СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Разгром. 2 часть.»

"Разгром. 2 часть."

- Все-таки гиблый край! - время от времени повторял Шуто, бросая презрительный взгляд на мрачные равнины убогой Шампани.

Широкие меловые пространства тянулись, изменяясь до бесконечности. Ни фермы, ни одной живой души, только стая ворон, мелькающих черными пятнами в серых далях. Налево, далеко-далеко, гибкие извивы холмов на краю неба увенчивались темно-зелеными сосновыми лесами; справа, по беспрерывной аллее деревьев, можно было угадать течение реки Вель. А за холмами, в миле оттуда, поднимался огромный столб дыма, и густые клубы совсем заволакивали горизонт страшной огненной тучей.

- Что там горит? - спрашивали отовсюду. Из конца в конец колонну облетел ответ: это горит уже два дня Шалонский лагерь, подожженный по приказу императора, чтобы не достались пруссакам собранные там богатства.

Кавалерии арьергарда, по слухам, было поручено поджечь большой барак, прозванный "желтым складом", полный палаток, колышков, циновок, и новый склад - огромный запертый сарай, где громоздились котелки, башмаки, одеяла -

все, чем можно было снабдить еще сто тысяч человек. Стога сена тоже были подожжены и пылали, как огромные факелы. И при этом зрелище, под этими свинцовыми вихрями, которые вырывались из-за далеких холмов, облекая небо в безнадежный траур, армия, шагавшая по широкой печальной равнине, погрузилась в тяжелое молчание. На залитой солнцем дороге слышался только топот ног;

солдаты невольно оборачивались и смотрели на разрастающийся дым, а зловещая туча следовала за колонной еще целый час.

Настроение поднялось на большой стоянке среди сжатого поля; сели на ранцы, чтобы закусить. Макали в суп большие квадратные сухари, а маленькие, круглые, хрустящие, легкие были настоящим лакомством; однако у них был один недостаток: они вызывали нестерпимую жажду. По просьбе товарищей Паш запел духовную песню, и весь взвод хором подхватил ее. Жан добродушно улыбался и не мешал; Морис почувствовал себя уверенней, видя, как все бодры, какой везде порядок и веселье в первый день похода. Остальную часть пути прошли тем же молодецким шагом. Но последние восемь километров двигались с трудом.

Обогнули справа деревню Прон, сошли с большой дороги, чтобы пересечь напрямик дикие места, песчаные пустоши, покрытые сосновыми лесками; и вся дивизия с бесконечным обозом пробиралась сквозь леса, в песках, где ноги увязали по щиколотку. Пустыня стала еще шире, встретилось только жалкое стадо баранов под охраной большого черного пса.

Наконец к четырем часам 106-й полк остановился в деревне Донтриен, на берегу реки Сюипп. Эта маленькая речонка протекает между деревьев. Посреди кладбища, целиком покрытого тенью огромного каштана, - старая церковь. На отлогом левом берегу, на лужке, полк разбил палатки. Офицеры говорили, что четыре армейских корпуса в этот вечер расположатся бивуаком на линии Сюипп, которая проходит от Оберива до Гетреживиля через Донтриен, Бетинвиль и Пон-Фаверже, по фронту протяжением приблизительно в пять миль.

Горнист Год сейчас же подал сигнал к раздаче довольствия, и Жану пришлось побегать: он был отличным, расторопным добытчиком. Капрал взял с собой Лапуля; через полчаса они вернулись с кровоточащим бычьим боком и вязанкой хвороста. Под дубом уже убили и разрезали на части трех быков из полкового стада. Лапулю поручили пойти за хлебом, который с двенадцати часов дня пекли в самом Донтриене, в деревенских избах. И в этот первый день всего было вдоволь, кроме вина и табаку; впрочем, их и не должны были раздавать.

Вернувшись, Жан увидел, что Шуто с помощью Паша ставит палатку. Он с минуту глядел на них взглядом старого, опытного солдата, который видит, что такая работа не стоит ломаного гроша.

- Хорошо еще, что сегодня ночью будет тихая погода, - сказал он наконец, - а то, если бы поднялся ветер, нас снесло бы в реку... Надо вас поучить.

Он хотел послать Мориса с бидоном за водой. Но Морис сидел на траве и разувался, чтобы осмотреть правую ногу.

- Что с вами?

- Да вот подшитый кусок кожи в башмаке натер мне пятку... Мои старые башмаки износились, и я имел глупость купить в Реймсе эти; они пришлись мне как раз по ноге. Лучше бы я взял номером большей Жан стал на колени, поднял ногу Мориса и начал, покачивая головой, осторожно поворачивать, как ногу ребенка.

- Знаете, это не шутка... Осторожней! Солдат без ног никуда не годится, его бросают на дороге. В Италии наш капитан всегда говорил, что в сражениях побеждают ноги.

Он послал за водой Паша, река протекала в пятидесяти метрах. А Лубе разжег огонь на дне ямки, которую он выкопал в земле, и сейчас же поставил на него котел с водой, куда он положил искусно перевязанный кусок мяса. И любо было глядеть, как закипает суп. Все солдаты взвода, свободные от работы, растянулись на траве, вокруг огня, словно единая семья, полная нежной заботы об этом мясе; а Лубе торжественно помешивал суп. Как дети и дикари, они жили только одним желанием - поесть и поспать на этом пути в неизвестность, когда нельзя было и думать о завтрашнем дне.

Морис нашел в своем ранце газету, купленную в Реймсе. Шуто спросил:

- Есть известия о пруссаках? Прочтите нам!

Солдаты подружились и все больше уважали Жана. Морис любезно прочел интересные известия; Паш, портной взвода, починил ему шинель, Лапуль почистил его винтовку. Сначала сообщалось о крупной победе Базена, обратившего в бегство целый прусский корпус в каменоломнях под Жомоном; эта выдумка была приправлена драматическими происшествиями: среди утесов смешались люди и кони, враги уничтожены, изрублены настолько, что не осталось даже целых трупов для погребения. Потом приводились обильные подробности о жалком состоянии прусских войск, вторгшихся во Францию: солдаты скверно питаются, плохо вооружены, испытывают лишения, поражены страшными болезнями, мрут на дорогах, как мухи. В другой статье сообщалось, что у прусского короля понос, что Бисмарк сломал себе ногу, выпрыгнув из окна харчевни, где его чуть не захватили зуавы. Здорово! Лапуль хохотал до упаду, а Шуто и другие, ни минуты не сомневаясь в точности сообщений, чувствовали себя молодцами при мысли, что скоро они изловят пруссаков, как воробьев в поле после града. Солдаты больше всего корчились от смеха, вспоминая, как упал Бисмарк. Да уж, храбрецы эти зуавы и тюркосы!

Передавались всяческие басни: Пруссия дрожит и злится, заявляя, что недостойно цивилизованной стране обороняться при помощи дикарей. И хотя французские войска уже были разбиты под Фрешвиллером, казалось, они еще нетронуты и непобедимы.

На маленькой колокольне в Донтриене пробило шесть часов, и Лубе крикнул:

- Кушать готово!

Солдаты благоговейно сели в кружок. В последнюю минуту Лубе нашел у крестьянина по соседству овощи. Настоящее угощение: суп, пахнущий морковью и пореем, нечто приятное для желудка, мягкое, как бархат. Ложки бойко застучали по маленьким котелкам. Потом Жан, раздававший пайки, нарезал мясо со строжайшей точностью; у солдат заблестели глаза, и если бы один кусок оказался больше другого, поднялся бы ропот. Вылакали весь суп. Наелись до отвала!

Шуто кончил, лег на спину и объявил:

- Эх, черт возьми! Это все-таки лучше, чем получать пинки в зад.

Морис тоже чувствовал себя сытым, счастливым и больше не думал о своей ноге: боль успокаивалась. Он уже примирился с этой грубой компанией, уподобился ей, удовлетворяя те же физические потребности. Ночью он тоже спал глубоким сном, как и пятеро его товарищей по палатке; они лежали вповалку и были рады, что им тепло, хотя выпала обильная роса. Надо сказать, что, по наущению Лубе, Лапуль притащил с соседнего стога большие охапки соломы, и все шесть молодцов храпели, зарывшись в нее, как в перину. В светлую ночь от Оберива до Гетреживиля, вдоль пленительных берегов реки Сюипп, медленно протекавшей между ивами, костры ста тысяч спящих солдат озаряли равнину на пять миль, словно россыпь ввезд.

На рассвете сварили кофе; зерна истолкли в котелке прикладом винтовки и бросили их в кипяток, потом, капнув холодной воды, дали гуще осесть. В то утро восход солнца среди больших пурпурно-золотых облаков был поистине великолепен; но даже Морис не смотрел больше на эти дали и небо, и только Жан, как рассудительный крестьянин, с беспокойством поглядывал на алую зарю, предвещавшую дождь. Поэтому перед отправлением, когда роздали выпеченный накануне хлеб и взвод получил три длинные буханки, Жан выбранил Лубе и Паша за то, что они привязали хлебы к своим ранцам. Но солдаты уже сложили палатки, надели ранцы и Жана не слушали. На всех деревенских колокольнях пробило шесть часов; армия тронулась в путь и бодро зашагала дальше, с надеждой взирая на занявшийся день.

Чтобы выйти на шоссе, которое ведет от Реймса в Вузье, 106-й полк почти сразу двинулся по проселкам и шел полями больше часа. Внизу, к северу, среди деревьев, виднелся Бетинвиль, где, по слухам, остановился на ночь император.

И когда полк вышел на дорогу в Вузье, опять открылись те же равнины, что и накануне, широко развернулись убогие поля Шампани, такие безнадежно однообразные. Слева показалась мелкая речонка Арна, справа простирались голые равнины без конца и без края, сливаясь своими плоскими очертаниями с горизонтом. Полк прошел деревню Сен-Клеман, где по обеим сторонам дороги извивается единственная улица, и Сен-Пьер - городок, населенный богачами, которые забаррикадировали двери и окна. К десяти часам солдаты пришли на стоянку близ деревни Сент-Этьен, где им посчастливилось найти табаку. 7-й корпус разделился на несколько колонн; 106-й полк шел один; за ним следовал только стрелковый батальон и резервная артиллерия. Морис тщетно оборачивался на поворотах дорог, чтоб увидеть огромный обоз, который заинтересовал его накануне: стада исчезли, только пушки, казавшиеся крупней на гладких равнинах, неслись, как мрачная длинноногая саранча.

Но за Сент-Этьеном дорога стала отвратительной; она медленно поднималась волнообразными очертаниями среди широких бесплодных равнин, на которых росли только вечные сосновые леса с черными иглами, печально выделявшиеся на белой земле. Еще никогда солдаты не проходили по таким унылым местам. Плохо вымощенная, размытая недавними дождями дорога была настоящим руслом жидкой грязи, размокшей серой глины, которая прилипала к подошвам, словно смола. Люди страшно устали и больше не могли двигаться вперед. В довершение всего внезапно разразился отчаянный ливень. Артиллерия завязла и чуть не осталась на дороге.

Шуто, который нес мешок риса для всего взвода, задыхаясь под тяжестью груза, в бешенстве бросил его, думая, что никто не видит. Но Лубе заметил.

- Нехорошо! Это что такое? Так не полагается: ведь потом у товарищей будет пусто в брюхе.

- Плевать! - ответил Шуто. - Раз теперь у нас провианта вдоволь, на стоянке нам дадут другого рису.

Лубе, нагруженный салом, согласился с этим доводом и тоже сбросил свою ношу.

У Мориса все больше болела нога; наверно, снова началось воспаление. Он хромал так мучительно, что Жан заботливо спросил:

- Ну как? Дело не клеится? Опять схватило?

Когда солдаты остановились, чтобы передохнуть, Жан дал Морису добрый совет:

- Разуйтесь и идите босиком! От свежей грязи вам станет легче.

И правда, босиком Морис без особого труда пошел дальше; его охватило глубокое чувство благодарности. Взводу прямо повезло - иметь такого капрала: он уже побывал на войне, знал свое дело во всех тонкостях; конечно, он неотесанный крестьянин, но все-таки славный парень.

Пройдя дорогу от Шалона до Вузье и спустившись по крутому склону в Семидскую долину, солдаты поздно вечером пришли на бивуаки в Контрев. Тут местность была уже другая - Арденны. С возвышающихся над деревней голых холмов, выбранных для стоянки 7-го корпуса, издали виднелась долина Эны, утопавшая в бледном дыму ливня.

В шесть часов горнист Год еще не подавал сигнала к раздаче довольствия.

Тогда Жан, желая чем-нибудь заняться и к тому же заметив, что поднимается ветер, решил сам поставить палатку. Он показал солдатам, как надо выбирать слегка отлогое место, как вбивать отвесно колышки, рыть вокруг палатки канаву, чтобы стекала вода. У Мориса все еще болела нога, и его освободили от всякой работы; он только смотрел, удивляясь ловкости и уму этого неуклюжего толстяка. Он чувствовал себя разбитым от усталости, но его поддерживала надежда, воскресшая во всех сердцах. От Реймса они здорово шли: шестьдесят километров в два приема! Если и дальше пойдут тем же шагом и все прямо, они без сомнения опрокинут вторую прусскую армию и соединятся с армией Базена, прежде чем третья армия под начальством прусского кронпринца, которая, по слухам, находится в Витри-ле-Франсе, успеет подойти к Вердену.

- Как? Подыхать с голоду, что ли? - спросил Шуто, видя, что еще ничего не раздают.

Жан предусмотрительно приказал Лубе развести огонь и поставить котелок с водой. Хворосту не было, и Жану пришлось закрыть глаза на то, что Лубе попросту сорвал на дрова плетень соседнего сада. Но когда Жан сказал, что надо сварить рис на сале, Лубе был вынужден сознаться, что рис и сало остались в грязи на дороге за Сент-Этьеном. Шуто нагло врал, клялся, что мешок, наверно, отвязался от ранца, а он и не заметил.

- Эх вы, свиньи! - в бешенстве заорал Жан. - Бросить пищу, когда у наших бедных парней пусто в брюхе!

Такая же история произошла с тремя хлебами, привязанными к ранцам: Жана не послушали, и ливень намочил их так, что они размокли, превратились в кашу, и теперь их нельзя было взять в рот!

- Хороши мы теперь, нечего сказать! - повторил Жан. - У нас было все, а теперь нет ни крохи... Свиньи вы, настоящие свиньи!

Тут как раз подали сигнал, что сержант несет распоряжение; подошел сержант Сапен и уныло объявил солдатам, что никакой раздачи не будет, придется довольствоваться походными запасами. По его словам, обоз застрял в дороге из-за дурной погоды, а скот, наверно, не туда загнали вследствие противоречивых приказов. Позже узнали, что 5-й и 13-й корпуса направились в тот день опять к Ретелю, где должен был расположиться главный штаб, и туда прибывают из деревень все припасы вместе с жителями, жаждущими увидеть императора; поэтому перед приходом 7-го корпуса весь край был уже опустошен: ни мяса, ни хлеба, ни самих жителей. В довершение всех бед, по недоразумению, провиант из интендантства отправлен в Шен-Попюле. В течение всего похода несчастные интенданты то и дело впадали в отчаяние: солдаты их проклинали, а между тем вся их вина часто состояла только в том, что они в назначенное время являлись в назначенное место, а поиска туда не приходили.

