Эмиль Золя
«Истина (Verite). 3 часть.»

"Истина (Verite). 3 часть."

Марк улыбнулся недоверчивой улыбкой, как будто хотел сказать, что трудно рассчитывать на такую поддержку, когда дело касается возстановления истины. Он, впрочем, вполне сознавал, что отец Крабо являлся их главным и общии врагом; добраться до этого человека и доказать его лукавую злобу,- в этом заключалась главная цель борьбы. Они принялись обсуждать все, что касалось этой личности, его прошлое, покрытое таинственным ореолом довольно подозрительной легенды. Его считали незаконным сыном знаменитого генерала, принца крови первой империи; такое происхождение окружало его личность, в глазах современных патриотов, блеском славы и боевых успехов. Но рассказ о том, как он принял пострижение, и романические подробности этого события еще более трогали сердца легковерных его поклонников, а главное - поклонниц. Тридцати лет, будучи богатым, красивым и неотразимым победителем сердец, он женился на обворожительной вдове, великосветской герцогине, чрезвычайно богатой; внезапная смерть унесла любимую женщину в расцвете её красоты. Такой удар обратил его к Господу Богу, как рассказывал он сам об этом периоде жизни; он постиг всю тщету земного счастья и земных надежд. Своим пострижением он завоевал себе сердца всех женщин, оценивших его готовность искать в небесах утешения в потере единственной любимой подруги.

Согласно другой легенде, основание Вальмарийской коллегии еще более укрепило за ним обожание женщин этой округи. Поместье Вальмари принадлежало старой графине де-Кедевиль, бывшей авантюристке, которая поселилась в своем замке, чтобы замолить старые грехи усиленным ханжеством. Сын её и невестка умерли случайно, во время железнодорожной катастрофы, и у неё остался один внук и единственный наследник, Гастон, которого она привезла с собою в поместье. Гастону было девять лет; это был страшно непослушный мальчик, который затевал всевозможные шалости и всегда грубил своим наставникам; не зная, какими средствами обуздать ребенка, и боясь отдать его из дому, она решила пригласить к нему наставником молодого иезуита, отца Филибена, двадцати шести лет. Это был сын крестьянина, грубоватый на вид; его рекомендовали ей, как человека с сильным характером. Этот наставник ввел в дом графини отца Крабо, который был лет на пять или на шесть старше его; он в то время был окружен ярким ореолом чудесного обращения, благодаря постигшему его любовному несчастью. Не прошло и шести месяцев, как отец Крабо, состоя при графине в качестве друга и исповедника, получил неограниченное влияние и вскоре явился действительным хозяином всего поместья Вальмари. Злые языки говорили, что он был и любовником графини, в которой проснулись все сладострастные инстинкты её молодости, несмотря на её почтенные годы. Была минута, когда они почти решили отослать Гастона в иезуитскую школу в Париж, так как мальчик своим буйным поведением нарушал их мирное и счастливое существование среди роскошной обстановки древнего замка, окруженного чудными деревнями и веселыми лужайками, которые перерезывалис светлыми ручейками. Мальчик то забирался на высокие тополя и разорял вороньи гнезда, то бросался одетым в пруд, чтобы доставать оттуда пиявок, и возвращался домой в разодранной одежде, с расцарапанными руками и окровавленным лицом; все строгости отца Филибена не приводили ни к чему.

Внезапно обстоятельства переменились, благодаря очень трагическому происшествию. Гастон утонул во время прогулки, которую совершал под наблюдением отца Филибена. По рассказу последнего, мальчик попал в водоворот, откуда его напрасно старался спасти другой мальчик, его товарищ, пятнадцатилетний Жорж Плюме, сын одного из садовников при замке, который издали увидел случившееся несчастье и прибежал на выручку. Графиня была в отчаянии и умерла в следующем году, завещав поместье Вальмари и все свое богатство отцу Крабо, конечно, при посредстве подставного лица, маленького клерикального банкира в Боиюне, с тем, чтобы отец Крабо устроил учебное заведение, которым заведывали бы иезуяты. Позднее отец Крабо явился ректором этого заведения, и вот уже десять лет, как оно процветало под его руководством. Он правил всеми делами из своей кельи, поражавшей суровой простотой: голые стены, жесткая постель и два стула составляли все её убранство. Он сам мел пол своей кельи и убирал свою постель. Женщин он исповедывал в часовне, но мужчин приглашал на исповедь в келью, точно хвастаясь своею бедностью. Казалось, что он жил в полном уединении, как будто вдалеке от всякого влияния, предоставляя отцу Филибену заведывание коллегиею и присмотр за учениками. Он редко показывался в классах, зато внимательно беседовал с родителями, когда они приходяли в приемную, и весь отдавался заботам о семьях учеников, в особенности входил в интересы матерей и сестер, занимался устройством их браков, семейными делами и старался расположить всю эту публику в пользу своей коллегии и во славу Божию. Таким образом он добился неограниченного влияния на весь округ.

- В сущности,- сказал Дельбо,- этот отец Крабо кажется мне очень недалеким человеком; вся его сила в том, что он постиг человеческую глупость; отец Филибен внушает мне гораздо больше сомнений; вы считаете его честным человеком, а я не доверяю его напускной грубости и добродушной откровенности... Вся эта история времен графини Кедевиль осталась неразъясненной; смерть ребенка, незаконные обходы при передаче наследства - имения и денег... Самое подозрительное то, что единственный свидетель смерти, сын садовника, Жорж Плише, и есть знаменитый брат Горгий, к которому брат Филлбен почувствовал необыкновенное расположение и сделал из него иезуита. И вот теперь, при настоящем таинственном стечении обстоятельств, мы видим снова эти три личности вместе, и в этом кроется, быть может, все дело; если брат Горгий является преступником, усилия двух других выгородить его объясняются не только личными мотивами, но и прежними деяниями, памятью о другом маленьком трупе, который их связывает, и страхом, как бы он их не предал, если они покинут его на произвол судьбы... К несчастью, как вы сами сказали, и как и я подтверждаю, все это гипотезы, рассуждения, более или менее логичные; нам же необходимы точные факты, установленные и доказанные. Постараемтесь добиться чего-нибудь определенного, потому что, как я вам уже объяснял, чтобы защитить вашего брата, я должен явиться в качестве обвинителя и мстителя.

Давид и Марк, после разговора с Дельбо, принялись за розыски с новою энергиею. Их предположения оправдались в том смысле, что в самом лагере клерикалов загорелась борьба, и они почувствовали надежду, что эта борьба поможет их делу. Аббат Кандьё, настоятель церкви в Мальбуа, не скрывал своей уверенности в невинности Симона. Он, конечно, не допускал и мысли, что преступником мог быть один из братьев, хотя ему были известны многие скандалы, происшедшие в их общежитии. Причина его неудовольствия против ожесточенной борьбы, которую подняли иезуиты с целью погубить Симона, заключалась в том, что он терял своих прихожан. Благодаря успехам братьев; аббат был настолько просвещенный и разумный человек, что приходил в отчаяние из-за достоинства самой церкви, считая, что те средства, которыми не брезгуют братья, роняют величие церкви. Когда он заметил, что все общество прониклось воззрениями, которые ему навязали иезуиты, он замолчал, не будучи в силах побороть общественное мнение; он предпочитал ни единым словом не касаться этого дела; приход его все уменьшался, церковь беднела, и он дрожал, как бы эти люди совсем не погубили его религии истинного милосердия и не заменили ее другой, основанной на пропаганде низких и недостойных суеверий. Единственным его утешением было то, что его начальник, епископ Бержеро, вполне разделял его образ мыслей; он любил его и часто навещал. Сам монсеньер отлично знал, что и его обвиняли в недостаточном почтении к Риму и еще в том, что его просвещенная религиозность не мирилась с известным идолопоклонством, из которого иезуиты извлекали большие выгоды. Св. Антоний Падуанский, в часовне Капуцинов, попрежнему привлекал массу поклонников и являлся могущественным конкуррентом приходской церкви св. Мартина, где служил любимый епископом аббат Кандьё. Монсеньер был особенно озабочен тем, что чувствовал за капуцинами влияние иезуитов и всей дисциплинированной армии отца Крабо; он постоянно сталкивался с влиянием этого последнего на паству, с его интригами, и опасался, что в конце концов отцу Крабо удастся сделаться действительным хозяином всей епархии. Он обвинял иезуитов в том, что они заставляли Бога идти навстречу людям, вместо того, чтобы призывать людей отдавать себя на волю Божию; их влияние, по мнению епископа, расшатывало веру, а церковь они обращали в торговый базар. Дело Симона сразу обнаружило влияние иезуитов, и он сам тщательно занялся изучением этого дела вместе с аббатом Кандье. Он очень быстро составил себе определенное мнение и, как знать, быть может, и догадывался, кто настоящий преступник. Но что он мог сделать? Не мог же он предать духовное лицо, не рискуя повредить самой церкви. У него не хватало мужества решиться на такой шаг. Немало горечи скрывалось в его вынужденном молчании; он возмущался, что духовные интересы церкви были замешаны в таком грязном деле. Монсеньер Бержеро, впрочем, не мог вполне воздержаться хотя бы от косвенного участия. Ему показалось невыносимым оставить своего любимого аббата Кандье без защиты и дать ему погибнуть благодаря проискам тех, кого он считал оскорбителями храма. Епископ воспользовался объездом по епархии, чтобы посетить Мальбуа; он решил лично совершить богослужение, чтобы возстановить былую славу знаменитой древней церкви св. Мартина, престол которой был построен в XIV веке. В проповеди своей он позволил себе осуждать грубые суеверия и даже прямо указал на безчестное торгашество, которое позволяли себе капуцины в своей часовне. Никто не ошибся насчет истинного значения его слов; для всех было ясно, что удар направлен не только на отца Феодосия, но и на самого отца Крабо. Монсеньер закончил свою проповедь, выразив надежду, что церковь Франции останется чистым источником истинной религии; скандал, возбужденный его проповедью, увеличился еще тел, что многие заметили в ней скрытый намек на дело Симона; епископа обвиняли в том, что он предает братьев христианской доктрины в руки жидам, извергам и негодяям. Вернувшись в епископский дворец, монсеньер невольно испугался своей смелости; он был огорчен теми обвинениями, которые на него посыпались; приближенные утверждали, что, когда аббат Кандьё отдал ему благодарственный визит, оба служителя церкви, епископ и приходский священник, обнялись и горько заплакали.

В Бомоне общее волнение все усиливалось по мере приближения того дня, на который было назначено заседание суда. Обвинительная камера вернула дело прокуратуре, и оно было назначено к слушанию на понедельник 20-го октября. Неожиданное заступничество епископа окончательно взволновало дремавшие страсти. Каждое утро "Маленький Бомонец" сеял всюду раздор и ненависть, печатая гнусные, предательские статьи. Этот листок строже относился к епископу, чем даже "Бомонская Крестовая Газета", находившаеся в руках иезуитов. Симонисты почерпнули некоторую надежду в неожиданном заступничестве монсеньера Бержеро. Но антисимонисты воспользовались этим обстоятельством, чтобы влить новую отраву в возбужденные умы; они сочиняли невероятные небылицы; между прочим распустили слух об еврейском синдикате, который образовался для того, чтобы подкупить влиятельных людей всего мира. Так, например, монсеньеру Бержеро было заплачено три миллиона.

Эта клевета довела общественное брожение до настоящего кризиса; всюду свирепствовала отчаянная ненависть, близкая к безумию. Все классы общества, от самого высшего до самого низшего, все кварталы города, начиная от квартала Мовио, где жили рабочие, и до бульвара Жафр, местопребывания аристократии, включая улицу Фонтанье и прилегающий к ней квартал и части города, представляли собою враждующий лагерь, причем симонисты постепенно уменьшались в числе и были, наконец, совершенно подавлены необузданным потоком рассвирепевших антисимонистов. Собирались освистать директора нормальной школы, Сальвана, которого подозревали в симонизме, а преподавателя лицея Депеннилье собирались, напротив того, чествовать, как признанного патриота и антисемита. Целые шайки подкупленных бродяг, к которым присоединялась клерикальная молодежь, ходили по улицам и угрожали разгромить еврейские лавки. Грустнее всего было то, что многие из среды рабочаго сословия, преданные республике, не противились такому настроению и даже становились на сторону попиравших честь и право. Всюду распространилось ужасное нравственное растление; все социальные силы сплотились против несчастного обвиняемого, который продолжал из своего тюремного заключения взывать о справедливости, повторяя, что он не виновен. Управление учебного округа, во главе с Форбом, совершенно устранилось от всякого участия, боясь себя скомпрометировать. Администрация, олицетворенная в лице префекта Энбиз, совершенно безучастно смотрела на все, что творилось, не желая создавать себе неприятностей. Политика, т. е. сенаторы и депутаты, согласно предсказанию Лемарруа, молчали, боясь, что их откровенное мнение раздражит избирателей, и это повредит им на выборах. Церковь, пренебрегая мнением своего епископа, подчинилась вполне аббату Крабо, который требовал сооружения костров, истребления евреев, протестантов и франкмассовов.

Армия, устами генерала Жарусса, требовала также очищения страны и возстановления императорской или королевской власти, после того, как всех врагов отечества изрубят сабельными ударами. Оставалась судебная власть, и в её сторону были обращены все взоры: у неё в руках находилась развязка, осуждение грязного жида, что считалось равносильным спасению отечества. Председатель суда Граньон и прокурор республики Рауль де-ла-Биссоньер являлись теперь очень влиятельными личностями, стоящими вне всяких подозрений, так как их антисемитизм был достаточно известен, также как и их стремление к повышению и к завоеванию себе популярности.

Когда были объявлены имена присяжных заседателей, всевозможные интриги и ухищрения развились в еще более сильной степени. Среди этих заседателей находилось несколько торговцев, ремесленников, два отставных капитана, врач и архитектор. Против них сейчас же открыли самые решительные военные действия и произвели отчаянный натиск; "Маленький Бомонец" напечатал полностью их имена, фамилии и адреса; им угрожали насилием рассвирепевшей толпы, если они не осудят. Они получали анонимные письма; к ним приходили нежданные посетители, которые умоляли их подумать о женах и детях и смущали их своими речами. В то же время в салонах шли оживленные толки о предполагаемых и более или менее вероятных убеждениях каждого из присяжных. Осудят они или не осудят? В приемный день прекрасной госпожи Леларруа, по субботам, только и говорилось, что об этом. Все присутствующия дамы: генеральша Жарусс, маленькая, некрасивая чернушка, что, впрочем, не мешало ей наставлять рога своему мужу, генералу, самым открытым образом; жена председателя Граньона, все еще красивая, томная особа, в которую влюблялись все молодые товарищи прокурора; жена префекта Энбиз, тонкая и лукавая парижанка, которая много слушала, но мало говорила; здесь же появлялась иногда злобная госпожа Дэ, жена следственного судьи, а также госпожа де-ла-Биссоньер, жена прокурора республики, очень кроткая, очень сдержанная, редко выезжавшая в свет,- все эти дамы собрались на большой праздник, устроенный в поместье Дезираде семьей Сангльбеф, по совету барона Натана, который убедил свою дочь Лию, перешедшую в католичество под именем Марии, победить свое обычное равнодушие и принести себя в жертву доброму делу, как все эти дамы. Роль, которую сыграли в этом деле женщины, была, действительно, выдающаяся: оне, по словам депутата Марсильи, представляли из себя настоящую армию; он держал себя с однеми - как симонист, с другими - как антисимонист, ожидая, на чьей стороне будет победа. Между враждующими сторонами борьба приняла самый отчаянный характер по вопросу о закрытых дверях, поднятому в газете "Маленький Бомонец", которая утверждала, что некоторые свидетели должны быть допрошены отдельно, не в присутствии публики. Конечно, газета додумалась не сама до такой постановки вопроса; в этом сказывалось глубокое знание толпы, для которой всякая тайна всегда является возбуждающим средством и придает еще больше пикантности обвинению; кроме того, допросы при закрытых дверях имеют еще то удобство, что, в случае, если обвинение покажется несправедливым, всегда можно сослаться на то, что многия доказательства остались скрытыми. Симонисты почуяли опасность и запротестовали; между тем как антисимонисты, охваченные внезапною добродетельною стыдливостью, кричали о том, что невозможно оскорблять слух честных людей передачей отвратительных подробностей, как, например, отчет о вскрытии, где встречались такие сообщения, которых не могли слушать женщины. Таким образом весь Бомон являлся ареной всевозможных споров и интриг, которые все возрастали и в последнюю неделю до начала судебного процесса достигли высшей степени.

Наконец наступил давно ожидаемый день 20-го октября. Марк к этому времени уже вернулся в Жонвиль вместе с женой Женевьевой и дочуркой Луизой; госпожа Дюпарк удержала их у себя во все время каникул, что было удобно для Марка, потому что он продолжал вести самые тщательные розыски, которые, к сожалению, остались без всякого результата. Тем не менее он был рад, когда начались учебные занятия и он должен был покинут Мальбуа; ему тягостно было жить в доме, где никогда ни слова не говорилось о деле, которое поглощало все его внимание; он ощутил полное счастье, очутившись в своей школе, среди ребят, которых любил всею душою. Он записался, как свидетель со стороны защиты, желая говорит о высокой нравственности Симона, и теперь ждал процесса с возрастающим волнением, не теряя надежды на торжество добродетели и на полное оправдание подсудимаго. Ему казалось невозможным, чтобы в наши дни во Франции, этой стране свободы и великодушного благородства, был осужден человек без всяких доказательств его виновности. Когда он приехал в Бомон в понедельник утром, ему показалось, что он попал в осажденный город. Всюду стояли войска; отряды жандармов охраняли вход в залу суда; чтобы проникнуть туда, ему пришлось бороться со множеством препятствий, хотя при нем была бумага, в которой он призывался в качестве свидетеля. Внутри суда все лестницы и коридоры тоже охранялись солдатами. Зала суда, недавно отделанная, грубо освещенная шестью ничем не завешенными окнами, блистала позолотой и окраской стен под мрамор. Она была полна публики еще за два часа до начала заседания; вся избранная часть общества помещалась за креслами судей; дамы в ярких туалетах виднелись всюду, даже на скамьях, где должны были сидеть присяжные заседатели; среди публики замечалось много злобных, подозрительных физиономий, подкупленных манифестантов, которые уже прославились уличными беспорядками, и среди них несколько физиономий молодых патеров. Приходилось долго ждать, и Марк услел разглядеть все физиономии и почувствовать, в какой атмосфере страстной враждебности он находился.

Наконец показался суд,- Граньон и судьи, а за ними прокурор республики Ла-Биссоньер. Первые формальности прошли очень скоро; разнесся слух, что только с трудом удалось собрать полный состав присяжных: очень многие представили уважительные причины для своего исключения,- так велик был страх перед предстоящею ответственностью. Прошло немало времени, пока все двенадцать присяжных, на которых пал жребий, появились гуськом в зале суда и заняли свои места с печальным видом осужденных. Между ними было пять лавочников, два ремесленника, два рантье, врач, архитектор и капитан в отставке; архитектор, человек очень набожный, получавший заказы от клерикалов, по имени Жакен, шел впереди; его выбрали старшиной присяжных. Если защита не протестовала против его избрания, то только потому, что он славился, как вполне честный, правдивый и корректный человек. Появление присяжных, в общем, вызвало разочарование в публике; антисемиты с волнением вглядывались в них и повторяли их имена; некоторые показались им не особенно надежными; рассчитывали на более благоприятный состав, который явился бы с заранее подготовленным обвинением.

Среди полной тишины начался допрос Симона. Его появление произвело неблагоприятное впечатление: маленького роста и неловкий в движениях, он не располагал в свою пользу. Когда он встал, чтобы отвечать на вопросы, то показался многим просто нахалом,- так спокойно и резко звучали его ответы.

Председатель Граньон, по своему обыкновению, взял насмешливо-презрительный тон и не спускал своих маленьких, пронзительных глаз с защитника Дельбо, которого называл анархистом, собираясь его уничтожить одним движением мизинца. Он острил, стараясь вызвать смех в публике; его возмущало спокойствие Симона, которого невозможно было сбить с толку; он говорил только правду, и потому его нельзя было уличить в противоречии. Мало-по-малу Граньон становился дерзким, желая вызвать какое-нибудь замечание со стороны Дельбо; но тот, зная, с кем имеет дело, молча улыбался. В общем первый день заседания возбудил надежды симонистов и очень обезпокоил антисимонистов: подсудимый точными и уверенными ответами вполне установил время своего возвращения в Мальбуа, объяснил, как он прямо прошел в свою квартиру, к жене, и председатель суда не мог опровергнуть его показаний никаким точным и убедительным фактом. Появившиеся свидетели защиты были встречены криками и свистками, и на ступенях здания суда чуть-чуть не произошла драка.

