СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Западня. 7 часть.»

"Западня. 7 часть."

Тогда шапочник выказал большую практичность. Он полагал, что при передаче аренды можно будет выговорить с новых жильцов уплату за два последних срока. Лантье даже рискнул прямо заговорить о Пуассонах - кажется, он припоминает, будто Виржини подыскивала себе лавку. Может быть, ей подойдет это помещение.

Да, да, он теперь вспомнил: она как-то при нем говорила, что ей очень хотелось бы найти точно такое помещение. Но, услышав имя Виржини, Жервеза сразу перестала кипятиться. Там видно будет. Сгоряча-то легко наплевать на свое хозяйство, а как подумаешь, видишь, что все это не так-то просто.

И с этих пор, всякий раз как Лантье начинал причитать над нею, Жервеза спокойно возражала ему: у нее в жизни бывали минуты и похуже, а все-таки она всегда выпутывалась. Ну что она станет делать, когда у нее не будет прачечной? Ведь она от этого не разбогатеет! Нет, нет, ей надо снова нанять работниц, раздобыть себе заказчиков. Жервеза говорила все это только для того, чтобы заставить замолчать шапочника, который все старался доказать ей, что у нее нет выхода, что для нее нет никакой надежды распутаться с долгами, никакой возможности выкарабкаться. Но Лантье позволил себе неосторожность снова заговорить о Виржини, и тут уж Жервеза совсем вышла из себя. Нет, нет, ни за что! Она давно раскусила Виржини: если Виржини добивается этой лавочки, то только для того, чтобы унизить ее, Жервезу. Скорее она уступит прачечную первой встречной женщине, чем этой подлой притворщице, которая только и ждет ее разорения. Да, да, теперь ей все понятно! Понятно, почему вспыхивали желтыми огоньками кошачьи глаза этой обманщицы. Нет, Виржини не забыла порки в прачечной, она затаила злобу в сердце. Ну, так пусть лучше не суется, а то как бы ей не попало еще раз! Да, да, она скоро дождется трепки!

Не мешает ей обзавестись заслонкой для своего толстого зада... Ошеломленный этим потоком брани, Лантье накинулся на Жервезу, обозвал ее колодой, сплетницей, паскудой и до того разошелся, что обругал даже Купо за то, что тот позволяет жене оскорблять друга. Но потом спохватившись, что так он только испортит все дело, Лантье поклялся, что никогда больше не будет соваться в чужие дела - благодарности за это все равно не дождешься. И действительно, Лантье больше не заговаривал о передаче аренды. Он выжидал удобного случая, когда можно будет снова поднять этот вопрос и заставить прачку согласиться.

Наступил январь - отвратительное время, сырое и холодное. Матушка Купо кашляла и задыхалась весь декабрь, а после крещения слегла окончательно. Это случалось аккуратно каждую зиму, и старуха заранее знала, что заболеет. Но на этот раз все окружающие говорили, что если она и выйдет из комнаты, то только ногами вперед. И действительно, хотя матушка Купо была еще жирной и тучной, ей, видимо, оставалось жить недолго. Она страшно хрипела; один глаз ее совсем остановился, половина лица отнялась. Конечно, у детей ее и в мыслях не было разделаться с нею, но старуха уже так давно дышала на ладан, так мешала всем, что в глубине души родные ждали ее смерти, как желанного избавления. Да ей и самой будет лучше: ведь она уже отжила свой век. А когда человек отжил свой век, жалеть не о чем. Доктора пригласили всего один раз, и больше он не появлялся. Чтобы не оставлять матушку Купо вовсе заброшенной, ей давали морс, - только и всего. Да еще заходили по нескольку раз в день посмотреть, не умерла ли она. Старуха так задыхалась, что уже не могла говорить; но своим единственным глазом, который оставался живым и ясным, она пристально глядела на всех входящих. Многое можно было прочесть в этом взгляде: сожаление о минувшей жизни, горькое сознание, что родные только рады будут избавиться от нее, негодование на эту испорченную девчонку Нана, которая теперь, уже не стесняясь, вставала среди ночи в одной рубашонке и подглядывала через стеклянную дверь.

В понедельник вечером Купо вернулся сильно выпивши. С тех пор, как его мать была опасно больна, он все время находился в умиленном состоянии духа.

Когда, он улегся и захрапел, Жервеза повернулась на кровати, не зная, что делать. - Обыкновенно она проводила часть ночи около матушки Купо, Впрочем, Нана вела себя молодцом, по-прежнему продолжала спать в одной комнате со старухой и уверяла, что разбудит всех, как только бабушка начнет умирать. В эту ночь девочка спала крепко, больная, казалось, тоже задремала, и Жервеза сдалась на просьбу Лантье, который звал ее в свою комнату и уговаривал отдохнуть. Но все-таки они поставили на полу зажженную свечу. В третьем часу ночи Жервеза внезапно проснулась и соскочила с кровати, охваченная беспричинной тоской. Ей показалось, что на нее повеяло холодом. Свеча догорела, в комнате было темно. Жервеза трясущимися руками завязала на себе юбку. Ощупью, спотыкаясь о мебель, пробралась она в комнату больной. Там ей удалось зажечь ночничок. В глубокой тишине раздавался только громкий храп кровельщика, на двух нотах. Нана, растянувшись на спине, мерно дышала, чуть шевеля пухлыми губками. Огромные тени задвигались по стенам, когда Жервеза подняла ночник и осветила лицо матушки Купо. Лицо старухи было совсем белое, голова свесилась на плечо, глаза были открыты. Матушка Купо умерла.

Тихонько, не вскрикнув, вся дрожа от ужаса, но не забывая об осторожности, Жервеза вернулась в комнату Лантье. Он уже успел заснуть. Она наклонилась к нему и прошептала:

- Послушай, она скончалась...

Лантье с трудом открыл глаза и сонно пробормотал:

- Отстань, ложись спать... Если она умерла, так мы ей не поможем.

Потом он приподнялся на локте и спросил:

- Который час?

- Три.

- Только три часа! Ложись-ка ты спать, а то простудишься... Утром видно будет.

Но Жервеза не послушалась его и стала одеваться. Тогда Лантье повернулся носом к стене и поплотнее закутался в одеяло, ворча на проклятое женское упрямство. Очень нужно оповещать всех, что в квартире покойник!

Веселого в этом мало, особенно ночью. Лантье бесился, что мрачные мысли не дадут ему заснуть как следует. Между тем Жервеза собрала свои вещи, перенесла все, вплоть до шпилек, к себе в комнату и, уже не боясь, что ее застанут с шапочником, громко зарыдала. По правде сказать, она очень любила матушку Купо, и ей теперь было жаль ее, хотя в первую минуту она не почувствовала ничего, кроме испуга и досады, что старуха выбрала столь неудачное время для смерти. Одинокие рыдания Жервезы громко раздавались в глубокой тишине; кровельщик продолжал храпеть как ни в чем не бывало.

Сначала она пыталась разбудить его, трясла, но потом решила оставить в покое, сообразив, что если он проснется, то с ним не оберешься хлопот. Когда она вернулась к покойнице, Нана уже сидела на кровати, протирая глаза.

Девчонка поняла все и с нездоровым любопытством вытягивала шею, стараясь получше рассмотреть бабушку. Она не говорила ни слова, слегка дрожала всем телом, была удивлена и в то же время довольна, что видит, наконец, смерть, -

О'на мечтала об этом уже два дня, как о какой-то запретной, дурной вещи, на которую нельзя смотреть детям. При виде неподвижного белого лица, заострившегося в предсмертной муке, ее словно обдавало жаром, как в те минуты, когда она, прильнув к дверному стеклу, подглядывала за взрослыми и видела такие вещи, которые маленьким знать не полагается.

- Ну, вставай, - тихо сказала ей мать. - Я не хочу, чтобы ты здесь оставалась.

Нана нехотя сползла с кровати, оборачиваясь и не спуская глаз с покойницы. Жервеза находилась в большом затруднении: она не знала, куда девать девчонку до утра. Она уже решила было одеть ее, как вдруг вошел Лантье в брюках и в туфлях на босу ногу. Он не мог заснуть и немного стыдился своего поведения. Лантье живо уладил дело.

- Пусть ляжет в мою постель, - сказал он. - Места хватит.

Нана подняла на мать и на Лантье свои большие чистые глаза и сделала такое же невинное лицо, какое бывало у нее в день Нового года, когда ей дарили шоколадные конфеты. Разумеется, упрашивать ее не пришлось. Она побежала в одной рубашке, еле касаясь пола голыми ножками, скользнула, как змейка, в еще теплую постель, забилась под одеяло и вытянулась. Ее тонкое тельце чуть очерчивалось под одеялом. Каждый раз, как Жервеза входила в комнату, она встречала блестящий немой взгляд дочери. Нана не засыпала, она лежала очень красная, тихо, не шевелясь, и, казалось, о чем-то думала.

Между тем Лантье помог Жервезе обрядить матушку Купо. Это оказалось не так-то просто: покойница была нелегка. Никто бы не подумал, что у этой старухи такое жирное и белое тело. На нее надели чулки, белую юбку, кофточку, чепчик - все самое лучшее из ее вещей. Купо продолжал храпеть; он издавал все те же две ноты: густую, понижавшуюся, и резкую, забиравшуюся вверх. Это было похоже на церковную музыку во время службы в страстную пятницу. Когда тело матушки Купо было, наконец, обряжено, приведено в порядок и уложено на кровати, Лантье, чтобы подкрепиться, выпил стакан вина,

- у него сердце было не на месте. Жервеза рылась в комоде, отыскивая маленькое медное распятие, привезенное ею из Плассана, но потом вспомнила, что матушка Купо сама же и продала его. Жервеза и Лантье затопили печку, прикончили остатки вина в бутылке; оба чуть не засыпали сидя, были недовольны друг другом, обоим было не по себе, словно они чувствовали себя виноватыми.

Незадолго до рассвета, часов около семи, Купо наконец проснулся. Когда ему сообщили печальную новость, он сначала было не поверил и, подозревая, что его дурачат, пробормотал что-то себе под нос. Потом он повалился на пол, вскочил, бросился к покойнице, упал перед нею на колени, стал обнимать ее и заревел, как теленок. Он так рыдал, припав к груди матери, что простыня, которой он вытирал глаза, вымокла насквозь. Глядя на мужа, заплакала и Жервеза; она была очень растрогана его горем, оно примирило ее с ним: да, сердце у него добрее, чем можно подумать. Страдание Купо еще более увеличивалось отчаянной головной болью. Несмотря на десятичасовой сон, вчерашний хмель еще не совсем сошел с него, язык одеревенел, во рту была горечь, в глотке все пересохло. Он хватался за голову, стискивал ее кулаками и причитал. Господи боже мой! Бедная мамаша! Он ведь так любил ее, и вот она померла! Ох, у него, верно, голова лопнет, виски так и сверлит! Горит вся голова, а тут еще сердце разрывается! Ах, до чего же судьба несправедлива!

Какие жестокие напасти на человека!

- Полно, дружище, мужайся, - сказал Лантье, поднимая его. - Надо крепиться.

Он налил ему стакан вина, но Купо отказался пить.

- Не знаю, что со мной. У меня какой-то медный вкус во рту... Это все матушка: как только я ее увидел, так и почувствовал вкус меди... Мамаша!

Боже мой! Мамаша!

И Купо снова заплакал, как ребенок. Но вино он все-таки выпил: чтобы залить огонь, который горел у него в груди. Лантье скоро ушел под предлогом, что нужно уведомить родных и заявить о смерти в мэрию. Ему хотелось подышать свежим воздухом. Он шел, не торопясь, покуривая папироску и с наслаждением вдыхая морозный утренний воздух. Выйдя от г-жи Лера, он даже зашел в кондитерскую, заказал чашку горячего кофе и просидел там целый час, размышляя о чем-то.

К девяти часам собрались родные. Ставни в прачечной так и не открывали.

Лорилле не плакал; впрочем, он заглянул только на минутку, потоптался немножко с приличествующей случаю физиономией и тотчас же ушел к себе: у него была спешная работа. Г-жа Лорилле и г-жа Лера обнимали Купо и Жервезу, прикладывая платочки к глазам и утирая слезинки. Потом г-жа Лорилле, окинув взором комнату, в которой лежала покойница, внезапно возвысила голос и заявила, что так не годится, нельзя ставить лампу возле покойника, - нужно, чтобы горели свечи. И Нана послали купить пачку больших свечей. Да, вот и умирай после этого у Хромуши! Она тебя так обрядит, что глядеть стыдно! Экая дурища, не знает, как обращаться с покойниками! Неужели ей ни разу в жизни не приходилось хоронить кого-нибудь? Г-жа Лера сама пошла к соседям за распятием; но вместо маленького распятия принесла огромный крест черного дерева, с картонным раскрашенным Христом. Этот крест покрыл всю грудь матушки Купо и, казалось, совсем придавил ее своей тяжестью. Потом начали искать святой воды, но ее ни у кого не было, и Нана побежала с бутылкой в церковь. Комната сразу приняла другой вид: на маленьком столике горела свеча, рядом с нею стоял стакан со святой водой, в котором торчала буксовая веточка. Теперь по крайней мере если кто и придет, так увидит покойницу в полном порядке. В ожидании посетителей стулья в прачечной расставили кружком.

Лантье вернулся только к одиннадцати часам. Он успел побывать в бюро похоронных процессий, справиться об условиях.

- Гробы от двенадцати франков, - сказал он. - Если хотите заупокойную мессу, то это стоит еще десять. Катафалк в зависимости от разряда...

- Но это совершенно не нужно, - прошептала г-жа Лорилле, поднимая голову с изумленным и беспокойным видом. - Ведь мамашу этим не воскресишь.

Надо же считаться с нашими средствами.

- Ну, конечно. Я сам того же мнения, - подхватил шапочник. - Я узнал цены только на всякий случай, чтобы вы могли распорядиться... Скажите мне, что вы хотите заказать. Я схожу после завтрака.

Говорили вполголоса. Сквозь щели закрытых ставней в комнату проникал слабый свет. Дверь в комнату мамаши Купо была распахнута, и оттуда зияла мертвая могильная тишина. Во дворе раздавался детский смех. Ребятишки водили хоровод под бледными лучами зимнего солнца. Вдруг послышался голос Нана.

Очевидно, она удрала от Бошей, к которым ее отправили. Она командовала детьми, кричала что-то тоненьким голоском, потом запела, отбивая на мостовой такт каблуком, и слова песенки разносились словно звонкое чириканье птичек.

У нашего ослика Заболела ножка.

Ему сшила барыня Славный наколенничек И синие башмачки, чки-чки, И синие башмачки.

Жервеза подождала немного и сказала:

- Конечно, мы не богаты, но все-таки надо вести себя прилично...

Матушка Купо ничего не оставила, но из этого не следует, что ее нужно зарыть в землю, как собаку... Нет, мы должны заказать мессу и приличный катафалк...

- А кто за это платить будет? - сердито спросила г-жа Лорилле. - Мы не можем, мы и так потерпели убытки на той неделе; а вы и тем. более - вы совсем прогорели... Кажется, вам-то уж пора бы знать, до чего доводит привычка пускать пыль в глаза!

