Эмиль Золя
«Завоевание. 4 часть.»

"Завоевание. 4 часть."

- Несомненно.

- Добавьте еще, что он ведет примерный образ жизни. Жена и сын рассказывали мне о нем такие вещи, которые меня прямо умилили.

В эту минуту в тупичке усилились взрывы смеха. Донесся голос аббата Фожа, хвалившего Аврелию за действительно замечательный удар.

Растуаль, остановившийся на полуслове, продолжал с улыбкой:

-Слышите? Что это их так забавляет? Слушаешь, и самому хочется быть молодым.

Потом добавил серьезно:

- Да, жена и сын заставили меня полюбить аббата Фожа. Мы очень сожалеем, что скромность мешает ему примкнуть к нам.

Де Бурде сочувственно закивал головой. В эту секунду в тупичке раздались аплодисменты. Послышались топот, смех, восклицания, веселая суматоха школьников, вырвавшихся из классов в большую перемену. Растуаль поднялся с садового кресла.

- Что ж, - благодушно промолвил он, - пойдем и мы посмотреть; право, это прелюбопытно.

Двое остальных последовали за ним. Они все трое остановились у калитки.

Председатель и префект впервые отважились забраться сюда. Заметив в конце тупичка группу, состоявшую из завсегдатаев супрефектуры, они состроили серьезные физиономии. Пекер-де-Соле в свою очередь выпрямился и принял позу сановника, между тем как г-жа де Кондамен, смеясь от души, пробиралась вдоль забора, наполняя тупичок шелестом своего розового платья. Обе группы искоса наблюдали друг за другом, и ни одна не желала уступить место другой; а посреди, между двумя группами, около калитки Муре, по-прежнему стоял аббат Фожа с требником под мышкой и невинно тешился игрой, как будто бы ни чуточки не сознавая щекотливости создавшегося положения.

Все присутствующие затаили дыхание. Аббат Сюрен, видя, что число зрителей увеличилось, захотел сорвать аплодисменты последним мастерским ударом. Он стал изощряться, нарочно сам создавал себе трудности, вертелся во все стороны, играя, не глядя на волан, как бы угадывая его присутствие, с математической точностью через свою голову отбрасывая его к мадмуазель Аврелии. Он сильно раскраснелся, растрепался, вспотел; нагрудник его окончательно съехал на сторону и сбился на правое плечо. Но он оставался победителем - неизменно веселый и обворожительный. Обе группы не могли оторвать от него восторженных взоров; г-жа де Кондамен унимала слишком рано раздававшиеся аплодисменты, помахивая кружевным носовым платочком. Тогда молодой аббат, желая щегольнуть еще больше, стал делать маленькие прыжки то вправо, то влево, меняя положение так, чтобы принимать волан, всякий раз стоя в новой позиции. Это был главный заключительный номер. Аббат все ускорял движения, но вдруг, подпрыгнув, оступился и чуть не упал прямо на грудь г-же де Кондамен, которая, вскрикнув, протянула вперед обе руки.

Присутствующие бросились к аббату, думая, что он ушибся; но он, шатаясь и оттолкнувшись руками и коленями от земли, отчаянным прыжком выпрямился и отбросил обратно к мадмуазель Аврелии волан, который еще не успел коснуться земли. Затем, с торжествующим видом, он поднял вверх ракетку.

- Браво! Браво! - крикнул, подходя ближе, Пекер-деСоле.

- Браво! Великолепный удар! - повторил Растуаль, подошедший тоже.

Игра прекратилась. Оба кружка столпились в тупичке; они смеялись, окружив аббата Сюрена, который, едва переводя дыхание, прислонился к забору, рядом с аббатом Фожа.

- Мне казалось, что он разбил себе голову, - взволнованно говорил Мафру доктор Поркье.

- Да, эти игры всегда плохо кончаются, - произнес де Бурде, обращаясь к Делангру и супругам Палок и пожимая руку де Кондамену, которого он обыкновенно обходил на улице, чтобы с ним не раскланиваться.

Г-жа де Кондамен переходила от супрефекта к председателю, соединяла их своим разговором, повторяя:

- Поверьте, я себя чувствую гораздо хуже, чем он; мне казалось, что вот-вот мы оба упадем. Вы видели, какой большущий камень?

- Да, вот он, смотрите, - сказал Растуаль, - аббат, наверно, об него и споткнулся.

- Вы полагаете, что он споткнулся об этот круглый камень? - спросил Пекер-де-Соле, поднимая с земли камешек.

До сих пор эти два человека разговаривали только в официальных случаях.

Теперь они оба принялись рассматривать камешек, передавая его друг другу, отмечая, какой он острый, и находя, что он мог прорезать башмак аббату.

Стоявшая между ними г-жа де Кондамен улыбалась обоим, уверяя, что она теперь лучше себя чувствует.

- Господину аббату дурно! - вскричали барышни Растуаль.

Аббат Сюрен, действительно, сильно побледнел, услышав об опасности, которой он подвергался. Он зашатался, но аббат Фожа, находившийся рядом, подхватил его и на своих мощных руках перенес в сад Муре, где усадил на стул. Представители обоих кружков устремились в беседку. Там молодой аббат окончательно лишился чувств.

- Роза! Воды, уксусу! - крикнул аббат Фожа, бросаясь к крыльцу.

Муре, находившийся в столовой, показался у окна, но увидев всех этих людей в своем саду, попятился назад, словно охваченный ужасом; он спрятался и больше не показывался. Через минуту Роза прибежала с целой аптекой. Она запыхалась и ворчала:

- Хоть бы хозяйка была дома! Но она в семинарии, у мальчика... Я совсем одна, и не могу же я разорваться, не правда ли? А хозяин разве пошевелится?

По нем хоть умирай, он и палец о палец не ударит. Сидит в столовой и прячется, словно сыч. Он и стакана воды вам не подаст: подыхайте себе на здоровье.

Продолжая бормотать, она подбежала к бесчувственному аббату Сюрену.

- Истый херувимчик! - воскликнула она с жалостливой нежностью кумушки.

Аббат Сюрен, с закрытыми глазами, бледным лицом, обрамленным длинными белокурыми волосами, был похож на одного из тех сусальных мучеников, которые так умильно глядят с икон. Старшая из барышень Растуаль поддерживала его бессильно запрокинутую голову, ниже которой видна была белая и нежная шея.

Кругом засуетились. Г-жа де Кондамен смачивала ему виски полотенцем, которое окунули в уксус. Все стояли встревоженные. Оба кружка пребывали в мучительном ожидании. Наконец аббат открыл глаза, но сейчас же снова закрыл их. Он еще два раза терял сознание.

- Вы меня здорово напугали, - учтиво-светским тоном сказал ему доктор Поркье, продолжая держать его руку.

Аббат Сюрен сидел сконфуженный и благодарил, уверяя, что все уже прошло. Заметив, что у него расстегнута сутана и обнажена шея, он улыбнулся и надел нагрудник. Невзирая на советы посидеть еще спокойно, он захотел показать, что уже твердо держится на ногах, и отправился с барышнями Растуаль в тупичок кончать партию.

- У вас здесь очень хорошо, - сказал Растуаль аббату Фожа, от которого не отходил.

- На этом склоне воздух чудесный, - добавил со свойственной ему любезностью Пекер-де-Соле.

Оба кружка с любопытством смотрели на дом Муре.

- Не угодно ли господам посидеть у нас в саду? - сказала Роза. -

Господин аббат здесь у себя дома. Позвольте, я сейчас принесу стулья...

И несмотря на то, что ее удерживали, сна три раза сбегала за стульями.

Тогда, после некоторых колебаний, оба кружка, посмотрев друг на друга, присели из вежливости. Супрефект расположился справа от аббата Фожа, председатель слева. Завязалась вполне дружеская беседа.

- Вы, господин аббат, очень спокойный сосед, - любезно повторял Пекер-де-Соле. - Если бы вы знали, как мне приятно видеть вас ежедневно в одни и те же часы в этом маленьком раю! Глядя на вас, я просто отдыхаю от своих тревог.

- Хороший сосед - это такая редкость! - подхватил Растуаль.

- Без сомнения, - вмешался де Бурде. - Господин аббат принес сюда блаженный покой монастыря.

Пока аббат Фожа улыбался и раскланивался, де Кондамен, который не садился, как другие, наклонился к Делангру и прошептал:

- Растуаль уже мечтает о месте товарища прокурора для своего лоботряса-сына.

Делангр метнул на него грозный взгляд, заранее трепеща при мысли, что этот неисправимый болтун может испортить все дело. Это не помешало, однако, главному инспектору лесного ведомства добавить:

- А Бурде воображает, что он уже получил свою префектуру.

Но г-жа де Кондамен произвела настоящую сенсацию, с лукавым видом заявив:

- Что мне нравится в этом саду - так это очаровательная простота, делающая из него уголок, недоступный для житейских огорчений и забот. Каин с Авелем, и те здесь помирились бы.

И она пояснила смысл этих слов, бросив два взгляда, вправо и влево, на оба соседних сада. Мафр и доктор Поркье одобрительно кивнули головой; а супруги Палок вопросительно переглядывались, не понимая и боясь скомпрометировать себя в глазах той или другой партии каким-нибудь неосторожным словом.

Минут через пятнадцать Растуаль встал.

- Моя жена забеспокоится, куда мы девались, - сказал он.

Все поднялись в некотором замешательстве, чтобы проститься, но аббат Фожа сделал гостеприимный жест рукой.

- Мой рай и впредь остается открытым, - с очаровательной улыбкой произнес он.

Тогда председатель обещал время от времени заходить к господину аббату.

Супрефект дал такое же обещание, с еще большим жаром. И оба кружка постояли еще минут пять, рассыпаясь друг перед другом в любезностях, между тем как в тупичке снова зазвенели веселые возгласы барышень Растуаль и аббата Сюрена.

Партия возобновилась с прежним увлечением, и волан, так же плавно, как и раньше, то и дело перелетал через забор.

XV

В одну из пятниц г-жа Палок, войдя в церковь св. Сатюрнена, с удивлением увидела Марту перед часовней св. Михаила. Исповедовал в этот день аббат Фожа. "Интересно! - подумала она. - Неужели она в конце концов таки затронула сердце аббата? Надо остаться. Вот было бы забавно, если бы пришла г-жа де Кондамен".

Она расположилась немного позади и, преклонив колени, закрыла лицо руками, словно углубившись в пламенную молитву; но сквозь раздвинутые пальцы она стала смотреть. В церкви было очень темно. Марта, склонив голову на молитвенник, как будто спала; ее фигура черным пятном выделялась на белизне колонны, и из всего ее существа жили только плечи, приподнимавшиеся от тяжелых вздохов. Она была так подавлена, что пропускала свою очередь после каждой новой исповедницы, выходившей от аббата Фожа. Аббат ждал с минуту, потом в нетерпении стучал в деревянную перегородку исповедальни. Тогда какая-нибудь из находившихся поблизости женщин, видя, что Марта не двигается, решалась занять ее место. Часовня постепенно пустела, а Марта оставалась неподвижной и погруженной в забытье.

"Здорово же она втюрилась! - подумала г-жа Палок. - Просто неприлично выставляться так напоказ в церкви... А вот и госпожа де Кондамен".

Действительно, вошла г-жа де Кондамен. Она на минутку остановилась перед чашей со святой водой и, сняв перчатку, перекрестилась. Ее шелковое платье прошелестело в узком проходе между стульями. Когда она опускалась на колени, шелест ее юбок заполнил высокий свод церкви. У нее был обычный приветливый вид, она улыбалась церковному сумраку. Вскоре не осталось никого, кроме нее и Марты. Аббат сердился и громко стучал в перегородку исповедальни.

- Сударыня, ваша очередь; я последняя, - любезно проговорила г-жа де Кондамен, наклоняясь к Марте, которую она узнала.

Та повернула к ней свое нервически осунувшееся, бледное от необычного волнения лицо, как будто не понимая, чего от нее хотят. Она словно очнулась от экстатического сна; веки у нее вздрагивали.

- Ну что же вы, сударыня? Я жду, - проговорил аббат, приотворив дверь исповедальни.

Г-жа де Кондамен поднялась, с улыбкой повинуясь зову священника. Узнав ее, Марта стремительно направилась в часовню, но тут же снова упала на колени, едва сделав три шага.

Г-жа Палок от души забавлялась; она ждала, что обе женщины вот-вот вцепятся друг другу в волосы. Марта должна была все слышать, потому что у г-жи де Кондамен был звонкий голос. Она весело выкладывала свои грешки, оживляя исповедальню очаровательной болтовней, смешанной с пересудами. Один раз она даже засмеялась тихим, заглушенным смешком, заставившим Марту поднять свое страдальческое лицо. Впрочем, г-жа де Кондамен недолго каялась.

Она уже уходила, как вдруг вернулась обратно, наклонилась, все продолжая тараторить, но на колени уже не опускалась.

"Эта бестия издевается над госпожой Муре и над аббатом, - подумала жена мирового судьи. - Она слишком умна, чтобы портить себе жизнь".

Наконец г-жа де Кондамен удалилась. Марта проводила ее глазами, словно выжидая, когда она скроется. Потом, не сдерживая себя больше, оперлась об исповедальню и опустилась на колени, громко стукнувшись ими о пол. Г-жа Палок приблизилась, вытянула шею, но не увидела ничего, кроме темного платья кающейся, которая, упав ниц, изливала свою душу. С полчаса все было тихо.

