СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Лурд. 3 часть.»

"Лурд. 3 часть."

- Отдыхайте, набирайтесь сил, - говорил барон Сюир, который старался быть всюду одновременно. - Вы можете располагать по меньшей мере тремя часами. Еще нет пяти, а преподобные отцы отдали распоряжение направиться к Гроту не ранее восьми, чтобы дать вам возможность отдохнуть.

Госпожа де Жонкьер одна из первых поднялась на третий этаж в палату святой Онорины; она была начальницей этой палаты. Ее дочь Раймонда осталась внизу, чтобы обслуживать столовую, так как предписание запрещало молоденьким девушкам находиться в палатах, где они могли увидеть неподходящее для них или слишком страшное зрелище. Но г-жа Дезаньо, обыкновенная дама-патронесса, неотлучно оставалась при начальнице и просила дать ей работу, в восторге, что может наконец посвятить себя больным.

- Хорошо ли постланы кровати? Не перестлать ли мне их вместе с сестрой Гиацинтой?

В палате, выкрашенной в светло-желтый цвет, скупо освещенной, так как она выходила во внутренний двор, стояло вдоль стен в два ряда пятнадцать кроватей.

- Сейчас посмотрим, - ответила озабоченно г-жа де Жонкьер.

Она сосчитала кровати, осмотрела длинную, узкую палату и сказала вполголоса:

- Ну разве я могу разместить здесь двадцать три человека? Придется положить тюфяки на пол.

Сестра Гиацинта, устроив сестру Сен-Франсуа и сестру Клер Дезанж в соседней маленькой комнате, превращенной в бельевую, последовала за г-жой де Жонкьер. Она приподняла одеяла, осмотрела постельное белье и успокоила г-жу Дезаньо:

- О, постели хорошо постланы, белье чистое! Видно, что сестры Сен-Фре приложили к этому руку... Запасные тюфяки здесь рядом, и если вы мне поможете, госпожа Дезаньо, то мы сейчас же разложим их между кроватями.

- Конечно! - воскликнула красивая блондинка в восторге, что будет таскать тюфяки своими нежными ручками.

Госпоже де Жонкьер пришлось несколько умерить ее пыл:

- Пока это не к спеху. Подождем, когда сюда принесут больных... Я не очень люблю эту палату, ее трудно проветривать. В прошлом году у меня была палата святой Розалии, на втором этаже... Ну, да как-нибудь устроимся.

Пришли еще дамы-патронессы, целый улей трудолюбивых пчел, жаждущих взяться за дело, но вносивших немалый беспорядок. Их было слишком много, больше двухсот, этих сестер милосердия, принадлежавших к высшему обществу и буржуазии. К их великому усердию примешивалась немалая долг: тщеславия.

Каждая, вступая в Общину богоматери всех скорбящих, должна была внести свой дар; поэтому, из боязни, что иссякнут даяния, никому не отказывали, и число сестер росло с каждым годом. К счастью, среди дам находились и такие, для которых достаточно было носить на корсаже красный крест; приехав в Лурд, они тотчас же отправлялись в экскурсии. Но те, кто отдавался делу, были действительно достойны похвалы; за пять дней они ужасно уставали, спали по два часа в сутки и видели картины далеко не привлекательные. Они присутствовали при агонии умирающих, перевязывали зловонные раны, выливали тазы и сосуды, меняли грязное белье, поворачивали больных - словом, занимались тяжелой, непривычной работой. После нее они оставались без сил, но глаза их лихорадочно горели восторженной радостью милосердия.

- А где же госпожа Вольмар? - спросила г-жа Дезаньо. - Я думала встретить ее здесь.

Госпожа де Жонкьер осторожно замяла разговор, как будто была в курсе событий и, снисходительно относясь к людским слабостям, не хотела говорить на эту тему.

- Она слабенькая и отдыхает в гостинице. Пусть поспит.

Затем начальница распределила работу между дамами, поручив каждой двух больных. Они стали знакомиться с помещением, ходили взад и вперед, поднимались и спускались по лестнице, узнавали, где находится администрация, бельевая, кухня.

- А где аптека? - опять спросила г-жа Дезаньо. Аптеки не было, так же как и медицинского персонала.

К чему? Ведь наука отказалась от больных, это были отчаявшиеся люди, прибегавшие к богу за исцелением, которого бессильные смертные не могли им обещать. Во время паломничества всякое лечение, естественно, прекращалось.

Если кто-нибудь из этих несчастных оказывался при смерти, к нему вызывали священника. И только молодой врач с аптечкой сопровождал обычно белый поезд, пытаясь хоть немного помочь больному, если тот требовал этого.

Сестра Гиацинта как раз входила-в палату в сопровождении Феррана, которого сестра Сен-Франсуа поместила в комнатке рядом с бельевой, где он предполагал находиться до конца паломничества.

- Сударыня, - обратился он к г-же де Жонкьер, - я в полном вашем распоряжении; если я буду нужен, пришлите за мной.

Но она в эту минуту ссорилась с молодым священником из администрации по поводу того, что на всю палату было только семь ночных сосудов, и лишь краем уха слушала то, что говорил Ферран.

- Конечно, сударь, если нам нужно будет успокоительное... Она не докончила, вернувшись к волновавшему ее вопросу.

- Словом, господин аббат, постарайтесь достать еще штуки четыре или пять... Как же нам быть? Ведь и без того тяжело!

Ферран слушал, смотрел и приходил в ужас от этого удивительного мирка, куда он попал со вчерашнего дня. Человек неверующий, приехавший сюда случайно, желая оказать услугу товарищу, он поражался невероятному скоплению обездоленных, страдающих людей, бросавшихся сюда в надежде обрести счастье.

Принципы молодого врача особенно оскорбляло полное пренебрежение какими бы то ни было мерами предосторожности, презрение к простейшим указаниям науки, уверенность, что если бог захочет, то исцеление произойдет вопреки всем законам природы. Тогда к чему эта уступка, зачем брать с собой врача, раз его услугами не думают пользоваться? Ему стало стыдно за этих людей, и он вернулся в свою комнату, чувствуя себя лишним и немного смешным.

- Приготовьте все-таки пилюли опиума, - сказала сестра Гиацинта, провожая его до бельевой. - К вам обратятся за ними, у нас есть больные, за которых я неспокойна.

Она смотрела на него своими большими голубыми глазами, нежными и добрыми, вечно улыбающимися. От движения ее ослепительная кожа порозовела.

Она дружески попросила его:

- Вы мне поможете, если надо будет поднять или положить больного?

Тогда, при мысли, что он может быть ей полезен, доктор Ферран перестал жалеть о том, что приехал. Он вспомнил, как сестра Гиацинта ухаживала за ним, когда он был при смерти, и братской рукой подавала ему лекарства, улыбаясь ангельской улыбкой бесполого существа, в котором было нечто от женщины и нечто от товарища.

- Сколько угодно, сестра! Я весь к вашим услугам и счастлив буду вам помочь! Я вам стольким обязан!

Сестра Гиацинта мило приложила палец к губам, призывая его к молчанию: никто ей ничем не обязан, она только служанка больных и бедняков.

В эту минуту в зале святой Онорины появилась первая больная. Это была Мари, которую с большим трудом внесли в ящике Пьер и Жерар. Покинув вокзал последней, она прибыла раньше других, которых задерживали бесконечные формальности. Теперь карточки раздавали как попало. Г-н де Герсен расстался с дочерью, по ее желанию, у входа в больницу: она беспокоилась, что гостиницы будут переполнены, и хотела, чтобы отец тотчас же обеспечил себя и Пьера комнатами. Мари устала, и хотя она была очень огорчена тем, что нельзя сразу отправиться к Гроту, она все же согласилась ненадолго лечь в постель.

- Милое дитя мое, - говорила ей г-жа де Жонкьер, - в вашем распоряжении три часа, мы уложим вас, и вы отдохнете от своего ящика.

Она приподняла девушку за плечи, а сестра Гиацинта поддерживала ноги.

Кровать стояла посреди палаты, у окна. Мгновение больная лежала с закрытыми глазами, как будто это перемещение лишило ее последних сил; затем она потребовала Пьера; она волновалась, говоря, что ей надо кое-что ему сказать.

- Не уходите, мой друг, умоляю вас. Поставьте ящик на площадку лестницы, а сами оставайтесь здесь, я хочу, чтобы вы отвезли меня к Гроту, как только позволят.

- Вам лучше, когда вы лежите? - спросил священник.

- Конечно... Впрочем, не знаю... Господи, я так хочу поскорее быть там, у ног пресвятой девы!

Пьер унес ящик; одна за другой стали прибывать больные, и это отвлекло девушку от ее мыслей. Два санитара вели под руки г-жу Вето и, одетую, положили на соседнюю кровать; она лежала неподвижно, еле дыша; лицо у нее было желтое, застывшее, как у всех страдающих раком. Больных укладывали, не раздевая, и советовали им постараться вздремнуть. Те, для кого не хватило кроватей, садились на тюфяки, разговаривали, разбирали свои вещи. Элиза Руке, поместившаяся слева от Мари, развязала корзинку, чтобы достать чистый платок, и очень горевала, что у нее нет зеркала. Не прошло и десяти минут, как все кровати были заняты; когда появилась Гривотта, которую вели, поддерживая, сестра Гиацинта и сестра Клер Дезанж, пришлось положить тюфяк на пол.

- Посмотрите, вот тут есть матрац! - воскликнула г-жа Дезаньо. - Ей будет здесь хорошо, далеко от двери и сквозняков.

Скоро прибавилось еще семь тюфяков - их положили в ряд среди палаты.

Стало трудно передвигаться. Лишь узенькое пространство оставалось свободным;

ходить по палате приходилось с большими предосторожностями, чтобы не задеть больных. Около каждого стояла картонка или чемодан, а в ногах импровизированного ложа, среди простынь и одеял, образовалась груда тряпья.

Эта больница производила впечатление жалкого походного госпиталя, построенного наспех после большой катастрофы, пожара или землетрясения, выбросивших на улицу сотни пострадавших бедняков.

Госпожа де Жонкьер ходила по палате, подбадривая больных:

- Не волнуйтесь, дети мои, постарайтесь немного поспать.

Но ей не удавалось их успокоить, она сама вместе с дамами-попечительницами, находившимися под ее начальством, своей растерянностью только увеличивала лихорадочное возбуждение больных. Кое-кому надо было переменить белье, иным оказать другую помощь. Одна женщина с язвой на ноге так стонала, что г-жа Дезаньо решила сделать ей перевязку, но, несмотря на все мужество увлеченной своим призванием сестры милосердия, она чуть не упала в обморок от невыносимого зловония. Более здоровые требовали бульону, передавали друг другу чашки; слышались разные вопросы, раздавались противоречивые распоряжения, которые оставались невыполненными. И среди всей этой суеты, от души веселясь, бегала, танцевала и прыгала Софи Куто; ее окликали со всех сторон, лаская и любя за ту надежду на чудо, которую она вселяла в душу каждого из этих обездоленных людей.

А время шло. Пробило семь часов, и появился аббат Жюден. Он был попечителем палаты святой Онорины и опоздал только потому, что не мог найти свободного алтаря для обедни. Его встретили нетерпеливые восклицания, раздавшиеся со всех кроватей:

- Ах, господин кюре, пойдемте, пойдемте сейчас же!

Больных возбуждало страстное, с минуты на минуту возраставшее желание, как будто их сжигала жажда, которую мог утолить только чудесный источник.

Гривотта, сидевшая на тюфяке, сложила руки, умоляя скорее отвести ее к Гроту. Не было ли началом чуда это пробуждение ее воли, эта лихорадочная потребность исцелиться? Девушка прибыла сюда в обморочном состоянии, безучастная ко всему на свете, а сейчас она сидела; ее черные глаза перебегали с предмета на предмет, ее мертвенно-бледное лицо порозовело, она нетерпеливо ждала счастливой минуты, когда за ней придут.

- Умоляю, господин кюре, скажите, чтобы меня отнесли к Гроту, я чувствую, что исцелюсь.

Аббат Жюден с мягкой, отеческой улыбкой слушал больных, ласковыми словами умеряя их нетерпение. Сейчас они отправятся, но надо быть благоразумными, дать время все организовать; к тому же святая дева не любит, чтобы ее тревожили до времени, и распределяет свои милости среди наиболее благонравных.

Проходя мимо кровати Мари и заметив ее сложенные руки и умоляющий шепот, аббат остановился:

- Вы тоже, дочь моя, слишком спешите! Успокойтесь, милосердия хватит на всех.