На следующий день, во вторник, начался допрос свидетелей при еще большем стечении публики. Первым был допрошен младший учитель Миньо, который не был на суде так тверд в ответах, как перед следственным судьей; он нерешительно указывал тот час, когда слышал шаги; его совесть честного малаго как будто трепетала перед ужасными последствиями его показаний. Но мадемуазель Рузер, напротив, давала свои показания с точною жестокостью: она спокойно указывала час - одиннадцать без четверти, прибавляя, что отлично распознала голос и шаги Симона. Затем последовал длинный ряд железнодорожных служащих, случайных прохожих; посредством их показаний старались установить, воспользовался ли подсудимый поездом десять тридцать, как то утверждал прокурор, или он вернулся пешком, как показывал сам; показания были бесконечны, противоречивы и сбивчивы, но общее впечатление получилось скорее в пользу защиты. Наконец появились столь нетерпеливо ожидаемые отец Филибен и брат Фульгентий. Первый отвечал очень сдержанно и разочаровал публику; он просто объяснил глухим голосом, в каком виде нашел жертву на полу около кровати. Брат Фульгентий, напротив, позабавил всю аудиторию необыкновенно сбивчивым, но восторженным рассказом того же самого события, причем кривлялся и размахивал руками, как сумасшедший; он, повидимому, остался очень доволен произведенным впечатлением, так как умышленно путал и перевирал все, что говорил с самого начала следствия. Наконец были допрошены три помощника, братья Исидор, Лазарь и Горгий, которые были вызваны в качестве свидетелей защитниками подсудимаго. Дельбо легко пропустил двух первых, после нескольких незначительных вопросов; но когда очередь дошла до Горгия, он встал и выпрямился во весь свой рост. Бывший крестьянин, сын садовника при поместье Вальмари, Жорж Плюме, превратившийся впоследствии в брата Горгия, был крепкий и здоровый малый, хотя и худощавый; низкий и суровый лоб, выдающиеся скулы и чувственный рот под острым, хищным носом не внушали никакой симпатии. Черный, гладко выбритый, он поражал постоянным нервным подергиванием лица, особенно левой стороны верхней губы, причем он невольно оскаливал зубы, и это придавало ему зловещий, неприятный вид. Когда он появился в своей старой, обтрепанной рясе с белыми брыжжами довольно сомнительной чистоты, но всей аудитории пронеслось какое-то содрогание, совершенно необъяснимое. Между свидетелем и адвокатом сразу же загорелся словесный поединок; вопросы сыпались острые, как удары шпаги; ответы, которые парировали нападение, были отрывистые; его спрашивали, как он провел вечер в день преступления, сколько времени затратил, чтобы отвести домой маленького Полидора, и когда вернулся в училище. Публика слушала в недоумении, не понимая, куда клонятся вопросы защитника, и какое значение имеет подобный допрос, так как сама личность монаха была для большинства совсем незнакома. Впрочем, брат Горгий не затруднялся в ответах и давал их резким, ироническим тоном; он привел доказательства, что в половине одиннадцатого лежал в своей келье и спал; братья Исидор и Лазарь были вновь допрошены, а также привратник школы и двое из горожан, запоздавших на прогулке: все подтвердили то, что говорил Горгий. Эта схватка, впрочем, не окончилась без вмешательства председателя суда Граньона, который воспользовался случаем, чтобы лишить Дельбо голоса; он сделал это на том основании, что тот ставил духовному лицу оскорбительные вопросы. Дельбо возражал; загорелся спор, во время которого брат Горгий стоял с торжествующим видом и бросал презрительные взгляды в сторону Дельбо, точно хотел показать, что не боялся ничего, потому что находился под покровительством своего Бога, неумолимого в преследовании и наказании неверных. Хотя Дельбо и не добился никаких благоприятных результатов, но самый инцидент произвел большую сенсацию; многие боялись, что у присяжных могли возникнуть сомнения, и Симон мог быт оправдан. Этот страх, впрочем, вскоре сменился торжеством, когда приглашенные эксперты, Бадош и Трабю, объяснили среди всеобщего смятения, каким образом они раскрыли инициалы Симона Е и С, переплетенные вместе, в уголке прописи, где никто ничего не мог разобрать. Эта пропись являлась собственно единственным вещественным доказательством, и показание этих двух экспертов имело решающее значение. Их слова представляли собою осуждение Симона, и в эту минуту отец Филибен, который внимательно следил за ходом дела, обратился с просьбой к председателю позволить ему сделать еще показание. Он заговорил громким и восторженным голосом, совершенно непохожим на тот глухой тон, каким он давал свои первые показания; он сообщил о том, что видел письмо, подписанное точно такими же инициалами. Когда Граньон стал настаивать на более подробном показании, отец Филибен протянул руки к распятию и заявил театральным голосом, что это секрет исповедальни, и что он ни слова не может прибавить к своим показаниям. Заседание было закрыто при общем смятении и невыразимом шуме и гвалте. В среду был поставлен вопрос о закрытых дверях. Предстояло выслушать отчет о судебном вскрытии и допросить детей. Председатель суда имел право решить вопрос о закрытых дверях. Не оспаривая этого права, Дельбо старался доказать весь вред подобной таинственности. Граньон, тем не менее, настоял на своем и приказал очистить залу; жандармы, которых было достаточное количество, немедленно исполнили его приказание, выталкивая публику из дверей залы. Получилась страшная суматоха, толкотня, и затем в коридорах начались разговоры, которые носили страстный и бурный характер. Допрос продолжался два часа, и за это время возбуждение постепенно усиливалось. Все то, что говорилось в зале, казалось, проникало сквозь стены; передавались самые ужасные подробности, которые волновали публику и вызывали всеобщее негодование. Говорили о тож, что было написано в отчете судебного вскрытия; обсуждали каждое выражение, дополняя его новыми подробностями, до сих пор неизвестными, и которые еще больше подтверждали виновность Симона. Затем последовали догадки о показаниях учеников, детей Бонгара, Долуара, Савена и Милом. Им приписывали то, чего они никогда не говорили. Все прониклись уверенностью, что дети были также подвергнуты насилию; наконец многие утверждали, несмотря на протесты Дельбо, что сами симонисты просили о том, чтобы допросы были произведены при закрытых дверях, ради спасения светской школы от такого посрамления. Оставалось ли после этого какое-нибудь сомнение в том, что Симон будет осужден? Тех, которые еще могли говорить о недостаточности улик, можно было убедить теми доказательствами, которые были высказаны при закрытых дверях, и которые были им неизвестны. Когда двери были снова раскрыты, публика ворвалась в залу бурным потоком, разнюхивая и выслеживая, что тут было говорено без нея, и возбужденная таинственными, грязными предположениями. Конец заседания прошел в допросе нескольких свидетелей, вызванных защитой, в том числе и Марка; все говорили о том, какой добрый и мягкий человек Симон, какой он нежный муж и любящий отец. Один из свидетелей обратил на себя особенное внимание публики: это был инспектор народных школ, Морезен, которому Дельбо устроил очень неприятную штуку, вызвав его в качестве свидетеля. Морезен являлся оффициальным представителем министерства народного просвещения и, желая, с одной стороны, угодить непосредственному начальству, инспектору академии Баразеру, которого считал скрытым приверженцем симонистов, принужден был дать хороший отзыв о Симоне, как о преподавателе; зато потом Морезен не мог воздержаться, чтобы не сделать несколько намеков на его плохую нравственность, лукавство и коснуться вообще вопроса о религиозной нетерпимости.

Весь четверг и всю пятницу, целых два дня, продолжались речи: обвинительная Ла-Биссоньера и защитительная Дельбо. Первый старался как можно меньше принимать участия в допросе свидетелей и ограничивался тем, что делал заметки или любовался своими ногтями. В сущности он не был вполне спокоен за исход дела и раздумывал о том, не отказаться ли ему от некоторых пунктов обвинения за недостаточностью улик. Поэтому его речь оказалась довольно безцветной. Он ограничился тем, что основывал свое обвинение на очевидной правдоподобности преступного деяния обвиняемаго. Он кончил тем, что призывал к точному применению закона о наказуемости. Говорил он неполных два часа, и успех его речи был сомнительный. Дельбо не кончил своей защиты в тот день и перенес окончание речи на следующее утро. Вполне владея собою, он в нервных и законченных фразах обрисовал весь нравственный облик Симона; он представил его образцовым преподавателем, любимым своими учениками, прекрасным мужем восхитительной женщины и отцом прелестных малюток. Затем он развернул перед слушателями всю ужасную картину зверского преступления, его животную, грубую форму, и спросил, мог ли такой человек, как Симон, совершить подобный поступок? Он разбивал одно за другим все доказательства, приведенные обвинением, и доказал их невозможность, их полную неосновательность. В особенности он протестовал против показаний обоих экспертов, Бадоша и Трабю, выставил всю очевидную нелепость их экспертизы и доказал, что листок прописей не может быть ни в каком случае сочтен за улику против Симона. Разбирая все подробности дела, он коснулся и тех обвинений, которые были высказаны при закрытых дверях, за что на него снова обрушились громы и молнии со стороны председателя Граньона, и между ними завязался отчаянный спор. С этой минуты Дельбо говорил под страхом, что его лишат права слова; из защитника он превратился в обвинителя и бросил в лицо суда, братьев капуцинов и иезуитов самые жестокие истины, не жалея также и отца Крабо; он напал на него, как на главу всей шайки. Преступление могло быть совершено только одним из братьев, и, не называя имени, он все же дал понять, что настоящим преступником был не кто иной, как брат Горгий; он привел все доказательства, которые заставили его придти к такому убеждению; набросал картину клерикальных интриг и целаго громадного заговора, составленного с целью погубить Симона, осудить невинного, чтобы спасти виновнаго. Обращаясь к присяжным, он громким голосом закончил свою речь, объясняя им, что их склоняют не к осуждению убийцы Зефирена, а к тому, чтобы погубить светского преподавателя-жида. Такой вывод, среди протестов председателя и криков негодования всей залы, мог быть сочтен за торжество ораторского искусства, но клиент его должен был заплатить за такое торжество еще более суровым наказанием. Тотчас же со своего места поднялся Ла-Биссоньер и с печальным, негодующим лицом начал ему возражать. "Произошел невероятный скандал,- говорил он: - защита осмелилась обвинить одного из братьев, не представив ни одной серьезной улики. Она поступила еще хуже: она выставила соучастниками преступления других духовных лиц, их начальников, и коснулась даже одного высокопоставленного и всеми уважаемого лица, перед которым все честные люди преклоняются с почтением. Подобные речи подрывают религию, дают волю диким страстям и приводят отечество на край гибели, потакая всяким его врагам и вольнодумцам". Прокурор, не переставая, говорил три часа на эту тему громким голосом, нападая на врагов общества и употребляя необыкновенно цветистые выражения; он выпрямлялся во весь свой небольшой рост, как будто его уносили к небу возвышенные мысли и стремления к повышению, которыми он был проникнут. Кончая, он ударился в иронию и заявил, что неужели достаточно быть евреем, чтобы оказаться невинным, и, обращаясь к присяжным, просил их применить закон во всей его строгости и наказать по заслугам ужасного истязателя и убийцу невинного ребенка. Раздались бурные рукоплескания. Дельбо в заключительном слове, не стесняясь, излил все свое негодование и за это был освистав самым беспощадным образом; со всех сторон слышались крики и угрозы.

Было уже семь часов вечера, когда присяжные удалились в совещательную комнату. Так как вопросов было поставлено немного, то публика надеялась, что придется ждать не более часа, и можно еще будет поспеть к обеду домой. Наступила темнота; несколько ламп, расставленных по столам, плохо освещали громадную залу. На скамейке, где сидели журналисты, кипела работа, и там были расставлены свечи, которые казались погребальными факелами. Воздух был туманный и жаркий; по комнате точно скользили грязные тени, тем не менее ни одна дама не покинула залы; публика упорно ждала, и скудно освещенные лица казались привидениями. Страсти разыгрались: слышались громкие разговоры среди общего шума, напоминавшего кипение котла. Немногие находившиеся тут симонисты торжествовали, уверяя друг друга, что присяжные не могут вынести обвинительного приговора. Несмотря на бурный успех заключительной речи Ла-Биссоньера, антисимонисты, которые наполняли собою залу, благодаря заботливости председателя Граньона, находились в довольно нервном настроении, опасаясь, как бы очистительная жертва не ускользнула из их рук. Говорили, что архитектор Жакен, старшина присяжных, высказывал кому-то свои тревоги, боясь осудить человека, против которого почти не было улик. Упоминались имена еще трех присяжных, лица которых во время прений выражали сочувствие подсудимому. Являлось опасение, что его оправдают. Ожидание становилось все тягостнее и мучительнее; оно продолжалось бесконечно, гораздо дольше, чем предполагали. Пробило восемь часов, потом девять, а присяжные все еще не выходили. Два часа подряд они сидели взаперти и, вероятно, не могли придти к соглашению. Хотя двери совещательной комнаты были плотно заперты, однако оттуда долетал шум голосов, и в залу проникали, неизвестно - каким образом, подробности спора; все это страшно волновало публику, умиравшую с голода, усталую и разбитую. Внезапно разнесся слух, что старшина присяжных, от имени своих коллег, просит председателя суда придти в совещательную комнату. Другие говорили, что сам председатель предложил присяжным свои услуги, желая поговорить с ними; это показалось недостаточно корректным. Потом снова началось ожидание; минуты проходили медленно одна за другой, бесконечные, скучные.

Что делал председатель в совещательной комнате?

По закону, он мог лишь разъяснить присяжным применение статей закона в том случае, если они боялись навлечь на подсудимого слишком строгое наказание. Для простого разъяснения его пребывание в совещательной комнате казалось слишком долгим; среди приверженцев Граньона начал распространяться другой слух, будто он, после закрытия заседания, получил важные сообщения, которые счел своим долгом довести до сведения присяжных, помимо прокурора и защитника. Пробило десять часов, когда, наконец, присяжные заседатели вернулись в залу суда.

Наступила полная тишина, тревожная в своем напряжении; судьи вернулись на свои места, образуя красные, кровавые пятна в туманном полумраке; архитектор Жакен, старшина присяжных, встал и слабым голосом, бледный и дрожащий, произнес установленную формулу. Ответы присяжных были "да" на все пункты обвинения; затем они высказали,- без всякого логического основания, исключительно ради того, чтобы смягчить наказание,- что обвиняемый "заслуживает снисхождения". По закону, ему предстояла пожизненная каторга, и председатель Граньон тотчас же объявил об этом с обычною своею развязностью, довольный, что наконец покончил с этим делом. Прокурор республики, Ла-Биссоньер, быстрым движением стал собирать свои бумаги, успокоенный тем, что он добился своего. В зале между тем раздались бурные возгласы восторга, дикие завывания голодной своры, которой удалось наконец затравить свою жертву. Это было настоящее торжество каннибалов, пожиравших человека с плотоядною жадностью. Но среди всех этих диких воплей и невообразимого шума один крик раздавался ясно. Это был крик Симона, который, не переставая, повторял: "Я невинен! Я невинен!" Этот упорный возглас возвещал отдаленную истину, которая находила отклик во всех честных сердцах; адвокат Дельбо, заливаясь слезами, обнимал осужденного и братски его лобызал.

Давид, который не решался присутствовать на судебном процессе, чтобы не раздражать еще более антисемитские страсти, дожидался окончания дела на квартире Дельбо, на улице Фонтанье. До десяти часов он ждал с возрастающей тревогой, считая минуты, сжигаемый как бы лихорадкой, не зная, радоваться ему или отчаиваться такому запозданию. Он каждую минуту высовывался из окна и прислушивался к малейшему шуму. Отдельные крики прохожих сообщили ему ужасное известие, когда Марк, наконец, вбежал в комнату и, рыдая, подтвердил ему страшный конец. Вместе с Марком в комнату вошел и Сальван, который встретил его у выхода из залы суда и в отчаянии проводил до квартиры адвоката. Все трое провели вместе ужасные минуты. Наконец вернулся Дельбо, который навестил Симона в тюрьме; он нашел его твердым и мужественным; Дельбо бросился на шею Давида и поцеловал его, как поцеловал несчастного брата там, в тюрьме.

- Плачьте, плачьте, мой друг! - воскликнул он.- Сегодня свершилась одна из самых чудовищных несправедливостей нашего века!

IV.

Когда начались школьные занятия, и Марк вернулся в Жонвиль, ему пришлось перенести еще другую неприятность, помимо той тревоги, в которой он находился благодаря делу Симона. Местный кюрэ, аббат Коньяс, пытался склонить на свою сторону мэра, крестьянина Мартино, действуя при посредстве его жены, красивой женщины, и тем подготовляя большие неприятности учителю.

Этот аббат Коньяс был очень неприятный человек, высокий, худой, с острым подбородком, крючковатым носом и целой гривой жестких черных волос. Глаза его горели свирепым огнем, и костлявые, довольно грязные руки готовы были свернуть шею всякому при малейшем противодействии. Ему было лет под сорок, и жил он одинокий с шестидесятилетней служанкой, горбатой и злющей, ужасной скрягой, по имени Пальмира; её боялась вся округа еще больше, чем самого аббата, которого она берегла и защищала, как цепная собака. Про него говорили, что он ведет строгую, добродетельную жизнь; это не мешало ему наедаться и напиваться, хотя никто не видал его пьяным. Сын крестьянина, недалекий и упрямый, он придерживался строгой буквы катехизиса и довольно сурово управлял своей паствой, требуя до последней копейки того, что ему причиталось за требы, и не спуская ни гроша даже самому беднейшему крестьянину. Ему давно уже хотелось забрать в свои руки мэра Мартино, чтобы явиться в действительности полновластным хозяином прихода и, помимо религиозного влияния, заполучить и кое-какие личные выгоды. Ссора его с Марком произошла из-за тридцати франков, которые община платила учителю за то, чтобы тот звонил в колокол; Марк продолжал получать эту сумму, хотя решительно отказался звонить на колокольне.

Мартино, однако, был не такой человек, которого легко было покорить, если у него была поддержка. Он был одних лет с аббатом; у него было толстое, упрямое лицо, большие глаза навыкате и рыжие волосы; он говорил мало и не доверял никому. Его считали за самого богатого и самого уважаемого земледельца общины; главною причиною такого отношения к нему односельчан было то, что ему принадлежали самые обширные поля, и благодаря этому его постоянно избирали мэром, девять лет подряд. Он был совершенно необразован, с трудом читал и писал, и не любил выказывать предпочтения ни церкви, ни школе, держась политики невмешательства, хотя, в конце концов, всегда переходил на сторону сильнейшего, или кюрэ, или учителя. В душе он всегда был на стороне последнего, так как у него в крови была наследственная ненависть крестьянина к духовным лицам, постоянно праздным, но любившим житейские блага; он находил, что эти аббаты очень жадны и, кроме того, постоянно подчиняют себе чужих жен и дочерей во имя какого-то жестокого и ревнивого божества. Сам он не ходил в церковь, но и не выступал открыто против духовенства, сознавая в душе, что между ними попадаются очень влиятельные люди. Видя неустанную энергию и необыкновенное трудолюбие Марка, Мартино мало-по-малу стал на его сторону, поощрял его, но все же держался настороже.

Тогда аббату Коньясу пришло в голову действовать через посредство жены Мартино; она не принадлежала к числу прилежных прихожанок, но появлялась в церкви аккуратно каждое воскресенье. Смуглая, с большими глазами и свежим ртом, довольно полная, она имела репутацию порядочной кокетки; она любила щегольнуть нарядами, надеть хорошее платье, кружевной чепчик, навесить на себя золотые украшения. Ея постоянное хождение в церковь объяснялось тем, что это было единственное место, где она постоянно могла щегольнуть новыми нарядами, себя показать и на других посмотреть, окидывая любопытным взором всех своих соседок. Среди этого села с восемьюстами жителей не было другого места, где бы можно было показать себя людям, кроме как в церкви, которая являлась таким образом и салоном, и театром, и гуляньем,- единственным местом развлечения для таких женщин, которые гонялис за удовольствиями; все почти крестьянки, как и жена Мартино, приходили в церковь, чтобы иметь возможность принарядиться и похвастать своими костюмами. Матери учили этому своих дочерей, и таким образом установился обычай, которого держались все. Польщенная вниманием аббата Коньяса, госпожа Мартино пыталась убедить мужа, что в этой истории о тридцати франках право на стороне аббата. Но Мартино сразу ее осадил и заставил замолчать, советуя ей знать своих коров и не мешаться в дела, которых она не понимает; он еще придерживался того мнения, что женщинам нечего соваться в мужские дела.

В сущности история с тридцатью франками была очень простая. С тех пор, как в Жонвиле существовала школа, учитель получал эти тридцать франков за то, что звонил в колокол. Марк, который отказался от этой обязанности, уговорил муниципальный совет дать этим тридцати франкам другое назначение, говоря, что если кюрэ желает иметь звонаря, то может оплатить его из своих средств. Древние часы на колокольне шли так плохо, что постоянно отставали; случилось, что старый часовой мастер, вернувшийся на родину, требовал как раз тридцать франков в год, чтобы чинить их и следить за правильным ходом часов. Марк сперва завел всю эту историю просто так, ради шутки, но крестьяне серьезно занялись этим вопросом и стали высчитывать, что им выгоднее: чтобы звонили к обедне, или чтобы часы на башне точно указывали время; они, конечно, и не подумали поставить на очередь вопрос о других тридцати франках и получить и то, и другое: крестьяне не любили обременять свой бюджет лишними тратами. Завязалась борьба между властью кюрэ и влиянием учителя, и последний в конце концов одержал победу, между тем как аббат Коньяс, несмотря на то, что извергал громы и молнии и угрожал проклятием тем, которые хотели заставить умолкнуть божественный благовест, должен был наконец уступить. После того, как колокол молчал в продолжение целаго месяца, он вдруг в одно прекрасное утро снова зазвонил с необыкновенным усердием. Оказалось, что старая служанка, ужасная Пальмира, забралась на колокольню и звонила, размахивая изо всех сил своими короткими руками. С тех пор аббат Коньяс, видя, что мэр ускользает из-под его влияния, переменил тактику. Он сделался необыкновенно осторожен, внимателен и вежлив, несмотря на тот гнев, который кипел в его душе. А Марк почувствовал, что его значение возросло; Мартино часто обращался к нему за советом, будучи уверен, что он может на него положиться. Марк сделался секретарем совета старшин и понемногу начал влиять на ход дел, оставаясь в стороне, стараясь не задеть чужого самолюбия; тем не менее в его руках оказалась сила, потому что он олицетворял собою ум и твердую разумную волю, руководившую крестьянами, которые желали одного, чтобы все шло мирно, и чтобы их интересы не страдали. Марк являлся представителем доброго начала: просвещение постепенно распространялось по всей округе, вносило всюду свет, разрушало суеверия, помогало искоренять предразсудки и сеяло всюду благосостояние, потому что только знание может поднять материальное благополучие. Никогда еще Жонвиль не находился в таких благоприятных условиях, и его можно было считать самым счастливым местечком во всей округе. Марк находил большую поддержку в мадемуазель Мазелин, учительнице школы для девочек, которая находилась рядом со школою для мальчиков; их разделяла только стена. Маленькая брюнетка, некрасивая, но необыкновенно симпатичная, с открытым лицом, доброй улыбкой большого рта и большими ласковыми глазами, она вся горела желанием придти на помощь своим ближним; она также олицетворяла собою здравый ум и волю, направленную на добро; казалось, что она родилась для того, чтобы быть воспитательницей,- она сумела совершенно преобразовать доверенных ей девочек. Воспитание свое она получила в нормальной школе Фонтене-о-Роз, где добрый, сердечный руководитель, при помощи отличной методы, создавал целый ряд пионерок, которые, рассыпаясь по стране, работали над созданием отличных жен и просвещенных матерей. В двадцать четыре года она занимала уже самостоятельное место, благодаря тому, что Сальван и Баразер сумели ее оценить и были уверены, что она принесет большую пользу всей округе. Они испробовали её силы в этом заглохшем местечке, немного обезпокоенные лишь её свободомыслием, боясь, как бы она не возстановила против себя родителей антиклерикальным направлением преподавания и твердым убеждением, что женщина принесет в мир счастье только тогда, когда будет освобождена от влияния аббатов. Она вносила в преподавание много разумного веселья и, хотя не водила девочек к обедне, но так умело с ними занималась и так их берегла, что родители были от неё в полном восторге и положительно ее обожали. Таким образом она являлась для Марка сильной и твердой поддержкой; рука об руку с нею, он мог доказать, что можно, любя труд больше Бога, не ходить к обедне и все-таки быть хорошим человеком, честно трудиться и жить, поступая во всем согласно с совестью.