Один раз г-же Палок послышались заглушенные рыдания в напряженной тишине, изредка прерываемой сухим потрескиванием деревянной перегородки. Это подсматривание в конце концов стало ей надоедать; но она оставалась только для того, чтобы иметь возможность хорошенько рассмотреть Марту, когда та будет выходить из исповедальни.

Аббат Фожа вышел первый, раздраженным жестом затворив за собой дверцу.

Г-жа Муре оставалась еще долго, недвижимая, согбенная, в узенькой каморке исповедальни. Когда она вышла с опущенной вуалеткой, походка у нее была разбитая. Она даже забыла перекреститься.

- Видно, поссорились, аббат был неласков, - пробормотала г-жа Палок, проводившая Марту до самой Епархиальной площади.

Она остановилась, с минуту поколебалась; затем, убедившись, что никто за ней не следит, проскользнула в один из угловых домов на площади, где жил аббат Фениль.

Теперь Марта буквально жила в церкви св. Сатюрнена. Свои религиозные обязанности она выполняла с большим усердием. Аббат Фожа часто даже бранил ее за страстность, какую она вносила в исполнение обрядов. Причащаться он ей разрешил только два раза в месяц, сам распределял часы ее молитв, требовал, чтобы она не замыкалась в набожности. Она долго упрашивала его, пока он наконец разрешил ей бывать каждое утро у поздней обедни. Однажды, когда она рассказала, что целый час пролежала на холодном полу в своей комнате, в наказание за какую-то провинность, он вспылил, заявив, что один только исповедник имеет право налагать епитимьи. Он обращался с ней очень сурово, угрожая отправить ее обратно к аббату Бурету, если она не смирится.

- Напрасно я согласился быть вашим духовником, - часто повторял он. -

Мне нужны только покорные души.

Она чувствовала себя счастливой от этих выговоров. Железная рука, сгибавшая ее, рука, удерживавшая ее на краю этого непрестанного обожания, в котором она желала бы уничтожиться, подстегивала ее постоянно возрождающимся желанием. Она оставалась неофиткой, лишь постепенно погружавшейся в любовь, внезапно останавливаясь, угадывая иные глубины, наслаждаясь этим медленным шествием к неведомым ей радостям. Тот великий покой, который она вначале обрела в церкви, это забвение всего внешнего и самой себя - сменились теперь настоящим наслаждением, счастьем, которое она призывала, которое она почти осязала. Это было то счастье, стремление к которому она смутно ощущала в себе с юности, и вот она наконец обрела его в сорокалетнем возрасте;

счастье, которое ее удовлетворяло, которое вознаграждало ее за бесцельно ушедшие годы, которое делало ее эгоисткой, занятой всеми новыми ощущениями, пробудившимися в ней, точно нежные ласки.

- Будьте добрым, - шептала она аббату Фожа, - будьте добрым, я так нуждаюсь в доброте.

И когда он бывал добрым, она готова была благодарить его на коленях. Он становился тогда мягким, говорил с ней отеческим тоном, разъяснял ей, что у нее слишком пылкое воображение. "Господу богу не угодно, - говорил он, -

чтобы ему поклонялись с таким пылом". Она улыбалась, хорошела и молодела, краснея от смущения. Она давала обещание быть благоразумной; затем, в каком-нибудь тесном уголке, с таким рвением предавалась молитве, что лежала, бессильно распростертая на каменных плитах пола. Она уже не только преклоняла колени, а чуть не ползала, лежа на полу и невнятно бормоча страстные слова молитвы; когда слова замирали, она продолжала молиться единым порывом всего своего существа, без слов призывая этот божественный поцелуй, который, как дуновение, проносился над ее волосами, никогда их не касаясь.

Дома Марта стала сварливой. Раньше она влачила свои дни - усталая, равнодушная, довольная, когда муж оставлял ее в покое; но с тех пор, как он по целым дням оставался дома и перестал донимать ее своими шутками, а только худел и желтел, он стал ее раздражать.

- Он все время суется нам под ноги, - говорила она кухарке.

- Ну понятно! Это от злости, - отвечала та. - По-настоящему, он не добрый человек. Я давно это заметила. И молчаливым-то он стал неспроста.

Ведь какой был болтун! Это просто хитрость с его стороны, чтобы нас разжалобить. Он в душе бесится, только старается сдержать себя, чтобы его пожалели и чтобы не выходили из его воли. Уж поверьте, сударыня, вы хорошо делаете, что не поддаетесь на эти штучки.

Муре держал обеих женщин в своей власти деньгами. Он не желал ссориться, боясь еще больше испортить себе жизнь. Он перестал ворчать, придираться к мелочам, топать ногами, во все соваться, а в своей тоске отводил душу только тем, что отказывал Розе или Марте в лишнем пятифранковике. Розе он выдавал сто франков в месяц на стол; вино, растительное масло, сушеные овощи и фрукты брались из домашних запасов.

Кухарка должна была, так или иначе, дотянуть до конца месяца, если не хотела приплачивать из своих денег. Что же касается Марты, то у нее решительно ничего не было; муж положительно оставлял ее без гроша. Она вынуждена была входить в сделки с Розой, чтобы выкроить себе каких-нибудь десять франков из месячной сотни на стол. Часто у нее даже не было башмаков; ей приходилось обращаться к матери, чтобы занять у нее денег на платье или на шляпку.

- Муре, по-моему, совсем помешался, - кричала г-жа Ругон. - Не можешь же ты, наконец, ходить голой. Я поговорю с ним.

- Умоляю вас, маменька, не надо, - отвечала Марта. - Он вас ненавидит.

Он будет обращаться со мной еще хуже, если узнает, что я вам рассказываю такие вещи. И заплакав, она добавила:

- Я всегда его защищала, но сейчас у меня уже нет больше сил молчать...

Помните, как он, бывало, не хотел, чтобы я выходила даже просто на улицу? Он запирал меня, обращался со мной как с вещью. А теперь он стал так жесток потому, что чувствует, что я вырвалась из-под его власти и никогда больше не соглашусь быть для него служанкой. Это человек без религии, жестокосердый, эгоист.

- Надеюсь, он хоть не бьет тебя?

- Нет, но будет и это. Пока он еще только во всем мне отказывает. Вот уже пять лет, как я не могла купить себе ни одной рубашки. Вчера я показала ему свои старые, они совсем износились, и на них столько заплат, что мне просто стыдно их надевать. Он посмотрел, пощупал их и заявил, что они еще отлично продержатся до будущего года... У меня нет ни одного сантима своих денег, мне приходится чуть ли не со слезами вымаливать у него какой-нибудь франк. Третьего дня я должна была занять два су у Розы на нитки. Мне приходится штопать перчатки, которые разлезаются по всем швам.

И она рассказала десятки других мелочей: как сама зашивает дратвой дыры на башмаках, как моет в чаю ленты, чтобы подновить шляпки, как замазывает чернилами протершиеся складки на своем единственном шелковом платье. Г-жа Ругон, разжалобившись, стала убеждать ее взбунтоваться. Муре - истинное чудовище! По словам Розы, скупость его доходит до того, что он считает груши на чердаке, куски сахара в буфете, проверяет домашние запасы и сам доедает вчерашние корки хлеба.

Но в особенности Марта страдала от того, что ничего не могла жертвовать в пользу церкви св. Сатюрнена; она припрятывала монетки в десять су и, тщательно завернув их в бумажку, сберегала для воскресной обедни. Теперь, когда дамы-патронессы Приюта пресвятой девы делали какие-нибудь приношения в церковь, в виде кадильницы, серебряного креста, хоругви, - она умирала от стыда, она избегала их, притворялась, будто ничего не знает об их намерениях. Дамы очень жалели ее. Она охотно обокрала бы мужа, если б ей случайно попался ключ от его письменного стола, до такой степени терзалась она желанием украсить эту церковь, которую так любила. Зависть и ревность обманутой женщины выворачивали ей душу, когда она видела, как аббат Фожа пользуется чашей, пожертвованной г-жой де Кондамен. Зато в дни, когда он служил обедню перед алтарем, покрытым вышитым ею покровом, она испытывала глубочайшую радость и молилась с таким трепетом, словно какая-то частица ее самой находилась под распростертыми руками священника. Ей хотелось бы иметь собственную часовню; она мечтала потратить на нее целое состояние, запереться в ней и принимать в ней бога у себя, для одной себя.

Роза, с которой она делилась своими тайнами, пускалась на всякие хитрости, чтобы раздобыть для нее денег. В этом году она утаила лучшие фрукты из сада и продала их; точно так же она очистила чердак от кучи разной мебели и продала ее. В конце концов ей удалось набрать триста франков, которые она торжественно вручила Марте. Та расцеловала старую кухарку.

- Какая ты добрая! - воскликнула она, переходя вдруг на "ты". - Но уверена ли ты, по крайней мере, что он ничего не заметил?.. Я на днях видела на улице Ювелиров две маленькие чаши из чеканного серебра, прямо прелестные;

они стоят двести франков... Ты ведь окажешь мне услугу, не правда ли? Мне не хочется самой их покупать, потому что меня могут увидеть там. Скажи своей сестре, чтобы она пошла и взяла их, а когда стемнеет, пусть принесет сюда и передаст тебе в кухонное окно.

Покупка этих двух чаш превратилась для нее в настоящую запретную интригу и доставила ей величайшее наслаждение. Три дня она держала их у себя в шкапу, запрятав за стопки белья. А поднося их аббату Фожа в ризнице, она дрожала и едва могла выговорить слово. Он ласково побранил ее. Он не любил подарков; он говорил о деньгах с презрением сильного человека, знающего только одну потребность - подчинять и властвовать. За два первых года нищеты, когда ему с матерью приходилось питаться только хлебом и водой, ему и в голову не пришло занять у Муре хотя бы десять франков.

Марта нашла надежное место для оставшихся у нее ста франков. Она тоже становилась скупой; она высчитывала, на что может потратить эти деньги, и каждое утро мысленно покупала что-нибудь новое. Пока она так колебалась, Роза ей сообщила, что г-жа Труш хотела бы поговорить с ней наедине. Олимпия, часто торчавшая на кухне, сделалась закадычной приятельницей Розы и частенько занимала у нее по два франка, чтобы не подниматься к себе на третий этаж, когда будто бы забывала захватить с собой кошелек.

- Поднимитесь к ней, - добавила кухарка, - вам там удобнее будет поговорить... Они хорошие люди и очень любят господина кюре. Поверьте, они много чего натерпелись. Чего только не рассказала мне г-жа Олимпия, - прямо сердце разрывается.

Марта застала Олимпию в слезах. Они слишком добры, и их добротой всегда злоупотребляли. И она принялась подробно рассказывать о своих делах в Безансоне, где по милости мошенника-компаньона они по уши влезли в долги.

Хуже всего то, что кредиторы начинают проявлять нетерпение. Она только что получила очень резкое письмо, в котором они грозят, что напишут в Плассан мэру и епископу.

- Я готова все вытерпеть, - рыдая, добавила она, - но я скорей соглашусь умереть, чем осрамить брата... Он и так уже сделал для нас слишком много; я не хочу ему ничего говорить, потому что он небогат и только понапрасну стал бы мучиться... Боже мой! Что сделать, чтобы помешать этому человеку написать сюда? Ведь останется только умереть со стыда, если в мэрии или в епархиальном управлении получат такое письмо. Да, я знаю моего брата, он умрет от этого.

У Марты также выступили на глазах слезы. Страшно побледнев, она сжимала руки Олимпии. Затем, не дожидаясь никаких просьб, предложила свои сто франков.

- Это, конечно, мало; но, может быть, это предотвратит опасность? - в мучительной тревоге спросила она.

- Сто франков, сто франков... - повторяла Олимпия. - Нет, нет, они никогда не удовольствуются ста франками.

Марта была в отчаянии. Она клялась, что больше денег у нее нет. И забылась до того, что рассказала о церковных чашах. Если бы она их не купила, она могла бы дать целых триста франков. У Олимпии загорелись глаза:

- Триста франков - это как раз та сумма, которую он требует, - сказала она. - Что и говорить, вы оказали бы гораздо большую услугу моему брату, если бы не сделали этого подарка, который вдобавок останется в церкви. Каких только прекрасных вещей не надарили ему безансонские дамы! И несмотря на это, он ничуть не сделался богаче. Не давайте туда больше ничего, это просто грабеж. Впредь советуйтесь со мной. Сколько на свете скрытых несчастий и бед! Нет, сто франков никак не уладят дела!

Прохныкав добрых полчаса и убедившись, что у Марты действительно только и есть, что эти сто франков, она в конце концов согласилась их взять.

- Я их сейчас же отправлю, чтобы умиротворить пока что этого человека,

- сказала она, - но он не надолго оставит нас в покое... А главное, умоляю вас, не говорите об этом брату; вы его убьете. И лучше, чтобы муж мой тоже не знал о наших с вами делах; он такой самолюбивый, что может наделать глупостей, лишь бы расквитаться с вами. Мы, женщины, всегда между собой столкуемся.

Марту этот заем осчастливил. С этого момента у нее появилась новая забота: устранять от аббата Фожа неведомо для него грозившие ему опасности.