- Отец мой, - тихо проговорила она, - я умираю от любви, сердце мое слишком полно мольбы, я задыхаюсь.

Священник был растроган страстью этой худенькой девушки, такой молодой и красивой и так жестоко страдавшей от тяжелой болезни. Он стал успокаивать ее, указав на г-жу Ветю, неподвижно лежавшую с широко раскрытыми глазами, устремленными на проходивших мимо нее людей.

- Взгляните на вашу соседку, как она спокойна! Она собирается с силами, и она права, отдавая себя, как дитя, в руки господа.

Но г-жа Ветю еле слышно прошептала:

- О, как я страдаю, как страдаю!

Наконец без четверти восемь г-жа де Жонкьер объявила больным, чтобы они готовились, и вместе с сестрой Гиацинтой и г-жой Дезаньо стала помогать им застегивать платье и надевать обувь. Все старались приодеться, всем хотелось предстать перед девон Марией в лучшем виде. Многие помыли руки. Другие развязали свои тряпки, надели чистое белье. Элиза Руке нашла наконец карманное зеркальце у очень кокетливой соседки, огромной женщины, страдавшей водянкой, и, поставив его перед собой, тщательно повязала голову платком, чтобы скрыть чудовищную кровоточащую язву на лице. Софи с глубоким интересом смотрела на нее.

Аббат Жюден подал сигнал - пора отправляться к Гроту. Он намерен сопровождать своих дорогих страждущих дщерей во Христе, как он выразился;

дамы-попечительницы и сестры остались, чтобы прибрать в палате. Больных свели вниз, палата опустела. Пьер, поставив на колеса ящик, в котором лежала Мари, пошел во главе шествия, состоявшего из двух десятков тележек и носилок. Из других палат также вывели больных, двор наполнялся людьми, шествие беспорядочно строилось. Вскоре нескончаемая вереница стала спускаться по довольно крутой улице Грота; когда Пьер достиг площади Мерласс, последние носилки только еще выносили со двора больницы.

Было восемь часов, торжествующее августовское солнце пылало высоко в небе изумительной чистоты. Омытая ночной грозой лазурь казалась обновленной и дышала свежестью. И в это лучистое утро под гору, развертываясь нескончаемой лентой, спускалось страшное шествие человеческого страдания, настоящий двор чудес. Это был адский поток, беспорядочная мешанина всех болезней, самых чудовищных, редких и ужасных, вызывающих содрогание: головы в экземе, лица, испещренные крупной, пятнистой сыпью от краснухи; носы и рты, превращенные слоновой болезнью в бесформенные рыла; прокаженная старуха, а рядом с ней другая, покрытая лишаями, точно сгнившее в тени дерево; гигантские животы, распухшие от водянки, словно бурдюки, наполненные водой и прикрытые одеялом; скрюченные ревматизмом руки, свисающие с носилок;

бесформенные отечные ноги, похожие на мешки, набитые тряпками. Женщина, страдавшая водянкой головы, сидела в маленькой коляске, и ее огромный, тяжелый череп качался при каждом толчке. Девушка, у которой была пляска святого Витта, безостановочно дергала руками и ногами, судорога сводила ей лицо. Другая, помоложе, словно лаяла, издавая жалобный животный звук всякий раз, когда от болезненного тика у нее кривился рот. Затем шли чахоточные, дрожащие от лихорадки, и люди, истощенные дизентерией, худые, как скелеты, мертвенно-бледные, цвета земли, где они скоро уснут навеки; среди них была одна женщина с ужасающе бледным лицом и горящими глазами - казалось, в мертвую голову вставили факел. Далее следовали кривобокие, люди с вывороченными руками и искривленными шеями, несчастные существа, искалеченные и изломанные, застывшие в позах трагических паяцев. Особенно обращала на себя внимание одна женщина, правая рука которой была откинута назад, а левая щека лежала на плече; были здесь рахитичные девушки с восковым цветом лица и хилым телом, разъеденным золотухой; женщины с желтыми, болезненно-бессмысленными лицами, обычными у страдающих раком груди; иные лежали, устремив печальные глаза в небо, как бы прислушиваясь к боли, которую им причиняли опухоли величиной с детскую голову, распиравшие их внутренности. Их было много, они следовали друг за другом, вызывая содрогание, одни ужаснее других. У двадцатилетней девушки, со сплющенной, как у жабы, головой, свисал чуть не до живота огромный зоб, точно нагрудник передника. За нею следовала слепая, с белым, как мрамор, лицом, с двумя кровоточащими дырами вместо глаз - двумя язвами, из которых вытекал гной.

Сумасшедшая старуха, впавшая в детство, с провалившимся носом и черным ртом, хохотала страшным хохотом, и тут же эпилептичка билась в припадке на носилках, брызгая пеной. А шествие, не замедляя хода, все текло, словно подгоняемое вихрем лихорадочной страсти, увлекавшей его к Гроту.

Санитары, священники, больные затянули песнопение, жалобу Бернадетты, с ее бесконечной хвалой богоматери; повозки, носилки, пешеходы спускались по отлогой улице сплошным потоком, с шумом катившим свои волны. На углу улицы Сен-Жозеф, около площади Мерласс, остановилась в глубоком изумлении семья туристов, приехавших из Котере или Баньера. Это было, по-видимому, семейство богатых буржуа - весьма благопристойные на вид родители и две взрослых дочери в светлых платьях; у них были смеющиеся лица счастливых, развлекающихся людей. Но вскоре изумление их сменилось возрастающим ужасом, как будто перед ними раскрыли ворота какого-нибудь лепрозория, одной из легендарных больниц прошлого после большой эпидемии, и выпустили всех, кто там содержался. Девушки побледнели, отец и мать застыли при виде нескончаемого шествия страшных масок, дышавших на них зловонием. Боже мой!

Сколько уродов! Сколько грязи! Сколько страданий! Возможен ли такой ужас под сияющим солнцем, под радостным, светлым небом, в чьей беспредельной синеве веяло свежестью Гава, куда утренний ветерок доносил чистый аромат гор!

Когда Пьер во главе шествия вышел на площадь Мерласс, его словно залило ярким солнцем, а в лицо пахнуло прохладой, благоуханием утра. Священник посмотрел на Мари и ласково улыбнулся ей; оба пришли в восторг от изумительного вида, открывшегося им, когда они очутились в это чудесное утро на площади Розер.

Напротив них, на востоке, в широкой расщелине между скалами, лежал старый Лурд. Солнце вставало позади отдаленных гор, в его косых лучах лиловел одинокий утес, увенчанный стенами и башней развалившегося старинного замка, некогда грозного стража, оберегавшего доступ к семи долинам. В летучей золотой пыли виднелись лишь гордые гребни да стены циклопических построек; позади замка смутно вырисовывались выцветшие крыши старого города, тогда как по эту сторону, растекаясь вправо и влево, высился смеющийся, утопающий в зелени новый город с белыми фасадами гостиниц и меблированных комнат, с красивыми магазинами - богатый, оживленный город, словно чудом выросший в несколько лет. У подножия утеса шумно нес свои прозрачные зеленовато-голубые воды Гав - глубокая река под Старым мостом, бурлящий поток под Новым, построенным преподобными отцами, чтобы соединить Грот с вокзалом и недавно устроенным бульваром. Фоном для этой прелестной картины, для этих свежих вод, этой зелени, этого помолодевшего города, разбросанного и веселого, служили малый Жерс и большой Жерс - две громадные скалы, одна голая, другая поросшая травой, принимавшие нежные, лиловатые и бледно-зеленые оттенки, которые переходили постепенно в розовый цвет.

На севере, на правом берегу Гава, по ту сторону холмов, опоясанных железной дорогой, поднимались вершины Буала с лесистыми склонами, освещенными утренним солнцем. Там находился Бартрес, чуть левее - оранжерея Жюло, а над ней - Мирамон. Дальние гряды гор таяли в эфире. А на первом плане, по ту сторону Гава, среди холмов, поросших травою, веселили глаз многочисленные монастыри. Они, казалось, выросли на этой тучной почве, словно буйная поросль; сиротский дом, основанный сестрами Невера, обширные строения которого горели на солнце; напротив Грота, по дороге в По,монастырь кармелиток; выше, у дороги на Пуейфере, - монастырь Успения; далее виднелись крыши монастыря доминиканцев, затерянного в глуши, и наконец монастырь сестер Святого духа, именуемых синими сестрами, которые основали убежище, где получали пансион одинокие дамы, богатые паломницы, жаждавшие уединения.

В этот час утренней службы в кристально чистом воздухе разносился веселый перезвон колоколов; им вторил радостный серебристый звон, доносившийся из монастырей, расположенных на южных склонах. Возле Старого моста заливался колокол монастыря Клариссы - звук его отличался такой светлой гаммой, что казалось, то было птичье щебетание. По эту сторону города местность снова испещряли долины, и горы вздымали свои голые пики; то был уголок улыбающейся природы, бесконечная гряда холмов, среди которых выделялись холмы Визен, слегка подернутые кармином и нежной голубизной.

Но, взглянув на запад, Мари и Пьер были совершенно очарованы. Солнце ярко освещало вершины большого и малого Беу, сливая оба холма в ослепительный пурпурно-золотой фон, и на этом фоне выделялась меж деревьев извилистая дорога, ведущая к Крестовой горе. Там, в солнечном сиянии, возвышались одна над другой три церкви, воздвигнутые в скале во славу святой девы, по нежному призыву Бернадетты. На площадке, которую, словно гигантские руки, сжимали отлогие ступени, спускавшиеся к самому Склепу, стояла приземистая круглая церковь Розер, наполовину высеченная в утесе. Пришлось проделать огромную работу, выворотить и обтесать груды камней, воздвигнуть высокие стрельчатые своды, устроить две широкие галереи, для того чтобы процессии с особой пышностью вступали в храм, а больного ребенка можно было бы без труда провезти в колясочке для общения с богом. Чуть повыше церкви Розер, плиточная кровля которой нависала над широкими крытыми галереями, являясь как бы продолжением ведших к ней ступеней, виднелась низенькая дверца подземной церкви - Склепа. А над ними возвышалась Базилика, стройная и хрупкая, слишком новая, слишком белая, точно драгоценный камень в тончайшей оправе, возникший на утесе Масабиель, подобно молитве, подобно взлету целомудренной голубицы. Шпиль, такой тонкий по сравнению с гигантской лестницей, казался язычком пламени - словно над зыбью нескончаемых холмов и долин горела свеча. Рядом с густой зеленью Крестовой горы он представлялся хрупким и наивным, как вера ребенка, и вызывал воспоминание о беленькой ручке хилой, ввергнутой в пучину человеческого горя девочки, указывавшей на небо. С того места, где стояли Пьер и Мари, Грота видно не было; вход в него находился левее. Позади Базилики возвышалось только неуклюжее, квадратное здание - жилище преподобных отцов, а значительно дальше, посреди уходящей в даль тенистой долины, - епископский дворец. Все три церкви пылали на утреннем солнце; дождь золотых лучей заливал окрестность, а звучный перезвон колоколов, казалось, дрожал в этом ярком свете, как певучее пробуждение наступающего прекрасного дня.

Пересекая площадь Розер, Пьер и Мари окинули взглядом эспланаду - сад с продолговатой лужайкой в центре, окаймленной двумя параллельными аллеями, ведущими к Новому мосту. Там, лицом к Базилике, стояла большая статуя богородицы, и все больные, проходившие мимо, при виде ее осеняли себя крестным знамением. Страшное шествие с пением гимна продолжало свой путь, врываясь диссонансом в праздничное веселье природы. Под ослепительным небом, среди пурпурных и золотых гор, столетних деревьев, полных жизненных соков, среди вечной свежести бегущих вод шли больные, осужденные на муки, с разъеденной кожей, изуродованные водянкой и раздутые, как бурдюки; шли ревматики, паралитики, скрючившиеся от боли, шли страдающие пляской святого Витта и чахоточные, рахитики, эпилептики, больные раком, сумасшедшие и идиоты.

Ave, ave, ave, Maria... Назойливый напев звучал все громче и громче, нес к Гроту отвратительный поток человеческой нищеты и страдания, к величайшему ужасу прохожих, которые останавливались, словно пригвожденные к месту, загипнотизированные кошмарным видением.

Пьер и Мари первыми вошли под высокий свод одного из уступов и, пройдя по набережной Гава, вдруг оказались перед Гротом. Мари, которую Пьер подвез как можно ближе к решетке, приподнялась в своей тележке и прошептала:

- О святейшая дева... Возлюбленная дева...

