СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Истина (Verite). 5 часть.»

"Истина (Verite). 5 часть."

- Боже мой! Бедный, бедный мой мальчик! Он погибнет; смерть отнимет его у меня. Такой сильный, здоровый ребенок! Разве это не ужасно?! Я чувствую, что умираю вместе с ним!

Но, прежде чем вернуться в комнату больного, она тщательно вытирала себе глаза и снова пыталась улыбнуться; дни и ночи просиживала она без сна и боролась со смертельным недугом, который уносил дорогое для неё существо.

Однажды вечером Марк застал ее, по обыкновению, одну, на коленях около кровати сына; она уткнула лицо в одеяло и рыдала, вздрагивая всем телом. Сын уже не слышал её плача: он со вчерашнего дня не переставал бредить и ничего не сознавал, что происходило вокруг него.

- Мой сын! Мой сын!.. За что, за что меня так наказывает судьба? Мой добрый, милый, послушный ребенок! Тебя отнимают от женя! За что, за что я должна так страдать! - Она приподнялась, схватила Марка за обе руки и горячо их пожимала.- Скажите мне, объясните,- вы такой справедливый,- ведь человек не может, не должен так страдать, если он не сделал ничего дурного.... Я так мучус! Ах, еслибы вы знали! Что мне делать?! Что мне делать?!

Казалось, что в её душе происходила тяжелая внутренняя борьба. Несколько дней подряд она не находила покоя и металась в нерешительности, как ей действовать.

Впрочем, в этот день она ничего не сказала Марку; зато на следующий сама выбежала ему навстречу, будучи не в силах скрывать то, что терзало её душу. Себастиан лежал почти без дыхания.

- Слушайте, господин Фроман, я должна вам во всем покаяться. Только что здесь был доктор; он сказал, что надежды нет, и что только чудо может спасти моего мальчика... Меня мучит ужасное раскаяние. Я боюсь, что сама виновата в том несчастье, которое на меня обрушилось. Я виновата в болезни и смерти моего ребенка; я жестоко наказана за то, что когда-то приказала ему лгать и настаивала на этой лжи, чтобы отвлечь от себя неприятности, а другой человек в это время терпел жестокие муки... Ах, я не в силах долее бороться... душа моя разрывается от горя и отчаяния!

Марк слушал её слова, изумленный, не смея еще догадываться об их сокровенном смысле.

- Вы знаете, о ком я говорю, господин Фроман,- о том несчастном учителе Симоне, которого осудили за убийство маленького Зефирена... Вот скоро восемь лет, как он на каторге, и вы часто мне рассказывали о тех нечеловеческих страданиях, которые он там испытывает; я всякий раз ужасно мучилась... Я порывалась сказать всю правду, облегчить свою совесть, покаяться в своем поступке, но у меня не хватало мужества: я думала только о своем спокойствии, боялась причинить неприятности своему сыну... Как глупа я была! Я молчала ради его счастья, а теперь смерть разлучает меня с ним навеки; я знаю, это - наказание за то, что я не сказала всей правды.

Она говорила точно в припадке безумия, изнемогая под бременем несчастья.

- Господин Фроман, я готова все вам сказать. Может быть, еще не поздно, может быть, судьба сжалится надо мною, если я исправлю свою ошибку... Вы помните о той прописи, которую разыскивали? На другой день после злодейского преступления Себастиан сказал вам, что видел точно такую пропись у своего кузена, который принес ее из школы братьев, несмотря на то, что им строго запрещалось уносить прописи домой. Но, после того, как вы ушли, нас так напугали, что моя невестка принудила моего сына сказать, что он ошибся. Много времени спустя мне попалась на глаза эта пропись в старой тетради, и вот тогда Себастиан, мучимый раскаянием за свою ложь, признался вам во всем. Придя домой, он сказал мне о своем признании, и я опять испугалась и солгала ему, сказав, что уничтожила пропись. Вот за этот-то грех я теперь наказана, потому что пропись цела: я не посмела ее уничтожить,- настолько у меня хватило честности... Вот, возьмите пропись, господин Фроман,- вот она! Избавьте меня от этой проклятой бумаги, которая принесла в мой дом несчастье и смерть.

Бедная женщина подбежала к шкафу и вынула из-под груды белья старую тетрадь Виктора, в которой пропись лежала целых восемь лет. Марка взял ее, и рука его дрожала от волнения. Так вот он, этот документ, который он считал уничтоженным; вот она - улика, столь долго разыскиваемая! Он держал в руке точно такой же лист прописей, какой был предъявлен суду, со словами: "Любите ближнего, как самого себя"; на полях прописи был неясный штемпель, который эксперты приняли за инициалы Симона; нельзя было сомневаться в том, что эта пропись принадлежала школе братьев, потому что она была списана рукою Виктора в его тетради. Но внезапно Марк вздрогнул: он увидал в верхнем уголку, который был оторван у прописи, найденной в комнате Зефирена, отчетливый штемпель школы братьев, который они ставили на все предметы, бывшие в обращении в классе. Все дело осветилось внезапным светом; было ясно, что уголок этот был оторван нарочно, чтобы сбить с толку правосудие и навести на неверный след.

Марк, потрясенный до глубины души, схватил обе руки госпожи Александр и горячо их пожал.

- Вы совершили великий и благородный поступок! - воскликнул он.- Да смилуется над вами судьба и сохранит вам сына!

В эту минуту они заметили, что Себастиан, который со вчерашнего дня не приходил в сознание, открыл глаза и обратил свой взор на мать и на своего наставника. Он узнал Марка, но бред еще не совсем покинул больного.

- Мосье Фроман! Какое чудное солнце! Я скоро встану,- не правда ли? - и вы возьмете меня в школу, чтобы я помогал вам.

Мать бросилась его целовать вне себя от восторга.

- О, ты спасен, спасен, мое дорогое дитя! И никогда, никогда больше ни слова лжи не сорвется с этих уст. Надо быть честным и справедливым.

Когда Марк вышел из комнаты, он встретился с другою вдовою, матерью Виктора, которая, услышав шум, поднялась наверх s слышала все, что там говорилось. Она видела, как Марк положил в карман своего пальто тетрадь Виктора с прописью, и, молча проводив его по лестнице, вошла с ним в лавку.

- Я в отчаянии, господин Фроман! - сказала она.- Что вы о нас подумаете? Но ведь мы - бедные, несчастные вдовы, и боялись лишиться на старости лет куска хлеба... Я не прошу вас о том, чтобы вы мне отдали эту бумагу: вы, конечно, воспользуетесь ею, и я не имею права протестовать. Но, поверьте, для нас это ужасный удар... Не считайте меня дурною женщиною: я ведь забочусь только о нашей торговле.

Она и не была в сущности дурною женщиною, но вся ушла в интересы своей лавки. Она уже подумывала о том, что, если светская школа выйдет победительницей, она посадит за прилавок свою невестку, а сама стушуется. Но для неё это была бы тяжелая жертва, потому что она привыкла распоряжаться делом и выдвигать себя на первый план.

- Не можете ли вы воспользоваться прописью, не показывая тетради моего сына?.. Я вот еще что придумала: не скажете ли вы, что я нашла пропись и передала ее вам?.. Это придало бы совсем иную окраску всему делу, и нас окружил бы ореол славы... Тогда мы могли бы перейти открыто на вашу сторону, и наше доброе имя было бы спасено.

Марк, несмотря на свое волнение, не мог удержаться от улыбки.

- Мне кажется, сударыня, что самое выгодное будет сказать всю правду, как она есть. Ваше участие в этом деле будет тем не менее очень почтенно.

Вдова немного успокоилась.

- Да? Вы так думаете? Мне, видите ли, все равно,- я рада, если справедливость восторжествует, только бы дело от того не пострадало.

Марк вынул тетрадь из кармана, чтобы показать, что именно он уносил с собою. Она подтвердила подлинность этих предметов. Марк держал еще в руке пропись, когда в лавку ворвались оба приятеля, Виктор и Полидор, о чем-то весело разговаривая. Полидор, увидев пропись, с удивлением воскликнул:

- А! знакомая бумажка!

Марк быстрым движением обернулся в его сторону: восклицание Полидора удивило его, и в нем проснулась надежда узнать еще что-нибудь полезное для дела. Но Полидор уже раскаялся в своем восклицании и поспешил напустить на себя обычное придурковатое лукавство.

- Эта бумажка! Она вам знакома? - спросил его Марк.

- Нет! Я так просто сказал: "бумажка", потому что увидел бумажку!

Марк не мог добиться от него другого объяснения. Виктор только посмеивался: повидимому, его забавляло, что это забытое дело опять выплыло наружу.

- Да, да,- говорил он,- это и есть та самая пропись, которую я принес из школы, и кузен из-за неё поднял целую историю!

Когда Марк ушел из лавки, мать Виктора проводила его на улицу и еще раз попросила устроить дело так, чтобы не произошло крупной неприятности. Она вспомнила о генерале Жарусе, своем кузене, который, конечно, будет недоволен тем, что завязалась такая история. Он когда-то сделал им честь своим посещением и объяснил, что всякая ложь почтенна, когда отечество находится в опасности. А если генерал Жарусс рассердится, что станется с её сыном Виктором, который рассчитывал на своего дядю, чтобы сделаться таким же важным генералом?!

Вечером Марк должен был обедать у госпожи Дюпарк, куда он изредка ходил, чтобы не оставить свою жену всецело под влиянием бабушки. Он не мог забыть слов Полидора, чувствуя, что за этими словами скрывается частица истины, которой он не может постигнуть. Когда он входил в домик госпожи Дюпарк, он заметил в кухне молодого человека, который о чем-то шептался со служанкою Пелажи. Старуха встретила Марка так холодно, что он сразу угадал враждебное настроение. Мать Женевьевы, госпожа Бертеро, с каждым годом все более и более ослабевала; она была постоянно погружена в состояние безысходной тоски. Но госпожа Дюпарк, несмотря на свои семьдесят лет, оставалась такою же энергичною и ревностною ханжою. Когда Марк обедал у них, она никогда никого не приглашала, точно желая подчеркнуть, что он недостоин встречаться с почтенными лицами, которые были её постоянными завсегдатаями; он не мог не догадаться, что они считали его отверженником, с которым порядочные люди не хотят иметь ничего общаго. И на этот раз обед, по обыкновению, прошел среди молчаливой враждебности и натянутой холодности. По недовольным лицам присутствующих и по злобным ухваткам прислуживающей Пелажи Марк догадался, что в воздухе носится гроза, и что дело не обойдется без неприятного объяснения. Госпожа Дюпарк, впрочем, сдерживалась до дессерта и разыгрывала роль корректной хозяйки дола; но когда Пелажи внесла груши и яблоки, она сказала ей:

- Я вам позволяю оставить своего племянника с обеду.

Старая служанка ответила своим грубым и ворчливым голосом:

- Бедняга! Он так расстроен! Несчастного ребенка хотели жестоко обидеть!

Марк внезапно понял, что бабушка и другия обитательницы маленького дома уже знали о найденной прописи; Полидор, вероятно, нарочно прибежал к своей тетке и рассказал ей об этом событии. Марк, конечно, не знал, что побудило его к такой поспешной откровенности, но он не мог не улыбнуться.

- О! Кто же это собирался обидеть Полидора? Уж не я ли сегодня утром, когда встретился с ним у госпожи Милом, и он хотел провести меня, разыгрывая дурачка?

Но госпоже Дюпарк не понравилось такое шутливое отношение к столь важному событию. Она заговорила со своею обычною резкостью, не допускающею никакого возражения. Неужели муж её внучки снова готов приняться за это мерзкое дело Симона? Защищать гнусного убийцу, который заслужил еще злейшей казни,- ведь это настоящее безумие! Создавать какую-то неправдоподобную легенду об его невинности и сваливать вину на достойных служителей церкви,- ведь это - возмутительное упрямство! Что же, Марк хочет отдать Францию в руки евреев? И для этого он погружается в самые грязные, недостойные интриги и разыскивает какое-то доказательство, какую-то улику, о которой уже столько кричали. Хороша улика,- какой-то лоскуток бумаги, о котором ему наболтал мальчишка. Глупая детская выдумка!

- Бабушка,- спокойно возразил ей Марк,- ведь мы решили никогда не касаться этого вопроса; и вот вы сами снова заговорили об этом деле, хотя я не дал вам к тому никакого повода. Зачем подымать бесполезный спор? Мои убеждения вам хорошо известны.

- И вы знаете настоящего преступника и хотите донести на него? - спросила старуха вне себя от гнева.

- Очевидно.

Пелажи, которая убирала со стола, не могла удержаться, чтобы не воскликнуть:

- Во всяком случае, это не брат Горгий,- за это я отвечаю!

Слова её поразили Марка; он невольно обернулся в оя сторону и спросил:

- Зачем вы это сказали?

- А затем, что в тот вечер, когда совершено было преступление, брат Горгий провожал моего племянника до самого дома его отца, по дороге в Жонвиль, и вернулся в школу около одиннадцати часов. Полидор и другие свидетели показали об этом на суде.

Марк смотрел на нее, не спуская глаз, и в его уме медленно складывалось убеждение, что все догадки его были вполне справедливы. Он точно видел перед собою брата Горгия, провожавшего Полидора в теплый летний вечер; потом он пошел обратно и остановился перед открытым окном Зефирена; Марку казалось, что он слышит разговор между ним и ребенком, который уже раздевался, чтобы лечь в постель; брат Горгий прыгает в окно под предлогом посмотреть с ним картинки, но вид бледного тела хорошенького мальчика внезапно пробуждает в нем зверские инстинкты; он гасит свечу; раздаются крики; преступник схватывает ребенка за горло и душит его, затем выскакивает в окно, которое остается открытым настежь. В кармане брата Горгия лежал номер "Маленького Бомонца", и он скомкал его, чтобы засунуть в рот ребенка и заглушить его крики, причем не заметил, что в кармане его была пропись, которую он смял вместе с газетою. Когда на другой день, после открытия преступления, отец Филибен поднял скомканную бумажку с пола, он не мог ее уничтожить, потому что помощник учителя, Миньо, видел ее, но он незаметно оторвал уголок, на котором стоял штемпель школы братьев, и таким образом уничтожил прямую улику.

Марк проговорил спокойным и уверенным тоном:

- Брат Горгий и есть настоящий преступник; я готов в этом поклясться!

Женщины, сидевшие за столом, горячо запротестовали. Госпожа Дюпарк задыхалась от гнева. Госпожа Бертеро, с тревогою следившая за выражением лиц дочери и зятя, боясь, как бы они окончательно не поссорились, только развела руками. Маленькая Луиза внимательно прислушивалась к словам отца, но мать её внезапно вскочила из-за стола и проговорила в сильном волнении:

- Уж лучше бы ты молчал! Я не могу сидеть около тебя я чувствую, что скоро тебя возненавижу!

Вечером, когда Луизу уложили спать, и супруги остались одни в темной спальне, между ними долго дарило тяжелое молчание; они не обмолвились ни единым словом во весь вечер; но Марк, по обыкновению, готов был сделать первый шаг к примирению: его любящее сердце слишком страдало от постоянных ссор. Но когда он протянул руки и хотел ее обнять, Женевьева оттолкнула его и вся задрожала от его прикосновения.

- Оставь меня! - крикнула она.

Марк почувствовал себя оскорбленным. Несколько минут они пролежали молча, затем Женевьева проговорила:

- Мне кажется... я хотела тебе сказать... что я беременна.

Услышав такое признание, Марк был охвачен радостным волнением и бросился к ней, желая прижать ее к своему сердцу.

- Дорогая моя! Какая радостная весть! Теперь у нас с тобою новая связь, которая нас соединит.

Она нетерпеливым движением высвободилась из его объятий, точно этот человек внушал ей непреодолимое отвращение.

- Нет! нет! оставь меня... Я плохо себя чувствую. Малейшее движение меня раздражает... Лучше всего, если я буду спать на отдельной кровати.

Супруги не обменялись больше ни единым словом, не коснулись ни дела Симона, ни беременности Женевьевы, о которой она сообщила ему так неожиданно. В наступившей тишине слышалось только дыхание этих двух людей, которые не могли сомкнуть глаз. Оба были погружены в тяжелые, мучительные размышления, но не поделились друг с другом своими тревогами и, казалось, были так далеки один от другого, точно их разделяли тысячи миль. А над ними, в молчаливой темноте, как будто звучали рыдания их гибнувшей любви.

IV.

После нескольких дней размышления Марк, у которого была теперь в руках пропись, надумал сделать решительный шаг: он назначил Давиду день, когда они должны были встретиться у Леманов, проживавших в улице Тру.