- Свиньи поганые! - вне себя повторил Жан. - Так вам и надо! Вы не стоите того, чтоб я добывал для вас еду, но все-таки моя обязанность - не дать вам подохнуть в дороге с голоду.

Он отправился на поиски, как должен поступать каждый хороший капрал, и взял с собой Паша, которого любил за кротость, хотя считал, что тот помешался на попах.

Но Лубе уже заметил в двухстах - трехстах шагах маленькую ферму, один из последних домишек в Контреве; там, казалось ему, шла бойкая торговля. Он подозвал Шуто и Лапуля и предложил:

- Махнем-ка туда! Наверно, там есть всякая всячина.

Мориса оставили следить за котелком с кипящей водой и велели поддерживать огонь. Он сел на одеяло и разулся, чтобы ранка на ноге подсохла. Он с любопытством разглядывал лагерь; не ожидая больше раздачи, солдаты всех взводов разбежались кто куда. Морису стало ясно, что некоторым солдатам нечего есть, а другим всегда живется сытно. Это зависит от предусмотрительности и ловкости капрала и самих солдат. В неимоверной толчее, запутавшись среди палаток и пирамид ружей, некоторые солдаты не могли даже развести костер; другие примирились с голодом и улеглись спать;

третьи, наоборот, жадно ели неизвестно что, но что-то вкусное. Мориса поразило еще другое зрелище: на холме в образцовом порядке расположилась резервная артиллерия; на закате, между двух туч, показалось солнце и озарило пушки, с которых артиллеристы уже смыли дорожную грязь.

Между тем на ферме, облюбованной Лубе и его товарищами, удобно расположился командир бригады генерал Бурген-Дефейль. Он нашел здесь сносную кровать, сел за стол, принялся за яичницу и жареного цыпленка и поэтому был отлично настроен; по мелкому служебному делу к нему зашел полковник де Винейль, и генерал предложил ему пообедать. Итак, они ели, а подавал им белокурый верзила, который только три дня тому назад поступил на службу к фермеру и объяснил, что он эльзасец, беженец, попавший сюда после разгрома под Фрешвиллером. Генерал говорил свободно в присутствии этого человека, толковал о передвижении армий, расспрашивал его о дороге и расстояниях, забывая, что собеседник не уроженец Арденн. В этих вопросах обнаруживалось такое невежество, что полковник, наконец, встревожился. Когда-то он жил в Мезьере. Он дал несколько точных указаний, и у генерала вырвался крик:

- Да это идиотство! Как прикажете воевать, когда не знаешь местности?

Полковник безнадежно махнул рукой. Он знал, что при объявлении войны всем офицерам роздали карты Германии, но ни у кого из них не было карт Франции. Все, что он видел и слышал за последний месяц, приводило его в отчаяние. Он отличался только храбростью, был известен как несколько слабовольный и ограниченный начальник, и в полку его больше любили, чем боялись.

- Нельзя даже поесть спокойно! - вдруг воскликнул генерал. - Чего они там орут? Эльзасец, узнайте, в чем дело.

Явился фермер; он потрясал кулаками, рыдал и проклинал всех на свете.

Его грабят, стрелки и зуавы разоряют его дом. Сначала он имел неосторожность начать торговлю: ведь у него одного в целой деревне были яйца, картошка, кролики. Он их продавал, не очень обворовывая покупателей, клал деньги в карман, отпускал товар; но солдаты все прибывали, они окружили его, оглушили криками и в конце концов затолкали и забрали все бесплатно. За время похода многие крестьяне прятали запасы, отказывали даже в стакане воды из страха перед неотразимым нашествием солдат, которые захватывали дома и выгоняли хозяев на улицу.

- Э, голубчик, оставьте меня в покое! - недовольно ответил генерал. -

Таких негодяев надо было бы расстреливать по десятку в день. А разве это мыслимо?

Он приказал запереть дверь, чтобы не пришлось принять крутые меры, а полковник объяснил крестьянину, что в этот день не было раздачи довольствия и солдаты проголодались.

Лубе заметил картофельное поле и вместе с Лапулем бросился туда; они принялись шарить обеими руками, выкапывали картофель и набивали себе карманы. Шуто глядел на что-то поверх низкой ограды и вдруг призывно засвистел; товарищи прибежали и радостно вскрикнули: по тесному дворику прогуливалось стадо великолепных гусей! Солдаты посовещались и убедили Лапуля перелезть через ограду. Произошла настоящая стычка: гусь, которого он поймал, чуть не оттяпал ему нос крепким, как ножницы, клювом. Тогда Лапуль схватил его за шею и хотел задушить, но гусь бил сильными лапами по рукам и животу. Лапулю пришлось разбить ему кулаком голову, а гусь все еще трепыхался. Лапуль бежал, преследуемый всем стадом; гуси щипали его за ноги.

Все три товарища вернулись, спрятав гуся в мешок с картошкой, и встретили Жана и Паша, которые возвращались тоже довольные, нагруженные сыром и четырьмя свежими хлебами, купленными у какой-то доброй старушки.

- Вода кипит, сварим кофе, - объявил капрал. - У нас есть сыр и хлеб, настоящий праздник!

Вдруг на земле у своих ног он заметил гуся и не мог удержаться от смеха. С видом знатока он ощупал птицу и пришел в восхищение:

- Эх, черт подери! Хороша животина! Весит фунтов двадцать!

- Эту птицу мы встретили, - пошучивая, объяснил Лубе, - и она пожелала с нами познакомиться.

Жан поднял руку в знак того, что не требует дальнейших объяснений. Надо ведь жить. Да и зачем - ей-богу! - отказывать в таком угощении бедным парням, забывшим вкус птицы? Лубе уже разводил огонь. Паш и Лапуль быстро ощипывали гуся. Шуто побежал к артиллеристам за бечевкой, вернулся и повесил гуся между двумя штыками над огнем; Морису поручили время от времени переворачивать птицу щелчками. Вниз, в котелок, стекал жир. Никогда еще гусь на бечевке не поджаривался так хорошо! Привлеченный приятным запахом, сюда сбежался весь полк. Ну и угощение! Жареный гусь, вареная картошка, хлеб, сыр! Наконец Жан разрезал гуся, и солдаты принялись уплетать за обе щеки. О порциях никто уже не думал: каждый ел, сколько влезет. Один кусок даже отнесли артиллеристам, которые дали бечевку.

Офицеры в тот день голодали. По ошибке возницы фургон маркитанта, наверно, заблудился, следуя за большим обозом. Если солдаты страдали в те дни, когда не получали довольствия, они в конце концов находили хоть какую-нибудь пищу, выручали друг друга и в каждом взводе ели вскладчину; а одинокие офицеры, предоставленные самим себе, чуть не подыхали с голоду и не могли ничего поделать каждый раз, когда не приезжал маркитант.

Шуто услышал, как капитан Бодуэн возмущается исчезновением продовольственного фургона, и захихикал, уткнувшись в кусок гуся, когда капитан, гордо выпрямившись, прошел мимо. Подмигнув товарищам, Шуто сказал:

- Поглядите-ка! У него дергается кончик носа... Он дал бы сто су за гузку!..

Все стали смеяться над голодным капитаном; он не сумел заслужить любовь солдат - слишком был молод и слишком суров; его прозвали "хлопушкой". Минуту казалось, что он хочет объявить взводу выговор за учиненный скандал, за гуся. Но из опасения обнаружить свой голод он удалился, подняв голову, как будто ничего не заметил.

Лейтенанта Роша тоже донимал нестерпимый голод; добродушно посмеиваясь, он вертелся вокруг счастливого взвода. Солдаты его обожали уже за то, что он терпеть не мог капитана, "этого шалопая из Сен-Сирской школы", и еще за то, что он, как и все они, когда-то тянул солдатскую лямку. Конечно, с ним не всегда было легко поладить: он был так груб, что иной раз хотелось надавать ему оплеух.

Жан украдкой взглянул на товарищей, молча спрашивая согласия, встал, отвел лейтенанта за палатку и сказал:

- Господин лейтенант, может быть, желаете?

И вручил ему краюху хлеба с гусиной ножкой и несколько крупных картофелин в котелке.

В ту ночь взвод не нуждался в колыбельных песнях. Все шестеро переваривали гуся и храпели вовсю. Они должны были быть благодарны капралу за то, что он так прочно поставил палатку: они даже ничего не почувствовали, когда в два часа поднялся бешеный ветер и полил дождь; многие палатки снесло; люди внезапно проснулись и вскочили, вымокшие до нитки, и заметались в полном мраке, а палатка взвода, которым командовал Жан, устояла; солдаты были хорошо укрыты от дождя, на них не упало ни капли воды: она стекала по канавкам.

Морис проснулся на рассвете и, так как выступать надо было только в восемь часов, решил подняться на холм, туда, где расположилась резервная артиллерия, повидать своего двоюродного брата Оноре. За ночь он отдохнул, и боль в ноге утихла.

Он опять пришел в восхищение от прекрасно оборудованного артиллерийского парка: шесть орудий батареи были установлены в ряд, за ними зарядные ящики, обозные повозки, повозки для фуража, кузницы. Дальше стояли привязанные кони; они ржали, раздув ноздри, задирая морды к восходящему солнцу. Морис быстро нашел палатку Оноре благодаря образцовому порядку, по которому всем солдатам, состоящим при одном и том же орудии, полагается определенный род палаток, так что по виду лагеря можно узнать число пушек.

Когда Морис пришел, артиллеристы уже встали и пили кофе; ездовой Адольф и его товарищ, наводчик Луи, ссорились. Уже три года назад их соединили, по обычаю, как ездового и канонира, и они жили дружно, но только не во время еды. Луи был образованней Адольфа и очень умен; он мирился с той зависимостью, в которой конный держит пешего, - разбивал палатку, ходил за водой, варил суп, тогда как Адольф ухаживал за лошадьми и держал себя с видом неоспоримого превосходства. Но Луи, черный и худой, отличался чрезмерным аппетитом и сердился, когда Адольф, крупный парень со светлыми усами, хотел получить львиную долю. В то утро Луи, приготовив кофе, обвинил Адольфа в том, что тот выпил все один. Поэтому они и поссорились. Пришлось их мирить.

Каждый день с раннего утра Оноре уже шел к своей пушке, заставлял солдата вытирать с нее ночную росу соломой, как обтирают любимую лошадь, чтобы предохранить от простуды.

Он отеческим взглядом смотрел, как орудие блестит под ясным заревым небом; вдруг он увидел Мориса.

- А-а! Я узнал, что ваш полк здесь, по соседству, вчера я получил письмо из Ремильи и хотел сходить к тебе... Пойдем-ка выпьем белого вина.

Чтобы остаться наедине, он увел Мориса на маленькую ферму, которую солдаты разграбили накануне; там неисправимый крестьянин, падкий до барыша, просверлил бочонок белого вина и устроил нечто вроде стойки; у двери, на доске, он отпускал вино, по четыре су за стакан; ему помогал парень, которого он нанял три дня тому назад, белокурый великан-эльзасец.

Оноре уже чокнулся с Морисом, как вдруг случайно взглянул на этого человека. Минуту он всматривался, остолбенев. Вдруг он яростно выругался:

- А, черт возьми! Голиаф!

Он бросился на эльзасца, пытаясь схватить его за горло. Но хозяин вообразил, что его дом снова хотят разграбить, отпрянул и забаррикадировался. Произошла свалка, все солдаты ринулись вперед; Оноре, задыхаясь, бешено закричал:

- Да открой, открой, проклятая скотина!.. Это шпион, говорят тебе, это шпион!

Теперь Морис больше не сомневался. Он отлично узнал человека, которого, за отсутствием улик, выпустили из лагеря под Мюльгаузено: это был Голиаф, бывший батрак на ферме старика Фушара в Ремильи. Когда крестьянин, продававший вино, согласился, наконец, открыть дверь, - сколько ни искали везде эльзасца, его и след простыл; этого самого, белокурого, на вид добродушного великана генерал Бурген-Дефейль тщетно допрашивал накануне, а сам за обедом выболтал перед ним все с невероятной беспечностью. Наверно, этот молодец выскочил в заднее окно: оно осталось открытым; напрасно искали его в окрестностях, детина исчез, как дым.

Морису пришлось отвести артиллериста в сторонку: отчаяние Оноре обнаружило бы слишком многое; а солдатам не к чему было знать об его печальных семейных делах.

- Разрази его гром! Так бы и задушил мерзавца!.. Я получил письмо и еще больше обозлился.

Они сели в нескольких шагах от фермы, у стога, и Оноре дал Морису прочесть письмо.

Это была обычная история - несчастная любовь Оноре Фушара и Сильвины Моранж. Черноволосая девушка Сильвина с прекрасными покорными глазами очень рано потеряла мать, работницу, служившую на заводе в Рокуре, которую кто-то соблазнил; и доктор Далишан, случайный крестный отец девочки, добряк, всегда готовый усыновить детей несчастных женщин, у которых он принимал, решил устроить Сильвину служанкой у старика Фушара; конечно, старый крестьянин, ставший ради наживы мясником и развозивший мясо по двадцати окрестным коммунам, чудовищно скуп, неумолимо черств, но он станет присматривать за девочкой, и, если она приучится работать, ей будет хорошо. Во всяком случае, это ее спасет от заводского разврата. Само собой, сын старика Фушара и молоденькая служанка полюбили друг друга. Оноре было тогда шестнадцать лет, Сильвине - двенадцать, а когда ей исполнилось шестнадцать, а ему было двадцать, он вытянул счастливый жребий, очень обрадовался я решил жениться на Сильвине. Благодаря редкой честности, свойственной рассудительному и спокойному парню, между ними ничего не произошло; они только страстно целовались на гумне. Но когда Оноре заговорил с отцом о женитьбе, старик вышел из себя, отказал наотрез и объявил, что сыну сначала придется его убить; он оставил девушку в своем доме, надеясь, что они поладят без брака и все это пройдет. Еще года полтора Оноре и Сильвина любили, желали друг друга; но и только. Однажды, после крупной ссоры с отцом, сын решил уйти из дому, поступил добровольцем в армию, был послан в Африку, а старик упрямо удерживал у себя служанку, которой был доволен. Тогда-то и произошла трагическая история. Сильвина поклялась Оноре ждать его, и вот, через две недели после его отъезда, она очутилась в объятиях батрака, поступившего к Фушару за несколько месяцев до того, - Голиафа Штейнберга, по прозвищу

"пруссак".

Это был добродушный, всегда улыбающийся детина с коротко подстриженными светлыми волосами, с широким розовым лицом, товарищ и наперсник Оноре.

Подзадорил ли его исподтишка на эту проделку лукавый старик Фушар? Отдалась ли Сильвина бессознательно, или Голиаф ее чуть ли не изнасиловал, когда она едва не заболела от горя, ослабев от слез после разлуки с Оноре? Словно пораженная громом, она сама этого не знала. Девушка забеременела и думала, что теперь ей придется выйти замуж за Голиафа. А он, как всегда улыбаясь, не отказывался от брака, только откладывал выполнение формальностей до рождения ребенка. Незадолго до родов Сильвины Голиаф внезапно исчез. Впоследствии говорили, что он поступил батраком на другую ферму, близ Бомона. С тех пор прошло три года, и теперь никто больше не сомневался, что добряк Голиаф, который так охотно награждал детьми французских девушек, был одним из тех шпионов, которыми Пруссия наводнила наши восточные провинции. Оноре, узнав в Африке об этой истории, пролежал три месяца в госпитале, словно после удара, причиненного жгучим, как пылающая головня, африканским солнцем; с тех пор он никогда не пользовался отпуском и не ездил на родину, боясь увидеть Сильвину и ее ребенка.