Мари ничего не видела - ни павильонов с бассейнами, ни источников с двенадцатью водоотводными трубами, мимо которых только что проехала; она не заметила слева ни лавки, торгующей священными предметами, ни каменной кафедры, где уже водворился священник. Ее ослепило великолепие Грота, ей казалось, что там, за решеткой, зажжено сто тысяч свечей, которые заливают сияющим светом статую девы, стоящую выше, в узком стрельчатом углублении.

Это блистательное видение затмевало все вокруг. Девушка не заметила ни костылей, которыми была увешана часть свода, ни букетов, брошенных в кучу и увядающих среди плюща и шиповника, ни даже аналоя, помещенного в центре, рядом с маленьким органом в чехле. Но, подняв глаза, она увидела в небе, на вершине утеса, тонкую белую Базилику в профиль и ее острый шпиль, уходящий, словно молитва, в бесконечную лазурь.

- О всемогущая дева... Царица цариц... Святая из святых...

Пьер выдвинул тележку Мари в первый ряд, впереди дубовых скамей, расставленных в большом количестве, как в церкви, и уже занятых больными, которые могли сидеть. Все пустое пространство заполнилось носилками, которые опускали прямо на землю, колясками для калек, цеплявшимися друг за друга колесами, ворохом подушек и тюфяков, на которых рядами лежали больные, страдающие всеми недугами. Священник заметил Виньеронов - их несчастный сын Гюстав лежал на скамье; на каменном полу стояло украшенное кружевами ложе г-жи Дьелафе, а у изголовья больной, опустившись на колени, молились ее муж и сестра. Весь их вагон расположился здесь - г-н Сабатье рядом с братом Изидором, г-жа Ветю в тележке, Элиза Руке на скамейке. Гривотта, лежа на тюфяке, восторженно приподнималась на локтях. В отдалении, углубившись в молитву, стояла г-жа Маэ, а г-жа Венсен упала на колени с маленькой Розой на руках и страстным жестом убитой горем матери протягивала дочь святой деве, чтобы божественная матерь, преисполнившись милосердия, сжалилась над ней. А вокруг все возраставшая толпа паломников теснилась до самой набережной Гава.

- О милосердная дева, - продолжала вполголоса Мари, - о святая дева, зачавшая без греха...

Почти теряя сознание, шевеля губами, точно молясь про себя, Мари растерянно глядела на Пьера. Он нагнулся к ней, думая, что она хочет что-то ему сказать.

- Хотите, чтобы я остался здесь и отвел вас сейчас же в бассейн?

Но, поняв его, она отрицательно покачала головой,

- Нет, нет, - возбужденно ответила она, - я не хочу сегодня... Мне кажется, чтобы добиться чуда, надо быть очень чистой, очень святой, очень достойной! Я хочу сейчас молиться со всею силой, молиться от всей души...И, задыхаясь, добавила: - Приходите за мной не ранее одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда.

Но Пьер не ушел, не покинул ее. Он распростерся на земле. Ему хотелось молиться с такою же пламенной верой, просить у бога исцеления больной девушки, братски и нежно любимой им. С тех пор как он оказался у Грота, ему было не по себе, какое-то странное, глухое возмущение мешало ему молиться.

Он хотел верить, всю ночь он надеялся, что вера вновь расцветет в его душе, как прекрасный цветок наивного неведения, лишь только он преклонит колена на земле чудес. А между тем вся эта театральность, эта грубая, мертвенно-белая статуя, освещенная искусственным светом горящих свечей, эта лавочка, где продавались четки и толкались покупатели, эта большая каменная кафедра, с которой взывал один из отцов Общины успения, - все рождало в нем тревогу и протест. Неужели же так иссушена его душа? Неужели божественная роса не окропит ее невинностью и она не уподобится тем детским душам, которые всецело отдаются во власть ласкового голоса легенды?

Затем он снова отвлекся от своих дум: в священнике на кафедре он узнал отца Массиаса. Пьер когда-то встречался с ним, и его всегда смущал мрачный пыл Массиаса, худое лицо священника с горящими глазами и большим ртом, красноречие, с каким он неистово призывал небеса снизойти до земли. Пьер смотрел на него, с удивлением думая, до чего они различны: в этот момент он заметил у подножия кафедры отца Фуркада, горячо убеждавшего в чем-то барона Сюира. Тот, казалось, не знал, на что решиться, но наконец согласился с аббатом и любезно кивнул ему головой. Тут же был и отец Жюден, - он на минуту задержал аббата; его широкое добродушное лицо тоже выражало растерянность, но и он в конце концов кивнул головой в знак согласия.

Вдруг отец Фуркад взошел на кафедру и выпрямился во весь рост, расправив плечи, немного согнувшиеся от подагры; не желая отпускать своего возлюбленного брата Массиаса, которого он предпочитал всем остальным, отец Фуркад удержал священника на ступеньке узкой лестницы и оперся на его плечо.

Громким и властным голосом, заставившим всех умолкнуть, он начал:

- Дорогие братья, дорогие сестры, прошу прощения за то, что я прервал ваши молитвы; но мне нужно сделать вам сообщение и просить вашей помощи...

Нынче утром у нас произошло весьма прискорбное событие: один из наших братьев скончался в поезде, не успев ступить на обетованную землю...

Он помолчал несколько мгновений. Казалось, он еще более вырос, его красивое лицо, обрамленное длинной бородой, сияло.

- Итак! Дорогие братья и сестры, вопреки всему, мне кажется, не следует отчаиваться... Быть может, господь пожелал принести смерть, чтобы доказать миру свое всемогущество!.. Какой-то голос шепчет мне, побуждает меня говорить с вами, просить вас помолиться за этого человека, за того, кого нет с нами и чье спасение в руках пресвятой девы: ведь она может умолить своего божественного сына... Да, человек этот здесь, я велел принести его тело, и если вы с жаром помолитесь и растрогаете небо, от вас, быть может, зависит, чтобы небывалое чудо озарило землю... Мы погрузим тело в бассейн, мы умолим господа, владыку мира, воскресить его, даровать нам этот необычайный знак своей божественной милости...

Ледяное дыхание, исходящее от невидимого, пронеслось над присутствующими. Все побледнели, и, хотя никто не произнес ни слова, казалось, шепот пробежал по содрогнувшейся толпе.

- Но надо молиться с подлинным жаром, - с силой продолжал отец Фуркад, движимый истинной верой. - Дорогие братья и сестры, я хочу, чтобы это было от всей души, вы должны вложить в молитву все свое сердце, всю свою жизнь, все, что есть в ней благородного и нежного... Молитесь со всею страстью, молитесь, забыв о том, кто вы, где вы, молитесь так, как любят, как умирают, ибо то, о чем мы будем просить, - столь драгоценная, столь редкостная милость, что лишь сила нашего смирения может заставить всевышнего снизойти к нам... И для того, чтобы наши молитвы были действенны, чтобы они дошли до предвечного, мы только в три часа дня опустим тело в бассейн... Дорогие братья и сестры, молитесь, молитесь пресвятой деве, царице ангелов, утешительнице скорбящих!

Вне себя от волнения, аббат взял четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Боязливое молчание прервалось, толпа зажглась, послышались крики, плач, несвязное бормотание. Словно безумие овладело людьми, сковало их волю, обратило в единое существо, изнемогающее от любви, жаждущее неосуществимого чуда.

Мгновение Пьеру казалось, что почва уходит у него из-под ног, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся и отошел.

III

Пьеру было не по себе, непреодолимое отвращение охватило его, и он больше не мог здесь оставаться; уходя, он заметил возле Грота г-на де Герсена на коленях, углубленного в молитву. Пьер не видел его с утра и не знал, удалось ли ему снять две комнаты. Первым движением священника было подойти к нему, но он заколебался, не желая нарушать его сосредоточенной молитвы; Пьер подумал, что он, вероятно, молится за Мари, которую обожает, несмотря на свою рассеянность и беспокойный ум, то и дело отвлекающий его от забот о дочери. И Пьер прошел мимо, под деревья. Пробило девять часов, в его распоряжении было два часа.

Пустынный берег, где когда-то бродили свиньи, превратился с помощью денег в великолепный бульвар, тянувшийся вдоль Гава. Для этого русло реки немного отвели и построили монументальную набережную с широким тротуаром, защищенным парапетом. Бульвар упирался в холм высотой в двести - триста метров; это была как бы крытая аллея для прогулок со скамейками и великолепными деревьями, но никто здесь не гулял, разве только толпа, не умещавшаяся у Грота, докатывалась сюда. Были тут и уединенные уголки - между стеной из дерна, ограждавшей бульвар с юга, и огромными полями, простиравшимися на север, по ту сторону Гава, испещренными лесистыми холмами с белыми фасадами монастырей. В жаркие августовские дни под сенью деревьев на берегу реки бывало прохладно.

Пьер сразу почувствовал облегчение, словно стряхнул с себя тяжелый сон.

Его беспокоило то, что происходило у него в душе. Разве не приехал он утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что вера уже вернулась к нему, как в послушные годы детства, когда мать заставляла его складывать руки и учила бояться бога? А стоило ему только очутиться перед Гротом, как изуверство культа, неистовство веры, наступление на разум довели его чуть не до обморока. Что же с ним будет? Неужели нельзя хотя бы попытаться побороть свои сомнения, воспользоваться этой поездкой, чтобы увидеть и убедиться?

Начало не внушало надежды, и это его смущало; понадобились прекрасные деревья, прозрачный ручей, прохладная, спокойная аллея, чтобы привести его в себя. Дойдя до конца аллеи, Пьер неожиданно встретил человека, которому несказанно обрадовался. Уже несколько секунд он всматривался в приближавшегося к нему высокого старика в застегнутом наглухо сюртуке и в шляпе с плоскими полями; Пьер старался вспомнить, где он видел это бледное лицо, орлиный нос и черные проницательные глаза, но его ввели в заблуждение большая седая борода и длинные седые волосы. Старик остановился: он тоже был удивлен.

- Как, Пьер! Вы в Лурде!

Тут молодой священник сразу узнал доктора Шассеня, друга своего отца и своего собственного старого друга, вылечившего его после смерти матери от тяжелого нравственного и физического недуга.

- Ах, милый доктор, как я рад вас видеть!

Они с волнением расцеловались. Теперь седина волос и бороды, медленная поступь, бесконечно печальное выражение лица напомнили Пьеру, какие тяжкие несчастья состарили доктора. Прошло всего несколько лет с тех пор, как они виделись, и как жестоко расправилась с ним за это время судьба!

- Вы не знали, что я остался в Лурде? Правда, я больше не пишу, я вычеркнул себя из списка живых и живу в стране мертвых.

Слезы стояли в его глазах, и Шассень продолжал надломленным голосом:

- Сядем на скамью, я буду так рад побеседовать с вами, как когда-то!

Пьера тоже душили слезы, он не находил слов для утешения и только пробормотал:

- Ах, милый доктор, мой старый друг, мне было жаль вас от всего сердца, от всей души!

Страшное горе сразило Шассеня, вся жизнь его пошла прахом. Доктор Шассень с дочерью Маргаритой, прелестной двадцатилетней девушкой, привез в Котере г-жу Шассень, чудесную жену и мать, чье здоровье внушало им опасения;

через две недели она почувствовала себя гораздо лучше, мечтала о том, чтобы поехать куда-нибудь в экскурсию, и вдруг однажды утром ее нашли в постели мертвой. Сраженные страшным ударом, отец и дочь совсем растерялись. У доктора, уроженца Бартреса, был на кладбище в Лурде семейный склеп, где уже покоились его родители. Он захотел похоронить жену тут же, рядом с пустой могилой, которую предназначил для себя, Шассень на неделю задержался в Лурде с Маргаритой. Неожиданно девушку стало сильно лихорадить, вечером она слегла, а на следующий день скончалась, причем потерявший голову отец не мог даже определить ее болезни. В пустую могилу рядом с матерью положили цветущую, молодую, красивую девушку. Счастливый, еще вчера любимый человек, возле которого жили два дорогих его сердцу существа, обратился в несчастного старика, убитого одиночеством. Вся радость жизни от него ушла; он завидовал каменщикам, разбивавшим на дороге камни, когда босые жены или дети приносили им обед. Он решил остаться в Лурде, все бросил: работу, парижскую клиентуру, чтобы жить возле могилы, где жена и дочь спали последним сном.

- Ах, мой старый друг, - повторил Пьер, - как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? К чему замыкаться здесь со своим горем?