Скоро должно было исполниться десять лет, как Леманы, преследуемые ненавистью толпы, поселились в этом крохотном домике, сыром и мрачном, как могила. Каждый раз, когда партии антисемитов и клерикалов нападали на их лавчонку, они закрывали внутренния ставни и принуждены были продолжать свою работу при тусклом свете двух лампочек. Лишившись заказчиков из Мальбуа, в том числе и всех своих единоверцев, они только и существовали работою на парижские магазины готового платья; тяжелый труд оплачивался очень плохо, заставляя старика Лемана и его несчастную жену просиживать за работой по четырнадцати часов в день и доставляя им лишь скудные средства к существованию; а прокормить надо было и себя, и дочь Рахиль, и детей Симона,- всего пять душ, ютившихся в этом углу, в безысходной нужде, не ведавших ни радости, ни надежды. Несмотря на то, что прошло уже несколько лет, горожане проходя мимо их дверей, все еще продолжали отплевываться, выражая этим свое отвращение и презрение к поганой трущобе, куда, как говорила молва, была принесена для совершения какого-то обряда теплая кровь Зефирена. И вот в это жилище, где нищета и горе схоронились, как за монастырскою стеною, стали все реже и реже приходить письма несчастного каторжника Симона; письма становились все короче и ясно говорили о муках невиннаго.

Только эти письма и пробуждали Рахиль от того глубокого оцепенения, в которое она была погружена. Постоянные слезы совершенно изменили бедную женщину; красота её исчезла. Она жила только ради детей: крошку Сару она не отпускала от себя ни на шаг, желая уберечь ее от людской злобы; Жозеф был уже большой мальчик, очень понятливый, которому Марк покровительствовал в своей школе. Решено было первое время скрывать от них ужасную историю отца; но потом все-таки пришлось открыть им всю правду, чтобы избавить детские головки от мучительных сомнений и догадок. И вот, когда с каторги получалось письмо, его читали вслух в присутствии детей: суровая школа, которая слишком рано знакомила их с невзгодами жизни. Каждый раз во время такого чтения мать прижимала к груди обоих детей и твердила им, что на всем свете нет человека более честного, благородного, великодушного, чем их отец. Она повторяла им, что он страдает невинно, рассказывала о жестоких мучениях, которые он терпит, и укрепляла в детях веру, что день освобождения настанет, и честное имя отца будет возстановлено; ради этого желанного дня она и наставляла детей любить своего отца, уважать его и впоследствии суметь окружить его такою нежностью, таким вниманием, которые заставили бы его позабыть о долгих годах мучений. Но доживет ли он до этого дня торжества правды и справедливости? Ведь только чудом можно было объяснить, что он остался в живых после тех мытарств, которым его подвергали эти звери. Для этого нужны были необычайная сила воли, непоколебимая стойкость убеждений, ясный ум и поразительно уравновешенный характер. Последния письма становились, однако, тревожнее: силы ему изменяли, он чувствовал себя разбитым, угнетенным. Опасения Рахили дошли до того, что эта робкая от природы женщина, не сказав никому ни слова, отважилась однажды утром отправиться к барону Натану, проживавшему на даче Сангльбефа в Дезираде. Она взяла с собою последнее письмо мужа, в надежде показать его барону и попросить этого торжествующего еврея, короля биржи, воспользоваться своим огромным влиянием и снискать несчастному еврею-бедняку, изнывающему в заточении, хотя каплю участия. Вернулась она в слезах, дрожа, как в лихорадке. Она лишь смутно припоминала, как произошло это свидание. Барон принял ее очень холодно: очевидно, её дерзость возмутила его. Быть может, она застала его вместе с его дочерью, графиней Сангльбеф,- она видела какую-то даму с бледным, холодным лицом. Она не сумела бы передать подробно, как они отделались от нея,- вероятно, не лучше, чем поступают с нищенками, отказывая им в просьбе. Но ей не забыть того ощущения, которое произвела на нее эта волшебная Дезирада со своими роскошными салонами, прелестными фонтанами и белоснежными статуями. После этой неудачной попытки Рахиль снова погрузилась в свое мрачное ожидание; печать грусти не сходила с её лица; тихая, безмолвная, эта женщина представляла собою как бы воплощение скорби.

Марк отлично понимал, что единственною опорою этого домика, где несчастье и лишения как будто свили себе гнездо, являлся Давид, наделенный от природы недюжинным умом, добрым сердцем и твердою волею. Все десять лет со времени осуждения брата он провел в упорном труде, ни разу не падая духом, как ни тяжела была его работа. Он неизменно верил в осуществление своей мечты: невиновность Симона должна быть доказана и правда обнаружена; он продолжал свое дело с безукоризненною добросовестностью; ясность мысли при разыскании улик была блестяща; иногда он употреблял целые недели, целые месяцы, чтобы подвинуть дело только на один шаг, но отвлекать себя не позволял ничем. Он скоро понял, что взятая им на себя задача потребует денег. Жизнь его как бы раздвоилась. Посторонние были уверены, что во главе эксплуатации каменоломен и залежей песку, арендованных у барона Натана, стоит сам Давид, но на деле было иначе: все заботы по заведыванию предприятием лежали на его помощнике, человеке преданном и добросовестном. Осторожно пользуясь получаемыми доходами, Давид всецело предавался второму делу, составлявшему смысл его жизни, и неустанно продолжал свои изследования. Многие считали его скупым и осуждали, что он, зарабатывая большие деньги, нисколько не помогал своей невестке, словно не понимая, как тяжело живется Леманам, и каким упорным трудом добывают они свои скудные средства к жизни. Он пережил трудное время, когда Сангльбефы, подстрекаемые отцом Крабо, чуть было не затеяли с ним процесса и не лишили его права владеть арендным участком. Отец Крабо с величайшим удовольствием удалил бы этого человека из соседства Мальбуа, но это было не так-то легко сделать; в силу этого он ограничился желанием лишить Давида хотя бы его доходов; он чуял, что этот молчаливый, деятельный человек не дремлет и осторожно преследует свою цель. К счастью, у Давида был заключен с бароном контракт на тридцать лет, который не мог быть нарушен, и таким образом он продолжал добывание камня и песку, что доставляло ему необходимые деньги. Главные труды его были направлены преимущественно на разоблачение того противозаконного сообщения, которое было сделано председателем суда, Граньоном, присяжным в совещательной комнате уже по окончании прений. Нескончаемые изследования Давида привели его к тому, что он почти во всех подробностях мог возстановить ту сцену, которая произошла в совещательной комнате: вызов председателя суда к присяжным, их смущение и желание еще раз спросить его о применении наказания; затем давнишнее письмо Симона, которое, как ему тогда казалось, должно было рассеять все их сомнения, и которое было ему немедленно возвращено; это письмо к другу, совсем не замечательное по своему содержанию, было скреплено, как все уверяли, точно такою же подписью, какая находилась и на прописи. Этот-то странный документ, предъявленный в последний момент заседания помимо обвиняемого и его защитника, наверное и побудил их высказаться в пользу его осуждения. Но как возстановить истину? Как убедить хотя бы одного из присяжных засвидетельствовать этот факт, чего было бы вполне достаточно, чтобы поднять вопрос о пересмотре дела, тем более, что Давид был твердо уверен в подложности подписи? Он потратил немало времени, стараясь склонить к этому старшину присяжных, архитектора Жакена, человека безукоризненной честности, убежденного католика; наконец ему удалось, повидимому, поднять в его душе целую смуту путем доказательств, как незаконно было подобное сообщение при тех условиях, в которых оно было сделано. Давид надеялся, что в тот день, когда он представит архитектору все доказательства подлога, этот человек заговорит.

Когда Марк, согласно своему уговору с Давидом, явился в назначенный день в улицу Тру, он нашел лавочку запертою и весь дом погруженным во мрак. Для большей предосторожности все обитатели перебрались в темную комнату за лавкой; старики Леманы продолжали еще работать при свете лампы; здесь и произошло свидание, в присутствии Рахили, которая вся трепетала от волнения, и обоих детей, у которых глаза блестели, как звезды.

Марк первым долгом осведомился, далеко ли подвинулся Давид в своих изследованиях.

- Что-ж? Дело идет вперед, но только очень медленно,- ответил Давид.- Жакен - из числа тех добрых христиан, которые поклоняются Иисусу, проповедующему милосердие и справедливость; если я и опасался за него одно время, узнав, как старательно пристает к нему со всевозможными допросами отец Крабо, то теперь я совершенно спокоен: он послушается лишь голоса своей совести... Затруднение заключается в том, как добиться назначения экспертизы предъявленного документа.

- Но ведь Граньон не уничтожил этого документа?

- Вероятно, нет. Так как он показывал его присяжным, он едва ли осмелился его уничтожить; вероятнее всего - этот документ хранится вместе с другими булагами по этому делу. На основании некоторых наведенных справок Дельбо почти уверен в справедливости такого предположения. Однако, добыть этот документ из архива представляется ему задачей далеко не легкой... Но, в общем, дело все-таки подвигается...

После долгаго, мучительного молчания Давид, в свою очередь, задал вопрос:

- А вы, мой друг, что скажете хорошаго?

- Я принес вам доброе и очень важное известие.

Марк подробно рассказал им все происшествие: признание Себастиана, отчаяние его матери, последовавшие затем угрызения совести, и как она вручила ему пропись, на которой находилась печать школы братьев с несомненною подписью брата Горгия.

- Вот она,- смотрите!.. Вот здесь видна печать, на том самом уголке, который был оторван от прописи, найденной подле Зефирена. Мы допустили возможность, что несчастный сам откусил этот уголок зубами; но теперь ясно, что он был оторван не кем иным, как отцом Филибеном,- мой товарищ Миньо отлично это помнит... Теперь обратите внимание на подпись: сходство поразительное; но здесь отдельные буквы разобрать гораздо легче. Ясно видно, что прописные буквы это F и G - инициалы брата Горгия, но чрезвычайные эксперты, Бадош и Трабю, в своем ослеплении приняли их за L и S, инициалы вашего брата... Я глубоко убежден. что виновник преступления - это брат Горгий.

Все со страстным любопытством впились глазами в листок пожелтевшей бумаги при тусклом свете лампы. Старики Леманы оставили свое шитье, и их унылые лица вдруг осветились лучом надежды. Но больше всех была потрясена Рахил; известие это сразу вывело ее из обычного оцепенения; дети, Жозеф и Сара, подымались на цыпочки, стараясь также взглянуть на бумагу; глаза их горели. Давид взял листок, и в глубокой тишине этого дона скорби слышно было только шуршанье бумаги все время, пока его переворачивали и рассматривали со всех сторон.

- Да, да. я теперь также убежден, как и вы. Наши догадки подтверждаются. Виновный - несомненно брат Горгий.

Затем последовал продолжительный обмен мыслей; припоминались отдельные подробности; их сопоставляли, старались связать в одно общее целое, неопровержимое в своей очевидности. Взаимно уясняя друг другу факты, они все приходили к одному и тому же заключению. Не говоря уже о тех вещественных доказательствах, которые понемногу накоплялись у них, дело само по себе прииамало такую ясность, что для понимания его достаточно было простого здравого смысла. Неясными оставались лишь какие-нибудь два-три пункта: как могла очутиться пропись у брата в кармане, и что означало исчезновение уголка бумаги, где должна была находиться печать, и который, но всей вероятности, был уже уничтожен. Но зато с какою ясностью развертывались теперь все остальные события: возвращение Горгия, неожиданное появление его у освещенного окна, соблазн, убийство; на другой день новая случайность: туда же являются отец Филибен и брат Фульгентий, замешанные в драму, принужденные действовать для того, чтобы спасти одного из своих собратий! Каким красноречивым свидетелем заявлял себя этот крохотный, недостающий уголок бумаги; как настойчиво указывал он на виновного, имя которого слышно было и в криках изступленной толпы; как явно обличал он попытку клерикалов затушить это дело и осудить невиннаго! Разве каждый день не приносил им новых разоблачений? Огромное здание, возведенное на лжи, должно было неминуемо рухнуть.

- Так, значит, конец несчастию! - заметил старик Леман повеселевшим голосом.- Стоит только показать эту бумажку, и нам тотчас же вернут Симона.

Дети уже принялись скакать по комнате и весело распевали:

- О, наш папа вернется! наш папа вернется!

Но Давид и Марк оставались серьезными. Наученные опытом, они хорошо понимали, как тяжело еще то положение, в котором они находятся. Возникали новые мучительные вопросы: как воспользоваться приобретенным документом, каким путем добиться пересмотра дела? Марк заговорил первый:

- Надо подумать; надо подождать.

Рахиль, услыша эти слова, залилась слезами.

- Еще ждать! Вы дождетесь того,- говорила она, едва сдерживая рыдания,- что несчастный не перенесет своих мучений и умрет!

И снова этот домик погрузился в уныние. Все поняли, что несчастие еще не миновало. Мгновенная радость сменилась боязнью перед завтрашним днем.

- Только Дельбо может дать нам совет,- заключил Давид.- Если вы разделяете мое мнение, Марк, пойдемте к нему в четверг.

- Хорошо, в четверг я буду ждать вас; заезжайте за мною.

Адвокат Дельбо успел в течение этих десяти лет составить себе в Бомоне довольно громкую известность. Дело Симона имело решающее влияние на всю его будущность, то самое дело, от которого так убедительно отговаривали его все его товарищи по профессии, и в котором он выступил таким блестящим защитником. Сын крестьянина, одаренный недюжинным красноречием, он был в то же время сторонником демократизма. Но по мере того, как практика его расширялась, он делался страстным защитником правды; ему не раз приходилось сталкиваться лицом к лицу с той организованной силой буржуазии, основанной на лжи, которая умышленно поддерживает социальное неравенство; теперь он стал убежденным республиканцем, признававшим, что единственным спасением для страны является народ. Вся революционная партия города понемногу сгруппировалась вокруг него; во время последних депутатских выборов ради него чуть было не сорвали кандидатуру радикала Лемарруа, состоявшего депутатом уже двадцать лет. И хотя ему все еще ставили в вину защиту еврея, совершившего гнусное преступление, он незаметным образом завоевывал совершенно исключительное положение благодаря стойкости своих убеждений и безукоризненной добросовестности в ведении процессов; всегда веселый, сильный духом, он твердо верил в свою победу.

Лишь только Марк показал ему пропись, полученную от матери Себастиана, у Дельбо вырвался крик радости:

- Наконец-то мы их поймаем!

Затем, обращаясь к Давиду, он сказал:

- Таким образом у нас теперь два доказательства... Первое - это письмо, которое было незаконно сообщено присяжным, и которое, по моему убеждению, должно быть подложным,- его мы постараемся извлечь из дела... Второе доказательство - вот эта самая пропись с печатью школы братьев и ясною подписью брата Горгия. Я полагаю, что вам будет гораздо удобнее воспользоваться последним доказательством, как более очевидным и непосредственным.

- В таком случае что же мне теперь делать?- спросил Давид.- У меня была мысль написать, от имени моей невестки, письмо министру, форменное обвинение брата Горгия в насилии и убийстве малютки Зефирена, с просьбою о пересмотре процесса моего брата.

Лицо Дельбо приняло озабоченное выражение.

- Разумеется, это был бы совершенно правильный шаг. Но дело наше слишком щекотливое, и поспешность может только повредить... Возвращаюсь опять к противозаконному сообщению письма; до тех пор, пока архитектор Жакен не сознает необходимости успокоить свою совесть, заполучить этот документ нам будет в высшей степени трудно. Припомните показание отца Филибена, его неоднократное упоминание о каком-то письменном акте за подписью вашего брата, безусловно схожею с подписью на прописи, который он, однако, не в праве был предать огласке, так как документ был вверен ему под условием сохранения его в тайне. Я убежден, что намек этот относился именно к тому письму, которое было передано в последний момент президенту Граньону, что собственно и дает мне основание подозревать подлог. Но ведь это все лишь предположения, догадки, а нам нужна непосредственная улика... Если же мы удовлетворимся в данный момент тел фактом обвинения, на который дает нам право эта пропись со своею печатью и более четкою подписью, мы все-таки не вполне выйдем из тех потемок, которые нас окружают. Не придавая особенного значения тому, каким образом листок очутился в минуту преступления в кармане у брата, я страшно досадую на исчезновение этого уголка, где должна была находиться печать, и мне больше всего хотелось бы разыскать этот клочок, прежде чем я приступлю к открытому действию; я уже вперед угадываю все возражения, которые могут быть нам сделаны, и которые в состоянии будут снова запутать весь процесс.

Марк взглянул на него с удивлением.

- Но разве мыслимо найти этот клочок? Разве можно на это рассчитывать? Мы все тогда предположили, что этот уголок был откушен несчастной жертвой.