Когда спросили мнение Купо, дремавшего на стуле, он равнодушно махнул рукой, пробормотал что-то непонятное и снова заснул. Г-жа Лера сказала, что внесет свою долю. Она соглашалась с Жервезой: надо все устроить прилично.

После долгого обсуждения было решено заказать катафалк с узким ламбрекеном.

Стали высчитывать расходы на клочке бумаги. Получилось, что похороны должны стоить около девяноста франков.

- Нас трое, - сказала прачка в заключение. - На каждого придется по тридцати франков. Ну что ж, не разоримся.

Но г-жа Лорилле пришла в бешенство:

- А я не дам ни гроша, не дам! И дело вовсе не в тридцати франках! Да будь у меня хоть сто тысяч, я бы все отдала, если бы это могло воскресить маму! Но я терпеть не могу чваниться! У вас прачечная, вы хотите задать форсу перед соседями. Ну, а нам до этого дела нет! Устраивайте, что хотите!

Заказывайте, если вам угодно, хоть балдахин с перьями!

- Да не надо мне от вас ничего, - сказала наконец Жериеза. - Но я скорее пойду собой торговать, чем буду мучиться угрызениями совести. Ведь кормила же я матушку Купо без вашей помощи, ну, так и похороню ее без вас...

Я ведь вам когда-то правду сказала: подбираю же я голодных кошек, подберу и вашу мать.

Г-жа Лорилле заплакала и ушла бы домой, если бы Лантье не удержал ее.

Ссорившиеся подняли такой шум, что г-жа Лера, сердито шикнув на них, тихонько прошла в комнату матушки Купо и беспокойно поглядела на покойницу, точно боясь, что та проснулась и слушает ссору. В эту минуту хоровод ребятишек снова запел во дворе. Звонкий голосок Нана покрывал все остальные.

У нашего ослика Заболел животик.

Ему сшила барыня Славненький набрюшничек И синие башмачки, чки-чки, И синие башмачки.

- Господи, что за несносные ребятишки! Просто душу выматывают своим пением, - сказала Жервеза Лантье, вздрагивая и чуть не плача с досады и горя. - Уймите их ради бога, отведите Нана в дворницкую. Нашлепайте ее.

Г-жа Лера и г-жа Лорилле ушли завтракать, пообещав вернуться. Купо тоже сели за стол и поели колбасы, но без всякого аппетита, молча и стараясь даже не стучать вилками. Чувствовали они себя отвратительно. Бедная матушка Купо совершенно пришибла их, свалилась им на плечи, наполняла собою все комнаты.

Они были выбиты из колеи. Они метались из комнаты в комнату, не зная, за что взяться, и чувствовали себя разбитыми, точно после попойки. Жервеза с непокрытой головой, не помня себя, бросилась, как сумасшедшая, к Гуже и заняла у него шестьдесят франков. Лантье присоединил эти деньги к тридцати франкам, взятым у г-жи Лера, и немедленно отправился в бюро похоронных процессий. После завтрака стали появляться подстрекаемые любопытством соседки; они заходили в комнату матушки Купо, оглядывали покойницу, крестились, дотрагивались до буксовой веточки в стакане со святой водой, притворно вздыхали, закатывали глаза, отирали слезы. Потом переходили в прачечную, усаживались там и начинали бесконечные разговоры о "дорогой покойнице", часами повторяя одни и те же фразы. Мадемуазель Реманжу твердила, что правый глаз у матушки Купо остался приоткрытым; г-жа Годрон не переставая восхищалась, какая свежая кожа у покойницы, в эти-то годы! А г-жа Фоконье никак не могла опомниться от удивления - старуха только три дня тому назад на ее глазах пила кофе. Да, недолго помереть! Каждый должен быть готов к дальнему пути. К вечеру хозяевам стало уже невтерпеж. Ужасно тяжело, когда тело так долго остается в доме. Правительству следовало бы издать на этот счет какой-нибудь закон. А еще впереди целый вечер, целая ночь и все утро -

нет, этому конца не будет! Когда перестаешь плакать, горе переходит в раздражение, того и гляди выйдешь из себя. Немое, застывшее тело матушки Купо, лежавшее в задней комнатке, начинало положительно давить всех;

казалось, оно занимало в квартире все больше и больше места. И семья, забывая уважение к покойнице, поневоле вернулась к своим обычным делишкам.

- Вы с нами покушаете, - сказала Жервеза г-же Лорилле и г-же Лера, когда они вернулись. - Не будем расходиться: очень тяжко.

Накрыли на гладильном столе. Глядя на тарелки, все вспоминали о пирушках, которые здесь когда-то устраивались. Вернулся Лантье. Пришел и Лорилле. Принесли паштет от булочника: Жервезе было не до стряпни. Едва уселись за стол, как явился Бош и объявил, что г-н Мареско просит разрешения войти. И действительно, вслед за ним серьезно и важно вошел домохозяин в сюртуке и с большим орденом в петличке. Он молча поклонился присутствующим, прошел прямо в заднюю комнатку и стал на колени перед покойницей. Г-н Мареско был очень набожен; он помолился, благочестиво и сосредоточенно, как священник, потом окропил тело святой водой с буксовой веточки и свершил над ним крестное знамение в воздухе. Это произвело на всех очень сильное впечатление. Все встали из-за стола и стояли, пока г-н Мареско не окончил своих благочестивых действий. Вернувшись в прачечную, домохозяин сказал Купо:

- Я пришел получить с вас за два последние срока. Вы приготовили деньги?

- Нет, сударь, еще не успели, - пробормотала Жервеза, крайне смущенная тем, что этот разговор происходит при Лорилле. - Вы понимаете, такое несчастье...

- Конечно, конечно... Но ведь у каждого свои неприятности, - ответил хозяин, растопыривая огромные заскорузлые пальцы - пальцы бывшего рабочего.

- Мне очень жаль, но больше я ждать не могу... Если вы не уплатите послезавтра утром, я вынужден буду прибегнуть к выселению.

Жервеза сложила руки в немой мольбе. На глазах у нее показались слезы.

Но домохозяин резко тряхнул огромной головой, давая понять, что все ее мольбы бесполезны. К тому же почтение к покойнице не допускало никаких препирательств. Он вышел потихоньку, пятясь задом.

- Тысячу извинений, что побеспокоил вас, - бормотал он. - Так послезавтра утром, не забудьте.

И проходя мимо комнатки матушки Купо, г-н Мареско вторично, перед открытой дверью, почтил покойницу набожным коленопреклонением.

Сначала все ели наспех и кое-как, чтобы и вида не показать, что еда доставляет удовольствие. Но когда подали сладкое, стали жевать медленнее, хотелось посмаковать его, спокойно, не торопясь. Время от времени Жервеза или одна из сестер вставала с набитым ртом и, не выпуская салфетки из рук, отправлялась взглянуть на покойницу. И когда та, что уходила, возвращалась, дожевывая на ходу кусок, и садилась за стол, все прочие глядели на нее, как бы спрашивая, все ли там в порядке. Потом женщины стали беспокоиться реже.

Матушка Купо была забыта. Заварили кофе, и очень крепкий, потому что собирались не спать всю ночь. В восемь часов пришли Пуассоны. Им предложили по стакану кофе. Тогда Лантье, все время наблюдавший за Жервезой, нашел своевременным воспользоваться случаем, которого ожидал с самого утра.

Заговорили о гнусности домохозяев, которые являются за деньгами, когда в доме лежит покойник. И тут Лантье сказал:

- Ведь эдакий ханжа, сущий негодяй, такую рожу состроил, точно обедню служит... Будь я на вашем месте, я плюнул бы на его лавочку.

Издерганная, измученная, разбитая Жервеза не поняла его хитрости и ответила:

- Да, разумеется, ждать полиции я не стану... Нет, с меня довольно!..

Супруги Лорилле, обрадовавшись, что у Хромуши уже не будет своего заведения, начали горячо поощрять ее намерение. Разумеется, прачечная стоит ей очень дорого. Правда, работая по найму, она будет получать не больше трех франков, но ведь зато сократятся и расходы, и не будешь вечно дрожать, что прогоришь. Они приставали к Купо, подталкивая его, заставляя согласиться с их доводами. Купо много пил, пребывал в полном расстройстве чувств и один из всех присутствующих плакал, уткнувшись носом в тарелку. Видя, что прачка как будто начинает сдаваться, Лантье подмигнул Пуассонам. И дылда Виржини с необыкновенной готовностью, сочувственно подхватила:

- А знаете, мы с вами могли бы договориться. Я бы могла взять на себя аренду и как-нибудь уладила бы ваши дела с хозяином... Все-таки вам было бы спокойнее.

- Нет, спасибо, - сказала Жервеза, которую так и передернуло, точно на нее напал озноб. - Уж я как-нибудь постараюсь расплатиться, сумею раздобыть денег. Буду работать; слава богу, руки у меня еще не отнялись. Выпутаюсь как-нибудь.

- Обо всем этом можно поговорить в другой раз, - поспешно вмешался шапочник. - Право, как-то неудобно сегодня. Успеете поговорить, ну хоть завтра...

Но тут г-жа Лера, которая вышла к покойнице, испуганно вскрикнула.

Оказалось, догорела свеча. Все засуетились, торопясь зажечь другую, покачивая головами и повторяя, что это дурной знак; нехорошо, когда около покойника гаснут свечи.

Началось бдение. Купо прилег, - не для того, чтобы спать, сказал он, а чтобы подумать обо всем. Но уже через пять минут он захрапел. Нана увели к Бошам, причем она расплакалась: девочка с самого утра мечтала о том, как она снова уляжется в просторной кровати своего взрослого друга - Лантье.

Пуассоны просидели до двенадцати часов. В конце концов соорудили какую-то смесь в салатнике, что-то вроде глинтвейна, потому что кофе слишком действовало дамам на нервы. Пошли всякие чувствительные разговоры. Виржини заговорила о деревне: хорошо, если бы ее похоронили где-нибудь в лесу, чтобы на могиле у нее росли полевые цветы. Г-жа Лера, оказывается, уже приготовила себе саван и держала его у себя в шкафу, посыпав лавандой: ей хотелось, чтобы у нее в гробу хорошо пахло. Затем полицейский, неожиданно вступив в разговор, сообщил, что сегодня утром он задержал девушку, которая совершила кражу в колбасной. Ее обыскали у комиссара и, когда раздели, нашли десять колбас, подвешенных вокруг тела, спереди и сзади. Г-жа Лорилле сделала брезгливую гримасу и заявила, что этих колбас она никогда не стала бы есть.

Все захихикали. Бдение незаметно приобретало оживленный характер, но приличия все же соблюдались.

Когда кончали глинтвейн, из задней комнаты донесся какой-то странный звук, какое-то глухое журчанье. Все подняли головы и переглянулись.

- Ничего особенного, - спокойно, вполголоса сказал Лантье. - Из нее вытекает.

Это объяснение успокоило общество. Все покачали головами и поставили стаканы.

Наконец Пуассоны ушли. Лантье отправился вместе с ними, сказав, что идет ночевать к приятелю и оставляет свою кровать дамам: они могут по очереди отдыхать на ней. Лорилле ушел один, говоря, что впервые после женитьбы будет спать в одиночестве. Купо спал. Обе его сестры остались с Жервезой. Они устроились подле печки, на которой все время стоял горячий кофе. Женщины сидели, скорчившись, пригнувшись к огоньку, засунув руки под передники, и тихо разговаривали в глубокой ночной тишине. Г-жа Лорилле жаловалась, что у нее нет черного платья для похорон, а покупать ей не хочется, потому что им с мужем и так приходится очень туго, - да, очень туго. Она спросила Жервезу, не осталось ли от матушки Купо черной юбки, вот той, что ей подарили ко дню рождения. Жервезе пришлось пойти поискать юбку.

Ее еще можно будет носить, нужно только сузить в талии. Но г-жа Лорилле заявила претензию и на белье, заговорила о кровати, о шкафе, о стульях -

словом, решила заняться разделом. Чуть было не вспыхнула ссора. Но г-жа Лера была справедливее сестры и водворила мир: она заявила, что раз Купо заботились о матери, то им по праву принадлежат и ее пожитки. Затем все три снова стали клевать носом перед печкой, поддерживая бесконечный, однообразный разговор. Ночь казалась им невыносимо долгой. Время от времени женщины встряхивались, пили кофе, заглядывали в комнату покойницы, где тусклым красноватым огоньком горела оплывшая свеча: с нее не полагалось снимать нагар. К утру женщины совсем продрогли, несмотря на жарко натопленную печь. Они истомились, устали от бесконечных разговоров, во рту у них пересохло, глаза были воспаленные, красные. Г-жа Лера бросилась на кровать Лантье и захрапела, как солдат. Жервеза и г-жа Лорилле задремали у печки, уткнувшись головами в колени. На рассвете холод разбудил их. Свеча мамаши Купо опять погасла. И в полутьме снова, как ночью, послышалось глухое журчанье. Г-жа Лорилле, успокаивая самое себя, громко объясняла, откуда это журчанье.

- Из нее вытекает, - повторяла она, зажигая новую свечу.

Вынос тела был назначен на половину одиннадцатого. Нечего сказать, веселое предстояло утро! И это после такой ночи и такого дня накануне! У Жервезы ни гроша не было, но, несмотря на это, она не пожалела бы дать сто франков тому, кто унес бы матушку Купо тремя часами раньше. Нет, можно любить человека как угодно, но, мертвый, он становится тяжелой обузой, и чем сильнее его любишь, тем больше хочешь поскорее избавиться от него.

К счастью, утром перед похоронами скучать некогда. Хлопот не оберешься.

Прежде всего позавтракали. Затем явился факельщик с седьмого этажа, дядя Базуж: он принес гроб и мешок отрубей. Этот добрый человек никогда не протрезвлялся. В восемь часов утра в нем еще бродил вчерашний хмель.

- Сюда, что ли? - спросил дядя Базуж.

И он поставил гроб, который затрещал, как трещат все новые ящики.

Но, отбросив в сторону мешок с отрубями, он вдруг увидел Жервезу и застыл на месте, разинув рот и выпучив глаза.

- Простите, виноват, ошибся, - забормотал он. - Мне сказали, что это для вас.

Факельщик схватил мешок, но Жервеза остановила его:

- Да положите же! Это у нас покойник, у нас.

- Ах, так вот оно что! - воскликнул дядя Базуж, хлопая себя по ляжкам.

- Черт побери! Это для старухи! Ну, теперь понятно...

Жервеза побледнела: дядя Базуж принес гроб для нее. А тот из вежливости продолжал извиняться:

- Понимаете, мне вчера сказали, что тут, в первом этаже, кто-то умер.

Ну вот я и подумал... Знаете, ведь в нашем ремесле это штука пустяшная. В одно ухо входит, в другое выходит... Ну, во всяком случае рад за вас и приношу всяческие поздравления. Все-таки чем позже, тем лучше. А?.. Хотя жить-то оно невесело, нет, далеко не всегда!