Доктор жестом обвел горизонт.

- Я не могу уехать, они здесь, они меня держат. Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.

Наступило молчание. Позади в роще щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнечные лучи отбрасывали на склоны холмов столбы золотой пыли, но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне - Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не пришел помешать друзьям.

Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена и его дочь.

Некоторые высказывания доктора изумили его.

- Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был уверен, что вы человек неверующий или по меньшей мере с полным равнодушием относящийся к религии!

Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор говорить так о Гроте и о Бернадетте. Человек с такой трезвой головой, ученый с таким точным умом, с такими способностями к анализу - качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, производимых божественным источником, который по велению святой девы забил из-под пальцев бедного ребенка!

- Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей "землячки", как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком...

Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы помогли мне справиться с нервами.

Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, поддавшимся сверхъестественному, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!

- Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях?.. Значит, вы отрекаетесь от науки?

Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.

- Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита, а я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо делать?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась, я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.

В словах его чувствовалось сильнейшее возмущение против своего честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:

- Меня грызет ужасное раскаяние; да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям... Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила... А я, дурак, сумел только утратить их. Это моя вина.

Из глаз его катились слезы. - Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как когда-то, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественной силе, которая бы думала и желала за меня, убаюкала и увлекла бы меня за собой в своем вечном предвидении... Ах, какое смятение было в моей бедной голове первые дни после обрушившегося на меня несчастья! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе.

И только уверенность в том, что на свете существуют справедливость и любовь, успокоила меня, вернув мне веру. Вы знали мою дочь, высокую, красивую, жизнерадостную; какая была бы чудовищная несправедливость, если бы для этой девушки, которая только начинала жить, не существовало ничего за гробом! Я совершенно убежден, что она еще вернется к жизни, я слышу иногда ее голос, он говорит мне, что мы встретимся, снова увидим друг друга! О, снова увидеть дорогих, утраченных мною жену и дочь, быть с ними вместе - в этом единственная моя надежда, единственное утешение от всех земных горестей!.. Я предался богу, потому что только бог может мне их вернуть.

Мелкая дрожь трясла старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере. Прежде всего - об этом Пьер до сих пор не подозревал - он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень попал под власть веры. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, а это всегда вызывает в человеке потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного - уснуть навеки примиренным с богом.

Пьер не протестовал и не смеялся; этот убитый горем старик, впавший в дряхлость, производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!

- Ах, - тихо вздохнул священник, - если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог стать там на колени и поверить во все эти сказки!

Бледная улыбка осветила лицо старика.

- В чудо, не так ли? Вы - священник, дитя мое, не мне знакомо ваше горе... Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно... Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит... Не забудьте, в половине четвертого.

Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, яркое солнце заливало далекие холмы. Старик забылся, дремля под зеленой сенью, убаюканный нескончаемым журчанием Гава; ему казалось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.

Пьер поспешил к Мари. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и не нашел нигде свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе- Гостинице явлений.

Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.

Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице. Мари упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть, а в два часа прийти за ней. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу. Шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; тол-па все росла и в трепете крестилась.

Чудесный августовский день в этот час ликовал.

Когда Пьер снова привез Мари к Гроту, она спросила:

- Отец придет сюда?

- Да, он сейчас отдыхает.

Она кивнула и произнесла взволнованным голосом:

- Слушайте, Пьер, придите за мной через час, чтобы повезти в бассейн. Я недостаточно подготовлена, мне надо еще помолиться.

Страстное желание поскорее омыться в источнике сменилось у нее страхом;

нерешительность и сомнение овладели Мари у самого преддверия чудесного исцеления. Услышав, что Мари от волнения не могла есть, какая-то молоденькая девушка подошла к ней.

- Дорогая моя, если вы почувствуете слабость, я принесу вам бульону.

Мари узнала в девушке Раймонду. Молоденькие девушки раздавали больным чашки с бульоном и молоком. В предшествующие годы некоторые из них даже наряжались в кокетливые шелковые фартучки, отделанные кружевом, но теперь им предписали форменный передник из простого полотна в синюю и белую клетку.

Раймонда все же и в этом скромном наряде ухитрилась быть очаровательной и, сияя молодостью, была распорядительна, как хорошая хозяйка.

- Только позовите меня, и я тотчас же подам вам бульон, - повторяла она.

Мари поблагодарила, сказав, что ничего не будет есть, и снова обратилась к священнику:

- Час, еще час, мой друг.

Пьер захотел было остаться с ней, но места для больных было так мало, что санитары сюда не допускались. Толпа увлекла его за собой, и он оказался перед бассейнами; тут его задержало необычайное зрелище. Перед тремя павильонами, где находились бассейны, по три в каждом, - шесть для женщин и три для мужчин, - было оставлено обширное пространство под деревьями, огороженное канатом, привязанным к стволам; больные в тележках или на носилках ждали там своей очереди, а по другую сторону каната теснилась огромная, исступленная толпа. Монах, стоя посреди огороженного пространства, руководил молитвами. Молитвы богородице, подхваченные толпой, сменяли одна другую. Слышен был смутный гул. Вдруг, когда бледная г-жа Венсен дождалась наконец своей очереди и вошла в павильон со своей драгоценной ношей, со своей девочкой, похожей на воскового Иисуса, монах-капуцин бросился на колени, скрестив руки, и закричал: "Господи, исцели наших больных!" Он повторял этот возглас десять, двадцать раз, с возрастающим пылом, и толпа вторила ему все исступленнее, рыдая, лобызая землю. Это был вихрь безумия.

Пьера потрясли мучительные рыдания, поднявшиеся со дна души всех этих людей;

сначала то была молитва, она звучала все громче и громче, переходила в требование, нетерпеливое и гневное, оглушительное и настойчивое; оно словно насильно заставляло небо снизойти к страждущим на земле. "Господи, исцели наших больных!.." Крик не прекращался.

В это время послышался шум: Гривотта плакала горькими слезами, ее не хотели купать.

- Они говорят, что я чахоточная и меня нельзя окунать в холодную воду... А я сама видела, как они утром окунули одну... Почему же мне нельзя?

Я уже полчаса твержу им, что они огорчают пресвятую деву. Я исцелюсь, я чувствую, что исцелюсь...

Это грозило скандалом, и, чтобы замять его, к ней подошел один из начальников и попытался ее успокоить: сейчас посмотрят, спросят преподобных отцов. Если она будет умницей, ее, быть может, искупают.

А крик "Господи, исцели наших больных! Господи, исцели наших больных!.." не прекращался. Пьер заметил г-жу Ветю, также ожидавшую своей очереди, и не мог отвести взгляда от этого лица, измученного надеждой, с глазами, устремленными на дверь, откуда счастливые избранницы выходили исцеленными. Молитвы звучали все громче, неистовые мольбы возносились ввысь, когда г-жа Венсен вышла с дочерью на руках; худенькое личико несчастного, обожаемого ею ребенка, которого без сознания опустили в холодную воду, было еще влажно от воды, смертельная бледность по-прежнему покрывала его, и глаза девочки были закрыты. Мать, истерзанная медленной агонией, в отчаянии от того, что пресвятая дева отказала в исцелении ее ребенку, безутешно рыдала.

Когда г-жа Ветю, в свою очередь, порывисто вошла в павильон, как умирающая, идущая испить от источника жизни, назойливый крик зазвучал еще громче, еще порывистее: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!" Капуцин распростерся на земле, толпа, скрестив руки, лобызала землю.

Пьер хотел догнать г-жу Венсен, чтобы сказать ей слово утешения, но поток паломников помещал ему пройти и отбросил к источнику, который осаждала другая толпа. Это было целое сооружение, наподобие низенькой, каменной стены с обтесанной кровлей и двенадцатью кранами, из которых вода стекала в узкий бассейн; кранов было много, перед ними устанавливалась очередь. Паломники приходили с бутылками, жестяными бидонами, фаянсовыми кувшинами. Во избежание излишней утечки воды каждый кран был снабжен кнопочкой: ее надо было нажать, и тогда вода начинала течь. Слабые женские руки не справлялись с этим устройством. Поэтому женщины задерживались дольше и обливали себе ноги. Те, у кого не было с собой бидонов, пили и умывались. Пьер заметил молодого человека, который выпил семь маленьких стаканов и семь раз, не вытираясь, промыл себе глаза. Другие пили из раковин, оловянных кружек, кожаных ковшей. Больше всего заинтересовала Пьера Элиза Руке, считавшая излишним погружаться в бассейн, но с утра все время промывавшая свою язву у источника. Став на колени и открыв лицо, она подолгу прикладывала к ане носовой платок, пропитанный, как губка, водой, а вокруг нее теснилась бесновавшаяся толпа и, даже не замечая чудовищного лица Элизы, умывалась и пила из того же крана, у которого она мочила свой платок.

В это время подошел Жерар, волочивший в бассейн г-на Сабатье; он подозвал Пьера, видя, что тот свободен, и просил помочь, так как больного нелегко было передвигать и опускать в воду. Таким образом Пьер с полчаса пробыл в мужском бассейне, пока Жерар пошел в Грот за другим больным.

Помещение было хорошо оборудовано. Оно состояло из трех кабин, отделявшихся одна от другой перегородками; в каждой кабине находился бассейн, куда спускались по ступенькам, а у входа в кабины висели полотняные занавески, которые задергивались, чтобы изолировать больного. Ожидальней служила общая зала со скамьей и двумя стульями. Здесь больные раздевались и одевались с неловкой поспешностью и стыдливым беспокойством. Сейчас какой-то голый человек, наполовину скрытый занавеской, дрожащими руками надевал бандаж.

Другой, чахоточный, страшно худой, с серой кожей, испещренной фиолетовыми пятнами, хрипел и дрожал от холода. Пьер содрогнулся, увидав брата Изидора;

больного вынули из бассейна в бесчувственном состоянии; все решили, что он уже умер, но вдруг из груди его вырвался стон. Огромная жалость наполняла сердце при виде его большого, иссушенного страданием тела, с глубокой раной на боку, тела, похожего на обрубок в мясной лавке. Два санитара, которые только что его искупали, осторожно надели на него рубашку, боясь, как бы он не скончался от резкого движения.

- Вы поможете мне, господин аббат? - спросил санитар, раздевавший г-на Сабатье.

Пьер тотчас же подошел; он узнал в скромном санитаре маркиза де Сальмон-Рокбера, которого г-н де Герсен показал ему на вокзале. Это был человек лет сорока, с продолговатым лицом и большим носом, напоминавшим лица рыцарей. Последний отпрыск одной из самых старинных и именитых фамилий Франции, он обладал значительным состоянием, роскошным особняком в Париже, на улице Лилля, и громадными поместьями в Нормандии. Каждый год он приезжал во время паломничества в Лурд на три дня с благотворительной целью, но отнюдь не из религиозных побуждений - он и обряды соблюдал только приличия ради. Маркиз не хотел занимать никакого видного поста, оставался простым санитаром, купал больных и с утра до вечера возился, снимая с них поношенную одежду и делая перевязки.

- Осторожнее, - заметил он, - снимайте чулки не спеша. Я подойду к тому бедняге: он только что пришел в себя и его теперь одевают.

Оставив на минуту г-на Сабатье, чтобы переобуть несчастного, он почувствовал, что левый башмак больного насквозь промок от наполнявшего его гноя; маркиз взял башмак, вылил гной и с, величайшими предосторожностями, чтобы не задеть гноившуюся язву, снова обул его.

- Теперь, - сказал маркиз, возвращаясь к г-ну Сабатье, - помогите мне снять с него кальсоны, В маленьком зале были только больные и обслуживавшие их санитары. Там же находился монах, читавший "Отче наш" и молитвы богородице, так как нельзя было ни на минуту прекращать молитв. Дверь в зал заменял занавес, отделявший его от огороженного канатами луга, где теснилась толпа, и в ожидальню доносились моления паломников, сопровождаемые пронзительным голосом капуцина, безостановочно взывавшего: "Исцели, господи, наших больных...

Исцели, господи, наших больных!.." Через высокие окна в зал проникал холодный свет, а в воздухе стояла постоянная сырость, приторный запах погреба, наполненного водой.

Наконец г-на Сабатье раздели донага, только вокруг живота, приличия ради, повязали передник.

- Прошу вас, спускайте меня в воду постепенно.