- О, это слишком невероятно! - возразил Дельбо.- В таком случае этот клочок был бы найден тут же на полу. Обстоятельства положительно указывают на то, что он был оторван умышленно. Да к тому же в это дело как будто замешан отец Филибен: ведь припоминает же ваш помощник Миньо, что пропись первоначально показалась ему совершенно целой, и когда, спустя довольно долгий промежуток времени, он увидел ее в руках отца Филибена, ему сразу бросилось в глаза, что на листе не хватает уголка. Не подлежит сомнению, что не кто иной, как сам отец Филибен, и позаботился об исчезновении этого клочка бумаги... Он, всюду он! В каждый решительный момент, когда все начинает говорить в пользу обвиняемого, выступает именно это лицо!.. Вот почему мне так важно представить это вещественное доказательство во всей его полноте.

Теперь настала очередь Давида выразить свое удивление.

- Неужели вы думаете, что он утаил оторванный угол?

- Разумеется. В пользу моего предположения говорит слишком многое. Отец Филибен только с виду кажется таким недалеким,- на самом деле это скрытный и очень хитрый человек. Он должен был сохранить этот уголок, как орудие для своей личной безопасности, как средство удержать в повиновении своих единомышленников. Я даже подозреваю, что он и был виновником всех совершенных беззаконий; какую цель он при этом преследовал - сказать трудно: быть может, он хотел выразить этим всю свою покорность начальнику, отцу Крабо; быть может, он оказывался соучастником темного дела о даре Вальмари; наконец можно допустить, что им руководил простой фанатизм ревностного служителя церкви. Одним словом. это ужасный человек, который не только умеет желать, но и действовать; в сравнении с ним брат Фульгентий не больше, как пустая шумиха, тщеславный дурень!

Марк погрузился в раздумье.

- Отец Филибен, отец Филибен... О, как жестоко обманулся я в этом человеке! Даже по окончании процесса я все еще принимал его за порядочную личность; я признавал в нем кое-какие недостатки, но упорно верил в его честность... Да, да, так вот кто главный виновник, изобретатель ложных документов, источник лжи!

Давид снова принялся расспрашивать Дельбо.

- Хорошо, допустим, что он сохранил этот оторванный клочок; но разве вы надеетесь, что он вам его отдаст?

- О, нет! - возразил адвокат, смеясь.- Но, прежде чем мы сделаем какой бы то ни было решительный шаг, мне хотелось бы хорошенько обдумать, нельзя ли найти способ, который помог бы нам завладеть этой неопровержимой уликой. Кроме того, я должен заметить, что подача прошения о пересмотре дела - вещь очень серьезная, и нам ни в каком случае нельзя действовать опрометчиво... Позвольте мне просмотреть еще раз хорошенько все дело; дайте мне несколько дней сроку,- быть может, понадобятся даже две-три недели,- и затем мы приступим к действию.

На следующий же день после этого свидания Марк, наблюдая за своею женою, догадался, что бабушки проведали о случившемея, и что вся конгрегация, начиная с отца Крабо и кончая последним монахом, была уже обо всем осведомлена. Забытое дело вдруг напомнило о себе и вызвало во всех смутное беспокойство; тревога росла, приводила всех в ужас. Лишь только пронесся слух о найденном экземпляре прописей, лишь только стало очевидным, что отныне семья невинного близка к разоблачению истины, и брат Горгий может быть не сегодня-завтра уличен в преступлении, все соучастники - и брат Фульгентий, и отец Филибен, и даже сам отец Крабо - подали друг другу руки и старались общими силами скрыть свое первое преступление, совершая новые беззакония. Они понимали, что торжеству клерикализма может быть нанесен страшный удар, и они были готовы совершить еще более низкие поступки, лишь бы только спасти себя,- таков уже закон судьбы: первая ложь влечет за собою тьму лжи. И не одних себя готовились они спасти: от их победы зависело также спасение конгрегации. Но неужели же братья не предвидели, что наступит минута, когда откроются все их противозаконные действия? Неужели они не понимали, что их школа неизбежно придет в упадок и будет закрыта, тогда как светская школа воспрянет духом и восторжествует; что капуцинские монахи, уличенные в своей торговле, останутся на жалком иждивении доходов, получаемых от св. Антония Падуанскаго; что опасность грозит также коллегии Вальмари; что иезуиты принуждены будут оставить страну, где они под маскою христианского учения сеяли пропаганду, и что, наконец, наступит время, когда католицизм пошатнется, когда в самое его сердце будет пробита брешь, и свободная мысль станет расчищать дорогу для будущего поколения! Итак, вся армия клерикалов собиралась проявить отчаянное сопротивление и не поступаться никакими благами земли, из-за которых она сгущала тьму в продолжение целаго ряда веков.

Немедленно, еще до обвинения Горгия, главари его партии признали необходимым взять его под свою защиту. Виновного надо было спасти во что бы ни стало, предотвратить нападение и придать ему облик невинности. В первый момент все как будто потеряли головы; Горгий, с трудом скрывая свое волнение, слонялся по Мальбуа и его окрестностям; лицо его выражало не то злобу, не то насмешку; орлиный нос, выдающиеся скулы, глубоко сидящие черные глаза под густыми бровями - все это делало его похожим на хищную птицу. В течение одного дня его видели на дороге, ведущей в Вальмари, затем выходящим от мэра Филиса и, наконец, на станции, выходящим из поезда, который пришел из Бомона. По городу то и дело сновали рясы; некоторые двигались по направлению окрестных селений, и их торопливость красноречиво свидетельствовала об охватившей братьев панике. Причина такого волнения стала известна всем лишь на следующий день, когда в газете "Маленький Бомонец" появилась статья, в которой подробно разбиралось все дело Симона, и которая в самых резких выражениях возвещала о намерении друзей этого мерзкого жида вновь поднять смуту в стране, возводя обвинения на одного из монахов, известного всем своею благочестивою жизнью. Имя брата Горгия не было упомянуто; но, начиная с этого дня, в газетах почти ежедневно стали появляться подобные же статьи; понемногу все измышления клерикалов были опубликованы, причем попутно приведены были все возражения, которых следовало ожидать от Давида; человек этот еще молчал, но они уже предугадывали, как он поведет дело, и потому им важно было заранее погубить его. Отрицалось безусловно все: брат Горгий не мог очутиться перед окном Зефирена; были свидетели, подтверждавшие факт, что он в половине одиннадцатого уже вернулся в общину; подпись на прописи никак не могла принадлежать ему, и эксперты недаром безусловно признали почерке и манеру росчерка Симона. Но с тех пор, разумеется, прошло немало времени. Дело объяснялось очень просто. Симон очень легко раздобыл себе листок прописей и скопировал росчерк брата с тетради Зефирена. Затем, зная, что на всех прописях бывала приложена печать, он оторвал угол с чисто дьявольским лукавством, чтобы обвинить убийцу в преднамеренном преступлении. И все эти козни были вызваны желанием навлечь подозрение на смиренного служителя Божия, снять с себя вину, возбудить ненависть к церкви. Эта нелепая история, повторяемая ежедневно на столбцах утренней газеты, не замедлила произвести должное действие на отупелых подписчиков, отравленных ложью.

В самом начале, однако, к этой истории отнеслись с некоторым недоверием; по городу носились совсем иные толки, и казалось, что сам брат Горгий в чем-то неосторожно проговорился. До сих пор оставаясь в тени, эта странная личность вдруг предстала перед всеми в полном освещении. Отец этого самого Горгия, Жан Плюме, был сначала браконьером, но графиня де-Кедевиль, прежняя владетельница поместий Вальмари, почему-то назначила его лесничим; матери же своей он не видал в глаза: это была какая-то лесная бродяга, которую подняли однажды в лесу; она родила ребенка и потом исчезла... Мальчику шел двенадцатый год, когда отец его был убит наповал одним из своих прежних товарищей-браконьеров. Жорж остался в Вальмари; графиня была к нему очень расположена и всегда смотрела на него, как на товарища своего внука Гастона. Жорж, разумеется, отлично знал все подробности внезапной кончины молодого человека во время прогулки со своим воспитателем, отцом Филибеном, а также и все те события, которые последовали за смертью последней представительницы рода Кедевиль, принесшей свои поместья в дар своему духовному отцу Крабо. С тех самых пор оба иезуита непрестанно уделяли ему свое внимание, и только благодаря их стараниям он постригся в монахи, так как поговаривали о каких-то серьезных препятствиях; эти толки и побуждали злые языки подозревать, что оба старца и стеснявший их юноша замешаны в одно общее темное дело. В силу этого клерикалы при всяком удобном случае выставляли брата Горгия, как человека необычайно сильной веры, отмеченного благодатью Божией. В нем жила та суровая, твердая вера в грозного Судию, в руки которого всецело отдает себя человек - слабое существо, вечно подвластное греху. Бог один царит над всеми; церковь является на земле носительницей его мщения, и все люди должны преклоняться перед нею в безмолвной покорности, до самого дня всеобщего воскресения, когда наступит небесное блаженство. Брат Горгий часто впадал в искушение, но он всегда приносил самое горячее раскаяние в своих грехах, бил себя в грудь кулаками, падал ниц и молился до изнеможения; исповедь облегчала его душу: он вставал спокойный, светлый, с чистою совестью. Он искупил свой грех; за ним не оставалось более никаких провинностей, пока новое искушение не вовлекало его бренное тело опять в какой-нибудь грех. Мальчиком он бегал по лесам, занимался грабежом и не давал проходу девицам. Позднее, поступив в монастырь, он поражал всех своею язвительностью и суровостью; когда монахи делали ему выговор за какую-нибудь слишком грубую выходку, он отвечал: "Кто на свете не грешен? Кто не нуждается в прощении?" Он и забавлял их, и приводил в трепет, изумляя всех искренностью своего раскаяния; бывали случаи, когда он налагал на себя восьмидневный пост и носил на теле власяницу, утыканную гвоздями. Это самобичевание и послужило причиной, почему начальствующие монахи всегда его отличали перед другими, признавая в нем человека, глубоко верующего, умеющего искупать свои грехи тяжелыми наказаниями.

Оказалось, что во время своей первой беседы с редакторамя "Маленького Бомонца" брат Горгий был не в меру болтлив. По всей вероятности, отцы-монахи еще не успели сговориться с ним насчет того, как они поведут дело; а он был слишком умен, чтобы не почувствовать всей нелепости их выдумки. В виду найденной прописи с его подписью ему казалось совершенно бессмысленным отрицать и теперь, что это не его почерк. Никакие эксперты в мире не могли бы теперь впасть в заблуждение. Поэтому он допускал иное толкование, более разумное, сознаваясь, что он действительно останавливался перед окном Зефирена, но только на одну минуту; что он перекинулся с школьником несколькими словами и даже пожурил его, увидев на столе пропись, взятую из школы без позволения; далее шла уже ложь: оказывалось, что после его ухода ребенок закрыл окно, затем на его место явился Симон, совершил ужасное преступление, воспользовался, по наущению самого сатаны, прописью и, желая возбудить подозрение, что убийца выпрыгнул в окно, вторично открыл его. Вот что было напечатано раньше всего, как известие, почерпнутое из достоверного источника; но на следующий же день оно было опровергнуто самим братом Горгием, который явился в редакцию и поклялся перед евангелием, что в день преступления он никуда не заходил, а возвратился прямо домой, и что пропись - подложная, как это и было засвидетельствовано экспертами. Бедняге пришлось волей-неволей покориться своим начальникам и признать их выдумку, так как только в таком случае они могли поддержать и спасти его. Тем не менее он предвидел, что рано или поздно все разъяснится, и в данную минуту не испытывал ни малейшего смущения; наглость его насмешки, бесстыдство лжи были поистине чудовищны. Разве у него не было защитника? Разве он не спасал своею ложью клерикализма, уверенный, что разрешение грехов очистит его душу? Он помышлял даже о небесной награде мученика; за все подлые поступки, совершенные им из благочестивых побуждений, его ожидало за гробом райское блаженство. Брат Горгий поневоле стал послушным орудием в руках брата Фульгентия, за спиною которого работал незаметно отец Филибен, исполнявший тайные предписания отца Крабо. Страх, что конгрегации может быть нанесен роковой удары который повлечет за собою неминуемое распадение всего священного союза, побуждал этих людей отрицать решительно все, даже самые очевидные факты; люди здравомыслящие сразу поняли бы всю несостоятельность их глупых объяснений, но для толпы, порабощенной клерикалами, каждое слово их еще долгие годы должно было казаться непреложной истиной; ревнивые наставники прекрасно знали, с каким безграничным доверием относится к ним народ, и потому позволяли себе проделывать с ним все, что угодно.

Таким образом конгрегация начала свою самозащиту, не дожидаясь, пока угроза против брата Горгия будет приведена в исполнение. Наибольшее рвение проявлял директор школы, брат Фульгентий. Временами он словно приходил в изступление и в эти минуты поразительно напоминал своего отца, доктора-психиатра, умершего в доме умалишенных. Горячий. вспыльчивый характер, действовавший всегда под первым впечатлением, человек, до мозга костей испорченный тщеславием и честолюбием, он мечтал о том, чтобы посредством серьезной услуги церкви добиться повышения. В погоне за осуществлением своей мечты он в конец израсходовал остатки здравого смысла; и вот теперь надежда его снова воскресла, и лихорадочный бред о славе опять овладел всем его существом. Никого так часто нельзя было встретить на улицах Мальбуа, как брата Фульгентия; невысокого роста, черный, невзрачный, с развевающимися складками черной сутаны, он носился по городу, как ураган. Он горячо защищал свою школу и призывал Бога в свидетели, что братья являются примером ангельской чистоты. Все отвратительные толки, ходившие раньше, клевета, возведенная на двух братьев, которых принуждены были удалить, все эти гнусные поступки против конгрегации были внушены самим дьяволом. Пылкие уверения его резко противоречили действительности; но это вовсе не объяснялось какими-нибудь злыми побуждениями: напротив, в данную минуту он поступал честнее, чем когда бы то ни было,- слишком уж необычайна была та обстановка, в которой он находился. Захваченный водоворотом лжи, он принужден был и дальше поддерживать заведомый обман; но его ложь принимала вид какого-то религиозного экстаза; он лгал с упоением, ради любви к Богу. Разве он не может назвать себя целомудренным? Разве он не вел постоянной борьбы с греховным соблазном? Итак, он готов был поклясться в чистоте всего ордена, брал на себя ответственность за всех братьев и отрицал право светского суда над духовными лицами. Еслибы даже брат Горгий согрешил, он обязан отдать отчет в своем поступке одному Богу, но никак не людям. Монах не может быть подвластен суду людскому. В таком духе говорил брат Фульгентий, томимый потребностью выдвинуться вперед и побуждаемый к этому осторожными и ловкими людьми, взваливавшими на него всю ответственность.

Кто скрывался за ним, догадаться было не трудно,- разумеется, отец Филибен, который, в свою очередь, был лишь орудием отца Крабо. Но что это было за орудие! И гибкое, и твердое, и покорное. Он как бы щеголял своим крестьянским происхождением, прикидываясь безобидным простаком, почти неучем, взятым от земли, и в то же время отличался поразительным лукавством, природным даром ловко разрешать самые трудные задачи. Вечно он преследовал какую-нибудь намеченную им цель, и все это делалось без шума, без особенной погони за удовлетворением своего честолюбия, единственно из удовольствия испытать жгучее наслаждение удачным исходом дела. Как человек веры, он согласился бы даже драться, как простой солдат, побуждаемый исключительно желанием услужить своему начальству и церкви. Будучи преподавателем в Вальмари, он зорко следил за всем, интересовался каждым событием, во все вникал, проворный, несмотря на свою неуклюжесть, с постоянно веселой улыбкой на широком лице. Находясь в самом близком общении с воспитанниками, он присматривался к ним, изучал их характеры, угадывал их привычки, узнавал все их семейные и сердечные тайны,- словом, был недремлющим оком, которому все известно, проницательным умом, от которого не ускользали ни движения мысли, ни побуждения сердец школьников. Разсказывали, что он подолгу беседовал с ректором, отцом Крабо, который управлял коллегией с высоты своего величия, никогда не вступая в личные сношения с воспитанниками; отец Филибен сообщал ему свои наблюдения, свои догадки, представлял ему целые вороха бумаг, содержавших самые обстоятельный сведения о каждом воспитаннике. Утверждали, будто отец Крабо, из осторожности не сохранявший никаких бумаг и немедленно предававший их уничтожению, вовсе не одобрял такого собирания документов и допускал этот образ действии лишь в силу огромных услуг, оказанных этим человеком; сам отец Крабо признавал себя за главного деятеля, превосходящего всех своим умом и ловко пользующагося услугами отца Филибена для упрочения своей власти. В самом деле, разве этот смиренный затворник не царил над умами лучшего общества во всем округе? Разве женщины, которых он исповедывал, семьи, которые доверяли ему воспитание своих детей,- разве оне не принадлежали ему всецело, покоренные обаянием его святости? И он гордился, что в руках его находятся уже нити, из которых он сплетет громадную сеть и опутает ею всю страну. На самом деле главным работником являлся по большей части отец Филибен, незаметно приготовлявший все средства для борьбы и обезпечивавший победу. Таким скрытым деятелем он проявил себя в особенности в деле Симона, не уклоняясь ни от какого поручения, не питая отвращения ни к подпольной интриге, ни к тайным проискам; ловкий политик, не пренебрегавший решительно ничем, он остался в дружбе с юношей, известным своим развратом, ныне опасным братом Горгием, следил за всеми его поступками и в то же время извлекал из этого опасного существа огромную выгоду, всегда готовый спасти его от позорной огласки, чтобы только не быть впутанным в дело вместе со своим главою, отцом Крабо, этою гордостью и украшением клерикализма.