Она часто поднималась к Трутам, проводила там целые часы, выискивая с Олимпией способы удовлетворить кредиторов. Та рассказала, что порядочное количество просроченных векселей имеют подпись аббата и что произойдет страшнейший скандал, если эти векселя будут пересланы когда-нибудь в Плассан для предъявления ко взысканию. Общая цифра долгов, по ее словам, была так велика, что она долго отказывалась ее назвать, и тем сильнее плакала, чем больше Марта настаивала. Наконец все же назвала ее: двадцать тысяч франков.

Марта вся похолодела. Никогда ей не собрать двадцати тысяч франков.

Неподвижно устремив глаза в пространство, она размышляла, что только после смерти мужа она сможет располагать такой суммой.

- Я говорю, двадцать тысяч в конечном счете, - поспешно добавила Олимпия, обеспокоенная мрачным выражением лица Марты, - но было бы очень хорошо, если бы мы могли расплатиться в течение десяти лет небольшими взносами. Кредиторы согласятся ждать сколько угодно, лишь бы они были уверены, что платежи будут поступать регулярно... Очень обидно, что мы не можем найти кого-нибудь, кто бы нам доверился и ссудил нам необходимые суммы.

Такова была обычная тема их разговоров. Нередко Олимпия говорила также об аббате Фожа, которого она, по-видимому, обожала. Она рассказывала Марте о нем разные интимные подробности: он боялся щекотки, не мог спать на левом боку; на правом боку у него родимое пятно, которое в мае краснеет, как настоящая ягода. Марта улыбалась, готовая без устали слушать все эти мелочи;

она расспрашивала Олимпию о ее детстве, о детстве ее брата. Когда же снова поднимался вопрос о деньгах, она сходила с ума от своего бессилия чем-нибудь помочь; она дошла до того, что стала горько жаловаться на Муре, и Олимпия, осмелев в конце концов, в разговоре с ней называла его не иначе как "старым хрычом". Иногда Труш, возвращаясь со службы, заставал обеих женщин, увлеченных такими разговорами; но при его появлении они сразу же замолкали и меняли тему. Труш держался с достоинством; дамы-патронессы Приюта пресвятой девы были им очень довольны. Он не переступал порога городских кафе.

Между тем Марта, чтобы помочь Олимпии, которая не раз грозилась выброситься из окна, упросила Розу снести к старьевщику всякие ненужные вещи, валявшиеся по разным углам. Сначала обе женщины действовали осторожно, пользуясь отсутствием Муре, выносили только поломанные столы и стулья; потом взялись за вещи посерьезнее, стали продавать фарфор, драгоценности, словом, все, что можно было взять, не делая исчезновение вещи особенно заметным. Они катились по наклонной плоскости и в конце концов добрались бы до необходимой мебели и оставили бы голые стены, если бы Муре в один прекрасный день не обругал Розу воровкой и не пригрозил ей полицией.

- Это я-то воровка? - вскричала она. - Думайте о том, что вы говорите!.. Все это из-за того, что вы видели, как я продавала барынино кольцо! Оно было мое, это кольцо, барыня мне его подарила, она чне такая сквалыга, как вы... Вам не стыдно оставлять вашу бедную жену без гроша денег! Ей даже и обуться-то не во что! Третьего дня я из своих денег заплатила молочнице... Ну да, я продала кольцо. Что ж из того? Разве она не может распорядиться, как хочет, своим кольцом? Она имеет полное право продать его, раз вы ей во всем отказываете... Я бы на ее месте продала дом, вы слышите? Весь дом, как есть! Уж больно мне тяжело видеть, как она ходит голая, словно нищая!

После этого случая Муре учредил ежечасный, неослабный надзор; он запер все шкапы и забрал к себе ключи. Когда Роза выходила из дому, он подозрительно осматривал ее руки; ощупывал карманы, если ему казалось, что юбки у нее как-то подозрительно раздулись. Он выкупил у старьевщика некоторые проданные вещи, поставил их на место, перетирал с подчеркнутой заботливостью, ухаживал за ними при Марте, с целью напомнить ей о том, что он называл "покражами Розы". Лично Марту он никогда прямо не обвинял. Но особенно донимал ее одним графином из граненого хрусталя, который кухарка продала за один франк. А та, сочинившая, будто она его разбила, вынуждена была подавать этот графин за каждой едой. Однажды утром, за завтраком, выведенная из терпения, она нарочно уронила его на пол.

- Ну вот, сударь, теперь-то уж он наверняка разбился, не так ли? -

сказала она, ухмыляясь Муре прямо в лицо.

А когда он заявил, что прогонит ее, она ответила:

- Попробуйте-ка!.. Я служу у вас двадцать пять лет. Барыня уйдет вместе со мной.

Марта, доведенная до крайности, подстрекаемая Розой и Олимпией, наконец взбунтовалась. Ей во что бы то ни стало понадобилось пятьсот франков.

Олимпия целую неделю рыдала, уверяя, что если к концу месяца у нее не будет пятисот франков, то про один из векселей с подписью аббата будет напечатано в местной газете. Эти слова о возможности опубликования в газете, эта страшная угроза, смысл которой она не вполне понимала, привели Марту в ужас, и она решилась на все. Вечером, ложась спать, она попросила у Муре пятьсот франков; когда же он выпучил на нее глаза, она заговорила о пятнадцати годах полного самоотречения, которые она провела в Марселе за конторкой, заложив перо за ухо, подобно простому конторщику.

- Мы зарабатывали деньги вместе, - сказала она. - Они принадлежат нам обоим. Я хочу получить пятьсот франков.

Муре с необычайной резкостью вышел из своего безмолвия. От гнева к нему сразу вернулась его болтливость.

- Пятьсот франков! - вскричал он. - Это для твоего кюре?.. Я разыгрываю сейчас дурака, я молчу, потому что слишком много пришлось бы говорить. Но, пожалуйста, не воображайте, что вы так уж до конца и будете надо мной смеяться... Пятьсот франков! А почему не весь дом? Правда, что он уже его захватил, дом-то! А теперь он желает денег, не правда ли? Он велел тебе попросить у меня денег?.. Страшно подумать, что я живу у себя дома, как в глухом лесу. Кончится тем, что у меня начнут таскать носовые платки из кармана. Держу пари, что если бы я пошарил в его комнате, то нашел бы у него в ящике все мои исчезнувшие вещи. У меня пропали три пары кальсон, семь пар носков, четыре или пять сорочек; я вчера подсчитал, у меня уже ничего нет, все исчезает, все идет прахом. Я тебе не дам ни гроша, слышишь, ни одного гроша!

- Я хочу пятьсот франков; половина денег принадлежит мне, - спокойно повторила она.

В течение целого часа Муре бушевал, сам себя взвинчивая, выкрикивая одни и те же упреки: до появления священника она его любила, слушалась его, интересовалась домашними делами. Уж конечно, люди, настраивавшие ее против него, должны быть очень дурными людьми. Потом он затих и повалился в кресло, разбитый, ослабевший, как ребенок.

- Дай мне ключ от письменного стола, - сказала Марта. Он привстал и из последних сил отчаянно закричал:

- Ты хочешь взять все деньги? Хочешь сделать детей нищими, оставить их без кусочка хлеба?.. Ну что ж, бери все, позови Розу, пусть подставит свой фартук. На, бери, вот тебе ключ!

И он швырнул Марте ключ, который она спрятала под свою подушку. Она побледнела как полотно от этой ссоры, первой крупной ее ссоры с мужем. Она легла в постель; он провел ночь в кресле. Под утро она услышала, что он плачет. Она бы отдала ему ключ, если бы он не выбежал, как сумасшедший, в сад, хотя было еще совсем темно.

Казалось, вновь наступило спокойствие. Ключ от письменного стола висел на гвоздике, возле зеркала. Марта, не привыкшая иметь дело с крупными суммами, испытывала своего рода страх перед деньгами. Вначале она проявляла большую скромность и, отпирая ящик, в котором Муре держал всегда наличными около десятка тысяч франков на свои закупки вина, она всякий раз испытывала стыд. Она брала ровно столько, сколько ей было нужно. Олимпия давала ей превосходные советы: раз ключ теперь у нее, она должна проявлять бережливость. И видя, как она трепетала перед "кубышкой", Олимпия с некоторых пор даже перестала говорить о своих безансонских делах.

Муре снова впал в мрачную молчаливость. Он получил еще новый удар, еще более жестокий, чем первый, когда Серж поступил в семинарию. Его приятели с бульвара Совер, мелкие рантье, регулярно совершавшие свою прогулку с четырех до шести пополудни, начинали серьезно тревожиться, видя, как он бредет с висящими, как плети, руками, с бессмысленным видом и едва отвечает на вопросы, словно пораженный какой-то неизлечимой болезнью.

- Сдает, сдает, - шептали они. - В сорок четыре года это просто непостижимо. Кончится тем, что он помешается.

Он, казалось, не слышал намеков, которыми злорадно обменивались в его присутствии. Если его прямо спрашивали об аббате Фожа, он, слегка краснея, отвечал, что священник - хороший жилец и аккуратно платит за квартиру. За спиной Муре мелкие рантье хихикали, греясь на солнышке, на скамьях бульвара.

- В сущности, он пожинает то, что посеял, - говорил бывший торговец миндалем. - Помните, как он распинался за этого священника? Ведь это он расхваливал его на всех углах и перекрестках Плассана. А теперь, когда с ним об этом заговаривают, у него делается пресмешная физиономия.

И вся компания принималась повторять скандальные сплетни, нашептывая их друг другу на ухо с одного конца скамейки до другого.

- Что ни говорите, - вполголоса заявлял бывший владелец кожевенной мастерской, - а Муре трус; я на его месте выставил бы этого священника из дома.

И все соглашались, что Муре действительно трус. А раньше, бывало, он сам издевался над мужьями, которых жены водят за нос!

В городе эти злостные сплетни, несмотря на усердие, с каким некоторые лица старались их распространять, не выходили за пределы небольшого кружка досужих лиц и болтунов. Если аббат не пожелал переселиться в церковный дом, а предпочитает оставаться у Муре, то, разумеется, не ради чего другого, а только, как он сам говорит, из пристрастия к прекрасному саду, где он так спокойно читает свой требник. Его глубокое благочестие, строгий образ жизни, презрение к мелким грешкам, которые разрешали себе другие священники, ставили его выше всяких подозрений. Члены Клуба молодежи обвиняли аббата Фениля в желании погубить Фожа. Весь новый город стоял за аббата Фожа.

Против него был только квартал св. Марка, аристократические обитатели которого, встречая аббата в покоях монсиньора Русело, проявляли сдержанность. Тем не менее, когда старая г-жа Ругон уверяла его, что он теперь может отважиться на все, аббат с сомнением качал головой.

- Еще ничто не упрочено, - отвечал он, - я ни на кого не могу положиться. Достаточно соломинки, чтобы все здание рухнуло.

С некоторого времени его очень тревожила Марта. Он чувствовал себя бессильным успокоить лихорадочную набожность, которая ее сжигала. Она ускользала от него, не повиновалась, уходила дальше, чем ему было желательно. Эта женщина, столь полезная ему, всеми уважаемая его покровительница, могла его погубить. Какое-то внутреннее пламя сжигало ей грудь, бросало сероватую тень на ее лицо, гасило блеск ее глаз. Это было нечто вроде развивающейся болезни, какое-то искажение всего ее существа, постепенно захватывавшее мозг и сердце. Лицо ее растворялось в экстазе, руки простирались, охваченные нервной дрожью. Сухой кашель временами потрясал ее с головы до ног, но она как будто не чувствовала его раздирающих приступов.

А аббат Фожа становился все суровее, он отталкивал эту любовь, которую она так самозабвенно предлагала ему, запрещал ей приходить в церковь св.

Сатюрнена.

- В церкви очень холодно, - говорил он, - а у вас такой сильный кашель.

Я не хочу, чтобы вы еще больше расхворались.

Она уверяла, что это пустяки, простое раздражение горла; затем смирялась, подчинялась запрету посещать церковь, как заслуженной каре, затворявшей перед ней небесные врата. Она плавала, считала себя проклятой, влачила унылые, бездеятельные дни; и, помимо своей воли, словно женщина, влекомая запретным чувством, каждую пятницу смиренно пробиралась в часовню св. Михаила и прижималась пылающим лбом к деревянной стенке исповедальни.

Она не говорила, а просто оставалась там, подавленная, между тем как раздраженный аббат Фожа грубо называл ее недостойной дочерью. Он отсылал ее домой. И она уходила счастливая, умиротворенная.

Аббат Фожа боялся сумерек часовни св. Михаила. Он обратился за помощью к доктору Поркье, который уговорил Марту исповедоваться в маленькой молельне Приюта пресвятой девы, в предместье. Аббат Фожа обещал ожидать ее там раз в две недели, по субботам. Эта молельня, устроенная в большой выбеленной комнате с четырьмя огромными окнами, была такая веселая, что, по его расчетам, должна была успокоить чрезмерно возбужденное воображение его исповедницы. Там он с нею справится, сделает ее своей покорной рабой, не боясь возможного скандала. Кроме того, чтобы сразу положить конец всем дурным слухам, он поручил своей матери провожать Марту. Пока он исповедовал Марту, старуха Фожа оставалась у дверей. Почтенная особа, не любившая зря терять время, приносила с собой чулок и погружалась в вязанье.

- Милая моя, - часто говорила она, когда они вместе возвращались на улицу Баланд, - я опять сегодня слышала, как Овидий бранил вас. Неужели вы не можете поступать так, как он хочет? Вы, значит, его не любите? Ах, как я хотела бы быть на вашем месте; я бы лобызала ему ноги... Кончится тем, что я вас возненавижу, если вы только и умеете, что огорчать его.