Его пугала холодная вода. Он рассказывал, что в первый раз у него было ужасное ощущение, и он поклялся никогда больше сюда не возвращаться. По его словам, большее мучение трудно себе представить. К тому же, говорил он, вода была не очень-то приглядной: ведь преподобные отцы, боясь, как бы источник не иссяк, приказывали менять воду в бассейне не более двух раз в день; а так как в одну и ту же воду окунали не менее ста человек, можно себе представить, во что превращалась эта страшная ванна. В ней плавали сгустки крови, лоскутья кожи, корочки, обрывки корпии и бинтов - отвратительные следы всех болезней, всех видов язв и выделений. Казалось, это был рассадник ядовитых микробов, смесь самых опасных заразных заболеваний, и еще чудо, что люди живыми выходили из этой грязи.

- Осторожней, осторожней, - повторял г-н Сабатье Пьеру и маркизу, которые несли его в бассейн.

Он с ребяческим ужасом смотрел на эту воду свинцового цвета, по которой плыли блестящие, подозрительные пятна. На краю, слева, был красный сгусток, как будто в этом месте лопнул нарыв, плавали какие-то тряпки, похожие на куски трупа. Но Сабатье так боялся холода, что предпочитал войти в грязную воду, согретую всеми телами, которые перебывали в ней до обеда.

- Скользите вниз по ступенькам, мы поддержим вас, - заметил маркиз вполголоса.

Он посоветовал Пьеру крепко держать больного под мышки.

- Не бойтесь, - сказал священник, - я его не отпущу. Сабатье медленно опустили в воду; теперь виднелась только его спина, бедная спина страдальца, она раскачивалась из стороны в сторону, горбилась и вздрагивала. Когда он погрузился совсем, голова его судорожно запрокинулась, кости захрустели, он тяжело дышал.

Монах, стоя перед бассейнами, завывал с удвоенным пылом: "Исцели, господи, наших больных!"

Господин де Сальмон-Рокбер повторил этот возглас, обязательный для санитаров при каждом погружении. Пьеру также пришлось повторить его, и такая жалость овладела им при виде этих страшных страданий, что в нем почти воскресла вера. Давно уже он так горячо не молился, ему страстно хотелось, чтобы на небе действительно оказался всемогущий бог, который мог бы уменьшить муки несчастного человечества. Но через несколько минут, когда санитары с большим трудом вытащили из воды г-на Сабатье, бледного и озябшего, Пьеру стало еще безотраднее при виде несчастного, почти бесчувственного человека, не получившего ни малейшего облегчения; еще одна напрасная попытка: святая дева в седьмой раз не соблаговолила услышать его!

Сабатье закрыл глаза, две крупные слезы скатились по щекам больного, пока его одевали.

Тут Пьер увидел маленького Гюстава Виньерона, который вошел, опираясь на костыль, принять первую ванну. У дверей с примерным благочестием стояло на коленях все почтенное семейство - отец, мать и тетка, г-жа Шез. В толпе пронесся шепот, говорили, что Виньерон - крупный чиновник министерства финансов. Когда мальчик стал раздеваться, послышался шум, появились отец Фуркад и отец Массиас, они распорядились приостановить погружение. Надо испробовать, не свершится ли чудо - великое чудо, о котором с утра молили бога, - воскрешение умершего.

Молитвы продолжались, толпа неистово взывала к святой деве, и голоса терялись в знойном послеполуденном небе. Два санитара внесли и поставили посреди зала крытые носилки. За ними следовали барон Сюир, в чьем ведении находилось Убежище, и Берто, начальник санитаров; этот случай всех взволновал. Сюир и Берто тихо обменялись несколькими словами с отцами Успения. Затем оба аббата упали на колени, скрестив руки, и стали молиться;

лица их просветлели, преображенные жгучим желанием доказать всемогущество божье:

- Господи, внемли нам! Господи, услыши нас!..

Господина Сабатье вынесли, в зале остался только сидевший на стуле полуголый Гюстав, о котором все забыли. Занавеси носилок раздвинули, и взорам окружающих предстал покойник, уже застывший и словно осунувшийся, с широко раскрытыми глазами. Надо было его раздеть, и эта ужасная обязанность привела санитаров в замешательство. Пьер заметил, что маркиз де Сальмон-Рокбер, который без отвращения ухаживал за живыми, отошел в сторону и тоже встал на колени, чтобы не прикасаться к трупу. Пьер последовал его примеру.

Отец Массиас, постепенно войдя в экстаз, стал так громко молиться, что даже заглушил голос своего начальника, отца Фуркада.

- Господи, возврати нам нашего брата! Господи, сделай это во славу свою!..

Один из санитаров решился наконец снять с мертвого брюки, но ноги покойника окоченели, и, чтобы раздеть его, надо было бы поднять тело; другой санитар, расстегивавший старый сюртук, тихо заметил, что проще разрезать одежду, иначе ничего не выйдет. Берто бросился на помощь, наспех посоветовавшись с бароном. Как человек, не чуждый политики, он не одобрял эту авантюристическую затею отца Фуркада, но теперь приходилось идти до конца, толпа ждала, с утра молила бога. И умнее всего было поскорее покончить с этим, по возможности не оскорбляя умершего. Поэтому, чтобы не растрясти его, раздевая догола, Берто решил, что лучше всего погрузить мертвеца в бассейн одетым. Если он воскреснет, его в любую минуту можно будет переодеть, а в противном случае - не все ли равно, боже мой! Берто быстро сказал об этом санитарам и помог им просунуть в лямки ноги и руки покойника.

Отец Фуркад кивком головы одобрил его, а отец Массиас продолжал взывать с еще большим пылом:

- Господи, дохни на него, и он оживет!.. Господи, верни ему душу, и он будет славить тебя!

Двое санитаров подняли труп на лямках, отнесли его в бассейн и медленно спустили в воду, боясь, как бы он не выскользнул у них из рук. Пьер в ужасе увидел, как худое, точно скелет, тело, облепленное жалкой одеждой, постепенно погрузилось в воду. Оно плавало, как утопленник. Зрелище было отвратительное: голова трупа, несмотря на окоченение, откинулась назад и ушла под воду, санитары тщетно пытались подтянуть лямки, продетые под мышками. Труп чуть не соскользнул на дно бассейна. Как мог он вздохнуть, если рот его был полон воды, а в широко раскрытых глазах, казалось, вторично отразилась агония!

Три минуты, которые он пробыл в воде, тянулись бесконечно, и все это время отцы общины Успения, исполненные ревностной веры, усиленно взывали к богу:

- Господи, взгляни на него, и он воскреснет!.. Да поднимется он от твоего гласа и обратит всех на земле!.. Господи, произнеси лишь слово, и весь мир восславит имя твое!

Отец Массиас распластался на полу и, точно в горле у него лопнул сосуд, захрипел, лобызая плиты пола. А извне доносился гул толпы, беспрерывно повторявшей: "Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!.." Все это было так необычно, что Пьер с трудом удержался от возмущенного возгласа. Маркиз, стоявший рядом с ним, весь дрожал.

Присутствовавшие облегченно вздохнули, когда Берто, обозлившись, резко сказал санитарам:

- Выньте же, выньте его из воды!

Покойника вытащили и положили на носилки. Жалкие отрепья облепили его тело, с волос и одежды стекала вода, заливая пол, а он как был, так и остался мертвым.

Все встали и смотрели на него в тягостном молчании. Затем его закрыли и унесли, а отец Фуркад пошел следом, опираясь на плечо отца Массиаса и волоча подагрическую ногу, о болезненной тяжести которой он на минуту даже забыл.

Он уже вновь обрел обычную ясность духа и, обратившись к умолкшей толпе, заговорил:

- Дорогие братья, дорогие сестры, бог не захотел вернуть его нам. В своей беспредельной доброте он оставил его у себя среди избранных.

На этом дело кончилось, о покойнике больше не было речи. В бассейны привели новых больных, две ванны были уже заняты. Меж тем маленький Гюстав, наблюдавший за этой сценой хитрыми и любопытными глазами, без тени страха продолжал раздеваться. Его несчастное золотушное тельце, с выпиравшими костлявыми бедрами, было худобы необычайной, а ноги походили на палки, особенно левая, вся высохшая; на теле зияли две язвы: одна на бедре, а другая, еще более страшная, на пояснице. Но он улыбался, болезнь настолько обострила его восприятие, что этот пятнадцатилетний мальчик, которому на вид можно было дать не более десяти, казалось, обладал философским разумом взрослого человека.

Маркиз де Сальмон-Рокбер осторожно взял его на руки, отказавшись от помощи Пьера.

- Спасибо, он весит не более птички... Не беспокойся, мальчик, я опущу тебя в воду потихоньку.

- О, я не боюсь холодной воды, сударь, можете меня окунать.

Его погрузили в тот же бассейн, что и мертвеца. У дверей г-жа Виньерон и г-жа Шез снова опустились на колени и горячо молились, а отец, г-н Виньерон, которому разрешили остаться в зале, истово крестился.

Пьер ушел, его помощь была не нужна. Давно уже пробило три часа, Мари ждала его, и он заторопился. Но пока Пьер пробирался сквозь толпу, на пути его попался Жерар, который уже вез тележку молодой девушки к бассейну. Мари не терпелось поскорее окунуться в бассейн, - внезапно она прониклась уверенностью, что готова к чуду; девушка упрекнула Пьера за опоздание,

- Ах, мой друг, вы позабыли обо мне.

Он не нашел, что ответить; проводив ее взглядом, пока она не исчезла в женском отделении, Пьер упал на колени в смертельной тоске. Так, распростершись, он решил ждать Мари, чтобы потом отвести ее к Гроту исцеленную, воздающую хвалы святой Марии. Раз она так уверена, неужели же она не исцелится? Сам он, взволнованный до глубины души, тщетно пытался найти слова молитвы. Он был совершенно подавлен ужасным зрелищем, которое ему пришлось увидеть, утомлен физически и морально, не знал, на что смотреть и во что, верить. Осталась лишь безумная нежность к Мари, подвигавшая его на мольбы и смирение; ведь любовь и просьбы малых сиз всегда доходят до небес, и эти люди добиваются в конечном счете от бога милостей. Пьер поймал себя на том, что неистово повторял вместе с толпой:

- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..

Это продолжалось не более четверти часа Мари появилась в своей тележке, лицо ее побледнело и выражало полную безнадежность; прекрасные волосы, свернутые золотым узлом, были сухи. Она не исцелилась. Оцепенев в безграничном отчаянии, она молчала, стараясь не встречаться с Пьером глазами; у него сердце застыло от щемящей тоски, но он взялся за дышло тележки и повез Мари к Гроту.

А коленопреклоненная толпа, побуждаемая пронзительным голосом капуцина, стояла со скрещенными руками и, целуя землю, повторяла с возрастающим безумием:

- Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..

Когда Пьер привез Мари к Гроту, она лишилась чувств. Жерар, находившийся поблизости, увидел, как Раймонда тотчас подбежала к ней с чашкой бульона; подошел и он, и они вдвоем принялись ухаживать за больной.

Раймонда, как настоящая сиделка, ласково уговаривала Мари выпить бульон, грациозно держа перед ней чашку; Жерар, глядя на нее, подумал, что эта девушка, хоть и без приданого, все же прелестна, обладает жизненным опытом и при всем своем добродушии и миловидности сумеет твердой рукой вести дом.

Берто был прав: она - подходящая для него жена.

- Не приподнять ли ее немного, мадемуазель?

- Спасибо, у меня хватит силы... Я покормлю ее с ложечки, так будет лучше.

Мари пришла в себя и, упорно храня молчание, жестом отказалась от бульона. Она хотела, чтобы ее оставили в покое и не разговаривали с ней.

Только когда Жерар с Раймондой ушли, улыбаясь друг другу, Мари спросила глухим голосом:

- Значит, отец не пришел?

Пьер, подумав секунду, вынужден был сказать правду.

- Когда я уходил, ваш отец спал, - по-видимому, он еще не проснулся.

Мари, снова впав в полузабытье, отослала Пьера тем же движением руки, показывая, что не нуждается в его помощи, Она больше не молилась и лишь пристально смотрела широко раскрытыми глазами на мраморную статую святой девы в Гроте, озаренную сиянием свечей. Пробило четыре часа, и Пьер с тяжелым сердцем отправился в бюро регистрации исцелений, вспомнив о свидании, назначенном ему доктором Шассенем.

IV

Доктор Шассень ожидал Пьера около бюро регистрации исцелений. У входа теснилась возбужденная толпа и плотным кольцом окружала входивших туда больных, осыпая их вопросами. А когда распространялся слух о новом чуде: об исцелении слепого, который стал видеть, глухого, который стал слышать, паралитика, который вдруг пошел, раздавались восторженные крики. Пьер с большим трудом протиснулся сквозь толпу.