Жервеза слушала его, а сама пятилась, точно боялась, что он схватит ее своими грязными ручищами, втиснет в гроб и унесет. Ведь говорил же он ей однажды, в самый день ее свадьбы, что знает женщин, которые были бы благодарны ему, если бы он пришел за ними. Ну, нет! Она не из таких: у нее при одной мысли об этом мурашки бегают по спине. Хоть и тяжкая у нее жизнь, но не хочется расставаться с нею так скоро. Нет, лучше околевать с голоду, постепенно, из года в год, чем умереть сразу, внезапно.

- Он пьян, - прошептала Жервеза со смешанным чувством омерзения и ужаса. - Могли бы, кажется, не присылать пьяниц. Дерут недешево.

Тогда факельщик начал дерзить и издеваться над нею:

- Ну что ж, матушка, значит, отложим до следующего раза? Помните: я всегда к вашим услугам! Только мигните - и я тут как тут. Ведь я всегдашний дамский утешитель... А знаешь что? - Не плюй на дядю Базужа! Он держал в своих руках женщин куда пошикарнее тебя, и они не жаловались, когда он укладывал их. Да, они рады были, когда он укладывал их спать в землю.

- Замолчите, дядя Базуж! - строго прикрикнул Лорилле, прибежавший на шум. - Что за неприличные шутки! Я пожалуюсь, и вас рассчитают... Ну, убирайтесь отсюда, если не желаете соблюдать правила.

Факельщик ушел, но еще долго было слышно, как он ворчал по дороге:

- Какие такие правила! Никаких правил нет... Нет тебе никаких правил...

честность должна быть, и все тут.

Наконец пробило десять. Катафалк запаздывал. В прачечной уже набралось много народа. Пришли все друзья и соседи: тут были и Мадинье, и Сапог, и г-жа Годрон, и мадемуазель Реманжу. То и дело в щель между закрытыми ставнями или в открытую дверь высовывалась мужская или женская голова -

посмотреть, не едет ли этот проклятый катафалк. Родня, собравшаяся в задней комнате, пожимала руки посетителям. Минуты молчания прерывались торопливым шепотом; ждали напряженно, с раздражением; в тишине вдруг слышался шелест платья: г-жа Лорилле разыскивала носовой платок, или г-жа Лера металась по комнате и спрашивала, нет ли у кого молитвенника. Каждый входящий прежде всего замечал открытый гроб, стоявший посреди комнаты, напротив кровати; и каждый невольно косился на него, мысленно примерял и решал, что грузная матушка Купо ни за что не поместится в нем. Все переглядывались и читали в глазах друг у друга одну и ту же мысль, но никто не решался высказать ее вслух. Вдруг около двери на улице поднялась суматоха. Вошел г-н Мадинье и с широким жестом провозгласил торжественным тоном:

- Идут!

Но это был еще не катафалк. Поспешными шагами вошли четыре факельщика в длинных черных сюртуках, лоснившихся и побелевших в тех местах, где они терлись о гробы. Факельщики шли гуськом, лица у них были красные, а руки грубые и тяжелые, как у ломовых. Впереди всех шествовал совершенно пьяный, но вполне приличный дядя Базуж: за работой он всегда сохранял полное самообладание. Не говоря ни слова, склонив головы, факельщики смерили взглядами матушку Купо и принялись за дело. Бедная старуха была упакована в мгновение ока. Младший из факельщиков, маленький, и косоглазый, высыпал в гроб отруби и разравнял их, уминая, точно хлеб месил. Другой, высокий и тощий, и, похоже, большой шутник, накрыл отруби простыней. Затем все четверо разом взялись за тело - двое за ноги, двое за голову, подняли его, и - раз, два, три! - все было готово. Скорее, чем блин перевернуть на сковородке.

Окружающие, пристально следившие за всеми движениями факельщиков, могли подумать, что матушка Купо сама вскочила в гроб. И она поместилась в нем отлично, гроб пришелся ей как раз впору, так что даже было слышно, как тело, входя, скользило боками о новые доски. Матушка Купо плотно вошла в гроб, точно картина в раму! Как ни туго, а все же вошла, и это крайне удивило присутствовавших; очевидно, она похудела со вчерашнего дня. Между тем факельщики выпрямились и ждали; косой взялся за крышку, как бы приглашая родственников проститься с покойной, а дядя Базуж набрал в рот гвоздей и приготовил молоток. Тогда Купо, его сестры, Жервеза и все прочие стали прощаться; они опускались на колени, целовали матушку Купо и плакали - их теплые слезы катились по неподвижному, холодному, как лед, лицу покойницы.

Долго раздавались всхлипывания. Крышка захлопнулась. Дядя Базуж стал заколачивать гвозди с мастерством упаковщика: каждый гвоздь он вбивал двумя ударами. Рыдания утонули в этом грохоте, напоминавшем столярную мастерскую.

Все было кончено. Можно было отправляться.

- Ну, для чего это пускать пыль в глаза в такую минуту! - сказала мужу г-жа Лорилле, увидев катафалк перед дверью прачечной.

Катафалк произвел в квартале необычайное волнение. Хозяйка харчевни кликнула молодцов из бакалейной лавки, маленький часовщик выскочил на улицу, соседи высунулись из окон. Все указывали друг другу на отделку, на ламбрекены с белой бахромой. Эх! Лучше бы Купо расплатились с долгами! Но, когда люди чванятся, говорили супруги Лорилле, у них это всегда наружу лезет, несмотря ни на что.

- Просто стыд! - говорила в то же время Жервеза о цепочном мастере и его жене. - Подумать только, что эти скареды даже букетика фиалок не принесли родной матери!

В самом деле, Лорилле явились с пустыми руками. Г-жа Лера принесла венок из искусственных цветов. Кроме того, на гроб возложили венок из иммортелей и букет, купленные супругами Купо. Чтобы поднять и взвалить гроб на катафалк, факельщикам пришлось понатужиться. Затем медленно стали становиться в пары, образовалась процессия. Купо и Лорилле, в сюртуках, со шляпами в руках, шли во главе траурного кортежа. Кровельщик совсем ослабел от горестных чувств, в значительной степени поддерживаемых двумя стаканами белого вина, выпитого утром; он опирался на руку зятя, так нак у него подкашивались ноги и отчаянно трещала голова. За Купо и Лорилле шли остальные мужчины: г-н Мадинье, весь в черном и очень внушительный; Сапог в пальто, надетом поверх блузы; Бош в желтых штанах, производивших странное впечатление в этом печальном шествии; Лантье, Годрон, Шкварка-Биби, Пуассон и прочие. За мужчинами следовали дамы: в первой паре шли г-жа Лорилле, на которой была переделанная юбка покойной, и г-жа Лера, прикрывшая шалью свей наскоро сделанный траурный костюм - кофточку с лиловой отделкой; за ними шли Виржини, г-жа Годрон, г-жа Фоконье, мадемуазель Реманжу и остальные.

Колесница тронулась, зрители поснимали шляпы и перекрестились, факельщики заняли свое место во главе процессии: двое перед колесницей и двое по бокам.

Жервеза задержалась, - надо было запереть прачечную. Она поручила Нана г-же Бош и бегом нагнала кортеж. Привратница держала девочку за руку; они стояли под воротами. Нана с глубоким интересом следила за тем, как ее бабушка постепенно исчезала вдали в таком замечательно красивом экипаже.

Как раз в ту самую минуту, когда запыхавшаяся прачка догнала шествие, к нему присоединился и Гуже. Он пошел с мужчинами, но обернулся и так кротко кивнул Жервезе головой, что она почувствовала себя совсем несчастной и снова расплакалась. В эту минуту она оплакивала не только матушку Купо, она оплакивала другую, более страшную потерю, которую не могла бы выразить словами. Всю дорогу она прижимала платок к глазам. Г-жа Лорилле с сухими глазами и пылающими щеками искоса поглядывала на нее, как бы обвиняя ее в притворстве.

Со всякими церемониями в церкви живо разделались. Только месса немного затянулась, потому что священник был уж очень стар. Сапог и Шкварка-Биби предпочли остаться на улице, чтобы не подавать на бедных. Г-н Мадинье все время следил за священником и делился с Лантье своими наблюдениями: эти прохвосты так и чешут по-латыни, а ведь и не понимают, что говорят.

Они вам похоронят человека так же, как окрестят или женят, - без малейшего чувства. Затем Мадинье обрушился на всю эту кучу церемоний, на свечи, на заунывное пение, на все эти эффекты, предназначенные специально для родственников. Выходит, что ты теряешь дорогого тебе человека дважды -

сначала дома, а потом в церкви. Мужчины согласились с ним, потому что, когда кончилась месса, наступил очень печальный момент: все присутствующие, бормоча молитвы, проходили мимо гроба, кропя его святой водой. К счастью, кладбище было недалеко - маленькое кладбище предместья Шапель, кусочек сада, выходивший на улицу Маркадэ. Процессия явилась сюда уже в беспорядке: все шли гурьбой, громко топотали ногами и разговаривали о своих делах. Морозец стоял изрядный; хотелось постучать нога об ногу, чтобы согреться. Разверстая яма, около которой поставили гроб, совсем замерзла; беловатая, каменистая, она напоминала гипсовую ломку. Провожающие столпились вокруг куч земли. Не очень-то было весело стоять на этаком морозе и смотреть на пустую могилу!

Наконец из маленького домика появился священник в стихаре. Он дрожал от холода, и при каждом "De profundis" белый пар клубами вырывался у него изо рта. С последним крестным знамением он поспешно ушел. Видно было, что ему очень не хочется, чтобы его опять позвали, и опять начинать все сначала.

Могильщик взялся за лопату, - но земля так промерзла, что отрывалась огромными комьями, которые с тяжким грохотом падали на крышку гроба и поднимали в могиле невообразимый шум. Это была настоящая бомбардировка, настоящая пушечная канонада; казалось, что гроб вот-вот разлетится вдребезги. Такая адская музыка и бесчувственного эгоиста резнула бы ножом по сердцу! Рыдания возобновились. Провожавшие уже вышли на улицу, а грохот все еще доносился до них. Сапог, дуя себе на пальцы, заметил вслух: "Да, черт возьми! Бедной матушке Купо не жарко будет!"

- Господа, - сказал Купо немногим друзьям, оставшимся с родными на улице, - позвольте предложить вам подкрепиться.

И он первый вошел в кабачок, помещавшийся тут же на улице Маркадэ и носивший название "Возвращение с кладбища".

Жервеза задержалась на улице. Гуже поклонился и пошел было прочь, но она окликнула его. Почему он не хочет выпить с ними стаканчик вина? Нельзя, он торопится в кузницу. С минуту они молча глядели друг на друга.

- Простите меня за эти шестьдесят франков, - прошептала наконец прачка.

- Я совсем потеряла голову и вдруг вспомнила о вас...

- Пустяки, не стоит извиняться, - перебил ее кузнец. - И знайте, что если с вами случится беда, я всегда готов вам помочь... Только не говорите ничего маме; у нее на этот счет свои взгляды, а я не хочу спорить с нею.

Жервеза не отрываясь смотрела на него. И, глядя на это доброе и такое печальное лицо, окаймленное густой русой бородой, она вспомнила давнишнее предложение Гуже. С какой радостью она теперь согласилась бы на него! Уйти с ним, жить где-нибудь далеко, быть счастливой! Но тут ей пришла в голову другая, дурная мысль: занять у него денег какой угодно ценой, чтобы расплатиться за квартиру. Жервеза задрожала, голос ее сделался ласковым.

- Ведь мы не поссорились, правда? Он покачал головой и ответил:

- Нет, конечно, мы не поссорились и никогда не поссоримся... Только, вы понимаете, все кончено.

И Гуже ушел крупными шагами. Жервеза была ошеломлена. Его последние слова гудели и отдавались в ее ушах, как звон колокола. И когда она входила в кабачок, какой-то внутренний голос глухо шептал ей: "Все кончено. Ну и ладно! Все кончено. Значит, мне больше нечего делать. Все кончено". Жервеза уселась, съела кусок хлеба с сыром и выпила уже дожидавшийся ее стакан вина.

Кабачок помещался в первом этаже. В длинном низком зале стояло два больших стола. Бутылки, краюхи хлеба, широкие треугольники сыра на трех тарелках стояли в ряд. Компания закусывала на скорую руку, без скатерти, без приборов. Подальше, около гудящей печки, завтракали факельщики.

- Боже мой! - сказал Мадинье. - Всякому свой черед. Старики уступают место молодым... Конечно, когда вы вернетесь домой, квартира покажется вам опустевшей.

- О, мой брат отказывается от квартиры, - поспешно подхватила г-жа Лорилле. - Эта прачечная чистый разор.

Очевидно, здесь обрабатывали Купо. Все уговаривали его передать аренду.

Даже г-жа Лера с испуганным видом говорила о банкротстве и тюрьме. В последнее время она подружилась с Лантье и Виржини, и, кроме того, ее подзадоривала мысль, что у них, видимо, завелись шашни. И вдруг кровельщик рассердился; его умиление, чрезмерно подогретое выпитым вином, внезапно перешло в бешенство.

- Слушай, - заорал он жене в лицо, - слушай, когда я говорю! Ты со своей дурацкой башкой всегда хочешь делать по-своему! Но предупреждаю тебя -

на этот раз я поступлю так, как я желаю! Поняла?

- Да, как же! - сказал Лантье. - Убедишь ее словами! Ей надо молотом вколачивать в голову - тогда поймет.

И оба стали колотить Жервезу по голове. Это не мешало челюстям работать. Сыр исчезал, бутылки пустели. Жервеза под их ударами обмякла. Она ничего не отвечала, торопливо набивала рот и жевала, точно была очень голодна. Когда Купо и Лантье, наконец, устали, она тихонько подняла голову и сказала:

- Довольно, что ли? Хватит. Плевать мне на эту прачечную. Не нужна мне она... Понимаете? Плевать мне на нее! Все кончено...

Тогда потребовали еще сыра и хлеба и стали говорить о деле серьезно.

Пуассоны соглашались перевести на себя контракт с поручительством за два пропущенных платежа. Бош с важным видом согласился от имени домохозяина на эту сделку. И тут же, за столом, он сдал семье Купо новую квартиру -

свободную квартиру в седьмом этаже, в одном коридоре с Лорилле. Что до Лантье, то он хотел бы сохранить комнату за собою, если только это не стеснит Пуассонов. Полицейский кивнул головой: конечно, это их не стеснит.

Ведь они друзья, несмотря на различие политических убеждений. После этого Лантье уже не вмешивался в разговор. С удовлетворенным видом человека, уладившего, наконец, свое дельце, он намазал огромный ломоть хлеба мягким сыром и принялся уписывать его, откинувшись на спинку стула. Кровь прилила к его щекам, глаза горели скрытой радостью; плотоядно прищурившись, он поглядывал то на Жервезу, то на Виржини.

- Эй, дядя Базуж! - крикнул Купо. - Подсаживайтесь, выпейте стаканчик.

Мы люди не чванные - мы рабочие.