Мальбуа опять пришло в волнение. Распространяемые первоначально слухи должны были подготовить почву: конгрегация усердно сеяла повсюду семена возмущения против тех беззаконных действий, к которым готовились евреи, желавшие во что бы то ни стало добиться возвеличения преступного Симона ценою позора великолепного брата Горгия, святого человека, уважаемого всею страною. Происходили совершенно необычайные беседы с родителями воспитанников, даже с теми, дети которых обучались в светских школах: клерикалам хотелось быт уверенными в их поддержке.

Все горожане испытывали такое тревожное настроение, как будто на улицах были повсюду подведены мины, и шайки злодеев, врагов Франции и церкви, готовились, по данному из-за границы знаку, взорвать все дома на воздух. Мэр Филис в одном из заседаний муниципального совета позволил себе сделать намек на угрожающую городу опасность и упомянул даже о какой-то таинственной еврейской кассе, куда деньги стекаются со всех сторон, и что этя суммы, предназначенные для дьявольского предприятия, достигают уже нескольких миллионов. Затем он уже начал действовать гораздо определеннее, стараясь подорвать доверие к работе Марка Фромана, которого они до сих пор никак не могли сместить с должности. Он ни на минуту не прекращал своих преследований и надеялся, что теперь наконец ему удастся принудит инспектора академии произвести с ним короткую расправу. Статьи, появившиеся в "Маленьком Бомонце", взволновали умы. Всем был известен факт, что в доме госпож Милом, которые содержали писчебумажную лавочку, найден какой-то документ; но одни толковали, что документ этот - вторая подделка Симона, другие - что это несомненная улика, доказательство преступности отца Крабо. Достоверно было только одно: генерал Жарус нанес новый визит своей внучке, матери Виктора, этой бедной родственнице, о существовании которой он так мало заботился. Очевидцы рассказывали, как однажды утром он насильно ворвался в её маленькую лавочку и спустя полчаса вышел оттуда весь красный. Результатом этого внезапного посещения надо было признать немедленный отъезд на юг госпожи Александр и её сына Себастиана, только что оправившагося от тяжелой тифозной горячки; лавочкой стала заведывать госпожа Эдуард вместе с сыном Виктором; к полному удовольствию покупателей-клерикалов, она объясняла, что отъезд её родственницы был вызван заботою матери о здоровье ребенка; но она, впрочем, немедленно попросила бы ее вернуться в виду интересов торговли, еслибы светской школе суждено было выйти победительницей из предстоящей борьбы.

Под шум этих предвестников надвигающейся грозы Марк прилагал все старания, чтобы выполнить как можно лучше свои обязанности учителя. Дело Симона находилось теперь в руках Давида, и он ждал только момента, когда ему будет дана возможность выступить в качестве свидетеля. Никогда еще не отдавался Марк так всецело своему классу, этим детям, из которых он старался выработать людей мысли и сердца; казалось, что призвание его, дававшее ему возможность принять деятельное участие в исправлении самой чудовищной несправедливости настоящего века, еще сильнее разжигало в нем горячее желание послужить на общее благо людей. В присутствии Женевьевы он, по возможности, избегал затрагивать вопросы, возбуждавшие между ними разногласие; он был с нею в высшей степени нежен и делал вид, что все его внимание поглощено мелкими заботами повседневной жизни. Но каждый раз, когда жена возвращалась от бабушки, он замечал, что она была особенно расстроена, нетерпелива; недовольство против него росло, мысли, очевидно, путались от безчисленных историй, рассказываемых его противниками. Уклоняться от размолвок становилось все труднее; ссоры обострялись и отравляли их жизнь.

Однажды вечером разразилась целая буря; причиной явилась несчастная кончина Феру. В течение дня Марк узнал страшную новость: Феру оказал неповиновение сержанту, и тот одним выстрелом из револьвера уложил его на месте. Марк навестил вдову и застал ее в страшном горе, среди ужасной нищеты; женщина молила о смерти и для себя, и для своих двух младших дочерей и надеялась, что она сжалится над ними также, как сжалилась раньше над её старшею дочерью. Развязка драмы являлась совершенно естественной: учитель-бедняк, всеми презираемый, доведенный притеснениями до открытого возмущения, лишенный места, спасается бегством, чтобы уйти от платежа своего долга, отчасти уже уплаченного служением в школе, затем, измученный,истощенный голодом, является на отчаянный призыв семьи и кончает свое существование не лучше бешеной собаки, вдали от родины, под знойным небом пустыни, среди суровой дисциплины военно-исправительных рот. И при виде этой рыдающей женщины и её обезумевших от горя детей, при виде этих жалких существ, обреченных социальными условиями жизни на верную смерть, Марк ощутил, как все его чувство братской любви к ближнему взывает о мщении.

Он не мог успокоиться до самого вечера, не выдержал и заговорил о случившемся с Женевьевой, которая не успела еще удалиться из общей комнаты в смежную небольшую комнатку, служившую ей отдельной спальней.

- Ты знаешь ужасную новость? Во время последнего возстания в Алжире какой-то офицер застрелил несчастного Феру.

- А-а!

- Я видел сегодня его жену: несчастная совсем потеряла голову... Убийство это не случайное, а преднамеренное. Не думаю, чтобы нынешнюю ночь генералу Жарусу снились приятные сновидения: он проявил себя таким жестоким по отношению к этому несчастному человеку, которого загоняли, как дикого зверя.

Словно обиженная его словами, Женевьева быстро возразила:

- Было бы слишком много чести для Феру, еслибы генерал не стал из-за него спать ночей; этот человек не мог кончить иначе.

Марк вспыхнул негодованием, но тотчас же сдержался: ежу вдруг стало досадно, зачем он упомянул о генерале, одном из любимейших духовных чад отца Крабо; о нем одно время поговаривали даже, как о человеке, способном совершить государственный переворот. Бонапартист в душе, он, по слухам, отличался очень эффектною внешностью и был очень строг к своим подчиненным, но в сущности обладал веселым нравом, любил хорошо поесть и поухаживать за женщинами, что, впрочем, не ставилось ему в упрек; но после долгих рассуждений пришли к заключению, что он слишком глуп. Однако, церковь покровительствовала ему и приберегала его на всякий случай.

- В Море,- возразил Марк как можно мягче,- мы видели семью Феру в такой бедности, обремененную таким непосильным трудом и заботами в их жалкой школе, что я положительно не могу думать без содрогания и сочувствия об этом человеке, об этом учителе, запуганном и затравленном, как волк.

Тем временем раздражение Женевьевы возросло до того, что она не выдержала и разразилась рыданиями.

- Да, да, я тебя отлично понимаю. Я бессердечная,- не так ли? Сначала ты находил меня только глупой, теперь ты считаешь меня злой. Как можешь ты требовать, чтобы между нами остались прежния отношения, если обращаешься со мною, как с глупой и злой женщиной!

Он хотел было ее успокоить, пораженный, глубоко несчастный тем, что сам вызвал её гнев. Но она безумствовала все более и более.

- Нет, нет, теперь между нами все кончено! Твое отвращение ко мне растет с каждым днем, и было бы гораздо благоразумнее, еслибы мы разошлись теперь же, не дожидаясь, пока вражда наша еще усилится.

Она быстро ушла в свою спальню, резким движением захлопнула дверь и заперла ее на ключ в два поворота. Грустный, готовый сам расплакаться, стоял он перед закрытою дверью. До сих пор ее оставляли на ночь открытою настежь; до сих пор супруги шутили, оставались друг другу близкими существами, хотя и спали в разных комнатах,- но теперь должна была наступить полная разлука; отныне муж и жена становились друг другу чужими.

В следующие дни Женевьева упорно продолжала запирать свою комнату на ночь. Скоро это вошло у неё как бы в привычку, и она выходила к Марку не иначе, как одетая и причесанная, не допуская ни малейшей небрежности в одежде, которая напоминала бы их прежнюю близость. Она была уже на седьмом месяце беременности и, пользуясь этим состоянием, давно уже прекратила все супружеские отношения; чем ближе подходило время родов, тем сильнее противилась она выражению малейшей ласки; простое прикосновение заставляло ее вздрагивать, и она, всегда такая нежная и любящая, становилась тревожною и мрачною. Марк изумлялся, но первые недели приписывал эти странности тем причудам, которыми очень часто сопровождается беременность; он покорно переносил её холодность, терпеливо ожидая, когда в ней снова вспыхнет прежнее чувство. Но беспокойство, помимо его воли, все возрастало; его поразило, что отчуждение, происшедшее в жене, готовится перейти в открытую ненависть, тогда как он ожидал совершенно противоположнаго: рождение ребенка должно было скорее сблизить их, примирить друг с другом. Была еще и другая причина, почему его тревога не ослабевала: он знал, какие ужасные последствия влекут за собою супружеские ссоры. Пока муж и жена остаются неразлучными друзьями, между ними не может произойти серьезного разрыва; о чем бы они ни спорили днем, ночью поцелуй уничтожает всякое несогласие; но лишь только близость между супругами исчезает, лишь только разлука допускается взаимно, малейшая размолвка может нанести страшный удар, и примирение становится невозможным. Безпорядочность большинства семей, которая так поражает постороннего наблюдателя и является для него иногда совершенно необъяснимою, почти всегда бывает следствием отчуждения супругов; лишь только исчезает единение плоти, наступает и семейный разлад. До тех пор, пока Женевьева искала его ласки, жаждала его близости, его любви, Марк не придавал никакого значения попытке клерикалов завладеть его женою. Он знал, что она всецело принадлежит ему, и что никакие силы в мире не в состояний сломить её безграничную любовь. Но что, если она уже разлюбила его? если она не чувствует к нему никакого влечения? Разве нельзя допустить, что теперь, наконец, чудовищные старания его противников увенчаются успехом? И по мере того, как холодность её возрастала, он все более и более убеждался, что катастрофа становится неизбежной; сердце его сжималось от страшного, тяжелаго предчувствия.

Вскоре одно событие как будто облегчило Марку решение мучительной загадки: почему любимая женщина, которая готовится снова стать матерью, избегает его ласки. Он узнал, что она переменила духовника, аббата Кандье, этого кроткого священника, на отца Феодосия, блестящего проповедника капуцинов. Священник прихода св. Мартина оказался слишком холодным для её горячей веры, он не был в состоянии рассеять все её сомнения, утолить её душевный голод; тогда как отец Феодосий, страстный, горячий фанатик, должен был дать ей обильную духовную пищу, которой ей так недоставало. Эти объяснения, однако, не совсем совпадали с действительностью; на самом деле Женевьеву побудил к такой перемене отец Крабо, властный повелитель её бабушек, что, разумеется, было сделано с рассчетом ускорить верную победу после столь осторожного, медленного приступа. Марк был далек от мысли, чтобы подозревать Женевьеву в тайной связи с великолепным капуцином, лучистые глаза и длинная каштановая борода которого сводили с ума всех набожных католичек; он слишком хорошо знал, как дорожит эта женщина своею честью; в минуты самого упоительного сладострастия, когда она отдавалась ему всем своим существом, она всегда сохраняла всю прелесть целомудрия. Но если он и не допускал ничего подобного, то разве нельзя было предположить, что влияние отца Феодосия на молодую женщину не примет с течением времени иного характера? разве ей не угрожала опасность подчиниться превосходству этого красавца-мужчины? После душеспасительных бесед и в особенности после долгих часов исповеди она возвращалась домой вся трепещущая, смущенная, какою муж никогда не видал её раньше, пока она имела своим духовником аббата Кандьё. У неё несомненно зарождалось какое-то мистическое увлечение; потребность любви находила себе новое удовлетворение и возмещала временно отвергнутые супружеские ласки, чему как нельзя больше способствовало её тревожное состояние периода беременности. Очень возможно, что монах порицал в ней, главным образом, будущую мать, пугая ее, что ребенок этот - дитя греха. Несколько раз она даже вслух выражала свое отчаяние, какое несчастное существо должно у неё родиться; ее охватывал по временам такой же ужас, какой бывает у некоторых матерей, которые боятся, как бы у них не родился урод. Но если даже допустить, что он родится нормальным, то как убережет она его от царящего повсюду греха, где найдет ему приют, чтобы спасти его от влияния отца, от его нечестивых учений? Так вот что проливало свет на вынужденный ею разрыв брачных отношений; ее, без сомнения, терзала мысль, что отец её ребенка - неверующий, и она дала клятву не производить больше на свет детей; видя свою любовь разбитой, она в отчаяния мечтала найти утешение в нирване. И в то же время, как много оставалось для Марка еще неразгаданным, какую муку терпел этот человек, сознавая, что обожаемая им женщина уходят от него все дальше и дальше, и что клерикалы умышленно опутывают ее своими сетями, желая измучить его, уничтожить в конец и лишить сил, необходимых для его великой задачи освобождения человечества.

Однажды Женевьева возвратилась домой после беседы с отцом Феодосием совершенно разбитая и в то же время сияющая. Когда пришла из школы Луиза, она сказала дочери:

- Завтра, в пять часов, ты пойдешь на исповедь к капуцинам. Если ты не будешь исповедываться, законоучитель не станет наставлять тебя в вере.

Марк решительно вмешался в разговор. Он не имел ничего против изучения катехизиса, но не допускал, чтобы дочь его ходила к монахам.

- Луиза не пойдет к капуцинам,- заявил он строго.- Ты знаешь, дорогая, что я сделал много уступок, но этого я не допущу.

С трудом скрывая свое волнение, Женевьева спросила мужа:

- Но отчего же ты не хочешь уступить моей просьбе?

- Я не могу сказать всего в присутствии ребенка. Тебе уже известны мои взгляды: я несогласен, чтобы нравственная чистота моей дочери была осквернена под предлогом отпущения детских грехов; достаточно, если они будут известны родителям, которые сами должны следить за поступками своих детей. Если случится, что дочь наша сделает какую-нибудь ошибку, пусть она откроет ее тебе или мне, когда найдет это нужным. Так будет и благоразумнее, и опрятнее.

Женевьева пожала плечами: такое решение должно было показаться ей странным и богохульным.

- Я не желаю продолжать спора, мои бедный друг... Но скажи мне одно: если ты не позволяешь Луизе ходить на исповедь, то как же она пойдет к причастию?

- К причастию? Но разве ты не помнишь, что мы решили подождать, когда ей исполнится двадцать лет, и спросить тогда её собственного мнения? Я согласился, чтобы она брала уроки катехизиса, все равно, как желаю, чтобы она обучалась истории и наукам, единственно потому, что это даст ей развитие и возможность обсуждать в будущем свои поступки.

Гнев Женевьевы перешел всякие границы. Она резко обернулась к дочери и спросила:

- Теперь, Луиза, скажи, как ты думаешь, чего ты хочешь?

Девочка стояла, как вкопанная, между отцом и матерью; на детском личике её лежала уже печать серьезности; она внимательно слушала, что говорили отец и мать. Когда возникали подобные споры, она старалась по возможности не подавать вида, что разделяет чье-либо мнение, боясь обострить ссору. Своими умными глазами она смотрела то на одного, то на другого, словно умоляя не ссориться из-за нея; ее мучило сознание, что она служит постоянной причиной их несогласия. Она была очень ласкова, очень нежна к матери, но последняя угадывала, что сердце ребенка лежит больше к отцу, которого дочь обожала; от него она унаследовала ясный ум, любовь к правде и справедливости. С минуту Луиза в смущении продолжала смотреть на родителей; лицо её выражало самую нежную привязанность. Потом она кротко заметила:

- Больше всего мне хотелось бы, мама, и думать, и желать так, как думаете и желаете вы оба!.. Неужели тебе желание папы кажется таким неблагоразумным? Отчего бы и не подождать немного?