Будучи несколько стеснен в своем влиянии на прихожан в Жонвиле, благодаря значению Марка, аббат Коньяс облегчал свой гнев и досаду, пользуясь неограниченною властью в небольшом соседнем местечке Морё, которое лежало в четырех километрах от Жонвиля и, не имея самостоятельного кюрэ, было приписано к его приходу. В Морё было всего около двухсот жителей; местечко находилось среди гор, дороги туда были ужасны, и жители были как бы отрезаны от всего прочаго мира; население, однако, было зажиточно, и там не знали, что такое нищета. У каждой семьи был свой участок плодородной земли, и жизнь здесь сложилась спокойная по установленным стариной обычаям. Мэром местечка был крестьянин Салер, толстый, здоровенный мужчина с короткой шеей и массивной головой; он нажил большое состояние благодаря удачной продаже своих лугов, лесов и скота анонимному обществу скотоводства, которое захватило в свои руки весь округ. Со времени продажи земель Салер устроил себе виллу довольно безвкусной архитектуры и жил, как разбогатевший буржуа; сын его Оноре посещал гимназию в Бомоне, собираясь поступить в парижский университет. Хотя жители местечка не любили Салера и только завидовали ему, его все-таки выбирали на каждых выборах по той единственной причине, что ему нечего было делать, и что он все свое свободное время мог посвящать делам общины. В виду своего полного невежества, Салер все дела поручал учителю Феру, который, как секретарь муниципального совета, должен был составлять отчеты, писать письма и вообще исполнять всякие поручения, получая за это сто восемьдесят франков в год жалованья. Салер мог только с трудом подписывать свое имя на бумагах, тем не менее он относился к Феру с презрением богача, который сумел нажиться, несмотря на свое невежество. Он, кроме того, был зол на Феру за то, что тот не ладил с аббатом Коньясом, отказавшись водить своих учеников в церковь и петь на клиросе; это было тем более странно, что сам Салер не ходил на исповедь, а только посещал церковь для порядка, также как и его жена, худощавая, рыжая, незначительная особа, которая ходила к обедне ради того, что считала это обязанностью всякой приличной дамы; Салер объяснял свое недовольство тем, что вражда между учителем и аббатом усиливала постоянные недоразумения между жителями Море и аббатом Жонвиля. Крестьяне жаловались, что с ними обращались очень невнимательно, что им приходилось пользоваться обрывками обедни, и то из милости, что они должны были посылать своих детей в Жонвиль на уроки Закона Божия и для причастия; кюрэ отвечал с досадой, что, если они хотят пользоваться милостями Господа Бога, то должны содержать собственного аббата. Закрытая в продолжение всей недели, церковь в Морё наноминала пустой, заброшенный сарай. По воскресеньям туда появлялся аббат Коньяс, но всего на полчаса, торопливо читал молитвы, вечно недовольный и сердитый, так что прихожане боялись его, как огня.

Марк отлично знал положение дел и от души жалел несчастного Феру. Он один среди всех жителей местечка, довольно зажиточных, не всегда наедался досыта. Бедственное положение сельского учителя в его лице принимало трагический характер. Будучи младшим помощником в Мальбуа, он получал девятьсот франков; ему было тогда двадцать четыре года; затем, после шестилетнего упорного труда, его затерли в эту отдаленную деревеньку за непокорный нрав; здесь он получал всего тысячу франков, за вычетом семидесяти девяти франков в месяц, ровно 52 су в день; а у него была жена и три дочери, которых надо было кормить и одевать. В старом, полусгнившем школьном доме царила постоянная нужда,- подавался такой суп, которым побрезговали бы и собаки; малютки ходили без сапог, жена - в обтрепанном платье. А в то же время долг постоянно возрастал и давил несчастного, точно призрак; таков удел многих чиновников! А сколько мужества нужно было иметь, чтобы скрывать свое бедственное положение, одеваться в потертый сюртук, с сознанием своего достоинства, и поддерживать это достоинство, не имея права заняться ни торговлей, никаким мастерством, чтобы заработать лишний грош, потому что такое занятие несовместимо с должностью сельского учителя! Каждый день борьба начиналась сызнова; каждый день проявлялись чудеса энергии и силы воли. Феру был сын пастуха и сохранил наследственную независимость духа; он был очень умный человек и с рвением занимался своим делом, забывая иногда свое несчастное положение. Жена его, миловидная блондинка, была дочерью лавочника, с которой он познакомился у своей тетки, продавщицы фруктов в Мальбуа; он женился на ней по чувству чести, после того, как прижил от неё девочку; она по возможности помогала мужу, занималась с девочками, учила их грамоте, рукоделию, а он между тем возился с мальчишками, большими сорванцами, неспособными и злыми. Трудно было ему мириться со своей долей, и неудивительно, что на него нападало иногда отчаяние, и он громко протестовал, жалуясь на судьбу. Родившись в бедности, он всю жизнь страдал от плохой пищи; всегда носил плохую одежду с побелевшими локтями; с тех пор, как он превратился в господина, бедность казалась ему еще мучительнее. Кругом него жили крестьяне, счастливые и довольные: у них была земля, они ели досыта и кичились скопленными грошами. Большинство вело чисто животную жизнь; редко кто умел считать до десяти, и все обращались к учителю, если им нужно было написать письмо. Он же, единственный интеллигентный человек, единственный образованный и начитанный среди всех этих невежд, нуждался иногда в нескольких грошах, чтобы купить себе бумажный воротник или отдать в починку прорванные сапоги. Его презирали и всячески издевались над ним за его потертый сюртук, которому завидовали в глубине души. Для него была особенно невыгодна та параллель, которую крестьяне проводили между ним и кюрэ: труд учителя был плохо оплачен, мальчишки обращались с ним грубо и непочтительно, родители их его презирали, начальство плохо заступалось за него, не проявляя должного авторитета; кюрэ, напротив, получал лучшее содержание, имел еще побочные доходы в виде разных подарков и подношений, имел твердую опору в епископе, его постоянно ублажали разные ханжи, и сам он мог говорить во имя строгаго судьи, располагавшего громом и молнией, дождем и солнцем. Таким образом Коньяс властвовал над прихожанами, хотя находился в постоянной ссоре с обитателями Морё, которые почти утратили веру и перестали исполнять свои обязанности по отношению к церкви. А учитель Феру, вечно голодный и раздраженный, поневоле становился опасным человеком и был на худом счету у начальства за то, что позволял себе осуждать общественный порядок, допускавший, чтобы он, единственный представитель интеллигенции и знания, умирал с голоду, в то время, как рядом с ним процветали глупость и невежество, пользуясь правами на счастье и довольство.

Зима этого года была очень сурова; уже с ноября месяца Жонвиль и Морё были погребены под сугробами снега. Марк знал, что у Феру были больны девочки, и что он не мог даже согреть их бульоном в этот адский холод. Он постарался помочь ему, но так как его собственные средства были очень ограничены, то он должен был прибегнуть к содействию мадемуазель Мазелин. Марк тоже получал только тысячу франков жалованья; но, как секретарь мэрии, он имел некоторое добавочное содержание, более щедрое, чем то, которое получал Феру в своем местечке; школьное здание было гораздо лучше, и потому его семья находилась в лучших гигиенических условиях. Он, впрочем, едва ли мог бы сводить концы с концами, еслибы им не помогала госпожа Дюпарк, бабушка его жены: она посылала теплые платья ребенку, снабжала бельем Женевьеву и делала им денежные подарки к праздникам. С тех пор, как у них возникли недоразумения благодаря делу Симона, старуха прекратила свои вспомоществования, и Марк был этому почти рад, так как его очень оскорбляли те жестокие слова, которыми госпожа Дюпарк сопровождала свои подачки. Однако, семья находилась теперь в очень стесненных обстоятельствах, и надо было напрягать все свои силы, изощряться в самой суровой экономии, чтобы сводить концы с концами и сохранить свое достоинство. Марк очень любил свое дело и теперь принялся за него с удвоенным рвением; видя его в классе, в эти холодные ноябрьские дни, оживленным и энергичным, никому не пришло бы в голову, что в его душе таится глубокая печаль, что его гложет ужасное отчаяние, которое он тщательно скрывал под видом спокойного героизма. Осуждение Симона поразило его своею чудовищною несправедливостью, и он не мог оправиться от этого тяжелаго удара. Вечером, после окончания классов, он часто сидел, подавленный горем, и глубоко вздыхал; Женевьева слышала, как он говорил про себя: "Ужасно, ужасно! Мне казалось, что я знаю свою страну, а я её совсем не знал!" Для него было непостижимо, как могла Франция, его любимая Франция, стоявшая всегда во главе великого освободительного движения, совершить такую вопиющую несправедливость. Он обожал ее за её великодушное стремление к истине, за независимое мужество, за все, что она свершила великого и благороднаго. И вдруг она допустила, потребовала осуждения невиннаго; она вернулась к прежнему безумию, к прежним пыткам суеверия! Это был страшный позор, которого он не мог забыть, который угнетал его, как будто он сам нес на себе частицу ответственности.. В нем жила страсть к истинной справедливости; он стремился научить других понимать правду жизни, и для него было невыносимо переживать торжество лжи и не быть в состоянии побороть ее и объявить во всеуслышание ту правду, которую он считал истинной! Марк постоянно обдумывал все подробности дела, стараясь ухватиться за настоящую нить в той путанице, которую создали искусные руки. Сидя вечером после тяжелаго дня труда около зажженной лампы рядом с Женевьевой, он не скрывал своего отчаяния; видя его таким расстроенным, она подходила к нему, обнимала и целовала, стараясь ласкою успокоить его и облегчить страдания любимого человека.

- Мой бедный друг,- говорила она,- ты, наконец, захвораешь, если будешь так мучиться; старайся не думать об этом грустном деле.

Марка трогала до слез заботливость жены, и он, в свою очередь, нежно ее целовал.

- Да, да, ты права: не надо падать духом. Но что же делать,- я не могу не думать об этом возмутительном процессе.

Тогда Женевьева, улыбаясь и приложив палец к губам, вела его к кроватке, где их дочурка Луиза спала тихим сном.

- Думай только о нашей дорогой малютке; обещай мне, что ты будешь работать для нея. Пусть она будет так же счастлива, как мы с тобою.

- Да, конечно, это - самое благоразумное. Но не должно ли наше личное счастье покоиться на всеобщем счастье всех людей?

Женевьева выказала много благоразумия и участия в деле Симона. Она немало выстрадала, видя отношения её бабушки и матери, особенно первой, к её мужу; даже служанка Пелажи - и та избегала говорить с Марком. Когда молодые супруги покидали Мальбуа, прощание было самое холодное; с тех пор Женевьева лишь изредка ездила навещать старух, чтобы не допустить полного разрыва. Возвратясь в Жонвиль, Женевьева опять прекратила посещение церковных служб, не желая, чтобы аббат Коньяс пользовался ею, как орудием для своих происков. Держась в стороне от той борьбы, которую Марк затеял с кюрэ, и не всегда соглашаясь в душе с поступками мужа, так как в ней коренились еще убеждения, полученные в доме бабушки, она, как любящая подруга, никогда ни единым словом упрека не огорчала Марка, а, напротив, постоянно выказывала ему свою горячую любовь. Также и по отношению к делу Симона она не допускала ни малейших сомнений, уверенная в честности и благородстве Марка и зная его чуткую ко всякой неправде душу. Оберегая интересы семьи, она только изредка напоминала ему, чтобы он был осторожнее в выражении своих симпатий. Что сталось бы с ними и с их ребенком, еслибы ему отказали от места? Они так горячо любили друг друга, так жаждали взаимных ласк, что никакая серьезная ссора не могла возникнуть между ними. После самой незначительной размолвки они бросались в объятия друг друга и забывали все на свете, наслаждаясь своею любовью.

- Дорогая, дорогая Женевьева! - восклицал он.- Раз отдавшись друг другу, невозможно и думать о серьезной ссоре!

- Да, мой Марк,- отвечала она.- Я - вся твоя, и ты можешь делать со мною, что хочешь.

Поэтому он предоставил ей полную свободу. Еслибы она и стала посещать церковь, он не был бы в силах помешать ей в этом, уважая свободу совести каждого человека. Когда у них родилась маленькая Луиза, ему и в голову не пришло противиться её крещению, до того он сам еще находился под влиянием установившихся обычаев. Иногда в нем шевелились неясные сожаления. Но разве любовь не сглаживала все недоразумения, и разве самые печальные и неожиданные случайности не забывались в нежных объятиях, когда сердца любящих бились одною всепроникающею страстью?..

Если Марк все еще находился под грустным влиянием дела Симона, то это происходило оттого, что он не мог не заниматься им. Он поклялся не покладать рук, пока не откроет настоящего преступника, и держал данную клятву со всею страстью человека, верного своему делу. Каждый четверг, когда у него была свободная минутка, он спешил в Мальбуа и навещал семью Леманов, в их мрачной лавчонке в улице Тру. Осуждение Симона разразилось над этой семьей, как удар грома; они переживали все ужасные последствия своего родства с каторжником; все друзья и знакомые отшатнулись от них, заказчики покинули несчастного Лемана, и семья непременно погибла бы с голоду, еслибы не получила случайной, хотя и очень невыгодной работы на большой магазин готового платья в Париже.

Больше всего страдали от ужасной ненависти, которая окружала семью, сама Рахиль, такая впечатлительная и добродушная, и её дети Жозеф и Сара. Они не могли посещать школы: мальчишки преследовали их свистками и бросали в них каменья; мальчик однажды вернулся домой с рассеченной губой. Госпожа Симон носила глубокий траур, который еще больше оттенял её необыкновенную красоту; она плакала по целым дням и все еще надеялась на чудо. Среди убитой горем семьи один только Давид сохранял свое мужество; молчаливый и деятельный, он не терял надежды и энергично продолжал свои розыски. Он задался почти неосуществимой задачей спасти и возстановить честь брата; он поклялся ему в их последнее свидание посвятить всю свою жизнь раскрытию ужасной тайны; он поклялся найти настоящего преступника и обнаружить наконец правду перед всем светом. Он окончательно поручил дело об эксплуатации песку и камня хорошему управляющему, так как без денег он не мог продолжать своих расследований, а сам все свое время посвящал делу брата, присматриваясь к самым незначительным фактам и стараясь напасть на настоящий след. Еслибы его мужественная энергия и могла, в конце концов, ослабеть, то письма, получаемые им из Кайенны, снова возбуждали его к новому проявлению нечеловеческих усилий. Отъезд Симона вместе с другими несчастными, ужасный переезд до места назначения, все ужасы каторги, все подробности жизни брата наполняли его душу содроганием, и он ежеминутно представлял себе его страдания. Затем администрация начала цензуровать письма Симона; тем не менее в каждом слове, в каждой фразе чувствовалась невыразимая пытка, возмущение невинного, вечно думающего о преступлении другого лица, за которое ему приходилось нести наказание. Не сойдет ли он, в конце концов, с ума от столь ужасных мучений? Симон отзывался с участием о своих товарищах по каторге, о ворах и убийцах; вся его ненависть была направлена против сторожей и надзирателей, которые, лишенные всякого контроля, обратились в пещерных людей и вдали от цивилизованного мира потешались тем, что заставляли страдать других людей. Среда, в которую попал Симон, была среда крови и грязи, и когда один из помилованных каторжников приехал в Малибуа и рассказал Давиду, в присутствии Марка, о тех ужасах, которые происходили на каторге, оба друга были вне себя от охватившего их отчаяния и с новою силою поклялись освободить несчастного страдальца.

К сожалению, общия усилия Давида и Марка не приводили пока ни к какому благоприятному результату, несмотря на то, что они вели свои розыски с предусмотрительною осторожностью. Главное их внимание было обращено на школу братьев, и в особенности на брата Горгия, которого они продолжали подозревать. Через месяц после окончания процесса три помощника, братья Исидор, Лазарь и Горгий, куда-то скрылись: их, вероятно, послали в другую общину, быть может, на другой конец Франции; остался один лишь брат Фульгентий, руководител школы, и ему были посланы три новых помощника. Ни Давид, ни Марк не могли вывести никаких заключений из подобного факта, так как в нем не было ничего особеннаго: братья часто перемещались из одного учреждения в другое. А так как отосланы были все три брата, то нельзя было добиться, который из них являлся причиной перемещения. Самое ужасное зло выражалось в том, что процесс Симона нанес полное поражение светской школе; многия семьи взяли оттуда своих детей и перевели их в школу братьев. Ханжи, в особенности женщины, подняли крик из-за этой ужасной истории и утверждали, что светское обучение, из которого было исключено духовное начало, и было причиной отвратительного насилия и убийства. Никогда еще школа братьев не достигала такого процветания; это было настоящее торжество для всей конгрегации, и в Мальбуа встречались лишь сияющия лица духовных особ и монахов. К довершению всего, новый учитель, назначенный на место Симона, несчастный, жалкий человечек, по имени Мешен, повидимому, не был в состоянии бороться с тем потоком всяких мерзостей, который был направлен против школы. Говорили, что он слаб грудью и очень страдает от суровой зимы, так что ему приходилось нередко поручать свой класс Миньо; последний, потеряв твердого руководителя, подпал под влияние мадемуазель Рузер, все более и более подчинявшейся клерикалам, которые являлись хозяевами страны. Мог ли он пренебречь мелкими подарками, хорошими отзывами Морезена и надеждами на быстрое повышение? Она уговорила его водить детей к обедне и повесить в классе несколько картин духовного содержания. Начальство не протестовало против подобных начинаний, рассчитывая, быть может, что такие приемы окажут хорошее действие на семьи, и что оне снова будут посылать детей в светскую школу. На самом деле весь Мальбуа перешел во власть клерикалов, и кризис грозил сделаться очень серьезным.

Поэтому Марк приходил в искреннее отчаяние, наблюдая, какое страшное невежество царило во всей стране. Имя Симона сделалось всеобщим пугалом, и достаточно было произнести его, чтобы повергнуть людей в ужас и вызвать у них крики презрения и злобы. Это было проклятое имя, которое для толпы являлось олицетворением самого отвратительного преступления. Надо было поневоле молчать, не позволять себе ни малейшего намека, под страхом возбудить против себя и родных ненависть всех классов общества. Находились, конечно, и трезвые умы, которые и после осуждения Симона смутно чувствовали, что дело неладно, и готовы были верить в невинность несчастнаго; но, видя вокруг себя такой полный взрыв ненависти, они должны были молчат и советовали и другим не высказывать протеста. К чему бы это привело? К чему напрасно жертвовать собою, без всякой надежды, что когда-нибудь истина восторжествует?.. Марк поражался и отчаивался, узнавая подобные факты; его до глубины души возмущали та испорченность и то невежество, в котором гибла главная масса населения Франции; кругом было настоящее болото, из которого подымались ядовитые миазмы, и оно все больше и больше засасывало людей, покрывая их души мутной тиной. Случайно Марку пришлось встретиться с крестьянином Бонгаром, с рабочим Долуаром, с чиновником Савеном, и он увидел, что все трое охотно взяли бы своих детей из светской школы и отдали бы их в школу братьев; если они пока еще не сделали этого, то из тайного страха навлечь на себя неудовольствие властей. Бонгар отказался высказывать какие бы то ни было мнения о деле Симона: это до него не касалось; он даже не знал, на чью сторону ему стать: на сторону правительства или духовенства; впрочем, он как-то высказал, что евреи напускали болезни на скот, и даже утверждал, будто его дети видели, как какой-то человек бросал белый порошок в колодец. Долуар продолжал кричать о том, что вольнодумцы хотят уничтожить армию; один товарищ рассказал ему, будто между евреями составился синдикат с целью продать Францию Германии; потом он грозился пойти в школу и прибит нового учителя, если его дети, Август и Шарль, расскажут ему какия-нибудь гадости об этой школе, растлевающей детей. Савен относился к делу с большею сдержанностью, но высказывал много горечи, считал себя оскорбленным; его постоянно мучили финансовые затруднения, и в душе он жалел, что не перешел на сторону церкви; по его мнению, он проявил много республиканского геройства, отказываясь от тех предложений, которые ему делались духовником его жены; что касается дела, то, по его мнению, оно было лишь гнусной комедией, осуждением одной жертвы, чтобы спасти честь школы, как светской, так и духовной; он даже подумывал о том, чтобы взять своих детей, Гортензию, Ахилла и Филиппа, из школы и дать им расти на свободе, без всякого образования. Марк слушал все эти рассуждения и уходил домой с тревогой в душе; он не мог понять, как могли люди, не лишенные здравого смысла, так ужасно заблуждаться. Его пугало подобное умственное извращение, и он считал, что оно приносит больше вреда, чем совершенное невежество: постоянный обмен бессмысленных сплетен, непроницаемый слой народных предразсудков и суеверий, влияние всевозможных легенд и побасенок должны были, в конце концов, совершенно извратить умы народной массы. Как приступить к делу оздоровления, как вернуть несчастной нации умственное и нравственное благосостояние?

Однажды Марк, зайдя в лавку госпож Милом, чтобы купить книгу, был сильно поражен следующим фактом. В лавке находились обе женщины и их сыновья, Себастиан и Виктор. У прилавка стояла младшая вдова и несколько испугалась внезапному появлению Марка; впрочем, она сейчас же овладела собою, только на лбу появилась зловещая морщинка. Другая вдова вскочила с места и видимо взволновалась; она увела Себастиана под предлогом, что ему надо вымыть руки. Такое бегство очень сильно подействовало на Марка; он убедился в том, что давно подозревал, а именно, что обе были очень смущены осуждением невинного Симона. "Не откроется ли когда-нибудь истина именно здесь, в этой незначительной лавчонке?" - подумал он. Марк ушел в сильном волнении, после того, как младшая вдова, желая замаскировать бегство своей невестки, стала ему болтать всякий вздор: что какая-то старая дама видела во сне Зефирена, жертву Симона, с пальмовой веткой в руке; что школа братьев, с тех пор, как их осмелились заподозрить, охраняется от молнии: три раза она ударила по соседству, но школа осталась невредимой.

Наконец Марку понадобилось повидать мэра Дарраса по поводу какого-то служебного дела, и он заметил его смущение, когда был принят им в мэрии. Дарраса всегда считали за убежденного симониста; он даже открыто заявил о своих симпатиях на суде. Но ведь он занимал общественный пост, и такое положение принуждало его к полному невмешательству. Некоторая доля трусости еще увеличивала его осторожность: он боялся вызвать неудовольствие своих избирателей и потерять занимаемую им должность мэра, которая очень льстила его самолюбию. Покончив с ним деловой разговор, Марк пытался узнать его мнение о процессе, но Даррас лишь поднял руки к небу и стал жаловаться на то, что он связан своим положением, что члены муниципального совета держатся очень разнообразных взглядов, и что он боится, как бы клерикалы не одержали победы на предстоящих выборах; поэтому надо всячески избегать возстановить против себя население. Он рассыпался в сожалениях, что дело кончилось так неблагоприятно для Симона, что оно явилось полем битв, на котором клерикалы одерживали такие легкие победы, благодаря невежеству народа, отравленного всевозможными вредными побасенками. Пока в стране господствовало такое безумие, надо было склонит голову и дожидаться, пока гроза не пройдет мимо. Даррас даже потребовал от Марка, чтобы он никому не говорил о том, что слышал от него. Он проводил его до двери, желая подчеркнуть свою душевную к нему симпатию и умоляя его не подымать шума и притаиться, пока не наступят лучшие времена.