Марта опускала голову. Ей было очень стыдно перед старухой Фожа. Она ее не любила, ревновала к ней, так как старуха всегда становилась между ней и аббатом. Кроме того, ее смущали подозрительные взгляды, которые мать аббата бросала на нее; в этих взглядах постоянно просвечивали какие-то странные и подозрительные советы.

Нездоровье Марты служило достаточным оправданием ее свиданий с аббатом Фожа в молельне Приюта пресвятой девы. Доктор Поркье уверял, что она просто выполняет одно из его предписаний. Это заявление очень позабавило завсегдатаев бульвара Совер.

- Как хотите, - заявила г-жа Палок мужу, увидев однажды Марту, идущую вместе со старухой Фожа по направлению к улице Баланд, - а я очень хотела бы забраться в какой-нибудь уголок, чтобы посмотреть, что проделывает аббат со своей поклонницей... Прямо смех разбирает, когда она говорит о своей простуде! Как будто простуда может помешать исповедоваться в церкви! Я тоже простужалась, но не ходила же я из-за этого прятаться по часовням с аббатами.

- Напрасно ты путаешься в дела аббата Фожа, - сказал судья. - Меня кое о чем предупреждали. Это человек, с которым надо быть поосторожнее; ты слишком злопамятна и, пожалуй, испортишь нам карьеру.

- Еще что скажешь! - язвительно возразила г-жа Палок. - Они достаточно испортили мне крови, и я им еще покажу... Твой аббат Фожа порядочный дурак.

Неужели ты думаешь, что аббат Фениль не отблагодарит меня, если я застану этого кюре с его возлюбленной за нежной беседой? Поверь, он дорого заплатил бы за подобный скандал... Не мешай мне; ты в таких делах ничего не понимаешь.

Две недели спустя, в субботу, г-жа Палок подстерегла Марту, когда та выходила из дому. Жена судьи стояла, совсем готовая к выходу, у окна, спрятав за портьерой свое безобразное лицо, и выглядывала на улицу сквозь дырочку, проделанную в кисее занавески. Когда обе женщины скрылись за поворотом улицы Таравель, г-жа Палок ухмыльнулась во весь рот. Не торопясь, она надела перчатки и тихонько пошла по площади Супрефектуры; она медленно обошла ее, задерживая шаг на острых булыжниках мостовой. Проходя мимо особняка г-жи де Кондамен, она хотела было зайти за ней и захватить ее с собой, но сообразила, что та, пожалуй, еще станет возражать. Вообще говоря, такие дела надо обделывать чисто и без свидетелей. "Я дала им время дойти до тяжких грехов, а теперь, пожалуй, уж можно и заявиться", - подумала она, погуляв с четверть часа.

Г-жа Палок ускорила шаги. Она часто захаживала в Приют пресвятой девы, чтобы условиться с Трушем относительно разных бухгалтерских записей. Но в этот день, вместо того чтобы пройти к нему в контору, она прошла коридор, спустилась по лестнице и направилась прямо в молельню. У самой двери в кресле сидела старуха Фожа и спокойно вязала. Жена мирового судьи предвидела это препятствие; потому она и вошла поспешно, с весьма озабоченным, деловым видом. Но не успела она протянуть руку, чтобы отворить дверь, как старуха Фожа встала и с необычайной силой оттолкнула ее.

- Куда вы идете? - спросила она своим грубым крестьянским голосом.

- Я иду туда, куда мне нужно, - ответила г-жа Палок, побагровев от злости и потирая зашибленную руку. - Вы дерзкая грубиянка... Пропустите меня. Я казначей Приюта пресвятой девы и имею право ходить здесь всюду, где мне понадобится.

Старуха Фожа, заслонив собой дверь, поправила очки на носу и с величайшим хладнокровием снова принялась за вязанье.

- Нет, - отрезала она, - вы не войдете. - Вот как! А почему, позвольте спросить?

- Потому, что я этого не хочу.

Жена мирового судьи почувствовала, что ее затея провалилась; желчь душила ее. Она стала страшной; заикаясь и повторяя слова, она зашипела:

- Я не знаю, кто вы такая и что вы здесь делаете; я могла бы крикнуть и велеть вас арестовать, потому что вы меня ударили. Наверно, за этой дверью делаются какие-нибудь гадости, раз вам не велено пускать туда лиц, причастных к приюту. Я принадлежу к составу служащих здесь, слышите?

Пропустите меня, или я позову людей!

- Зовите кого хотите, - пожав плечами, отвечала старуха. - Я вам сказала, что вы не войдете; я не желаю, понятно?.. Откуда я знаю, причастны ли вы к приюту? А кроме того, будь это даже так, мне это решительно все равно... Никто сюда не войдет... Это уж мое дело.

Тут г-жа Палок уж совершенно вышла из себя; она повысила голос и закричала:

- Мне даже незачем входить. Того, что я видела, достаточно. Для меня теперь все ясно. Вы мать аббата Фожа, не правда ли? Нечего сказать, хорошими делами вы занимаетесь!.. Ну разумеется, я не войду; я не желаю вмешиваться во все эти пакости.

Старуха Фожа, положив вязанье на стул, загоревшимися глазами смотрела на жену судьи сквозь очки, слегка пригнувшись, вытянув руки, словно готовая наброситься на нее, чтобы заставить ее замолчать. Казалось, она вот-вот сорвется с места, но вдруг дверь отворилась, и на пороге показался аббат Фожа. Он был в стихаре, суровый, сосредоточенный.

- Что такое, матушка? - спросил он. - Что здесь происходит?

Старуха опустила голову и попятилась, словно собака, старающаяся спрятаться от своего хозяина, прижимаясь к его ногам.

- Это вы, дорогая госпожа Палок? - продолжал священник. - Вам угодно поговорить со мной?

Жена мирового судьи величайшим усилием воли выдавила из себя улыбку.

Нестерпимо любезным тоном, с едкой насмешкой, она ответила:

- Как! Вы были здесь, господин кюре? Ах, если бы я знала это, я бы не стала настаивать. Я хотела посмотреть покров на алтаре, - он, кажется, в весьма плачевном состоянии. Вы знаете, я ведь здесь за хозяйку и слежу за всеми мелочами. Но раз вы заняты, то не буду вам мешать. Пожалуйста, занимайтесь своим делом, весь дом в вашем распоряжении. Вашей матушке достаточно было сказать одно слово, и я бы ей не мешала охранять ваше спокойствие.

Старуха Фожа проворчала что-то невнятное. Взгляд сына ее усмирил.

- Войдите, прошу вас, - заговорил он, - вы мне ничуть не мешаете. Я исповедовал госпожу Муре, которая чувствует себя не совсем здоровой...

Входите же. Покров на алтаре действительно не мешало бы сменить.

- Нет, нет, я приду в другой раз, - возразила жена судьи. - Мне так неловко, что я вам помешала. Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, господин кюре.

Она все же вошла. Пока она осматривала вместе с Мартой напрестольную пелену, аббат вполголоса пробирал мать:

- Почему вы ее не впустили, матушка? Ведь я не велел вам охранять дверь.

Она с обычным своим упрямым видом неподвижно смотрела в пространство.

- Она вошла бы, только переступив через мой труп, - пробормотала она.

- Но почему же?

- Потому... Послушай, Овидий, не сердись; ты знаешь, что прямо убиваешь меня, когда сердишься... Ты мне велел провожать сюда хозяйку, правда ведь?

Ну вот, я и подумала, что, может быть, я тебе нужна, чтобы отгонять любопытных. Потому я здесь и села. Повторяю тебе, что вы могли там делать все что угодно, никто к вам и носа бы не сунул.

Он понял, схватил ее за руки и, резко встряхнув их, сказал:

- Как, матушка! Вы могли предположить?..

- Да я ничего и не предполагала, - ответила она с напускным равнодушием. - Ты волен делать все, что тебе угодно, и все, что ни сделаешь, будет хорошо, понимаешь? Ты мое дитя... Я готова пойти воровать ради тебя, понял?

Но он уже не слушал. Выпустив руки матери, он смотрел на нее, словно погруженный в размышления, от которых лицо его стало еще строже.

- Никогда, слышите, никогда! - произнес он с непреклонной гордостью. -

Вы ошибаетесь, матушка... Сильны только целомудренные люди.

XVI

В семнадцать лет Дезире все еще смеялась, как маленькая глупышка. Она превратилась в высокую красивую девушку, очень полную, с руками и плечами взрослой женщины. Росла она, как крепкое растение, радуясь своему росту, недоступная для горя, опустошавшего и омрачавшего дом.

- Ты совсем перестал смеяться, - говорила она отцу. - Хочешь, поиграем в веревочку? Это ведь интересно.

Она забрала себе целый участок сада, вскапывала его, сажала овощи, поливала. Она любила тяжелую физическую работу. Завела кур, и когда они клевали ее овощи, она их бранила, словно любящая мать. Вечно копаясь в земле и возясь с животными, она в результате этих забав ходила ужасно перепачканная.

- Это настоящая половая тряпка! - кричала Роза. - Первым делом я больше не буду пускать ее на кухню, она всюду разводит грязь... Нет, сударыня, вы слишком добры и зря ее наряжаете; на вашем месте я дала бы ей валяться в грязи, сколько душе угодно.

Марта, всецело поглощенная своими переживаниями, перестала даже следить за тем, чтобы Дезире меняла белье. Девушка иногда по три недели не снимала рубашки; из спускавшихся на стоптанные шлепанцы чулок торчали голые пятки;

замызганные юбки висели на ней, словно нищенские лохмотья. Однажды Муре пришлось самому взяться за иголку; лопнувшее сзади сверху донизу платье обнажало ее спину. Она смеялась, чувствуя себя полуголой; волосы рассыпались по плечам, руки были все черные от земли, лицо совсем измазано.

В конце концов Марта стала испытывать к ней чуть ли не отвращение.

Возвращаясь от обедни с легким запахом ладана в волосах, она брезгливо морщилась от острого запаха земли, исходившего от дочери. Она отправляла ее в сад сразу же после завтрака; она уже не могла выносить ее возле себя; ее беспокоили это дюжее здоровье, этот звонкий беспричинный смех.

- Боже мой, что за несносный ребенок! - говорила она иногда с раздраженным и усталым видом.

Слушая ее жалобы, Муре однажды вспылил и сказал ей:

- Если она тебя стесняет, можно ее выпроводить из дому, как и наших двух мальчиков.

- Право, я бы чувствовала себя гораздо спокойнее, если бы ее не было, -

откровенно ответила Марта.

В конце лета, как-то днем, Муре испугался, не слыша более Дезире, которая несколькими минутами раньше страшно шумела в глубине сада. Он побежал туда и нашел ее на земле: она свалилась с лестницы, куда забралась нарвать винных ягод; шпалеры буксусов, к счастью, ослабили удар. Испуганный Муре поднял девушку на руки и стал звать на помощь. Ему показалось, что она расшиблась насмерть, но она быстро оправилась, стала уверять, что ей ни капельки не больно, и готова была вновь забраться на лестницу.

Марта в это время спускалась с крыльца. Услышав смех Дезире, она рассердилась.

- Эта девчонка в конце концов меня убьет, - сказала она. - Она только и думает, как бы меня взволновать. Я уверена, что она нарочно свалилась на землю. Это просто нестерпимо. Я буду запираться в своей комнате, буду уходить с утра и возвращаться только вечером... Ну, ну, смейся, большая дурища! Неужели же я произвела на свет такое чудовище? Да, нелегко мне будет с тобой!

- Это уж наверняка, - подхватила Роза, прибежав из кухни. - Большая это обуза, и нечего надеяться, что когда-нибудь удастся выдать ее замуж.

Муре смотрел на них и слушал, пораженный в самое сердце. Он ничего не сказал и остался с Дезире в саду. До самой ночи они сидели вдвоем и как будто о чем-то тихо разговаривали. На следующий день Марта и Роза все утро отсутствовали; они отправились к обедне за одно лье от Плассана, в часовню, посвященную св. Януарию, куда все городские богомолки стекались в этот день.

Когда они вернулись, кухарка поспешно подала холодный завтрак. Марта уже несколько минут сидела за едой, как вдруг заметила, что за столом нет дочери.

- А разве Дезире не хочет есть? - спросила она. - Почему же она не завтракает с нами?

- Дезире больше нет здесь, - ответил Муре, не притронувшийся к еде. - Я отвез ее нынче утром в Сент-Этроп, к ее кормилице.

Марта положила вилку, побледнев от удивления и обиды.

- Ты бы мог посоветоваться со мной, - заметила она. Не отвечая ей, он продолжал:

- Ей хорошо у кормилицы. Она славная женщина, очень ее любит и будет за ней присматривать... Таким образом, девчонка не будет тебя больше мучить, и все будут довольны.

И так как Марта молчала, он прибавил:

- Если ты находишь, что в доме недостаточно спокойно, ты мне скажи - я тоже уйду.

Она привстала, глаза ее загорелись. Ее так жестоко поразили его слова, что она протянула руку, словно собираясь швырнуть ему в голову бутылку. В этой долгие годы безропотно покорявшейся натуре бушевал неведомый гнев, в ней росла ненависть к этому человеку, беспрестанно бродившему вокруг нее, словно угрызения совести. Она снова принялась есть с подчеркнутым безразличием, не упоминая больше о дочери. Муре сложил салфетку, но продолжал сидеть против нее, прислушиваясь к звяканью ее вилки, медленно оглядывая эту столовую, некогда столь оживленную от детского шума и такую пустую и унылую сейчас. Комната показалась ему холодной, как ледник. Слезы подступили к его глазам, когда Марта велела Розе подавать десерт.

