул руку, указывая на неподвижного, молчаливого Вейса, и сказал:

- Вот он рассуждал здраво. Да, один он все предвидел... Помнишь, Жан, что он говорил под Мюльгаузеном месяц тому назад?

- Да, правда, - подтвердил Жан, - господин Вейс сказал, что нас разобьют.

Им вспомнилась тревожная ночь, тоскливое ожидание, поражение под Фрешвиллером, уже мелькавшее в мрачном небе, когда Вейс высказывал свои опасения: Германия подготовилась к войне, она нашла лучших военачальников, лучше вооружена, охвачена порывом патриотизма, а Франция напугана, застигнута врасплох, ввергнута в хаос, отстала, развращена, у нее нет ни полководцев, ни солдат, ни вооружения. И страшное предсказание сбылось.

Вейс поднял трепещущие руки. Его лицо, похожее на морду доброго пса, выражало глубокую скорбь.

- Эх, я отнюдь не торжествую, что оказался прав, - пробормотал он. - Я только простой человек, но ведь все так ясно, когда знаешь, в чем дело!..

Даже если нас поколотили, можно все-таки перебить немало этих проклятых пруссаков. Вот в чем утешение; думаю, что мы здесь погибнем, но пусть погибнут и пруссаки, побольше пруссаков, столько, чтобы покрыть ими всю эту землю!

Он встал и показал на маасскую долину. Его большие близорукие глаза, помешавшие ему служить в армии, засверкали:

- Черт возьми! Будь моя воля, я пошел бы воевать!.. Не знаю, оттого ли, что они сейчас хозяйничают в моих краях, в Эльзасе, где казаки в свое время натворили столько бед, но как подумаю о пруссаках, представлю их себе у нас, в наших домах, - меня охватывает бешеное желание перерезать десяток... Эх, если б меня не освободили от военной службы, если бы я был солдатом!

Он помолчал и прибавил:

- А впрочем - как знать?

В его словах таилась надежда, потребность даже самых отчаявшихся людей верить в еще возможную победу. Морис, уже стыдясь своих слез, слушал его, цеплялся за эту мечту. И правда, ведь накануне пронесся слух, что Базен в Вердене. Судьба была обязана сотворить чудо ради Франции, которую она так долго венчала славой!

Генриетта молча вышла и, вернувшись, нисколько не удивилась, увидев, что брат встал, оделся и готов идти. Она хотела непременно накормить его и Жана. Им пришлось сесть за стол, но куски застревали у них в горле, их тошнило, они еще не пришли в себя после долгого сна. Жан, как всегда предусмотрительный, разрезал хлеб на две части, положил половину в ранец Мориса, а другую - себе. Вечерело. Надо было уходить. Генриетта остановилась у окна и смотрела на прусские войска, на этих черных муравьев, которые все лезли по холму Марфэ и мало-помалу терялись в темнеющей дали. Вдруг невольно она воскликнула:

- Ах! Война, проклятая война!

Морис сейчас же подхватил, смеясь:

- Как, сестренка! Ты хочешь, чтоб мы сражались, а сама бранишь войну?!

Генриетта обернулась и со свойственной ей прямотой ответила:

- Правда, я ее ненавижу, я нахожу ее несправедливой и гнусной... Может быть, просто потому, что я женщина. Эта бойня меня возмущает. Почему не объясниться и не прийти к соглашению?

Жан с присущим ему добродушием одобрительно кивнул головой. Ему, необразованному человеку, казалось, что нет ничего легче, как прийти всем к соглашению, надо лишь все толком обсудить. Но Морис, снова поддавшись модным научным теориям, считал, что война необходима, что война является самой жизнью, законом мироздания. Ведь это жалостливый человек придумал справедливость и мир, а бесстрастная правда - поле вечной битвы!

- Прийти к соглашению? - воскликнул он. - Да, через века. Если все народы сольются в единый народ, тогда, пожалуй, еще можно предположить наступление золотого века; да и то, разве конец войн не станет концом человечества?.. Я сейчас был болваном; да, надо воевать - таков закон!

Он тоже улыбнулся и повторил слова Вейса:

- А впрочем, как знать?

Он снова поверил в живучую мечту, уступая потребности ослеплять себя надеждой со свойственной его чувствительным нервам страстью к болезненным преувеличениям!

- Кстати, - весело спросил он, - где наш двоюродный братец Понтер?