Факельщики, собравшиеся было уходить, вернулись и тоже чокнулись с компанией. Не в обиду будь сказано, покойница-то была тяжеленька и вполне стоила стаканчика. Дядя Базуж пристально глядел на Жервезу, но удерживался от неуместных замечаний. Она почувствовала себя нехорошо, встала и ушла, оставив мужчин за стаканами. Купо, уже напившийся вдрызг, снова начал реветь, говоря, что он пьет с горя.

Вечером, вернувшись домой, Жервеза в каком-то оцепенении, упала на стул. Комнаты показались ей огромными и пустыми. Да, большая обуза с плеч долой! Но не одну матушку Купо оставила она на дне ямы, в маленьком садике, выходившем на улицу Маркадэ. Она многого лишилась в этот день: ее прачечная, ее чувство хозяйской гордости и целый кусок жизни - еще много, много другого

- все было похоронено сегодня. Да, не только квартира опустела, опустело сердце. Это было полное опустошение, полный развал, все пошло прахом.

Когда-нибудь, возможно, она и оправится, а сейчас, - сейчас, - сейчас она слишком устала.

В десять часов, раздеваясь, Нана стала капризничать, плакать и топать ногами. Она непременно хотела лечь в кровать бабушки Купо. Жервеза попробовала напугать ее, но девочка была развита не по летам, и мертвецы внушали ей не страх, а только острое любопытство. В конце концов, чтобы отвязаться, ей позволили лечь на место матушки Купо. Девчонка любила большие кровати, на которых можно было вытягиваться, перекатываться с боку на бок. И в эту ночь она отлично выспалась на теплой, мягкой, щекочущей пуховой перине.

X

Новая квартира Купо находилась на седьмом этаже, по лестнице В. Миновав комнатку мадемуазель Реманжу, надо было свернуть по коридору налево. Потом, был еще один поворот. Первая дверь вела в комнату Бижаров. Почти напротив, в маленькой темной конурке под чердачной лестницей, ютился дядя Брю. Двумя дверями дальше помещался Базуж. А рядом с Базужем находилась и квартира Купо: комната и чуланчик окнами во двор. Дальше по коридору помещалось еще два семейства, а в самом конце - Лорилле.

Комната и чуланчик - не больше. В них приютились теперь Купо. Да и комната-то была такая, что повернуться негде. Тут приходилось и есть, и спать, и все дела делать. В чуланчике еле-еле уместилась кровать Нана, так что девочка должна была раздеваться в комнате родителей, а чтобы она не задохнулась ночью, дверь оставляли открытой. Места было так мало, что Жервезе волей-неволей пришлось при переезде уступить часть мебели Пуассонам: все равно не поместилась бы. Кровать, стол, четыре стула - и комната была полным-полна. Но у Жервезы не хватило духа расстаться с комодом; при одной мысли об этом у нее сердце разрывалось. Комод загромоздил всю комнату и закрыл половину окна, так что одна из створок вовсе не отворялась. От этого комната стала еще темнее и мрачнее. Когда Жервезе хотелось выглянуть во двор, то ей, при ее полноте, приходилось пролезать к окну боком и вытягивать шею.

Первое время прачка целыми днями сидела и плакала. Она уже привыкла к простору, ей было слишком тяжело жить в такой тесноте. Она задыхалась и целые часы проводила у окна, протиснувшись в щель между комодом и стеной, так что под конец у нее начинало ломить шею. Тут только ей дышалось свободнее. Впрочем, двор нагонял на нее тоску. Напротив, на солнечной стороне, на шестом этаже находилось то окно, о котором она когда-то мечтала,

- окно с душистым горошком, каждую весну завивавшимся тонкими усиками вокруг натянутых веревочек. А комната Жервезы была на теневой стороне: кустики резеды в горшочках погибли в одну неделю. Ах, как плохо сложилась ее жизнь!

Не об этом она мечтала! Она мечтала, что под старость вся комната у нее будет уставлена цветами, и вот теперь ей приходится жить в такой грязи.

Однажды, выглянув во двор, Жервеза испытала странное ощущение: ей показалось, что она видит самое себя, что вот она стоит там, под воротами, около дворницкой, и, задрав голову, впервые осматривает дом. Этот прыжок на тринадцать лет назад был тяжелым ударом в самое сердце. Двор не изменился: голые фасады чуть почернели и, пожалуй, только немножко больше потрескались, вое то же зловоние подымалось от изъеденных ржавчиной мусорных ящиков; на веревках перед окнами все так же сушилось белье и проветривались испачканные детские пеленки; избитая мостовая была по-прежнему усыпана угольной пылью из слесарной и стружками из столярной; даже лужа в сыром углу, около водоразборной колонки, лужа, натекшая из красильни, была того же нежно-голубого цвета, что я тогда. Но сама Жервеза сильно изменилась, и изменилась к худшему - она отлично понимала это. Теперь она не стояла под воротами, запрокинув голову, веселая и смелая, не выбирала себе хорошенькой квартирки. Она сидела под крышей, в самом мерзком углу, в самой грязной дыре, в каморке, куда никогда не заглядывает солнечный луч. Как же ей не плакать? Как же не жаловаться на судьбу?

Впрочем, когда Жервеза немного попривыкла к новому жилищу, дела семьи сначала пошли недурно. Зима уже подходила к концу. Кое-какие деньжонки, полученные от Виржини за мебель, помогли устроиться на первых порах. А затем весною подвернулся счастливый случай: Купо получил работу в провинции, в Этампе. Он провел там три месяца и все это время совсем не пил: деревенский воздух исцелил его. Трудно даже поверить, до чего он благодетельно действует на пьяниц, когда они расстаются с парижской атмосферой, со всеми этими улицами, насквозь пропитанными водочным и винным духом. Купо вернулся свежий, как розан, и привез четыреста франков; они помогли Жервезе расплатиться с домохозяином по двум просроченным платежам, за которые поручились Пуассоны, и рассчитаться с самыми неотложными долгами в квартале.

Теперь она могла спокойно ходить по тем улицам, где ей до сих пор нельзя было показаться. Само собой разумеется, она снова работала поденно. Г-жа Фоконье, женщина очень добрая, особенно если ей немножко польстить, охотно приняла Жервезу к себе и даже из уважения к ее бывшему хозяйскому званию назначила ее старшей работницей с платой по три франка в день. Словом, дела семьи, казалось, понемногу налаживались. Жервеза даже рассчитывала, что, трудясь и экономя, она сможет со временем разделаться со всеми долгами и устроиться совсем сносно. Впрочем, она размечталась об этом только сгоряча, на радостях, что муж привез такую кучу денег. Охладев, она сказала себе, что хорошие времена никогда не тянутся долго, нужно просто жить сегодняшним днем.

Тяжелее всего было то, что в ее бывшей мастерской воцарились Пуассоны.

Купо не были завистливы, но их постоянно изводили соседи, восхищавшиеся при них всякими улучшениями, которые ввели у себя их преемники. Боши и особенно Лорилле были неистощимы в этом отношении. Послушать их, то такой чудесной лавки еще и на свете не бывало. При этом они не забывали упомянуть, что Пуассоны въехали в страшно грязное помещение и что одна чистка его обошлась им в тридцать франков. После долгих колебаний Виржини решила открыть торговлю кондитерскими и колониальными товарами: конфеты, шоколад, чай, кофе. Лантье настойчиво советовал ей выбрать именно этот вид торговли; он утверждал, что на сластях можно нажить огромные деньги. Лавка была теперь выкрашена в черный цвет с желтыми полосками - самые приличные цвета. Три столяра целую неделю работали над ящиками, витринами и прилавком со стойками для ваз, как в кондитерских. Должно быть, Пуассоны изрядно порастрясли свое маленькое наследство. Зато Виржини торжествовала, а Лорилле, вкупе с Бошами, аккуратно сообщали Жервезе о каждой новой полоске, каждом украшении в витрине, каждой новой вазе и со злорадством наблюдали, как у нее при этом меняется лицо. Вовсе не надо быть завистливым, чтобы беситься, когда люди наденут ваши башмаки да вас же ими и топчут.

Но тут были замешаны еще и любовные дела. Соседи утверждали, что Лантье бросил Жервезу. Весь квартал одобрял этот поступок; это в известной мере значило, что на улице Гут-д'Ор все же восторжествовала нравственность.

Пройдоха-шапочник по-прежнему был любимцем женщин, и, разумеется, вся честь в происшедшем разрыве приписывалась ему одному. Рассказывали даже подробности, говорили, что прачка до того рассвирепела, что он принужден был надавать ей оплеух и только тем и успокоил ее. Разумеется, никто не рассказывал того, что было на самом деле, и даже тем, кто мог бы знать правду, она казалась слишком простой и мало интересной. Если хотите, Лантье и в самом деле бросил Жервезу, но только в том смысле, что она не находилась с утра до вечера в его распоряжении; когда же ему приходило желание обладать ею, он отправлялся на седьмой этаж. Во всяком случае мадемуазель Реманжу часто видела, как Лантье выходил из двери Купо в самое неподходящее для визитов время. Да, связь еще тянулась, скрипела кое-как, но в сущности любовники уже не испытывали от нее никакого удовольствия; они не прерывали своих отношений просто по привычке, просто из взаимной любезности, не более.

Впрочем, положение осложнялось тем обстоятельством, что теперь соседи судачили о связи Лантье с Виржини. Квартал и на этот раз опережал события.

Конечно, шапочник точил зубы на Виржини; да это было и понятно: в бывшей квартире Купо она во всем заменяла Жервезу. Рассказывали даже забавную историю: будто однажды Лантье отправился, по старой привычке, к хозяйской кровати за Жервезой. притащил к себе Виржини, не узнав ее в темноте, и обнаружил свою ошибку только на рассвете. Над этой историей много потешались, но на самом деле до этого еще не дошло; Лантье едва осмеливался пощипывать Виржини. Тем не менее супруги Лорилле, надеясь вызвать в Жервезе ревность, с чувством рассказывали ей о любви Лантье и Виржини. Боши тоже постоянно твердили, что никогда еще не видали такой славной парочки! И, странное дело, улица Гут-д'Ор, по-видимому, ничуть не возмущалась этим новым супружеским сожительством втроем. Мораль, столь строгая по отношению к Жервезе, оказалась очень снисходительной к Виржини. Быть может, эта доброжелательная снисходительность объяснялась и тем, что ее муж был полицейским.

К счастью, Жервеза не была ревнива, к изменам Лантье она относилась вполне равнодушно, потому что сердце ее давно уже не участвовало в этой связи. Она давно знала, хоть вовсе и не интересовалась этим, о грязных похождениях шапочника, о его мимолетных связях со всякими бульварными девками и относилась к этому с полным безразличием, не возмущалась, не порывала с ним. Однако к новой связи своего любовника она не могла относиться с таким же спокойствием. Виржини - это совсем другое дело. Они только для того и сошлись, чтобы бесить ее, Жервезу! И если она прощала Лантье мелкие шашни, то эту связь она ему попомнит! И когда г-жа Лорилле или еще какая-нибудь другая злыдня нарочно распространялись в присутствии Жервезы о рогах Пуассона (они говорили, что полицейский уже не пролезает под воротами Сен-Дени), - Жервеза бледнела и задыхалась. У нее захватывало дыхание, она чувствовала, как у нее подымается какое-то жжение в груди, и она кусала губы, стараясь сдержаться, не выдать себя, чтобы не доставить удовольствия врагам. Но, по-видимому, у нее произошла стычка с Лантье: как-то под вечер мадемуазель Реманжу услышала даже звук пощечины. Во всяком случае они рассорились, и Лантье две недели не разговаривал с Жервезой; но потом первый пришел мириться, и отношения их возобновились как ни в чем не бывало. Прачка и на этот раз поступила так, как поступала всегда: она не хотела новых потасовок, не хотела отравлять себе жизнь и уступила. Что ж, ей не двадцать лет, она уже не способна любить так, чтобы драться из-за мужчин, рисковать собой ради их прекрасных глаз. Но только все это накапливалось в ней постепенно.

Купо зубоскалил. Покладистый муж, не желавший замечать рогов на своей голове, измывался над рогами Пуассона. На то, что творилось в его собственном доме, он не обращал внимания, но вот в чужом это казалось ему крайне забавным. Он из кожи лез вон, чтобы разнюхать все подробности, расспрашивал соседок, подглядывавших за Пуассонами. Ну и простофиля этот Пуассон! А еще носит шпагу, позволяет себе толкать встречных на улице! Купо дошел до того, что стал, наконец, поддразнивать Жервезу. Что? Любовничек-то улыбнулся? Эх, не везет ей: и с кузнецом ничего не вышло, а теперь и шапочник натянул ей нос. А все потому, что это народ несерьезный. Почему бы ей не взять какого-нибудь каменщика? Каменщики люди солидные, они кладут кирпичи надолго. Разумеется, Купо говорил все это в шутку, но тем не менее Жервеза зеленела, потому что он так и пронизывал ее своими серыми глазками, точно хотел просверлить насквозь. Когда он заводил эти мерзкие разговоры, Жервеза никак не могла понять, шутит он или говорит всерьез. Когда человек пьянствует из года в год, то немудрено, если он в конце концов и вовсе потеряет голову. Иной муж в двадцать лет ревнив, как черт, а к тридцати до того спивается, что супружеская верность вовсе перестает интересовать его.

Стоило посмотреть, как Купо фанфаронил на улице Гут-д'Ор! Он называл Пуассона рогачом. Да, это заткнет глотку всем сплетницам! Теперь уже не он рогоносец. О, его не проведешь! Если в свое время он делал вид, будто ничего не замечает, то только потому, что не любит сплетен. Каждый живет по-своему и чешется там, где у него зудит. У него от этого не зудело, а чесаться для удовольствия соседей он не желал! А что, черт возьми, думает на этот счет полицейский? Ведь теперь это уже не пустые сплетни: любовников видели за делом! Купо сердился и кричал, что не понимает, как может мужчина, должностное лицо, представитель власти, терпеть у себя в доме такой срам.

Очевидно, полицейский просто любит чужие объедки - вот и все! Тем не менее по вечерам, когда кровельщику становилось скучно сидеть вдвоем с женой в своей жалкой конуре под самой крышей, он отправлялся вниз за Лантье и насильно приводил его к себе в комнату. Он скучал без приятеля и мирил его с Жервезой, если они были не в ладах. Черт возьми, да наплевать им на целый свет! Разве запрещено человеку забавляться так, как ему хочется? Купо посмеивался, и в его блуждающих глазах, глазах пьяницы, светилась какая-то странная мысль. Казалось, для того чтобы скрасить жизнь, он готов был делить с шапочником решительно все. И в такие вечера Жервеза совсем уже не понимала, шутит он или говорит серьезно...

Лантье среди всех этих пересудов держался необыкновенно важно. Он принимал покровительственный и почтенный вид. Три раза предотвратил он ссору Купо с Пуассонами. Хорошие отношения между двумя семействами входили в его расчеты. Благодаря его попечениям, его твердой и в то же время нежной заботливости Жервеза и Вйржини притворялись, что питают друг к другу самые дружеские чувства. А Лантье со спокойствием паши властвовал над обеими - и над блондинкой и над брюнеткой - и все жирел, как настоящий паук. Наглец еще не успел переварить как следует Купо, а уже начал заглатывать Пуассонов. О, он ничуть не церемонился! Сожрав одно заведение, он принимался за другое. В конце концов, только люди такой породы и преуспевают в жизни.