Пока Морис читал письмо, у Оноре дрожали руки. Письмо было от Сильвины, ее первое, единственное письмо к нему. Какому чувству подчинилась эта покорная, молчаливая женщина, чьи прекрасные черные глаза иногда глядели пристально и с необычайной решимостью, вопреки ее вечному рабству? Она писала только одно: она знает - он на войне, и если ей не доведется увидеться с ним, ей будет слишком больно при мысли, что он может умереть, думая, что она его больше не любит. Нет, она любит его по-прежнему и всегда любила только его одного, она повторяла это на четырех страницах на все лады, все в одних и тех же выражениях, не подыскивая себе оправданий, даже не стараясь объяснить то, что произошло. И ни слова о ребенке; только прощальный, бесконечно нежный привет.

Письмо очень тронуло Мориса, которому Оноре когда-то поверял свои любовные тайны. Морис поднял голову, заметил, что Оноре плачет, и братски его обнял.

- Бедняга!

Но Оноре уже преодолел свое волнение. Он бережно положил письмо обратно за пазуху и застегнул куртку.

- Да, от этого переворачивается сердце... Эх, бандит! Если бы я только мог его задушить!.. Ну, там видно будет.

Горнисты подали сигнал сняться с лагеря, и каждый побежал к своей палатке. Но приготовления почему-то затянулись, и солдаты, не снимая ранцев, ждали почти до девяти часов. Какая-то неуверенность овладела начальством; не осталось и следа от благородной решимости двух первых дней, когда 7-й корпус в два перехода проделал шестьдесят километров. С утра ряды обошло странное, тревожное известие: на север двинули три других армейских корпуса - 1-й в Жюнивиль, 5-й и 12-й в Ретель; нелепый приказ объясняли необходимостью запастись довольствием. Значит, они теперь направляются уже не к Вердену?

Зачем же потеряли этот день? Хуже всего было то, что пруссаки теперь, наверно, недалеко: офицеры предупредили солдат, что нельзя отставать, потому что каждого отставшего может захватить в плен кавалерийская разведка неприятеля.

Происходило это 25 августа, и впоследствии Морис, вспоминая исчезновение Голиафа, убедился, что он-то и был в числе шпионов, уведомивших германский главный штаб о передвижении Шалонской армии, и это вызвало перемену фронта третьей немецкой армии. На следующий день прусский кронпринц уже оставил Ревиньи; началось передвижение пруссаков, фланговая атака, гигантское окружение при помощи быстрых и проведенных в образцовом порядке переходов через Шампань и Арденны. Пока французы колебались и топтались на месте, словно их внезапно разбил паралич, пруссаки проделывали по сорока километров в день в огромной окружности и, как загонщики, теснили стадо затравленных ими врагов к пограничным лесам.

Наконец французская армия двинулась в путь и в этот день действительно повернула влево; 7-й корпус прошел только две мили от Контрева до Вузье; 5-й и 12-й корпуса неподвижно стояли под Ретелем, а 1-й остановился в Аттиньи.

Между Контревом и долиной Эны опять начались равнины, еще более оголенные;

ближе к Вузье дорога извивалась среди серых пространств, скорбных холмов, -

здесь в унылой пустыне не было ни дерева, ни дома. Даже это совсем короткое расстояние солдаты шли усталым, вялым шагом, и поэтому путь казался им бесконечным. Уже в двенадцать часов дня остановились на левом берегу Эны и расположились бивуаком среди голых холмов, последние отроги которых возвышались над долиной, откуда, простираясь вдоль реки, открывалась дорога на Монтуа; оттуда ждали неприятеля.

Морис с изумлением увидел на этой дороге дивизию Маргерита, резервную кавалерию, которой было поручено поддерживать 7-й корпус и производить разведки на левом фланге армии. Пронесся слух, будто она снова направляется к Шен-Попюле. Зачем обнажать таким образом единственный угрожаемый фланг?

Зачем перебрасывать две тысячи кавалеристов в центр, где они никому не нужны, когда их надо послать в разведку за много миль отсюда? Хуже всего было то, что, попав в самую гущу передвижений 7-го корпуса, они чуть было не перерезали его колонны в непроходимой толчее людей, коней и пушек. У ворот Вузье африканским стрелкам пришлось ждать около двух часов.

Случайно Морис увидел Проспера, который подъехал на коне к болоту; им удалось немного поговорить. Проспер, казалось, растерялся, ошалел, ничего не знал, ничего не видел с самого Реймса; впрочем, нет, он видел двух немецких улан; эти молодцы появлялись, исчезали, и никто не знал, откуда они явились и куда направляются. Солдаты уже рассказывали целые истории, будто бы четыре улана с револьверами примчались в какой-то город, проскакали по улицам и завоевали его в двадцати километрах от своего корпуса. Уланы мелькали повсюду перед пехотными частями, жужжа, как пчелы, служили подвижной завесой, за которой скрывались передвижения немецкой пехоты, шагавшей в полной безопасности, как в мирное время. И Морис с болью в сердце глядел на дорогу, загражденную французскими стрелками и гусарами, которых так плохо использовали.

- Ну, до свидания! - сказал он, пожимая руку Просперу. - Может быть, хоть там вы понадобитесь.

Но стрелок, по-видимому, был в отчаянии от этого вынужденного безделья.

Он горестно погладил Зефира и сказал:

- Тьфу! Коней убивают, людям не дают ничего делать! Тошно!

Вечером Морис хотел снять башмак и осмотреть ступню, которая сильно воспалилась; при этом он содрал кожу. Хлынула кровь, он вскрикнул от боли.

Жан услышал и с беспокойством сказал:

- Э-э, теперь это дело не шуточное, вам надо полежать, подлечиться.

Дайте-ка я вам помогу!

Он стал на колени, сам обмыл язву, вынул из ранца чистую тряпку и перевязал ногу. В его движениях была материнская заботливость, ловкость опытного человека, и его толстые пальцы бережно касались больного места.

Непобедимое умиление охватило Мориса; его глаза затуманились слезами, и к губам подступило сердечное "ты"; это была огромная потребность в любви;

словно он обрел брата в этом крестьянине, которого когда-то ненавидел и еще накануне презирал.

- Ты славный парень... Спасибо, дружище!

Жан обрадовался и, как всегда, спокойно улыбаясь, тоже ответил ему на

"ты":

- Знаешь, голубчик, у меня еще есть табак. Хочешь покурить?

V

На следующий день, 26-го, Морис встал разбитый; после ночи, проведенной в палатке, ломило спину и плечи: он еще не привык спать на голой земле.

Накануне солдатам запретили снимать башмаки, и сержанты обошли лагерь, ощупывая в темноте, все ли обуты и все ли в гетрах; у Мориса все еще ныла и воспалялась ступня; к тому же его, наверно, продуло: он имел неосторожность вытянуться, и ноги торчали из палатки.

Жан сейчас же сказал ему:

- Коли надо будет сегодня шагать, дружок, ты бы попросил врача, чтобы тебя посадили в повозку.

Никто ничего не знал, ходили самые противоречивые слухи. Сначала думали, что двинутся дальше, - снялись с лагеря, весь корпус тронулся в путь и прошел через Вузье, оставив на левом берегу Эны только одну бригаду 2-й дивизии, чтобы охранять дорогу на Монтуа. Но вдруг за городом, на правом берегу, остановились и составили пирамиды ружей в полях и на лугах, которые простираются по обеим сторонам дороги на Гран-Пре. По ней отправился рысью

4-й гусарский полк, и это вызвало новые толки.

- Если придется ждать здесь, я останусь в строю, - объявил Морис: ему претила мысль о враче и санитарной повозке.

Вскоре стало известно, что действительно корпус останется тут, пока генерал Дуэ не получит сведений о передвижении неприятеля. Со вчерашнего дня, увидя, что дивизия генерала Маргерита идет обратно в Шен, Дуэ все больше тревожился: он знал, что остался без всякого прикрытия, ни один человек больше не охраняет аргонских проходов и можно с минуты на минуту подвергнуться нападению. Он послал в разведку 4-й гусарский полк до проходов Гран-Пре и Ла-Круа-о-Руа с приказанием во что бы то ни стало доставить ему сведения.

Накануне благодаря расторопности мэра Вузье состоялась раздача хлеба, мяса и фуража, и около десяти часов утра, опасаясь, что потом уже будет поздно, солдатам разрешили сварить суп. Как вдруг по той же дороге, по какой выступили гусары, ушла бригада генерала Борда, - и это опять вызвало всеобщие толки. Как? Неужели снова в путь? Неужели им не дадут спокойно поесть, теперь, когда котлы уже стоят на огне? Но офицеры объяснили, что бригаде Борда поручено занять Бюзанси, в нескольких километрах отсюда.

Другие, правда, говорили, что гусары наткнулись на множество неприятельских эскадронов и бригаду послали на выручку.

Для Мориса наступил восхитительный час отдыха. Он улегся в поле на косогоре, где расположился полк; оцепенев от усталости, он смотрел на зеленую долину Эны, на луга, где между деревьев лениво протекала река. Перед ним, замыкая долину, высился амфитеатром Вузье, уступами громоздились кровли, а над ними стояла церковь с тонким шпилем, колокольней и куполом.

Внизу, у моста, дымились высокие трубы кожевенных заводов, а на другом конце Вузье, среди прибрежной зелени, белели обсыпанные мукой строения большой мельницы. Окрестности городка, затерянного среди лугов, казалось, были полны тихого очарования, и Морис смотрел на них глазами чувствительного мечтателя.

К нему возвращалась юность, воспоминания о давних поездках в Вузье в те годы, когда он жил в своем родном селении Шен. На целый час он забыл обо всем.

Солдаты уже давно съели похлебку и ждали, как вдруг в лагере возникло, все возрастая, глухое волнение. Передавался приказ: оставить луга. Солдаты поднялись на холмы, выстроились между деревнями Шетр и Фалез, отстоящими одна от другой на четыре - пять километров. Саперы принялись рыть окопы, воздвигать брустверы, а слева, на буграх, располагалась резервная артиллерия. Пронесся слух, будто генерал Борда послал ординарца с сообщением, что в Гран-Пре он встретил превосходящие силы противника и вынужден отойти назад к Бюзанси, а это вызвало тревогу, что путь к.

отступлению на Вузье будет скоро отрезан. Тогда командующий 7-м корпусом, ожидая немедленной атаки, приказал своим войскам построиться в боевом порядке, чтобы выдержать первый натиск, пока не придет на выручку остальная часть армии; один из его адъютантов отправился с письмом к маршалу, чтобы уведомить его о положении дел и попросить подмоги. Наконец, опасаясь помехи,

- бесконечного обоза с припасами, который присоединился к войскам ночью и опять тянулся за ними, - командующий велел ему немедленно двинуться дальше и направил его наудачу к Шаньи. Предстояла битва.

- Господин лейтенант! Дело, значит, серьезное? - решился спросить Морис у Роша.

- Да, черт возьми! - ответил лейтенант, размахивая длинными руками. -

Увидите! Жаркое сейчас будет дело!

Солдаты были очень рады. С того часа, как они заняли боевые позиции от Шетра до Фалеза, волнение в лагере еще усилилось; всех охватило лихорадочное нетерпение. Наконец они увидят пруссаков, которые, по газетным сведениям, так устали от переходов, так изнемогли от болезней, изголодались и одеты в лохмотья! Всех солдат воодушевляла надежда разбить их в первой же стычке.

- Хорошо, что мы наконец нашли пруссаков, а они нас, - объявил Жан. -

Мы уже давно играем в прятки, с тех пор как заблудились там, на границе...

Но разве это те самые, что разбили Мак-Магона?

Морис не мог ему ответить, колебался. Судя по тому, что он прочел в газетах в Реймсе, он считал, что вряд ли третья армия под командованием прусского кронпринца находится уже в Вузье, если два дня тому назад она, наверно, еще стояла под Витри-ле-Франсуа. Говорили также о четвертой армии, которая под начальством принца саксонского должна была действовать на Маасе.

Значит, это она; однако Мориса удивляло, что немцы успели пройти такое большое расстояние и так быстро заняли Гран-Пре. Но он совсем остолбенел, услыша, как генерал Бурген-Дефейль расспрашивал крестьянина из деревни Фалез, не протекает ли Маас через Бюзанси и есть ли там прочные мосты.

Впрочем, со свойственным ему простодушным невежеством, генерал объявил, что его должна атаковать колонна в сто тысяч человек, наступающая из Гран-Пре, а другая, в шестьдесят тысяч, идет через Сент-Мену...

- Ну, как твоя нога? - спросил Мориса Жан.

- Больше не болит, - смеясь, ответил Морис. - Если будем биться, дело пойдет на лад.

И правда, он был так возбужден и взвинчен, что, казалось, его поднимало над землей. Подумать, что за весь поход он не истратил еще ни одного патрона! Он дошел до границы, провел томительную, ужасную ночь под Мюльгаузеном - и не встретил ни одного пруссака, не выпустил ни одного заряда; ему пришлось отступать к Бельфору, к Реймсу, и вот уже пять дней он шел навстречу неприятелю, - а его шаспо (Нарезное ружье времен франко-прусской войны, названное по имени его изобретателя французского рабочего Шаспо.) по-прежнему оставалось девственным, бесполезным. Он все больше чувствовал потребность, жажду хотя бы один раз прицелиться и выстрелить, - только бы облегчить душу, разрядить нервное напряжение. Уже полтора месяца, как он вступил в армию добровольцем, в восторженном порыве, мечтая о предстоящем на следующий день сражении, а пока он только натер свои слабые ноги, спасаясь бегством и топчась на месте, вдали от поля битвы. И, охваченный общим лихорадочным волнением, он, как и многие другие, еще нетерпеливей смотрел на дорогу в Гран-Пре - прямую бесконечную дорогу, окаймленную прекрасными деревьями. Внизу открывалась долина; Эна извивалась серебряной лентой между ив и тополей, и Морис не мог оторвать взгляда от этого пути.

К четырем часам поднялась тревога; после длинного объезда вернулся 4-й гусарский полк; из уст в уста передавались приукрашенные рассказы о стычках с уланами, и это утвердило всех в уверенности, что атака неминуема. Через два часа прибыл новый ординарец; он испуганно сообщил, что генерал Борда не решается покинуть Гран-Пре, так как убежден, что дорога на Вузье перерезана.

На деле это было далеко не так: ведь ординарец проехал беспрепятственно. Но это могло произойти с минуты на минуту, и командующий дивизией, генерал Дюмон, немедленно двинулся с оставшейся бригадой на выручку своей другой бригады, которой угрожала опасность. Солнце заходило за Вузье, черные очертания крыш вырисовывались на большом красном облаке. И долго между двумя рядами деревьев видна была бригада, пока она наконец не исчезла в надвигавшихся сумерках.

Полковник де Винейль пришел удостовериться, хорошо ли расположился его полк на ночь. Он с удивлением обнаружил, что капитан Бодуэн оставил свой пост; но в эту минуту капитан как раз пришел и сослался на то, что позавтракал в Вузье, у баронессы де Ладикур; полковник сделал ему строгий выговор, и капитан выслушал его молча, как полагается подтянутому, образцовому офицеру.