- У вас хороший аппетит, сударыня, не правда ли? - спросила Роза, подавая тарелку с фруктами. - Это оттого, что мы хорошенько прошлись. Не будь вы, сударь, таким нехристем, вы бы пошли с нами, и барыне не пришлось бы одной скушать всю баранью ножку.

Она переменила тарелки, продолжая болтать.

- Очень она хорошенькая, эта часовня святого Януария, но слишком уж она мала... Заметили вы дам, которые опоздали? Им пришлось стоять на коленях снаружи, на самом солнцепеке... А вот я не понимаю, как могла госпожа де Кондамен приехать в коляске; какое же это паломничество?.. Зато мы с вами, сударыня, славно провели утро, правда?

- Да, отличное утро, - сказала Марта. - Аббат Муссо произнес очень трогательную проповедь.

Когда Роза, в свою очередь, заметила отсутствие Дезире и узнала об ее отъезде, она воскликнула:

- Ей-богу, сударь, это вы хорошо придумали!.. Она растаскивала у меня все кастрюли на поливку салата... Теперь можно будет хоть немножко вздохнуть.

- Конечно, - согласилась Марта, чистившая грушу.

Муре задыхался. Он вышел из столовой, не слушая Розу, кричавшую, что кофе сейчас будет готов. Марта, оставшись в столовой одна, спокойно доела свою грушу.

В то-время, как кухарка несла кофе, старуха Фожа как раз спускалась вниз.

- Войдите, - сказала Роза, - вы составите хозяйке компанию и выпьете чашку хозяина, а то он убежал, как шальной.

Старуха Фожа уселась на место Муре. - А я думала, что вы никогда не пьете кофе, - заметила она; кладя себе сахару.

- Да, раньше мы и не пили, - ответила Роза, - когда деньгами распоряжался хозяин... А теперь хозяйка поступила бы глупо, отказываясь от того, что она любит.

Они проговорили с добрый час. Расчувствовавшись, Марта рассказала в конце концов старухе Фожа свои огорчения: муж устроил ей ужасную сцену из-за дочери, которую он, в припадке раздражения, отвез к ее кормилице. Марта оправдывалась, уверяя, что она очень любит девочку и непременно заберет ее обратно.

- Она была немножко шумлива, - вставила старуха Фожа. - Я очень часто вас жалела... Мой сын даже подумывал о том, чтобы перестать ходить в сад читать требник; она ему очень надоедала.

Начиная с этого дня Марта и Муре больше не обменивались за столом ни единым словом. Осень была очень дождливая; столовая с двумя одинокими приборами, разделенными всей длиной большого стола, навевала уныние. Мрак наполнял все углы, с потолка веяло холодом.

- Чисто на похоронах, - говорила Роза.

- С чего это вы так расшумелись? - произносила она, подавая к столу блюдо. - При такой моде нечего бояться, что у вас заболят языки... Будьте же повеселее, сударь; у вас такой вид, словно покойника провожаете. Кончится тем, что барыня из-за вас сляжет. Ведь для здоровья очень вредно есть молча.

Когда наступили первые холода, Роза, всячески старавшаяся угодить старухе Фожа, предложила ей стряпать у нее на кухне на плите. Началось с кастрюлек воды, которые та приходила согревать: у нее не топилось, а аббату нужно было спешно побриться. Потом она стала брать утюги, кое-какие кастрюли, попросила противень, чтобы изжарить баранью ножку; а дальше, ввиду того что у нее не было надлежащим образом устроенного камина, кончилось тем, что она приняла предложение Розы, сжигавшей столько дров в своей плите, что на них можно было зажарить целого барана.

- Не стесняйтесь же, - повторяла она, сама поворачивая баранью ножку. -

Кухня у нас большая. На двоих места за глаза хватит... Не понимаю, как это вы до сих пор умудрялись стряпать на полу перед камином, на какой-то несчастной печурке? Я бы побоялась, что у меня кровь бросится в голову...

Что ни говорите, а наш хозяин просто чудак: придумал сдать квартиру без кухни! Только с такими славными людьми, как вы, не чванливыми, покладистыми, это и можно было проделать.

Мало-помалу старуха Фожа стала готовить завтраки и обеды на кухне у Муре. Первое время она приносила свой уголь, масло, приправы. Но потом, если ей случалось забыть что-нибудь из припасов, кухарка не позволяла ей подниматься наверх и заставляла брать из своего шкапа.

- Видите, масло вон там. Не обеднеем же мы от того, что вы его подденете на кончике ножа. Вы ведь хорошо знаете, что все здесь в вашем распоряжении.... Барыня разбранит меня, если вы будете стесняться.

После этого между Розой и старухой Фожа установилась большая дружба.

Кухарка была в восторге, заполучив человека, согласного ее слушать, пока она приготовляла свои соусы. Вообще они отлично уживались; ситцевое платье старухи Фожа, грубое лицо и неотесанные манеры ставили ее почти на равную ногу с Розой. Целыми часами засиживались они вместе перед своими погасшими конфорками. Старуха Фожа вскоре полностью завладела кухней; она по-прежнему сохраняла свою непроницаемую манеру, говорила ровно столько, сколько находила нужным, и заставляла выбалтывать все, что ей хотелось узнать. Она распоряжалась столом супругов Муре, раньше их отведывала кушанья, которые им подавались; часто Роза готовила даже отдельно лакомые блюда, предназначенные специально для аббата, - какие-нибудь глазированные яблоки, рисовые пудинги, воздушные оладьи. Припасы смешивались, кастрюльками пользовались вперемешку, оба обеда до такой степени перепутывались, что, собираясь подавать на стол, кухарка, смеясь, кричала:

- Послушайте, эта глазунья ваша или моя? Я уже совсем запуталась...

Право, куда лучше было бы, если бы все кушали вместе.

В праздник всех святых аббат Фожа впервые завтракал в столовой Муре. Он очень торопился, так как должен был вернуться в церковь св. Сатюрнена.

Марта, чтобы поскорее его освободить, усадила его за стол, сказав, что тогда его матери не придется бегать на третий этаж. Неделю спустя это вошло в привычку; семья Фожа спускалась к каждой трапезе, усаживалась за стол и дожидалась, пока подадут кофе. В первые дни кушанья подавались отдельно; но потом Роза заявила, что "это очень глупо", что она отлично может готовить на четверых, а с г-жой Фожа она как-нибудь столкуется.

- Не благодарите меня, - добавила она. - Это вас надо благодарить, что вы спускаетесь вниз составить компанию хозяйке; с вами ей все-таки веселее... Я просто боюсь теперь входить в столовую; мне так и кажется, будто вхожу к покойнику. Да от этой пустоты прямо страх берет... Если барин и дальше будет дуться, то пусть себе дуется в одиночку!

Печка гудела, в комнате было очень тепло. Это была чудесная зима.

Никогда до тех пор Роза не накрывала стол такими белоснежными скатертями;

стул для господина кюре она ставила к печке, чтобы он сидел спиной к огню.

Она особенно тщательно вытирала его стакан, нож, вилку; если на скатерти появлялось малейшее пятнышко, Роза следила за тем, чтобы оно не приходилось против его прибора. Словом, она окружила его самым нежным вниманием.

Приготовив какое-нибудь любимое его блюдо, она предупреждала его, чтобы он приберег для него свой аппетит; иногда же, напротив, устраивала ему сюрприз: приносила под крышкой блюдо и, посмеиваясь над вопросительными взглядами, со сдержанным торжеством говорила:

- Это для господина аббата; фаршированная утка с оливками, как он любит... Сударыня, положите господину аббату филейчик, ладно? Это блюдо специально для него.

Марта повиновалась. Она с умоляющими взглядами настаивала, чтобы он не отказывался от лучших кусков; начинала всегда с него, перебирала на блюде все куски, в то время как Роза, наклонившись к ней, указывала пальцем на тот, который считала самым вкусным. Иногда между ними даже возникал спор по поводу превосходства той или иной части цыпленка или кролика. Роза подкладывала под ноги священнику вышитую подушку. Марта требовала, чтобы ему подавалась отдельная бутылка бордо и специальный хлеб с румяной корочкой, который она ежедневно заказывала булочнику.

- Для кого же стараться, как не для вас? - повторяла Роза в ответ на благодарность священника. - Кому же и жить хорошо, если не вам, таким славным людям! Не мешайте нам, господь бог нас вознаградит за это.

Старуха Фожа, сидя за столом против сына, улыбалась, глядя на все эти ухаживания. Она полюбила Марту и Розу, считала, что преклонение перед ее божеством должно их делать бесконечно счастливыми. С застывшим тупым выражением лица она ела медленно, как крестьянка, которая должна хорошенько подкрепиться перед работой; она фактически председательствовала за трапезами, замечала все, в то же время не забывая себя и наблюдая за тем, чтобы Марта не выходила из своей роли служанки, и ласкала сына радостным, удовлетворенным взглядом. Если она открывала рот, то только для того, чтобы в трех словах заявить о вкусах аббата или положить конец вежливым отказам, от которых он еще не совсем отвык. Иногда она пожимала плечами, толкала его под столом ногой, как бы говоря: "Разве этот стол не принадлежит тебе? Ты можешь съесть один хоть все блюдо целиком, если только пожелаешь; остальные, глядя на тебя, будут рады грызть черствый хлеб".

Что касается аббата Фожа, то он оставался равнодушным к нежным заботам, предметом которых являлся; отнюдь не прихотливый, он ел быстро, всегда углубленный в какие-то мысли, часто даже не замечая приготовленного для него лакомства. Согласившись обедать с семьей Муре, он уступил настояниям своей матери; в столовую нижнего этажа он приходил только для того, чтобы окончательно избавиться от забот материальной жизни. Он сохранял величавое спокойствие, мало-помалу привыкая к тому, что малейшие его желания угадываются, и уже не удивляясь, не благодаря, презрительно царствуя над хозяйкой дома и кухаркой, которые тревожно ловили малейшую хмурую складочку на его серьезном лице.

А Муре, сидя напротив жены, оставался позабытым. Положив, как маленький, руки на край стола, он дожидался, когда Марта вспомнит о нем. Она накладывала ему на тарелку последнему, что попало, скупо. Стоявшая за ее спиной Роза останавливала ее, когда она по ошибке хотела положить ему хороший кусок.

- Нет, нет, только не этот кусочек... Вы же знаете, что барин любит голову, он высасывает мелкие косточки.

Муре, съежившись, ел, испытывая тягостное чувство прихлебателя. Он чувствовал, что старуха Фожа следит за тем, как он отрезает себе ломоть хлеба. Уставившись на бутылку вина, он долго раздумывал, прежде чем решиться налить себе в стакан. Один раз по ошибке он налил себе четверть стакана бордоского из бутылки аббата. Вот поднялась история! Целый месяц Роза попрекала его этой капелькой вина. Подавая какое-нибудь сладкое блюдо, она восклицала:

- Я не желаю, чтобы барин пробовал его... Он ни разу меня не похвалил.

Один раз он даже сказал, что омлет с ромом у меня пригорел. Но я ему тут же ответила: "Для вас он всегда будет подгоревшим". Слышите, сударыня, не давайте ему.

Затем начались всевозможные издевательства. Она подавала Муре треснувшие тарелки, поворачивала стол так, чтобы ножка приходилась против его колен, не снимала с его стакана ниточек от полотенца, ставила хлеб, соль, вино на дальний конец стола от него. Во всем доме один только Муре любил горчицу; он сам ходил ее покупать, но Роза аккуратно забирала баночки с горчицей под предлогом, что "от нее воняет", Одного отсутствия горчицы было достаточно, чтобы испортить Муре обед. Но больше всего его раздражало и окончательно лишало аппетита, что его пересадили с места против окна, которое он всегда занимал, и предоставили его аббату, как самое удобное.

Теперь Муре сидел лицом к двери; и ему казалось, что он ест где-то у чужих, с тех пор как лишился возможности при каждом глотке поглядывать на свои плодовые деревья.

Марта не донимала его так, как Роза; она обращалась с ним, как с бедным родственником, которого терпят поневоле; в конце концов она даже перестала замечать его присутствие, почти никогда не говорила ему ни слова, поступала так, как будто хозяином в доме являлся аббат Фожа. Впрочем, Муре не возмущался; он обменивался несколькими вежливыми словами с аббатом, ел молча, на нападки Розы отвечал лишь долгими взглядами. Покончив с едой всегда первым, он методически складывал салфетку и удалялся, часто не дожидаясь десерта.

Роза уверяла, что он просто бесится. Разговаривая на кухне со старухой Фожа, она подробно расписывала ей своего хозяина:

- Уж я-то хорошо его знаю, я никогда его не боялась.., До вашего приезда хозяйка тряслась перед ним, потому что он вечно ругался, разыгрывал из себя какое-то страшилище. Он всем нам здорово надоел, постоянно путался под ногами, все ему не нравилось, всюду совал свой нос. И все это - чтобы показать, что он здесь хозяин... А сейчас он у нас смирненький, как ягненок, не правда ли? А все потому, что хозяйка взяла над ним верх. Что и говорить, будь он посмелее и не бойся всякого рода неприятностей, вы бы услышали, что бы он нам тут запел! Но он слишком боится вашего сына; да, да, он боится господина кюре... Временами хочется сказать, что он просто сделался дурачком. Но раз он перестал нам мешать, то уж бог с ним, пусть ведет себя, как ему угодно, правда ведь? А?