- Он в прусской гвардии, - ответила Генриетта. - А разве она стоит здесь?

Вейс развел руками, за ним оба солдата; никто не мог ответить, ведь даже генералы не знали, какие неприятельские части стоят перед ними.

- Пойдемте, я вас провожу! - сказал Вейс. - Я сейчас узнал, где стоит сто шестой полк.

Он объявил жене, что не вернется домой, а переночует в Базейле. Недавно он купил там домик и теперь заканчивал его устройство, собираясь прожить в нем до наступления холодов. Домик находился рядом с красильней, принадлежавшей Делагершу. Вейс беспокоился о припасах, которые он уже отнес в погреб, о бочонке вина и двух мешках картофеля; он был уверен, что если дом будет пустовать, его разграбят мародеры, а он это предотвратит, проведя ночь в Базеиле. Он говорил, а жена пристально смотрела на него.

- Будь спокойна, - с улыбкой прибавил он, - я хочу только уберечь наше добро. И обещаю тебе; если на деревню нападут, если будет угрожать какая-нибудь опасность, я сейчас же вернусь.

- Ступай, - сказала Генриетта. - Но возвращайся поскорей, а то я за тобой приду.

У дверей Генриетта нежно поцеловала Мориса, протянула руку Жану и на несколько секунд задержала его руку в дружеском пожатии.

- Поручаю вам брата... Он мне рассказал, как вы заботились о нем, и я вас очень полюбила.

Жан так смутился, что только пожал эту маленькую, хрупкую, но крепкую ручку. И опять Генриетта показалась ему такой же, как в первый раз: волосы у нее цвета спелого овса, и вся она такая легкая, так кротко улыбается в своем самоотречении, что от нее в воздухе веет лаской.

Они вышли в темнеющий город. Узкие улицы уже утопали в сумерках, мостовые кишели черной толпой. Почти все лавки закрылись, дома казались мертвыми, а на улицах была давка. Тем не менее Жан, Морис и Вейс без особого труда дошли до площади Ратуши, как вдруг им встретился Делагерш, который, любопытствуя, шнырял по городу. Он сразу окликнул их, казалось, был очень рад видеть Мориса и рассказал, что как раз сейчас проводил капитана Бодуэна до Флуэн, где стоит 106-й полк; Делагерш, по обыкновению, был всем доволен, но еще больше обрадовался, узнав, что Вейс намерен ночевать в Базейле: сам он тоже решил провести ночь в своей красильне, чтобы поглядеть, что произойдет.

- Поедем вместе, Вейс!.. А пока дойдем до префектуры, может быть, увидим там императора!

Едва не удостоившись чести побеседовать на ферме в Бейбеле с Наполеоном

III, - Делагерш постоянно думал о нем и теперь повел к префектуре даже Мориса и Жана. На площади кучками стояли зеваки; они шепотом переговаривались; время от времени стремительно мелькали испуганные офицеры.

Деревья серели в унылых сумерках, слышался глухой шум Мааса, протекавшего справа, у самого фундамента домов. В толпе рассказывали, как император с трудом решился покинуть Кариньян накануне, часов в одиннадцать вечера, наотрез отказался ехать дальше к Мезьеру и пожелал остаться в опасном месте, чтобы поддержать дух утомленных войск. Одни говорили, что императора здесь уже нет - он бежал, оставив вместо себя офицера, переодетого в мундир императора, поразительно на него похожего, - это и обмануло армию. Другие клялись, будто видели, как во двор префектуры въехали повозки, нагруженные императорской казной, - там было сто миллионов золотом, новенькими двадцатифранковыми монетами. На деле это оказалось только имуществом императорской штаб-квартиры: шарабан, обе коляски, двенадцать фургонов, поезд которых вызвал такое возмущение в деревнях Курсель, Шен и Рокур. Все это вырастало в воображении жителей и превращалось в огромный обоз, который преграждал дорогу армии и, наконец, попал сюда, всеми проклинаемый, позорный, скрытый от взоров за кустами сирени в саду префекта.

Делагерш становился на цыпочки, заглядывал в окна первого этажа, а рядом с ним бедная поденщица, жившая по соседству, сгорбленная старуха с узловатыми руками, изуродованными работой, бормотала сквозь зубы:

- Император!.. Я все-таки хотела бы увидеть какого-нибудь императора...