- Ребята, - повторял полковник, проходя мимо солдат, - нас атакуют, наверно, сегодня ночью или завтра утром, на рассвете... Будьте готовы и вспомните, что сто шестой полк никогда не отступал!

Все приветствовали его криками, все предпочитали встретиться лицом к лицу с неприятелем, лишь бы кончилось бездействие, лишь бы не топтаться здесь в малодушном унынии, которое овладело ими со дня выступления в поход.

Проверили винтовки, сменили иголки. Похлебав утром супу, теперь удовольствовались сухарями и кофе. Было запрещено ложиться спать. Начальство отрядило караулы за полторы тысячи метров, часовые были расставлены даже на берегу Эны. Все офицеры бодрствовали у бивуачных огней. И у невысокой стены, при дрожащем свете какого-нибудь костра, на мгновение мелькали расшитые мундиры главнокомандующего и офицеров его штаба, тени которых испуганно метались, выбегая на дорогу, прислушиваясь к топоту коней, в смертельной тревоге за участь 3-й дивизии.

Около часу ночи Мориса назначили в секрет, выставленный далеко вперед, за плодовым садом, между дорогой и рекой. Ночь была темным-темна. Оставшись один, в гнетущей тишине заснувших окрестностей, Морис тотчас же почувствовал страх, дикий страх, какого он еще никогда не испытывал, которого не мог преодолеть, дрожа от гнева и стыда. Он обернулся, чтоб успокоиться, увидеть лагерные костры, но их скрывал лесок; за ним простиралось море мрака, только очень далеко горело несколько огней в Вузье, где предупрежденные жители, верно, трепетали при мысли о предстоящей битве и не ложились спать. Морис убедился, что, целясь, он даже не видит мушки своей винтовки, и похолодел от ужаса. Тогда началось мучительное ожидание, все силы его существа напряглись и обратились только в слух, уши открылись для неуловимых звуков и, наконец, наполнились грохотом грома; журчание далеких вод, легкое вздрагивание листьев, прыжок насекомого - все становилось чудовищным звучанием. Не топот ли, не бесконечный ли грохот артиллерии доносится оттуда? Не послышался ли слева осторожный шепот, приглушенные голоса? Не ползет ли в темноте лазутчик, готовясь внезапно напасть, застигнуть врасплох? Трижды он чуть не выстрелил, чтобы поднять тревогу. Опасаясь ошибиться, показаться смешным, он чувствовал себя еще хуже. Он стал на колени, прислонился левым плечом к дереву; ему казалось, что так прошло несколько часов, его здесь забыли, вся армия, наверно, ушла без него. И вдруг он перестал бояться: на дороге, которая, как он знал, находится в двухстах метрах, он отчетливо услышал мерный шаг солдат. Сейчас же он убедился, что это находившиеся в опасности, долгожданные войска, это генерал Дюмон ведет обратно бригаду генерала Борда.

Явилась смена; он простоял на посту не дольше установленного часа.

3-я дивизия вернулась в лагерь. Все облегченно вздохнули. Но были приняты особые меры предосторожности: полученные сведения подтверждали все, что считалось известным о приближении неприятеля. Несколько захваченных пленных - мрачные уланы, закутанные в широкие плащи, - отказались отвечать на вопросы. И рассвет, свинцовая заря дождливого утра, встал над людьми, изнуренными долгим ожиданием и нетерпением. Уже четырнадцать часов солдаты не отваживались заснуть. Часов в семь лейтенант Роша рассказал, что идет МакМагон со всей армией. А на самом деле генерал Дуэ в ответ на свою депешу, извещавшую накануне о неизбежном сражении под Вузье, получил от маршала письмо, что надо держаться стойко, пока не пришлют подкрепление: наступательное движение приостановилось; 1-й корпус направлялся к Террону,

5-й - к Бюзанси, а 12-й, по слухам, должен был остаться в Шене, на второй линии. Тогда нетерпение овладело всеми еще сильнее: значит, будет не бой, а большое сражение, и в нем примет участие вся армия, которая отошла от Мааса и теперь движется на юг, в долину Эны. Солдаты опять не решились сварить похлебку, пришлось удовольствоваться и на этот раз сухарями и кофе; ведь, неизвестно почему, все говорили, что встретиться с неприятелем придется в двенадцать часов дня. К маршалу был послан адъютант, чтобы поторопить присылку подкрепления, так как приближение двух неприятельских армий становится все вероятней. Через три часа другой офицер поскакал в Шен, где находился главный штаб, за немедленными распоряжениями - настолько усилилась тревога после получения известий от деревенского мэра: он будто бы видел сто тысяч человек в Гран-Пре; а другие сто тысяч идут через Бюзанси.

В двенадцать часов дня - все еще ни одного пруссака, в час, в два -

никого. Солдат одолевали усталость и сомнения. Коекто стал подсмеиваться над генералами: может быть, они видели на стене свою тень? Что ж, пусть наденут очки! Нечего сказать, штукари! Только зря людей всполошили. Какой-то шутник крикнул:

- Значит, опять такая же чепуха, как там, в Мюльгаузене?

При этих словах у Мориса больно сжалось сердце. Он вспомнил нелепое бегство, панику, которая охватила 7-й корпус, когда на расстоянии десяти миль не было ни одного немца. И снова такая же история; теперь он ощущал это определенно, был в этом уверен. Если неприятель не атаковал их через сутки после стычки под Гран-Пре, значит, 4-й гусарский полк попросту наткнулся на какой-нибудь кавалерийский разъезд. А колонны, наверно, далеко - может быть, на расстоянии двух дней пути. Вдруг он ужаснулся, рассчитав, сколько времени уже потеряно. За три дня не прошли и двух миль от Контрева до Вузье. 25-го и

26-го другие корпуса двинулись на север, как будто для пополнения запасов, а теперь, 27-го, они идут на юг, чтобы вступить в бой, на который их никто не вызывает. Следуя за 4-м гусарским полком к оставленным Аргонским проходам, бригада генерала Борда решила, что погибает, и вызвала на помощь всю дивизию, потом 7-й корпус, потом всю армию - и все напрасно. Морис подумал, как бесценно дорог каждый час для выполнения безумного плана помочь Базену, замысла, который может осуществить только гениальный полководец и сильная армия, да и то, если она пролетит, как ураган, сметая все препятствия.

- Конец нам! - в отчаянии сказал он Жану, озаренный внезапной вспышкой ясновидения.

Жан выпучил глаза, не понимая. Тогда Морис заговорил вполголоса, про себя, о начальниках:

- Они скорей глупые, чем злые, это ясно, и им не везет! Они ничего не знают, ничего не предвидят; у них нет ни плана, ни мыслей, ни удачи... Да, все против нас, нам крышка!

Отчаяние, которое проявлялось в мыслях умного и образованного Мориса, мало-помалу стало угнетать всех солдат, остановленных без всякой причины и томившихся от ожидания. Сомнения, предчувствие истинного положения дел смутно творили свою работу в их неповоротливых мозгах; и даже самые ограниченные люди испытывали неприятное чувство: ими плохо управляют, их понапрасну задерживают, толкают на гибель. Зачем тут околачиваться, черт подери? Ведь пруссаки не приходят! Надо или немедленно биться, или убраться куда-нибудь и спокойно спать. Довольно! С тех пор как последний адъютант поскакал за распоряжениями, тревога с минуты на минуту росла, солдаты собирались в кружок, громко говорили, спорили. Офицеры тоже взволновались и не знали, что отвечать солдатам, которые осмеливались расспрашивать их. Но вот в пять часов пронесся слух, что адъютант вернулся и приказано отступать;

все обрадовались, у всех вырвался глубокий вздох облегчения.

Значит, верх одержала партия благоразумия! Император и маршал, которые всегда противились походу на Верден, встревожились, узнав, что их опять обогнали, что на них идет армия кронпринца саксонского и армия кронпринца прусского, и отказались от маловероятного соединения с армией Базена, решив отступить к северным крепостям, с тем чтобы потом отойти к Парижу. 7-й корпус получил приказ идти к Шаньи через Шен; 5-й должен был двинуться к Пуа, а 1-й и 12-й к Вандресу. Но если теперь отступают, зачем понадобилось раньше наступать к Эне, терять столько дней и утомляться, когда было так легко, так логично выйти из Реймса и занять прочные позиции в долине Марны?

Значит, нет никакого руководства, отсутствует всякое военное дарование, даже простой здравый смысл? Впрочем, солдаты больше ни о чем не спрашивали, прощали все, радуясь благоразумному, единственно правильному решению, способному вытянуть их из осиного гнезда, в которое они попали. От генерала до простого солдата все чувствовали, что станут опять сильными, что под Парижем они будут непобедимы и что именно там они непременно разобьют пруссаков. На рассвете необходимо было оставить Вузье и двинуться на Шен, прежде чем пруссаки успеют их атаковать; немедленно лагерь охватило небывалое оживление, заиграли горнисты, посыпались во все концы приказы, а поклажу и обоз уже отправили первыми, чтобы не обременять арьергард.

Морис был в восторге. Но, стараясь объяснить Жану план отступления, который предстояло выполнить, он вдруг вскрикнул от боли: его возбуждение улеглось, он снова почувствовал свинцовую тяжесть в ноге.

- Что это? Опять начинается? - огорченно спросил капрал.

С обычной находчивостью в житейских делах он придумал выход:

- Послушай, дружок, вчера ты мне сказал, что у тебя в городе есть знакомые. Тебе надо получить у врача разрешение и отправиться на подводе в Шен; там ты выспишься в хорошей постели. А завтра, если тебе станет лучше, мы прихватим тебя по дороге... А-а? Ладно?

В деревне Фалез, близ которой они стояли, Морис встретил старого друга своего отца - мелкого фермера, который как раз собирался везти дочь к тетке в Шен; его лошадь была уже запряжена в легкую повозку и ждала.

Морис обратился к врачу, но с первых же слов чуть было не испортил все дело.

- Господин доктор, я стер себе ногу...

Бурош потряс своей могучей львиной гривой и сразу зарычал:

- Я не господин доктор... Кто это подсунул мне такого солдата?

Морис испугался и что-то пробормотал в свое оправдание.

- Я военный врач, слышите, грубиян?

Вдруг он заметил, с кем говорит, и ему, наверно, стало неловко. Тогда он еще больше вспылил:

- Нога! Подумаешь, важное дело!.. Да, да, разрешаю. Садитесь в повозку, садитесь на воздушный шар! Хватит с нас отсталых да мародеров.

Жан помог Морису влезть в повозку; Морис обернулся, чтобы поблагодарить его, и они крепко обнялись, словно расставались навсегда. Мало ли что может случиться в неразберихе отступления, да еще когда под боком пруссаки!

Удивляясь своей глубокой привязанности к этому парню, Морис дважды обернулся, помахал ему на прощание рукой и выехал из лагеря, где готовились развести большие костры, чтобы обмануть неприятеля и уйти до рассвета в полной тишине.

По дороге фермер не умолкая жаловался на тяжелое время. Он не решался оставаться в Фалезе, но уже сожалел, что уезжает, и повторял, что будет разорен, если враг сожжет его дом. Его дочь, высокая бледная девушка, плакала. Морис, ошалев от усталости, ничего не слышал и сидя спал, убаюканный бойкой рысцой лошадки, которая в каких-нибудь полтора часа пробежала четыре мили от Вузье до Шена. Было около семи часов; едва смеркалось, когда Морис, волнуясь и вздрагивая, сошел возле моста на площади, у маленького желтоватого дома, где родился и провел двадцать лет жизни. Бессознательно он направился именно туда, хотя этот дом полтора года назад был продан ветеринару. На вопрос фермера он ответил, что отлично знает, куда идти, и поблагодарил его за любезность.

Однако в центре маленькой треугольной площади, у колодца, он растерянно остановился, он все забыл. Куда ж идти? Вдруг он вспомнил: к нотариусу, -

это рядом с домом, где он вырос; мать нотариуса, добрейшая старуха Дерош, на правах, соседки баловала его, когда он был ребенком. Но он едва узнавал Шен

- такое небывалое волнение было вызвано в этом обычно мертвом городке прибытием армейского корпуса, который расположился у ворот и наводнял улицы офицерами, ординарцами, отставшими солдатами, всякими прихвостнями, бродягами. Канал по-прежнему разделял весь город, рассекая главную площадь, а узкий каменный мост соединял два треугольника; на другом берегу по-прежнему находился рынок с обомшелой кровлей, улица Берон поворачивала влево, дорога на Седан вела вправо. С той стороны, где стоял Морис, улица Вузье до самой ратуши кишела толпой, и ему пришлось поднять голову, оглядеть крытую черепицей колокольню, возвышавшуюся за домом нотариуса, чтобы убедиться, что в этом пустынном углу он когда-то играл в "котел". А площадь, казалось, очищали от народа, оттесняли любопытных. Там, за колодцем, на широком пространстве, Морис с удивлением заметил какое-то скопище колясок, фургонов, повозок - целый обоз с поклажей, который он безусловно уже видел где-то.

Солнце недавно закатилось, обагрив гладкую поверхность канала. Вдруг женщина, которая стояла поблизости от Мориса и уже несколько минут разглядывала его, воскликнула:

- Да не может быть! Боже мой! Вы ведь сын Левассера?

Тут он узнал г-жу Комбет, жену аптекаря, жившего на площади. Морис сказал, что хочет попросить разрешения переночевать у добрейшей г-жи Дерош, но г-жа Комбет взволнованно отвела его в сторону.

- Нет, нет, пойдемте к нам! Я вам все расскажу! В аптеке, тщательно закрыв дверь, она сказала:

- Голубчик, значит, вы не знаете, что у Дерошей остановился император?.. Для него ведь заняли их дом, но они не очень-то довольны этой великой честью, уверяю вас! И подумать, что бедную старушку, женщину, которой за семьдесят лет, заставили отдать свою комнату и загнали на чердак под крышей, где она должна спать на кровати служанки!.. Да вот все, что вы видите здесь, на площади, все принадлежит императору. Это его сундуки, понимаете?

Тут Морис вспомнил, что коляски, фургоны, весь этот великолепный обоз императорской квартиры, он уже видел в Реймсе.

- Ах, голубчик, видели бы вы, чего только оттуда не вынесли: и серебряную посуду, и бутылки вина, и корзины с продуктами, и дорогое белье, и все, что хотите! Разгружали два часа подряд, без остановки. Ума не приложу, куда они поместили столько вещей, ведь дом-то невелик... Смотрите, смотрите! Какой огонь развели на кухне!

Морис взглянул на белый двухэтажный домик, тихий особнячок на углу площади и улицы Вузье, и вспомнил его внутреннее устройство, словно побывал там еще накануне: на каждом этаже четыре комнаты, внизу широкий коридор. На втором этаже открытое окно,, выходившее на площадь, было уже освещено; жена аптекаря сообщила, что это комната императора. Но, как она уже сказала, ярче всего пылал огонь на кухне, окно которой, на первом этаже, выходило на улицу Вузье. Никогда еще жители Шена не видели ничего подобного. Улицу запрудила, беспрестанно сменяясь, толпа любопытных; разинув рот, люди глазели на плиту, где жарился и варился императорский обед. Чтобы подышать свежим воздухом, повара открыли окно настежь. Их было трое; одетые в ослепительно белые куртки, они хлопотали, жаря цыплят, насаженных на огромный вертел, размешивали соусы в громадных медных кастрюлях, сверкавших, как золото.