Старуха Фожа отвечала, что г-н Муре представляется ей Достойным человеком; единственный его недостаток, по ее мнению, это то, что он не религиозен. Но со временем он, конечно, вернется на путь истинный. И почтенная особа медленно завладевала нижним этажом, переходила из кухни в столовую, бродила по прихожей. Встречаясь с ней, Муре вспоминал день приезда аббата, когда его мать, одетая в какие-то черные обноски, не выпуская из рук корзины, которую она держала обеими руками, вытягивала шею, заглядывая в каждую комнату со спокойной непринужденностью человека, осматривающего назначенный к продаже дом.

С тех пор как аббат со своей матерью стали столоваться в нижнем этаже, третьим этажом завладели Труши. Они стали вести себя довольно шумно; грохот передвигаемой мебели, топот, громкие голоса доносились сквозь растворяемые и быстро захлопываемые двери. Старуха Фожа, если ей в это время случалось беседовать на кухне, встревоженно поднимала голову. Роза, желавшая, чтобы все шло мирно, говорила, что бедной госпоже Труш не очень-то легко приходится. Однажды вечером аббат, еще не успев лечь спать, услышал на лестнице какой-то подозрительный шум. Выйдя со свечой в руке, он увидел вдребезги пьяного Труша, который на коленках взбирался по ступеням. Мощным движением руки аббат поставил его на ноги и втолкнул в комнату. Олимпия, уже лежавшая в постели, мирно читала роман, мелкими глоточками попивая стоявший на ночном столике грог.

- Послушайте, - сказал аббат Фожа, побагровев от гнева, - вы завтра же уложите свои чемоданы и уедете отсюда!

- С какой это стати? - спросила Олимпия без малейшего смущения. - Нам здесь неплохо.

Но священник резко оборвал ее:

- Молчи! Ты негодяйка и всегда только старалась как-нибудь мне повредить. Мать была права: мне не следовало вытаскивать вас из нищеты... А теперь мне приходится подбирать твоего мужа на лестнице! Это позор. Подумай, какой бы разыгрался скандал, если бы его увидели в таком состоянии... Вы уедете завтра же.

Олимпия присела на кровати, чтобы отхлебнуть грога.

- Ну нет! - заявила она.

Труш хохотал. Хмель у него был веселый. Он развалился в кресле, оживленный, в прекраснейшем расположении духа.

- Не будем ссориться, - залепетал он. - Это ничего, просто так, легкое головокружение от воздуха, - ведь сейчас очень холодно. Но какие же нелепые улицы в этом проклятом городишке!.. Знаете, Фожа, это очень приличные молодые люди. Хотя бы сын доктора Поркье. Вы ведь хорошо его знаете, доктора Поркье?.. Так вот, мы с ним встречаемся в одном кафе за тюрьмой. Содержит его одна арлезианка, прехорошенькая брюнетка...

Скрестив руки на груди, священник грозно смотрел на него.

- Нет, уверяю вас, Фожа, вы напрасно на меня сердитесь... - продолжал Труш. - Вы же знаете, я человек воспитанный, знаю приличия... Днем я не выпью даже стаканчика воды с сиропом из страха вас скомпрометировать... Чего вы наконец хотите? Ведь с тех пор, как я здесь, я хожу на службу, словно в школу, таскаю тартинки с вареньем в корзиночке; поймите, ведь это же идиотское занятие! Я чувствую себя просто каким-то болваном, - да, да, честное слово; и все только из желания оказать вам услугу... Но ночью ведь меня никто не видит. Могу же я погулять хоть ночью! Мне это полезно, а то я подохну от этой жизни. Да и, кроме того, на улицах нет ни души... И странно же они здесь выглядят!..

- Пьяница! - процедил священник сквозь зубы.

- Значит, не хотите мириться?.. Тем хуже, милый мой. Я-то ведь добрый малый, не люблю кислых мин. Если вам это не нравится, то я вас брошу, и оставайтесь себе со своими святошами. Из них одна только малютка де Кондамен

- смазливенькая, да и то арлезианка лучше. Можете сколько угодно таращить на меня глаза, вы мне не нужны. Желаете, могу вам одолжить сто франков?

И вытащив из кармана кредитные билеты, он с хохотом разложил их у себя на коленях; потом стал проделывать с ними разные штуки, размахивать ими под носом у аббата, подбрасывать кверху. Олимпия мгновенно выскочила из постели, полуголая; подобрав кредитки, она с досадой засунула их под подушку. Аббат Фожа тем временем с величайшим изумлением оглядывал комнату; на комоде он увидел ряд винных бутылок, на камине непочатый паштет, конфеты в старой порванной коробке. Комната была набита недавними покупками: по стульям валялись платья, развернутый кусок кружев; великолепный, совершенно новый сюртук висел на оконном шпингалете; перед кроватью была разостлана медвежья шкура. На ночном столике, возле стакана с грогом, поблескивали золотые дамские часики.

"Кого же это они ограбили?" - подумал священник. И вдруг вспомнил, как Олимпия целовала Марте руки.

- Несчастные! - вскричал он. - Вы крадете!

Труш поднялся. Жена с силой толкнула его, и он повалился на диван.

- Успокойся, - сказала она ему, - ложись скорей, тебе надо выспаться.

Потом повернулась к брату:

- Уже час ночи, и ты можешь дать нам поспать, если тебе нечего сказать, кроме разных гадостей... Моему мужу не следовало напиваться, в этом ты прав... Но все-таки это не причина, чтобы его оскорблять. У нас уже было с тобой несколько объяснений... Пусть это будет последним. Слышишь, Овидий? Мы ведь с тобой брат и сестра, правда? Ну так вот, я уже тебе говорила: надо с нами делиться... Ты объедаешься внизу, заказываешь себе всякие лакомые блюда, живешь в свое полное удовольствие под крылышком хозяйки и кухарки!

Это твое дело. Мы не станем ни заглядывать тебе в тарелку, ни вырывать у тебя кусок изо рта. Устраивайся, как тебе угодно. Но зато не приставай к нам и предоставь нам такую же свободу... Мне кажется, что я рассуждаю вполне резонно.

И в ответ на протестующий жест священника она продолжала:

- Ну да, понимаю, ты постоянно боишься, как бы мы не испортили тебе твоих дел... Лучший способ, чтобы мы тебе их не испортили, это - не дразнить нас, твердя все время: "Ах, если бы я знал, я бы вас ни за что не выписал!"

Знаешь, ты вовсе уж не так умен, как хочешь показать. У нас с тобой одинаковые интересы. Мы одна семья и можем отлично обделывать свои дела вместе. И если бы ты только захотел, все могло бы уладиться наилучшим образом... Иди ложись. Завтра я проберу Труша и пришлю его к тебе, ты дашь ему наставления.

- Так, так... - бормотал засыпавший пьяница. - Фожа чудак. Я вовсе не гонюсь за хозяйкой, мне больше нравятся ее денежки.

Олимпия, посмотрев на брата, нагло захохотала. Она снова улеглась, поудобнее прижавшись спиной к подушке. Священник слегка побледнел; с минуту он размышлял, затем вышел, не сказав ни слова. Олимпия взялась опять за свой роман, между тем как Труш храпел на диване.

На следующее утро Труш, протрезвившись, долго беседовал с аббатом.

Вернувшись к жене, он рассказал, на каких условиях был заключен мир.

- Послушай, голубчик, - сказала она, - успокой его, сделай то, что он просит; главное, постарайся быть ему полезным, раз он дает тебе возможность для этого... При нем я храбрюсь; но, по правде говоря, я отлично знаю, что он выбросит нас на улицу, как собак, если мы доведем его до крайности. А я не хочу уезжать... Ты уверен, что он нас не выгонит?

- Да не бойся ты ничего, - ответил Труш, - я ему нужен, и он не станет мешать нам накапливать денежки.

С этого времени Труш стал уходить ежедневно около девяти часов вечера, когда улицы становились пустынными. Он рассказывал жене, что ходит в старую часть города вести пропаганду в пользу аббата. Впрочем, Олимпия не страдала ревностью; она смеялась, когда он передавал ей какую-нибудь пикантную историю; она предпочитала нежиться в одиночестве, одна выпить несколько рюмочек вина, тайком полакомиться пирожным и проводить длинные вечера в теплой постели, упиваясь старыми романами, выкопанными ею в библиотеке на улице Канкуан. Возвращался Труш слегка под хмельком; чтобы не шуметь на лестнице, он снимал башмаки в прихожей. Когда ему случалось хватить лишнего и от него разило табаком и водкой, жена не позволяла ему ложиться рядом с ней, а прогоняла на диван. Тогда между ними завязывалась глухая, безмолвная борьба. Он без конца возвращался к ней с пьяным упорством, цеплялся за одеяло, но спотыкался, соскальзывал, падал на четвереньки, пока она не откидывала его, как куль. Если он поднимал крик, она рукой сжимала ему горло и, пристально глядя в глаза, шептала:

- Овидий услышит, Овидий сейчас придет.

Тогда он пугался, как ребенок, которого стращают волком; потом засыпал, бормоча какие-то извинения. Но как только светало, он тщательно одевался, принимал степенный вид, удалял со своего помятого лица постыдные следы минувшей ночи, надевал особый галстук, придававший ему, как он выражался,

"поповский вид". Мимо кафе он проходил, опустив глаза. В Приюте пресвятой девы к нему относились с уважением. Иногда, когда девушки играли во дворе, он приподымал уголок шторы и смотрел на них с отеческим видом, в то время как за полуопущенными веками его вспыхивали беглые огоньки.

Трушей сдерживала еще старуха Фожа. Мать и дочь продолжали постоянно ссориться; одна жаловалась, что ее всегда приносили в жертву брату, другая называла ее негодной тварью, которую следовало бы задушить еще в колыбели.

Охотясь за одной и той же добычей, они следили друг за другом, не выпуская куска, злясь и в беспокойстве ожидая, которой из них удастся урвать львиную долю. Старуха Фожа охотилась за всем домом; она оберегала от загребущих рук Олимпии все, вплоть до мусора. Когда она узнала о крупных суммах, какие та выманивала из карманов Марты, она пришла в страшную ярость. Так как сын только пожал плечами с видом человека, презирающего эти гнусности и в то же время вынужденного закрывать на них глаза, она учинила дочери строжайший допрос и обругала ее воровкой с таким озлоблением, как будто та таскала деньги из ее собственного кармана.

- Ну, мамаша, довольно, слышите! - с досадой сказала Олимпия. - Ведь, кажется, страдает не ваш кошелек... Я-то хоть занимаю только деньги, а не заставляю себя кормить.

-Что ты хочешь сказать, гадюка ты этакая? - прошипела старуха Фожа в крайнем раздражении. - Разве мы не оплачиваем свою долю? Спроси кухарку, она тебе покажет нашу расходную книжку.

Олимпия расхохоталась.

- Ну и здорово!.. - воскликнула она. - Знаю я ее, вашу, расходную книжку. Вы платите за редиску и за прованское масло, не правда ли?

Послушайте, мамаша, хозяйничайте как хотите внизу, я не стану вас там беспокоить. Но больше не думайте приставать ко мне, а не то я подыму крик.

Вы ведь знаете, что Овидий запретил нам шуметь.

Старуха спустилась вниз, ворча себе под нос. Угроза поднять шум заставила ее отступить. Олимпия издевательски стала что-то напевать ей вслед. Зато, когда дочь спускалась в сад, старуха ей мстила - ходила за ней по пятам, заглядывала в руки, подстерегала ее. Ни в кухню, ни в столовую она ее не допускала. Она рассорила ее с Розой из-за какой-то взятой и не возвращенной кастрюльки. Однако старуха Фожа не решалась подкапываться под дружбу дочери с Мартой, опасаясь какого-нибудь скандала, из-за которого мог пострадать аббат.

- Раз ты так мало заботишься о своих интересах, - сказала она однажды сыну, - то уж я сумею защитить их вместо тебя; не бойся, я буду осторожна...

Знаешь, не будь меня, сестра вырвала бы у тебя хлеб из рук.

Марта не имела понятия о разыгрывавшейся вокруг нее драме. Дом просто казался ей более веселым с тех пор, как все эти лица заполнили прихожую, лестницы, коридоры. Так и казалось, будто попал в меблированные комнаты с приглушенным шумом ссор, хлопаньем дверей, не знающей стеснения личной жизнью каждого постояльца, с вечно пылающей плитой на кухне, где Розе приходилось готовить словно на целый ресторан. Кроме того, ежедневно вереницей тянулись всякие поставщики. Олимпия, заботясь о своих руках, не хотела больше мыть посуду и все заказывала кухмистеру с улицы Банн, который доставлял обеды на дом. А Марта улыбалась и говорила, что рада этой суетне;

она не любила больше оставаться одна; ей надо было чем-то заглушить сжигавшую ее лихорадку.

Муре, словно спасаясь от этого шума, запирался в комнате второго этажа, которую он называл своим кабинетом; он преодолел свое отвращение к одиночеству, почти не выходил в сад, часто не показывался с утра до вечера.