Мать была не в силах продолжать спор.

- Это не ответ, Луиза... Оставайся с отцом,- меня ты больше не уважаешь и не слушаешься. Кончится тем, что вы меня выгоните отсюда.

Сказав это, она быстро ушла в свою комнату и заперлась на ключ; так поступала она теперь при малейшем противоречии, таким образом кончались почти все споры; и с каждым разом она как будто уходила все дальше и дальше от столь дорогого ей прежде домашнего очага.

Одно событие окончательно убедило ее, что у неё хотят незаметно отнять дочь. Мадемуазель Рузер, благодаря своей многолетней практике, должна была наконец получить место старшей преподавательницы, которого она уже давно домогалась. Инспектор академии Де-Баразер уступил назойливым просьбам депутатов и сенаторов-клерикалов, среди которых более всех шумел главный предводитель их, граф Гектор де-Сангльбеф,- но только отчасти. Как бы в вознаграждение за эту уступку, он, с присущим ему коварством, назначил на открывшуюся в то же время вакансию учительницы в Мальбуа мадемуазель Мазелин, преподавательницу в Жонвиле, прежнюю сослуживицу Марка, которую он высоко ценил за её ясный ум и стремление к правде и справедливости. Возможно, что инспектор академии, всегда поддерживавший тайно Марка, пожелал дать ему хорошего товарища, одинаковых с ним взглядов, и избавить его от тех столкновений, которые беспрестанно происходили между ним и мадемуазель Рузер. Когда к нему явился мэр Филис и от имени городского совета выразил ему неудовольствие по поводу такого выбора учительницы, инспектор сделал удивленное лицо. Разве он не исполнил просьбы графа Гектора Сангльбефа? и разве он заслуживает упрека, если, в силу перемены состава чиновников, он остановил свой выбор на одной из самых достойных преподавательниц, на которую до сих пор еще никто не жаловался? Действительно, первое впечатление, произведенное этой девушкой, было самое приятное; искренняя веселость и ласковое обращение с первого же дня подкупили воспитанниц в её пользу. Кротость её и усердие были изумительны; в своих девочках - так она называла воспитанниц - она стремилась воспитать будущих женщин, любящих жен и матерей, свободных духом воспитательниц нового свободного поколения. Но она не водила детей на службы, отменила участие их в процессиях. Женевьева, знавшая мадемуазель Мазелин еще в Жонвиле, возмущалась и открыто выражала свое неудовольствие вместе с несколькими другими семьями клерикальной партии. Хотя она и не отзывалась с похвалой о мадемуазель Рузер, постоянные интриги которой нарушали её семейный покой, но теперь она как будто жалела о ней; новая преподавательница, по её мнению, не внушала к себе никакого доверия, и от неё можно было ожидать самых низких поступков.

- Слышишь, Луиза, если мадемуазель Мазелин станет говорить вам что-либо непристойное, ты мне непременно скажи. Я вовсе не желаю, чтобы у моего ребенка испортили душу.

Марк, в присутствии которого это было сказано, счел нужным вставить свое слово.

- Ты не понимаешь, что говоришь! Мадемуазель Мазелин развращает детские души?! Давно ли ты восторгалась вместе со мною её высоким умом, её нежным сердцем?

- О, я отлично понимаю, что ты на её стороне! Вы точно созданы друг для друга. Ну и ступай к ней, отдай ей нашу дочь,- ведь меня для вас не существует.

И Женевьева, опять в слезах, убежала в свою комнату; Луиза последовала за матерью и провела с нею несколько часов, плача и умоляя мать, чтобы она их не покидала.

Внезапно в городе распространилась невероятная новость, которая не на шутку взволновала все умы. Адвокат Дельбо успел съездить в Париж я получить аудиенцию у министров, обращая их внимание на пропись, полученную от г-жи Милом; неизвестно, какое влиятельное лицо пришло ему на помощь, но только в конце концов он добился того, что в Вальмари, у отца Филибена, был произведен обыск. Но удивительнее всего был результат обыска. Полицейский комиссар нагрянул совершенно неожиданно; он начал безцеремонно рыться в многочисленных бумагах отца Филибена и во второй же связке нашел пожелтевший от времени конверт, в котором бережно хранился оторванный десять лет назад уголок прописи. Не признать его было невозможно: уголок точь-в-точь подходил к оторванному краю прописи, поднятой возле жертвы. Говорили, что отец Крабо, совершенно растерявшийся от такого открытия, немедленно спросил отца Филибена, откуда взялся у него этот уголок, и тот во всем ему признался. Он объяснил свой поступок совершенно инстинктивным порывом: при виде на прописи штемпеля школы братьев его охватило такое беспокойство, что он не успел хорошенько обдумать, как уже оторвал уголок. и если он потом не сказал о своем поступке, то лишь до причине глубокого убеждения в виновности Симона, который умышленно оставил напоказ эту подложную пропись, желая тем самым повредить церкви. Таким образом отец Филибен мог гордиться своим поступком: его порыв и затем это молчание говорили об его мужестве; он ставил церковь выше людского суда. Будь он заурядным соучастником преступления, неужели он не уничтожил бы этого уголка? И если он сохранил его, то неужели не очевидно его желание возстановить всю правду, когда настанет время? На самом деле многие видели в такой неосторожности доказательство его страсти к собиранию всевозможных документов, а, может быть, и умысел удержать в своих руках оружие для самозащиты. Говорили, что отец Крабо, уничтожавший все бумаги до получаемых визитных карточек включительно, был вне себя от этой глупой привычки сохранять всевозможные бумажки, листки и записки. Некоторые шли еще дальше и повторяли первый крик негодования, вырвавшийся у отца Крабо: "Как! Я приказал ему сжечь решительно все, а он вот что оставил!" Впрочем, на следующий же день после вечернего обыска отец Филибен, который еще ни разу не попадал под арест, исчез. На вопросы благочестивых горожан, осведомлявшихся о дальнейшей судьбе отца Филибена, им было отвечено, что отец Пуарье, благочинный Бомона, решил отправить его в один из монастырей Италии, где он и остался, навеки отрешенный от мира.

Пересмотр дела Симона казался теперь неизбежным. Дельбо торжествовал; он тотчас же пригласил к себе Давида и Марка, чтобы обсудить вместе характер прошения, которое надо было послать министру юстиции. Дельбо не ошибся в своем предположении, что оторванный уголок с печатью школы братьев не уничтожен; его же стараниями была вызвала эта находка - новое доказательство оправдания, совершенно достаточное для кассирования решения бомонского суда. Он находил, что в данный момент можно удовольствоваться даже одним этим доказательством, не останавливаясь на противозаконном сообщении председателя Граньона присяжным, еще не вполне доказанном, но которое несомненно разъяснится во время процесса. Ему казалось, что вернее всего было бы начать с брата Горгия; правда обнаруживалась, показание экспертов уничтожалось, неопровержимая истина выступала наружу; а возстановление всей прописи со штемпелем и с подписью брата давало возможность обвинить отца Филибена, как соучастника в преступлении, за его укрывательство и обман. Давид и Марк ушли от Дельбо, твердо решившись начат дело. На следующий же день Давид написал министру письмо, в котором он обвинял брата Горгия в насилии и убийстве Зефирена - преступление, из-за которого брат его уже десять лет отбывает наказание.

Волнение в городе достигло своего апогея. На следующий день после нахождения уголка среди бумаг отца Филибена даже на самых горячих защитников клерикалов напали уныние и отчаяние. Казалось, что теперь делу грозит полная неудача, и в "Маленьком Бомонце" появилась статья, строго осуждавшая поступок отца-иезуита. Но через два дня партия снова приободрилас; та же самая газета ухитрилась возвести воровство и ложь отца Филибена в святое дело; этот монах оказывался героем и мучеником. К статье был приложен его портрет с сиянием вокруг головы, украшенный пальмовыми ветвями. О нем вдруг сложилась легенда: в одном из заброшенных монастырей, среди дремучих лесов, где-то далеко в Апенинах, монах-затворник приносит себя в жертву за грехи людей; он носит власяницу и проводит дни и ночи в молитве; в городе появились листки, на которых с одной стороны находилось изображение коленопреклоненного монаха, а на другой - молитва, силою которой отпускались грехи. Раздавшийся голос обвинения, направленный против брата Горгия, пробудил в клерикалах решимость к отчаянной атаке; они были уверены, что победа еврея была бы равносильна падению конгрегации, роковому удару, нанесенному прямо в сердце их партии. Все антисимонисты стали на ноги, еще более ожесточенные, непримиримые. Снова началась в округе та же борьба; и в Мальбуа, и в Бомоне население резко делилось на людей свободомыслящих, приверженцев правды и справедливости, стремившихся к развитию, и на сторонников реакции, почитателей застоя, которые умышленно поддерживали его, верили в карающую силу и старались спасти свет, прибегая к оружию и клерикализму. В Мальбуа снова возникли ожесточенные споры между членами городского совета по поводу школьного учителя; ссоры происходили также между отдельными семьями; ученики Марка и воспитанники братьев, выходя на улицу, бросали друг в друга камнями на площади Революции. Но более всех было взволновано высшее общество Бомона; все действующия лица первого процесса испытывали невыразимую тревогу, и члены городского управления, и судьи, и даже простые статисты этой драмы боялись, как бы при раскрытии давно похороненного дела их не поставили в неловкое положение. В то время, как Сальван и Марк при каждой встрече испытывали чувство радости, очень многие проводили бессонные ночи в страхе, что их скоро потребуют к ответу призраки прошлаго. Выборы были уже не за горами, и политические деятели дрожали за участь своих кандидатур: радикал Лемарруа, бывший мэр, до сих пор всегда спокойный за свою кандидатуру, с ужасом смотрел на возрастающую популярность Дельбо; любезный Марсильи, выжидавший все время случая для своей победы, терял почву и не знал, какой стороны ему держаться; депутаты и сенаторы-реакционеры, во главе со свирепым Гектором де-Сангльбефом, готовились к отчаянному сопротивлению, чувствуя, что надвигающаеся гроза может их уничтожить. Не меньшее беспокойство замечалось и в административных учреждениях, и в университете: префект Энбиз жаловался на невозможность потушить дело; ректор Форб срывал свой гнев на инспекторе академии Де-Баразере, который один среди всеобщего волнения сохранял спокойствие и веселость, в то время, как директор Депеннилье с таким же азартом сносился с клерикалами, с каким люди бросаются в воду, а инспектор Морезен, испуганный ходом событий, готов был сделаться даже франкмассоном. Но где было настоящее смятение, так это в судебном мире: разве пересмотр старого процесса нельзя было назвать новым процессом против прежних судей, и если дело действительно пересмотрят, сколько опасных разоблачений предстояло для них! Судебный следователь Дэ, человек честный, но вечно преследуемый неудачею, до сих пор испытывавший угрызения совести, за то, что покривил душою в угоду честолюбию своей жены, отправлялся в здание суда мрачный и безмолвный. В противоположность ему, бойкий прокурор республики Рауль де-ла-Биссоньер приходил в суд в самом хорошем настроении духа; но за этою изумительною веселостью чувствовалось мучительное желание скрыть от посторонних свою внутреннюю тревогу. Что же касается председателя Граньона, более других замешанного в этом деле, то он как-то вдруг состарелся: лицо его опухло и приняло тулое выражение; спина согнулась точно от какой-то невидимой тяжести; походка его стала вялой; когда он чувствовал на себе чей-либо взор, он выпрямлялся и бросал косые взгляды. Жены всех этих господ снова принялись устраивать из своих салонов рассадники интриг, всевозможных сделок, самой ярой пропаганды. От буржуазных семей безумие передавалось прислуге, от прислуги - торговцам, от торговцев - рабочим; оно заражало все население и в бешеном вихре увлекало всех и все.

Общество сразу заметило внезапное исчезновение отца Крабо: слишком хорошо была известна всем его изящная внешность, его красивая фигура на прогулках по аллее Жафр. Он перестал показываться на улице, и в этой потребности уединения все увидели лишнее доказательство хорошего тона и глубокого благочестия; друзья его отзывались о нем с благоговейным умилением. Отец Филибен тоже скрылся; оставались лишь брат Фульгентий и Горгий. Первый попрежнему ставил всех в неловкое положение своими необдуманными выходками и неудачными поступками, так что вскоре между клерикалами стали распространяться тревожные слухи; по всей вероятности, из Вальмари был получен приказ ради общего блага пожертвовать этим братом. Но настоящим героем был несомненно брат Горгий; к обвинению он относился с удивительным нахальством. Вечером того же самого дня, как было опубликовано обличительное письмо Давида, он поспешил в редакцию "Маленького Бомонца" для возражений; он поносил евреев, выдумывал небылицы, облекал правду гениальною ложью, которая могла сбить с толку даже самые умные головы; он язвительно заметил, что, вероятно, у всех преподавателей есть привычка расхаживать по улицам с прописями в карманах; он отрицал все: и подлинность подписи, и подлинность штемпеля, объясняя, что Симон, подделав его подпись, очень свободно мог раздобыть и штемпель школы, а не то так подделать и его. Это была гнусная ложь; тем не менее он повторял ее так громко, с такими резкими жестами, что новой версии поверили; она была принята оффициально за истину. С той самой минуты "Маленький Бомонец" без всяких колебаний признал историю о фальшивой печати, как признал раньше фальшивую подпись, опять указывая на коварное, заранее обдуманное намерение Симона свалить совершенное им преступление на уважаемого монаха, чтобы только очернить церковь. И дерзкая выдумка подкупила жалкие умы среднего класса, приученные целым рядом веков к слепому повиновению; брат Горгий вырос в их глазах в такого же мученика веры, как отец Филибен. Лишь только он где-нибудь показывался, его приветствовали радостными криками, женщины целовали края его одежды, дети подходили под благословение; и у него хватало бесстыдства и храбрости обращаться к толпе с воззваниями и выставлять себя напоказ, словно он действительно сознавал себя народным кумиром и был уверен в успехе. Но в этой уверенности сведующие люди, которым была известна вся правда, угадывали отчаянную муку несчастного, принужденного разыгрывать жалкую роль, несостоятельность которой он сознавал лучше других; ясно было, что на сцене оставлен один актер, трагическая марионетка, которую приводили в движение невидимые руки. Хотя отец Крабо и удалился со смирением в свою холодную, убогую келью в Вальмари, его черная тень то и дело мелькала на сцене, и легко было догадаться, что его проворные руки дергают веревки, выводят на сцену кривляк, работают для спасения партии.

Но, несмотря на самые резкие удары, несмотря на сопротивление всех реакционных сил, действовавших заодно, министр юстиции передал просьбу о пересмотре дела, поданную ему Давидом от имени жены Симона и его детей, кассационному суду. Это была первая победа истины, которая как будто удручила партию клерикалов. Но на следующий же день битва разгорелась снова; весь кассационный суд был втоптан в грязь, его оскорбляли, обвиняли в продажности. "Маленький Бомонец" точно определял суммы, полученные от евреев, поносил председателя суда, главного прокурора и всех остальных членов, рассказывая про них возмутительные подробности, изощряясь во всевозможной лжи. В продолжение двух месяцев, пока длилось следствие, грязь лилась рекою; неправда, обман, даже преступления были пущены в ход, чтобы только остановить неумолимое правосудие. Наконец, после интересных судебных прений, во время которых некоторые судьи проявили изумительную ясность суждений и блестящий пример беспристрастности, приговор был постановлен, и как ни очевиден был исход дела с самого начала, приговор всетаки ошеломил всех, как громовой удар. Суд признал просьбу о пересмотре законной и объявил, что все следствие по этому делу он берет на себя.

В этот вечер Марк, по окончании занятий в школе, расхаживал один по своему садику. Нежные весенния сумерки спускались на землю. Луизы еще не было дома: мадемуазель Мазелин оставляла ее иногда у себя, как одну из любимых учениц. Женевьева тотчас же после завтрака ушла к своей бабушке, где она теперь проводила целые дни. Как ни благоухала сирень в теплом вечернем воздухе, Марк не в силах был разогнать своих черных дум о разрушенной семейной жизни. Он настоял на своем и не позволил дочери ходить на исповедь; Луиза перестала даже брать уроки катехизиса, так как кюрэ не пожелал наставлять ее в вере, если она отказывается от исповеди. Но ему приходилось утром и вечером воевать со своею женою, которая сходила с ума от мысли, что Луиза обречена проклятию; она чувствовала себя виновной, что у неё нет достаточно энергии, чтобы склонить дочь к подчинению своей воле. Она припоминала свою конфирмацию, лучший день её жизни,- вся в белом, кругом фимиам, зажженные свечи; она избирает кроткого Иисуса своим небесным женихом и приносит ему клятву в вечной любви. Неужели дочь её будет лишена такого блаженства, словно падшая, похожая на зверя, у которого нет религии? И она пользовалась малейшим случаем, чтобы вырвать у мужа согласие, превращая домашний очаг в поле битвы: самые ничтожные причины порождали бесконечные споры.