Местные старики никогда еще не видели на своем веку, даже на богатейших свадьбах в гостинице "Серебряный лев", чтобы разводили такой огонь и готовили столько яств сразу.

Аптекарь Комбет, сухонький, подвижной человек, вернулся домой очень возбужденный всем, что видел и слышал. В качестве заместителя мэра он, по-видимому, знал все тайны. В половине четвертого Мак-Магон телеграфировал Базену, что вследствие занятия Шалона армией прусского кронпринца он вынужден отойти к северным крепостям; другую депешу с тем же извещением предполагается отправить военному министру и объяснить, что армии грозит страшная опасность: ее могут отрезать и разбить. Но как бы ни мчалась депеша к Базену, даже если у нее быстрые ноги, - все сообщения с Метцем, кажется, прерваны уже много дней тому назад. А другая депеша - дело поважней; понизив голос, аптекарь рассказал, что слышал, как офицер из высшего командного состава сказал: "Если в Париже их предупредили, нам крышка!" Все знали, как настойчиво императрица-регентша и совет министров побуждали армию идти вперед. К тому же неразбериха росла с каждым часом, приходили самые невероятные известия о приближении немецких армий. Как? Неужели прусский кронпринц в Шалоне? А на какие же войска наткнулся 7-й корпус в Аргонских проходах?

- В штабе ни черта не знают, - продолжал аптекарь, безнадежно разводя руками. - Ну и каша!.. Да ничего, все пойдет на лад, если армия завтра отступит.

И он приветливо сказал Морису:

- Давайте-ка, дружок, я перевяжу вам ногу, вы пообедаете у нас, а спать будете наверху, в комнатушке моего ученика: он удрал.

Но Мориса мучило желание видеть и знать, что происходит, и прежде всего он хотел непременно выполнить свое первоначальное намерение - пойти к живущей напротив старухе Дерош. На площади было шумно. К его удивлению, никто не остановил его у двери, она оставалась открытой, ее даже никто не охранял. Беспрерывно входили и выходили офицеры, дежурные, и, казалось, суматоха на пылающей кухне приводила в волнение весь дом. Лестница не была освещена, пришлось подниматься ощупью. На втором этаже Морис на несколько секунд остановился у двери комнаты, где, как он знал, находился император;

сердце у Мориса забилось; он прислушался: в комнате - ни звука, мертвая тишина. И вот он наверху, на пороге каморки для прислуги, куда вынуждена была укрыться старуха Дерош. Сначала она испугалась. Но, узнав Мориса, воскликнула:

- Ах, дитя мое, в какую ужасную минуту пришлось нам встретиться!.. Я бы охотно отдала весь мой дом императору; но при нем столько невоспитанных людей! Если бы вы знали... Они все забрали и все сожгут - такой они развели огонь. А сам он, бедняга, похож на покойника и такой грустный!..

Морис, успокаивая ее, стал прощаться; она проводила его и, перегнувшись через перила, шепнула:

- Вот! Отсюда его видно... Ах, мы все погибли! Прощайте, дитя мое!

Морис остановился как вкопанный на ступеньке темной лестницы. Вытянув шею, он увидел через стеклянную дверь нечто незабываемое.

В глубине холодной мещанской комнаты, за накрытым столиком, освещенным с обоих концов канделябрами, сидел император. У стены молча стояли два адъютанта. Перед столом вытянулся и ждал дворецкий. Император не прикоснулся ни к стакану, ни к хлебу; грудка цыпленка на тарелке уже остыла. Император неподвижно смотрел на скатерть мигающими, мутными, водянистыми глазами, такими же, как в Реймсе. Но он казался еще более усталым; наконец, решившись, словно с мучительным усилием, он поднес ко рту два куска и тотчас же оттолкнул тарелку. Довольно! Он еще больше побледнел от затаенной боли.

Когда Морис проходил внизу мимо столовой, дверь внезапно распахнулась, и при пламени свечей, в дыму яств, он заметил компанию сидящих за столом адъютантов, шталмейстеров, камергеров; они пили вино из привезенных в фургонах бутылок, пожирали дичь, доедали остатки всех соусов, облизывались и громко разговаривали. Все они были в восторге, уверовав в предстоящее отступление с того часа, как была отправлена депеша маршала. Через неделю они будут наконец в Париже спать в чистых постелях.

Морис сразу почувствовал одолевавшую его страшную усталость. Было ясно: вся армия отступает; оставалось только спать, пока прибудет 7-й корпус.

Морис опять прошел через площадь, снова очутился у аптекаря Комбета и поел там, словно во сне. Потом ему, кажется, перевязали ногу и повели в комнату.

И наступила черная ночь, небытие. Он заснул, неподвижный, бездыханный. Но через некоторое время - часы или века - он вздрогнул во сне и привстал.

Темно. Где он? Что это за беспрерывный грохот? Он сейчас же вспомнил и подбежал к окну. Внизу, в темноте, по площади, обычно тихой по ночам, проходила артиллерия, бесконечная вереница людей, коней и пушек, от которых сотрясались мертвые домишки. При этом неожиданном зрелище Мориса обуяла бессознательная тревога. Который может быть час? На башне ратуши пробило че-

тыре. Морис старался уверить себя, что это попросту начинают выполнять полученные накануне приказы об отступлении, каквдруг, повернув голову, он сильнее почувствовал смертную тоску: угловое окно в доме нотариуса все еще было освещено, и там время от времени явственно вырисовывалась мрачным профилем тень императора.

Морис быстро оделся и хотел сойти вниз. Но в эту минуту явился Комбет со свечой в руке. Взволнованно размахивая руками, он сказал:

- Я заметил вас снизу, когда возвращался из мэрии, и решил заглянуть к вам... Представьте, они не дали мне спать: вот уже два часа мы с мэром занимаемся новыми реквизициями... Да, опять все изменилось. Эх, трижды прав был офицер, который говорил, что не надо посылать депешу в Париж!

Комбет долго и беспорядочно рассказывал отрывистыми фразами, и Морис наконец понял. Он молчал; у него сжималось сердце. Около двенадцати часов ночи император получил ответ военного "министра на депешу маршала. Точного текста никто не знал, но в ратуше какой-то адъютант сказал во всеуслышание, что императрица и совет министров опасаются революции в Париже, если император оставит Базена и вернется. Судя по ответу, в Париже были плохо осведомлены о расположении немецких войск, верили, что у Шалонской армии есть преимущество, которого у нее на деле уже не было, в с небывалой страстной настойчивостью требовали наступления наперекор всему.

- Император вызвал маршала, - прибавил аптекарь, - и они беседовали наедине, взаперти, почти целый час. Конечно, я не знаю, о чем они могли говорить, но все офицеры в один голос твердят, что отступление приостановлено и возобновляется продвижение на Маас... Мы реквизировали все печи в городе: выпекаем хлеб для 1-го корпуса, который завтра утром сменит здесь 12-й, и, как видите, его артиллерия выступает сейчас в Безас... Теперь это дело решенное, вы идете в бой!

Аптекарь замолчал. Он тоже взглянул на освещенное окно в доме нотариуса и вполголоса, с каким-то мечтательным любопытством, произнес:

- О чем это они могли говорить, а?.. Странно все-таки отступать в шесть часов вечера под угрозой опасности, а в двенадцать часов ночи идти напролом, навстречу этой же самой опасности, когда положение ничуть не изменилось!

Морис все слушал и слушал грохот пушек там, внизу, в темном городке, беспрерывный топот, смотрел на людской поток, который лился к Маасу, к страшной неизвестности завтрашнего дня. А по прозрачным мещанским занавескам на окне равномерно проплывала тень императора; этот больной человек ходил езад и вперед, во власти бессонницы, томимый потребностью двигаться вопреки болям, оглушенный топотом коней и шагом солдат, которых он посылал на смерть. Прошло только несколько часов, и было решено идти на гибель. В самом деле, о чем могли говорить император и маршал? Ведь оба знали заранее, какое их ждет несчастье, были уверены уже накануне в поражении, предвидя, что армия очутится в ужасных условиях, и не имели возможности утром переменить решение, когда опасность росла с каждым часом. План генерала де Паликао, молниеносный поход на Монмеди, слишком смелый уже 23-го, быть может, еще возможный 25-го, с крепкими солдатами и одаренным полководцем, стал теперь,

27-го, поистине безумным замыслом благодаря вечным колебаниям командующих и все возрастающему разложению войск. Если император и маршал это знали, зачем же они уступили неумолимым голосам людей, которые гнали их вперед? Маршал был, наверно, только ограниченным и покорным солдатом, великим в самоотречении. А император больше не командовал и только ждал своей участи.

От них требовалась их жизнь и жизнь армии, и они ее отдавали. То была ночь преступления, гнусная ночь убийства целой страны; армия попала в беду, сто тысяч человек были посланы на заклание.

Размышляя об этом с отчаянием и трепетом, Морис следил за тенью на легкой кисейной занавеске в доме старухи Дерош, за лихорадочно мелькавшей тенью, словно приведенной в движение голосом, донесшимся из Парижа. Значит, в эту ночь императрица пожелала смерти мужа, чтобы мог царствовать сын?

Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению, чтобы последняя партия умирающей Империи была разыграна до последней карты!

Вперед! Вперед! Умри героем на груде трупов своих подданных, порази весь мир и вызови в нем волнение, восхищение, если хочешь, чтоб он простил твоим потомкам! И, конечно, император шел на смерть. Внизу плита больше не пылала, шталмейстеры, адъютанты, камергеры спали, весь дом был погружен во тьму; и только тень, покорившись неизбежности жертвы, беспрестанно двигалась взад и вперед, под оглушительный гул 12-го корпуса, который все еще проходил во мраке.

Вдруг Морис подумал: если предстоит наступление, 7-й корпус не пройдет через Шен; и он представил себе, как он очутится в арьергарде, вдали от своего полка, будет считаться дезертиром. Он больше не чувствовал жгучей боли в ноге; после искусной перевязки и нескольких часов полного покоя боль утихла. Комбет дал ему свои башмаки, широкую удобную обувь; в них Морису было хорошо, и теперь он захотел уехать, уехать немедленно, в надежде встретить 106-й полк на дороге между Шеном и Вузье. Аптекарь тщетно старался его удержать и уже собрался сам повезти его в своей коляске наудачу, но вдруг вернулся ученик Фернан и сказал, что ходил к двоюродной сестре. Этот бледный, на вид трусливый парень запряг лошадь и повез Мориса. Было около четырех часов, шел проливной дождь; под темным небом тускло горели фонари коляски, едва освещая дорогу в широком затопленном поле, которое протяжно гудело; на каждом километре Фернан был вынужден останавливаться, думая, что идет целая армия.

Жан, оставшийся под Вузье, не спал. С тех пор как Морис объяснил ему, каким образом это отступление должно все спасти, он бодрствовал, не позволял солдатам отходить в сторону и ждал приказа о выступлении, который офицеры могли объявить с минуты на минуту. Около двух часов, в глубокой темноте, усеянной красными звездами огней, по лагерю пронесся мощный топот копыт; это в авангарде выезжала кавалерия в Баллей и Катр-Шан, чтобы охранять дороги в Бут-о-Буа и Круа-о-Буа. Через час двинулась пехота и артиллерия, покидая, наконец, свои позиции в Фалезе и Шетре, которые уже два дня подряд они упорно старались оборонять от неявлявшегося врага. Небо покрылось тучам", было по-прежнему совсем темно, и каждый полк удалялся в полной тишине, как вереница призраков, исчезавших во мраке. Все сердца бились от радости, словно армия избежала западни. Солдаты представляли себе, что они уже у стен Парижа, накануне расплаты с пруссаками.

Жан вглядывался в темную ночь. Дорога была обсажена деревьями;

казалось, она идет через широкие луга. Потом начались подъемы и спуски.

Армия подходила к деревне, наверно к Баллей, как вдруг тяжелая туча, покрывшая небо, прорвалась и разразилась сильнейшим ливнем. Солдаты уже так промокли, что больше даже не сердились, сгибая спины. Прошли Баллей, приближались к Катр-Шан; поднялся яростный ветер. А дальше, когда они взобрались на широкое плоскогорье, от которого пустошь идет до Нуарваля, разбушевался ураган, стал хлестать чудовищный дождь. И тут, среди огромных просторов, полкам было приказано остановиться. Весь 7-й корпус, тридцать с лишним тысяч человек, собрался здесь на рассвете, сером рассвете, в потоках мутной воды. В чем дело? Зачем эта остановка? По рядам уже пронесся трепет, кое-кто решил, что приказ об отступлении отменен. Солдатам велели стоять под ружьем, запретили выходить из рядов и садиться. Иногда ветер налетал на высокое плоскогорье с такой силой, что солдатам приходилось жаться друг к другу, чтобы их не унесло. Ледяной дождь ослеплял, хлестал по лицу, струился под одеждой. Так, неизвестно зачем, в бесконечном ожидании прошло два часа, и снова у всех сердце сжалось от смертной тоски.

По мере того как светало, Жан старался осмотреться. Ему показали на северо-западе, по ту сторону Катр-Шан, дорогу в Шен, которая вела к холму.

Зачем же было поворачивать направо, вместо того чтоб повернуть налево? Жана интересовал и штаб, расположившийся в Конверсери, на ферме, на краю плоскогорья. Там, казалось, все были испуганы. Офицеры бегали, спорили, размахивали руками. Никто не появлялся. Чего они ждут? Плоскогорье напоминало котловину: над его бесконечными сжатыми полями с севера и с востока высились лесистые холмы; к югу простирались густые леса; на запад, через просеку, открывалась долина Эны и белые домики Вузье. Внизу, под Конверсери, высилась крытая черепицей колокольня Катр-Шан, затопленная неистовым ливнем, в котором как бы растворялось несколько убогих мшистых кровель деревни. Заглянув в черный проулок, Жан отчетливо различил коляску;

она быстро приближалась по каменистой дороге, превратившейся в поток. Это был Морис. С холма, на повороте дороги, он, наконец, увидел 7-й корпус. Уже два часа он рыскал по этой местности, вследствие неправильных указаний какого-то крестьянина; он заблудился по злой воле угрюмого проводника, который дрожал от страха перед пруссаками. Доехав до фермы, Морис тотчас же выскочил из коляски и нашел свой полк.

Жан, остолбенев, закричал:

- Как? Это ты? Почему? Ведь мы должны были тебя прихватить?

Морис сердито и безнадежно махнул рукой.

- Да что говорить!.. Мы идем уже не туда, а сюда, и все околеем!

- Ладно! - помолчав, ответил Жан и побледнел. - По крайней мере нас укокошат вместе.

И так же, как при расставании, они снова поцеловались. Под проливным дождем рядовой Морис занял свое место в строю, а капрал Жан, подавая пример, безропотно мокнул под дождем.