- Хотела бы я знать, что он там делает взаперти, - говорила Роза старухе Фожа. - Его совсем не слышно. Словно умер. Уж если он прячется, то, наверно, ничем хорошим не занимается там.

С наступлением лета дом оживился еще более. Аббат Фожа стал принимать в конце сада, в беседке, приверженцев супрефектуры и председателя. По распоряжению Марты Роза купила дюжину садовых стульев, чтобы можно было сидеть на воздухе, не таская каждый раз стульев из столовой. Установился обычай: каждый вторник, после полудня, калитки в тупичок открывались, мужчины и дамы заходили навестить господина кюре по-соседски, в соломенных шляпах, в туфлях, расстегнутых сюртуках, в подколотых булавками юбках. Гости приходили поодиночке; но в конце концов оба кружка оказывались в полном составе и, перемешавшись, слившись, приятно проводили время, в величайшем согласии перемывая косточки своим ближним.

- Вы не боитесь, - сказал однажды де Бурде Растуалю, - что могут посмотреть косо на наши встречи с кликой супрефектуры?.. Ведь уже приближаются выборы.

- Почему бы стали на это косо смотреть? - спросил Растуаль. - Мы же не ходим в супрефектуру, мы здесь на нейтральной почве... А потом, друг мой, это ведь запросто, без всяких церемоний. Я в полотняном пиджаке. Это -

частная жизнь, Никто не имеет права вмешиваться в то, что я делаю у себя дома. Вне дома - это другое дело; там мы принадлежим публике... На улице мы с господином Пекером даже не раскланиваемся.

- Господин Пекер-де-Соле очень выигрывает при более близком знакомстве,

- помолчав, заметил бывший префект.

- Совершенно верно, - согласился председатель, - я в восторге, что с ним познакомился... А какой достойный человек аббат Фожа!.. Нет, я совершенно не боюсь, что про меня будут злословить из-за того, что я посещаю нашего милейшего соседа.

По мере приближения общих выборов де Бурде стал беспокоиться; он говорил, что наступившая жара его сильно утомляет. Часто на него нападали сомнения, и он делился ими с Растуалем, ища у него опоры. Вообще же в саду Муре политики никогда не касались. Однажды днем, тщетно поискав, с чего бы начать, чтобы навести разговор на интересующую его тему, де Бурде воскликнул; обращаясь к доктору Поркье:

- Скажите, доктор, вы сегодня утром читали "Правительственный вестник"?

Наш маркиз наконец заговорил; он произнес ровно тринадцать слов, - я нарочно их сосчитал... Бедняга Лагрифуль! Он имел умопомрачительный успех!

Аббат Фожа с лукавым добродушием поднял палец.

- Не надо политики, господа, не надо политики! - проговорил он.

Пекер-де-Соле беседовал с Растуалем; оба притворились, что ничего не слышали. Г-жа де Кондамен улыбнулась. Обращаясь к аббату Сюрену, она продолжала:

- Это правда, господин аббат, что ваши стихари крахмалят очень слабым раствором клея?

- Так точно, сударыня, слабым раствором клея, - ответил молодой священник. - Некоторые прачки употребляют заваренный крахмал, но это переедает кисею и никуда не годится.

- Вот-вот! - подхватила молодая женщина. - А я никак не могу добиться от своей прачки, чтобы она подкрахмаливала юбки клеем.

Тогда аббат Сюрен любезно сообщил фамилию и адрес своей прачки, написав их на обороте визитной карточки. Так-то беседовали в саду о нарядах, об урожае, о погоде, о событиях истекшей недели. Время проходило очень приятно.

Иногда разговоры прерывались партией в волан в тупичке. Очень часто появлялся аббат Бурет и восторженно рассказывал разные благочестивые историйки, которые Мафр выслушивал до конца. Один только раз г-жа Делангр столкнулась с г-жой Растуаль; обе держались изысканно вежливо, страшно церемонно, но в их потухших глазах внезапно вспыхивали огоньки былого соперничества. Сам Делангр жаловал не часто. Что же касается супругов Палок, то они, хотя и продолжали бывать в супрефектуре, все же избегали показываться в саду в то время, когда Пекерце-Соле по-соседски отправлялся к аббату Фожа; жена мирового судьи со времени своего неудачного набега на молельню Приюта пресвятой девы чувствовала себя очень неуверенно. Но самым усердным посетителем был, несомненно, де Кондамен; всегда в безукоризненных перчатках, он являлся туда, чтобы посмеяться над людьми, лгал, с необычайным апломбом говорил сальности и целую неделю забавлялся подмеченными интригами.

Этот рослый старик, державшийся необычайно прямо в плотно облегающем талию сюртуке, питал пристрастие к молодежи; он издевался над "старичками", уединялся с барышнями своей клики и весело хохотал с ними по углам.

- Пойдемте сюда, ребятки! - восклицал он, улыбаясь. - Пусть старички побудут одни.

Однажды он чуть не побил аббата Сюрена в поистине героической партии в волан. По правде сказать, ему нравилось подшучивать над всей этой молодежью.

Излюбленной его жертвой был сын Растуаля, простодушный юнец, которому он рассказывал чудовищные вещи, В конце концов он обвинил юношу в том, что тот будто бы ухаживает за его женой, и так страшно выкатывал при этом глаза, что несчастного Северена прошиб пот от страха. Хуже всего было то, что мальчик действительно вообразил, что влюблен в г-жу де Кондамен; он стоял перед ней столбом, корча умильные и испуганные рожи, чрезвычайно забавлявшие мужа.

Барышни Растуаль, по отношению к которым инспектор лесного ведомства проявлял галантность молодого вдовца, тоне были объектом его жестоких насмешек. Хотя обеим уже было лет под тридцать, он затевал с ними детские игры, разговаривал, как с институтками. С особенным удовольствием он наблюдал за ними, когда появлялся Люсьен Делангр, сын мэра. Он отводил в сторону доктора Поркье, с которым можно было не церемониться, и шептал ему на ухо, намекая на былую связь Делангра с г-жой Растуаль:

- Смотрите, пожалуйста, Поркье, вот молодой человек в большом затруднении... Которая из них от Делангра, Анжелина или Аврелия? Отгадай, если сможешь, и выбирай, если посмеешь.

Аббат Фожа был одинаково любезен со всеми своими гостями, даже с этим ужасным и несносным Кондаменом. Он старался, как только мог, стушеваться, говорил мало, предоставлял обоим кружкам сливаться и перемешиваться между собой, а сам как будто удовлетворялся скромной ролью хозяина, довольного тем, что он может служить связующим звеном между порядочными людьми, созданными для взаимопонимания. Марта раза два сочла нужным показаться среди гостей, чтобы они чувствовали себя свободнее. Но она страдала, видя аббата среди всех этих людей; она ждала, когда он останется один; он больше нравился ей серьезным, медленно шагающим по дорожкам или под мирными сводами беседки. По вторникам Труши снова завистливо подсматривали из-за занавесок, между тем как старуха Фожа и Роза вытягивали шеи из прихожей, восхищенно любуясь светской любезностью, с какой господин кюре принимал самых высокопоставленных лиц Плассана.

- Уж как хотите, сударыня, - говорила кухарка, - а порядочного человека сразу узнаешь. Посмотрите-ка вон он здоровается с супрефектом. А мне так больше нравится господин кюре, хотя супрефект и красивый мужчина... Почему бы и вам не сойти в сад? Будь я на вашем месте, я бы надела шелковое платье и пошла бы туда. Ведь вы же, как-никак, его мать.

Но старая крестьянка только пожимала плечами.

- Хоть он меня и не стыдится, - отвечала она, - но я бы боялась его стеснить... Я лучше погляжу отсюда. Так мне гораздо приятнее.

- Понимаю! Вам есть чем гордиться!.. Это не то, что господин Муре, который заколотил калитку, чтобы никто сюда не входил. Никогда ни одного гостя, ни одного званого обеда, а в саду такая пустота, что по вечерам просто страх берет. Мы жили волками. Правда и то, что господин Муре и не сумел бы принять людей; если кто-нибудь ненароком заглядывал к нам, он, бывало, скорчит такую рожу... Я вас спрашиваю, почему бы ему не взять пример с господина кюре? Вместо того чтобы запираться у себя, я бы пошла в сад, повеселилась бы вместе со всеми, одним словом, держалась бы, как подобает хозяину. Так нет, торчит себе наверху, прячется, словно боится, что схватит какую-нибудь заразу... Вот что, не подняться ли нам наверх посмотреть, что он там делает у себя?

В один из вторников они действительно поднялись наверх. В этот день оба кружка очень расшумелись; в открытые окна доносились раскаты смеха. А в это время рассыльный, принесший Трушам корзину вина, гремел на верхнем этаже будто битой посудой, забирая пустые бутылки. Муре запрятался в своем кабинете, заперев дверь на ключ.

- Ничего не видно, мешает ключ, - заявила Роза, приложив глаз к замочной скважине.

- Подождите-ка, - сказала старуха Фожа.

Она тихонько повернула чуть выступающую бородку ключа. Муре сидел посреди комнаты, перед большим пустым столом, покрытым густым слоем пыли;

перед ним не было ни книги, ни листка бумаги; он сидел, откинувшись на спинку стула, свесив руки, с бледным, застывшим лицом и невидящим взглядом.

Он не шевелился.

Обе женщины, одна за другой, молча разглядывали его.

- У меня даже сердце захолонуло, - сказала Роза, спускаясь вниз. -

Обратили вы внимание на его глаза? А грязь-то какая! Я думаю, что он месяца два и строчки не написал на этом столе. А я-то воображала, что он там работает!.. Подумать только, в доме такое веселье, а он прикидывается мертвым и сидит один-одинешенек!

XVII

Здоровье Марты внушало тревогу доктору Поркье. Он сохранял свою приветливую улыбку, обращался с ней как истинно светский врач, для которого болезни не существуют, и на приеме держал себя почти как портниха, примеривающая платье; но особое выражение его рта говорило, что у "милейшей госпожи Муре" не просто легкий грудной кашель, как он уверял. Он советовал ей в хорошую погоду развлекаться, ездить кататься, но только не утомляясь.

Тогда Марта, все более охватываемая какой-то смутной тревогой, потребностью чем-нибудь заглушить свои нервические порывы, затеяла поездки по окрестным деревням. Два раза в неделю, после завтрака, она выезжала в старой, заново окрашенной коляске, которую она нанимала у плассанского каретника; она уезжала за два-три лье, с тем чтобы вернуться к шести часам вечера. Заветной ее мечтой было как-нибудь увезти с собой на прогулку аббата Фожа; она даже и предписание врача согласилась исполнить только в надежде на это; но аббат, не отказываясь прямо, всегда бывал слишком занят. И ей приходилось пользоваться обществом Олимпии или старухи Фожа.

Однажды, когда она проезжала с Олимпией через деревню Тюлет, мимо именьица дядюшки Маккара, тот, увидев ее со своей террасы, обсаженной тутовыми деревьями, крикнул:

- А Муре? Почему же не приехал Муре?

Ей пришлось на минутку зайти к дяде, которому она долго объясняла, что хворает и не может остаться с ним пообедать. Он непременно хотел зарезать для нее курицу.

- Как хочешь, - сказал он наконец, - а я все-таки ее зарежу; и ты заберешь ее с собой.

Он тотчас же отправился резать курицу. Вернувшись с нею, он разложил ее на каменном столе перед домом, с восхищением бормоча:

- Смотри-ка, до чего она жирненькая, эта мошенница! Как раз в момент их приезда дядюшка распивал бутылку вина под своими тутовыми деревьями в компании высокого, худого малого, одетого во все серое. Маккар уговорил обеих женщин присесть, притащил стулья, весело смеясь, как гостеприимный хозяин.

- Мне здесь неплохо, не правда ли? Деревья у меня прямо чудесные. Летом я курю здесь свою трубочку на воле. Зимой сижу здесь у стенки на солнышке...

Видишь, какие у меня овощи? Курятник там, подальше. У меня есть еще клочок земли, за домом, там у меня картошка и люцерна... Ну что ж, я старею, и пора немного пожить в свое удовольствие.

Он потирал руки, слегка покачивая головой, и разнеженным взглядом озирал свои владения. Но вдруг какая-то мысль омрачила его.

- Ты давно не видала отца? - спросил он. - Ругон плохо себя ведет...

Вон там, налево, продается ржаное поле. Если бы он захотел, мы могли бы его купить. Для человека, который спит на пятифранковиках, что это составляет?

Какие-нибудь несчастные три тысячи франков... Он не дал мне их. В последний раз он даже велел твоей матери сказать мне, что его нет дома. Увидишь, это не принесет им счастья.

И он повторил несколько раз, тряся головой, с прежним своим злорадным смешком:

- Нет, нет, это не принесет им счастья.

Потом пошел за стаканами и стал требовать, чтобы обе женщины отведали его вина. То было легкое вино из Сент-Этропа, на которое он случайно напал;

он пил его с благоговением. Марта едва пригубила, Олимпия допила бутылку, а потом выпила еще стаканчик воды с сиропом. Вино, по ее словам, было очень крепкое.

- А что твой кюре, куда ты его девала? - спросил вдруг дядюшка племянницу.

Марта, изумленная, задетая, молча смотрела на него, не отвечая.