Когда Марка особенно одолевали мрачные мысли и полное отвращение ко всему окружающему, он направлялся к Сальвану, директору нормальной школы в Бомоне. Он особенно часто навещал его в ту суровую зиму, когда Феру умирал с голоду, ведя безустанную борьбу с аббатом Коньясом. Марк часто беседовал со своим другом о возмутительном положении сельского учителя в сравнении с обезпеченною и даже роскошною жизнью духовенства. Сальван вполне соглашался с вюи, что такое неравенство весьма печально, и что оно в значительной степени влияет на недостаточность авторитета, которым пользуются инспекторы начальных школ. Если нормальным школам трудно пополнять комплект учащихся, то это происходит также от той незначительной платы, в пятьдесят два су в день, которую получают учителя, достигшие уже тридцатилетнего возраста. Слишком много говорилось о печальном положении сельских учителей, о тех лишениях, которые им приходится испытывать. Сыновья крестьян, желая отделаться от тяжелаго труда земледельца, шли сперва в нормальные школы и в семинарии, а теперь они предпочитают сделаться мелкими чиновниками и направляются в город в поисках за счастьем. Единственное, что еще заставляло их браться за низко оплачиваемый и каторжный труд учителя, так это то, что он освобождал их от воинской повинности. Между тем нормальная школа являлась главным источником просвещения страны, её силы и благополучия. Существовала еще другая, подготовительная школа, которая снабжала нормальную школу будущими руководителями юношества, зажигая в них искреннее пламя любви к своему призванию и внушая им стремление к истине и справедливости. Чтобы набрать достаточное количество учителей, требовалось только предоставить им более щедрое вознаграждение, чтобы они могли поддержать свое достоинство и жить согласно тому высокому и благородному положению, которое занимали; воспитание и образование учителей тоже требовали значительных усовершенствований. Сальван говорил совершенно справедливо, что все начальное образование зависит от степени развития учителя, а следовательно, в его руках находится возможность развить действительное самосознание всей массы народа и обезпечить славное будущее Франции. В этом заключался вопрос жизни и смерти. Сальван задался целью подготовить учителей для предстоящей им работы на почве народного развития. До сих пор их не воспитывали в духе апостольства, не успели сообщить им одно лишь точное знание, которое рассеяло бы легенды и небылицы, столько веков подряд туманившие здравый народный смысл. В большинстве случаев учителя выходили честными и убежденными республиканцами, достаточно образованными, знающими методы преподавания чтения, письма, начальных правил арифметики, начатков истории, но неспособными создать граждан и людей. Несчастное дело Симона доказало, что большинство из них перешло на сторону лживого клерикализма, не будучи в состоянии рассуждать и действовать на основании разумной логики. Они еще не научились любить истину; достаточно было сказать им, что евреи продали Францию Германии, и они были сбиты с толку. Где же она, та армия священных воинов, которая должна просветить народ Франции и сообщить ему лишь светлые научные истины, освободить от мрака невежества и суеверий и сделать из него убежденного поборника истины, свободы и справедливости?

Однажды утром Марк получил письмо от Сальвана, в котором тот просил его придти к нему, как можно скорее, для нужной беседы. Марк отправился в Бомон в ближайший четверг и, как всегда, с радостным волнением переступил порог дорогой для него школы. Директор ожидал его в своем кабинете, окна которого выходили в сад; лучи апрельского солнца заливали его живительным, мягким светом.

- Мой добрый друг, вот что я должен вам сказать. Вы знаете, в каких ужасных условиях находится Мальбуа? Мешен, которого имели неосторожность назначить туда учителем, недурной человек и предан делу, но в настоящее тревожное время он не на высоте своего призвания: он слишком неустойчив, слишком слаб духом и за эти несколько месяцев совсем сбился с толку. К тому же он болен и просил меня перевести его куда-нибудь на юг. Нам нужен учитель с твердой волей, с непреклонной энергией, который мог бы справиться с обстоятельствами, а не сделаться их рабом. Тогда я подумал о вас.

Удар был так неожидан, что Марк воскликнул:

- Как? Обо мне?

- Да, вы один знаете эту страну и основательно изучили тот кризис, который она переживает. Со времени осуждения несчастного Симона светская школа точно оплевана; она теряет учеников, которые переходят в школу братьев, желающих во что бы то ни стало совершенно подорвать светское образование. Мальбуа является очагом клерикализма, тупого реакционерного движения, которое поглотит всех нас, если мы не будем тому противиться. Население уже теперь возвращается к нелепым воззрениям средних веков; оно проникается ненавистью к истинному просвещению, и нам нужен энергичный сеятель будущей великой жатвы; наша школа требует, чтобы за нее взялся умелый человек, который пересоздал бы эту воспитательницу французского народа и подготовил бы ее к благодетельному созиданию истинных понятий о добре и справедливости... Тогда мы подумали о вас...

- Могу я спросить: высказываете ли вы одни свои личные пожелания, или вам поручили навести справки? - перебил его Марк.

Сальван улыбнулся.

- О! Я - только скромный работник, и для меня было бы слишком лестно, еслибы мои желания осуществились. В действительности, как вы только что выразились, мне поручили переговорить с вами. Все знают, что я - ваш друг. Наш инспектор, Баразер, вызвал меня в понедельник в префектуру, и в разговоре с ним у нас зародилась мысль предложить вам место учителя в Мальбуа.

Марк развел руками, не зная, что ему сказать.

- Конечно, Баразер не выказал большого мужества в деле Симона. Он мог бы выступить гораздо энергичнее. Но что делать,- надо брать людей такими, какими они есть. Я могу вам обещать одно, что если впоследствии он не пойдет рядом с вами, то вы все-таки можете рассчитывать на его скрытую поддержку и опереться на него в каждую данную минуту. Он всегда, в конце концов, одерживает победу над префектом Энбиз, который страшно боится всяких историй, а добрый Форб, ректор, довольствуется тем, что царит, не управляя. Вся опасность заключается в этом противном иезуите Морезене, инспекторе начальных школ, друге аббата Крабо; его начальник, Баразер, находит неудобным сменить его из-за политических соображений. Видите, вам предстоит борьба, но вы не должны её бояться.

Марк молчал; опустив глаза в землю, он отдался своим мыслям; видно было, что у него были причины, которые мешали быстрому решению. Сальван, зная его личную жизнь, подошел к нему и взял его за обе руки.

- Я вполне сознаю, какую жертву я от вас требую... Я был другом Бертеро, отца Женевьевы; это был светлый ум, чрезвычайно либерально настроенный, но он, в конце концов, сопровождал свою жену в церковь. После его смерти я был опекуном его дочери, на которой вы женились, и часто навещал, как добрый знакомый, почти как родственник, маленький домик на углу площади Капуцинов, где царит бабушка, ханжа и деспот, подчиняя себе дочь, печальную и безвольную госпожу Бертеро, и прелестную внучку, которую вы обожаете. Быть может, мне следовало бы предупредить вас перед женитьбой о тех опасностях, которым вы подвергаетесь, вступая в такую набожную семью и выбирая себе в жены девушку, пропитанную самыми крайними религиозными понятиями. До сих пор я не имел причины особенно раскаиваться в своем поступке: мне кажется, вы живете счастливо... Но я отлично понимаю, что, приняв место в Мальбуа, вы не избегнете столкновений с этими дамами. Вы об этом и думали, не так ли?

Марк поднял на него глаза.

- Да, признаюсь вам, я дрожу за свое счастье... Вы знаете, я - не тщеславный человек, но для меня все же такое повышение было бы очень лестно; тем не менее, я объявляю вам, что совершенно доволен своим положением в Жонвиле, где мне удалось послужить нашему общему делу, добиться успеха. Не легко покинуть нечто определенное, рискуя в другом месте потерять все свое счастье...

Наступило молчание, потом Сальван спросил тихим голосом:

- Вы сомневаетесь в любви Женевьевы?

- О, нет! - воскликнул Марк.

Они снова замолчали, а затем Марк сказал, подавив невольное смущение:

- Могу ли я сомневаться в ней?.. Она меня так любит, так счастлива моею любовью... Но вы себе представить не можете, какие неприятные дни мы переживали у её бабушки нынешним летом, пока я занимался делом Симона. Уверяю вас, я часто приходил в отчаяние; со мною обращались, как с посторонним, и даже служанка избегала говорить со мною. В тех редких словах, которыми мы обменивались, звучала глухая вражда, готовая перейти в открытую ссору. Я чувствовал себя там совершенно потерянным, как будто попал на другую планету, где у меня не было никаких связей. Мы совершенно расходились во всем... Эти дамы, наконец, повлияли на мою Женевьеву: она снова становилась прежней воспитанницей монастыря Визитации, так что она сама, наконец, испугалась и страшно обрадовалась, когда мы опять вернулись в Жонвиль, в наше гнездышко, где мы живем, тесно прижавшись друг к другу...

Он прервал свою речи и вздрогнул; потом продолжал:

- Нет, нет, оставьте меня на прежнем месте! Я исполняю свой долг; я работаю в том направлении, которое должно принести пользу. Каждый работник не может совершить больше того, что он в состоянии сделать.

Сальван медленно ходил по комнате; наконец он остановился против Марка.

- Мой друг, я не хочу заставить вас принести жертву. Если вы боитесь за свое счастье, если внешния влияния могут отравить вашу семейную жизнь,- я никогда не простил бы себе, что причинил вам горе. Но, я знаю, вы из той глины, из которой делают героев... Не давайте мне окончательного ответа. Подумайте и вернитесь в следующий четверг; у вас неделя на размышление. Мы еще поговорим и обсудим дело.

Марк вернулся вечером в Жонвиль встревоженный и смущенный: дело касалось вопроса совести. Должен ли он заглушить все свои страхи, в которых он даже не смел себе признаться, и решиться на неизбежную борьбу с бабушкою и матерью своей жены,- борьбу, в которой может погубить все свое счастье? Прежде всего он решил откровенно объясниться с Женевьевой; но потом он отложил это намерение, зная, что она просто ответит ему, чтобы он поступал так, как считает за лучшее. Он даже не сказал ей ни слова о предложении Сальвана; им овладело недовольство собою, и тайный страх мешал ясному мышлению. Два дня прошли в нерешительных сомнениях; он со всех сторон обдумывал причины, которые могли принудить его принять или отказаться от места в Мальбуа.

Прежде всего ему представлялся городок таким, каким он сделался после дела Симона. Он подумал о мэре Даррасе, добром и развитом человеке, но который не смел громко высказывать свои убеждения, боясь не быть избранным и потерять выгодное место. Затем перед ним прошли Бонгар, Додуар, Савен, Милом, все эти существа средней нравственности и недалекого развития, которые говорили ему такие странные, жестокие и глупые речи; за ними стояла сплошная толпа, еще более забитая, которая верила всяким сказкам и была способна на еще более зверские поступки. В народной массе гнездились предразсудки варварских времен, обожание фетишей, жажда крови и убийств; в ней не замечалось ни доброты, ни разума. В таком случае вопрос становился ребром: почему эта масса пребывала в грязи, в невежестве и лжи? Почему эти люди отказывались от логического мышления, от простого здравого размышления? Почему они боролись с непонятною ненавистью против всего хорошего, светлаго, и чувствовали ужас перед всем, что чисто и свято? Почему они закрывали глаза и отворачивались от блеска солнца, отказывались от света и стремились к мраку? Почему, наконец, в этом деле Симона они выказали себя неспособными к справедливости, не хотели ни знать, ни видеть, на чьей стороне правда, а стремились погрязнуть во лжи и требовали смерти и казни, подавленные суевериями и предразсудками? Конечно, газеты - вроде "Маленького Бомонца" и "Бомонской Крестовой" - отравляли умы этих людей, предлагая им ежедневно грязный и отвратительный напиток, одуряющий и зловредный. Все непросвещенные умы, все слабые сердцем, все страдающие, изнуренные под долгим игом рабства,- все они являлись легкою добычею лжецов и эксплуататоров народного доверия. Всесильные мира сего всегда царили над толпою, отравляя её сознание, после того как сами ее ограбили; они поддерживали свою власть, вселяя в сердца ужас, а в умы - ложные представления. Но чем объяснить постоянную сонливость мысли и неподвижность народной совести? Если народ позволяет опутывать себя ложью, то лишь потому, что в нем нет достаточной силы для сопротивления. Яд действует только на тех, кто невежествен, кто ничего не знает, кто неспособен на размышления и критику. Следовательно, основание всех общественных бед лежит в недостаточности образования; этот недостаток является причиной медленного движения человечества по трудному пути, который ведет к свету, среди кровавых стычек и тех преступлений, которые составляют историю народа. Поэтому все усилия должны быть направлены к устранению этой причины; только работая в этом направлении, т. е. просвещая народ, можно достигнуть желаемаго; невежественная, непросвещенная нация неспособна на понимание справедливости; только истина, понятная и доступная всем, может, наконец, научить людей быть справедливыми и великодушными.

Марк не мог не подивиться, как это до сих пор во Франции массы народа, рабочее сословие, деревенские жители и обитатели промышленных центров, находились еще на уровне развития дикарей и могли увлекаться фетишизмом? Разве во Франции не господствовало республиканское правление более трети века? Разве основатели этого государственного строя не имели ясного представления о том, что требовалось провести в жизнь для постановки прочных основ свободного правления, издавая школьные законы и создавая бесплатное, обязательное образование для народа, поставив его на должную высоту? Государственные люди вообразили, что они сделали все самое главное и посеяли добрые семена республиканского образа мыслей; они были уверены, что создали сознательную демократию, освобожденную от сословных предразсудков и пагубных суеверий, и что она будет свободно развиваться на отечественной почве. Пройдут десять, двадцать лет, и поколения, прошедшие эту школу, вскормленные трезвыми понятиями, выберутся из мрачных подземелий, где они, лишенные света, влачили жалкое существование, и образуют свободную нацию, послушную голосу разума и логики, способную на твердые и справедливые действия. С тех пор прошло тридцать лет, и шаг, сделанный вперед, сейчас же терял свою силу при малейшей общественной сумятице; народ возвращался к прежним нелепым понятиям и проявлял настоящее безумие под сгустившимся мраком старинных предразсудков! Что же такое произошло? Какая невидимая сила, какое непонятное упорство парализовало громадное усилие, которое было произведено для того, чтобы спасти несчастных, возродить народную массу и освободить от мрачного рабства? Задав себе этот вопрос, Марк тотчас же увидел перед собою главного врага, который стремился поддерживать невежество и суеверия,- клерикализм. Церковь таинственными путями, с неослабной энергией загородила дорогу к свету и улавливала в свои сети несчастные, слабые умы, которые старались вырвать из её власти. Клерикалы всегда отлично понимали, что они должны удержать в своих руках образование народа, т. е. распоряжаться ложью и мраком для того, чтобы поработить узкие душонки и тела своих жертв. На этой-то почве школьного вопроса клерикализм снова затеял борьбу и с необыкновенною лицемерною ловкостью провозгласил себя приверженцем республики, пользуясь свободою законов, чтобы сохранить в своей узкой темнице те детские души, которым эти законы стремились привить просвещенные понятия. Все умы, которые были сбиты с истинного пути клерикалами, явились поборниками жестокого и непримиримого учения, которое угнетает современные общества и держит их в тисках нетерпимости. Во Франции мы видели политического папу, который стремился изгнать из Франции республику, совершая свои деяния во имя свободы. Мы видели тогда основателей республики, которые имели наивность вообразить, что они явились победителями и заставили врага сложить оружие; они улыбались ему и успокоились, гордясь своею терпимостью; они даже провозгласили новый союз во имя единения всех убеждений в одну общую политическую и национальную веру. Радуясь победе республики, они предложили ей принять в свое лоно всех сынов, даже непокорных, которые во все времена стремились ее задушить. Благодаря такому великодушию, клерикализм продолжал свое победное шествие по всей стране; изгнанные конгрегации понемногу возвращались на свои места и, не теряя ни часа времени, продолжали свое дело порабощения и нравственного развращения масс, основывая коллегии и школы иезуитов, доминиканцев и других орденов, населяя своими воспитанниками административные учреждения, суды, армию. Одновременно начальные школы братьев и сестер отнимали учеников и учениц от светских школ, бесплатных и обязательных. Все это происходило тихо и незаметно, пока в один прекрасный день вся страна не очутилась в руках клерикалов; её прозелиты занимали самые выдающиеся места; все будущее Франции, все классы общества, земледельцы, рабочие, солдаты - все находилось под властью и под гнетом монахов и иезуитов.

В прошлое воскресенье Марку удалось наблюдать интересное зрелище, которое послужило ярким доказательством правильности его суждений. Он все время раздумывал о том, принять ли ему предложение Сальвана, и не мог придти к окончательному решению. В воскресенье он отправился в Мальбуа, чтобы повидаться с Давидом у Леманов; здесь ему случилось присутствовать из любопытства на большой религиозной церемонии, о которой в продолжение двух недель кричали в газетах "Маленьком Бомонце" и "Бомонской Крестовой"; весь округ был точно в лихорадке, ожидая великолепного зрелища. Торжественная процессия должна была перенести в часовню Капуцинов кусочек черепа св. Антония Падуанскаго; за такое сокровище община, как говорили, заплатила десять тысяч франков. По этому случаю в часовне происходило богослужение, к которому обещал пожаловать епископ Бержеро. Такое милостивое внимание монсеньёра давало повод к различным толкам; у всех еще было в памяти, с каким самоотвержением он оказывал поддержку аббату Кандье, приходскому священнику церкви св. Мартина, и как громил капуцинов, упрекая их в том, что они захватывают в свои руки все души и все деньги. Вспоминали, что он во время объезда епархии не раз говорил о торгашах, которых Иисус снова прогнал бы из храма. И вдруг он согласился открыто выразить капуцинам и их торговле свою симпатию, посетив их лавочку в такой торжественный момент! Значит, он отбросил свои прежния симпатии и подчинился более могущественным соображениям, иначе нельзя было понять, как мог он, через какие-нибудь два-три месяца, отказаться от своих слов; ему это должно было быть тем труднее, что он отличался и здравым смыслом, и доброй душой.

Марк направился в часовню, увлеченный потоком громадной толпы; там в продолжение двух часов он был свидетелем очень странных вещей. Небольшая община капуцинов в Мальбуа вела обширный денежный оборот, благодаря помощи Антония Падуанскаго; сотни тысяч проходили через её руки, вносимые суммами от одного до десяти франков. Настоятель, отец Феодосий, чудная апостольская голова которого сводила с ума исповедниц, оказался прекрасным администратором и ловким на всякие выдумки. Он чрезвычайно гордился своими успехами и говорил, что он выдумал демократические чудеса для домашнего и ежедневного употребления, доступного самым небогатым людям.

Сперва в часовне стояло небольшое изображение Антония Падуанского, и к нему прибегали для отыскания утерянных предметов. Затем, после нескольких удачных случаев, благодаря комбинациям отца Феодосия, круг его деятельности расширился, и он начал оказывать помощь прихожанам и в других случаях повседневной жизни; сюда приходили больные. недовольные лечением докторов, страдающие мигренью или расстройством желудка, мелкие торговцы, недовольные ходом своих дел и трудным сбытом залежавшагося товара, темные личности, занимавшиеся спекуляциями и подозрительными делами и боявшиеся попасть под суд, матери, обремененные семьей, потерявшие надежду найти мужей своим дочерям, несчастные герои, выкинутые на улицу, напрасно искавшие места и предполагавшие, что только чудо может доставить им заработок, ленивые школьники, потерявшие надежду сдать экзамен, все несчастные, неспособные проявить волю и настойчивость и уповавшие на высшую силу, которая помогла бы им, вопреки логическим условиям труда и здравого смысла, достичь цели. Все эти люди стекались сюда и надеялись получить требуемое, так как на основании статистики их уверяли, что из шести человек четыре всегда могли рассчитывать на успех. С тех пор дело стало на широкую ногу: старое изображение было заменено новым, гораздо большего размера и позолоченным; всюду расставлены были ящики с двумя отделениями - одно для денег, другое для просьб, с которыми обращались к св. Антонию. Конечно, можно было и не платить; но замечалось, что просьбы исполнялись лишь в таком случае, если были оплачены хотя небольшими суммами; по заявлению отца Феодосия, установился известный тариф: один и два франка - за небольшую просьбу, пять и десять франков - если желания являлись более серьезными. Впрочем, если вы платили слишком мало, святой вам давал это понять: просьба не исполнялась, пока не вносили двойной и тройной платы. Клиенты, которые желали платить после исполнения своей просьбы, подвергались опасности никогда не получить желаемаго.

Впрочем, Господь Бог оставлял за собою право выбора тех лиц, которым желал помогать, не объясняя причин такого предпочтения, а клиентам приходилось иметь дело только со святым, тоже не объяснявшим своих поступков. Такая неуверенность получить или не получить желаемое еще более разжигала страсти; вокруг ящиков народ так и толпился; бросали двадцать, сорок, сто су, в безумной надежде, что получат большой выигрыш, неожиданную выгоду, хорошую партию или неизвестно откуда свалившееся наследство. Такое предприятие очень деморализировало публику; это была самая отчаянная спекуляция, которая убивала личную энергию в достижении цели и потворствовала вере в случайный успех, безо всякой заслуги со стороны желавшего, а только благодаря прихоти и причуде, и, во всяком случае, несправедливости.

Видя лихорадочную возбужденность окружавшей его толпы, Марк понял, что предприятие капуцинов еще более разрастется; благодаря приобретению отцом Феодосием драгоценных мощей, успех и прибыль еще усилятся. Громадные афиши покрывали стены часовни; там были расписаны всевозможные услуги, какие может оказать Антоний Падуанский, и, несмотря на верный успех, плата не будет повышена. Марк был чрезвычайно неприятно поражен, увидев в толпе мадемуазель Рузер, которая привела с собою девочек своей школы, как будто это входило в число её обязанностей. Он еще больше удивился, заметив в руках одной из девочек белое шелковое знамя с вышитыми золотыми надписями; "Слава Иисусу и Марии". Впрочем, мадемуазель Рузер и не думала скрывать, что её девочки часто жертвовали франк и два с целью получить хорошую отметку или выдержать экзамен; если ученица была совсем глупая, то она давала и пять франков, чтобы иметь большую уверенность в успехе. Мадемуазель Рузер заставляла девочек иметь "мешки для грехов" и хлопотала о том, чтобы в церкви им отвели хорошие места, откуда оне могли любоваться церемонией. Странная была эта светская общественная школа, которою руководила мадемуазель Рузер! Девочки становились у левого клироса, а у правого выстраивались мальчики из школы братьев; во главе их стоял брат Фульгентий, всегда деятельный и озабоченный. Отец Крабо и отец Филибен находились уже в алтаре; они пожелали почтить торжество своим присутствием. Быть может, они желали также потешить себя, наблюдая за епископом Бержеро; ни для кого не было тайной то участие, которое принимал ректор Вальмарийской коллегии в прославлении Антония Падуанского, и для него было истинным торжеством прибытие сюда епископа, который точно приносил покаяние за свое прежнее вольнодумство, порицавшее народные суеверия. Когда в часовню вошел епископ в сопровождении приходского кюрэ, аббата Кандьё, Марку стало просто обидно и жалко смотреть на этих почтенных лиц; он чувствовал, как много они должны были выстрадать, пока решились явиться на это торжество; оба они были печальны, бледны и серьезны.

Марку не трудно было догадаться, как и почему они сегодня явились: их прихожанами овладело настоящее безумное рвение и оно увлекло за собою и пастырей. Аббат Кандьё долго боролся, отказываясь поставить у себя статую Антония Падуанского, считая, что такое поклонение несовместно с истинным духом религии. Но затем, благодаря скандалу, который был вызван его настойчивым протестом, он сам начал колебаться и задумался о том, не страдает ли религия от его упорства, и решил, наконец, прикрыть своею рясою гнойную рану, которая открылась на лоне иезуитской общины. Он отправился к епископу Бержеро и поведал ему все свои сомнения и укоры совести; монсеньёр также чувствовал себя побежденным и опасался, что церковь пострадает от того, что слишком явно выставит напоказ свои недостатки; он обнял аббата со слезами на глазах и обещал ему, что явится на торжество и этим положит конец вражде. Но сколько горечи, сколько душевной боли скрывалось в сердцах обоих духовных лиц, которых соединяло истинное понимание благочестия! Они тяжело страдали от своего бессилия, от вынужденной уступчивости, от неизбежности выйти на ложный путь и в то же время вполне сознавали всю постыдность своей сделки с совестью; они еще больше страдали от того, что их идеалы были забросаны грязью, что ими прикрывались всякие пошлости, людская глупость и корысть. Ах! Где то христианство, столь чистое в своих началах, проповедующее братство и спасение, и даже былой католицизм, столь смелый в своем полете, явившийся одним из главных орудий цивилизации? В какую грязь попал он теперь, унизившись до простой торговли, до покровительства низменным страстям и невежеству! Католицизм разъедался молью, как всякие старые вещи; ему грозило полное разрушение, распадение.