Теперь солдаты знали совершенно точно: они больше не отступают к Парижу, а опять идут к Маасу. Адъютант маршала привез в 7-й корпус приказ идти на бивуаки в Нуар; 5-й корпус, направлявшийся в Боклер, станет на правом фланге армии, а 1-й заменит в Шене 12-й, который двинется в Безас, на левый фланг. И если тридцать с лишним тысяч человек с винтовками стояли здесь три часа под бешеными порывами ветра, то это потому, что в злосчастной неразберихе после новой перемены фронта генерал Дуэ чрезвычайно беспокоился о судьбе обоза, посланного накануне вперед, к Шаньи. Надо было ждать, пока он присоединится к корпусу. Говорили, будто обоз отрезан обозом 12-го корпуса в Шене. С другой стороны, часть боеприпасов, все артиллерийские кузницы заблудились и возвращались из Террона по дороге в Вузье, а там они непременно попадут в руки немцев. Никогда еще не было такого беспорядка и такого волнения.

Солдат охватило подлинное отчаяние. Многим хотелось сесть на ранцы в грязь на этом затопленном плоскогорье и под дождем ждать смерти. Они хихикали, бранили начальство: "Да, нечего сказать, хороши начальники!

Болваны! Прикажут что-нибудь утром, а вечером отменяют, слоняются без толку взад и вперед, когда врага нет, а как только он появится, удирают!" Армия в состоянии полного разложения окончательно превращалась в толпу, лишенную веры и дисциплины, в стадо, которое ведут куда попало, на убой.

Близ Вузье завязалась перестрелка между арьергардом 7-го корпуса и авангардом немецких войск; и теперь все взоры обратились к долине Эны; там к прояснившемуся небу поднимались клубы густого черного дыма; пылала деревня Фалез, зажженная уланами. Солдатами овладело бешенство. Как? Там пруссаки?!

Их ждали два дня и дали им время прийти! И снялись с лагеря! Даже в душе самых ограниченных солдат закипал глухой гнев против непоправимой ошибки -

этого нелепого ожидания, западни, в которую они попали: разведчики четвертой немецкой армии отвлекли внимание бригады генерала Борда, остановили, обрекли на неподвижность один за другим все корпуса Шалонской армии и дали возможность прусскому кронпринцу нагрянуть с третьей армией. И вот, вследствие неосведомленности маршала, - который все еще не знал, какие перед ним войска неприятеля, совершалось их соединение; 7-й и 5-й корпуса будут теперь под ударом, под постоянной угрозой разгрома.

Морис смотрел, как вдали пылает Фалез. И вдруг у него отлегло от сердца: из-за поворота дороги в Шен выехал обоз, который считали погибшим.

1-я дивизия оставалась пока в Катр-Шан, чтобы подождать и взять под свою охрану бесконечный обоз, 2-я двинулась в путь и пришла через лес в Буто-Буа, а 3-я заняла слева высоты Бельвиль, чтобы обеспечить коммуникации. Дождь хлынул с удвоенной силой; 106-й полк наконец оставил плоскогорье и двинулся в преступный поход на Маас, в неизвестность. Морис вспомнил тень императора, который мрачно расхаживал взад и вперед за занавесками старухи Дерош. О, эта армия отчаяния, армия гибели, посланная на верную смерть ради спасения династии! Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению!

VI

- Разрази меня гром! - воскликнул Шуто, проснувшись на следующее утро, чувствуя себя разбитым и окоченев от холода в палатке. - Поесть бы сейчас бульону, да побольше мяса!

Накануне вечером, на стоянке в Бут-о-Буа, солдатам роздали только немного картошки, так как интендантская часть совсем ошалела и разладилась от вечных передвижений взад и вперед, и ей никогда не удавалось прибыть к войскам в назначенное время. Во время беспорядочных переходов растеряли все стада; угрожал голод.

Лубе, потягиваясь, безнадежно хихикнул и сказал:

- Да уж теперь, шалишь, больше не будет жареных гусей!

Солдаты смотрели угрюмо, мрачно. Когда им не удавалось поесть, дело не клеилось. Да еще этот беспрерывный дождь, эта грязь, в которой приходилось спать!

Паш прочел про себя молитву и перекрестился. Шуто заметил это и сердито закричал:

- Попроси-ка у своего боженьки по паре сосисок да полбутылки вина на брата!

- Эх, хоть бы дали по ковриге хлеба! Хлеба сколько влезет! - со вздохом сказал Лапуль, страдая от голода больше других, мучаясь от непомерного аппетита.

Но лейтенант Роша приказал им замолчать. Стыдно думать всегда только о брюхе! Вот он попросту затягивает туже пояс. С той минуты, как дела пошли определенно плохо и время от времени издали слышалась перестрелка, он спять упрямо поверил в победу. Пруссаки наконец пришли, - значит, все обстоит очень просто: мы их разобьем! И он пожимал плечами за спиной капитана Бодуэна: этот молодой человек, как он его называл, огорчился окончательной потерей своего багажа, кусал губы, бледнел и бесился. Голодать? Ладно! Но не иметь возможности переменить сорочку - вот это возмутительно.

Морис проснулся подавленный и дрожал от холода. Его нога благодаря широкому башмаку больше не болела. Но после ливня шинель отяжелела, и все тело ломило. Его послали в наряд, за водой для кофе; он смотрел на равнину, у края которой виднелся Бут-о-Буа; на западе и севере вставали леса, до деревни Бельвиль высился откос, а на востоке, у Бюзанси, простиралась волнообразная долина, и там, в лощинах, скрывались поселки. Отсюда, что ли, ждут неприятеля? Когда Морис шел обратно, наполнив бидон водой из ручья, его окликнули разоренные крестьяне, стоявшие на пороге маленькой фермы, и спросили, останутся ли, наконец, здесь солдаты, чтобы защищать их. Уже три раза, пока чередовались противоречивые приказы, 5-й корпус проходил через эти места. Накануне со стороны Бара слышалась пушечная пальба. Ясно, что пруссаки стоят в двух милях, не больше. Морис ответил несчастным людям, что

7-й корпус, наверно, тоже отправится дальше, и они принялись жаловаться.

Значит, их покидают на произвол судьбы? Значит, солдаты пришли сюда не для того, чтобы сражаться, а только показываются и тут же исчезают!

- Кто хочет сахару, - сказал Лубе, подавая кофе, - пускай сунет в воду большой палец и ждет, пока он растает.

Никто не засмеялся. Даже зло берет: кофе без сахара! Были бы хоть сухари! Накануне, на плоскогорье Катр-Шан, почти все от скуки доели свои запасы, хранившиеся в ранцах, догрызли все до последней крошки. К счастью, солдаты из их взвода нашли с десяток картофелин и поделили между собой.

Терзаясь голодом, Морис с сожалением воскликнул:

- Если б я знал, я бы купил хлеба в Шене!

Жан слушал и молчал. Утром он рассердился на Шуто, который дерзко отказался идти за дровами, ссылаясь на то, что не его очередь. С тех пор как дела шли все хуже и хуже, дисциплина расшаталась, участились случаи неповиновения, - начальники больше не смели бранить солдат. - И капрал Жан, как всегда невозмутимо спокойный, понял, что ему надо стушеваться, бросить начальнический тон, чтобы не вызвать открытого бунта. Он обратился в доброго товарища своих людей, и его опыт по-прежнему оказывал им большие услуги. Его взвод питался теперь хуже, чем раньше, но все-таки еще не подыхал с голоду, как многие другие. Но Жан особенно жалел Мориса и, чувствуя, что Морис слабеет, смотрел на него с тревогой: как этот хрупкий юноша вытерпит все до конца?

Когда Морис стал жаловаться, что нет хлеба, Жан встал, на мгновение исчез и вернулся, порывшись в своем ранце. Он украдкой сунул Морису в руку сухарь и шепнул:

- На! Спрячь! На всех у меня не хватит.

- А ты? - растроганно спросил Морис.

- Ну, я... Не бойся... У меня осталось еще два.

И правда, он бережно хранил три сухаря на случай сражения, зная, что на поле битвы очень хочется есть. К тому же он недавно съел картофелину. Пока этого хватит. А там видно будет.

К десяти часам 7-й корпус снова тронулся в путь. По первоначальному замыслу маршала, он должен был двинуться через Бюзанси в Стенэй и там переправиться через Маас. Но пруссаки, опередив Шалонскую армию, наверно, уже явились в Стенэй и, по слухам, даже в Бюзанси. Таким образом, 7-й корпус был оттеснен к северу и получил приказ идти к Безасу, за двадцать с лишним километров от Бут-о-Буа, и на следующий день переправиться через Маас в Музоне. Солдаты двинулись в путь угрюмо и ворчали: в желудке было пусто, они не отдохнули, изнемогли от усталости и многодневного ожидания; офицеры помрачнели, поддавшись тяжелому настроению в предвидении катастрофы, навстречу которой они шли, жаловались на бездействие, возмущались, что не помогли 5-му корпусу под Бюзанси, откуда слышалась орудийная пальба. Этот корпус, наверно, тоже отступал и направлялся в Нуар; 12-й уходил из Безаса в Музон, а 1-й - в Рокур. Так топталось это загнанное, затравленное псами стадо, после бесконечных проволочек и нелепых передвижений, беспорядочно бросаясь во все стороны на пути к столь желанному Маасу.

Когда 106-й полк покинул Бут-о-Буа вслед за кавалерией и артиллерией, в широком потоке трех дивизий, исчертивших равнину движущимися линиями, небо снова заволокли свинцовые тучи; сумрачная природа угнетающе действовала на солдат. Полк шагал по большой дороге на Бюзанси, обсаженной великолепными тополями. В деревне Жермон, где по обе стороны шоссе у ворот дымились кучи навоза, - рыдали женщины, хватали детей и протягивали их проходившим солдатам, словно умоляя взять их с собой. Здесь больше не было ни кусочка хлеба, ни даже картофелины. Вместо того чтобы идти дальше на Бюзанси, 106-й полк свернул налево, направляясь в От, и солдаты, увидя по ту сторону равнины тот самый Бельвиль, через который они прошли накануне, поняли теперь, что возвращаются на прежнее место.

- Черт их подери! - проворчал Шуто. - Что мы для них - волчки, что ли?

А Лубе прибавил:

- Вот грошовые генералы! Все у них идет вкривь и вкось. Куда их несет нелегкая? Сразу видно, что наши ноги им ничего не стоят!

Все возмущались. Нельзя же так изнурять людей только ради удовольствия куда-то их вести! По голой равнине, покрытой буграми, они двигались колонной, двумя шеренгами, по одной с каждого края дороги; между ними шли офицеры, но теперь было уже не так, как в Шампани, когда они выступили из Реймса, развлекаясь шутками и песнями, весело неся ранцы, окрыленные надеждой опередить и разбить пруссаков; они тащились молча, злобно, возненавидя винтовки, резавшие им плечо, и тяжелые ранцы, под которыми они сгибались; они больше не верили начальникам, впадали в такое отчаяние, что брели, как скот, под неотвратимым бичом. Жалкая армия ступила на путь Голгофы!

Между тем Морис уже несколько минут с любопытством на что-то смотрел.

Налево громоздились холмы; из далекого леска выехал всадник, вслед за ним показался другой, третий. Все трое остановились; они казались не больше, чем с кулак; своими четкими и тонкими очертаниями они напоминали игрушечных солдатиков. Морис решил, что это, наверно, передовой пост гусарского полка или какие-нибудь возвращающиеся разведчики, но вдруг с удивлением заметил у них на плечах блестящие точки - наверно, отблески медных эполет.

- Погляди туда! - сказал он, толкнув Жана локтем. - Уланы!

Жан широко раскрыл глаза.

- Так!

Это были действительно уланы - первые пруссаки, замененные 106-м полком. Уже полтора месяца он был в походе и не только не истратил ни одного патрона, но даже не видел ни одного врага. И вот слово "Пруссаки!"

пронеслось по воем рядам, солдаты повернули головы, любопытство возрастало.

Уланы казались молодцами.

- Один там, кажется, здорово толстый! - заметил Лубе.

Но слева от леска, на плоскогорье, показался целый эскадрон. И при этом грозном появлении колонна французов остановилась. Примчались ординарцы с приказами; 106-й полк занял позицию за деревьями, на берегу ручья.

Артиллерия проскакала обратно и расположилась на бугре. Два часа они стояли здесь в боевом порядке, медлили, но ничего нового не произошло. Вдали застыла неприятельская кавалерия. Французы поняли, наконец, что теряют драгоценное время, и пошли дальше.

- Эх, - с сожалением сказал Жан, - и на этот раз еще не будет сражения!

У Мориса тоже руки чесались от желания хоть разок выстрелить. И он опять вспомнил о вчерашней ошибке: они не пошли на подмогу 5-му корпусу.

Если пруссаки их не атаковали, значит, в распоряжении неприятеля еще недостаточно пехоты; кавалерийский маневр на расстоянии мог преследовать только одну цель: задержать французские корпуса. Снова попали в ловушку! И правда, теперь на каждой возвышенности 106-й полк беспрестанно видел слева улан; уланы за ним следили, ехали позади, исчезали за какой-нибудь фермой и опять появлялись на опушке леса.

Мало-помалу солдат стало раздражать это окружение на расстоянии, словно их опутывали петлями невидимой сети.

- Они в конце концов надоели! - повторяли даже Паш и Лапуль. - Хорошо бы пальнуть в них!

Но полк все шел, шел; солдаты с трудом передвигали ноги и быстро уставали. За время этого тягостного перехода чувствовалось, что враг приближается отовсюду, как чувствуется наступление грозы еще прежде, чем над горизонтом встанет туча. Были отданы строгие приказы в порядке вести арьергард, и больше никто не отставал, твердо зная, что пруссаки всех забирают в плен. Немецкая пехота приближалась с молниеносной быстротой, а французские полки, измученные, парализованные, только топтались на месте.

В Оте небо очистилось, и Морис, ориентируясь по солнцу, заметил, что, вместо того чтобы идти дальше на Шен, за три с лишним мили, они поворачивают и направляются прямо на восток. Было два часа. Два дня солдаты дрогли под дождем, а теперь задыхались от изнурительной жары. Извилистая дорога вела через пустынные равнины. Ни дома, ни души, только время от времени тоскливый лесок среди унылых голых пространств; мрачная тишина этих безлюдных мест подавляла солдат; они волочили ноги, понурив голову, обливаясь потом.

Наконец показался Сен-Пьермон - несколько пустых домишек на пригорке. Полк не пошел через эту деревню. Морис обратил внимание, что они свернули сейчас же налево и опять двигаются на север, к Безасу. На этот раз он понял, какой путь выбрали, чтобы опередить пруссаков в Музоне. Но разве это возможно, когда войска так устали, так пали духом? В Сен-Пьермоне, вдали, на повороте дороги, которая ведет из Бюзанси, снова появились три улана, а когда арьергард покидал деревню, показалась батарея, упало несколько снарядов, не причинив, впрочем, никакого вреда. Полк не отвечал на выстрелы, подвигался дальше, но идти было все трудней.

От Сен-Пьермона до Безаса три с лишним мили. Когда Морис сказал об этом, Жан безнадежно махнул рукой: солдаты не пройдут двенадцати километров;

он это знал по верным признакам - по одышке, по искаженным лицам, блуждающим взорам. Дорога вела все вверх, между двух холмов, которые мало-помалу сближались. Пришлось остановиться. Но от этого отдыха ноги окончательно онемели, и когда надо было тронуться в путь, стало еще трудней: полки еле-еле двигались, люди падали. Морис побледнел, от усталости у него закатывались глаза. Жан это заметил и, против обыкновения, принялся болтать, стараясь развлечь его, чтобы он не заснул на ходу.