Ночь, полная неги, медленно спускалась на землю. Марк чувствовал страшную истому и изумлялся, как может он - один из троих - отстаивать свои взгляды с таким жестоким мужеством. Ему вспоминалась вся его прежняя веротерпимость: ведь допустил же он крещение своей дочери,- отчего бы и теперь не разрешить ей приготовиться к конфирмации? Те объяснения, которые приводила его жена, объяснения, перед которыми он долгое время преклонялся, не были лишены некоторой силы: уважение свободы личности, права матери, требования совести. В семье мать неизбежно является воспитательницей и наставницей, в особенности когда дело касается воспитания дочерей. Если же он не обращал никакого внимания на её взгляды, поступал наперекор её задушевным желаниям, то, значит, он сам желал разрушить семью. Внутренняя связь была порвана, семейное счастие уничтожено, родители и ребенок находились во взаимной вражде, и семья, где прежде царили мир и согласие, испытывала теперь страшные муки. Охваченный такими мрачными думами, он бродил по узеньким дорожкам сада, спрашивая самого себя, на какую уступку он может еще согласиться, чтобы вернуть хотя долю счастья и покоя.

Марка сильно угнетала мысль - не он ли сам виноват в том ужасном несчастии, которое на него обрушилось? Ему уже не раз приходило на ум, что на его ответственности лежит великий грех: почему он не принялся с самого начала своей семейной жизни за нравственное перевоспитание Женевьевы, почему он всеми силами не пытался внушить ей свои принципы и взгляды. В первое время после брака Женевьева ему принадлежала вся: она отдавалась ему с полным доверием, готовая не только на телесный, но и на духовный союз. В то время он имел возможность вырвать эту женщину из рук иезуитов и освободить этого взрослаго ребенка от вечного страха перед мучениями ада; он мог сделать из неё человека сознательной мысли, настоящей подругой свободного деятеля, способной познать истину и справедливость. При первых происшедших между ними недоразумениях у Женевьевы вырвался вполне справедливый упрек: "Ты сам виноват в том, что наши взгляды расходятся. Ты должен был просветить меня. Я была воспитана в известных принципах; все несчастье в том, что ты не сумел внушить мне иных воззрений". Теперь наступила пора, когда Женевьева уклонялась от воздействий на нее и находила убежище в своей непоколебимой вере, которой гордилась. Марку оставалось лишь упрекать себя, что он пропустил удобный случай, и горько раскаиваться в своем ослеплении влюбленного поклонника, который умел лишь восхищаться любимой женщиной, не пытаясь проникнуть в глубину её духовного мира; так прошла чудная весенняя пора их любви, без малейшей попытки просветить ту, которую он выбрал себе в подруги. В то время он сам еще примирялся со многими компромиссами, не выступал еще решительным защитником истины и, уверенный в любви Женевьевы, рассчитывал на то, что сумеет удержать ее в своей власти. Все переживаемые им в настоящую минуту страдания происходили от излишней гордости и самонадеянности мужчины, ослепленного любовью, которая заглушала в нем проницательного мыслителя.

Марк остановился перед кустом сирени и вдыхал острый запах цветов, только вчера распустившихся; в душе его зажглось острое желание борьбы, во что бы то ни стало; если он и не исполнил в прошлом всего, чего требовал долг гражданина, не пытался освободить ум, затуманенный религиозными предразсудками, то в настоящее время он сделает все от него зависящее, чтобы помешать дочери погибнуть в том же омуте суеверия, в который была увлечена его дорогая Женевьева. Если ему не удастся исполнить свою задачу, то вина его будет гораздо более тяжкая, так как он, посвятивший себя освобождению чужих детей от вековой лжи, докажет свою несостоятельность, как учителя, не сумев спасти родной дочери! Если заурядный отец семейства смотрит сквозь пальцы на ханжество жены, на её попытки увлечь свою дочь по опасному пути и потакает ей ради сохранения семейного мира, это еще простительно. Совсем иначе обстоит дело с ним, борцом за чисто светское воспитание, вне влияния духовенства; для того, чтобы созидать счастливое государство будущего, разве он не решил, прежде всего, содействовать освобождению женщины и детей? Потерять Луизу - значит признать полное свое бессилие! Все его стремления будут подорваны, уничтожены, смяты! Он утратит всякое влияние на окружающих, всякий авторитет, если не сможет в собственной семье искоренить опасные предразсудки и победить там, где его влияние зиждется не только на разуме, но и на любви. В какой ужасной атмосфере лжи и лицемерия должна будет расти его дочь, сколько перенести страданий при виде слабости и двоедушие собственного отца, который с одной стороны проповедует полное свободомыслие, а с другой - мирится с тем, что его родная дочь ходит на исповедь,- осуждая вне дома то, что допускает в своей семье! Значит, он проповедует одно, а на деле поступает совсем иначе! Нет! Нет! Уступки невозможны! Он не может, не имеет права отступать от своих принципов, не рискуя гибелью того дела, которому посвятил всю свою жизнь!

Марк продолжал свою прогулку среди бледных сумерек; уже на небе зажигались первые звездочки, а он все бродил, отдаваясь своим мыслям. Церковь торжествовала потому, что свободомыслящие родители не смели отнимать у неё своих детей, из боязни скандала, ради преклонения перед светскими приличиями. Кто первый должен принять на себя инициативу, даже рискуя тем, что его сын не найдет себе служебных занятий, а дочь не выйдет замуж лишь потому, что отказалась хотя бы от чисто формального исполнения церковных установлений? Пройдет немало времени, пока точная наука не уничтожит в корне суеверных традиций, не победит обычая после того, как уже подорваны причины, его породившия. Кто должен начать борьбу? Конечно, те, кто обладает достаточною смелостью,- они должны подать пример! Марк вполне мог оценить ту страшную силу, которой обладала церковь, подчинившая себе женщину. Сколько столетий духовные отцы оскорбляли ее на все лады, доказывая, что женщина - исчадие ада, и что она одна олицетворяет собою все смертные грехи. Иезуиты с гениальным лукавством пытались совместить учение о божестве с неизбежною властью земных страстей; они явились созидателями того губительного движения, которое предало женщину в руки духовенства, сделав из неё послушное орудие политической и социальной борьбы на пользу церкви. Любовь земную сперва проклинали, а потом ею же воспользовались, как самым действительным средством для победы над непокорными. Было время, когда женщина считалась низшим существом, к которому не смел прикоснуться человек святой жизни, а теперь этой женщине льстят, ее подкупают всякими почестями, ей внушают, что она является украшением храма,- и все это ради того, чтобы заставить ее влиять на мужчину посредством плотской любви и таким образом забрать в руки всю семью. Иезуиты создали из чувства любви западню, в которую улавливают всех слабодушных представителей мужского населения и таким образом сеют рознь и создают раздор в самом, повидимому. просвещенном общественном кругу. Три силы выступили на борьбу: мужчина, женщина и церковь; против первого соединились две последния; но этого не должно быть,- наоборот, мужчина и женщина должны соединиться против порабощения иезуитами, так как их союз - единственно прочный и разумный, созидаемый на взаимной любви и уважении. Муж и жена сильны своею любовью,- разъединенные, они впадают в глубокое, непоправимое несчастье; соединенные узами любви и разума, они непобедимы; они олицетворяют собою истинный смысл жизни и создают то конечное, высокое счастье, к которому стремится человечество; только таким путем исчезнет все злое и неразумное, и наступит полное торжество человека над темными силами природы, которые должны будут уступить место истинному свету разума.

Внезапно Марку стало ясным единственное спасительное решение задачи: необходимо дать женщине образование, сделать ее своим равноправным другом и товарищем, потому что только свободная женщина может завершить освобождение мужчины.

В то самое время, когда Марк, несколько успокоившись, мысленно готовился к предстоящей ему борьбе, он услыхал, как вернулась Женевьева; он поспешно вошел в дом и застал ее в классе, слабо освещенном умирающим днем. Высокая, стройная, несмотря на свою полную фигуру, стояла она в комнате; вся поза её выражала такой дерзкий вызов, глаза сверкали таким гневом, что он сразу почувствовал надвигающуюся страшную бурю.

- Ну, что-ж? - спросила она его резко. - Ты доволен?

- Доволен? Чем, моя дорогая?

- А-а! Ты еще не знаешь... Так, значит, я имею честь первая сообщить тебе великую новость.... Ваши геройские усилия увенчаны успехом,- только что получена депеша: кассационный суд решил пересмотр дела.

У Марка вырвался крик безумной радости, он как будто даже не обратил внимания на едкую иронию, с какою ему было объявлено это торжественное известие.

- Так, значит, есть еще правосудие! Невинный не будет дольше страдать!.. Но верно ли это известие?

- Да, да, совершенно верно; мне сообщили его честные люди, которым и была прислана депеша. Радуйся, радуйся,- теперь ваше мерзкое дело доведено до конца!

Не трудно было догадаться, что волнение Женевьевы является лишь отзвуком той бурной сцены, которая разыгралась в её присутствии у бабушки. Какой-нибудь духовный чин, священник или монах, один из клевретов отца Крабо, явился в дом и сообщил ужасное известие, смутившее всю партию клерикалов.

Марк, упорно не желая вдумываться в состояние Женевьевы, радостно протянул к жене руки.

- Благодарю: ты лучший вестник, какого я мог бы себе представить. Обними меня!

Женевьева с выражением ненависти отстранила его руки.

- Тебя обнять? За что? За то, что ты совершил гнусный поступок, за то, что ты теперь радуешься преступной победе над религией? Ты губишь свою родину, свою семью, самого себя, забрасываешь их грязью для того, чтобы спасти поганого жида, изверга, какого не видел еще свет!

Стараясь оставаться нежным, он попробовал ее успокоить.

- Послушай, дорогая, не говори этого. Ты была прежде такая рассудительная, такая добрая,- как можешь ты повторять подобный вздор? Неужели правда, что чужое заблуждение настолько заразительно, что может помрачить самый ясный рассудок?.. Подумай! Ты знаешь все дело; Симон не виновен; оставить его в каторге было бы вопиющею несправедливостью, медленной отравой, которая привела бы нацию к гибели.

- Нет, нет! - воскликнула она в каком-то священном восторге.- Симон виновен: приговор был произнесен беспристрастно,- его обвинили люди, известные своею безупречною жизнью; они и теперь уверены в его виновности; для того, чтобы признать его невиновным, надо было бы перестать верить в религию, допустить, что сам Бог может ошибаться. Нет, нет! Он должен остаться на каторге; в тот день, когда его выпустят на волю, на земле не останется ничего достойного уважения и почитания.

Понемногу Марк начал терять самообладание.

- Я не понимаю, как можем мы расходиться во взглядах в таком ясном вопросе о правде и справедливости? Есть только одна истина, есть только одна справедливость; их определяет наука, которая работает на пользу разумной солидарности.

Женевьева также не могла скрыть своего раздражения.

- Объяснимся наконец, как следует; ведь ты хочешь уничтожить все то, чему я поклоняюсь.

- Да,- крикнул он,- я веду борьбу с католицизмом: я возстаю против одностороннего обучения в конгрегационных школах, против ханжества духовенства, против извращения религии, против губительного влияния на ребенка и женщину,- признаю его вредным для общественного строя. Католичество - вот тот враг, которого нам прежде всего следует убрать с дороги. Важнее вопроса социального, важнее вопроса политического - вопрос религиозный; он всему преграждает пут. Мы не сделаем ни шага вперед, если мы не уничтожим суеверий, которые отравляют умы, убивают души... Запомни это хорошенько! Вот те причины, которые побуждают меня удержать нашу Луизу от сношений с клерикалами. Иначе я не исполнил бы своего долга, я очутился бы в полном противоречии со своими идеалами; мне пришлось бы на другой же день оставить эту школу, прекратить обучение чужих детей, так как я не имел бы ни права, ни силы указать моему собственному ребенку путь к истине, единой чистой, единой прекрасной... Не жди от меня уступок: наша дочь, когда ей исполнится двадцать лет, рассудит сама, как ей следует поступить.

Вне себя от гнева, молодая женщина только что хотела возразить, как в комнату вошла Луиза. По окончании занятий мадемуазель Мазелин оставила девочку у себя и теперь сама проводила ее домой, желая объяснить родителям, как она научила свою ученицу вязать трудный кружевной узор. Маленькая, худенькая, вовсе некрасивая лицом, но удивительно приятная, с крупным ртом на широком лице, с прелестными черными глазами, в которых так и светилась горячая симпатия, учительница остановилась в дверях и в изумлении воскликнула:

- Что это значит? У вас еще нет огня... А я-то собиралась показать вам рукоделье маленькой прилежной девочки!

Женевьева точно и не слышала её слов; она грубым голосом подозвала дочь.

- Ах, это ты, Луиза! Подойди поближе... Твой отец все еще ссорится со мною из-за тебя. Прежде чем я сама начну действовать, я хотела бы знать, что ты мне скажешь.

Не по летам высокого роста, уже сформировавшаеся, Луиза имела внешность маленькой женщины; тонкие черты её лица, унаследованные от матери, носили отпечаток спокойного, ясного ума отца. Она ответила не спеша и очень почтительно:

- Что мне сказать тебе, мама? Я ничего не знаю. Я была уверена, что это дело уже покончено, потому что папа желает только одного: подождать, когда я стану совершеннолетней!.. Вот тогда я скажу тебе свое мнение.

- Так вот твой ответ, несчастное дитя! - воскликнула мать, раздражение которой все возрастало. - Ждать! Когда я вижу, как ужасные уроки отца с каждым днем все больше и больше развращают твою душу и вырывают тебя из моего сердца!

В эту минуту мадемуазель Мазелин имела неосторожность вмешаться в разговор: этой доброй душе было слишком тяжело видеть разлад в той самой семье, где еще так недавно царило счастье.

- О дорогая госпожа Фроман! Ваша Луиза обожает вас, и то, что она сейчас сказала, очень разумно.

Женевьева резко обернулась к учительнице.

- Знайте свое дело,- я вовсе не обращалась к вам за советом; но постарайтесь внушить вашим воспитанницам уважение к Богу и к родителям... Каждый в своем доме хозяин,- не так ли?

Учительница удалилась грустная, не сказав ни слова, менее всего желая обострять ссору; мать снова обратилась к дочери.

- Слушай, Луиза... И ты, Марк, выслушай меня хорошенько... Дольше терпеть я не могу,- клянусь вам... то, что произошло сегодня вечером, то, что было сейчас сказано, переполняет меру моего терпения... Вы меня больше не любите, вы издеваетесь над моей верой, вы хотите выгнать меня из дому!

В темной комнате раздались рыдания девочки: она была испугана, потрясена; у мужа сердце обливалось кровью при мысли об окончательном разрыве. У обоих невольно вырвались слова:

- Выгнать тебя из дому!

- Да! Вы нарочно делаете мне все наперекор... Я не могу дольше оставаться в доме безчестья, ереси и беззакония, где каждое слово, каждый поступок меня оскорбляют и возмущают. Мне двадцать раз повторяли, что здесь я не на месте, и я не хочу погубить себя вместе с вами, а потому я ухожу, ухожу туда, откуда пришла!

Последния слова она выкрикнула со страшною силою.

- К своей бабушке,- не так ли?

- К моей бабушке, да! Там я найду тишину, покой. Там меня и понимают, и любят. Мне никогда не следовало бы оставлять этого святого жилища, где я провела свою юность... Прощайте! Ни душою, ни телом я не чувствую себя связанною с этим домом!

Гневная, она решительно направилась к двери, раскачиваясь немного на ходу от своей полноты. Луиза плакала навзрыд. Марк сделал последнюю попытку: он поспешил преградить ей дорогу.

- Теперь я, в свою очередь, прошу меня выслушать... Что ты хочешь уйти к свом, эта новость меня не удивляет: я отлично знаю, как старались оне вернуть тебя обратно, разлучит со мною. Ты уходишь в дом печали и мщенья... Но ты не одна: ты носишь под сердцем ребенка. и ты не можешь отнять его у меня, чтобы отдат другим!