В июле этого года Нана должна была причащаться в первый раз. Ей шел тринадцатый год, но она была длинная, как жердь, и совсем бесстыжая девчонка. В прошлом году ее не допустили к причастию за дурное поведение, и если на этот раз священник смилостивился, то только из опасения, что она больше не явится в церковь и так и останется язычницей. Нана плясала от радости в ожидании белого платья. Лорилле, крестные отец и мать, обещали подарить девочке платье и растрезвонили об этом подарке по всему дому; г-жа Лера пообещала шляпку и вуаль, Виржини - сумочку, Лантье - молитвенник, -

так что супругам Купо нечего было готовиться к событию. Пуассоны даже решили воспользоваться этим случаем, чтобы отпраздновать новоселье, - без сомнения, тут не обошлось без совета шапочника. Они пригласили Купо и Бошей, дочка которых тоже конфирмовалась в этот день. Вечерком соберутся, поедят, будет окорок и еще кое-какое угощение.

Как раз накануне причастия, когда Нана любовалась разложенными на комоде подарками, Купо вернулся домой в ужасном состоянии. Парижская атмосфера уже оказывала на него свое влияние. Он ни с того ни с сего накинулся на жену и дочь и начал поносить их, отнюдь не стесняясь в выражениях. Впрочем, Нана, слыша изо дня в день непристойные ругательства, и сама была не сдержанна на язык. Во время ссор она преисправно честила мать коровой и сволочью.

- Где обед? - орал кровельщик. - Подайте обед, клячи!.. Что вы тут с тряпками возитесь, потаскухи. Если сию минуту не будет обеда, так я вас...

- Какой он несносный, когда налижется! - раздраженно пробормотала Жервеза и, обернувшись к мужу, прибавила: - Разогревается, отвяжись.

Нана разыгрывала скромницу: сегодня это казалось ей очень милым. Она продолжала рассматривать разложенные на комоде подарки, застенчиво опускала глаза и делала вид, что не понимает грязных отцовских ругательств. Но кровельщик в пьяном виде не знал удержу. Он заорал в самое ухо дочери:

- Я тебе покажу белые платья! Что? Опять будешь набивать себе груди?

Опять будешь напихивать в лифчик бумагу, как в прошлое воскресенье?.. Погоди ты у меня! Ты, я знаю, любишь вертеть хвостом! Эти тряпки вскружили тебе голову! Ну, убери лапы, паскудница! Спрячь сию же минуту свое тряпье в ящик, а то я тебе задам трепку!

Нана стояла, потупив голову, и ничего не отвечала. Она держала тюлевый чепчик, о цене которого только что спрашивала у матери. Купо протянул руку, чтобы вырвать у нее чепчик, но Жервеза оттолкнула его и закричала:

- Да оставь ты девчонку в покое! Она умница, не делает ничего плохого.

Тогда кровельщик разом выпустил весь свой заряд:

- Ах вы, стервы! Обе хороши - что мать, что дочь!.. Два сапога пара!

Она и причащаться-то идет только для того, чтобы пялиться на мужчин! Что, будешь отпираться, шлюха! Вот одену тебя в мешок, - пусть поцарапает тебе шкуру! Да, в мешок! Это отобьет у тебя охоту распутничать, и у тебя и у твоих попов! Я не хочу, чтобы тебя развращали! Да черт вас побери! Будете вы меня слушаться или нет?

Жервеза, растопырив руки, заслоняла подарки от Купо, грозившего разорвать их; Нана в бешенстве обернулась, пристально посмотрела на отца и, позабыв скромность, которую внушал ей священник, процедила сквозь стиснутые зубы:

- Свинья!

После обеда кровельщик завалился спать. Наутро он проснулся в благодушнейшем настроении. У него еще не совсем прошел вчерашний хмель, и он был чуть навеселе, - как раз настолько, чтобы быть очень любезным. Купо присутствовал при одевании дочери, растрогался при виде белого платья и нашел, что девчонка выглядит в нем совсем барышней. В такой день, говорил он, - отцу естественно гордиться дочерью. И надо было посмотреть, с каким изяществом держалась Нана в своем чересчур коротком платьице, как она все время смущенно улыбалась, точно новобрачная! Спустившись вниз и увидев на пороге дворницкой разряженную Полину, она остановилась, окинула ее светлым взглядом и, убедившись, что подруга одета хуже ее, что платье сидит на ней неуклюже, стала необыкновенно приветлива. Оба семейства вместе отправились в церковь. Нана и Полина шли впереди с молитвенниками в руках и все время придерживали вздувавшиеся от ветра вуали. Они шли молча, скромно, сложив губки бантиком, чтобы прохожие говорили: "Какие милочки!" Они готовы были чуть не визжать от восхищения, когда люди выходили из лавочек, чтобы поглядеть на них. Г-жа Бош и г-жа Лорилле все время отставали, так как то и дело обменивались замечаниями относительно Хромуши: ведь если бы не родственники, которые из уважения к святому алтарю подарили ей решительно все, - да, все, вплоть до новой рубашки, - так дочь этой мотовки не могла бы даже пойти к причастию. Г-жа Лорилле особенно волновалась из-за подаренного ею платья, честила Нана на все корки и всякий раз, когда девочка слишком близко подходила к витринам магазинов и задевала их юбкой, обзывала ее грязнухой.

В церкви Купо все время плакал. Это было глупо, но он не мог удержаться. Его до слез пронял священник, воздевавший руки горе, и все эти похожие на ангелочков девочки, проходившие с молитвенно сложенными ручками.

Звуки органа отдавались и урчали у него в животе, а прекрасный запах ладана заставлял его втягивать воздух носом, точно ему совали в лицо букет цветов.

Словом, Купо совсем размяк. Особенно подействовал на него гимн, который пели в то время, как девочки принимали тело господне. Он казался Купо таким сладостным, он так и лился в душу, прямо дрожь по спине пробегала. Впрочем, расчувствовался не только кровельщик, - многие из присутствовавших, люди солидные, трезвые, тоже повытаскивали платки. Да, это был прекрасный день, лучший в жизни. Но выйдя из церкви и отправившись распить по стаканчику с Лорилле, который не плакал в церкви и посмеивался над слезами кровельщика, Купо вдруг рассердился и начал доказывать, что это воронье, попы, нарочно жгут чертову траву, чтобы одурманивать людей. Ну, да, он и не скрывает: конечно, он ревел! Но это доказывает только, что у него в груди сердце, а не камень. И Купо приказал подать еще по стаканчику.

Вечером у Пуассонов очень весело отпраздновали новоселье. Вся пирушка от начала до конца прошла в добром согласии, безо всяких раздоров. Бывает так, что именно в самые плохие времена выпадают какие-то особенно счастливые минуты, когда люди, ненавидящие один другого, проникаются друг к другу любовью. Лантье сидел между Жервезой и Виржини и любезничал с обеими; он щедро распределял между ними знаки внимания, как петух, которому хочется сохранить мир в своем курятнике. Напротив него сидел Пуассон; он смотрел прямо перед собой неподвижным, затуманенным взором, храня спокойный и сурово мечтательный вид полицейского, привыкшего не думать ни о чем в долгие часы пребывания на посту. Но царицами праздника были две девочки, Нана и Полина, которым позволили остаться в праздничных нарядах. Они сидели чинно, чтобы не запачкать своих белых платьев; при каждом глотке взрослые кричали им, чтобы они держали подбородок выше и кушали аккуратнее. Но скоро это надоело Нана, и она опрокинула себе на корсаж стакан вина. Поднялась суматоха, девчонку тут же раздели и немедленно замыли корсаж водой.

За сладким стали серьезно обсуждать будущность девочек. Г-жа Бош уже сделала выбор: Полина должна была поступить в золотошвейную мастерскую; на этом можно зарабатывать по пяти-шести франков в день. Жервеза не знала, на чем остановиться: Нана ни к чему не выказывала особой склонности. Одна у нее склонность - бить баклуши, а кроме этого, она ничего не любила делать, всякая работа валилась у нее из рук.

- На вашем месте, - сказала г-жа Лера, - я сделала бы из нее цветочницу. Это приятная и чистая работа.

- Гм, цветочницы... - пробормотал Лорилле. - Все цветочницы потаскушки, сегодня с одним, завтра с другим.

- Как? А я? - возразила вдова, кусая губы. - Очень любезно с вашей стороны! Что же, я сука какая-нибудь, ложусь, как только мне свистнут?

Но тут вся компания хором прервала ее:

- Госпожа Лера! Ах, госпожа Лера!

И ей глазами указали на обеих причастниц, уткнувшихся в стаканы, чтобы не фыркать со смеху. До сих пор даже мужчины соблюдали благопристойность и тщательно выбирали выражения. Но г-жа Лера пропустила это замечание мимо ушей. То, что она сказала, говорится в самом лучшем обществе, - она сама слышала! Уж будьте уверены, она знает, как надо выражаться, да. Ей даже частенько делают комплименты на этот счет, потому что она может говорить решительно обо всем даже в присутствии детей, никогда не нарушая благопристойности.

- Между цветочницами попадаются очень порядочные, поверьте мне, -

кричала г-жа Лера. - Конечно, они сделаны из того же теста, что и все прочие женщины! Но они умеют себя сдерживать, а если уж им приходится согрешить, то они по крайней мере выбирают со вкусом. Да, цветы развивают вкус. Оттого-то я и соблюла себя.

- Боже мой! - прервала ее Жервеза. - Да я ничего не имею против цветов.

Надо только, чтобы это ремесло нравилось Нана; нельзя ребенка принудить к чему-либо силком, против его желания... Ну, не ломайся, Нана, отвечай.

Хочешь быть цветочницей?

Наклонившись над тарелкой, девочка подбирала крошки от пирожного мокрым пальцем и тут же обсасывала его. Она не торопилась отвечать и сидела молча, посмеиваясь своим порочным смехом.

- Да, мама, хочу, - объявила она наконец.

Дело было улажено тут же. Купо попросил г-жу Лера завтра же отвести девочку в мастерскую, где она работала, на улицу Кэр. Все стали серьезно толковать о житейских обязанностях. Бош сказал, что теперь, после причастия, Нана и Полина стали взрослыми женщинами. Пуассон прибавил, что отныне они должны уметь стряпать, штопать носки и вести хозяйство. Заговорили даже об их будущем замужестве, о детях, которые со временем будут у них. Девчонки слушали, прижавшись друг к другу, и хихикали между собой. Им нравилось, что они уже взрослые, они смущались и краснели, оправляя свои беленькие платьица. Но больше всего льстили им шутки Лантье, который спрашивал, не завели ли они уже себе муженьков. В конце концов Нана все-таки заставили признаться, что она влюблена в Виктора Фоконье, сына хозяйки ее матери.

- Отлично! - сказала г-жа Лорилле Бошам, когда все расходились по домам. - Нана наша крестница, но, раз они делают ее цветочницей, мы больше ее и знать не хотим. Еще одна бульварная потаскушка... Не пройдет и полугода, как она пустится во все тяжкие.

Поднимаясь к себе наверх, Купо порешили, что пирушка была славная и что Пуассоны в сущности вовсе не плохие люди. Жервеза даже похвалила лавочку.

Она думала, что ей будет тяжело провести вечер в своей бывшей прачечной и смотреть на теперешних хозяев, но, к своему удивлению, она ни разу не разозлилась. Раздеваясь, Нана спросила у матери, какое было платье у той барышни с третьего этажа, которая в прошлом месяце вышла замуж, тоже кисейное, как у нее?

Это был последний счастливый день семейства Купо. В течение следующих двух лет они все глубже и глубже погружались в нищету. Особенно ужасны были зимы. Летом Купо еще добывали себе кусок хлеба, но с наступлением дождей и холодов наступал и голод; в доме не оставалось ни корки, вся семья щелкала зубами и дрожала в своей холодной, как Сибирь, конуре. Проклятый декабрь пробирался сквозь все щели и приносил с собою всевозможные бедствия -

безработицу, мрачную нищету, вялое безделье, промозглую сырость и холод. В первую зиму Купо еще время от времени топили печку и грелись у огня; они соглашались лучше голодать, чем мерзнуть. Но во вторую зиму печка уже только ржавела; она стояла замерзшим и мрачным чугунным столбом и, казалось, только усиливала холод. Но больше всего их изводила, больше всего им досаждала квартирная плата. О, этот январский платеж, когда Бош приходит со счетом, а в доме сухой корки нет. Он пронизывает вас холодом хуже, чем северный ветер.

А в следующую субботу является г-н Мареско, - в хорошем пальто, в толстых шерстяных перчатках на огромных лапищах. Через каждое слово он грозит выселением, а за окошком все падает снег и как будто стелет им на улице белоснежную постель. Чтобы уплатить за квартиру, Купо готовы были продать самих себя. Квартира пожирала их обеды, квартира вытаскивала у них дрова из печки. Впрочем, в дни платежа стонал весь дом. По всем этажам люди плакали, как на похоронах. Стон стоял по всем коридорам и лестницам. Если бы в каждой семье было по покойнику, и то не было бы такого ужасного воя. Воистину, то был день страшного суда, светопреставление, немыслимое отчаяние, смерть для бедняков. Одна женщина с четвертого этажа пошла торговать собой на улице Бельом. Каменщик с шестого этажа обокрал своего хозяина.

Конечно, Купо никого не могли винить, кроме самих себя. Как бы туго ни приходилось порой, но, соблюдая порядок и экономию, всегда можно выкрутиться, - свидетельство тому Лорилле; они всегда аккуратно вносят квартирную плату, завернув деньги в клочок грязной бумаги. Правда, зато они и живут, как голодные пауки. Глядя на них, можно проникнуться полным отвращением к труду. Нана еще ничего не зарабатывала своими цветами, а содержание ее стоило недешево. Жервеза была теперь у г-жи Фоконье на дурном счету. Она работала все хуже и хуже, старалась отвалять кое-как, только чтобы отделаться, и в конце концов хозяйка перевела ее на сорок су - плату помощницы. К тому же Жервеза была крайне самолюбива, обидчива и постоянно ставила всем на вид, что раньше у нее у самой была прачечная. Она часто прогуливала и уходила с работы как только вздумается; когда, например, г-жа Фокоиье наняла г-жу Пютуа и Жервезе пришлось гладить бок о бок со своей бывшей работницей, она до того рассердилась, что не показывалась целых две недели. После таких выходок ее принимали обратно только из милости, и это еще больше раздражало ее. Понятно, что недельная получка Жервезы бывала не слишком-то велика. Она сама с горечью признавалась, что скоро не ей надо будет требовать платы с хозяйки, а хозяйке с нее. Что до Купо, то он, может быть, и работал, но в таком случае, должно быть, дарил свой заработок правительству, потому что Жервеза с самого возвращения мужа из Этампа не получала от него ни гроша. В дни получки она уже и не заглядывала ему в руки. Купо возвращался, беспечно размахивая руками, с пустыми карманами и часто даже без носового платка. Ну да, он потерял свой сопельник, а может быть, и кто-нибудь из товарищей стянул. Ведь это такие канальи! В первое время Купо придумывал всякие истории, подводил счет улетучившимся деньгам: десять франков он истратил на подписку, двадцать франков провалились в дырку в кармане, которую он тут же и показывал, пятьдесят франков пошли на уплату каких-то воображаемых долгов. Потом он и стесняться перестал. Испарились деньги - вот и все! В кармане он их не приносит, зато приносит в брюхе - все равно они приходят к хозяйке, только другим способом. По совету г-жи Бош, прачка несколько раз пробовала подстерегать мужа при выходе из мастерской, чтобы захватить его врасплох и отнять получку, но из этого ничего не выходило: товарищи предупреждали Купо, и он запрятывал деньги, может быть, в сапоги, а может быть, и куда-нибудь подальше. Сама г-жа Бош была необычайно проворна в розысках, и если Бош, как это случалось частенько, утаивал от нее на угощение для приятельниц один-другой десятифранковик, она тщательно обшаривала его платье и большей частью находила утаенную им монетку зашитой в козырьке фуражки, между кожей и материей. Ну, а Купо не любил подбивать одежду золотом. Он спускал его прямо в желудок. Ведь Жервеза не могла же взять ножницы и взрезать ему живот!