да... только посмотреть...

Вдруг Делагерш схватил Мориса за руку и воскликнул:

- Вот он!.. Там, посмотрите, в левом окне... Да, я не ошибаюсь, я видел его вчера совсем близко, я его хорошо узнаю... Он приподнял занавеску... Да, он! Видите? Бледное лицо! Он прижался лбом к стеклу.

Старуха услышала и так и осталась, разинув рот. И правда, за стеклом показалось, как видение, мертвенное лицо; потухшие глаза, искаженные черты, поседевшие усы - все выражало смертельную тоску. Старуха остолбенела, но сейчас же повернулась к нему спиной и отошла, махнув рукой с величайшим презрениехм.

- И это император? Ну и чучело!

Поблизости стоял зуав, один из тех бежавших солдат, которые не торопились догнать свой полк. Он размахивал своим шаспо, бранился, грозил и сказал товарищу:

- Подожди! Так и чешутся руки влепить ему пулю в лоб!

Делагерш с негодованием остановил его. Но император уже исчез. Река по-прежнему глухо шумела, бесконечно печальная жалоба, казалось, звучала теперь в надвигавшемся сумраке. Вдали гремели другие затерянные возгласы.

Грозный ли приказ "Вперед! Вперед!", раздававшийся из Парижа, толкал от стоянки к стоянке этого человека, который, словно в насмешку, таскал за собой по дорогам поражений свою свиту и теперь докатился до страшной гибели?

Он ее предвидел и искал. Сколько честных людей должно умереть по его вине! И как потрясено было все существо этого больного человека, чувствительного мечтателя, молчаливо и мрачно ожидающего решения судьбы!

Вейс и Делагерш проводили Мориса и Жана до плоскогорья Флуэн.

- Прощайте! - сказал Морис, целуя зятя.

- Нет, нет! Какого черта! Не прощайте, а до свидания! - весело воскликнул фабрикант.

Жан чутьем сейчас же нашел 106-й полк. Палатки стояли рядами на склоне плоскогорья, за кладбищем. Почти стемнело, но можно было еще различить мрачную груду городских крыш, а за ними Балан и Базейль, на лугах, простиравшихся до линий холмов, от Ремильи до Френуа; налево чернел Гаренский лес, направо широкой серебряной лентой блестел Маас. Морис смотрел, как этот огромный горизонт погружается во тьму.

- А-а! Вот и капрал! - воскликнул Шуто. - Что? Была раздача?

Послышались крики. Целый день приходили солдаты, то поодиночке, то небольшими группами в такой неразберихе, что начальники уже не требовали объяснений. Они закрывали на все глаза и были рады принять тех, кто соблаговолил вернуться.

Впрочем, совсем недавно вернулся и капитан Бодуэн, а лейтенант Роша привел только к двум часам растрепанную роту, уменьшившуюся на две трети.

Теперь она собралась приблизительно в полном составе. Некоторые солдаты были пьяны, другие голодны, так как не могли раздобыть ни куска хлеба, а раздача и на этот раз не состоялась. Тем не менее Лубе ухитрился сварить капусту, сорванную на соседнем огороде; но у него не было ни соли, ни сала, и желудки по-прежнему взывали о пище.

- Как же это, господин капрал? Ведь вы ловкач! - насмешливо повторял Шуто. - Нет, я не о себе хлопочу, я здорово позавтракал с Лубе у одной дамочки.

Солдаты с беспокойством смотрели на Жана, его ждал весь взвод, особенно злосчастные Лапуль и Паш; они ничего не раздобыли, рассчитывая на капрала: ведь, по их словам, "он может извлечь муку хоть из камней". Жан, терзаясь угрызениями совести оттого, что покинул своих солдат, сжалился и разделил между ними полхлеба, который оставался у него в ранце.

- Черт подери! Черт подери! - говорил Лапуль, пожирая хлеб, не находя других слов и урча от удовольствия, а Паш бормотал "Отче наш" и молитвы богородице, чтоб быть уверенным, что и на следующий день небо пошлет ему пищу.

Горнист Год звонко протрубил сбор. Но зори не было. Лагерь сразу затих.

И, удостоверясь, что полувзвод в полном составе, сержант Сапен, человек с болезненным лицом и тонким носом, тихо сказал:

- Завтра вечером недосчитаемся многих.