Женевьева стояла перед мужем, прислонившись к двери. Выслушав его слова, она как будто вдруг выросла, сделалась еще строптивее; почти в упор она проговорила:

- Я именно потому и ухожу, чтобы отнять его у тебя, чтобы спасти его от твоего пагубного влияния. Я не хочу, чтобы ты и этого ребенка сделал язычником, чтобы ты извратил в нем и ум, и сердце, как в этой несчастной девочке. Надеюсь, что он еще всецело принадлежит мне, и ты не подымешь на меня руки под предлогом, что желаешь удержать у себя ребенка... Довольно! Отойди от двери,- дай мне уйти!

Он ничего не ответил; ему стоило нечеловеческих усилий победить свой гнев и не остановить жены силой. С минуту они молча смотрели друг на друга среди надвигавшихся сумерек.

- Отойди от двери,- повторила она резко. - Пойми, что решение мое непоколебимо. Ведь не хочешь же ты скандала? Он не принес бы тебе никакой пользы: тебе отказали бы от места, и ты был бы лишен возможности продолжать то, что ты называешь своим делом; у тебя отняли бы этих детей, которых ты предпочел мне, и из которых, благодаря твоему ученью, выйдут разбойники... Продолжай, продолжай! Жалей себя, береги себя для твоей проклятой школы и позволь мне вернуться к моему Богу, который еще нашлет на тебя кару.

- О бедная женщина! - пробормотал Марк чуть слышно, с болью в сердце,- это не ты говоришь со мною: я знаю, жалкие люди употребляют тебя, как смертоносное орудие; я хорошо узнаю их речи; я отлично знаю их пламенное желание увидеть меня лишенным места, мою школу закрытой, мое дело убитым. Им мешает в моем лице друг правосудия,- не так ли? Им хотелось бы уничтожить этого защитника Симона, невинность которого он стремится обнаружить... Ты права,- я вовсе не желаю скандала: он порадовал бы слишком многих.

- Так дай же мне уйти,- сказала она, все еще не оставляя своего упорства.

- Сейчас... Но прежде всего знай, что я тебя люблю попрежнему, даже еще больше; люблю, как больного ребенка, страдающего одною из самых заразительных горячек, лечение которого идет так медленно. Но я не теряю надежды: ты, в сущности, натура здоровая и добрая, рассудительная и любящая,- придет время, и ты проснешься от кошмара... Мы прожили вместе почти четырнадцать лет; возле меня ты стала женщиною, женою и матерью, и если я и не сумел тебя перевоспитать, то я все-таки заронил в твою душу слишком много нового, чтобы оно не дало себя знать... Ты ко мне вернешься, Женевьева!

Она насмешливо захохотала.

- Едва ли!

- Да, ты ко мне вернешься,- повторил он твердым голосом,- когда узнаешь истину; любовь, которую ты питала ко мне, довершит остальное; ты - нежная, ты неспособна на долгую несправедливость... Я никогда не насиловал твоих убеждений, я всегда уважал твою волю; обратись же к своему безумию, изведай его до основания, так как иного средства излечить тебя от него не существует.

Он отошел от двери; он уступил ей дорогу. Казалось, она переживала минуту колебания; в дорогое сердцу жилище проникали тьма и холод; домашний очаг погас. Лица её нельзя было разглядеть, но слова мужа тронули эту женщину. Она решилась сказать еще слово и внезапно крикнула сдавленным голосом:

- Прощайте!

Луиза, плакавшая все время в темном углу класса, бросилась к матери и хотела, в свою очередь, помешать ей уйти.

- О мама, ты но можешь нас оставить! Мы любим тебя так крепко, мы хотим тебе только счастья!

Дверь захлопнулась. Послышались торопливые удаляющиеся шаги, и вдали замер последний крик:

- Прощайте, прощайте!

Луиза, вздрагивая от рыданий, прижалась к отцу, и они долго плакали вместе, опустившись на классную скамейку. Понемногу ночной сумрак совершенно сгустился; в темном классе слышны были рыдания покинутых. В тишине пустого дома еще сильнее чувствовались скорбь и беспомощность несчастных. Отсюда ушла жена и мать; ее украли у мужа и у ребенка, чтобы измучить их, повергнуть в отчаяние. Марк ясно понял, к чему была направлена вся эта долгая подпольная интрига, все это искусное лицемерие: у него отняли горячо любимую Женевьеву, и сердце его обливалось кровью; врагам хотелось во что бы то ни стало сломить его, толкнуть на какой-нибудь резкий шаг, который погубил бы и его самого, и его дело. Но у него достало силы принять эту пытку; никто на свете не узнает той муки, которую он переживал, так как никто не видел его горя, когда он, оставшись вдвоем со своей дочкой, единственным близким ему существом, рыдал, как безумный, в опустелом темном доме, содрогаясь от ужаса, что и ее могут у него отнять.

Немного позднее, в тот же самый вечер, у Марка были назначены занятия для взрослых; зажжены были четыре газовых рожка,- класс осветился и наполнился народом. Многие из его бывших учеников, рабочие, мелкие торговцы очень охотно посещали эти курсы истории, географии и естественных наук. Марк, стоя за своей кафедрой, занимался с ними в продолжение полутора часа, говорил очень ясно, опровергая заблуждения, стараясь внести в эти затемненные умы хоть немного света. Страшные муки терзали его душу: домашний очаг был разрушен, уничтожен; сердце ныло об утраченной любви, о потере жены, которой он не увидит больше в этом холодном доме, согретом прежде её ласкою. Но он с мужеством настоящего героя продолжал свое дело.

КНИГА ТРЕТЬЯ

I.

Лишь только кассационный суд приступил к изследованию дела, Давид и Марк порешили однажды вечером в темной лавочке Леманов, что отныне будет благоразумнее всего не обнаруживать ничем своего волнения и держаться по возможности в стороне. Теперь, когда просьба о пересмотре дела была уважена, эта большая радость, эта большая надежда приободрила всю семью. Если суд добросовестно разберет дело, невинность Симона непременно будет доказана; признание подсудимого невиновным становилось очевидным; достаточно будет, если они останутся настороже и будут внимательно следить за ходом дела, не подавая виду, что они сомневаются в искренности, добросовестности самых высших представителей власти. Только одна забота мешала этим беднякам предаваться вполне своей радости: приходили недобрые вести о здоровье Симона; неужели ему суждено умереть, не дождавшись своего оправдания? Суд объявил, что, ранее формального постановления приговора, Симону нельзя вернуться во Францию, а дело между тем грозило затянуться на несколько месяцев. Но Давид, несмотря ни на что, не терял надежды и твердо верил, что необычайная выносливость брата не изменит ему и теперь. Он слишком хорошо знал своего брата и успокаивал родителей, заставлял их даже смеяться, рассказывая о том времени, когда они росли вместе; он сознавался, как некоторые черты своего характера Симон сумел передать и ему; он отмечал его изумительную силу воли и постоянные заботы о сохранении своего личного достоинства и о счастии своих ближних. Итак, в этот вечер было решено не проявлять вперед ни тревоги, ни нетерпения, словно им уже удалось одержать победу.

С той поры Марк совершенно отдался занятиям в школе; он весь принадлежал своим ученикам, работая с искренним самопожертвованием, которое точно усиливалось в нем под влиянием невзгод и душевных мучений. Во время классов, находясь среди учеников, представляя собою их старшего товарища, стараясь поделиться с ними насущным хлебом знания, открыть им путь к истине, он на время забывал свои муки, и боль сердечной раны немного утихала. Но вечером, оставаясь один в своем мрачном жилище, лишенный любви, он впадал в страшное отчаяние и невольно задавал себе вопрос, хватит ли у него сил перенести тяжелые последствия своего разрыва с женой. Единственной утехой ему служила Луиза; и все-таки, когда зажигалась лампа, и они садились за ужин, они подолгу молчали; каждый из них сознавал свое безутешное горе, утрату жены, матери, которой они не могли позабыть. Они старались стряхнуть с себя эту тоску, пробовали болтать о событиях дня,- но потом разговор невольно переходил на дорогое существо, и они говорили только о ней; садились рядом, брали друг друга за руки, словно желая согреться в своем одиночестве. Все вечера оканчивались одинаково: девочка сидела у отца на коленях, обнимая его одной рукой за шею; оба плакали и тосковали при печальном свете лампы. Жилище было мертво: Женевьева унесла отсюда с собою жизнь, тепло и свет.

Между тем Марк не сделал ничего, чтобы принудить Женевьеву вернуться. Он не хотел воспользоваться своим законным правом. Мысль о скандале, о публичном судебном разбирательстве была для него невыносима; он избегал попасть в западню, расставленную похитителями его жены в прямом рассчете на семейную драму, как на средство к увольнению его от места, не только потому что боялся скандала, но и потому, что возлагал всю свою надежду на всемогущую силу любви. Женевьева одумается и вернется к семье. Больше всего ему не верилось, чтобы она оставила у себя ребенка; как только он родится, она принесет его домой, так как он принадлежит им обоим. Если в ней умерла супружеская любовь, то никому не удастся убить в ней материнство; таким образом, вернувшись в дом, она останется возле ребенка. Теперь приходилось ждать не более месяца,- она вскоре должна была разрешиться от бремени. Останавливаясь на этой мысли, сначала как на простом утешении, он понемногу внушил себе, что это случится непременно; он жил ожиданием её родов, как будто этим событием должны были окончиться их муки. Натура честная, он не желал отрывать дочь от матери - и каждый четверг и воскресенье посылал Луизу к Женевьеве, в дом её бабушки, госпожи Дюпарк, мрачный и сырой, где жили благочестивые люди, но который принес ему уже немало горя. Быть может, совершенно бессознательно, он находил в этих посещениях дочери последнюю утеху; оне служили доказательством, как трудно ему порвать все сношения, как хочется ему удержать хоть какую-нибудь связь с отсутствующей женой. Каждый раз, возвращаясь после своего визита к матери, девочка могла ему сообщить хоть что-нибудь про Женевьеву; и в те вечера, когда она днем проводила несколько часов с матерью, отец дольше удерживал ее на руках, расспрашивая ее, сгорая от нетерпения поскорее узнать, что она скажет.

- Дитя мое, какою нашла ты ее сегодня? Смеется ли она, довольна ли? Играла ли она с тобой?

- Нет, отец, нет... Ты ведь знаешь, что она давно уже перестала со мною играть. Здесь она была все-таки повеселее, но теперь я нахожу ее ужасно печальною, точно она больна.

- Больна?

- Не так, чтобы лежать в постели,- она, напротив, ни минуты не может усидеть спокойно на месте.- но руки у неё горят, словно в лихорадке.

- И что же вы делали, дитя мое?

- Мы ходили к вечерне, как всегда по воскресеньям. Потом мы вернулись домой ужинать. Там был сегодня какой-то монах,- я видела его в первый раз: он - миссионер и рассказывал про дикарей.

Отец на минуту прервал свои расспросы: ему было горько, обидно, но он не хотел ни осуждать матери в присутствии дочери, ни внушать ей непослушания. Затем он тихо спрашивал дочь:

- А про меня она ничего не говорила?

- Нет, нет, отец... В этом доме никто не говорит про тебя; а так как ты просил меня не упоминать о тебе первой, то выходит, как будто тебя не существует.

- Но, скажи, бабушка не обращается с тобою грубо?

- Нет, она на меня даже не смотрит, и я этим очень довольна: я боюсь её глаз, особенно если она начнет меня журить... Зато бабушка Бертеро - премилая, в особенности когда мы остаемся с нею вдвоем. Она дает мне гостинцы, берет меня на руки и крепко-крепко обнимает.

- Бабушка Бертеро?

- Что-ж тут удивительнаго? Она даже сказала мне, что я должна тебя очень любить. Это единственный человек, который говорит со мною про тебя.

И снова отец умолкал, остерегаясь, как бы не открыть ребенку слишком рано веей горькой правды жизни. Он и раньше подозревал, что печальная, молчаливая госпожа Бертеро, в былые годы очень счастливая в своем супружестве, потеряв мужа, немало тяготилась строгими правилами своей матери, госпожи Дюпарк. Он чувствовал, что мог бы найти в ней верного союзника, но настолько разбитого, что у него едва ли хватило бы храбрости заговорить и действовать.

- Так будь же с нею поласковее,- заключал он. - Мне кажется, что, хоть она и не говорит об этом, но и у неё есть горе... Следующий раз обними свою мать за нас обоих: она должна почувствовать в твоей ласке и долю моей нежности.

- Хорошо, отец.

Так проходили в этом осиротелом доме тихие вечера, полные горькой прелести. Когда в воскресенье дочь приносила какое-нибудь недоброе известие, что у матери мигрень, что она очень нервна, он до следующего четверга не находил себе покоя. Он понимал, что означало это нервное состояние, и его охватывал ужас, что несчастная женщина готова подчиниться самому бессмысленному фанатизму. Если же в следующий четверг дочь сообщала ему, что мать улыбнулась, спрашивая про их котенка, надежда его оживала, он чувствовал себя успокоенным и сам улыбался от радости. И снова он готов был ждать дорогое существо; жена должна была вернуться к нему с новорожденным младенцом на руках.

В скором времени после ухода Женевьевы мадемуазель Мазелин силою обстоятельств сделалась закадычным другом Марка и Луизы. Почти каждый вечер, окончив свои занятия, она отводила девочку домой и старалась быть по возможности полезной в осиротелом хозяйстве. Квартиры учителя и учительницы находились почти рядом,- их разделял только небольшой двор, а принадлежавшие им садики сообщались даже особенной калиткой. Отношения их становились все искреннее, в особенности благодаря той огромной симпатии, которую Марк питал к этой достойной, удивительной женщине. Уже ранее, в Жонвиле, он научился уважать её ум, свободный от предразсудков, её стремление дать своим ученицам основательное знание, облагородить их сердца. Теперь, после её перевода в Мальбуа, он проникся к ней самым нежным чувством товарища; она представляла для него идеал женщины-воспитательницы, наставницы, вполне способной подготовить молодое поколение к новой жизни. Он был глубоко убежден, что прогресс может быть осуществлен лишь в том случае, если женщина явится настоящею помощницею мужчины; возможно, что она даже опередит его на пути к счастливому будущему. Как отрадно было встретить хоть одну такую провозвестницу, умную, простую, добрую, исполняющую свой подвиг спасения из чувства человеколюбия! Для Марка эта учительница во время его семейной драмы явилась кротким другом, который внушал ему бодрость, терпение и надежду.

Когда Луиза избавилась от мадемуазель Рузер, Марк почувствовал полное удовлетворение. Он не мог взять своей дочери из соседней школы и страшно тяготился, зная, что она находится под влиянием честолюбивой святоши, стремящейся как можно скорее выслужиться и потому усердно угождавшей клерикалам. В этом соседстве было еще то неудобство, что в своем училище он вовсе не затрагивал религиозных вопросов, тогда как училище девочек принимало деятельное участие во всех процессиях. Эти два способа обучения слишком резко противоречили друг другу, и следствием являлись постоянные ссоры в семьях из-за детей. Таким образом все население Франции делилось на два враждебных лагеря, которые вели непрестанную борьбу, увеличивая несчастие всех сословий. Неудивительно, что брат и сестра, муж и жена, сын и мать не могли столковаться, когда их умы чуть не с колыбели были приучены к совершенно различному пониманию вещей. В то время, как добрый Сальван, хлопоча о переводе в Мальбуа мадемуазель Мазелин, старался избавить своего друга от ненавистной ему воспитательницы дочери, инспектор академии Де-Баразер, подписав это назначение, главным образом радовался осуществлению одного из своих заветных желаний - объединить начальное образование в тех общинах, где имелись женское и мужское училища, так как успеха в школьном деле можно было ожидать только при совместной работе учителя и учительницы; они должны были быть проникнуты одинаковыми взглядами, преследовать одинаковые цели. Марк и мадемуазель Мазелин отлично понимали друг друга и шли в ногу к одной и той же цели; в Мальбуа начинали понемногу всходить добрые семена, зароненные в души маленьких мужчин и женщин и обещавшие богатую жатву.

Но более всего Марка тронуло то, с каким участием, с какою предупредительностью отнеслась к нему мадемуазель Мазелин после ухода Женевьевы. Она постоянно говорила с ним о жене и, как женщина умная, исполненная глубокого сочувствия к чужим ошибкам, старалась объяснить, извинить её поступок. Она убеждала его не проявлять себя супругом жестоким, эгоистичным и ревнивым властелином, который видит в своей жене не больше, как рабыню, вещь, принадлежащую ему по закону. И влияние этих советов неотразимо чувствовалось в поведении Марка; он вооружался терпением, верил, что его здравые понятия, его любовь восторжествуют и вернут ему Женевьеву. Наконец, она окружала Луизу такой лаской, стараясь заменить ей ушедшую мать, что и отец, и дочь, чувствуя себя страшно одинокими, нашли в этом человеке дивную подругу, вносившую веселье в их печальный уголок.