Да, Купо были сами виноваты в том, что все ниже скатывались по наклонной плоскости, с каждым годом увязали все глубже. Но в этом люди даже себе не признаются, в особенности когда уже сидят по уши в грязи. Купо обвиняли злую судьбу, уверяли, что сам бог на них прогневался. Теперь у них был вечный кавардак. Они грызлись с утра до ночи. Правда, до драк дело еще не доходило, если не считать двух-трех затрещин в пылу спора. Но самое худшее было то, что все добрые чувства, все привязанности разлетелись, как птицы из отворенной клетки. Отцовская, материнская, дочерняя нежность, так согревающая семью, так спаивающая воедино этот маленький мирок, исчезла, и теперь каждый одиноко дрожал от холода в своем углу. Все трое - Купо, Жервеза и Нана - стали очень раздражительны, они, казалось, готовы были съесть один другого и смотрели друг на друга полными ненависти глазами.

Можно было подумать, что сломалась какая-то пружина, на которой держался семейный мир, испортился тот механизм, благодаря которому в счастливых семьях сердца бьются согласно. И уж, конечно, Жервеза больше не волновалась за Купо, даже если видела его висящим на самом краю крыши, на высоте двенадцати-пятнадцати метров над землею. Сама бы она его не столкнула, но, если бы он свалился... Честное слово, потеря для мира была бы небольшая! И в дни семейных раздоров Жервеза кричала: "Неужели его никогда не притащат на носилках?" Она этого ждет не дождется, это было бы просто счастьем! Ну, кому он нужен, пьяница? Он только объедает жену, мучает ее, толкает ее в грязь!

Таким лодырям одна дорога - в могилу, и чем скорее, тем лучше! Если бы он окочурился, она заплакала бы от радости. И когда мать кричала: "Убить тебя надо!" - дочь подхватывала: "Пристукнуть!" С самыми противоестественными чувствами читала Нана в газетах о несчастных случаях. Ее отцу так везло: ведь он однажды попал под омнибус - и что же! - даже не протрезвился! Когда же, наконец, издохнет этот гад?!

Среди этого убожества, голода, нищеты Жервеза страдала еще больше, видя, как кругом голодают другие несчастные. Угол дома, в котором жили Купо, был углом нищеты; здесь проживали три или четыре семьи, которые точно поклялись вечно сидеть без хлеба. Как бы часто ни открывались их двери, из них никогда не доносился запах стряпни. В коридоре царило мертвое молчание, стены звучали гулко, как пустые животы. По временам слышалось какое-то движение, женский плач, жалобы голодных ребятишек, ссоры, - да и ссорились-то для того, чтобы заглушить голод. Это была какая-то сплошная судорога желудка; голод царствовал здесь, голод зиял изо всех этих разинутых ртов. Люди чахли от самого воздуха; здесь даже муха не прожила бы, потому что и для нее не было пищи. Но особенную жалость возбуждал в Жервезе дядя Брю, ютившийся в конурке под лестницей. Он забивался в нее, как сурок, свертывался калачиком на куче соломы, чтобы не так мерзнуть, и не шевелился по целым дням. Даже голод не выгонял его на улицу. Зачем? Нагуливать аппетит? Все равно никто его не накормит. Если дядя Брю не показывался три-четыре дня подряд, соседи заходили к нему посмотреть, не умер ли он. Но нет, он все еще был жив, - не совсем, а так, чуть-чуть, уголком глаза: он ждал смерти, а смерть все забывала его! Когда у Жервезы бывал хлеб, она давала ему корочку. Да, она озлобилась, муж заставил ее возненавидеть людей, но животных она по-прежнему искренно жалела, а дядя Брю, жалкий старикашка, которого бросили околевать с голоду, потому что он уже не мог работать, казался ей чем-то вроде отслужившей свой век собаки, до того отощавшей, что даже и живодеры ее не берут: жира нет, шкура не годится. Жервезе было тяжко это постоянное сознание, что там, по ту сторону коридора, валяется забытый богом и людьми дядя Брю. От полного истощения он постепенно возвращался к размерам ребенка, сморщивался и высыхал, как завалявшийся на полке ссохшийся апельсин.

Кроме того, Жервезу мучило соседство факельщика Базужа. Его комната была отделена только дощатой, очень тонкой перегородкой, так что каждый шорох был слышен у Купо. По вечерам, когда факельщик возвращался домой, Жервеза невольно прислушивалась к его движениям; вот он бросил на комод свою черную кожаную шляпу, и она глухо стукнула, словно ком земли о крышку гроба;

вот он повесил плащ, и плащ зашуршал о стену, как крылья ночной птицы; вот он раздевается, бросает посреди комнаты свою черную одежду и как будто наполняет ее траурным флером. Жервеза прислушивалась к его шагам, сторожила каждое его движение, вздрагивала, когда он натыкался на мебель или грохотал посудой. Этот проклятый пьяница внушал ей смутный страх, смешанный с жадным любопытством. Бесстыжий, насмешливый, вечно пьяный, он откашливался, плевал, распевал уличные песенки, отпускал забористые словечки и стукался о стены, отыскивая кровать. А Жервеза бледнела, спрашивая себя, что это он затевает, и воображала разные ужасы: ей мерещилось, что он притащил мертвеца и заталкивает его под кровать. Боже мой, ведь писали же в газетах, что один служащий бюро похоронных процессий собирал у себя детские трупики, чтобы похоронить их разом и тем избавиться от лишних хлопот. Во всяком случае, когда дядя Базуж приходил домой, сквозь перегородку веяло мертвечиной.

Право, казалось, что живешь по соседству с Пер-Лашез. А дядя Базуж - этакое животное! - постоянно хохотал в одиночестве, как будто его ремесло веселило его. Этот смех страшно было слушать. Когда же угомонившись, наконец, он заваливался спать, то поднимал такой невероятный храп, что у Жервезы спирало дыхание. Целыми часами прислушивалась она к этому храпу, и ей казалось, что за перегородкой бесконечной вереницей катятся погребальные дроги.

Но самое худшее было то, что, несмотря на весь внушаемый им ужас, Базуж неотразимо притягивал к себе Жервезу, так что она часами просиживала, прильнув ухом к перегородке. Он действовал на нее так же, как действует красивый мужчина на порядочную женщину: ей и хочется изведать, каков этот красавец, и в то же время она не решается, - воспитание не позволяет. Вот и Жервеза точно так же была не прочь изведать, какова она, эта смерть, но ее удерживал страх. У нее иной раз делалось такое странное лицо, когда она, затаив дыхание, прислушивалась к движениям Базужа, стараясь разгадать в них тайный смысл, что Купо шутя спрашивал, уж не влюбилась ли она в факельщика.

А она сердилась и говорила, что это соседство отвратительно, что она хотела бы переменить квартиру. Но, как только старик возвращался домой и приносил с собою запах кладбища, Жервеза помимо воли снова впадала в задумчивость и сидела с каким-то возбужденным и нерешительным лицом, словно женщина, мечтающая об измене мужу. Ведь этот человек уже два раза предлагал уложить ее и унести куда-то, где можно заснуть таким крепким, счастливым сном, что разом позабудешь все горести. Может быть, это и в самом деле хорошо.

Мало-помалу Жервезу стало охватывать все более жгучее желание испытать это ощущение. Испытать на две недели, на месяц. Ах, проспать целый месяц, особенно зимою, проспать месяц квартирной платы, когда не знаешь, куда деваться от забот. Но нет, это невозможно; заснешь так хотя бы на час, -

придется спать вечно. Эта мысль ужасала Жервезу, - перед вечной и жестокой привязанностью, которой требовала земля, жажда смерти отступала.

И все-таки однажды январским вечером Жервеза принялась стучать обоими кулаками в перегородку. Она провела ужасную неделю, сидела без гроша денег, ее шпыняли со всех сторон, и вот последние остатки мужества покинули ее. В этот вечер ей нездоровилось, ее трясла лихорадка, огненные искры плясали у нее перед глазами. Одно мгновение она хотела было выброситься из окна, а потом застучала в перегородку и закричала:

- Дядя Базуж! Дядя Базуж!

Факельщик снимал башмаки, напевая: "Жили-были три красотки".

По-видимому, сегодня он здорово поработал, так как был возбужден более обычного.

- Дядя Базуж! Дядя Базуж! - еще громче закричала Жервеза.

Неужели он не слышит? Она готова - пусть он схватит ее в охапку и унесет туда же, куда уносит других женщин, жаждущих его утешения, богатых и бедных. Песенка факельщика: "Жили-были три красотки" - раздражала Жерзезу: в ней слышалось презрение мужчины, у которого более чем достаточно любовниц!

- Что такое? В чем дело? - забормотал Базуж. - Болен кто-нибудь?.. Иду, мамочка!

При звуке этого сиплого голоса Жервеза точно очнулась от кошмара. Что она делает? Неужели это она стучала в перегородку? Ее точно обухом по голове хватило; ноги подкосились от страха; она попятилась, точно боясь, что вот-вот огромные ручищи факельщика просунутся сквозь стену и ухватят ее за волосы. Нет, нет, она не хочет, она еще не готова! Она стукнула нечаянно, -

просто неловко повернулась и ударилась локтем о перегородку. У нее и в мыслях не было стучать! Жервеза представила себе, как старик тащит ее, окоченевшую, белую, как тарелка; ужас охватил ее.

В тишине снова раздался голос Базужа:

- Ну что же? Никого нет?.. Я всегда готов услужить даме!

- Нет, нет, ничего, - сказала, наконец, Жервеза сдавленным голосом. -

Мне ничего не нужно. Спасибо.

И пока факельщик засыпал, Жервеза сидела, трясясь от страха, прислушиваясь к его ворчанию и не смея даже пошевелиться, чтобы он не подумал, что она снова стучится к нему. Она клялась себе, что отныне будет осторожнее. Нет, как бы туго ей ни пришлось, к помощи соседа она не прибегнет. Так успокаивала себя Жервеза, но, несмотря ни на что, в иные минуты безумное влечение к факельщику снова охватывало ее.

В, этом царстве нищеты, посреди тяжелых забот, и своих, и чужих, Жервеза, однако, видела прекрасный пример мужества в семействе Бижаров.

Крошка Лали, восьмилетняя девочка, которую еще и от земли-то было не видать, вела хозяйство с умением и опрятностью взрослой женщины. А работа была тяжелая: на ее руках осталось двое малышей - трехлетний братишка Жюль и пятилетняя сестренка Анриетта. За ними надо было присматривать весь день, даже во время мытья посуды или уборки комнаты. С тех пор, как Бижар ударом сапога в живот убил свою жену, Лали сделалась в семействе матерью и хозяйкой. Она сама, не говоря ни слова, заступила место покойницы, -

заступила до такой степени, что теперь зверь-отец избивал ее, как когда-то избивал жену, по-видимому, чтобы довершить сходство. Возвращаясь пьяным, Бижар испытывал потребность истязать женщину. Он даже не замечал, что Лали совсем еще крошка, он бил ее, как взрослую. Когда он закатывал ей оплеуху, грубая ладонь покрывала все ее личико, а это личико было еще так нежно, что следы пяти пальцев сохранялись на нем по два дня. Это были гнусные, незаслуженные, беспричинные избиения. Дикий зверь набрасывался на робкого, нежного, жалкого котенка, такого худенького, что на него без слез нельзя было смотреть. А малютка принимала побои безропотно, ее прекрасные глаза были полны покорности. Нет, Лали никогда не возмущалась. Она только нагибала голову, чтобы защитить лицо, и удерживалась от крика, чтобы не будоражить соседей. Когда же отец уставал, наконец, швырять ее пинками из угла в угол, она собиралась с силами, вставала с пола и снова принималась за работу: умывала детей, стряпала обед, тщательна вытирала пыль в комнате. Получать побои входило в число ее повседневных обязанностей.

Жервеза подружилась со своей соседкой. Она относилась к ней, как к равной, как к взрослой женщине, уже знающей жизнь. Надо сказать, что в бледном, серьезном личике Лали было что-то, напоминавшее старую деву. Когда она рассуждала, можно было подумать, что ей тридцать лет. Она прекрасно умела покупать, штопать, чинить, вести все хозяйство и говорила о детях так, как будто ей уже два или три раза приходилось рожать. Такие речи в устах восьмилетней девочки сначала вызывали улыбку, но потом у слушателя сжималось горло, и он уходил, чтобы не заплакать. Жервеза всячески старалась помочь Лали, делилась с ней едой, отдавала ей старые платья - все, что только могла. Однажды она примеряла Лали старую кофточку Нана; ужас охватил ее при виде избитой, сплошь покрытой синяками спины, при виде ободранного и еще кровоточащего локтя и всего этого невинного, истерзанного, иссохшего тельца.

Ну, дядя Базуж может готовить гроб, - Лали недолго протянет. Но малютка умоляла прачку никому не говорить об этом. Она не хотела, чтобы у отца вышли из-за нее неприятности. Лали защищала Бижара и уверяла, что если бы он не пил, он был бы вовсе не злой. Он ведь сумасшедший, он не понимает, что делает. О, она прощает его: ведь сумасшедшим надо все прощать.

С этих пор Жервеза стала следить за Бижаром, подстерегала его возвращение домой и пыталась вмешиваться. Но большей частью дело кончалось тем, что и ей самой доставалось несколько тумаков. Нередко, заходя к Бижарам днем, Жервеза находила Лали привязанной к ножке железной кровати: пьяница, уходя из дому, привязывал дочь поперек живота и за ноги толстой веревкой.