Жан на него посмотрел, и Сапен, глядя в темноту, прибавил спокойно и уверенно:

- И меня завтра убьют.

Было девять часов; ночь предстояла холодная: над Маасом поднялся туман, и звезды скрылись. Морис, лежа рядом с Жаном у плетня, сказал, вздрогнув, что лучше бы лечь в палатке. После отдыха у Вейсов они чувствовали себя еще более разбитыми, их еще больше ломало, и ни тот, ни другой не мог заснуть.

Они завидовали лейтенанту Роша, который, презирая всякий кров, завернулся в одеяло и геройски захрапел на сырой земле. Они еще долго с любопытством смотрели на огонек, горевший в большой палатке, где бодрствовали полковник и несколько офицеров. Весь вечер полковник де Винейль, по-видимому, очень тревожился, не получая приказов, что делать завтра. Он чувствовал, что его полк занял ненадежную позицию, слишком выдался вперед, хотя уже отступил, покинув передовой пост, который занимал утром. Генерал Бурген-Дефейль не появлялся; говорили, что он болен и лежит в гостинице Золотого креста;

полковник вынужден был отправить к нему офицера с уведомлением, что новая позиция представляет опасность, ввиду того что 7-й корпус разбросан и вынужден оборонять слишком растянутую линию фронта, от излучины Мааса до Гаренского леса. На рассвете наверняка завяжется сражение. Оставалось только семь или восемь часов великого покоя и мрака.

Морис очень удивился, заметив, что, как только в палатке полковника потухла свеча, капитан Бодуэн, крадучись, проскользнул мимо него вдоль забора и исчез на дороге в город.

Становилось темней; туман, поднявшийся над Маасом, покрыл все угрюмой пеленой.

- Жан! Ты спишь?

Жан спал. Морис бодрствовал один. Лечь в палатке рядом с Лапулем и другими ему не хотелось. Он с завистью слушал, как их храп вторит храпу Роша. Быть может, великие полководцы спят хорошо накануне сражения просто от усталости. Над огромным лагерем, утопавшим во тьме, поднималось лишь тяжелое сонное дыхание, мощное и ровное. Больше не слышно было ничего. Морис знал, что там, под крепостным валом, должен быть 5-й корпус, что от Гаренского леса до деревни Монсель развернулся 1-й, а по ту сторону города занимает Базейль - 12-й; все спало; медленное биение сердец доносилось от первых до последних палаток, из смутных глубин мрака, на милю с лишним. А дальше таилась иная неизвестность, и оттуда тоже иногда доносились звуки, такие далекие, такие слабые, что их можно было принять просто за звон в ушах;

замирающий скок кавалерии, заглушенный грохот пушек и, главное, тяжелый шаг солдат, кишение черного человеческого муравейника на высотах, нашествие, окружение, которого не могла остановить даже ночь. А там что? Не потухают ли внезапно огни, не раздаются ли отдельные вскрики? Это растет смертная тоска, охватывая последнюю ночь, в испуганном ожидании дня.

Морис ощупью нашел руку Жана и сжал ее. Только тогда он успокоился и заснул. Вдали виднелась лишь колокольня Седана, и на ней часы отбивали время.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

I

Темный домик в Базейле, где ночевал Вейс, внезапно затрясся. Вейс проснулся и вскочил с постели. Он прислушался: гремели пушки. Вейс нащупал спички, зажег свечу и посмотрел на часы: было четыре часа утра, чуть светало. Он быстро надел пенсне, окинул взглядом главную улицу - дорогу на Дузи, которая проходит через Базейль; казалось, ее окутала густая пыль, ничего нельзя было разобрать. Тогда он прошел в другую комнату, - окно ее выходило на луга и Маас, - и понял, что это утренний туман поднимается от реки, обволакивая даль. За этим покровом, на другом берегу, немецкие пушки гремели все сильней. Вдруг им ответила французская батарея так близко и с таким грохотом, что стены домика задрожали.

Дом Вейса стоял почти в центре Базейля, справа, в нескольких шагах от Церковной площади. Слегка отступавший фасад выходил на дорогу; домик был двухэтажный, в три окна, с чердаком, а позади дома простирался довольно большой сад, спускавшийся до самых лугов; оттуда открывалась огромная панорама холмов от Ремильи до Френуа. Накануне Вейс лег спать только в два часа ночи: усердствуя, как полагается новому владельцу, он предварительно запрятал в погреб все припасы и, стараясь по возможности предохранить мебель от пуль, заложил окна тюфяками. В нем закипал гнев при мысли, что этот желанный, с таким трудом приобретенный домик, которым он так мало пользовался, могут разграбить пруссаки.