- Ну, как, - обратился он к доктору, - будет у нас чудо, но только настоящее чудо, неопровержимое?

Новообращенный врач снисходительно улыбнулся:

- Как сказать! Ведь чудо по заказу не делается, бог вступается, когда ему угодно.

Санитары строго охраняли двери. Но здесь все знали Шассеня и почтительно расступились перед ним и его спутником. Бюро, где происходила регистрация исцелений, находилось в неприглядном деревянном домике, состоявшем из двух комнат - небольшой передней и зала для заседаний, не очень вместительного. Впрочем, речь уже шла о предоставлении бюро более удобного и обширного помещения под одной из галерей храма Розер; там шли подготовительные работы.

В передней, где стояла только деревянная скамья, сидели две больные, ожидая под присмотром молодого санитара своей очереди на прием. Но когда Пьер вошел в общий зал, его поразило количество находившихся там людей;

удушливая жара от разогретых солнцем деревянных стен пахнула ему в лицо. Это была квадратная голая комната, окрашенная в светло-желтый цвет, с единственным окном, замазанным мелом, чтобы публика, толпившаяся на улице, не могла ничего разглядеть. Окно не открывали даже, чтобы проветрить комнату, - в него моментально просунулись бы любопытные головы. Обстановка состояла из двух сосновых столов разной величины, без скатерти, тридцати соломенных стульев и двух старых, сломанных кресел для больных, чего-то вроде большого шкафа, заваленного грудой папок, делами, ведомостями, брошюрами.

Увидев доктора Шассеня, доктор Бонами тотчас же поспешил ему навстречу, ведь Шассень был одним из наиболее славных почитателей Грота, привлеченных за последнее время на сторону верующих. Бонами предложил ему стул и усадил также Пьера, из уважения к его сутане.

- Дорогой коллега, - сказал он чрезвычайно учтиво, - разрешите мне продолжать... Мы как раз выслушиваем эту молодую особу.

В одном из кресел сидела глухая двадцатилетняя крестьянка. Но вместо того, чтобы слушать, утомленный Пьер, у которого голова все еще шла кругом, стал осматриваться, пытаясь составить себе представление о тех, кто находился в этой комнате. Здесь было человек пятьдесят, многие стояли, прислонясь к стене. За столами сидело пятеро: посередине - надзиратель источника, склонившийся над толстой ведомостью, затем один из отцов Успения и три молодых семинариста-секретаря, которые писали, отыскивали папки с делами и ставили их на место после проверки. Пьера заинтересовал монах ордена Непорочного зачатия, отец Даржелес, главный редактор "Газеты Грота", которого ему показали утром. Его худощавое лицо, с прищуренными глазами, острым носиком и тонкими губами, все время улыбалось. Он скромно сидел за низеньким столом и иногда делал заметки, чтоб использовать их потом для своей газеты. Из всей конгрегации только он и показывался в течение тех трех дней, когда продолжалось паломничество, но за его спиной чувствовалось присутствие отцов Грота; они были той скрытой силой, которая, постепенно захватив власть, всем ведала и на всем наживалась.

Кроме них, в конторе толпились любопытные, свидетели, человек двадцать врачей и четыре или пять священников. Врачи, прибывшие из разных мест, хранили полное молчание; некоторые, набравшись смелости, задавали вопросы и по временам искоса поглядывали на соседей, занятые больше наблюдением друг за другом, чем изучением больных. Кто были эти врачи? Имен их никто не знал, только один, известный врач из какого-то католического университета, обращал на себя всеобщее внимание.

В тот день заседание вел доктор Бонами; он ни разу не присел, задавал вопросы больным и расточал любезности, главным образом блондину невысокого роста - писателю и влиятельному редактору одной из самых распространенных парижских газет, случайно попавшему в то утро в Лурд. Почему бы не обратить неверующего и не воспользоваться его влиянием в печати? Доктор усадил журналиста в свободное кресло и, добродушно улыбаясь, объявил, что скрывать ему нечего, - все происходит на виду.

- Мы добиваемся истины, настаивая на осмотре больных, охотно предоставляющих нам это право.

Так как мнимое исцеление глухой казалось совсем неубедительным, доктор грубовато сказал девушке:

- Ну, ну, моя милая, исцеление у тебя только еще начинается. Приди-ка еще раз.

И добавил вполголоса:

- Послушать их, так все они выздоравливают. Но мы регистрируем только вполне доказанное выздоровление, когда все ясно как божий день!.. Заметьте, я говорю выздоровление, а не чудесное исцеление, ибо мы, врачи, не позволяем себе объяснять исцеление чудом, мы призваны сюда, чтобы путем осмотра удостоверить, что у больного не осталось никаких следов болезни.

Он говорил важным и деловитым тоном, подчеркивая свою беспристрастность, был не глупее и не лживее других, делал вид, что верит, не будучи верующим; он прекрасно знал, что наука настолько темна и полна таких неожиданностей, что самое невозможное оказывается осуществимым. На склоне своей врачебной карьеры он создал себе в Лурде положение, в котором были свои неудобства и свои преимущества; а в сущности, оно делало его жизнь очень приятной.

Отвечая на вопрос парижского журналиста, Бонами объяснил, что каждый больной, прибывающий в Лурд, имеет при себе дело, в котором почти всегда находится свидетельство пользовавшего его врача, а иногда даже несколько свидетельств от различных врачей, больничные листы, полная история болезни.

Если больной выздоравливал и являлся для освидетельствования в бюро, достаточно было просмотреть его дело и ознакомиться с диагнозом врачей, чтобы узнать, чем он был болен, и, осмотрев его, удостовериться в том, что он действительно выздоровел.

Пьер внимательно слушал; посидев в этой комнате, он успокоился, и ум его снова обрел ясность. Его только смущала жара. Не будь на нем сутаны, он бы вмешался в разговор, - настолько его заинтересовали объяснения доктора Бонами. Но ряса постоянно обязывала его держаться в стороне. Поэтому он был очень рад, когда маленький блондин - писатель, пользующийся влиянием, стал возражать доктору. Какой смысл в том, что один врач устанавливает диагноз болезни, а другой удостоверяет выздоровление? В этом, несомненно, кроется возможность бесконечных ошибок. Было бы лучше, если бы медицинская комиссия обследовала всех больных тотчас же по их прибытии в Лурд, устанавливала состояние их здоровья и потом обращалась бы к своим же протоколам в случае выздоровления того или иного больного. Но доктор Бонами справедливо возразил, что одной комиссии недостаточно для такой огромной работы.

Подумайте только! За одно утро обследовать тысячу самых разнообразных случаев! Сколько различных теорий, сколько споров, противоречивых диагнозов, вносящих путаницу! Если производить предварительный осмотр, - что почти неосуществимо, - это действительно может привести к огромным ошибкам. На деле - лучше всего придерживаться медицинских свидетельств, выданных ранее, и считать их решающими. На одном из столов лежало несколько папок - их наскоро перелистали, и парижский журналист ознакомился с содержавшимися в них врачебными свидетельствами. Многие оказались, к сожалению, очень краткими. Другие, лучше составленные, более точно определяли характер болезни. Подписи некоторых врачей были даже засвидетельствованы местным мэром. Все же оставались бесконечные, непреодолимые сомнения: кто эти доктора? Пользуются ли они достаточным научным авторитетом? Не сыграли ли тут роль особые обстоятельства, чисто личные интересы? Следовало бы навести справки о каждом из них. Поскольку все основывалось на свидетельствах, привезенных больными, нужно было бы очень тщательно проверять документы, иначе вся слава Лурда пошла бы прахом, стоило какому-нибудь слишком строгому критику обнаружить маленькую неточность, какой-либо недостоверный факт.

Красный, потный доктор Бонами лез из кожи вон, стараясь убедить журналиста.

- Именно это мы и делаем, именно это мы и делаем!.. Как только какое-нибудь выздоровление кажется нам необъяснимым естественным путем, мы производим самое тщательное расследование, мы просим выздоровевшего больного приехать еще раз для обследования... И, как видите, мы окружаем себя знающими людьми. Присутствующие здесь врачи прибыли со всех концов Франции.

Мы убедительно просим их делиться с нами своими сомнениями, внимательно обследовать каждого больного и ведем очень подробные протоколы заседаний.

Пожалуйста, господа, возразите, если я сказал что-нибудь, не соответствующее истине.

Никто не отозвался. Большинство присутствовавших врачей, по-видимому католики, естественно, преклонялись перед чудом. А другие, неверующие, люди, обладавшие большими знаниями, смотрели, интересовались некоторыми из ряда вон выходящими случаями, избегали из любезности вступать в излишние споры и уходили, если им, как разумным людям, становилось очень уж не по себе и они чувствовали, что эта комедия начинает их раздражать.

Так как никто не сказал ни слова, доктор Бонами торжествовал. И когда журналист спросил, неужели он один выполняет такую тяжелую работу, Бонами ответил:

- Совершенно один. Мои обязанности врача при Гроте не так уж сложны, потому что, повторяю, они состоят в том, чтобы удостоверять случаи выздоровления, когда они бывают.

Впрочем, он тут же спохватился и с улыбкой добавил:

- Ах, я и забыл, есть еще Рабуэн; он помогает мне наводить здесь порядок.

Бонами указал на полного мужчину, лет сорока, седоволосого, с широким лицом и челюстью бульдога. Рабуэн был человеком истово верующим, восторженным поклонником святой девы и не допускал сомнений в вопросе о чудесах. Он очень тяготился своей работой в бюро регистрации исцелений и всегда сердито ворчал, как только начинались споры. Обращение к врачам вывело его из себя, и доктор Бонами должен был его успокоить.

- Помолчите, мой друг! Каждый имеет право высказать свое искреннее мнение.

Между тем подходили все новые и новые больные. В комнату ввели мужчину, все тело его было покрыто экземой; когда он снимал рубашку, с его груди посыпалась какая-то серая мука. Он не выздоровел, но утверждал, что каждый год приезжает в Лурд и всякий раз чувствует облегчение. Затем появилась дама, графиня, ужасающе худая; судьба ее была необычайной: семь лет назад святая дева исцелила ее от туберкулеза. С тех пор она родила четверых детей, а теперь снова заболела чахоткой и к тому же стала морфинисткой. Первая же ванна влила в нее столько сил, что она собиралась вечером присутствовать на процессии с факелами вместе с двадцатью семью членами своей семьи, которых она привезла с собой. Далее пришла женщина, потерявшая голос на нервной почве; после нескольких месяцев совершенной немоты она вдруг обрела голос во время процессии в четыре часа, когда проносили святые дары.

- Господа! - воскликнул доктор Бонами с наигранным добродушием глубоко принципиального ученого. - Вы знаете, что мы проходим мимо случаев, связанных с нервными заболеваниями. Заметьте все же, что эта женщина полгода лечилась в больнице Сальпетриер, однако ей пришлось приехать сюда, чтобы вновь обрести дар речи.

Тем не менее доктор Бонами проявлял все признаки нетерпения, ему хотелось преподнести парижскому приезжему какой-нибудь выдающийся случай, какие иногда бывали во время процессии в четыре часа дня - время наибольшей экзальтации, когда святая дева являла свою милость и вступалась за своих избранников. До сих пор случаи выздоровления, констатированные в бюро, были сомнительны и неинтересны. А из-за двери доносилось пение псалмов, шум и гомон толпы; она лихорадочно жаждала чуда, все более возбуждаясь от ожидания.

Вошла девочка, улыбающаяся и скромная, с серыми глазками, сверкавшими умом.

- А, вот и наша крошка Софи!.. - радостно воскликнул доктор. -

Замечательный случай выздоровления, господа, который произошел как раз в это время в прошлом году; прошу разрешения показать вам результаты.

Пьер узнал Софи Куго, чудесно исцеленную девочку, которая вошла в его купе в Пуатье. И перед ним повторилась сцена, разыгранная в вагоне. Доктор Бонами подробнейшим образом объяснял белокурому журналисту, который внимательно слушал его, что у девочки была костоеда на левой пятке; началось омертвение тканей, требовавшее операции, но стоило погрузить ногу в бассейн, как страшная гнойная язва в одну минуту исчезла.

- Софи, расскажи, как это было.

Девочка своим обычным милым жестом потребовала внимания.

- Так вот, нога у меня стала совсем плохая, я даже не могла ходить в церковь, и ногу надо было все время обертывать тряпкой, потому что из нее текла какая-то дрянь... Доктор Ривуар сделал надрез, он хотел посмотреть, что там такое, и сказал, что придется удалить кусок кости, но я стала бы хромать. Тогда, помолившись как следует святой деве, я окунула ногу в источник; мне так хотелось исцелиться, что я даже не успела снять тряпку...