Вряд ли он мог объяснить, зачем он это делал; по-видимому, он совсем свихнулся от пьянства и стремился тиранить малютку и во время своего отсутствия. Лали стояла целыми днями, вытянувшись в струнку на онемевших ногах; а раз, когда Бижар не вернулся домой, она простояла привязанная всю ночь. Когда возмущенная Жервеза предлагала девочке отвязать ее, та умоляла не трогать веревки: если отец, вернувшись, найдет узел завязанным по-другому, он придет в бешенство. Маленькие ножки Лали отекали и немели, но она, улыбаясь, говорила, что ей совсем неплохо, что она отдыхает. Ее огорчает только одно: нельзя работать. Право, неприятно быть привязанной к кровати, когда в комнате такой беспорядок. Отцу следовало бы выдумать что-нибудь другое. И все-таки Лали следила за детьми, заставляла их слушаться, подзывала к себе и вытирала им носики. Так как руки ее оставались свободными, то она, чтобы не терять даром времени в ожидании освобождения, вязала. Всего больнее ей было, когда Бижар, наконец, отвязывал ее. Лали добрых четверть часа ползала по полу, ноги у нее так затекали, что она не могла держаться на них.

Слесарь придумал еще забаву. Он раскаливал медяк в печке, клал его на край каменной доски, потом подзывал Лали и приказывал ей сходить за хлебом.

Ничего не подозревая, малютка брала монету и с криком бросала ее, тряся обожженной ручкой. Тогда отец приходил в ярость. Ах, дрянь паршивая! Это еще что за выдумки? Да как она смеет бросать деньги? И он грозил выпороть ее, если она сию же минуту не поднимет медяк. Если малютка медлила, Бижар в качестве первого предостережения награждал ее такой затрещиной, что у нее искры сыпались из глаз. Лали молча, со слезами на глазах, подбирала монету и уходила, подбрасывая ее на ладони, чтобы охладить.

Нет, трудно даже представить себе, какие зверские выдумки зарождаются в мозгу пьяницы. Вот один случай: однажды вечером, покончив с работой, Лали играла с детьми. Окно было открыто, и сквозной ветер, пролетая по коридору, слегка хлопал дверью, открывая и закрывая ее.

- Это стучит господин Ветерок, - говорила малютка. - Войдите же, господин Ветерок, войдите, сделайте одолжение.

Она делала реверансы перед дверью и раскланивалась с ветром. Анриетта и Жюль стояли позади нее и тоже раскланивались. Они были в восторге от игры и заливались смехом, точно их щекотали. Лали раскраснелась от удовольствия: ей было приятно, что малыши так развеселились, да она и сама увлекалась игрой.

А радость не часто выпадала на ее долю.

- Здравствуйте, господин Ветерок. Как вы поживаете, господин Ветерок?

Но тут грубая рука распахнула дверь, и вошел папаша Бижар. Сцена разом переменилась; Анриетта и Жюль так и откатились к стене, а Лали в ужасе застыла посреди реверанса. Слесарь держал в руках огромный новешенький кучерской кнут с длинным белым кнутовищем. Кнут был ременный и оканчивался тонким хвостиком. Бижар положил его на кровать и почему-то не тронул на этот раз Лали, которая уже съежилась, ожидая обычного пинка. Бижар был очень пьян и весел, улыбался и скалил свои черные зубы. По лицу его было видно, что он придумал что-то забавное.

- А, - сказал он, - ты балуешься, дрянь-девчонка! Я еще внизу слышал, как ты отплясывала... Ну-ка, подойди сюда! Да ближе, черт возьми! Повернись лицом, не желаю я нюхать твою перечницу. Чего ты трясешься, как овечий хвост? Ведь я тебя не трогаю!.. Сними с меня башмаки.

Испуганная тем, что не получила обычной затрещины, бледная от страха, Лали сняла с отца башмаки. Он сидел на краю кровати, потом прилег и стал неотступно следить за движениями малютки. Ужас парализовал ее члены, она до того одурела под этим взглядом, что в конце концов разбила чашку. Тогда, не меняя позы, Бижар взял кнут и показал ей на него.

- Ну, смотри сюда, растяпа, - это тебе подарочек. Да, пришлось все-таки истратить на тебя еще пятьдесят су... Хорошая игрушка? Теперь мне не придется гоняться за тобой: все равно не спрячешься в угол. Хочешь попробовать?.. А, ты чашки бить! Ну, живо, гоп! Пляши теперь, делай свои реверансы господину Ветерку.

Он даже не приподнялся с подушки и, лежа на спине, стал размахивать и оглушительно щелкать кнутом, как ямщик на лошадей. Потом, вытянув руку, он стегнул Лали поперек тела. Кнут обвился вокруг девочки, закрутил ее и раскрутил, как волчок. Она упала, попыталась спастись ползком, но отец снова стегнул ее и кнутом поставил на ноги.

- Гоп, гоп! - рычал он. - Поворачивайся, кляча! Вот так скачка!

Здорово! Особенно хорошо зимой. Я теперь могу валяться утром в постели, мне не к чему беспокоиться! От меня не уйдешь, достану издалека! Ну-ка, в этом углу? Достал! А в этом? Тоже достал! А, ты под кровать лезешь! Так я тебя кнутовищем!.. Гоп, гоп! Живо, рысью!

Легкая пена выступила на его губах, желтые глаза выкатились из темных орбит. Обезумевшая Лали с воем металась по комнате, каталась по полу, прижималась к стенам, но тонкий кончик огромного кнута доставал ее повсюду;

он щелкал в ее ушах, как петарда, он полосовал ее тело. Это была настоящая дрессировка животного. Надо было посмотреть, как плясала несчастная малютка, какие она пируэты выделывала, как она подпрыгивала, высоко вскидывая пятки в воздух, точно играла "в веревочку"! Она задыхалась, она отскакивала, как резиновый мяч, и, ослепнув от ужаса и боли, сама подвертывалась под удары. А зверь-отец торжествовал, называл ее шлюхой, спрашивал, довольно ли с нее, поняла ли она, наконец, что ей теперь от него не спрятаться.

На вопли малютки прибежала Жервеза. Увидев эту картину, она пришла в негодование.

- Ах, мерзавец! - закричала она. - Разбойник! Оставьте ее сию же минуту! Я побегу за полицией!

Бижар заворчал, как потревоженный зверь.

- Эй, Колченогая, не суйтесь не в свое дело! Что мне, перчатки, что ли, надевать, чтобы учить ее?.. Это только для острастки, понимаете? Чтобы она знала, что у меня длинные руки.

И он нанес последний удар кнутом, который пришелся Лали по лицу. Он рассек верхнюю губу девочке, потекла кровь. Жервеза схватила стул и хотела броситься на слесаря, но малютка с мольбой протянула к ней руки, говоря, что все это пустяки, что ей уже не больно, что все кончено. Она вытерла кровь краешком передника и стала утешать ребятишек, рыдавших так, словно и на них сыпался град ударов.

Вспоминая о Лали, Жервеза не смела жаловаться. Ей хотелось бы обладать мужеством этой восьмилетней крошки, которой приходилось выносить больше, чем всем женщинам, жившим в этом доме. Жервеза видела, что Лали месяцами питается одними сухими корками, да и то не досыта, что она страшно слабеет и худеет и еле передвигается, держась за стены. Иногда она тайком приносила девочке остатки мяса, и сердце ее разрывалось от боли, когда она глядела, как малютка ест молча, заливаясь слезами. Лали ела малюсенькими кусочками, потому что ее горло, суженное продолжительным недоеданием, не пропускало пищу. И, несмотря на все это, она всегда была полна кротости и самоотречения; не по годам умненькая, она всегда готова была выполнять свои материнские обязанности, готова была умереть от переполнявших ее материнских чувств, слишком рано зародившихся в ее хрупкой, невинной, детской грудке. И Жервеза пыталась брать пример с этой крошки, которая страдала молча и прощала своему мучителю. Жервезе тоже хотелось научиться молча переносить свои несчастья. Но когда Лали безмолвно вскидывала свои огромные кроткие глаза, в темной глубине этих черных глаз можно было прочесть немую боль, затаенную смертную муку. Никогда ни слова, - только этот безмолвный взгляд, только эти широко раскрытые, огромные черные глаза.

А между тем сивуха "Западни" начала свою разрушительную работу и в семействе Купо. Прачка уже предвидела день, когда ее муж, подобно Бижару, возьмется за кнут и заставит ее "плясать". И несчастье, грозившее ей, естественно, заставляло ее еще сильнее сочувствовать несчастью Лали. Да, дела Купо обстояли неважно. Прошло то время, когда выпивка придавала ему цветущий вид. Теперь Купо уже не мог хлопать себя по животу, бахвалиться, хвастать, что он только жиреет от водки, - нет, он высох. Желтый, нездоровый жир первых годов его пьянства словно растаял, кожа приняла свинцовый цвет, с мертвенным, зеленоватым оттенком, как у утопленника. Аппетит тоже исчез.

Мало-помалу Купо потерял вкус к хлебу и стал фыркать даже на жаркое. Его желудок не переваривал самого лучшего рагу; зубы отказывались жевать. Чтобы поддерживать существование, ему нужна была бутылка водки в день: это был его паек, его еда и питье, единственная пища, которую принимал его желудок. По утрам, встав с постели, Кровельшик добрых четверть часа просиживал, согнувшись в три погибели, схватившись за голову, харкая, кряхтя, отплевываясь: какая-то горечь подступала у него к горлу, слюна делалась горькой, как хина. Это повторялось с ним регулярно изо дня в день. Он чувствовал себя человеком только после того, как выпивал первый стаканчик

"утешительного", - это было поистине чудодейственное лекарство, оно прожигало ему кишки как огнем. Но в течение дня неприятные явления возобновлялись. Сначала Купо чувствовал какое-то щекотание, легкое покалывание в коже рук и ног. Он шутил, говорил, что жена, наверно, насыпала в постель щетины, и утверждал, что это очень приятно: точно тебя ласкает женщина. Но потом ноги тяжелели, покалывания исчезали и сменялись ужасными судорогами; все мускулы словно тисками сдавливало. В этом уже не было ничего забавного! Купо не смеялся: скорчившись от боли, он останавливался посреди улицы; в ушах стоял звон, в глазах мелькали искры. Все казалось ему желтым, дома плясали перед ним, - он по нескольку секунд шатался на месте, чувствуя, что вот-вот грохнется. А случалось, что, стоя на солнышке, на самом припеке, Купо вдруг судорожно вздрагивал: точно струя ледяной воды пробегала у него по спине. Но больше всего бесила кровельщика легкая дрожь в руках, особенно в правой, которая иной раз выкидывала совсем неожиданные фортели. Черт побери! Как! Или он уж не мужчина больше? Он превращается в старую бабу?

Купо бешено напрягал мускулы, сжимал стакан в кулаке и держал пари, что стакан не шелохнется, что рука будет неподвижна, как каменная. Но, несмотря на все его усилия, стакан плясал, прыгал то вправо, то влево; а пальцы все время дрожали частой, размеренной дрожью. Тогда Купо яростно опрокидывал его в глотку и кричал, что, выдув дюжину, удержит в руке не то что стакан, а целый бочонок, и у него даже палец не дрогнет. Жервеза доказывала ему, что если он хочет, чтобы руки перестали трястись, надо перестать пить. Но Купо плевал на ее советы, пил бутылку за бутылкой, снова и снова повторял опыты, приходил в ярость от неудач и, наконец, начинал уверять, что стакан трясется у него в руке от проезжающих омнибусов.

Однажды мартовским вечером Купо вернулся, промокнув до костей. Он был с Сапогом в Монжуре, и они немножко хватили, а на обратном пути его застиг ливень, и он плелся под проливным дождем от самой заставы Фурно до заставы Пуассоньер - не близкий путь! Ночью у него начался страшный кашель, он весь пылал, его била лихорадка; он дышал часто и хрипло, как лопнувшие мехи.

Утром прислали доктора; тот выслушал больного, покачал головой, отвел Жервезу в сторону и посоветовал ей немедленно отправить мужа в больницу. У Купо было воспаление легких.

Понятное дело, Жервеза не стала упрямиться. В прежнее время она скорее дала бы изрубить себя на куски, чем доверила бы мужа студентам. Когда случилось несчастье на улице Нации, она, чтобы выходить Купо, истратила все свои сбережения. Но если человек превращается в пьяницу, в свинью, все хорошие чувства к нему исчезают, как дым. Нет, нет, она ни за что не возьмет на себя такой обузы! Пусть его берут, пусть уносят хоть навсегда, она только спасибо скажет. Однако, когда прибыли носилки и Купо потащили, точно какую-то мебель, Жервеза побледнела) и закусила губы. Правда, она продолжала ворчать что-то сквозь зубы и приговаривать, что, мол, уносят, и слава богу, но делала это неискренне: будь у нее хоть десять франков, она не отпустила бы мужа. Жервеза проводила носилки до самой больницы Ларибуазьер и видела, как санитары пронесли Купо через огромную палату мимо целой вереницы кроватей с больными и уложили его в самом конце. Больные, похожие на скелеты, приподнимались, когда Купо проносили мимо, и провожали глазами нового товарища.

В палате лежали тяжелобольные; все было пропитано едким больничным запахом, а душераздирающий кашель, раздававшийся со всех сторон, казалось, разрывал легкие. К тому же палата была в точности похожа на небольшое кладбише, а ряды кроватей - на аллею надгробных плит. Купо лежал пластом, Жервеза не знала, чем его утешить, и в конце концов ушла, так и не сказав ему ни слова. Она ничем не могла его побаловать, - у нее не было ни гроша в кармане. На улице она обернулась и окинула взглядом громадное здание больницы. И ей вспомнились былые дни, когда Купо прилаживал здесь цинковые листы, примостившись на самом краешке крыши и распевая на солнышке. Тогда он еще не пил, и кожа у него была нежная, как у молоденькой девушки. Жервеза выглядывала из своего окошка в гостинице "Гостеприимство", искала его взглядом, отыскивала высоко, в самом небе, и оба махали платками, посылая друг другу улыбки. Да, работая здесь, наверху, Купо и не подозревал, что сам будет лежать под этой крышей. Теперь он уже не скачет по карнизам, как веселый, влюбчивый воробей, - теперь он свил себе гнездо в больнице.

Привезли его, положили, здесь он и умрет. Боже, какими далекими казались дни любви!

Через день Жервеза зашла проведать мужа, но увидела пустую кровать.

Сиделка объяснила ей, что Купо пришлось перевести в больницу святой Анны, потому что он начал буйствовать. Да, он совсем рехнулся, бился головой об стену, ревел, не давал больным спать. Должно быть, все это от водки.

Накопившаяся в его теле водка воспользовалась воспалением легких, скрутила ослабленный организм и взбудоражила все нервы. Прачка вернулась домой в полном смятении. Теперь ее муж сошел с ума. То-то будет веселая жизнь, если его выпустят! Нана кричала, что его нужно оставить в больнице, а то он еще, пожалуй, укокошит их обеих.

Только в воскресенье Жервеза собралась в больницу святой Анны. Это было целое путешествие. К счастью, неподалеку от больницы проезжал омнибус, ходивший от бульвара Рошешуар до Гласьера. Жервеза сошла на улице Сантц и.