Между тем с улицы кто-то крикнул:

- Вейс! Слышите?

Это был Делагерш; он ночевал в своей красильне, в большом кирпичном здании, примыкавшем к домику Вейса. Все рабочие бежали через леса в Бельгию;

его дом охраняла только сторожиха, вдова каменщика; ее звали Франсуаза Киттар. Она растерялась, трепетала и сама бежала бы вместе с другими, но ее десятилетний мальчуган Огюст заболел тифом, и его нельзя было трогать с места.

- Ну, - повторил Делагерш, - слышите? Начинается!.. Было бы благоразумней вернуться сейчас же в Седан.

Вейс твердо обещал жене уйти из Базейля при малейшей опасности и был тогда уверен, что сдержит обещание. Но ведь завязался только артиллерийский бой, стреляли на дальнем расстоянии, скорей наудачу, в утреннем тумане.

- Подождем, чего там! - ответил он. - Спешить некуда.

А Делагерша обуяло непреодолимое любопытство, и он расхрабрился. Всю ночь он не смыкал глаз, интересуясь приготовлениями к обороне. Командующий

12-м корпусом генерал Лебрен был предупрежден, что его атакуют на заре, и, получив приказание воспрепятствовать во что бы то ни стало взятию Базейля неприятелем, он за ночь укрепился. Дорогу и улицу уже преграждали баррикады;

во всех домах расположились маленькие гарнизоны по нескольку человек; каждый переулок, каждый сад был превращен в крепость. И с трех часов, в густом мраке ночи, бесшумно разбуженные войска уже стояли на боевых постах; все шаспо были только что смазаны, подсумки набиты девяноста патронами, как полагалось по уставу. Первый залп неприятельских пушек никого не удивил;

французские батареи, установленные позади, между Балаком и Базейлем, немедленно ответили, но только чтобы заявить о своем присутствии: они стреляли наугад, в туман.

- Знаете, - сказал Делагерш, - красильню будут здорово оборонять... У меня целый взвод. Приходите посмотреть!

И правда, туда поставили сорок с лишним солдат морской пехоты; ими командовал лейтенант, высокий белокурый юноша, решительный и упрямый.

Солдаты уже заняли здание: одни проделали бойницы в ставнях на втором этаже с улицы, другие пробили амбразуры в низкой стене, которая отделяла двор от лугов, расстилавшихся за домом.

В этом дворе Делагерш и Вейс встретили лейтенанта, который старался что-то разглядеть в предутренней дымке.

- Проклятый туман! - пробормотал он. - Нельзя же сражаться вслепую.

И, помолчав, он вдруг, без всякой последовательности, спросил:

- Какой у нас сегодня день?

- Четверг, - ответил Вейс.

- Правда, четверг... Черт побери! Живешь и ничего не знаешь, как будто весь мир перестал существовать!

Вдруг среди неумолкаемого грома пушек, в пятистах или шестистах метрах, у самого края лугов, раздался треск оживленной перестрелки. Открылось неожиданное зрелище: солнце поднялось, белая дымка над Маасом разлетелась, в клочьях тонкой кисеи показалось голубое небо, незапятнанная лазурь.

Наступило чудесное утро восхитительного летнего дня.

- А-а! - воскликнул Делагерш. - Они переходят железнодорожный мост.

Видите, они стараются пробраться вдоль полотна... Как нелепо, что наши не взорвали мост!

Лейтенант гневно махнул рукой: минные камеры, по его словам, были заряжены, но накануне, после четырехчасового боя за этот мост, наши позабыли его поджечь.

- Нам везет! - коротко сказал он.

Вейс смотрел, стараясь понять, в чем дело. Французы занимали в Базейле сильную позицию. Поселок, расположенный по обе стороны дороги на Дузи, возвышался над равниной; к нему вела одна дорога, она поворачивала влево, проходила мимо замка, а другая, справа, вела к железнодорожному мосту и разветвлялась у Церковной площади. Итак, немцы должны были пройти луга, вспаханные земли, обширные открытые пространства вдоль Мааса и железной, дороги. Обычная осторожность неприятеля была хорошо известна, казалось маловероятным, что он произведет настоящую атаку с этой стороны. Между тем немцы шли и шли сплошными колоннами по мосту, хотя их ряды редели под обстрелом, французских митральез, установленных у въезда в Базейль; те, кто уже перешел мост, сейчас же бежали поодиночке вперед, к ивам; колонны строились вновь и подвигались дальше. Отсюда и слышалась возрастающая перестрелка.