А когда я вынула ногу из источника, на ней уже ничего не было, - все прошло.

Доктор Бонами подтверждал каждое ее слово кивком головы. - Повтори нам, что сказал доктор, Софи.

- Когда доктор Ривуар увидел в Вивонне мою ногу, он сказал: "Мне все равно, бог или дьявол вылечил эту девочку, - важно, что она выздоровела".

Раздался смех, острота имела явный успех.

- А что ты сказала графине, начальнице палаты, Софи?

- Ах, да... Я взяла с собой очень мало тряпок и сказала: "Пресвятая дева хорошо сделала, что исцелила меня в первый же день, а то у меня кончился бы весь мой запас".

Снова раздался смех; миленькая девочка всем понравилась, и хотя она слишком развязно рассказывала свою историю, которую, по-видимому, заучила наизусть, но впечатление производила очень трогательное и правдивое.

- Сними башмак, Софи, покажи господам ногу... Пожалуйста, ощупайте ее, чтобы у вас не оставалось сомнений.

Девочка проворно разулась и показала беленькую, опрятную ножку с длинным белым шрамом под лодыжкой, доказывавшим серьезность заболевания.

Несколько врачей подошли и молча осмотрели ее. Другие, у которых уже составилось определенное мнение на этот счет, не двинулись с места. Один из подошедших очень вежливо поинтересовался, почему святая дева, раз уж она решила исцелить девочку, не даровала ей новую ногу, ведь ей бы это ничего не стоило. Но доктор Бонами поспешил ответить, что святая дева оставила рубец в доказательство свершившегося чуда. Он пустился в изложение специфических подробностей, доказывал, что часть кости и кожные покровы были восстановлены мгновенно, но все же случай оставался необъяснимым.

- Боже мой! - перебил белокурый журналист. - Зачем столько шума! Пусть бы мне показали палец, порезанный перочинным ножиком и зарубцевавшийся от воды источника: чудо было бы не менее великим, чтобы преклониться перед ним, и я бы уверовал.

Затем он добавил: - Если бы в моем распоряжении был источник, вода которого так затягивает раны, я перевернул бы весь мир. Не знаю как, но я призвал бы народы прийти к нему, и народы пришли бы. Я доказывал бы чудеса исцеления с такой очевидностью, что стал бы хозяином мира. Подумайте, каким бы я обладал могуществом!.. Я стал бы почти равен богу!.. Но уж чтобы не было ни малейшего сомнения, я бы принимал во внимание только истину, сияющую как солнце, - тогда весь мир увидел бы и поверил.

Он стал обсуждать с доктором способы проверки больных, согласившись с тем, что всех больных невозможно обследовать по прибытии. Но почему бы не выделить в больнице особую палату для больных с наружными язвами? Таких оказалось бы самое большее человек тридцать, их предварительно осмотрела бы комиссия, она составила бы протоколы, можно было бы даже сфотографировать язвы. И тогда, если бы последовало исцеление, комиссии осталось бы только удостоверить его и вновь запротоколировать. Речь шла бы не о внутренней болезни, диагноз которой всегда спорен, а о совершенно ясном факте.

Немного смущенный, доктор Бонами повторял:

- Конечно, конечно, мы требуем только правды... Самое трудное -

составить комиссию. Если бы вы знали, как сложно договориться!.. Но, понятно, мысль ваша правильная.

К счастью, его выручила новая больная. Пока Софи Куто, о которой все уже успели забыть, обувалась, вошла Элиза Руке и, сняв платок, показала свое страшное лицо; с самого утра она прикладывала к нему тряпку, смоченную в источнике, и ей казалось, говорила она, что язва стала бледнеть и подсыхать.

Пьер, к удивлению своему, обнаружил, что язва действительно менее ужасна на вид. Это дало повод к новому обсуждению открытых язв; белокурый журналист настаивал на организации специальной палаты; и в самом деле, если бы в момент прибытия состояние Элизы Руке было установлено врачами и запротоколировано и она бы после этого выздоровела, - какое это было бы торжество для Грота. Излечение волчанки - бесспорное чудо.

Доктор Шассень, молча, стоявший в стороне, как бы давая Пьеру возможность самому убедиться во всем на фактах, вдруг наклонился к нему и сказал вполголоса:

- Открытые язвы, открытые язвы... Этот господин и не подозревает, что в наше время ученые врачи считают такого рода язвы болезнью нервного происхождения. Да, все дело, оказывается, просто в плохом питании кожи.

Вопросы питания еще мало изучены... Если вера излечивает болезни, она может излечить и язвы, в том числе некоторые виды волчанки. Какой же толк в его знаменитых палатах для обследования открытых язв! Они внесут только еще больше путаницы и страстности в вечные споры... Нет, нет, наука бессильна, это - море сомнений.

Он с горечью улыбнулся. Доктор Бонами предложил Элизе Руке продолжать примочки и каждый день приходить для осмотра. Затем он повторил с обычной своей любезностью и осторожностью:

- Начало выздоровления, несомненно, налицо, господа.

Вдруг все бюро всколыхнулось. Пританцовывая, в комнату вихрем влетела Гривотта с громким криком:

- Я исцелилась... я исцелилась!..

Девушка рассказала, что ее сперва не хотели купать, но она настаивала, умоляла, плакала, и тогда, с разрешения отца Фуркада, ее погрузили в воду.

Не успела она пробыть в ледяной воде и трех минут, как почувствовала огромный прилив сил, точно ее ударили хлыстом по всему телу. Гривотта ощущала такой восторг, возбуждение и радость, что ей не стоялось на месте.

- Я выздоровела, милые мои господа... я выздоровела!..

Пораженный Пьер смотрел на Гривотту. Неужели это та самая девушка, которая прошлую ночь лежала на скамье вагона без сознания, с землистым лицом, кашляя, харкая кровью? Он не узнавал ее. Стройная, стремительная, с пылающими щеками и сверкающими глазами, - она жадно хотела жить и радовалась жизни.

- Господа, - объявил доктор Бонами, - случай, по-моему, очень интересный... Посмотрите...

Он попросил дело Гривотты. Но в груде папок, наваленных на обоих столах, его не нашли. Секретари-семинаристы все перерыли, надзиратель источника встал, чтобы посмотреть в шкафу. Наконец, усевшись на место, он нашел папку под раскрытой перед ним ведомостью. В деле находились три врачебных свидетельства, которые он прочел вслух. Все три врача констатировали чахотку, осложненную нервными припадками.

Доктор Бонами жестом дал понять, что такое сочетание не оставляет сомнений. Затем долго выслушивал больную, время от времени бормоча:

- Я ничего не слышу... ничего не слышу... Но, спохватившись, добавил:

- Вернее, почти ничего.

Затем он обратился к двадцати пяти или тридцати сидевшим молча врачам:

- Господа, кто желает мне помочь?.. Мы ведь собрались здесь для того, чтобы изучать болезни и обсуждать различные случаи заболеваний.

Сперва никто не двинулся с места. Затем один из врачей выслушал молодую женщину, озабоченно качая головой, но ничего не сказал. Наконец, запинаясь, он пробормотал, что с заключением надо подождать. Его сменил другой и категорически заявил, что ничего не слышит, - у этой женщины никогда не было чахотки. За ними последовали все остальные, за исключением пяти - шести врачей, продолжавших молча сидеть с легкой усмешкой на губах. Царила полная неразбериха, ибо каждый высказывал мнение, отличное от других; гул поднялся такой, что присутствующие не слышали друг друга. Только отец Даржелес сохранял безмятежное спокойствие, почуяв, что перед ним один из тех случаев, которые возбуждают толпу и приносят славу лурдской богоматери. Он уже делал кое-какие пометки в своей записной книжке.

Благодаря шуму, стоявшему в комнате, Пьер и Шассень, сидевшие в сторонке, могли беседовать, не опасаясь, что их услышат.

- Ох! Эти ванны! - сказал молодой священник. - Я их видел, в них так редко меняют воду! Какая грязь, какой рассадник микробов! Какая насмешка над нашей манией принимать всякие меры предосторожности против заразы! И как только все эти больные не гибнут от грязи? Противники теории микробов, должно быть, злорадствуют.

Доктор прервал Пьера:

- Нет, нет, дитя мое... Несмотря на грязь, ванны не представляют никакой опасности. Заметьте, температура воды в них не выше десяти градусов, а для размножения микробов нужно двадцать пять. Кроме того, в Лурде не бывает больных заразными болезнями - холерой, тифом, корью, скарлатиной.

Сюда приезжают люди с органическими заболеваниями - параличом, золотухой, опухолями, язвами, нарывами, раком, чахоткой, которые через воду не передаются. Застарелые язвы не представляют никакой опасности в смысле заражения... Уверяю вас, что здесь святой деве нет нужды даже и вмешиваться.

- Значит, доктор, в свое время, когда вы занимались практикой, вы, рекомендовали бы окунать больных в ледяную воду - и ревматиков, и сердечников, и чахоточных, и женщин в любой период? Вы бы стали купать эту несчастную, полумертвую девушку, всю в поту?

- Разумеется, нет!.. Существуют сильно действующие средства, которые редко применяются. Ледяная ванна, безусловно, может убить чахоточного; но разве мы знаем, не может ли она при известных обстоятельствах его спасти?..

Признав существование сверхъестественной силы, я тем не менее охотно допускаю, что выздоровление больных происходит естественным путем от погружения в холодную воду, а ведь это считается глупостью и варварством...

Все дело в том, что мы ровно ничего не знаем...

Им снова овладел гнев; он ненавидел науку, презирал ее с тех пор, как в полной растерянности понял свое бессилие спасти от смерти жену и дочь.

- Вы требуете достоверности, а медицина не может ее вам дать...

Прислушайтесь на минутку к тому, что говорят эти господа, и поучайтесь. Как противоречивы их мнения! Конечно, существуют болезни, хорошо известные во всех своих стадиях вплоть до мельчайших признаков, отмечающих их развитие;

существуют лекарства, действие которых изучено тщательнейшим образом; но чего никто не может знать - это как действует лекарство на того или иного больного, ведь каждый больной представляет собою особый случай, и всякий раз приходится производить эксперименты. Медицина остается искусством, ибо в ней отсутствует точность, основанная на опыте: выздоровление всегда зависит от счастливого стечения обстоятельств, от находчивости врача... Мне смешно слушать, как эти люди спорят здесь, выступая от имени непреложных законов науки. Где в медицине эти законы? Покажите их!

Шассень хотел кончить на этом разговор, но, увлекшись, уже не мог остановиться.

- Я вам сказал, что стал верующим... Но, право, я отлично понимаю, что наш почтенный доктор Бонами отнюдь не испытывает благоговейного трепета, он просто созывает врачей со всего света, чтобы они изучали его чудеса. Однако чем больше врачей, тем труднее добраться до истины: они только спорят о диагнозах и о способах лечения. Если врачи не могут прийти к единодушному мнению по поводу наружной язвы, то где уж им договориться о поражениях внутренних органов, когда одни это отрицают, а другие настаивают. В таком случае почему не считать все чудом? Ведь, в сущности, будь то действие природы или сверхъестественной силы, все равно непредвиденное прекращение, болезни является чаще всего сюрпризом для врача... Конечно, в Лурде все плохо организовано. Нельзя придавать серьезного значения свидетельствам неизвестных врачей, документы надо очень тщательно проверять. Но если даже допустить, что в свидетельстве совершенно достоверно, с точки зрения науки, определена болезнь, все же наивно, милый мой, думать, что это для всех убедительно. Заблуждение кроется в самом человеке, и установление малейшей истины требует героических усилий.

Только тут Пьер начал понимать, что происходит в Лурде, этом необыкновенном городе, куда годами стекается народ - одни с набожным преклонением, другие с оскорбительной насмешкой. Очевидно, здесь действуют малоизученные и даже вовсе неизвестные силы самовнушение, задолго подготовляемый шок, увлечение поездкой, молитвы и псалмы, возрастающая восторженность, а главное - неведомая сила, обещающая исцеление, порыв веры, охватывающий толпу. Поэтому Пьеру казалось, что неумно подозревать обман.