- Значит, твоя сестра живет в Седане? Мы, может быть, пройдем через этот город.

- Через Седан? Ну нет! Это нам не по дороге. Для этого надо быть сумасшедшим.

- А твоя сестра - молодая?

- Да ведь ей столько же лет, сколько и мне. Я тебе уже говорил, мы близнецы.

- Она на тебя похожа?

- Да, у нее тоже светлые волосы, вьющиеся, такие мягкие! Она совсем маленькая, худенькая и тихая-тихая!.. Дорогая моя Генриетта!

- Вы очень любите друг друга?

- Да, да...

Они помолчали, и Жан, взглянув на Мориса, заметил, что у него слипаются глаза и он вот-вот упадет.

- Эй, дружок!.. Держись, черт возьми!.. Дай-ка мне на минуту твою винтовочку, немного отдохнешь... Половина наших ребят останется на дороге;

дальше идти сегодня немыслимо.

Вдруг он увидел Ош: на холме громоздились лачуги; среди деревьев, на самой вершине, желтела церковь.

-Здесь мы, наверно, переночуем.

Жан угадал. Генерал Дуэ видел, как смертельно устали войска, и отчаялся дойти в этот день до Безаса. Но особенно убедился он в этом, когда прибыл обоз - злосчастный обоз, тащившийся от самого Реймса: вереница повозок и лошадей растянулась на три мили и страшно затрудняла передвижение. Из Катр-Шан генерал велел направить их прямо на Сен-Пьермон, но только в Оше они присоединились к корпусу и в таком состоянии, что лошади больше не могли двигаться. Было уже пять часов. Генерал побоялся идти через ущелье Стонн и решил отказаться от выполнения перехода, предписанного маршалом. Войска остановились, расположились лагерем, обоз - внизу, на равнине, под охраной одной дивизии, артиллерия - позади, на холмах, а бригада, которая на следующий день должна была служить арьергардом, осталась на возвышенности против Сен-Пьермона. Другая дивизия, в состав которой входила бригада Бурген-Дефейля, стала бивуаком за церковью, на широком плоскогорье, окаймленном дубовой рощей. 106-му полку удалось, наконец, устроиться на опушке, только когда уже стемнело, - такая произошла путаница при выборе и распределении участков.

- К черту! - сердито сказал Шуто. - Не буду есть. Спать хочу!

Это был крик души всех солдат.

У многих не было сил разбить палатку, они падали на землю, как мешки, и тут же засыпали. Да и чтобы поесть, понадобилась бы раздача довольствия, а интендантская часть ждала 7-й корпус в Безасе и поэтому не явилась в Ош. Все было забыто и заброшено, и капралов даже не вызывали для получения рациона.

Кто мог, снабжал себя провиантом сам. Раздачи больше не было. Солдатам приходилось жить запасами, которые им полагалось иметь в ранцах, а ранцы были пусты; немногие нашли корку хлеба - крохи от роскоши, в которой они жили в Вузье. Оставался только кофе; те, что устали меньше других, выпили кофе без сахара.

Жан хотел поделиться с Морисом сухарями, съесть один и дать ему другой.

Но тут он заметил, что Морис уже спит глубоким сном. Жан подумал было, не разбудить ли его, потом стоически положил сухари обратно в ранец, с бесконечными предосторожностями, словно пряча сокровище; он, как и товарищи, удовольствовался одним кофе. По его требованию, солдаты разбили палатку; все уже улеглись, как вдруг вернулся Лубе и принес с соседнего поля морковь.

Сварить ее было невозможно, и солдаты съели ее сырую, но им еще больше захотелось есть, а Паш почувствовал себя плохо.

- Нет, нет, не будите его, - сказал Жан, когда Шуто принялся трясти Мориса, чтобы дать ему его долю.

- Эх, - сказал Лапуль, - завтра в Ангулеме у нас будет хлеб... У меня был в Ангулеме двоюродный брат, военный. Хороший гарнизон!

Все удивились, Шуто закричал:

- Как, в Ангулеме?.. Вот простофиля! Он думает, что мы идем в Ангулем!

От Лапуля невозможно было добиться толку. Он думал, что идет в Ангулем.

А утром, при виде немецких улан, он уверял, что это солдаты из армии Базена.

И вот лагерь окутала темная ночь, могильная тишина. Было холодно, но огонь разводить запретили. Стало известно, что пруссаки находятся в нескольких километрах; старались не шуметь, из опасения привлечь внимание неприятеля. Офицеры предупредили солдат, что надо будет идти дальше в четыре часа утра, чтобы наверстать потерянное время; и все сейчас же заснули, жадно, мертвым сном. Над разбросанными лагерями мощное дыхание этих толп поднималось во мраке, как дыхание самой земли.

Вдруг их разбудил выстрел. Была еще глубокая ночь, часа три. Все вскочили. Тревога передавалась от солдата к солдату; решили, что неприятель атакует. А это просто выстрелил Лубе; он не спал и решил пойти в дубовую рощу, где, наверно, водятся кролики: то-то будет праздник, когда на рассвете он принесет товарищам парочку кроликов. Но, подыскивая место для засады, он услышал шаги приближающихся людей, хруст валежника, голоса; он испугался, решил, что это пруссаки, и выстрелил.

Жан с Морисом и другими солдатами уже подходили к нему, как вдруг раздался хриплый голос:

- Да не стреляйте, черт подери!

На опушке леса показался высокий худой человек, заросший бородой. На нем была серая куртка, перетянутая в талии красным кушаком; за плечом висела винтовка. Он тут же объяснил, что он - француз, вольный стрелок, сержант, что он пришел с двумя стрелками своего отряда из лесов Дьеле и хочет сообщить важные сведения генералу.

- Эй, Кабас! Дюка! - обернувшись, крикнул он. - Эй вы, бездельники!

Идите-ка сюда!

Они, очевидно, боялись, но все-таки подошли: Дюка - бледный, приземистый человек с редкими волосами; Кабас - рослый, сухой, смуглый, с длинным носом и резким профилем.

Морис с удивлением, пристально поглядел на сержанта и вдруг спросил:

- Скажите, вы не Гийом Самбюк из Ремильи?

После некоторого колебания бородач не без смущения ответил утвердительно; Морис слегка попятился. Самбюк был известен, как отъявленный негодяй, вполне достойный своей семьи, которая плохо кончила: отцу-дровосеку, пьянице, перерезали в лесу горло; мать и дочь, нищенки и воровки, исчезли и очутились впоследствии в каком-то доме терпимости. А сам Гийом был браконьером и контрабандистом; из этого волчьего выводка вырос честным только один Проспер, африканский стрелок, который, прежде чем пойти в солдаты, стал батраком, из ненависти к лесу.

- Я видел вашего брата в Реймсе и в Вузье, - сказал Морис. - Он здоров!

Самбюк ничего не ответил. И чтобы покончить с разговорами, сказал:

- Ведите меня к генералу! Скажите ему, что вольные стрелки из леса Дьеле хотят сообщить ему важное известие.

Возвращаясь в лагерь, Морис думал об этих отрядах вольных стрелков; на них раньше возлагались большие надежды, а теперь уже повсюду они вызывали жалобы. Они должны были устраивать засады, подстерегать врага за плетнями, тревожить его, убивать часовых, держать в своей власти леса и не выпускать оттуда ни одного пруссака. А на деле они стали бичом французских крестьян: плохо их защищали и опустошали нивы. Из ненависти к настоящей военной службе все опустившиеся люди поспешили вступить в их ряды, радуясь, что могут избежать дисциплины, рыскать в лесах, как бандиты, спать и пьянствовать где попало. В некоторые отряды были завербованы отчаянные люди.

- Эй, Кабас! Эй, Дюка! - повторял Самбюк, оборачиваясь на каждом шагу.

- Идите же сюда, бездельники!

Морис чувствовал, что эти два человека тоже страшны. Кабас, худой верзила, родился в Тулоне, служил когда-то лакеем в Марселе, оказался в Седане посредником по продаже провансальских продуктов и чуть не угодил в тюрьму по обвинению в краже, которая, впрочем, осталась нерасследованной.

Дюка, маленький толстяк, бывший судебный пристав в Бленвиле, был вынужден продать эту должность после грязных похождений с маленькими девочками и снова чуть не попал под суд за такие же мерзости в Рокуре, где служил счетоводом на фабрике. Он пересыпал свою речь латинскими цитатами, а Кабас едва умел читать, но оба представляли собой подходящую пару, опасную пару подозрительных личностей.

Лагерь уже просыпался. Жан и Морис повели вольных стрелков к капитану Бодуэну, а капитан - к полковнику де Винейлю. Полковник стал их расспрашивать, но Самбюк, сознавая свое значение, хотел непременно поговорить с самим генералом. Генерал Бурген-Дефейль, остановившийся у священника деревни Ош, вышел на порог церковного дома, недовольный, что его разбудили среди ночи и что днем опять предстоит голод и усталость; поэтому он встретил приведенных людей сердито.

- Откуда они? Чего им надо? Так это вы, вольные стрелки? Небось, тоже отбились, а-а?

- Господин генерал, - не оробев, ответил Самбюк, - мы с товарищами занимаем леса Дьеле...

- Где это, леса Дьеле?

- Между Стенэй и Музоном, господин генерал,

- Стенэй? Музон? Не знаю! Как разобраться во всех этих названиях?

Полковник де Винейль смутился и осторожно вмешался R разговор, напоминая генералу, что Стенэй и Музон находятся на Маасе; что немцы заняли Стенэй и поэтому надо переправиться через реку северней, перейдя мост в Музоне.

- Значит, господин генерал, - прибавил Самбюк, - мы пришли уведомить вас, что в лесах Дьеле сейчас полным-полно пруссаков... Вчера, когда пятый корпус выходил из Буа-ле-Дам, завязалась перестрелка недалеко от Нуара...

- Как? Вчера сражались?

- Ну да, господин генерал, пятый корпус при отступлении сражался;

сегодня ночью он должен быть в Бомоне... Наши товарищи отправились уведомить его о передвижении неприятеля, а мы решили сообщить обо всем вам, чтобы вы могли пойти на выручку пятому корпусу, ведь завтра утром ему придется иметь дело не меньше чем с шестьюдесятью тысячами немцев.

При этих словах генерал Бурген-Дефейль пожал плечами.

- Шестьдесят тысяч! Тьфу ты черт! Почему не сто тысяч?.. Да вы бредите, милый мой! От страха у вас двоится в глазах. Не может быть, чтобы так близко от нас стояло шестьдесят тысяч пруссаков, мы бы это знали.

Генерал заупрямился. Самбюк тщетно ссылался на свидетелей - Дюка и Кабаса.

- Мы видели пушки, - подтвердил провансалец. - Эти молодцы, наверно, спятили: отправиться с пушками наудачу по лесным дорогам, когда там увязаешь по колено в грязи после всех этих дождей!

- Кто-то указывает им путь, это уж верное дело, - объявил бывший судебный пристав.

Но генерал со дня выступления из Вузье больше не верил в соединение двух немецких армий, о котором, по его словам, ему прожужжали уши. Он даже не счел нужным отослать вольных стрелков к командующему 7-м корпусом, а они думали, что с ними говорит сам командующий. Если слушать всех крестьян, всех бродяг, которые приходят якобы с верными сообщениями, нельзя будет и шагу ступить: непременно попадешь в какую-нибудь чертовскую передрягу. Тем не менее генерал велел вольным стрелкам остаться и сопровождать колонну, раз они знают местность.

- Все-таки они хорошие ребята, - сказал Жан Морису, возвращаясь, чтобы сложить палатки, - ведь они прошли полями четыре мили, чтобы уведомить нас.

Морис согласился и решил, что они правы: он тоже хорошо знал местность и очень встревожился при мысли, что пруссаки находятся в лесах Дьеле и направляются в Соммот и Бомон. Он сел, уже изнуренный, хотя в путь еще не двинулись; в желудке было пусто, сердце сжималось от тоски на заре нового дня, предчувствуя, что он будет ужасным.

Заметив, как Морис бледен, Жан огорчился и по-отечески спросил:

- Так тебе все еще нехорошо? Опять нога?

Морис отрицательно покачал головой. В широких башмаках ему стало легче.

- Значит, проголодался?

Морис не отвечал. Тогда Жан незаметно вынул из ранца один из своих сухарей и, простодушно солгав, сказал:

- На, я оставил для тебя твою долю... Другой я недавно съел сам.

Светало. 7-й корпус вышел из Оша и направился в Музон через Безас, где должен был ночевать накануне. Сначала двинулся пресловутый транспорт в сопровождении 1-й дивизии, но если военные повозки с хорошими упряжками ехали быстро, то другие, забранные у населения, большей частью порожние и бесполезные, задерживались главным образом на склонах ущелья Стонны. Дорога шла вверх, особенно круто поднималась при выезде из поселка Берлиер, между лесистых холмов. К восьми часам, когда, наконец, тронулись в путь две другие дивизии, появился маршал Мак-Магон; он был в отчаянии, что войска, которые, по его расчетам, должны были двинуться утром и пройти всего несколько километров из Безаса в Музон, до сих пор еще находятся здесь. Он потребовал объяснений от генерала Дуэ. Было решено, что 1-я дивизия и транспорт пойдут дальше к Музону, а две другие дивизии, чтобы их больше не задерживал этот громоздкий, медлительный авангард, двинутся по дороге на Рокур и Отрекур и переправятся через Маас под Вилье. Это значило опять подняться на север: маршал старался поскорей отделить свою армию от неприятеля рекой. Надо было во что бы то ни стало к вечеру перебраться на правый берег. Арьергард находился еще в Оше, как вдруг с далекого холма, со стороны Сен-Пьермона, дала залп прусская батарея, опять начиная ту же игру, что и накануне.

Сначала французы имели неосторожность ответить, потом последние части отступили.

До одиннадцати часов 106-й полк медленно подвигался по дороге, которая извивается в глубине ущелья Стонны, между высоких бугров. Налево высились голые обрывистые хребты; направо, по более отлогим склонам, спускались леса.

Солнце показалось снова; в тесной лощине, пустынной и мрачной, стало очень жарко. За Берлиером, над которым возвышался большой печальный крест, больше не было ни одной фермы, ни одного человека, ни одной коровы. Солдаты, уставшие, голодные уже накануне, опять не доспали, не поели и теперь уныло волочили ноги, кипя глухим гневом.

Вдруг, когда они остановились на краю дороги, справа грянули пушки.

Залпы раздавались отчетливо и гулко, - значит, сражение происходило не дальше чем в двух милях. На солдат, уставших отступать, раздраженных ожиданием, это подействовало необыкновенно. Все вскочили, дрожа, забыв усталость. Почему их не ведут туда? Пора наконец драться! Лучше погибнуть, чем удирать неизвестно куда и зачем.

Генерал Бурген-Дефейль и полковник де Винейль поднялись направо, на бугор, чтобы ознакомиться с местностью. Они остановились на вершине и смотрели в бинокль; тут же они послали адъютанта распорядиться, чтобы к ним привели вольных стрелков, если те еще не ушли. Вместе со стрелками явились Жан, Морис и несколько солдат, на случай если понадобится какая-нибудь помощь.

При виде Самбюка генерал сейчас же крикнул:

- Что за проклятая местность! Везде косогоры и леса!.. Вы знаете, где сражаются?