Церемония была устроена очень торжественно. Целые потоки света разливались в часовне; говорились проповеди, и под звуки органа хор пел красивые кантаты. Было так душно, что несколько дам упали в обморок; пришлось также вывести и учениц мадемуазель Рузер. Общий восторг достиг апогея, когда на кафедру взошел отец Феодосий и начал перечислять деяния Антония Падуанскаго: сто двадцать восемь утерянных предметов были найдены; заключено пятьдесят коммерческих сделок, благодаря чему поправились такие торговцы, дела которых шли очень плохо; тридцать купцов спаслись от верного разоренья, распродав залежалый товар; девяносто три больных выздоровели; двадцать шесть девушек-безприданниц вышли замуж; тридцать женщин родили безболезненно, при чем, по желанию, им были ниспосланы мальчики или девочки; сто три чиновника получили места на то жалованье, какое они просили; шесть наследств были получены совершенно неожиданно; семьдесят семь мальчиков и девочек прекрасно сдали экзамен, несмотря на более чем слабые шансы на успех; перечислялись еще всевозможные другия счастливые события: незаконные сожительства, превращенные в законные, выигранные процессы, продажа никуда негодных земель, получение долгов, которых ждали годами. И при каждом перечислении нового чуда толпой овладевала все большая и большая алчность; люди вздыхали от жары, волнения и от счастливого сознания, что каждому предоставлена возможность самому попытать счастье.

Когда он кончил свою проповедь, поднялся всеобщий безумный гвалт; все подымали руки и простирали их к небу, точно желая схватить тот град благодеяний, который на них посыплется.

Марк был до того возмущен, что не мог дольше оставаться в часовне. Он видел, как отец Крабо ожидал милостивой улыбки монсеньёра Вержеро и нескольких слов привета, которыми он потом гордился бы; лицо аббата Кандье распустилось в улыбку, в которой, однако, виднелось не мало горечи. Братья одержали полную победу: они заставили католицизм унизиться до полного идолопоклонства и бессмысленного фанатизма. Марк вышел из часовни, чувствуя непреодолимую потребность в чистом воздухе и солнце.

Но и на площади его ожидали неприятные впечатления: группы ханжей стояли и взволнованно переговаривались, как это бывало с горожанами у дверей тех зал, где разыгрывались лотереи.

- О, я никогда не выигрываю ни в какую игру,- говорила толстая, ленивая женщина.- Поэтому и здесь я не имею успеха. Три раза я давала по сорок су: раз по случаю болезни моей козы, второй раз - когда потеряла кольцо, которого не нашла, в третий раз - когда у меня начали гнить яблоки, и я не могла их сбыть... Что поделаешь,- во всем неудача...

- Ах, голубушка, вы слишком терпеливы! - ответила черная и сухая старушка.- Я поступаю гораздо решительнее.

- Разскажите, пожалуйста!

- В моем доме отдавалась квартира, очень сырая, и её долго никто не нанимал, потому что в ней всегда умирали дети. Я отдала три франка - ничего; еще три франка - квартира все не сдавалась; тогда я купила статуэтку Антония Падуанского и наказала ее: поставила носом к стене и, наконец, бросила в колодец; что-ж вы думаете,- это подействовало: не прошло и двух часов, как квартира была сдана.

- Вы его вынули из колодца?

- Конечно, и поставила на комод, хорошенько вытерев его тряпкой, и даже извинилась перед ним, хотя мы даже и не ссорились; но, раз платишь деньги, надо требовать, чтобы все было, как следует.

- Хорошо, голубушка, и я так же поступлю... У меня неприятности с мировым судьей... Не положить ли мне еще сорок су, и если дело мое не устроится, я тоже постараюсь выказать ему свое неудовольствие.

- Так и сделайте. Опустите его в колодец или поставьте в грязный угол; уверяю вас, что вы получите желаемое.

Марк не мог внутренно не рассмеяться, слушая такие речи.

Он подошел к группе мужчин, серьезных граждан города, среди которых находился муниципальный советник Филис, клерикальный соперник мэра Дарраса, и оттуда до его слуха долетели рассуждения о том, как жал, что еще ни одна из общин департамента не посвятила себя св. сердцу Иисусову.

Это поклонение св. сердцу была еще одна из гениальных и очень опасных выдумок, гораздо более опасных, чем поклонение Антобию Падуанскому; целью её было подчинение всей Франции иезуитизму. Простой народ пока не интересовался этим; для его понимания была гораздо доступнее азартная игра, которую устраивали капуцины с прошениями, опускаемыми в ящик. Но поклонение св. сердцу, настоящему, кровавому, как бы свеже вырезанному, могло оказать гораздо более пагубное влияние; клерикалы хотели сделать из этого эмблему Франции, напечатать его, вышить красным шелком и золотом на знамени для того, чтобы вся нация слилась с умирающею церковью и подчинилась идолопоклонническому фетишизму. Усилия клерикалов были направлены к тому, чтобы вновь покорить себе толпу самыми грубыми средствами, не брезгая возмутительными суевериями, в надежде сгустить над нею мрак невежества и поработить ее, действуя на её нервы, на её страсти взрослаго ребенка, слишком медленно подчиняющагося разуму. Иезуиты бессознательно дезорганизовали прежний католицизм и своим вредным влиянием убивали его ради торжества нового культа, который низводили на степень религии самых некультурных дикарей.

Марк ушел. Он задыхался в этой атмосфере. Ему хотелось вздохнуть свободно, где-нибудь вдали от людей. В это воскресенье Женевьева сопровождала мужа в Малибуа, желая провести предобеденное время у своей бабушки и матери. Госпожа Дюпарк страдала от приступа подагры и потому не могла отправиться на службу в часовню Капуцинов, чтобы присутствовать на торжественном богослужении. Так как Марк перестал бывать у родни своей жены, то между ними было условлено, что Женевьева придет на станцию железной дороги к четырехчасовому поезду. Было всего три часа, и он медленно направился по улице к площади, обсаженной деревьями, перед станцией железной дороги; там он опустился на скамейку и углубился в размышления.

Для него становилось ясным, что все то необычайное, чему он был свидетелем, указывало на серьезный кризис, который переживала Франция. Она раздваивалась на две враждебные между собою Франции, готовые пожрать друг друга, и произошло это от того, что Рим перенес боевой пункт именно сюда, на почву клерикальной Франции, последней значительной католической державы; у неё еще сохранилось достаточно средств и достаточно людей, и она могла навязать католицизм миру; ясно, что Рим, руководимый стремлением к владычеству, должен был избрать именно ее, чтобы дать последнее сражение и попытаться достигнуть желаемого влияния. Франция должна била явиться тою пограничною плодородною равниною, на которой сходятся две враждующия армии, чтобы решить какой-нибудь важный спор: что им за дело, что на этой равнине посеяна обильная жатва, что там насажены виноградники и плодовые деревья,- отряды кавалерии топчут поля, засеянные хлебом, пушки обращают в прах дорогие виноградники, гранаты летят в мирные деревеньки, производя опустошения в садах, и вся цветущая страна обращается в поле, покрытое трупами. В таком положении находится современная Франция: ее разоряет борьба между церковью и революциею; первая убивает дух свободы и справедливости, потому что знает, что если она не убьет революции, то революция убьет ее. Отсюда происходит та отчаянная борьба, которая охватывает все классы, извращает все понятия, создает всюду раздор и превращает страну в одно сплошное кровавое поле, где вскоре останутся одне развалины, одно унылое пепелище. Опасность - громадная; предстоит неминуемая погибель, если церковь вернет Францию к тому ужасному мраку, среди которого она находилась, и поставит ее в число тех несчастных стран, духовная жизнь которых погибла благодаря господству католицизма.

Тогда все мысли, столь смущавшие Марка, внезапно осветились новым светом; он увидел перед собою всю полувековую, скрытую работу клерикализма: сперва ловкий маневр конгрегационной учебной пропаганды, победа будущих поколений посредством обучения детей, затем политика Льва XIII, признание республики с целью её постепенного уничтожения и покорения. И вот Франция Вольтера и Дидро, Франция революции и трех республик превратилась в современную жалкую Францию, растерянную, сбитую с пути, готовую повернуть назад, вместо того, чтобы идти вперед; все это произошло от того, что иезуиты и другие монашеские ордена забрали в свои руки детей, утроив в продолжение тридцати лет число своих учеников, распространив свои цепкие корни по всей стране. Внезапно, под напором событий, церковь, уверенная в победе и принужденная принять известное положение, должна была снять маску и объявить о том, что она желает быть настоящей владычицей нации. Перед испуганными очами современников встала внезапно вся гигантская работа, совершенная ею: высокие должности в армии, в магистратуре, в администрации, в политике занимались людьми, воспитанными церковью; буржуазия, когда-то либеральная, неверующая и непокорная, теперь подчинилась её ретроградным мнениям, боясь наплыва народной волны; рабочая масса, отравленная грубыми суевериями, окутанная мраком невежества, лжи, оставалась послушным стадом, которое можно стричь, а при необходимости - и задушить. Церковь теперь не скрывала своих действий: она довершала победу при ярком дневном свете, она всюду пропагандировала Антония Падуанского, расклеивала афиши, рекламы, открыто раздавала общинам знамена с вышитым св. сердцем, открывала конгрегационные школы напротив светских школ, овладевала даже этими школами при посредстве учителей и учительниц, которые часто являлись её креатурами и работали для неё из корысти или по слабодушию. Церковь по отношению к гражданскому обществу стала прямо на военную ногу. Она отовсюду собирала деньги, чтобы вести борьбу; конгрегации стали промышленными учреждениями, завели торговлю, и некоторые, как, например, конгрегация "Доброго Пастыря" получала около двенадцати миллионов барыша, занимая сорок семь тысяч работниц в двухстах мастерских. Она продавала все: и ликеры, и башмаки, и лекарства, и мебель, минеральные воды и вышитые рубашки для домов терпимости. Она извлекала доход изо всего, отягощая самым действительным налогом человеческую глупость и доверчивость и всеми средствами эксплуатируя своего жестокого бога.

Таким образом представители клерикализма обладали миллиардами, являлись собственниками громадных владений и, распоряжаясь большими деньгами, могли подкупать партии, натравливать их одну на другую и праздновать победу среди развалин и кровавых междуусобных распрей. Марк ясно увидел весь ужас подобной борьбы и впервые сознал необходимость для Франции побороть клерикализм, если она желала избегнуть неминуемой опасности обратиться в рабу этого клерикализма.

Внезапно он увидел перед собою Бонгаров, Долуаров, Савенов, Миломов; он слышал их трусливый лепет, подсказанный жалким умишком, отравленным и затемненным; он видел их умышленно скрывающимися в своем невежестве, как в покойном и мирном убежище. И вот какою являлась теперь Франция:- загнанною, лишенною здравого смысла, омраченною суевериями, под жестоким гнетом клерикализма! Чтобы еще быстрее обратить ее в ничто, придуман был антисемитизм, пробуждена была средневековая религиозная ненависть; посредством её надеялись вернуть народ к аббатам и наполнить покинутые храмы. Травля жидов - это было только начало, а затем должно было последовать полное рабство и возврат к мрачному прошлому. Для Марка было ясно, что современная Франция и вместе с нею все Бонгары, Долуары, Савены и Миломы должны падать все ниже и ниже, должны погрязнуть во тьме и лжи, если их дети останутся в руках братьев и иезуитов на скамьях конгрегационных школ. Недостаточно даже только закрыть эти школы: надо было еще преобразовать светские школы, вернуть им их настоящее значение, освободив от тайного влияния клерикализма, который понемногу простер на них свою руку, помещая наставниками и наставницами своих прозелитов. На одного Феру, с ясным и отважным умом, но угнетенным бедностью, на одну мадемуазель Мазелин, прекрасную воспитательницу сердец и умов, сколько приходилось никуда негодных бездарностей, людей с вредным образом мыслей, подкупленных врагом и способных на самую унизительную роль: мадемуазель Рузер, например, перешедшая на сторону сильных, была пропитана крайним клерикализмом; Миньо, человек без всякой воли, вполне подчиненный среде; Дутрекен, честный человек, еще вчера искренний республиканец, но внезапно ставший антисемитом и реакционером по недоразумению и ложному патриотизму; а за ними шла в хвосте еще целая вереница людей, руководивших начальным обучением; все они сбились с пути и, незаметно приближаясь к пропасти, готовы были увлечь за собою и детей, вверенных их попечению, все будущее поколение. Холод проник в сердце Марка; никогда еще опасность, угрожавшая его родине, не казалась ему такою близкою и ужасною, и никогда еще им не овладевало сознание такой неотразимой, неотложной необходимости немедленно приступить к борьбе.

Борьба должна была разгореться на поприще народного образования, потому что самый важный вопрос заключался именно в том, какое образование будет дано народу, призванному занять подобающее ему место. В 89 году буржуазия заменила разложившееся дворянство; она удерживала за собою всю добычу в продолжение целаго столетия, отказывая уступить народу его законную долю. Теперь роль её была окончена; она сама сознавалась в том, что переходила на сторону реакции, потому что ее пугала мысль поделиться своим богатством, пугала возрастающая сила демократизма. Вчера еще буржуазия хвасталась своим вольтерианством, потому что еще чувствовала под собою почву; сегодня она обратилась в сторону клерикалов, желая прибегнуть к реакционной защите прошлаго; она обращалась в прах, потому что злоупотребляла властью, которую должны были отнять у неё социальные силы, всегда находящиеся в движении. С этого момента энергия будущего должна была перейти в народ; там дремали неисчерпаемые силы, громадная воля и великий разум. Поэтому Марк основывал все свои надежды на детях этого народа, которые были поручены его заботам и которые посещали начальные школы с одного края Франции до другого. Это были нетронутые силы будущей нации, которые надо было обучить для того, чтобы создать из них будущих граждан, просвещенных, с ясными стремлениями, освобожденных от клерикальных суеверий и ханжества, полных сознания собственного достоинства: ведь счастье нравственное и материальное - только в знании.

До тех пор, пока на свете будут существовать нищие духом, послушные жертвы рабства, до тех пор не переведутся и негодные упряжные клячи, которых эксплуатирует меньшинство воров и разбойников; но настанет день, когда счастливое человечество будет человечество просвещенное, одаренное энергичной волей. Счастливы те, которые знают, счастливы интеллигентные люди, уверенные в благости своих стремлений! Так думал Марк, и душа его наполнилась верой и восторгом.

В эту минуту в нем созрела и решимость: он должен принять предложение Сальвана, он должен поступить преподавателем в училище в Мальбуа, он должен бороться против отравления народа ядом клерикализма, образчик которого он видел сегодня утром. Он посвятит свой труд возрождению нищих духом; он попытается сделать из них граждан будущаго. Все это народонаселение, которое он видел под гнетом невежества и лжи,- его надо было захватить вновь в нарождающемся поколении и обучить это поколение, вселить в него любовь к правде и понятие о справедливости. Это была первая и наиглавнейшая обязанность, самое необходимое дело неотложной важности, от которого зависело спасение отечества, его слава, его сила: только таким путем можно было вернуть Франции её способность выполнить свое призвание освободительницы народов, которое она исполняла столько веков подряд. В одну минуту Марк решил то, над чем думал три дня; он боялся потерять свое счастье, боялся, что у него отнимут любовь его Женевьевы,- и в то же время именно эта мысль, что женщина является первою рабою клерикалов, желание освободить ее и дало главный толчок к устранению последних колебаний. Все эти девочки, которых мадемуазель Рузер водила к капуцинам,- какие это будут жены и матери? Клерикалы завладеют ими; они подчинят себе эти юные души, потакая их слабостям, снисходя к их страданиям, и, не выпуская из своих рук, обратят их в послушные орудия, которые впоследствии развратят своих мужей и детей. До тех пор, пока женщина, в своей вечной борьбе с мужчиною из-за неравенства перед законами и несправедливости нравственных обычаев, останется оружием в руках клерикалов, до тех пор социальное счастье недостижимо, и война грозит затянуться до бесконечности. Женщина только тогда явится свободным существом, достойною подругою мужчины, она только тогда получит возможность располагать собою для блага любимого человека и семьи, когда перестанет быть рабой аббатов, которые портят и развращают ее своим влиянием. В сущности, в душе самого Марка жила боязнь, в которой он не смел признаться, боязнь, что в его семье может разыграться ужасная драма; опасение потерять счастье заставило его колебаться и отступать. Приняв внезапное решение, он как бы выходил на борьбу у своего собственного очага, рискуя погубить свое благополучие, но исполняя свой долг по отношению к ближним. Он теперь ясно видел, что поступок его действительно геройский, и он все-таки решался исполнить свой долг просто и с радостью, потому что сознавал всю пользу приносимых жертв. Самая высокая, самая благородная роль в нарождающейся демократии - это роль школьного учителя, бедного, часто презираемого, на обязанности которого лежит просвещение нищих духом, с целью создать из них счастливых граждан, созидателей справедливости и мира. Он внезапно увидел пред собою свое истинное призвание, свою апостольскую миссию, к которой он стремился с тех пор, как научился любить истину и объяснять ее другим,

Марк поднял голову и взглянул на железнодорожные часы: четырехчасовой поезд уже ушел,- надо было ждать до шести; в ту же минуту он увидел Женевьеву, которая спешила к нему, держа за руку свою дочь Луизу.

- Прости, мой друг, я пропустила поезд... бабушка была недовольна и сердилась, что я тороплюсь к тебе, так что я просто стеснялась взглянуть на часы и пропустила время.

Она села около него на скамью, держа Луизу на коленях.. Марк, улыбаясь, нагнулся к девочке, которая протягивала к нему ручонки, и поцеловал ее. Затем он спокойно проговорил:

- Мы подождем шестичасового поезда, моя дорогая. Никто нам не помешает посидеть здесь и поболтать... У меня к тому же есть о чем с тобою поговорить.

Но Луиза не была этим довольна: ей хотелось играть; она вскочила на колени отца и затопала ножонками.

- Она была умницей?

- Конечно... у бабушки она всегда умница, потому что боится, чтобы ее не заругали. Зато теперь ей хочется подурачиться.

Усадив снова дочь не без труда к себе на колени, Женевьева спросила:

- Что же ты хотел мне сказать?

- Я не говорил с тобою об этом, потому что сам еще не решил... Мне предлагают место учителя здесь, в Мальбуа. Что ты об этом скажешь?

Она взглянула на него, удивленная, не будучи в состоянии ответить сразу. Марк заметил на её лице сперва радость, а затем все возрастающее беспокойство.

- Что же ты думаешь? - повторил свой вопрос Марк.

- Я думаю, что это - повышение, на которое ты пока еще не мог рассчитывать... Только твое положение здесь, среди разгоревшихся страстей, будет не легкое, тем более, что всем известны твои воззрения.

- Конечно; я думал об этом, но отказаться от борьбы постыдно.

- Кроме того, мой друг, я должна сказать тебе откровенно, что боюсь, как бы наши отношения с бабушкой не расстроились окончательно. С моею матерью еще можно столковаться; но бабушка, ты сам знаешь, чрезвычайно раздражительна; она вообразит, что ты явишься сюда в качестве антихриста. Я уверена, что нам придется разойтись с ней.

Наступило неловкое молчание. Марк продолжал:

- Так, значит, ты мне советуешь отказаться, ты не сочувствуешь моему перемещению, тебе было бы неприятно, еслибы я принял это место?

Она взглянула на него и проговорила с искренним порывом откровенности:

- Могу ли я не сочувствовать тебе, мой друг! Мне больно слушать от тебя такие слова. Ты должен поступать согласно со своею совестью, так, как ты того желаешь. Ты - единственный судья своих поступков, и я заранее одобряю твое решение.

Все-ж-таки он заметил, что голос её задрожал, точно она боялась чего-то, в чем не хотела признаться. Вновь наступило молчание. Марк взял руки Женевьевы, желая успокоить ее, и горячо их поцеловал.

- Ты уже решил, мой друг? - спросила она его.

- Да, я решил принять это место; поступить иначе было бы недобросовестно.

- Ну, что-ж! Так как у нас есть полтора часа времени до отхода следующего поезда, то, мне думается, лучше всего вернуться сейчас к бабушке и сообщить ей наше решение... Мне хотелось бы, чтобы ты поступил по отношению к ней вполне откровенно, безо всякой утайки.

Женевьева все время не спускала с него глаз и Марк был уверен, что она говорит вполне искренно, хотя, видимо, была несколько опечалена.

- Ты права, дорогая,- пойдем сейчас к бабушке.

Они медленно двинулись по направлению к площади Капуцинов. Луиза, которую мать держала за руку, несколько задерживала их, так как еще плохо двигалась маленькими шажками. Апрельский вечер был чудный. Супруги прошли весь путь, не обмолвившись словом, погруженные в серьезные думы. Площадь была совершенно пустынна, и домик обеих старушек, казалось, дремал среди окружавшей его тишины. Они застали госпожу Дюпарк в салоне, на кушетке, с вытянутой больной ногой; она вязала чулки для благотворительной цели; госпожа Бертеро сидела у окна, занятая вышивкой.

Удивившись возвращению Женевьевы, да еще в сопровождении Марка, старуха опустила вязанье и даже не пригласила их сесть, ожидая, что они скажут. Когда Марк сообщил ей о том предложении, которое было ему сделано, и о своем решении принять место преподавателя в Мальбуа, о чем он доводит до её сведения из чувства сыновнего уважения,- старуха привскочила на месте и сперва только пожала плечами.

- Вы с ума сошли, мой друг? Вы не останетесь на этом месте и трех недель.

- Но почему?

- Как почему? Да потому, что вы - не тот преподаватель. какой нам нужен. Вы сами знаете о благочестивом настроении страны и о торжестве церкви. С вашими революционными идеями вы создадите себе невозможное положение и в самом непродолжительном времени будете на ножах со всем населением.

- Так что-ж? Я готов на борьбу! К сожалению, кто хочет, победить, не должен избегать борьбы.

Тогда старуха не на шутку рассердилась.

- Не говорите глупостей! Всему виною ваша гордость, ваше возмущение против Бora! Вы лишь песчинка, мой друг, и мне вас жаль. Напрасно вы полагаете, что достаточно сильны, чтобы победить в такой борьбе, в которой и Бог, и люди обратят вас в ничто.

- Я возлагаю надежды не на свои силы, а на торжество разума и правды.

- Да... я знаю. Но мне до этого нет дела. Слышите, я не хочу, чтобы вы заняли здесь место наставника, потому что я дорожу своим спокойствием, потому что для меня было бы больно и стыдно видеть у себя Женевьеву, жену человека, не верующего в Бога и в свое отечество, возмущающего души всех благочестивых людей... Повторяю, это - сумасшествие. Вы должны отказаться..

Огорченная до глубины души такою ссорою, госпожа Бертеро склонилась над работой. Женевьева стояла бледная, держа за руку Луизу, которая в страхе спряталась за юбку матери. Марк ответил спокойно, не возвышая голоса:

- Нет, я не могу отказаться. Мое решение непоколебимо, и я желал сообщить вам об этом,- только и всего.

Госпожа Дюпарк после такого ответа потеряла всякое самообладание; болезнь приковывала ее к месту, но руки её протянулись с угрозой; ей было невыносимо видеть такое упорство: она слишком привыкла, чтобы все ей повиновались. В эту минуту у неё вырвались слова, которых она даже не хотела высказать; они вырвались бешеным потоком.