Дело гораздо значительнее и проще. Преподобные отцы могут не отягощать своей совести ложью, им достаточно не препятствовать смятению и использовать всеобщее невежество. Даже если допустить, что все были искренни - и врачи, выдававшие свидетельства, и больные, уверовавшие в собственное исцеление, и свидетели, в своем увлечении утверждающие, что видели собственными глазами, как свершилось чудо, - то и в этом случае невозможно доказать, было оно или нет. И разве не становилось чудо реальностью для большинства страждущих, живших надеждой?

Видя, что доктор Шассень и Пьер разговаривают в сторонке, доктор Бонами подошел к ним.

- Какой процент составляют выздоравливающие? - спросил его Пьер.

- Приблизительно десять процентов, - ответил Бонами. Заметив в глазах молодого священника удивление, Бонами добродушно продолжал:

- О, их у нас было бы больше... Но я, признаться, выполняю здесь своего рода полицейские функции; моя подлинная обязанность - сдерживать чрезмерное усердие, чтобы священное не обратилось в смешное... В сущности, мое бюро регистрирует только достоверные излечения, и притом от серьезных болезней.

Его слова прервало чье-то глухое бормотание. Это ворчал рассерженный Рабуэн:

- Достоверные излечения, достоверные излечения... К чему это? Чудеса происходят непрерывно... Какие нужны еще доказательства верующим? Они должны преклоняться и верить. А неверующих все равно не убедишь. Мы тут глупостями занимаемся, вот и все.

Доктор Бонами строго остановил его:

- Рабуэн, вы смутьян... Я скажу отцу Капдебарту, что отказываюсь от вас, потому что вы вносите непослушание.

Однако этот малый, показывавший зубы и готовый укусить всякого, кто затрагивал его веру, был прав, и Пьер одобрительно взглянул на него. Работа бюро регистрации исцелений была поставлена из рук вон плохо и действительно никому не приносила пользы: все, что там происходило, оскорбляло людей религиозных и не убеждало неверующих. Разве чудо требует доказательств? В него надо верить. Коль скоро вмешался бог, людям нечего рассуждать. В века подлинной веры наука не пыталась объяснять, что такое бог. На что нужна здесь наука? Она мешает вере и сама умаляет свое значение. Нет, нет! Либо броситься на землю, лобызать ее и верить, либо уйти. Никаких компромиссов.

Стоило приступить к обследованию, как оно в конечном итоге роковым образом приводило к сомнению.

Пьера особенно удручали необычные разговоры, которые он здесь слышал.

Верующие, присутствовавшие в зале, говорили о чудесах с изумительным спокойствием и непринужденностью. Самые удивительные случаи не выводили их из состояния безмятежности. Еще одно чудо, и еще чудо! Они пересказывали невероятные измышления с улыбкой на устах, нисколько не сообразуясь с доводами разума. Они жили, по-видимому, в мире лихорадочных видений и ничему не удивлялись. Этим были заражены не только простые духом, неграмотные и подверженные галлюцинациям, вроде Рабуэна, но и люди интеллигентные, ученые, доктор Бонами и другие. Это было невероятно. Пьер чувствовал, что ему все больше становится не по себе, в нем поднималось глухое раздражение, которое рано или поздно должно было прорваться. Его разум боролся, словно несчастное существо, брошенное в воду и задыхающееся в волнах, и он подумал, что людям, которых, подобно доктору Шассеню, захватила слепая вера, пришлось пережить такую же борьбу и тревогу, прежде чем они признали свое полное банкротство.

Пьер посмотрел на Шассеня, бесконечно печального, убитого судьбой, одинокого, как плачущий ребенок, и все же не мог удержаться от протестующего возгласа:

- Нет, нет! Если всего не знаешь, даже если никогда всего не узнаешь, это еще не повод для того, чтобы не стремиться к познанию. Скверно, что нашим неведением злоупотребляют. Напротив, мы всегда должны надеяться когда-нибудь объяснить необъяснимое; и нашим здравым идеалом должен быть поход на неведомое, победа разума невзирая на скудость наших физических сил и ума... Ах, разум! Сколько страданий он мне приносит, но в нем же я черпаю силы! Когда гибнет разум, гибнет все существо. И во имя разума я готов пожертвовать своим счастьем.

Слезы показались на глазах доктора Шассеня. Вероятно, он вспомнил о своих дорогих покойницах. И, в свою очередь, пробормотал:

- Разум, разум... Конечно, это гордое слово, в нем достоинство человека... Но существует еще любовь, всемогущая любовь, единственное благо, которое стоит вновь завоевать, если оно утрачено...

Голос его пресекся, рыдания душили его. Машинально перелистывая папки с делами, лежавшие на столе, он увидел папку, на которой крупными буквами было написано имя Мари де Герсен. Он открыл ее и прочел свидетельства двух врачей, давших заключение о поражении спинного мозга.

- Дитя мое, - проговорил он, - я знаю, что вы питаете глубокое чувство к мадмуазель де Герсен... Что вы скажете, если она здесь выздоровеет?

Свидетельства подписаны почтенными врачами, и вы знаете, что такого рода параличи неизлечимы. Так вот, если эта молодая особа вдруг забегает и запрыгает, как я не раз видел, неужели вы не будете счастливы, неужели не поверите наконец в существование сверхъестественной силы?

Пьер хотел было ответить, но вспомнил слова своего родственника Боклера, предсказавшего чудо, которое свершится молниеносно, в момент сильнейшей экзальтации; ему стало еще больше не по себе, и он только сказал:

- Да, я действительно буду очень счастлив... К тому же, как и вы, я думаю, что всеми этими людьми движет воля к счастью.

Но он не мог больше здесь оставаться. От жары по лицам присутствующих градом катился пот. Доктор Бонами диктовал одному из семинаристов результат осмотра Гривотты, а отец Даржелес, прислушиваясь к его словам, время от времени поднимался и говорил ему на ухо, как изменить то или иное выражение.

Вокруг них продолжали шуметь; врачи в своем споре отклонились несколько в сторону, перейдя к обсуждению чисто технических моментов, не имевших никакого отношения к данному случаю. Между дощатыми стенами нечем было дышать, к горлу подступала тошнота. Влиятельный парижский писатель ушел, недовольный тем, что так и не увидел настоящего чуда.

- Выйдем, мне нехорошо, - сказал Пьер доктору Шассеню.

Они вышли в одно время с Гривоттой, которую наконец отпустили. У дверей их снова окружила толпа, бросившаяся смотреть на исцеленную. Слух о чуде уже разнесся по Лурду, каждому хотелось подойти к избраннице, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с пылающими щеками и горящими глазами, повторяла, приплясывая:

- Я исцелилась... я исцелилась...

Крики толпы заглушили голос Гривотты, ее поглотил людской поток и унес за собой. На минуту она скрылась из виду, словно утонула, затем внезапно появилась возле Пьера и доктора, которые старались выбраться из толчеи. В эту минуту они увидели командора; у него была мания спускаться к бассейну и к Гроту и там срывать на ком-нибудь свой гнев. Затянутый по-военному в сюртук, он опирался на палку с серебряным набалдашником, слегка волоча левую ногу, парализованную после второго удара. Он покраснел, глаза его засверкали от гнева, когда Гривотта толкнула его, повторяя в кругу восторженной толпы:

- Я исцелилась... я исцелилась...

- Ну что ж! - крикнул он в бешенстве. - Тем хуже для тебя, моя милая!

Послышались восклицания, смех; его знали и прощали ему маниакальное стремление к смерти. Но он стал бормотать, что это просто возмутительно - к чему бедной, некрасивой девушке так жаждать жизни! Лучше ей умереть сейчас же, чем всю жизнь потом страдать. Тут вокруг него раздались негодующие голоса. Проходивший мимо аббат Жюден пришел ему на помощь и увел его в сторону.

- Замолчите! Это просто скандал... Зачем вы ополчаетесь против бога, который своей благостью иной раз облегчает наши страдания?.. Уверяю вас, вам следовало бы самому пасть на колени и умолять его исцелить вашу ногу и даровать вам еще десять лет жизни.

Командор едва не задохнулся.

- Как, я буду просить, чтобы мне даровали десять лет жизни? Да я сочту счастливейшим днем тот день, когда умру! Быть таким пошлым трусом, как эти тысячи больных, боящихся смерти, цепляющихся за жизнь! Нет, нет, я стал бы слишком презирать себя!.. Да я готов подохнуть сию же минуту, - так хорошо прикончить это существование!

Выбравшись из давки, командор очутился на берегу Гава рядом с доктором Шассенем и Пьером; повернувшись к доктору, с которым часто встречался, он заметил:

- Разве они не пробовали только что воскресить мертвеца? Когда мне рассказали об этом, у меня даже дух захватило... Вы понимаете, доктор?

Человеку привалило счастье умереть, а они позволили себе окунуть его в воду, в преступной надежде оживить покойника! Да ведь если бы им это удалось, если бы вода воскресила несчастного - ибо неизвестно, что может случиться в нашем чудном мире, - он был бы вправе разъяриться и плюнуть в лицо этим починщикам трупов!.. Разве покойник просил их оживлять его? Откуда они знали, доволен он тем, что умер, или нет? Надо хоть спросить человека... Устрой они такую грязную шутку надо мной, когда я усну навеки... Я бы им показал! Не путайтесь в то, что вас не касается!.. И поспешил бы снова умереть!

Он был так смешон в своем негодовании, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер молчал - ледяным холодом повеяло на него от лихорадочного трепета, всколыхнувшего весь этот люд. Не проклятия ли отчаявшегося Лазаря слышал он сию минуту? Ему часто казалось, что Лазарь, выйдя из могилы, должен был бы крикнуть Иисусу: "О боже, зачем ты вновь призвал меня к этой отвратительной жизни? Я так хорошо спал вечным сном без сновидений, я наслаждался таким покоем небытия! Я познал все бедствия, все горести, измены, обманутые надежды, поражения, болезни; я воздал страданию свой страшный долг живого, ибо не знаю, для чего я родился, и не знаю, зачем жил; а теперь, боже, ты заставляешь меня воздать вдвое, возвращая меня на каторгу!.. Разве я совершил столь неискупимый грех, что ты меня так жестоко наказуешь? Увы, ожить! Чувствовать, как с каждым днем понемногу умирает твоя плоть, обладать разумом лишь для того, чтобы сомневаться, волей - для того, чтобы понять свое бессилие, любовью - чтобы оплакивать свои горести! А ведь все было кончено, я сделал страшный шаг от жизни к смерти, пережил ужасный миг, которого достаточно, чтобы отравить всякое существование. Я почувствовал, как смертный пот окропил меня, как стынет моя кровь, как вместе с предсмертной икотой прекращается мое дыхание. Ты хочешь, чтобы я дважды познал эту муку, дважды умирал, хочешь, чтобы скорбь моя превзошла все людские беды? О боже! Пусть это произойдет тотчас же! Да, я молю тебя, сверши великое чудо, верни меня в могилу, усыпи меня вновь и не дай мне страдать, прервав мой вечный сон. Прошу тебя, смилостивись, не причиняй мне муки, возвращая к жизни, страшной муки, на какую ты никого еще не обрекал. Я всегда любил тебя и служил тебе, не обращай на меня гнев свой, столь великий, что от него содрогнутся поколения. Будь добр и милостив, верни меня в твое сладостное небытие!"

Аббат Жюден увел командора, который мало-помалу успокоился, а Пьер попрощался с доктором Шассенем, вспомнив, что уже больше пяти часов и Мари ждет его. По дороге к Гроту он встретил аббата Дезермуаза, оживленно беседовавшего с г-ном де Герсеном, который только что вышел из гостиницы, подбодренный крепким сном. Оба любовались необыкновенной одухотворенностью, какую придавала некоторым женским лицам восторженная вера: Они обсуждали также план экскурсии в котловину Гаварни.

Господин де Герсен, узнав, что первая ванна Мари не дала результатов, тотчас же последовал за Пьером. Они нашли девушку все в том же состоянии горестного изумления, вперившей взор в статую святой девы, которая не вняла ей. Мари не ответила отцу на его ласковые слова, только поглядела на него своими большими грустными глазами и тотчас же перевела их на белую мраморную статую, освещенную яркими огнями свечей. Пьер стоял, ожидая, когда можно будет отвезти ее в больницу, а г-н де Герсен тем временем набожно преклонил колена. Сначала он страстно молился о выздоровлении дочери, затем стал молиться за себя, о том, чтобы найти компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для его затеи - опытов с управляемыми воздушными шарами.

V

Эмиль Золя - Лурд. 3 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Лурд. 4 часть.
Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в Гост...

Лурд. 5 часть.
- Ах, да, верно! - воскликнула высокая брюнетка - вид у нее был шаловл...