- Э-э! Да это баварцы! - заметил Вейс. - Я отлично вижу их каски с султанами, Он решил, что другие колонны, наполовину скрытые за железнодорожной линией, идут направо, стараясь достичь далеких деревьев и броситься на Базейль обходным движением, Если им удастся укрыться таким образом в парке Монтивилье, они смогут взять Базейль. Вейс это почувствовал мгновенно и смутно. Но лобовая атака усилилась, и это чувство исчезло.

Вдруг Вейс повернулся к высотам Флуэна, видневшимся на севере, над Седаном. Там батарея открыла огонь, дымки поднимались к ясному небу, залпы доносились совсем отчетливо. Было часов пять.

- Ну, - пробормотал Вейс, - теперь начнется музыка!

Лейтенант морской пехоты, тоже смотревший в ту сторону, уверенно сказал:

- Да, Базейль - важный пункт. Здесь решится исход сражения.

- Вы думаете? - воскликнул Вейс.

- Вне всякого сомнения. Так, видимо, считает маршал: он прибыл сюда этой ночью и приказал нам умереть всем до одного, но не сдавать эту деревню.

Вейс покачал головой, оглядел горизонт и нерешительно, словно беседуя сам с собой, возразил:

- Так нет же, нет! Это не так... Я опасаюсь другого, да, боюсь утверждать, но...

Он замолчал и только широко раздвинул руки, как тиски, и, повернувшись к северу, соединил их - словно челюсти тисков внезапно сомкнулись.

Вейс опасался этого уже накануне, зная местность и отдавая себе отчет в передвижении обеих армий. И теперь, когда под сияющим небом простерлась огромная равнина, он смотрел на левый берег, на холм, которые весь день и всю ночь кишели черными немецкими войсками. Одна батарея стреляла с высот Ремильи. Другая, уже посылавшая сюда снаряды, заняла позиции на берегу реки, в Пон-Можи. Вейс приложил одно стекло пенсне к другому и закрыл один глаз, чтобы лучше разглядеть лесистые склоны, но он видел только бледные дымки орудий, ежеминутно поднимавшиеся над холмами. Где же сосредоточился теперь поток людей, который катился туда? Над Нуайе и Френуа, на вершине Марфэ, у соснового леса, он наконец разглядел несколько мундиров и коней - наверно, какой-нибудь штаб. Дальше находилась излучина Мааса; она преграждала дорогу на запад, и с этой стороны не было другого пути к отступлению на Мезьер, кроме узкой дороги, которая вела вдоль ущелья Сент-Альбер, между рекой и Арденским лесом. Накануне Вейс позволил себе сообщить об этом единственном пути генералу, случайно встреченному им в долине Живонны; как впоследствии оказалось, это был командующий 1-м корпусом, генерал Дюкро. Если французская армия немедленно не отступит по этой дороге, если она будет ждать, пока пруссаки, переправившись через Маас в Доншери, отрежут ей путь, она безусловно будет обречена на бездействие и прижата к границе. Уже вечером было поздно отступать; говорили, что уланы заняли мост, еще один мост, который французы не взорвали, на этот раз забыв принести порох. Вейс с отчаянием подумал, что черные муравьи, наверно, ползут по равнине Доншери к ущелью Сент-Альбер, а их авангард уже достиг Сен-Манжа и Флуэна, куда накануне он проводил Жана и Мориса. Под ослепительным солнцем колокольня Флуэна казалась издали тонкой белой иглой.