чтобы не являться с пустыми руками, купила два апельсина. Опять огромное больничное здание, серые корпуса, бесконечные коридоры; опять этот застоявшийся запах прокисших лекарств, отнюдь не возбуждающий бодрости. Но, когда Жервезу провели в палату больного, она, к своему изумлению, застала Купо в самом веселом расположении духа. Он как раз сидел на троне - очень чистом деревянном ящике, не издававшем ни малейшего запаха. Оба они засмеялись: было смешно, что она застает его за отправлением потребностей.

Ну, что ж тут особенного, ведь он больной, - что с него взять? Купо восседал, как римский папа, и зубоскалил, как в прежние времена. О, стул у него отличный, а следовательно, и все теперь пойдет хорошо.

- А воспаление легких? - спросила Жервеза.

- Спровадили, - ответил Купо. - Просто как рукой сняло. Немного еще кашляю, но это уж остаточки. Живо прочистят.

Слезая со своего трона и взбираясь на кровать, Купо снова пошутил:

- Ну и здоровый же у тебя нос! Не боится понюшки табаку!

И оба так и покатились. Они действительно радовались от души и этими грубыми шуточками выражали свою радость. Надо испытать самому это, чтобы знать, как радует выздоровление близкого человека.

Когда Купо улегся в постель, Жервеза отдала ему апельсины, и он совсем расчувствовался. Купо снова стал добрым, с тех пор как пил лекарства, а не пропивал свое сердце за кабацкими стойками. В конце концов Жервеза даже решилась заговорить о его буйном помешательстве, и к ее изумлению он отвечал разумно, как в добрые старые времена.

- Н-да! - сказал он, подшучивая над самим собой. - Я здорово плел...

Представь себе, я повсюду видел крыс и гонялся за ними на четвереньках, чтоб насыпать им соли на хвост. А тебя какие-то люди хотели укокошить, ты звала меня на помощь... Словом, мерещилась какая-то чепуха, привидения среди бела дня... Но я все отлично помню, башка у меня пока что работает исправно...

Теперь уже все прошло. Я еще брежу, когда засыпаю, да по ночам у меня кошмары, но ведь кошмары бывают у всех.

Жервеза пробыла у мужа до вечера. В шесть часов на осмотр пришел студент-интерн и заставил больного вытянуть руки; они почти не тряслись, только чуть вздрагивали кончики пальцев. Но с наступлением темноты Купо начал обнаруживать признаки беспокойства. Раза два он приподнимался на кровати, смотрел на пол, вглядывался в темный угол палаты. Потом вдруг вытянул руку и, словно поймав что-то, изо всех сил хлопнул рукой.

- Что такое? - испуганно спросила Жервеза.

- Крысы, крысы, - пробормотал Купо.

Он помолчал и, казалось, задремал, но вдруг начал биться и выкрикивать прерывающимся голосом:

- Ах, черт! Они вгрызаются мне в шкуру!.. О, гнусные твари!.. Держись!

Подбери юбки! Берегись же, там сзади к тебе подбирается одна гадина!.. А, дьявол! Вот так кувырнулась! А эти морды как хохочут!.. У, морды! Сколько их! Мошенники! Бандиты!

Он бил руками по воздуху, стащил с себя одеяло и, свернув его в комок, загородился им, защищаясь от каких-то мерещившихся ему страшных бородатых людей. Прибежал служитель. Жервеза ушла, похолодев от ужаса. Но когда через несколько дней она пришла еще раз, Купо уже был совсем здоров. Кошмары исчезли; он спал, как ребенок, не шевелясь, по десяти часов в сутки. И Жервезе позволили увести его. На прощание студент-интерн преподал Купо несколько разумных наставлений и посоветовал ему поразмыслить над ними. Если он снова начнет пить, он опять заболеет и уж тогда не выкрутится. Да, все зависит только от него самого. Ведь он сам видел: как только перестал пьянствовать, так сразу сделался веселым и бодрым. Ну, так вот, дома он должен вести точно такую же трезвую жизнь, как в больнице; пусть вообразит, что он взаперти и что кабаков вовсе не существует.

- Этот господин прав, - сказала Жервеза, когда они возвращались в омнибусе на улицу Гут-д'Ор.

- Ну, разумеется, прав, - ответил Купо, но, поразмыслив минуту, добавил: - Хотя, знаешь, от рюмочки-другой человек не умирает, а для пищеварения это полезно.

И в тот же вечер он хлопнул "для пищеварения" рюмку горькой. Впрочем, в первую неделю Купо вел себя довольно осмотрительно. В сущности, он был очень встревожен и вовсе не хотел помереть в желтом доме. Но страсть брала свое;

первая рюмка невольно влекла за собой вторую, потом третью, четвертую, так что к исходу второй недели он уже вернулся к своей обычной порции: бутылка водки в день. Взбешенная Жервеза готова была избить его. Ну и дура же она, поверила в его исцеление, увидела его в больнице, обрадовалась, что он такой рассудительный, и сразу стала мечтать о новой, прекрасной жизни! И вот вся ее радость кончилась, улетела и, теперь уж можно не сомневаться, - навсегда!

Если Купо не исправил страх смерти, то теперь его ничто не исправит. Так какого же дьявола станет она надсаживаться на работе! Пусть хозяйство летит ко всем чертям, она и глазом не моргнет! Жервеза клялась, что будет сидеть сложа руки и жить в свое удовольствие. И жизнь снова превратилась для них в сущий ад, с той только разницей, что теперь они уже опустились на самое дно и у них не было никакой надежды выкарабкаться.

Когда отец бил Нана по щекам, она в бешенстве кричала: "Почему эту гадину не оставили в сумасшедшем доме?" Ах, только бы начать самой зарабатывать, говорила она, она будет сама давать ему на водку, чтобы он поскорее издох!

Как-то раз Купо стал плакаться, сетовать на свою женитьбу. Жервеза, не помня себя, раскричалась. Ах, так ему достались объедки? Он подобрал ее на улице? Она заманила его, обольстила, притворилась невинной скромницей? Ах, подлец этакий! Ему не занимать стать нахальства! И что ни слово, то ложь!

Нет, это он домогался ее, а она гнала его! Это он валялся у нее в ногах, умолял ее, это он ее добивался, а она только советовала ему подумать хорошенько. Ах, если бы можно было вернуть давно прошедшие дни! Да она скорее дала бы руку себе отрубить, чем вышла бы за него! Ну да, у нее до замужества был любовник! Но работящая женщина, хотя бы и имевшая любовника, лучше бездельника, марающего свою честь и честь своей семьи по всем кабакам околотка! В этот день у Купо впервые произошла настоящая потасовка: дрались так яростно, что сломали старый зонтик и щетку.

Жервеза сдержала слово. Она совсем опустилась, все чаще пропускала работу в прачечной, тараторила целыми днями и не делала решительно ничего.

Обленилась она до того, что, если какая-нибудь вещь падала у нее из рук, она даже не наклонялась за ней, - пусть себе валяется! Щадя свой покой, она даже перестала подметать комнату. Сор накапливался, и Жервеза бралась за щетку только тогда, когда от грязи становилось невозможно пройти. Теперь Лорилле, проходя мимо ее комнаты, старательно зажимали носы. "Сущая зараза", -

говорили они. Лорилле жили все так же замкнуто, в самом конце коридора, отгородившись от всей этой нищеты, прячась за своей запертой дверью, чтобы как-нибудь не раскошелиться на двадцать су. О, добрые сердца! Милые, услужливые соседи! У кого угодно можно было просить помощи, но только не у них! Попробуйте, постучитесь к ним, попросите спичку, щепотку соли или стакан воды, можете быть уверены, они захлопнут двери перед вашим носом! А какие ехидны! Какие змеиные языки! Когда надо было помочь ближнему, Лорилле кричали, что они не суются в чужие дела, а сами совались в них с утра до ночи, перемывали косточки всему свету! Запершись на задвижку, завесив дверь одеялом, чтобы закрыть щели и замочную скважину, они сплетничали в свое удовольствие, ни на секунду не выпуская из рук золотой проволоки. Особенную радость доставляло им разорение Хромуши; они целыми днями мурлыкали, как коты, у которых щекочут за ушами. Вот до чего докатилась! Совсем обнищала!

Лорилле подглядывали за Жервезой, когда она ходила за провизией, и потешались над крохотными кусками хлеба, которые она приносила под фартуком.

Они высчитывали, сколько дней она сидит без еды, знали, какой слой пыли накопился в ее комнате, сколько у нее стоит грязных тарелок, знали каждую черточку, каждый штрих возраставшей лени и нищеты, следили, как она с каждым днем опускается все ниже, задавленная нищетой и ленью. Полюбуйтесь, в каком она ходит наряде! Эдаких грязных лохмотьев не подобрал бы и тряпичник! Ах, черт возьми, и здорово же достается теперь этой миленькой блондинке, этой прелестнице, которая, бывало, так вертела хвостом в своей голубой прачечной!

Вот до чего доводят обжорство, выпивки и пирушки! Жервеза, подозревая, что Лорилле перемывают ей косточки, снимала иногда башмаки, подкрадывалась к их двери и прижималась к ней ухом, но дверь была завешена одеялом, и она ничего не могла расслышать. Только раз она слышала, как они величали ее грудастой, потому что у нее, несмотря на плохое питание, все еще был пышный бюст.

Впрочем, Жервеза, во избежание сплетен, все-таки поддерживала отношения и разговаривала с ними, хотя кроме гнусных пакостей ей нечего было ждать от этих людей. Но у нее уже не было сил ни осадить их, ни разругаться с ними начисто. Да и стоит ли с ними связываться! Жервезе хотелось только одного: бить баклуши, сидеть спокойно - копна копной - да гулять, когда на дворе хорошая погода. Больше ей ничего не надо.

Однажды в субботу Купо обещал сводить ее в цирк. Из-за этого еще стоило побеспокоиться: любопытно ведь посмотреть, как там дамы скачут на лошадях и прыгают сквозь большие обручи, обтянутые папиросной бумагой. Купо должен был получить жалованье за две недели и мог разориться на сорок су. Нана в этот день будет работать в мастерской до самой ночи, так как хозяйка получила спешный заказ. Родители собирались даже пообедать в ресторане. Но вот семь часов - Купо нет, восемь - нет и нет! Жервеза возмущалась. Дело ясное: пьяница пропивает с приятелями свою двухнедельную получку в каком-нибудь соседнем кабаке! А она-то выстирала чепчик, с самого утра корпела над своим старым платьем, зачинила все дырки, чтобы иметь приличный вид! Наконец в девять часов Жервеза не выдержала: голодная, посиневшая от злости, она спустилась вниз, намереваясь отправиться на поиски Купо.

- Вы ищете мужа? - закричала г-жа Бош, увидев ее искаженное лицо. - Он у дяди Коломба. Бош только что пил с ним вишневку.

Жервеза поблагодарила и быстро пошла к "Западне". Уж она ему покажет!

Она, кажется, готова была выцарапать Купо глаза. Накрапывал мелкий дождь, и, разумеется, от этого прогулка не становилась приятнее. Подойдя к "Западне", Жервеза вдруг испугалась: если она разозлит мужа, ей и самой может здорово влететь. Эта мысль сразу охладила ее и заставила быть осторожной. Кабачок был ярко освещен, газовые рожки отражались в мутных зеркалах, светясь, как маленькие солнца, бутылки и графинчики расцвечивали стены яркими бликами.

Жервеза прильнула к оконному стеклу и в щель между двумя бутылками, стоявшими на витрине, разглядела Купо, сидевшего с приятелями в глубине зала за маленьким цинковым столиком. Их фигуры смутно вырисовывались сквозь облака синеватого табачного дыма. Голосов не было слышно, и странно было видеть, как они беззвучно жестикулируют, вытягивают шеи, закатывают глаза.

Как это могут мужчины бросать жен, бросать дом, чтобы запираться в такой вот душной дыре! Струи дождя стекали по шее Жервезы, забирались за воротник; она выпрямилась и задумчиво пошла по внешнему бульвару, не зная, на что решиться. Как быть? Купо не терпит, чтобы его выслеживали, и, конечно, встретит оплеухой. Да и войти-то туда страшно; право, там совсем не место порядочной женщине. Однако под мокрыми деревьями на бульваре было холодно;

Жервезу прохватывала дрожь; она подумала, что может, чего доброго, захворать, и не знала, на что решиться. Два раза она возвращалась к кабаку и, прильнув к оконному стеклу, с возмущением смотрела, как эти пьяницы спокойно посиживают там, пьют и болтают. Свет из окна "Западни" отражался в лужах на мостовой, покрытых легкой рябью и мелкими пузырьками от моросившего дождя. Каждый раз, как дверь кабака открывалась и вновь захлопывалась, щелкая медными петлями, Жервеза, прячась, отступала назад, на мокрую мостовую, прямо в лужу. Наконец она обругала себя дурой, толкнула дверь, вошла и направилась прямо к столику Купо. В конце концов она идет к своему собственному мужу, и он не имеет никакого права сердиться, ведь он обещал сводить ее сегодня в цирк. Ах, все равно, будь что будет! Не стоять же ей на улице под дождем до тех пор, пока ее не размочит всю, как мыло в корыте.

- Ба! Да это моя старуха! - закричал кровельщик, давясь от смеха. - Ах, и смешная же баба!

Все захохотали. Хохотал и Сапог, и Шкварка-Биби, и Соленая Пасть.

По-видимому, им и в самом деле было смешно, но что собственно было смешно, они и сами не знали. Несколько ошеломленная таким приемом, Жервеза остановилась; но видя, что Купо настроен весело, она решилась сказать:

- Что же, идем мы или нет? Надо торопиться. Мы еще можем застать что-нибудь.

- Не могу встать, я прилип. Нет, правду тебе говорю, прилип! - со смехом отвечал Купо. - Попробуй, если не веришь, потяни меня за руку. Тяни же, черт возьми! Ну, изо всех сил! Еще, еще, наддай жару! Тяни же! Ух! Ну, вот сама видишь, этот прохвост, дядя Коломб, привинтил меня к табуретке.

Жервеза поддалась на шутку и изо всех сил потянула мужа за руку, а когда она выпустила руку, приятели, в восторге от этой игры, так и покатились со смеху. Они ревели, хватались друг за друга, сгибались вдвое, трясясь всем телом, точно ослы, которых чистят скребницей. Кровельщик хохотал, так широко разевая рот, что видно было всю глотку.

- Дурища, - сказал он наконец, - ну, присядь на минутку. Так-то будет лучше, чем шлепать по грязи... Ну да, я не пришел, меня задержали дела.

Нечего крутить носом - не поможет... Ну-ка, подвиньтесь, вы!

- Не угодно ли, госпожа Купо, сесть мне на колени? Так будет помягче, -

любезно сказал Сапог.

Эмиль Золя - Западня. 7 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Западня. 8 часть.
Чтобы не привлекать к себе внимания, Жервеза взяла стул и уселась шага...

Западня. 9 часть.
- Что вам надо? - повторил Лорилле. - Не видали ли вы Купо? - пробормо...