- Сознавайтесь, сознавайтесь во всем! Вы хотите поселиться здесь, чтобы заниматься этим отвратительным делом Симона? А! Вы все еще стоите за этих проклятых жидов; вы хотите опять переворошить всю эту грязь, чтобы разыскать какого-нибудь невинного человека, которого вы пошлете на каторгу, на место вашего гнусного убийцы, столь справедливо осужденнаго? А этот невинный,- не правда ли, вы настаиваете на том, что он находится среди благочестивых церковнослужителей?.. признавайтесь! признавайтесь!

Марк не мог удержаться от улыбки: он отлично понимал, что причиной гнева старухи было все то же дело Симона, страх перед тем, что оно снова выступит на свет Божий, и что, наконец, схватят настоящего преступника. Он знал, что за госпожой Дюпарк скрывается её духовник, отец Крабо; отсюда проистекало нежелание видеть его, Марка, преподавателем в Мальбуа; они желали иметь здесь человека, который был бы послушным орудием в руках братьев.

- Конечно,- ответил Марк все тем же спокойным тоном,- я продолжаю не сомневаться в невинности моего товарища Симона и употреблю все усилия, чтобы его невинность была, наконец, признана и доказана.

Госпожа Дюпарк гневно обратилась в сторону госпожи Бертеро.

- Вы слышите - и ничего не говорите! Наше имя будет замешано в этой грязной истории! Наша дочь очутится в лагере наших врагов, ненавистников общества и религии... Ведь ты её мать! Образумь ее, скажи, что это невозможно, что она должна противиться такой мерзости, чтобы спасти свою честь и нашу!

Госпожа Дюпарк обратилась к госпоже Бертеро, руки которой дрожали от волнения; она уронила работу и в ужасе прислушивалась к этой перебранке. С минуту она просидела в молчании, не будучи в состоянии сразу выйти из того подавленного уныния, в котором постоянно находилась; наконец, она решилась:

- Твоя бабушка права, дочь моя: твой долг - не допускать поступка, за который ты понесешь свою долю ответственности. Твой муж любит тебя и послушает; ты одна можешь найти доступ к его сердцу и уму. Твой отец никогда не противился моим желаниям в вопросах совести.

Женевьева, сильно взволнованная, обратилась к Марку, прижимая к себе свою дочь, которая не отходила от нея. Молодая женщина была потрясена до глубины души: в ней просыпалось все прошлое, все ханжество, впитанное в детстве, и затемняло её рассудок. Тем не менее она повторила то, что уже говорила мужу:

- Марк - единственный судья в своих поступках; он поступит так, как ему велит долг.

Госпожа Дюпарк была ужасна в своем гневе; несмотря на свою больную ногу, она приподнялась и крикнула:

- Вот каков твой ответ! Ты, которую мы воспитывали в правилах христианской религии, ты, любимая дщерь Бога,- ты отрекаешься от Него и хочешь быть без религии, как животное! Ты избрала сатану, вместо того, чтобы побороть его! Ну, что-ж! Твой муж несет за это полную ответственность! И он будет наказан! Да, вы оба будете наказаны, и проклятие обрушится не только на вас, но и на ваших детей!

Она протянула к ним руки, и вся её фигура была такая устрашающая, что маленькая Луиза, охваченная ужасом, принялась громко рыдать. Марк быстрым движением взял ее на руки и прижал к своему сердцу; девочка, точно ища защиты, обхватила ручонками его шею. Женевьева тоже приблизилась к нему и прислонилась к человеку, которому отдала всю свою жизнь.

- Прочь! Прочь! Уходите все вон, все трое! - кричала госпожа Дюпарк.- Уходите и отдайтесь своему безумию и гордости! Они погубят вас... Слышишь, Женевьева, между нами все кончено до тех пор, пока ты к нам не вернешься; а что ты вернешься, это я знаю: ты слишком долго принадлежала Богу; я буду молить Его, и Он сумеет вернуть тебя на путь истины!.. Уходите, уходите,- я не хочу вас больше знать!

Глазами, полными слез, Женевьева смотрела на свою мать, которая тоже залилась слезами. Она как бы снова заколебалась,- ее подавляла жестокость этой сцены, но Марк осторожно взял ее за руку и вывел из комнаты. Госпожа Дюпарк упала в кресло, и в доме водворилось обычное холодное и тягостное спокойствие.

В следующий четверг Марк отправился в Бомон, чтобы сообщить Сальвану, что он принимает его предложение. Назначение состоялось в первых числах мая, и, покинув Жонвиль, Марк переехал в начальную школу в Мальбуа, заняв место старшего преподавателя.

КНИГА ВТОРАЯ.

I.

В светлое майское утро Марк впервые вошел в свой класс, чтобы дать вступительный урок. Старший класс, недавно перестроенный, выходил на площадь тремя большими окнами, сквозь которые вливался в изобилии солнечный свет.

При появлении Марка раздались громкие крики и смех, потому что один из учеников нарочно упал, спеша на свое место.

- Дети мои,- сказал спокойно Марк,- вы должны вести себя хорошо,- не из боязни наказания, к которому я не прибегну, а ради своей же пользы. Вы скоро убедитесь, что для вас будет гораздо выгоднее и интереснее, если наши отношения будут миролюбивые... Господин Миньо, прошу вас сделать перекличку.

Марк потребовал, чтобы его помощник Миньо присутствовал на первом уроке. Своим видом Миньо ясно выказывал недоброжелательство и наглое удивление, что ему дали в руководители человека, стяжавшего столь плохую славу в недавнем скандальном деле. Он позволил себе даже пересмеиваться с учениками, когда один из них нарочно упал, чтобы рассмешить товарищей. Перекличка началась.

- Огюст Долуар! - Здесь! - крикнул мальчик таким басом, что весь класс покатился со смеху.

Это был сын каменщика, тот самый, который упал, смышленый, но шаловливый мальчик; своими выходками он приводил в восторг всю школу.

- Шарль Долуар! - Здесь! - брат предыдущего, на два года его моложе, ответил таким тоненьким и пискливым голосом, что раздался целый взрыв смеха; хотя Шарль был кротче и уступчивее брата, но и он не отставал от него в шалостях.

Марк терпеливо выдержал и этот приступ веселости, ничем не проявляя своего неудовольствия. Перекличка продолжалась, а он пока рассматривал обширный класс, где ему придется совершать свою благую работу над развитием этих шаловливых мальчиков.

- Ахилл Савен! - вызывал Миньо.

Никто не отозвался, и ему пришлось еще раз повторить свой выкрик. На отдельной скамье, у окна, сидели оба близнеца, сыновья чиновника Савена, и, уткнувшись носом в книгу, имели весьма хитроумный вид. Несмотря на свои восемь лет, они обнаруживали много осторожности.

- Ахилл и Филипп Савен! - повторил Миньо, глядя на них в упор.

Тогда они уступили и крикнули вместе:

- Здесь!

Марк удивился и спросил их, отчего они молчали, хотя отлично слышали, что фамилию их выкликают. Но он не мог добиться от мальчиков ни слова в ответ; они только смотрели на учителя с недоверчивым лукавством, точно готовились обороняться от него.

- Фердинанд Бонгар! - продолжал Миньо.

И на этот раз не последовало ответа. Фердинанд, сын крестьянина Бонгара, был здоровый мальчик лет десяти, с придурковатым лицом; он сидел, облокотившись локтями о парту, и, казалось, дремал с открытыми глазами; один из товарищей подтолкнул его, и только тогда он выпалил:

- Здесь!

Все боялись его здоровых кулаков, и потому ни один из шалунов не решился засмеяться. Миньо продолжал среди полной тишины:

- Себастиан Милом!

Марк узнал сына продавщицы бумаги, который сидел справа на первой парте; его лицо было доброе и веселое. Марк улыбнулся ему, радуясь его ясным и доверчивым глазам, в которых светилась одна из тех прекрасных душ, разбудить которые он поставил себе задачей.

- Здесь! - ответил Себастиан веселым и звонким голосом, который прозвучал так приятно среди грубых и нахальных возгласов других мальчиков.

Перекличка кончилась. Весь класс, по знаку Миньо, встал, чтобы прочитать молитву. Со времени ухода Симона, Мешен допустил чтение молитв при начале и после окончания учения, уступая давлению мадемуазель Рузер, которая подавала пример, ссылаясь на то, что страх перед Богом заставляет её девочек вести себя лучше. Кроме того, семьи детей одобряли это нововведение; инспектор Морезен также не был против, хотя это и не входило в программу. Но Марк решил положить конец такому обыкновению и сказал спокойным и решительным тоном:

- Садитесь, дети. Мы собрались здесь только для учения. Вы помолитесь у себя дома, если ваши отцы и матери этого пожелают.

Миньо посмотрел на него с удивлением. "Этот учитель недолго продержится в Мальбуа, если он заведет такие порядки!" - подумал он. Марк прекрасно сознавал, что таково будет мнение большинства, и что все уверены в его полной неудаче. Сальван, впрочем, предупреждал Марка и советовал ему по возможности быть осторожным и в первое время держаться тактики оппортунистической терпимости. Если он решился на отмену молитвы, то сделал это по зрелому размышлению. в виде пробного опыта. Он собирался также снять со стен изображения из жития святых и картины военного содержания, считая, что давать детям идеализированые изображения битв весьма вредно. Пока он, однако, не привел своих намерений в исполнение. Чтобы начать борьбу, надо чувствовать почву под ногами и как следует ориентироваться на новом месте.

Первый урок прошел спокойно; Марк был тверд, без всякой суровости, а дети смотрели на него с любопытством и худо скрытым недоброжелательством. С этого часа началась его работа, с медленным и терпеливым упорством, над сердцами и умами учеников; так прошли и все прочие уроки. Несколько раз он чувствовал прилив горечи и с сожалением вспоминал других учеников, стол любимых им; они были его духовными детьми, и он очень о них тревожился, так как поручил жонвильскую школу товарищу Жофру, беспокойному интригану, который стремился только к одному: как можно скорее заполучить одобрение начальства. Марк невольно чувствовал угрызения совести, что поручил хорошо налаженное дело такому человеку, который способен только испортить его; одно лишь могло его утешить - сознание, что здесь его ждало неотложное дело, и что ему удастся принести ту пользу, которой от него ожидают. По мере того, как один день проходил за другим, и урок сменялся уроком, Марк весь отдался своим занятиям с тем страстным энтузиазмом, который всегда одухотворял его и заставлял верить в успешность своей миссии.

После окончания выборов, которые были в мае, наступило сразу всеобщее затишье. До выборов все говорили о том, что надо молчать ради того, чтобы не раздражить избирателей и не вызвать избрания таких людей, которые повредили бы республике; а после выборов, давших тот же самый состав палаты, была придумана новая причина для молчания, а именно боялись отсрочки обещанных реформ, если занять депутатов неуместными делами. На самом деле победители, которым победа обошлась недешево, желали спокойно наслаждаться отвоеванной позицией. Так, в Бомоне, напр., ни Лемарруа, ни Марсильи, вновь избранные, не хотели слышать даже имени Симона, несмотря на свои обещания оказать содействие сейчас же после выборов, когда им уж нечего бояться ожесточения народных масс. Симона судили и осудили по всей справедливости; всякий, кто решился бы поднять голос против его осуждения, рисковал быть обвиненным в антипатриотизме. В Мальбуа, разумеется, все придерживались такого же образа мыслей, и мэр Даррас даже умолял Марка, в интересах самого осужденного и его близких, не поднимать вопроса об этом деле, а дожидаться, пока не совершится поворот общественного мнения. Все прикидывались, что забыли о деле Симона, и казалос, что с лица земли совериненно исчезли как симонисты, так и антисимонисты. Марк должен был подчиниться такому решению, так как и семья Леманов, проживавшая в вечном страхе, просила его об этом, а также Давид, который чувствовал, что теперь необходимы терпенье и выдержка, хотя в нем ни на минуту не поколебалось его мужество. Ему удалось напасть на след одного очень важного открытия: он узнал стороной, но без точных улик, о незаконном сообщении, которое позволил себе сделать председатель Граньон присяжным, когда они удалились для совещания; такой поступок являлся поводом к кассации, еслибы ему только удалось установить его. Но он отлично сознавал, что в настоящее время доказать это очень трудно, и ограничился тем, что продолжал свои розыски. Марк, гораздо более увлекающийся, только с трудом подчинился той тактике, которой от него требовали, но и он, в конце концов, сделал вид, что совершенно забыл об этом деле. Дело Симона вступало в период забвения; казалось, что с ним совершенно покончили, хотя оно и оставалось скрытым недугом, гнойной, неизлечимой раной, от которой медленно умирало социальное тело, ежеминутно готовое подвергнуться пароксизму бреда и горячки. Достаточно одной несправедливости для того, чтобы народ медленно умирал, сраженный безумием.

Марк, следовательно, мог вполне отдаться своему делу, своей школе; он твердо верил, что его труд - единственное целесообразное средство для уничтожения общественной несправедливости, для торжества правды, семена которой он вложил в души будущих поколений. Труд его был не легок, и он еще никогда не. ощущал так наглядно этих мучительных трудностей. Он был совершенно одинок; против него были настроены ученики, их родители, его помощник Миньо и мадемуазель Рузер, преподавательница соседней школы, которая отделялась от его школы одною стеною. Кроме того, времена были очень неблагоприятны: школа братьев отбила у светской школы еще пять учеников в течение одного месяца. Против Марка поднялась враждебная буря; семьи прибегали к братьям, чтобы спасти своих детей от возмутительных порядков, введенных новым преподавателем. Брат Фульгентий торжествовал: около него опять находились братья Горгий и Исидор, исчезнувшие накануне процесса Симона и призванные обратно, чтобы доказать общине, что братья стоят вне всяких подозрений; третий брат Лазарь, не приехал по той причине, что умер. Монахи ходили, высоко закинув голову, и по улицам Мальбуа всюду сновали черные рясы. Самое неприятное для Марка было то насмешливо-презрительное отношение, которое он встречал со всех сторон. Его даже не удостаивали серьезной борьбы; все ждали, что он сам себя погубит какою-нибудь безумною выходкою. Положение, которое занял по отношению к нему Миньо с первого же урока, данного Марком, было принято всеми: злобное любопытство и уверенность в быстрой и скандальной неудаче. Мадемуазель Рузер сказала: "Я даю ему два месяца срока". Марк чувствовал затаенную надежду своих противников уже по тому тому, с каким говорил Морезен, когда посетил его школу. Морезен знал, что Марка поддерживают Сальван и его прямой начальник, инспектор академии Де-Баразер, и потому выказывал ему ироническую снисходительность, ожидая от него какого-нибудь крупного промаха, который дал бы ему право потребовать его смещения. Он ни слова не сказал Марку о том, что он упразднил молитву: он ожидал чего-нибудь более резкого, более яркого, целаго ряда преступных деяний. Морезен часто беседовал с мадемуазель Рузер, своей любимицей, и они вместе злорадствовали над Марком; он был окружен шпионами, которые следили за каждым его шагом и старались угадать каждую его мысль.

- Будьте осторожны, мой друг,- повторял ему Сальван всякий раз, когда Марк приходил к нему, чтобы искать нравственной поддержки.- Де-Баразер еще вчера получил анонимное письмо,- сказал ему однажды Саливан:- вам грозят муками ада. Вы знаете, как я горячо желаю, чтобы наши просветительные задачи были скорее выполнены; но в настоящее время всякое поспешное действие может погубить нас... Прежде всего старайтесь завоевать общую любовь, заставьте оценить себя,- тогда все будет прекрасно.

Марк улыбнулся, и невольная горечь послышалась в его словах:

- Вы правы: я знаю, что только любовь и разумное отношение могут помочь победе, но все же приходится переживать трудные минуты.

Он поселился вместе с женой и дочкой в прежней квартире Симона. Помещение было гораздо более обширное и удобное, чем в Жонвиле: две спальни, столовая, гостиная, не считая кухни и людских. Вся квартира содержалась очень чисто и, залитая солнцем, имела очень веселый вид; окна выходили в сад, где росли овощи и цветы. Но мебели не хватало на такое обширное помещение, а с тех пор, как произошла ссора с госпожой Дюпарк, Марку было очень трудно сводить концы с концами. Содержание его равнялось тысяче двумстам франков в год; зато здесь он не мог рассчитывать на добавочное содержание, которое он получал, как секретарь мэрии. Трудно было жить на сто франков в месяц в этом маленьком городишке, где жизнь была очень дорога. Надо было иметь чистую одежду и скрывать хозяйственные недостатки. Это была нелегкая задача, и требовались героические усилия для соблюдения самой строгой экономии; часто им приходилось есть сухой хлеб, чтобы иметь чистое белье.

Женевьева выказала удивительные качества опытной хозяйки и являлась для Марка доброю и любящею подругою. Она и здесь проявила ту же необыкновенную распорядительность, как и в Жонвиле, и сумела скрывать все недочеты, не жалея труда. Она работала с утра до ночи, стирала, чинила белье, и маленькая Луиза всегда ходила в чистых, нарядных платьицах. Еслибы Миньо столовался у них, как это было в обычае, то Женевьеве легче было бы покрывать расходы по хозяйству. Но Миньо предпочитал обедать в соседнем ресторане, вероятно, боясь слишком близкого общения со старшим преподавателем, которому мадемуазель Рузер предсказывала скорое падение. Сам он, как помощник, получал семьдесят один франк и двадцать пять сантимов в месяц, и хотя был холост, но вечно нуждался; в ресторане он пользовался очень скверным обедом за дорогую плату, и это еще более ожесточало его против Марка, как будто тот был виноват в том, что в ресторане отпускали скверную пищу. Женевьева старалась выказывать ему всяческое внимание: она предложила ему чинить его белье и, когда он заболел, ухаживала за ним. Миньо, в сущности, был добрый малый, только он слушался плохих советов; Марк и Женевьева надеялись, что им удастся возбудить в нем лучшие чувства, выказывая ему доброту и ласку.

Женевьева не смела признаться Марку, что их хозяйство страдало, главным образом, от того, что госпожа Дюпарк перестала помогать им после ссоры. Прежде, бывало, она одевала Луизу и помогала им в конце месяца сводить счеты. Теперь, в виду того, что они жили в Мальбуа, так близко друг от друга, помощь была еще возможнее и доступнее. Как мучительно было встречаться на улице и отворачиваться, не обмениваясь даже поклоном! Маленькая Луиза, встретив однажды бабушку, протянула ей ручки и окликнула ее. Наконец случилось то, что должно было случиться: Женевьева подчинилась обстоятельствам и невольно бросилась в объятия бабушки и матери, встретив их на площади Капуцинов; первою побежала им навстречу Луиза.

Когда она призналась Марку в том, что случилось, он поцеловал жену и сказал с доброю улыбкою:

- И отлично, моя дорогая; я очень рад и за тебя, и за Луизу, что вы помирились. Это было неизбежно, и не считай меня, пожалуйста, таким варваром: если я в ссоре со старухами, то это еще не значит, чтобы и ты находилась с ними во вражде.

- Конечно, мой друг. Только все же как-то неловко, если жена ходит в дом, куда закрыт доступ её мужу.

- А почему неловко? Для нашего общего благополучия гораздо благоразумнее, если я не пойду к бабушке, с которою у нас невольно возникают споры. Но почему же тебе и ребенку не посещать старух время от времени?

Женевьева задумалась; лицо её омрачилось. Слегка вздрогнув, она ответила:

- Я предпочла бы не ходить к бабушке без тебя. Я чувствую в себе больше уверенности, когда ты со мною. Впрочем, ты прав, и я отлично понимаю, что тебе неприятно посещать моих старух; с другой стороны, и мне неудобно теперь совершенно порвать с ними.

И жизнь устроилась таким образом, что Женевьева посещала госпожу Дюпарк и госпожу Бертеро один раз в неделю, в их маленьком домике на площади Капуцинов. Она брала с собою Луизу и сидела там с часок, пока Марк был в школе, а он ограничивался тем, что кланялся этим дамам, когда встречал их на улице.

Прошло два года, в продолжение которых Марк постепенно, благодаря своему терпению и доброте, победил сердца своих учеников, несмотря на ту злобу, которая окружала его со всех сторон, и несмотря на происки многочисленных врагов. Это произошло благодаря его блестящим прирожденным способностям преподавателя: он умел стать ребенком, чтобы быть понятнее детям. Прежде всего он был постоянно весел, охотно играл с ними и являлся для них старшим товарищем, другом. Сила его заключалась в том, что он забывал свою ученость, становился на уровень юных, необработанных умов, что он находил слова, которые все объясняли, как будто он сам ничего не знал, и радовался вместе с учениками, когда ему удавалось чему-нибудь научиться. Всю трудную программу, которая состояла из чтения, письма, грамматики, орфографии, сочинений, счисления, истории, географии, основ всех наук, пения, гимнастики, земледелия, ручного труда, преподавания гражданских законов, он старался проходить полностью, причем непременно добивался того, чтобы дети вполне поняли то, что им преподавалось. Главное внимание было направлено на то, чтобы предмет, который преподавался, был совершенно ясен, чтобы ни одна подробность не оставалась непонятой, чтобы наука была усвоена вполне и научная истина вошла с сознание учащихся, подготовила их к будущей деятельности, создала из них разумных граждан. С какою страстною заботливостью занимался он наукой, которая была для него кумиром! Всякая истина, научно обоснованная, приводила его в восторг. Во всем он придерживался строгой логики и строгой последовательности. Если сказать сыну крестьянина или рабочаго, что земля кругла и вертится, он поверит на слово учителю. Но этого недостаточно,- надо ему дать научное основание, заставить его убедиться в том, что это действительно так. Истина, принятая голословно, есть ложь; только такая истина действительно понятна, которая основана на опыте. Знание должно помогать человеку достигнуть высших благ - здоровья и мирного процветания; знание не должно быть мертвой буквой, а живым словом, источником жизни, воспитательницей человечества. Поэтому Марк часто бросал в сторону книги и старался просветить своих учеников путем опыта, чтобы они сами убедились в научных истинах, додумались до них. Он никогда не заставлял их верить, пока не докажет им реальности всякого научного опыта. Все явления, которых нельзя было доказать, были отложены до тех пор, пока дети постепенно не дорастут до их понимания; но и то, что они знали, давало им возможность построить свое будущее на основах братской любви и широкого понимания жизни. Весь его метод преподавания был основан на том, чтобы дать возможность детям убедиться во всем на опыте, развить свое мышление, свою индивидуальность и сознание, что каждый человек должен поступать только на основании ясного разумения и всегда и во всем поддерживать истинное человеческое достоинство. Но недостаточно было научить детей одному только знанию, надо было создать между ними настоящую солидарность, вселить в них духовное объединение. Средством к этому служила, по мнению Марка, одна лишь справедливость. Он заметил, с каким жаром ребенок, оскорбленный в своем чувстве правоты, восклицал: "Это несправедливость!" Всякая малейшая несправедливость поднимает целую бурю в душе этих маленьких людей, и они ужасно от этого страдают. Происходит это потому, что сознание несправедливости в них чрезвычайно чутко. И он пользовался этою чуткостью, этим врожденным стремлением к справедливости, которое еще не признает тех компромиссов и сделок с совестью, каким учит жизнь. От истины к справедливости - вот путь, который наметил себе Марк, и он вел по этому пути своих учеников, стараясь о том, чтобы они сами являлись судьями своих поступков, когда им приходилось совершать что-нибудь дурное. Если они лгали, он приводил их к сознанию, что они этим вредили себе и товарищам. Если они нарушали порядок, опаздывали на урок, он доказывал им, что они прежде всего наказывали самих себя. Часто провинившийся сам сознавался в своей вине и тем заслуживал прощение. Весь этот маленький люд постепенно проникался чувством равенства; все друг перед другом соревновали в правдивости, стремились к тому, чтобы весь класс работал честно, по мере сил и сообразно обязанностям каждаго. Конечно, дело не обходилось без столкновений, без прискорбных случайностей, потому что создавалось только начало разумного преподавания, и школа еще не достигла настоящей высоты, когда бы она считалась источником счастья и здоровья. Но Марк радовался самому незначительному результату, уверенный в том, что хотя знание считается непременным условием всякого прогресса, но ничто так не содействует счастью среди людей, как справедливость. Почему же средний - буржуазный - класс, самый знающий и самый развитой, так быстро катился по наклонной плоскости к полному падению? Не заключалась ли причина подобного несчастья в отсутствии в нем сознания справедливости, которое мешало ему заботиться о меньшей братии, о несчастных и отверженных? Обыкновенно во всем обвиняют воспитание, школу; науке ставился в упрек упадок нравственности. И действительно, одно голое знание среди лжи и несправедливости лишь способствовало всеобщему бедствию. Наука должна была работать и стремиться к установлению справедливости; она должна была создать для людей нравственное учение о мире и справедливости и тем приблизить будущее царство братства и единения.