С первых же теплых дней Марк и Луиза проводили все вечера вместе с мадемуазель Мазелин в своем маленьком саду за школой. Учительнице не стояло большого труда попадать к соседям: она входила через калитку, которую не запирали ни с той, ни с другой стороны; она, видимо, даже предпочитала своему собственному сад учителя, где под купою лип находились стол и скамейки. Хозяева очень гордились этим уголком. называли его лесом и воображали, что сидят под развесистыми дубами. Маленькая лужайка превращалась, в их глазах, в огромный луг, а две грядки цветов - в пышный цветник. Трудовой день заканчивался мирною беседою в тишине вечерних сумерек.

Однажды вечером Луиза, долго сидевшая задумавшись, словно большая, внезапно спросила:

- Мадемуазель, отчего вы не вышли замуж?

Учительница добродушно рассмеялась.

- О моя дорогая, ты верно меня плохо разглядела! С таким толстым носом, как у меня, и с такой невозможной фигурой очень мудрено найти жениха.

Девочка с изумлением посмотрела на учительницу: она никогда не казалась ей некрасивой. Она, правда, была невысокого роста, у неё был слишком толстый нос, широкое лицо, выпуклый лоб, выдающиеся скулы, но зато её чудные глаза улыбались так нежно, что все лицо её казалось прелестным.

- Вы очень хороши,- объявила Луиза серьезно. - Еслибы я была мужчиной, я бы охотно на вас женилась.

Это замечание рассмешило Марка; но мадемуазель Мазелин лишь с трудом поборола волнение, и на лицо её набежала тень грусти.

- Вероятно, у мужчин иной вкус, чем у тебя,- сказала она наконец своим обычным веселым голосом.- Лет двадцати, двадцати пяти я непрочь была выйти замуж, но не встретила в эти годы никого, кто пожелал бы на мне жениться. Теперь мне уже тридцать шесть лет, и было бы смешно помышлять о замужестве.

- Почему так? - спросил Марк.

- О, потому что мое время прошло... Женщина, посвятившая себя скромному делу начального образования, если она дочь бедных родителей, почти никогда не прельщает женихов. Где найти такого человека, который согласился бы взять на себя такую обузу? Кто захочет назвать подругой жизни девушку со скудным заработком, обремененную тяжелой работой, принужденную жить в какой-нибудь глуши? Если ей не удастся выйти замуж за школьного учителя и вместе с ним терпеть нужду, она обречена на вечное одиночество... Я уже давно махнула на это рукою и все-таки могу назвать себя счастливой.

После короткого молчания она горячо проговорила:

- Брак необходим безусловно,- что об этом и говорить! Женщина должна быть замужем: она не отведает жизни, не исполнит своего прямого назначения, если не станет женою и матерью. Только полный расцвет человеческой природы обезпечивает ей и здоровье, и счастье. В своих уроках я никогда не забываю напоминать ученицам, что в будущем у них должны быть муж и дети... Но если девушка остается обойденной, принесенной в жертву ради других, естественно, что она старается найти в чем-нибудь удовлетворение. Вот почему и я нашла себе любимое дело - и не жалуюсь теперь на свою судьбу. Я ухитрилась даже сделаться матерью: дети, с которыми я вожусь с утра до вечера,- мои дети; я вовсе не одинока,- у меня огромная семья.

Она улыбалась, говоря о своем удивительном самопожертвовании совершенно просто, как будто забывая, что уже целые поколения были обязаны ей своим воспитанием ума и сердца.

- Да,- сказал Марк,- когда жизнь относится к одному из нас слишком жестоко, обиженный должен отплатить ей добром за зло. Это - единственное средство отвратить от себя несчастие.

Но, сидя по вечерам в садике, Марк и мадемуазель Мазелин чаще всего разговаривали о Женевьеве, в особенности в те дни, когда Луиза возвращалась из дома госпожи Дюпарк и приносила известия о матери. Однажды она вернулась очень взволнованной: во время торжественного богослужения в честь святого Антония Падуанского, в церкви капуцинов, куда она отправилась вместе с матерью, последняя упала в обморок; несчастную женщину пришлось тотчас же отправить домой.

- Они убьют ее! - проговорил Марк с отчаянием.

Мадемуазель Мазелин, желая ободрить его, развивала перед ним свои оптимистические взгляды.

- Нет, нет,- говорила она,- ваша Женевьева, в сущности, здоровое, выносливое существо; у неё больна только голова, но эта болезнь пройдет. Вы увидите, мой друг, что сердце придет на помощь, и здравый смысл восторжествует... Вы судите ее слишком строго! Она платит дань своему монастырскому образованию и воспитанию; несчастия женщины и невзгоды современного брака прекратятся не раньше, как с закрытием конгрегационных школ. Вам следует быть снисходительнее: ваша жена не виновата в том, что страдает наследственным недугом своих бабушек, находившихся в полном подчинении у своих духовников.

Марку было так тяжело, что у него вырвалось горькое признание, не взирая на присутствие дочери.

- Для нашего общего блага было бы лучше, еслибы мы не сходились. Она не могла сделаться моей подругой, моим вторым я!

- Но на ком бы вы тогда женились?- спросила учительница. - Где удалось бы вам найти девушку буржуазной семьи, которая не была бы воспитана в строго католическом духе и заражена всевозможными предразсудками? Мой бедный друг, женщины, которую вам надо, вам, свободным людям, работникам будущего, этой женщины еще нет! Исключения встречаются, но они слишком немногочисленны и почти всегда отмечены каким-нибудь пороком атавизма или неудачным воспитанием.

Она засмеялась тихим смехом и кротко, но серьезно прибавила:

- Вот я и хочу придти на помощь и дать этим людям свободной мысли, жаждущим истины и справедливости, хороших подруг жизни; я стараюсь воспитывать побольше таких девушек для тех честных мальчиков, которых готовите к жизни вы... Ваше несчастие в том, мой друг, что вы слишком рано родились.

И учитель, и учительница, оба скромные труженики на пользу будущего общества, забывали порою, что вместе с ними сидит большой тринадцатилетний ребенок, который слушает их с большим вниманием. До сих пор Марк воздерживался от каких бы то ни было прямых поучений дочери. Он довольствовался тем, что она видела в нем живой пример доброты, искренности и справедливости, и знал, что она его обожала. А девочка тем временем понемногу развивалась, хотя еще и не осмеливалась вмешиваться в разговоры отца и мадемуазель Мазелин. Она несомненно извлекала из этих бесед пользу; по лицу её нельзя было догадаться, что она понимала их,- выражение, которое постоянно наблюдается у детей, когда взрослые в их присутствии говорят о вещах, недоступных детскому пониманию. Глаза её бывали всегда широко раскрыты, губы плотно сжаты, только в углах рта замечалась легкая дрожь; ум её работал; в своей маленькой головке она отводила место всем идеям этих двух людей, которых она, наряду с матерью, любила больше всего на свете. Однажды вечером после такой беседы у неё вырвалось замечание, которое ясно доказало, что она понимает все, о чем говорили.

- Если я выйду замуж, у моего мужа должны быть непременно такие же убеждения, как у папы, чтобы мы могли понимать друг друга и рассуждать. О, если мы будем одинаково думать, все пойдет отлично!

Подобный способ разрешения трудной задачи немало позабавил мадемуазель Мазелин, но Марк был растроган: он почувствовал, что в его дочери зарождается любовь к истине, зреет ясный, твердый ум. Разумеется, в период развития девочки очень мудрено предугадать, какой человек из неё выйдет, каковы будут её взгляды и поступки. Но отцу казалось, что она непременно будет разумной, свободной от многих предразсудков. Эта мысль вселяла в него бодрость, как будто он видел в дочери свою будущую помощницу, нежную посредницу, которая не только вернет к семейному очагу мать, но сумеет также скрепить порванные узы.

Однако, вести, приносимые каждый раз Луизой из домика на площади Капуцинов, становились все более печальными. По мере того, как приближалось время родов, Женевьева становилась угрюмее и раздражительнее; она сделалась до того нервна и сурова, что порою отталкивала дочь, когда той хотелось приласкаться к матери. Обмороки её не прекращались; казалось, что она нарочно ищет забвения в религиозном экстазе, подобно некоторым больным, которые, обманувшись в действительности лекарства для уничтожения боли, удваивают дозу и обращают целебное средство в отраву. Однажды вечером, когда все сидели в крохотном садике, полном цветов, вести, принесенные Луизой, до того встревожили мадемуазель Мазелин, что она решилась предложить Марку следующее:

- Друг мой, не хотите ли вы, чтобы я повидала вашу жену? Она всегда относилась ко мне с таким доверием и, может быть, теперь послушается моего совета.

- Что же вы ей скажете, мой друг?

- Я скажу ей, что её настоящее место возле вас; скажу, что она любит вас так же горячо, как прежде, и не знает этого, не понимает, в чем её несчастие, её горе; я скажу ей, что она избавится от своих мучений только в тот день, когда принесет к вам дорогого младенца.

У Марка даже слезы навернулись на глаза, до того его тронули слова учительницы. Но Луиза быстро заметила:

- О, нет, мадемуазель, не ходите к маме,- я вам этого не советую!

- Почему, дорогая?

Девочка вспыхнула; наступило неловкое молчание. Она не знала, что ей сказать: в домике на площади Капуцинов говорили об учительнице с презрением и ненавистью. Мадемуазель Мазелин поняла причину её замешательства; давно привыкнув к оскорблениям, она тихо спросила:

- Разве твоя мама меня разлюбила? Или ты боишься, что она меня дурно примет?

- О, нет, мама вообще говорит очень мало,- созналась Луиза: - я боюсь за других.

Марк, стараясь победить свое волнение, сказал:

- Луиза говорит правду, мой друг: ваша попытка обошлась бы вам нелегко и, пожалуй, оказалась бы совершенно напрасной. Не подумайте, что я не сознаю вашей доброты: я отлично знаю, как вы великодушны.

Наступило долгое молчание. На небе не было ни облачка; голубая высь и розовый отблеск заходящего солнца навевали на душу покой. Распустившиеся гвоздики и левкои насыщали теплый воздух ароматом. В этот вечер никто больше не проронил ни слова; все были очарованы дивным концом прекрасного дня.

То, что можно было предвидеть, случилось. Прошла всего одна неделя с тех пор, как Женевьева ушла от Марка, а в Мальбуа уже все заговорили о скандальной связи между учителем и учительницей. Разсказывали, что они поминутно уходят из классов и бегают друг к другу; даже вечером они остаются неразлучными и целые часы проводят вместе в саду при мужском училище, нисколько не стесняясь, что их свободно можно видеть из окон соседних домов; но главная мерзость заключается в том, что маленькая Луиза находилась постоянно с ними и являлась невольною свидетельницею этой грязи. Передавались самые отвратительные подробности; находились лица, которые утверждали, что, проходя по площади Республики, слышали, как они пели непристойные песни. Прошла молва, и скоро все уже знали, что если Женевьева и покинула дом мужа, то это произошло именно в минуту негодования и понятного отвращения; она не пожелала стоять на пути другой женщины, этой безбожницы, развращающей девочек, вверенных её воспитанию. Следовало не только вернуть Луизу латери, но надо было выгнать из города и учителя, и учительницу, чтобы спасти от гибели детей, вверенных их попечению.

Кое-какие из этих толков дошли и до сведения Марка. Но он только пожал плечами; дерзкая наглость клеветы заставила его догадаться, откуда она ведет свое начало. Все эти толки были лишь продолжением открытой войны его смертельных врагов, клерикалов. Не достигнув желанного скандала на следующий день после ухода Женевьевы, так как Марк, не взирая на душевную муку, все-таки не уронил своего достоинства, клерикалы снова взялись за свою подпольную интригу, стараясь отравить ему и настоящее положение. Его лишили жены, но это не давало еще повода к отрешению его от места; если же распустить слух, что у него есть содержанка, и придумать о нем самые мерзкие подробности, то возможно достигнуть его удаления из школы. В таком случае будет очернена и сама светская школа; и вот таким темным делом занимались духовные лица, желая путем лжи добиться торжества конгрегации. Если отец Крабо и не покидал своего уединения с тех пор, как начался пересмотр дела Симона, то в Мальбуа сутаны и монашеские одежды то и дело мелькали на улицах. Крабо, казалось, занимал слишком высокое положение, чтобы измышлять все эти козни,- однако, братья и капуцины в своих черных рясах недаром летали в Вальмари. Оттуда они возвращались очень озабоченными, и вскоре после таких посещений по всей округе, в исповедальнях, в монастырских коридорах и приемных, велись нескончаемые разговоры с духовными дочерьми, с целью посвятить их во всевозможные ужасы. Отсюда эти ужасы передавались дальше шопотом, полунамеками; распространялись в семьях ремесленников, побуждали старых дев, разжигаемых неудовлетворенною страстью, как можно чаще говорить с духовниками. Единственно, что не давало Марку покоя, это были его догадки, что в доме бабушки жестокая утонченность разрешала свободно нашептывать Женевьеве самые возмутительные сплетни с целью навсегда укрепить происшедший разрыв.

Наконец месяц миновал; роды должны были наступить очень скоро. Марк с тревогою считал дни и изумлялся, что до сих пор еще нет никаких вестей. Но вот в четверг утром в училище пришла Пелажи и глухим голосом попросила Марка не посылать сегодня барышню Луизу в её матери. Испугавшись её голоса, Марк потребовал от неё объяснений, и, служанка в конце концов, призналась ему, что госпожа еще в понедельник вечером разрешилась от бремени и до сих пор чувствует себя очень дурно. Сказав это, она поспешно ушла, очевидно недовольная собою, что не сумела выполнить поручения и проговорилась. С минуту Марк был совершенно ошеломлен таким известием. Люди как будто забыли об его существовании: жена родила ему ребенка - и никто не счел нужным уведомить его о случившемся. Но затем все существо его возмутилось; сердце его обливалось кровью; он почувствовал такую потребность выразить свой протест, что, схватив шляпу, тотчас же отправился в дом на площади Капуцинов.

Когда Пелажи открыла ему дверь, она замерла на месте от неожиданности. Он знаком приказал ей отойти и, не говоря ни слова, прямо прошел в маленькую гостиную, где, как всегдау госпожа Дюпарк сидела с вязаньем у окна, в то время, как госпожа Бертеро немного поодал от первой занималась вышиваньем. Комната пахнула на него знакомым запахом сырости и плесени; в ней царили мертвая тишина и какой-то полумрак. Увидев вошедшего, бабушка быстро встала со своего места, изумленная, вне себя от гнева.

- Как, и вы осмелились... Что вам здесь надо? Зачем вы пришли сюда?

Он спешил сюда в порыве законного негодования, но такой резкий прием озадачил его и сразу вернул ему обычное спокойствие.

- Я пришел сюда, чтобы взглянуть на своего ребенка... Почему меня не предупредили?

Старуха все еще стояла перед ним и словно замерла на месте. Казалось, будто и она поняла, что излишняя раздражительность не послужит ей на пользу.

- Я и не могла предупредить вас... Я ждала, что Женевьева меня об этом попросит.

- Так, значит, она не попросила?

- Нет.

Марк сразу понял поведение Женевьевы. В ней постарались убить не только чувство любви к мужу, но также и любовь матери. Ей внушили мысль, что ребенок, которого она должна родить, вовлек ее в страшный грех,- вот почему она и не пришла к нему накануне своих родов, о чем он так страстно мечтал,- вот почему она словно спряталась от людей, мрачная, пристыженная. Чтобы удержать ее в своих сетях, клерикалы должны были вселить в нее страх и ужас перед ожидаемым младенцем; свой грех она могла искупить лишь полным разрывом тех плотских уз, которые связали ее с демоном.

- Кто родился,- мальчик? - спросил Марк.

- Да, мальчик.

- Где он? Я хочу взглянуть на него, обнять его!

- Его уже нет здесь.

- Как? Где же он?

- Вчера вечером его окрестили именем святого Климента и отдали на воспитание.

Марк вскрикнул от жгучей обиды.

- Но ведь вы совершили преступление! Ребенка нельзя крестить без ведома отца; его нельзя отнимать у отца таким воровским образом... Женевьева, Женевьева! С какою материнскою нежностью кормила она Луизу, и теперь она не будет сама кормить своего крошечного Климента!

Все еще прекрасно владея собою, госпожа Дюпарк испытывала злобное удовольствие при виде его мучений; она ответила:

Эмиль Золя - Истина (Verite). 5 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Истина (Verite). 6 часть.
- Истинная католичка всегда имеет право окрестить своего ребенка, в ос...

Истина (Verite). 7 часть.
Марк слушал слова дочери и старался не выдавать безумной радости, кото...