Самбюк, за которым следовали по пятам Дюка и Кабас, выслушал и стал молча всматриваться вдаль. Морис стоял рядом с ним и тоже глядел, пораженный огромной панорамой долин и лесов. Казалось, то было безмерное море, медленные, чудовищные волны. Леса темнели зелеными пятнами на желтой почве;

далекие холмы под жгучим солнцем тонули в рыжеватом тумане. И хотя в глубинах ясного неба не было заметно даже дымка, пушки все еще гремели, это был грохот далекой, надвигающейся грозы.

- Вот там, направо, Соммот, - ответил наконец Самбюк, указывая на вершину, увенчанную зеленью. - Там, налево, Ионк... Сражаются под Бомоном, господин генерал.

- Да, под Варнифоре или под Бомоном, - подтвердил Дюка.

Генерал буркнул:

- Бомон! Бомон! В этой проклятой местности ничего не разберешь...

И громко спросил:

- А сколько километров отсюда до Бомона?

- Около двенадцати, если идти вот по этой дороге, из Шена в Стенэй.

Пушки не умолкали, казалось, они двигались с запада на восток, беспрерывно грохоча. Самбюк прибавил:

- Черт подери! Дело жаркое!.. Я таю и думал, я вас предупредил сегодня утром, господин генерал: это, должно быть, те батареи, что мы видели в лесах Дьеле. Теперь пятому корпусу приходится иметь дело со всей армией, которая пришла через Бюзанси и Боклер.

Все промолчали; сражение грохотало вдали еще сильней. Морис стиснул зубы: ему неудержимо хотелось кричать. Почему они не идут на залпы пушек немедленно, не тратя лишних слов? Никогда еще он не испытывал такого возбуждения. Каждый выстрел отдавался у него в груди, приподнимал, толкал его вперед, вызывал в нем потребность очутиться немедленно там, участвовать в боях, покончить с бездействием. Неужели они опять пройдут мимо сражения, только коснутся его локтем и не израсходуют ни одного патрона? Начальники словно побились об заклад - с самого объявления войны тащить их за собой и удирать! В Вузье они слышали только стрельбу арьергарда. В Оше неприятель лишь несколько минут стрелял им в спину. И они опять удерут, они и на этот раз не бросятся помочь товарищам? Морис взглянул на Жана. Жан тоже был очень бледен; его глаза лихорадочно блестели. При этом неистовом призыве пушек у всех забились сердца.

Произошла новая задержка. По узкой тропинке на бугор поднимался штаб.

Сюда спешил встревоженный генерал Дуэ. Допросив вольных стрелков, он с отчаянием охнул. Но даже если бы его уведомили утром, что мог он сделать?

Маршал определенно приказал во что бы то ни стало переправиться через Маас до вечера. А как теперь соединить эшелоны, которые двигаются на Рокур, и быстро направить их на Бомон? Ведь они придут туда слишком поздно! 5-й корпус, наверно, уже отступает к Музону и явно идет все дальше на восток, судя по пушечным выстрелам, грохотавшим словно удаляющийся ураган, несущий град и беду. Вокруг до самого горизонта расстилались долины и холмы, равнины и леса. И генерал Дуэ воздел руки к небу, терзаясь своим бессилием, и отдал приказ идти дальше на Рокур.

О, это продвижение в глубине ущелья Стонны, между высоких гребней, под грохот пушек, по-прежнему гремевших справа! Во главе 106-го полка ехал на коне полковник де Винейль. прямой, бледный, неподвижный, моргая глазами, словно удерживаясь от слез. Капитан Бодуэн молча кусал усы, и лейтенант Роша глухо ворчал и ругался, осыпая бранью всех и самого себя. И даже те солдаты, которым не хотелось сражаться, даже самые робкие из них чувствовали потребность кричать и драться; в них нарастал гнев против постоянных поражений, бешенство от необходимости снова отступать тяжелыми неверными шагами, когда проклятые пруссаки истребляют их товарищей.

У подножия Стонны, там, где извилистый путь ведет вниз, между холмов, дорога расширилась. Войска проходили по открытым полям, пересеченным лесками. 106-й полк, находившийся в арьергарде, на каждом шагу ждал нападения: ведь неприятель шел за колонной по пятам, следил за ней, явно выжидая благоприятной минуты, чтобы атаковать ее с тыла. Отряды его кавалерии, пользуясь малейшей неровностью почвы, пытались приблизиться с флангов. Несколько эскадронов прусской гвардии вышли из-за леса, но остановились перед маневром французского гусарского полка, который выступил вперед, расчищая дорогу. И благодаря этой передышке отступление продолжалось в относительном порядке; войска приближались к Рокуру, как вдруг зрелище, которое они увидели, усилило общее смятение и окончательно расстроило ряды.

На проселочной дороге показалась беспорядочная толпа беглецов, раненых офицеров, безоружных солдат; обозные лошади неслись вскачь, люди бежали, обезумев, словно их гнало ураганом. Это были остатки бригады 1-й дивизии, которая сопровождала транспорт, отправленный утром в Музон через Безас. Они сбились с пути и, по несчастной случайности, попали вместе с частью транспорта в Варнифоре, близ Бомона, в разгар полного разгрома 5-го корпуса.

Они были застигнуты врасплох, атакованы с фланга и, уступая неприятелю в численности, бежали; они возвращались с поля боя окровавленные, ошалелые, полуобезумевшие, они потрясли душу товарищей. Их рассказы сеяли ужас;

казалось, их принес громовой грохот пушек, который безостановочно раздавался с полудня.

И вот при выступлении из Рокура началась неистовая толчея. Надо ли свернуть направо к Отрекуру, чтобы переправиться через Маас в Вилье, как было решено? Генерал Дуэ встревожился, стал колебаться, опасаясь, не занят ли мост, не попал ли он уже в руки пруссаков. Он предпочел идти прямо через ущелье Арокур, чтобы до ночи пройти в Ремильи. После Музона - Вилье; после Вилье - Ремильи; войска шли дальше, а за ними все слышался галоп немецких улан. Оставалось только шесть километров; но было уже пять часов, и все смертельно устали. Они не присели с самой зари, но за двенадцать часов прошли меньше трех миль, топчась на месте, теряя силы в бесконечном ожидании, среди сильнейших волнений и страхов. Две последние ночи солдаты почти не спали и от самого Вузье ни разу не наелись досыта. Они валились с ног от истощения. А в Рокуре их ждала еще более печальная участь.

В богатом городке много фабрик, широкая улица, застроенная хорошими домами, красивая церковь и мэрия. Но эту ночь здесь провели император и маршал Мак-Магон, здесь теснился штаб и императорская квартира; потом здесь прошел весь 1-й корпус, все утро протекая рекой по этой дороге; запасы истощились, булочные и бакалейные лавки опустели, в домах не осталось ни крошки. Больше нельзя было достать ни хлеба, ни вина, ни сахара, ничего, что можно съесть или выпить. У дверей домов дамы уже роздали солдатам стаканы вина и чашки бульона, все содержимое бочек и мисок до последней капли. Не оставалось ничего, и к трем часам, когда появились первые полки 7-го корпуса, жителей охватило отчаяние. Как? Опять? Еще солдаты? Снова по главной улице тащились люди, усталые до изнеможения, запыленные, умирающие от голода, а дать им было нечего. Многие останавливались, стучали в двери, протягивали руки к окнам, умоляя, чтобы им бросили хоть кусок хлеба.

Некоторые женщины рыдали, знаками показывая, что ничего не могут поделать, что у них самих больше ничего нет.

На углу улицы Ди-Потье у Мориса закружилась голова; он пошатнулся, Жан поспешил к нему. Но Морис сказал:

- Нет, оставь меня! Это конец!.. Лучше подохнуть здесь.

Он тяжело опустился на каменную тумбу. Жан притворно грубым начальническим тоном сказал:

- Черт подери! Кто это подсунул мне такого солдата?.. Хочешь, чтоб тебя забрали пруссаки? Ну, вставай!

Но Морис, смертельно бледный, ничего не отвечал, закрыв глаза, в полуобморочном состоянии. Жан опять выругался, но с бесконечной жалостью:

- Черт подери! Черт подери!

Он побежал к соседнему роднику, наполнил котелок, вернулся и прыснул Морису в лицо водой. На этот раз уже не таясь, он вынул из ранца последний сухарь, который так бережно хранил, и принялся ломать его на мелкие кусочки.

Он просунул их сквозь зубы Мориса. Изголодавшийся Морис открыл глаза и жадно съел сухарь.

- А ты? - вдруг, припоминая, спросил он. - Разве ты не съел своей доли?

- Ну, у меня шкура крепкая, - ответил Жан, - я могу и подождать...

Глоток болотной водицы - и я на ногах!

Он снова наполнил свой котелок водой, выпил залпом и прищелкнул языком.

Он тоже был бледен, как смерть, и от голода у него дрожали руки.

- Ну, дружок, в дорогу! Надо догнать товарищей.

Морис оперся на его руку и дал себя увести, как ребенок.

Эта рука согрела его сердце так, как еще никогда не согревали руки женщин. Среди всеобщего крушения, в этом страшном бедствии, перед лицом смерти, для него было чудесной поддержкой чувствовать, что кто-то его любит и заботится о нем; и, может быть, сознание, что преданное ему сердце -

сердце простолюдина, крестьянина, близкого земле, вызывавшего в нем раньше отвращение, придавало теперь его благодарности бесконечную нежность. Ведь это - братство первоначальных дней мироздания, дружба до возникновения какой бы то ни было культуры и классов, дружба двух людей, слитых, объединенных общей потребностью в помощи перед угрозой враждебной природы. Морис знал, что в груди Жана сердце бьется чувством человечности, и гордился его силой, помощью, самопожертвованием, а Жан, не раздумывая над своими ощущениями, был счастлив, что оберегает в своем друге утонченность и ум, которые в нем самом пребывали в зачаточном состоянии. После страшной, трагической смерти жены он считал, что у него больше нет сердца, и поклялся никогда не смотреть на женщин, которые приносят столько страданий, даже когда они не злые.

Казалось, и Жан и Морис благодаря этой дружбе как-то выросли; они не нежничали друг с другом, но жили душа в душу, и, при всем своем различии, один поддерживал другого на этом страшном пути в Ремильи, и оба составляли единое целое, переполненное жалостью и страданием.

Пока французский арьергард выходил из Рокура, туда с другого конца уже входили немцы; слева на высотах они немедленно установили батареи, и две из них принялись обстреливать французов. В это время 106-й полк, шагая по дороге, которая ведет вдоль Эммана, попал под обстрел. Один снаряд раздробил тополь на берегу реки, другой врезался в землю у ног капитана Бодуэна, но не разорвался. Ущелье до Арокура все сужалось, и они углублялись в теснину, над которой с обеих сторон нависли лесистые горы; если там, наверху, засела хоть кучка пруссаков, гибель неминуема. Под обстрелом сзади, под угрозой нападения справа и слева войска подвигались все боязливей, спеша выбраться из опасного прохода. Даже в самых усталых солдатах, как последняя вспышка пламени, воскресла сила воли. Те, кто еще недавно тащился в Рокуре от двери до двери, теперь ускоряли шаг, бодрые, оживленные, пришпоренные жгучим чувством опасности. Казалось, даже кони почувствовали, что каждый потерянный миг может дорого стоить. Передняя часть колонны должна была уже вступить в Ремильи, как вдруг произошла остановка.

- Тьфу! - воскликнул Шуто. - Оставят нас, что ли, здесь?

106-й полк не достиг еще Арокура, а снаряды уже сыпались градом. Пока полк стоял на месте в ожидании дальнейшего отправления, вдруг направо разорвался еще один снаряд. К счастью, никто не пострадал. Прошло бесконечных пять минут. Полк все еще не двигался: дорогу преграждало какое-то препятствие, словно внезапно возникла стена. Полковник привстал на стременах и вглядывался, трепеща, чувствуя, как за его спиной возрастает паника.

- Все знают, что нас продали, - в бешенстве объявил Шуто.

Тут, под бичом страха, поднялся ропот отчаяния. Да, да! Их завели сюда, чтобы продать, чтобы выдать пруссакам. Их так упорно преследовала неудача, были допущены такие роковые ошибки, что, по мнению этих ограниченных людей, объяснить столько бедствий могла только измена.

- Нас продали! - обезумев, повторяли солдаты.

Вдруг Лубе решил:

- Это стал поперек дороги окаянный император со своей поклажей и не дает нам пройти!

Известие сразу облетело ряды. Многие утверждали, будто вся помеха в том, что проезжает императорская ставка и преграждает колонне путь.

Послышались проклятия, площадная ругань; прорвалась вся ненависть, вызванная дерзкой императорской челядью, которая захватывала города на ночлег, распаковывала свои припасы, корзины с бутылками вина и серебряной посудой на глазах у солдат, лишенных самого необходимого, и разводила огонь на кухнях, когда у этих бедняков было пусто в брюхе. О, жалкий император, уже без трона и без прав верховного командования, подобный ребенку, затерянному в своей империи, - ребенку, которого увозят, как ненужный вьюк, вместе с поклажей войск; император, осужденный таскать за собой, словно в насмешку, свою блестящую императорскую свиту, своих лейб-гвардейцев, поваров, лошадей, кареты, коляски, фургоны, свою пышную мантию, усеянную пчелами, волочащуюся в крови и грязи по большим дорогам поражений!

Один за другим упало два снаряда. С лейтенанта Роша осколком сорвало кепи. Ряды сомкнулись, сзади нажали, внезапно нахлынула волна и отпрянула далеко назад. Раздались сдавленные голоса. Лапуль бешено заорал: "Да идите же вперед!" Еще минута, и произошла бы страшная катастрофа; люди бросились бы бежать и в неистовой свалке передавили бы друг друга в узком проходе.

Полковник обернулся, весь бледный, и сказал:

- Ребята, ребята! Потерпите! Я послал узнать... Мы пойдем дальше...

Но войска все стояли, и секунды казались веками. Жан взял Мориса за руку и с изумительным хладнокровием шепнул ему, что если товарищи нажмут сзади, он с ним бросится влево и проберется через леса на тот берег.

Взглядом он искал вольных стрелков, решив, что они должны знать дорогу, но ему сказали, что они исчезли, проходя через Рокур. Вдруг войска двинулись дальше, обогнули поворот дороги и очутились за пределами досягаемости немецких батарей. Впоследствии выяснилось, что в этот злосчастный день среди всеобщего смятения дивизия Бонмена - четыре кирасирских полка - остановила и разъединила 7-й корпус.

Темнело. 106-й полк прошел через Анжекур. Оправа все еще высились горы, но слева ущелье расширялось; вдали открывалась голубоватая долина. Наконец с высот Ремильи, в вечерних туманах, среди огромной панорамы лугов и пашен, блеснула бледная серебряная лента. Это был Маас, столь желанный Маас, где они должны одержать победу!

Морис протянул руку к далеким огонькам, которые весело зажигались в листве, в глубине плодородной долины, восхитительной в нежных сумерках, и с блаженным вздохом облегчения, как человек, возвращающийся в любимые места, сказал Жану:

- Вот! Погляди!.. Это Седан!

VII

Эмиль Золя - Разгром. 2 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Разгром. 3 часть.
В Ремильи все смешалось: люди, лошади и повозки запрудили крутую извил...

Разгром. 4 часть.
Вейс любил эти холмы, всегда считал, что гряда бугров, замыкающих вдал...