Марк требовал не только справедливости, но призывал своих учеников к любви и к добру. Ничто хорошее, не согретое светом любви, не может дать ростков. Этот священный огонь не должен был угасать на алтаре человечества. Каждому должно быть присуще желание слиться с другими, и всякое индивидуальное чувство и стремление можно сравнить с отдельным инструментом, который не должен нарушать общей гармонии. Если каждый отдельный человек был силен своею волею и своею властью, то действия его все же должны были клониться ко благу общему. Любить, заслужить любовь и заставить других любить - вот в чем состояла ближайшая задача каждого преподавателя; это были те три ступени, которые веля к цели. Марк любил своих учеников всем сердцем; он отдавал им все свои силы, зная, что нельзя учить ничему без любви, так как одна только любовь убедительна и сильна. Он все время употреблял на то, чтобы заслужить любовь, становился с учениками на братскую ногу, никогда не внушал им чувства страха и старался победить их только убеждением, добротою, товарищеским обращением; он являлся старшим, который кончает свое образование среди младших. Заставить учеников полюбить друг друга - это составляло его главную заботу; он постоянно напоминал им, что счастье каждого зависит исключительно от счастья общаго; это понятие должно было ежедневно служить стимулом к прогрессу, и наградою всего класса было сознание, что все одинаково потрудились на пользу всеобщего счастья. Без сомнения, школа должна была развивать энергию, должна была стремиться к пробуждению в каждом чувства индивидуальной свободы; каждый ребенок должен поступать на основании собственного разумного желания для того, чтобы в будущем у каждого человека было известное личное, ему присущее достоинство. Но разве жатва подобной интенсивной культуры не должна пополнять житницу всеобщего счастья, и возможно ли представить себе действие одного гражданина, которое, создавая его личную славу, в то же время не увеличивало бы благосостояния общаго? Просвещение, воспитание неизбежно должны были вести к солидарности, к этой единственной цели, которая понемногу соединит все человечество в одну семью. И он стремился к тому, чтобы симпатия, ласка, доброта, веселье и радость господствовали в его школе, чтобы всегда раздавались смех и шутки, чтобы пение сменяло серьезные занятия, чтобы всем ученикам жилось весело, чтобы они чувствовали себя счастливыми и приучились любить эту жизнь, посвященную науке, истине и справедливости; только такая жизнь могла их приблизить к тому идеалу, который может осуществиться лишь тогда, когда несколько поколений детей будут воспитаны в таком духе любви и справедливости. С первых же дней занятий в школе Марк повел борьбу против всякого устрашения и насилия, которыми злоупотребляют по отношению к детям. Им стараются внушить чтением, картинами и рассказами сознание права сильного над слабым; им повествуют о разных ужасах, о войнах, о грабежах, о разрушении городов и об опустошении целых стран. Преподаватель истории читает им лишь кровавые страницы, войны, завоевания, упоминает имена людей, которые убивали себе подобных. Детские умы смущаются звоном оружия, кровавыми битвами; таким способом хотели воспламенить их патриотизм. Наградные книги, детские журналы, даже обертки тетрадей - все дает им лишь изображения пушек, целых армий, которые дрались на поле битвы, вечную борьбу человека-волка, уничтожающего себе подобных. Если дело идет не о войне, то говорится о всевозможных суевериях и легендах, которые смущают детский ум и заставляют его верить в сверхъестественное. Всегда и во всем главное внимание направляется на то, чтобы вызвать в детях пассивное послушание, приниженность. молчаливую покорность громам небесным. Таким образом создавались не люди, а рабы, пушечное мясо, послушное велению жестокого полководца; такое направление воспитания считалось необходимым, чтобы выковать слепые орудия конечного возмездия. Но подобное развитие воинственных добродетелей было уместно в прежнее время, когда один только меч решал борьбу народов и обезпечивал их права. А в настоящее время можно ли верить в то, что победителем явится лишь один милитаризм? Напротив, мы видим, что в недалеком будущем истинная победа будет одержана на почве экономической, посредством реорганизации труда; тот народ окажется победителем, который будет счастливее и справедливее. Франция должна гордиться исключительно своею ролью избавительницы, и Марк возмущался тем, что ей навязывают воинские успехи и заставляют служить узкой цели созидания армии солдат. Такая программа еще могла быть оправдана непосредственно после понесенного Францией поражения; но теперь все несчастье происходило от преклонения перед армией и перед тою властью, которую предоставляли начальникам этой армии. Если Франция должна была быть вооруженной, благодаря соседству других вооруженных наций, то ей именно было необходимо прежде всего воспитать настоящих граждан, свободных и справедливых, которым принадлежит будущее. Когда вся Франция научится знать и хотеть, когда она будет истинно свободная страна, все остальные народы, закованные в сталь и броню, рассыплются в прах вокруг нея, и она покорит их правдой и справедливостью, чего не может совершить никакая армия, как бы хорошо вооружена она ни была. Народы пробуждают друг друга, и они возстанут один за другим из мрака невежества, признавая лишь мирную победу, которая уничтожит самое понятие о войнах. Марк не мог представить для своей страны более великой задачи, как слит воедино интересы всех народностей. И потому он строго следил за каждой книгой, за каждым рисунком, который попадал в руки его учеников, устранял все вредное, все лживое и давал им читать о высоких подвигах человечества на ниве знания и культуры. Единственным средством для создания энергии был труд для общего счастья.

Хорошие результаты дали уже себя знать к концу второго года. Марк разделил свою школу на два класса и взял на себя преподавание в первом классе, где находились дети от девяти до тринадцати лет; помощник Миньо занимался в младшем классе с детьми от шести до девяти лет. Марк старался не терять ни минуты времени; дети писали, отвечали уроки, объясняли рисунки; вся школьная работа шла ровным ходом, в полном порядке; вместе с тем он предоставлял детям возможно больше независимости: беседовал с ними, вызывал с их стороны возражения, ни в чем не проявляя своего авторитета, как учитель, желая, чтобы дети сами добивались уверенности в том, чему учились; таким образом в классе постоянно царили свобода и веселость; детей привлекала живость в преподавании, смена занятий, и молодые умы сами переходили от одного открытия к другому. Он требовал от детей необыкновенной чистоты и водил их на мытье, как на праздник; окна открывались настежь по середине и по окончании каждого урока. До него дети были приучены к тому, чтобы мести класс, причем они поднимали страшную пыль, что служило вместе с тем и распространением всяких зараз; Марк научил их обращению с губкой, заставлял их обмывать парты и пол, что служило им вместе и развлечением, вызывая смех и шутки. В солнечные дни большой зал был полон света, а толпа его учеников полна веселья и радости. В один из таких майских дней, два года спустя после назначения Марка, школу навестил инспектор Морезен; он вошел в класс без всякого предупреждения, надеясь уличит преподавателя в каком-нибудь нерадении. Инспектор напрасно выслеживал его: до сих пор он не мог ни в чем сделать ему замечания; Марк был очень осторожен, и Морезен не мог найти предлога для его смещения. Этот революционер и мечтатель, который, по предсказанию всех, не мог и шести месяцев удержаться на этом месте, оставался преспокойно вот уже второй год, ко всеобщему удивлению и скандалу.

Ученики только что кончали мытье класса, когда появился Морезен, по обыкновению нарядный и прилизанный.

- У вас здесь настоящее наводнение! - воскликнул он в ужасе.

Когда Марк объяснил ему, что заменил, ради гигиенических целей, прежний обычай мести классы мытьем, инспектор пожал плечами.

- Вот еще новость! Вы должны были предупредить администрацию. От всей этой воды развивается сырость, вредная для здоровья. Вы будете так добры снова мести классы, пока вам не разрешат употреблять в дело губку.

Так как в это время был перерыв между уроками, то инспектор начал осмотр класса, роясь повсюду и заглядывая во все шкафы, чтобы убедиться, все ли в порядке. Он придирался к каждой, мелочи, говорил громко и резко, стараясь унизить преподавателя в глазах учеников. Наконец дети заняли места на своих скамьях, и урок начался. Прежде всего инспектор накинулся на Миньо, который занимался со своим отделением в том же классе, где и Марк, и стал выговаривать ему за то, что маленький Шарль Долуар, восьми лет, не мог ответить на предложенный вопрос, потому что не проходил еще того, о чем его спрашивали.

- Значит, вы страшно отстали по программе. Ваши ученики уже два месяца назад должны были знать то, о чем я их спрашиваю.

Миньо почтительно молчал, но, видимо, был раздражен наглым тоном инспектора и несколько раз взглядывал на Марка. Упреки Морезена относились, конечно, к нему, как к старшему учителю, поэтому и Марк счел своим долгом вступиться за своего помощника.

- Простите, господин инспектор, я счел за лучшее изменить некоторые части программы для большей ясности преподавания. По-моему, гораздо целесообразнее не придерживаться учебников, а заинтересовать детей самим преподаванием, сделать его живым и понятным, пройдя весь курс, быть может, не в том порядке, как сказано в программах.

Морезен прикинулся искренно возмущенным.

- Как, милостивый государь, вы решаетесь касаться программ, вы, по своему личному разумению, выбираете одно и пропускаете другое? Вы своей фантазией коверкаете мудрое предусмотрение начальства? Отлично! Мы сейчас увидим, насколько ваш класс запоздал.

Он вызвал другого Долуара, которому было десять лет, заставил его встать и рассказать о терроре и назвать главных деятелей, Робеспьера, Дантони и Марата.

- Марат был прекрасный человек? - спросил он.

Хотя Огюст Долуар сделался теперь несколько более дисциплинированным, благодаря влиянию Марка, но все-же-таки остался забавным шутником.

Трудно сказать, ответил ли он по незнанию, или просто, чтобы подурачиться, но его слова: "О, да, очень хороший, сударь", вызвали целый взрыв смеха.

- Но нет, вовсе нет,- остановил его инспектор:- Марат был отвратительный человек; на его лице лежал отпечаток всех его пороков и совершенных им преступлений.

Обращаясь к Марку, он имел неосторожности прибавить:

- Надеюсь, не вы их учите тому, что Марат был прекрасный человек?

- Нет, господин инспектор,- ответил учитель, улыбаясь.

Снова раздался смех. Миньо должен был пройти между скамейками, чтобы возстановить порядок, между тем как Морезев упорно расспрашивал про Марата и, наконец, дошел до Шарлотты Кордэ. К несчастию, он обратился к Фердинанду Бонгару, большому малому, двенадцати лет, которого он счел, вероятно, за более знающаго.

- Скажи-ка ты мне, мой друг, как умер Марат?

Фердинанд вообще учился с большим трудом; он был малый неспособный и занимался без всякой охоты; особенно трудно ему давалась история, и он постоянно путал события, имена и числа. Мальчик встал испуганный и вытаращил глаза.

- Успокойся, мой друг,- сказал ему инспектор.- Припомни. при каких обстоятельствах последовала смерть Марата.

Фердинанд стоял молча, с открытым ртом. Один из товарищей сжалился над ним и подсказал ему. "в ванне". Тогда мальчик решился и громко выпалил:

- Марат потонул, сидя в ванне.

Весь класс покатился со смеху, а Морезен вышел из себя от злобы.

- Эти дети, однако же, ужасно глупы... Марат действительно умер в ванне, но его убила Шарлотта Кордэ, которая пожертвовала собою, чтобы спасти Францию от этого кровожадного чудовища. Вас, стало быть, ничему не учат, если вы не можете ответить на такой простой вопрос.

Затем он обратился с вопросом к двум близнецам, Ахиллу и Филиппу Савенам, расспрашивая их о религиозных войнах, и добился довольно удовлетворительных ответов. Оба брата Савены не были любимы за свою хитрость и лживость; они постоянно доносили на своих товарищей и передавали своему отцу все, что творилось в школе. Инспектора подкупили их подобострастные ответы, и он поставил их в пример всему классу.

- Вот дети, которые успели по крайней мере чему-нибудь научиться.

Потом, обращаясь снова к Филиппу, спросил:

- Скажи мне, что надо делать, чтобы исполнять требования религии?

- Надо ходить к обедне, сударь.

- Конечно, но этого еще недостаточно. Надо делать все, чему учит религия. Слышите, дети, надо делать все, чему учит религия.

Марк посмотрел на него с удивлением.

Он, однако, не сделал никакого замечания, понимая причину такого странного вопроса: инспектор хотел вызвать с его стороны неосторожное слово, к которому он мог бы придраться. Таково было действительное намерение инспектора, потому что он обратился к другому ученику, Себастиану Милому, и спросил еще более резким голосом:

- Послушай, ты, голубоглазый, чему учит религия?

Себастиан встал, растерянно посмотрел на инспектора и ничего не ответил. Это был самый лучший ученик в классе, развитой и прилежный мальчик. Невозможность ответить инспектору вызвала даже на его глазах слезы. Он совсем не понимал, о чем его спрашивали, так. как ему было всего девять лет.

- Чего ты таращишь на меня глаза, змееныш? Кажется, мой вопрос ясен.

Марк не мог долее сдерживаться. Смущение его любимого ученика, к которому он с каждым днем все больше и больше привязывался, было ему невыносимо.

Он пришел к нему на помощь.

- Простите, господин инспектор: то, о чем вы спрашиваете, находится в катехизисе, а катехизис не входит в нашу программу; как же вы требуете, чтобы мальчик ответил на ваш вопрос!

Этого и ждал, вероятно, Морезен, потому что сразу высказал свое негодование.

- Увольте меня от своих указаний, господин учитель,- сказал он.- Я сам прекрасно знаю, что я делаю, и считаю такую школу, где ребенок не может ответить даже в общих выражениях о существе исповедуемой в стране религии, да, такую школу я считаю никуда негодною!

- А я вам повторяю, господин инспектор,- продолжал Марк ясным и отчетливым голосом, в котором слышалось сдержанное раздражение,- что я не обязан преподавать катехизис. Вы, вероятно, забыли, что находитесь не в школе братьев, у которых катехизис - основа всего преподавания. Здесь светская и республиканская школа, независимая от церкви, и всякое знание, преподаваемое здесь, основано лишь на разуме и науке. Я приглашаю вас обратиться за разъяснениями к моему начальству.

Морезен понял, что он зашел слишком далеко. Всякий раз, когда он старался поколебать положение Марка, его начальник. инспектор академии Де-Баразер, требовал каких-нибудь точных и убедительных фактов; он был расположен к Марку и знал его убеждения. Теперь Морезен почувствовал, что вел себя очень нетактично, и поспешил закончить свое посещение, продолжая высказывать порицания; все решительно вызывало его неудовольствие. Сами ученики начали, наконец, забавляться, смотря на этого маленького человечка с расчесанною бородою и приглаженными волосами. Когда он ушел, Миньо пожал плечами и тихо сказал Марку:

- Он даст о нас плохой отзыв, но вы правы: он слишком глуп, этот господин.

В последнее время Миньо сблизился с Марком: его подкупало спокойное и приветливое обращение, хотя в душе он во многом не разделял его убеждений и постоянно боялся, как бы начальство не задержало его повышения по службе; но, будучи честным и здравомыслящим, Миньо не мог не подчиниться возвышенному уму Марка.

- Поверьте,- весело ответил Марк,- он не посмеет написать открытого обвинения, а постарается, по обыкновению, прибегнуть к хитростям и доносам. Взгляните, вот он прошел к мадемуазель Рузер; там он чувствует себя, как дома. Ведь в сущности у него нет никаких убеждений, и он хлопочет только о своем повышении.

Морезен, после каждого посещения школы девочек, осыпал мадемуазель Рузер похвалами за то, что она водила их в часовню и учила катехизису. У неё была одна ученица, которая особенно хорошо отвечала по вопросам религии,- это была Гортензия Савен, Анжель Бонгар, довольно неспособный ребенок, плохо усваивала нравственные заповеди, а маленькая Люсиль Долуар, недавно поступившая в школу, напротив, обнаруживала большие способности, и на нее смотрели, как на будущую монахиню. После окончания занятий Марк еще раз увидел Морезена, который выходил из школы девочек в сопровождении мадемуазели Рузер. Они о чем-то говорили, размахивая руками и сокрушенно покачивая головами. Они, конечно, толковали об ужасных порядках в школе Марка, который все продолжал состоять преподавателем, хотя они рассчитывали, что его сгонят с места в самом непродолжительном времени.

Жители Мальбуа, которые сперва тоже ожидали немедленного смещения Марка, теперь привыкли к нему. Мэр Даррас решился публично высказаться в его пользу во время одного из заседаний муниципального совета; в последнее время положение Марка еще упрочилось, благодаря тому, что в его школу вернулись два ученика, перешедшие было в школу братьев; это было чрезвычайно важное событие, и многия семьи после этого успокоились и признали в Марке хорошего учителя. Для школы братьев, напротив, уход двух учеников был сильным ударом, который отчасти поколебал их безграничное влияние на общину. Монахи и иезуиты заволновались. Неужели Марку удастся посредством любви и мудрого управления возстановить честь светской школы? Клерикалы решились на атаку, которая носила такой странный характер, что Марк мог только подивиться. Морезен, из лукавой осторожности, оставил в стороне вопрос о катехизисе и упоминал в своих жалобах на школу Марка только о мытье полов и парт губкою; он подымал руки к небу и выражал свое опасение за здоровье детей; он говорил об этой мере и другим влиятельным лицам. Возник вопрос: что гигиеничнее - мыть или мести? Мальбуа очень скоро разделился на два лагеря, которые затеяли борьбу, и каждая партия выставляла свои аргументы. Прежде всего спросили мнения родителей; чиновник Савен энергично высказался против мытья, так что возбудил даже вопрос о том, не взять ли ему детей из школы. Но Марк перевел дело в высшую инстанцию и обратился к своему начальнику, желая узнать его воззрения на этот вопрос; решено было образовать комиссию гигиенистов. Произведенные расследования подняли целую бурю споров, но победа осталась за губкой. Для Марка такое решение было настоящим торжеством; родители почувствовали к нему еще более доверия. Даже Савен должен был покаяться в своем заблуждении. После этого еще один ученик перешел из школы братьев в светскую школу. Но Марк отлично чувствовал, что, несмотря на возникшие к нему симпатии, его положение было все-таки довольно непрочно. Он знал, что потребуются годы, чтобы освободить страну от влияния клерикалов, и продолжал отвоевывать шаг за шагом каждую пядь земли, сохраняя внешний мир по просьбе Женевьевы; он даже был настолько уступчив, что помирился со старухами, с госпожой Дюпарк и с матерью своей жены; случилось это как раз во время спора из-за мытья. Время от времени он отправлялся с женою и дочкою в домик на площади Капуцинов; старухи были сдержанны, тщательно избегали всякого вопроса, который мог вызвать обостренный разговор, что лишало беседу приятной интимности и свободы. Женевьева все-таки казалась в восторге от примирения: ей было крайне тяжело навещать старух без мужа и как бы втайне от него. Она теперь почти ежедневно бывала в домике госпожи Дюпарк, оставляя иногда у старух свою дочку, и бегала из дому к старухам и обратно, не вызывая этим неудовольствия Марка. Он даже мало обращал на это внимания, счастливый тем, что жена его довольна; бабушка и мать теперь щедро награждали ее и девочку подарками, и все, повидимому, шло прекрасно.

В одно из воскресений Марк отправился завтракать к своему другу в Жонвиль; прошло два года с тех пор, как он покинул школу в этом местечке, и ему внезапно представилось, как много в сущности он сделал за эти два года. Он ясно понял, какое благотворное влияние имеет всякий учитель, если он действует в духе добра и справедливости, и как это влияние ужасно, если он придерживается рутины и вредных предразсудков. В то время, как в Мальбуа мало-по-малу начиналось торжество справедливости и нравственного оздоровления, Жонвиль погружался в мрак суеверий и духовно обнищал. Для Марка было чрезвычайно мучительно сознавать, что его добрые начинания были уничтожены, и что от них не осталось и следа. Причиной тому была злая воля нового учителя, Жофра, для которого единственною целью в жизни были личный успех и личное благосостояние. Маленького роста, черненький, подвижный, с узкими пронырливыми глазами, он был обязан сравнительным достатком попечению местного кюрэ, который взял его ребенком из кузницы отца и занялся его обучением. Затем тот же кюрэ устроил его брак с дочерью мясника, довольно зажиточного человека; жена Жофра была тоже маленькая, подвижная хлопотунья; она принесла мужу две тысячи франков ежегодной ренты. Поэтому Жофр был убежден в ток, что самое выгодное - оставаться на стороне клерикалов; они помогут ему сделаться важною персоною, разыщут для него выгодное место. Уже теперь две тысячи франков дохода создавали ему почетное положение в местечке; с ним уже нельзя было так обращаться, как с вечно голодным Феру; имея определенную ренту, он не так дорожил своим местом и не заискивал у администрации. В учебном мире, как и везде, все выгоды - на стороне богатых. Многие еще преувеличивали его доходы, а крестьяне почтительно снимали перед ним шляпы. Он снискал их уважение еще тем, что был чрезвычайно жаден до всякой наживы и очень ловко умел эксплуатировать и людей, и обстоятельства. Его не стесняли никакие прочные убеждения: он был и республиканец, и добрый патриот, и католик, постольку, разумеется, поскольку это отвечало его выгодам. Так, например, приехав в Жонвиль, он посетил аббата Коньяса, но не допустил его сразу завладеть школою; для этого он был слишком хитер: ему было отлично известно антиклерикальное направление своего начальства; он только постепенно предоставлял все большую и болььшую власть кюрэ, действуя под давлением мэра и муниципального совета. Мэр Жонвиля, Мартино, при помощи Марка, выказывал много характера и держался определенных взглядов, но, лишенный этой поддержки, он заколебался и подчинился новому преподавателю, который являлся настоящим хозяином мэрии. У него не хватало достаточно ума, чтобы разобраться в делах, к тому же он был очень недоверчив и необразован; кончилось тем, что он во всем слушался учителя, и влияние последнего скоро сказалось на взглядах всей общины. Таким образом через шесть месяцев Жонвиль, по добровольному соглашению, перешел из рук школьного учителя во власть кюрэ.