С востока сжималась другая половина тисков. Если на севере, от плоскогорья Илли до плоскогорья Флуэн, Вейс видел боевые позиции 7-го корпуса, плохо поддерживаемого 5-м, оставленным в резерве у крепостных валов, то он никак не мог узнать, что происходит на востоке, вдоль долины Живонны, там, где между Гаренским лесом и деревней Деньи выстроился 1-й корпус. Пушки гремели и с этой стороны; бой, должно быть, начался в лесу Шевалье, перед деревней. Вейс тревожился потому, что уже накануне крестьяне сообщили о вторжении пруссаков во Франшеваль; итак, передвижение, происходившее на западе, через Доншери, совершалось и на востоке, через Франшеваль, и если двойной маневр окружения не будет остановлен, обе половины тисков сомкнутся на севере, на Крестовой горе Илли. Вейс ничего не понимал в военном деле, он только обладал здравым смыслом и содрогался при виде этого огромного треугольника, одной стороной которого являлся Маас, а две другие были представлены на севере 7-м корпусом, на востоке - 1-м, в то время как 12-й занимал крайний угол на юге, в Базейле; все три корпуса стояли друг к другу спиной, ожидая, неизвестно зачем и как, неприятеля, который подходил со всех сторон. В середине, словно на дне подземной тюрьмы, лежал Седан, вооруженный негодными пушками, лишенный боеприпасов и продовольствия.

- Поймите, - сказал Вейс, опять раздвигая и сдвигая руки, - это произойдет вот так, если ваши генералы не примут мер... В Базейле немцы производят только диверсию...

Но Вейс объяснял путано, плохо; лейтенант, не знавший местности, не мог его понять и пожимал плечами от нетерпения, презирая этого штатского в пальто и пенсне, который воображал, будто знает больше маршала. Когда Вейс повторил, что атакой на Базейль неприятель, может быть, хочет только отвлечь внимание французов и скрыть свои подлинные намерения, лейтенант наконец раздраженно крикнул:

- Оставьте нас в покое!.. Мы сбросим ваших баварцев в Маас, и они увидят, как заниматься диверсиями!

Между тем неприятельские стрелки, казалось, уже приблизились; пули с глухим треском ударялись в кирпичные стены красильни; укрывшись за низкой оградой двора, французские солдаты теперь отстреливались. Каждую секунду раздавался сухой, отчетливый выстрел шаспо.

- Сбросить их в Маас? - пробормотал Вейс. - Да, конечно, и пройти по их брюху на дорогу в Кариньян, это было бы здорово!

Обращаясь к Делагершу, который спрятался за насос, Вейс сказал:

- Все равно, по-настоящему нужно было отходить вчера вечером к Мезьеру;

на их месте я бы предпочел быть там... Ну что ж, раз отступать уже поздно, надо сражаться.

- Вы идете домой? - спросил Делагерш, который при всем своем любопытстве побледнел от страха. - Если мы задержимся, нам тогда не вернуться в Седан.

- Да, одну минутку! Я пойду с вами.

Невзирая на опасность, он вытягивался во весь рост, вглядываясь в даль, упорно стараясь разобраться в положении дел. Справа город предохраняли от атаки затопленные по приказу коменданта луга - большое озеро, простиравшееся от Торси до Балана, неподвижная гладь, нежно голубевшая на утреннем солнце.

Но у въезда в Базейль воды уже не было, и баварцы продвинулись по лугу, пользуясь каждой канавкой, укрываясь за каждым деревом. Они, пожалуй, были метрах в пятистах; Вейса поражало, как медленно и терпеливо они подвигаются, стараясь как можно меньше подвергаться опасности. К тому же их поддерживала мощная артиллерия, в свежем и чистом воздухе непрерывно свистели снаряды.

Вейс поднял голову и увидел, что Базейль обстреливает не только батарея из ПонМожи, - огонь открыли еще две батареи, установленные на холме Лири; они били по деревне, осыпая снарядами даже голые пространства в Монсели, где стояли резервы 12-го корпуса, даже лесистые склоны Деньи, которые занимала одна дивизия 1-го корпуса. Все высоты на левом берегу уже вспыхивали огнями.

Пушки, казалось, вырастали из-под земли и составляли беспрерывно удлинявшуюся цепь; одна батарея стреляла из Нуайе по Балану, другая из Ваделинкура по Седану, третья из Френуа, с холма Марфэ, - это была грозная батарея, ее снаряды перелетали через город и разрывались в рядах солдат 7-го корпуса на плоскогорье Флуэн.

Эмиль Золя - Разгром. 3 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Разгром. 4 часть.
Вейс любил эти холмы, всегда считал, что гряда бугров, замыкающих вдал...

Разгром. 5 часть.
увидел поля, деревья, дома и вдруг заметил над большой батареей на Фре...