Тактика Жофра заинтересовала Марка, как образец иезуитизма. Он получил очень точные справки от учительницы, мадемуазель Мазелин, которую навестил. Она была в отчаянии, что не могла с прежним успехом бороться за доброе дело, так как осталась совершенно одинокою и могла лишь следить за тем, как община постепенно разлагалась. Она рассказала Марку о той комедии, которую разыграл Жофр в первое время своего учительства по поводу внедрения кюрэ в дела школы; это обстоятельство сильно взволновало мэра Мартино; между тем учитель сам нарочно подготовил всю эту историю с определенною целью. Жофр притворился, что сам очень возмущен происшедшим недоразумением, и поручил своей жене уладить дело; госпожа Жофр, постоянно посещавшая церковь, подружилась с женою мэра и сумела обворожить самого Мартино, большого поклонника женских прелестей; обе женщины разыгрывали роль важных дам, преданных церкви. Жофр скоро сбросил маску и принялся даже звонить к обедне, что входило в обязанности прежних учителей, но от чего решительно отказывался Марк. Эта должность приносила лишь тридцать франков в год, но Жофр нашел, что этою суммою незачем брезговать. Марк предоставил эти деньги старому часовому мастеру, который жил в селе, и он содержал в исправности башенные часы; теперь эти часы опять пришли в расстройство, и крестьяне не знали больше в точности, который час, потому что часы внезапно то убегали вперед, то отставали. Мадемуазель Мазелин говорила с отчаянием, что теперь эти часы как бы олицетворяли собою общину, которая совершенно сбилась с толку и утратила благоразумие и ясность суждения.

Хуже всего было то, что победа аббата Коньяса отразилась и на местечке Морё; богатый торговец Салер, который занимал там должность мэра, прослышав про то, что делалось в Жонвиле, испугался за свое спокойствие разжиревшего буржуа и поддался влиянию кюрэ, несмотря на отсутствие симпатии к клерикалам. В конце концов расплачиваться за такое примирение пришлось несчастному Феру, который один отстаивал светское преподавание. Являясь в Морё для совершения богослужения, аббат Коньяс всячески унижал Феру и выказывал ему полное презрение, а Феру должен был все это выносить, не встречая поддержки ни в мэре, ни в муниципальном совете. Никогда еще несчастному Феру не приходилось вести такого ужасного существования; его здравый смысл возмущался против невежества и злобы и невольно поддавался самым мрачным мыслям. Его жена, изнуренная тяжелым трудом, и его три девочки положительно умирали с голоду. Тем не менее он все-таки не сдавался,- напротив, еще резче выражал свой протест и положительно отказывался водить своих учеников к обедне. Конечная катастрофа приближалась и казалась неизбежною; положение было тем ужаснее, что Феру оставалось еще три года обязательной службы учителем, иначе его должны были забрать в солдаты,- а что сталось бы тогда с его женою и детьми? Когда Марк собрался в обратный путь, мадемуазель Мазелин проводила его на станцию железной дороги; они прошли мимо церкви как раз во время окончания службы. На паперти стояла Пальмира, свирепая служанка аббата, и отмечала всех добрых христиан. Из церкви вышел Жофр, и двое его учеников, встретившись с ним, отдали ему честь по-военному: он требовал этого для поддержания дисциплины и патриотизма. За ним следом появились госпожа Жофр и госпожа Мартино, а затем и сам мэр в сопровождении целой толпы крестьян и крестьянок. Марк поспешил отойти, чтобы не быть узнанным и не очутиться в необходимости высказать свою печаль по поводу того, что видел. Его поразило, что вся деревенька выглядела гораздо грязнее, что всюду видны были следы меньшего благосостояния. Умственное ничтожество порождает и материальный упадок,- это общий закон. Католицизм всюду влечет за собою грязь и дыхание смерти; земля перестает родить, потому что люди предаются лени; отречение от здравых жизненных понятий действует, как медленный, но верный яд. Когда Марк на следующий день очутился в своем классе, среди своих учеников, которых он пытался пробудить к познанию истины и справедливости, он почувствовал прилив отрадного чувства. Без сомнения, его работа подвигалась медленно, но и в тех результатах, которых он достиг, Марк черпал силу для дальнейшей деятельности. Победа остается всегда за тем, кто действует с неутомимой энергией и настоящим мужеством. К несчастью, семьи детей не помогали ему; он подвигался бы гораздо быстрее, еслибы дети, вернувшись домой, находили у своего очага людей, которые поддерживали бы влияние школы. Часто случалось даже как раз наоборот: например, оба Савена, возвращаясь домой, испытывали на себе злобные нападки раздражительного и вечно недовольного чиновника. Марк должен был постоянно искоренять в них стремление ко лжи, лукавству и коварной изворотливости. Дети Долуара, Огюст и Шарль, также плохо исправлялись: старший продолжал шалить и ссориться, а младший подражал ему и не мог отделаться от врожденной апатии; между тем они оба были способны и могли бы хорошо учиться, еслибы захотели. С Фердинандом Бонгаром возникали другия затруднения: почти невозможно было заставить его понять и удержать в памяти то, что преподавалось. Каждый ученик в отдельности представлял известные трудности, и потому весь класс в пятьдесят человек оказывал сравнительно плохие успехи. В общем, однако, все это подрастающее поколение обещало в будущем дать лучшую жатву, благодаря тому, что его направили на путь истины и справедливости. Марк и не мог надеяться изменить многое одним поколением учеников; их дети и дети их детей, наконец, получат настоящее представление о разумной жизни и, освободившись от мрака и суеверия, явятся поборниками справедливости. Труд Марка был скромный труд, созданный из терпения и самопожертвования, как вообще труд начального учителя. Но он прежде всего хотел подать добрый пример. Еслибы и другие также исполняли свои обязанности, можно было надеяться через три поколении пересоздать Францию и сделать ее достойною того назначения, которое ей приличествует,- освобождать умы от предразсудков. Марк не рассчитывал на немедленное вознаграждение за свои труды, на личный выдающийся успех; однако, ему приходилось иногда испытывать неподдельную радость, которая вознаграждала его за все усилия: так, один из его учеников, Себастиан. Милом, доставлял ему большую отраду. Этот нежный ребенок, с живым и тонким умом, весь проникся стремлением к истине. Он не только был первым учеником по успехам в науках, но выказывал необыкновенную искренность и мужественную правдивость. Его товарищи часто обращались к нему за разрешением возникших недоразумений; высказав свое решение, он настаивал на том, чтобы оно было приведено в исполнение. Марк всегда радовался, глядя на его прелестное продолговатое личико, окаймленное белокурыми вьющимися волосами; голубые глаза ребенка не отрывались от учителя; он жадно впитывал в себя все, что преподавалось. Марк любил его не только за успехи в занятиях, но и за то доброе, что таилось в мальчике, и что обещало дать в будущем благую жатву. Для преподавателя было наслаждением будить эту юную душу и наблюдать за расцветом благородных и возвышенных побуждений. Однажды, во время послеобеденного урока, произошла очень неприятная сцена. Фердинанд Бонгар, которого товарищи постоянно дразнили за его глупость, заметил, что кто-то оторвал козырек от его фуражки; он залился слезами, говоря, что его мать, наверное, прибьет его за это. Марк был принужден разобрать дело и разыскать виновнаго. Ученики только смеялись, Огюст Долуар громче других, хотя по всему было заметно, что шалость сделал именно он. А так как было решено не распускать класса, пока виновник не сознается, то Ахилл Савен, сидевший рядом с Огюстом, донес на него и вытащил из его кармана оторванный козырек. Это происшествие дало Марку возможность высказаться о страшном вреде всякой лжи; он говорил так убедительно, что сам виновник залился слезами и раскаялся. Особенно заметно было влияние слов Марка на маленького Себастиана; он казался очень взволнованным и остался в классе, когда все прочие ученики уже ушли.

- Ты хочешь со мною поговорить, мой друг? - спросил его Марк.

- Да, сударь.

Тем не менее мальчик молчал; губы его вздрагивали, и все лицо покраснело от смущения.

- Тебе трудно высказать то, что у тебя на душе?

- Да, сударь; я тогда солгал вам, и это меня очень мучит.

Марк улыбался, воображая, что дело идет о каком-нибудь пустяке, о детской шалости.

- Скажи же мне правду, и тебе сразу станет легко.

Себастиан, однако, молчал, точно переживал внутреннюю борьбу; об этом говорило тревожное выражение его ясных глаз. Наконец он решился.

- Я солгал вам, сударь, давно, когда я еще был совсем маленьким мальчиком; я сказал вам, что не видел у своего кузена Виктора прописи,- помните, той прописи, о которой так много говорили. Он мне подарил ее, боясь, чтобы его не наказали за то, что он принес пропись от братьев, и не желая держать ее у себя. В тот день, когда я сказал вам, что даже не знаю, о чем меня спрашивают, я только что спрятал пропись в свою тетрадь.

Марк слушал его, ошеломленный неожиданным сообщением. Он вспомнил все дело Симона, и оно предстало перед ним, как живой укор. Всеми силами стараясь скрыть овладевшее им волнение, он сказал:

- Ты, вероятно, и на этот раз ошибаешься. На прописи стояло: "любите своих ближних",- ты помнишь это?

- Да, сударь.

- И внизу, на уголке, был штемпель школы. Я тебе объяснял, что такое штемпель,- ты помнишь?

- Да, сударь.

Марк не в силах был произнести ни слова; сердце его билось так сильно, что он боялся, как бы у него не вырвался крик радости. Минуту спустя он спросил, желая еще раз убедиться, что все, что говорил мальчик, правда:

- Но почему же ты, мой друг, молчал все это время? И почему ты именно сегодня решился сказать мне всю правду?

Себастиан, успокоенный тем, что облегчил свою душу, смотрел прямо в глаза Марка своим ясным взором. С обычною приветливою улыбкою он объяснил ему, как это случилось:

- Если я не говорил вам правды, то потому, что не чувствовал в этом необходимости. Я даже забыл совершенно, что когда-то солгал вам,- так это было давно. И вот, однажды, вы объясняли в классе, что лгать ужасно скверно и позорно; и тогда я начал раскаиваться, и мне было очень тяжело. Затем, всякий раз, когда вы говорили о том, какое это счастье для человека всегда говорить правду, я все больше и больше страдал, вспоминая свою ложь... Наконец сегодня я не мог дольше выносить эту муку и во всем признался.

У Марка слезы показались на глазах,- так он был тронут словами ребенка. Усилия его не пропали даром: брошенные им семена попали в чуткую душу, и он пожинал сегодня первую жатву; сколько чудной благодати в истине! Никогда не смел он надеяться так скоро получить награду за свой труд. Марк невольно обнял ребенка и поцеловал в порыве трогательной признательности.

- Благодарю тебя, мой милый Себастиан: ты доставил мне великую радость; я люблю тебя всею душою.

Мальчик тоже был очень растроган.

- О, и я вас также люблю от всей души, сударь. Иначе я не посмел бы признаться вам.

Марк воздержался от дальнейших расспросов мальчика, решив переговорить с его матерью. Он опасался, чтобы его не обвинили в том, что он злоупотребил своим авторитетом учителя над учеником и принудил мальчика к излишней откровенности. Марк узнал от него лишь одно, что он отдал пропись своей матери и не знает, что она с нею сделала, так как с тех пор никогда не говорила об этом с сыном. Значит, она одна могла отдать пропись, если у неё сохранился этот драгоценный документ, который дал бы возможность семье Симона потребовать пересмотра процесса. Оставшись один, Марк почувствовал наплыв великой радости. Ему захотелось сразу же поспешить к Леманам, чтобы обрадовать несчастную семью, погруженную в печаль, презираемую всеми. Это сообщение могло быть солнечным лучом в ужасном мраке общественной несправедливости. Вернувшись в свою квартиру, он еще с порога двери крикнул жене в избытке радости:

- Слушай, Женевьева, у меня скоро будет в руках доказательство невинности Симона!.. Наконец-то восторжествует справедливость, наконец-то мы выйдем из мрака к свету!

Но он не заметил, что в глубине комнаты сидела госпожа Дюпарк, которая после примирения иногда навещала Женевьеву. Старуха вскочила со своего места и сказала резким голосом:

- Как! Вы все еще не расстались со своею безумною мыслью о невинности Симона?.. Доказательство? Какое доказательство?

Когда он рассказал свою беседу с сыном вдовы Милом, госпожа Дюпарк возразила с нескрываемым гневом:

- Придавать значение болтовне ребенка! Какая глупость! Он уверяет, что солгал тогда; но чем вы докажете, что он не лжет сегодня?.. И что же? Преступник, по-вашему, один из братьев? Скажите откровенно свою мысль! Ведь вы желаете одного - осудить котораго-нибудь из братьев! Вечно в вас кипит неистовая ненависть с служителям церкви!

Марк почувствовал себя очень неловко в присутствии старухи, и, не желая подвергнуть свою жену неприятности новой ссоры, он сказал веселым голосом:

- Бабушка, не будем спорить... Я хотел только сообщить жене приятную новость.

- Приятную новость! Но взгляните на свою жену,- ваша новость не доставила ей никакого удовольствия.

Марк с удивлением взглянул на Женевьеву, которая стояла у окна; он действительно заметил, что лицо её было необыкновенно грустно; на него точно легли тени наступающих сумерек.

- Неужели тебя не радует, Женевьева, что правда наконец восторжествует?

Она ответила не сразу и еще более побледнела; казалось, что в ней происходила очень мучительная борьба. Когда он, смущенный её видом, повторил свой вопрос, она была избавлена от неприятного признания внезапным появлением госпожи Александр Милом. Себастиан мужественно признался матери в том, что покаялся учителю, сказав, что пропись действительно была в его руках. Она не смогла упрекнут его за такой благородный поступок, но, испугавшись одной мысли о том, что Марк явится к ней за разъяснением и потребует документ в присутствии невестки, которой она ужасно боялась, бедная женщина, обезпокоенная еще и тем, что их торговля может пострадать от такого разоблачения, поспешила сама в школу, чтобы предупредить опасность.

Увидев перед собою обеих женщин и Марка, она очень смутилась; убегая из дому, она ясно представляла себе, что должна сказать, и потому стояла в нерешительности, тем более, что надеялась говорить с Марком с глазу на глаз.

- Господин Фроман,- заговорила она, запинаясь,- Себастиан только что сказал мне о том, что признался... Я сочла своим долгом придти к вам и объяснить... Вы понимаете, конечно, такая история причинила бы нам много неприятностей,- нынче и так трудно вести торговлю... Так вот я должна вам сказать, что сожгла эту бумажку.

Проговорив эти слова, госпожа Александр вздохнула с облегчением, точно сбросила с себя тяжелую обузу.

- Вы сожгли пропись?! - воскликнул Марк в отчаянии.- О госпожа Александр!

Она вновь смутилась и попыталась оправдаться.

- Быть может, я была неправа!.. Но вникните в наше положение: мы - бедные женщины, живем без всякой поддержки... наши дети были бы замешаны в эту грязную историю... Я не решилась сохранить бумагу, которая лишила бы нас покоя, и я сожгла ее.

Она вся дрожала от волнения; Марк взглянул на нее. Высокая, белокурая, с нежными чертами приятного лица, она, казалось, страдала от какого-то тайного горя. Он решился испытать ее.

- Уничтожив эту бумагу, вы вторично осудили этого несчастнаго... Подумайте только, как страдает он на каторге. Еслибы я вам прочитал его письмо, вы содрогнулись бы от ужаса. Вредный климат, жестокость надсмотрщиков и сознание своей невиновности, страшный мрак, из которого нет выхода!.. Подумайте, какая ужасная ответственность - заставить человека выносить такие страдания? А вы своим поступком обрекаете его на бесконечные муки!

Мать Себастиана страшно побледнела и невольно протянула руку, точно отстраняя ужасное видение. Марк не мог уразуметь, раскаивается ли она, и не происходит ли в ней страшная внутренняя борьба. Растерявшись, она могла только пробормотать:

- Бедный мой мальчик!..

И воспоминание об этом ребенке, о маленьком Себастиане, которого она обожала, вернуло ей отчасти самообладание.

- О господин Фроман! Вы очень жестоки; мне страшно слушать ваши слова... Но что же делать! Раз я сожгла бумажку, не могу же я ее возстановить.

- Вы сожгли ее? Вы в этом уверены?

- Конечно! Ведь я сказала... Я сожгла ее, боясь, что мой сын будет замешан в эту грязную историю и пострадает за это на всю жизнь!

Последния слова она произнесла со страстным отчаянием и в то же время с суровою решимостью. Марк в ужасе развел руками: торжество правды снова рушилось, исчезало на неопределенное время. Не будучи в силах выговорить ни слова, он проводил госпожу Милом до двери; она уходила сконфуженной, не зная, как проститься с Женевьевой и её бабушкой. Пробормотав какое-то извинение, она поклонилась и вышла. Когда она скрылась за дверью, наступило тяжелое молчание. Ни Женевьева, ни госпожа Дюпарк не обмолвились словом; оне стояли неподвижно, точно застыли в своем негодовании. Марк ходил по комнате, мрачный и опечаленный. Наконец госпожа Дюпарк собралась уходить и, прощаясь, сказала:

- Эта женщина - сумасшедшая... Вся эта сказка про сожженную бумагу совершенно невероятна. Не советую вам сказать хотя бы слово об этом случае. Для вас это имело бы самые печальные последствия... Прощайте и будьте благоразумны!

Марк ничего не ответил. Он продолжал шагать из угла в угол тяжелыми, неровными шагами. Наступил вечер. Женевьева зажгла лампу и накрыла на стол. Марку не хотелось вызывать жену на откровенность; ему было слишком тяжело убедиться еще раз в том, что они на многия вещи смотрели разно и не сходились в своих убеждениях.

Но слова, сказанные госпожою Дюпарк, не давали ему рокоя. Еслибы он заявил о том, что узнал,- кто поверил бы его рассказу? Себастиан, разумеется, не отрекся бы от своих слов: он подтвердил бы, что видел пропись у своего кузена, и что тот принес ее из школы братьев. Но какое значение имело бы показание десятилетнего мальчика, еслибы его мать, к тому же, опровергла это показание? Ему нужен был самый документ; а раз он уничтожен, дело не может быть выиграно. Чем более он раздумывал, тем больше убеждался в том, что этот факт не поможет делу, и что приходится еще ждать до более благоприятного времени. Но для него самого показание Себастиана имело громадное значение. Оно как бы облекло в определенные формы его глубокое убеждение в невиновности Симона; прежде Марк верил лишь на основании логических выводов, теперь он имел ясное доказательство.

Виновником был один из братьев; оставалось сделать еще шаг и узнать, кто именно; судебное следствие установило бы этот факт. Но приходилось еще ждать, надеяться на силу, присущую правде, которая, в конце концов, раскроет истину. Но с этой минуты страдания его еще возросли, и в нем громко заговорила совесть. Сознавать, что несчастный мучится, что настоящий преступник находится здесь, среди людей, и, высоко подняв голову, празднует свое торжество, и не быть в состоянии громко заявить об этом, доказать невиновность мученика,- все это страшно волновало Марка; он возмущался против социальных условий, против эгоизма людей, которые прикрывали ложь из личных интересов! Он потерял сон; тайна, которую он носил в себе, терзала его душу постоянным укором, напоминая ему ежечасно об его долге по отношению к несчастному; не было часа, когда бы он не думал о предстоящеи ему миссии и не отчаивался от невозможности ускорить её исполнение.

У Леманов Марк даже не обмолвился относительно признания Себастиана. К чему было давать этим несчастным призрак надежды? Жизнь их не переставала носить тот же суровый характер; письма с каторги наполняли их души отчаянием, а люди продолжали кидать им в лицо имя Симона, как самое жестокое оскорбление. У Лемана заказчики все убывали; Рахиль не смела выходить из дому и продолжала носить траур, как неутешная вдова; ее пугала будущность детей; она боялась той минуты, когда они все поймут. Марк сообщил о том, что случилось, только Давиду, в котором ни на минуту не ослабевала решимость доказать невиновность брата. В своем геройском самоотречении он все время оставался в стороне, стараясь ни в чем не проявлять своих стремлений; но не проходило часа, в котором бы он не напрягал своей воли для возстановления чести брата; это сделалось как бы целью его жизни. Он думал, расследовал, старался напасть на следы, но ему приходилось постоянно начинать сначала, потому что до сих пор не удавалось овладеть серьезною уликою. После двухлетных розысков он не добился ничего сколько-нибудь важнаго. Его подозрение, что председатель суда Граньон сделал какое-то сообщение присяжным во время их последнего совещания, подтвердилось, но не было явных улик, и он даже не мог себе представит, какими способами он добьется точных доказательств. Это нисколько не парализовало его энергии; он готов был употребить десять, двадцать лет, всю жизнь на то, чтобы открыть наконец настоящего преступника. Сообщение Марка поддержало его мужество и терпеливую настойчивость. Он вполне разделял мнение Марка пока не придавать этому делу огласки, так как сообщение Себастиана не могло иметь значения без вещественного доказательства. Оно дало им только лишнюю надежду, что правда наконец восторжествует. И Давид снова принялся за розыски спокойно, не торопясь, действуя с самою тщательною осторожностью.

Однажды утром, до начала занятий, Марк наконец решился снять со стены класса изображения святых и картины из военной жизни. В продолжение двух лет он воздерживался от этого, выжидая, пока положение его в школе достаточно упрочится; этим поступком он хотел доказать, что светская школа должна быть вне клерикального влияния; такою он ее себе представлял и такою желал ее сделать. До сих пор он уступал благоразумным советам Сальвана, понимая, что ему прежде всего необходимо удержаться на своем месте, а потом уже предпринять борьбу. Теперь он почувствовал в себе эту силу: разве он не возстановил значения светской школы, вернув к ней учеников, которые перешли в школу братьев? разве он не добился к себе уважения, любви и доверия детей? разве родители не примирились наконец с его назначением? Решительным толчком для приведения в исполнение задуманного послужило для Марка посещение Жонвиля, который под влиянием аббата Коньяса быстро возвращался на старый путь мрака и суеверий; признание Себастиана также повлияло на Марка: оно обнаружило те гнусные происки, которые он чувствовал вокруг себя, благодаря тем клерикальным интригам, которые опутывали Мальбуа.

Только что Марк поднялся на табуретку, чтобы снять картины. как в комнату вошла Женевьева с Луизой, чтобы предупредить Марка, что она намерена вместе с дочерью навестить бабушку.

- Что ты делаешь? - спросила она его.

- Ты видишь, я хочу снять эти картины; я сам их снесу аббату Кандье,- пусть он их повесит в церкви: там оне будут на своем месте. Помоги-ка мне...

Но Женевьева не протянула руки и не двинулась с места. Она стояла вся бледная, точно присутствовала при чем-нибудь страшном и недозволенном, что внушало ей ужас.

Марку пришлось без её помощи слезть с табуретки и убрать в шкаф картины.

- Ты не хотела мне помочь? Что с тобою? Ты недовольна тем, что я сделал?

- Да, недовольна.

Эмиль Золя - Истина (Verite). 3 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Истина (Verite). 4 часть.
Он был поражен её ответом. В первый раз за все время их семейной жизни...

Истина (Verite). 5 часть.
- Боже мой! Бедный, бедный мой мальчик! Он погибнет; смерть отнимет ег...