- Мне говорили, что он здорово увивается за тобой, - громогласно продолжал дядюшка. - Эти попы только тем и заняты, что развратничают. Когда мне об этом рассказали, я ответил, что так и надо Муре. Я ведь его предупреждал... На его месте я бы вышвырнул этого попа из дома. Пусть Муре спросит у меня совета, я даже готов ему помочь, если он пожелает. Я их никогда терпеть не мог, этих скотов. Я знаю одного, аббата Фениля, - у него есть домик, от меня через дорогу. Он не лучше других, но хитер, как обезьяна, - забавный тип. Он как будто не очень-то ладит с твоим кюре?

Марта смертельно побледнела.

- Это сестра аббата Фожа, - пояснила она, указывая на Олимпию, которая с любопытством его слушала.

- То, что я говорю, ее не касается, - нимало не смутясь, ответил дядюшка. - Надеюсь, сударыня, вы не сердитесь?.. Не угодно ли еще стаканчик воды с сиропом?

Олимпия позволила налить ей стаканчик. Но Марта встала и заторопилась уезжать. Дядя заставил ее осмотреть свое именьице. В конце сада он остановился, глядя на большой белый дом на косогоре, в нескольких стах метрах от деревни Тюлет. Внутренние площадки напоминали тюремные дворики для прогулок; узкие правильные окна, прорезавшие фасады своими черными переплетами, придавали главному зданию унылую наготу больницы.

- Это сумасшедший дом, - вполголоса сказал дядя, следивший за взглядом Марты. - Этот малый, что у меня сидит, один из его надзирателей. Мы с ним приятели, он иногда заходит ко мне распить бутылочку.

И обернувшись к одетому в серое человеку, допивавшему под деревом свой стакан, он крикнул:

- Эй, Александр, поди-ка покажи моей племяннице окошко нашей бедной старушки.

Александр вежливо подошел.

- Видите вот эти три дерева? - сказал он, вытянув палец, словно чертил в воздухе план. - Так вот, немножко повыше того, что слева, где фонтан, в углу двора... Считайте окна нижнего этажа направо; это будет пятое окно.

Марта стояла молча, с побелевшими губами, помимо своей воли не отрывая глаз от окошка, на которое ей указывал Александр. Дядюшка Маккар тоже смотрел туда, но с веселым видом, щуря глаза.

- Я иногда ее вижу, - заговорил он, - по утрам, когда солнце с той стороны. Она совершенно здорова, правда ведь, Александр? Я им это всегда говорю, когда бываю в Плассане. Дом мой так расположен, что мне очень удобно за ней наблюдать. Лучшего места и не придумать.

И он удовлетворенно хихикнул.

- Видишь, моя милая, у Ругонов голова не крепче, чем у Маккаров. Когда я сижу на этом месте, напротив этого проклятого большого дома, я часто говорю себе, что, может быть, и вся наша братия когда-нибудь туда попадет, раз уже мамаша там... За себя-то я, слава богу, не боюсь, у меня башка крепкая. Но я знаю таких, у которых там не все на месте... Ну что ж, я их здесь и встречу, буду видеть их из моей норы, попрошу Александра поберечь их, хотя в семье со мной не всегда хорошо обращались.

И он добавил со страшной улыбкой, похожей на оскал прирученного волка:

- Вам всем здорово повезло, что я живу в Тюлете.

Марту охватила дрожь. Хотя ей было известно пристрастие дядюшки к жестоким шуткам и то удовольствие, какое ему доставляло мучить людей, которым он преподносил кроликов, ей вдруг показалось, что он не заблуждался, говоря, что вся семья переселится туда, в эти серые тюремные каморки. Она не в силах была пробыть здесь больше ни минуты, невзирая на уговоры Маккара, предлагавшего откупорить еще бутылочку.

- Ну, а курочка-то? - крикнул он, когда она садилась в коляску.

И сбегав за курицей, он положил ее племяннице на колени.

- Это для Муре, слышишь? - повторил он с ехидной настойчивостью. - Для Муре, а не для кого другого, понимаешь? Впрочем, когда я к вам приеду, я спрошу его, как она ему понравилась.

Он прищурился, глядя на Олимпию. Кучер уже собирался стегнуть лошадей, когда Маккар снова уцепился за коляску.

- Побывай у отца, - сказал он, - поговори с ним насчет этого ржаного поля... Посмотри, вон оно как раз перед нами... Ругон напрасно так поступает. Мы с ним слишком старые приятели, чтобы ссориться. Да он бы на этом только проиграл, он это отлично знает... Растолкуй ему, что он неправ.

Коляска покатила. Обернувшись, Олимпия увидела, как Маккар под своими тутовыми деревьями пересмеивается с Александром, откупоривая вторую бутылку, о которой он говорил.

Марта приказала кучеру никогда больше не заезжать в Тюлет. Да и вообще она уставала от этих прогулок; она предпринимала их все реже и реже, пока наконец совсем не прекратила их, поняв, что аббат Фожа никогда не согласится сопровождать ее.

Совсем новая женщина вырастала в Марте. Она сделалась нравственно тоньше под влиянием нервной жизни, которою жила. Ее мещанская тупость, это равнодушное спокойствие, выработанное в ней пятнадцатью годами дремоты за конторкой, словно расплавились в огне ее благочестия. Она стала лучше одеваться, на четвергах у Ругонов вступала в разговоры.

- Госпожа Муре опять превращается в молодую девушку, - с изумлением говорила г-жа де Крндамен.

- Да, - согласился доктор Поркье покачав головой, - конец своего жизненного пути она совершает попятным ходом.

Похудевшая, с румянцем на щеках, с великолепными жгучими черными глазами, Марта в последнее время сияла какой-то странной красотой. Лицо ее светилось; все ее существо было охвачено каким-то горячим трепетом, говорившим об огромном расходовании жизненных сил. Казалось, что в сорок лет в ней диким пожаром запылала ее позабытая юность. Теперь, без удержу отдаваясь молитве, увлекаемая ежечасной потребностью, она не слушалась больше аббата Фожа. Она стирала себе до крови колени, стоя на каменных плитах церкви св. Сатюрнена, жила в церковных песнопениях, в преклонениях, блаженствовала при виде сияющих дароносиц, залитых огнями часовен, алтарей и священнослужителей, блистающих среди темного храма сиянием небесных светил.

У нее появилась какая-то физическая жажда всего этого великолепия, жажда, мучившая ее, сушившая ей грудь, опустошавшая ее голову, если это чувство не получало удовлетворения. Она слишком страдала, она умирала, и для нее стало необходимостью, съеживаясь в комочек среди шопота исповедален, пригибаясь под мощным гудением органов, растворяясь в самозабвенном восторге причастия, искать в церкви все новой пищи для страсти. Тогда она переставала что-либо чувствовать, тело ей не мешало. Она уносилась от земли, замирая без страданий, превращалась в чистый пламень, сгоравший от любви.

Аббат Фожа удвоил свою суровость, и ему еще удавалось несколько сдерживать ее своим резким обращением. Она изумляла его этим страстным пробуждением, этим пламенным влечением к любви и смерти. Несколько раз он принимался снова ее расспрашивать о ее детстве; обращался к г-же Ругон;

некоторое время пребывал в замешательстве, недовольный собой.

- Хозяйка на тебя жалуется, - говорила ему мать. - Почему ты не позволяешь ей ходить в церковь, раз ей хочется?.. Ты напрасно ей перечишь, она к нам очень добра.

- Она себя губит, - глухо отвечал священник. Старуха Фожа привычным жестом передернула плечами.

- Это ее дело. Всякий веселится по-своему. Уж лучше погибнуть от молитв, чем от обжорства, как эта негодяйка Олимпия... Не будь таким строгим с госпожой Муре. А то в доме совсем житья не станет.

Однажды, когда она ему преподавала эти советы, он мрачно сказал ей:

- Матушка, эта женщина будет препятствием на моем пути.

- Она! - вскричала старая крестьянка. - Да она тебя боготворит, Овидий!.. Ты можешь сделать из нее все, что захочешь, если только перестанешь ее бранить. В дождливую погоду она понесет тебя на руках отсюда до собора, чтобы ты не замочил себе ног.

Аббат Фожа и сам понял необходимость не прибегать больше к строгости.

Он опасался катастрофы. Постепенно он предоставил Марте больше свободы, позволил ей уединяться, разрешил долгие моления по четкам, повторение молитв при каждой остановке крестного хода; разрешил даже два раза в неделю приходить в его исповедальню в церкви св. Сатюрнена. Марта, не слыша более этого грозного голоса, осуждавшего ее за набожность, как за какой-то постыдно удовлетворяемый порок, подумала, что бог простил ее. Наконец-то перед ней раскрылось райское блаженство! Ее охватывало умиление, она проливала обильные, неуемные слезы, даже не чувствуя их; с ней случались нервные припадки, после которых она чувствовала себя опустошенной, как будто вся жизнь ушла из нее вместе со струившимися по щекам слезами.

Роза помогала ей дотащиться до кровати, где она потом часами лежала с побелевшими губами и полузакрытыми, как у мертвеца, глазами.

Однажды кухарка, испуганная ее неподвижностью, подумала, что она кончается. Но ей и в голову не пришло постучаться в комнату, где, запершись, сидел Муре; она поднялась на третий этаж и упросила аббата Фожа пройти к ее хозяйке. Когда он вошел в спальню, она побежала за эфиром, оставив его одного перед этой женщиной, лежавшей без чувств поперек кровати. Он ограничился тем, что взял руки Марты и накрыл их своей ладонью. Тогда она зашевелилась, повторяя бессвязные слова. Затем, когда она поняла, что у ее постели стоит аббат Фожа, кровь прихлынула к ее лицу, она опустила голову на подушку и сделала такое движение, как будто хотела натянуть на себя одеяло.

- Вам лучше, мое дорогое дитя? - спросил аббат. - Вы меня очень встревожили.

У нее перехватило в горле, и, не будучи в силах ответить, она разрыдалась, уткнувшись головой в руку священника.

- Я не страдаю, я слишком счастлива, - прошептала она голосом, слабым, как дуновение. - Позвольте мне поплакать, слезы - моя радость. Ах, какой вы добрый, что пришли! Я так давно вас жду, так давно призываю вас.

Голос ее слабел все больше и больше и наконец перешел в лепет страстной молитвы.

- Кто даст мне крылья, чтобы полететь к вам? Моя душа вдали от вас, жаждущая быть наполненной вами, томится без вас, пламенно призывает вас, тоскует по вас, божество мое, единственное благо, мое сокровище, счастье, моя отрада и жизнь, божество мое, все, все...

Улыбаясь, она лепетала эти призывы плотского желания. Она молитвенно складывала руки, как будто видя суровый облик аббата в ореоле. До сих пор ему всегда удавалось обрывать на устах Марты признание; на одну минуту ему сделалось страшно, он быстро высвободил свои руки и, стоя перед ней, властно проговорил:

- Будьте благоразумны, я вам приказываю. Бог не примет ваших молений, если вы произносите их не в спокойствии вашего разума... Сейчас вы должны позаботиться о своем здоровье.

Роза прибежала, огорченная тем, что не нашла эфира. Он посадил ее у кровати, кротким голосом повторяя Марте:

- Не мучьте себя. Господь будет тронут вашей любовью. Когда придет час, он снизойдет на вас и преисполнит вас вечным блаженством.

Выходя из комнаты, он оставил Марту сияющей, словно воскресшей. С этого дня он руководил ею как хотел; она была податлива, как воск. Она была ему полезна в некоторых деликатных поручениях, касавшихся г-жи де Кондамен; она стала часто бывать у г-жи Растуаль, потому что он пожелал этого. Она была бесконечно послушна, не стараясь даже понимать и лишь повторяя то, что он просил ее сказать. Он совершенно перестал стесняться с ней, бесцеремонно давал ей поручения, пользовался ею, как машиной. Она стала бы просить милостыню на улицах, если бы он приказал. А когда она приходила в волнение, простирала руки к нему, с растерзанным сердцем, с распухшими от страсти губами, - он одним только словом повергал ее на землю, подавлял ее, ссылаясь на волю неба. Никогда она не осмеливалась говорить. Между нею и этим человеком стояла стена гнева и отвращения. Возвращаясь к себе после короткой борьбы с нею, он пожимал плечами, исполненный презрения атлета, на которого напал ребенок. Он мылся и обчищался, словно нечаянно прикоснулся к нечистому животному. 0

- Почему ты не пользуешься носовыми платками, которые тебе подарила госпожа Муре? - спрашивала мать. - Бедняжка была бы так счастлива, если бы увидела их в твоих руках. Она целый месяц вышивала на них твои инициалы.

Сердито отмахнувшись, он ответил:

- Возьмите их себе, матушка. Это женские платки. Я не выношу их запаха.

Преклоняясь перед священником, сделавшись его вещью, Марта в мелочах обыденной жизни становилась с каждым днем все более раздражительной и сварливой. Роза говорила, что никогда еще она не была такой "придирой". Но в особенности усилилась ее ненависть к мужу. В ней ожила старая закваска вражды Ругонов к этому отпрыску Маккара, к этому человеку, которого она винила в том, что он превратил ее жизнь в сплошное мучение. Внизу, в столовой, когда к Марте приходили посидеть старуха Фожа либо Олимпия, она, уже не стесняясь, осыпала его обвинениями:

- Подумать только, что он продержал меня двадцать лет, как приказчика, с пером за ухом, между бидонами масла и мешками миндаля! Никогда никаких развлечений, никаких подарков... Он отнял у меня детей. Он способен убежать в один прекрасный день, чтобы люди подумали, что я не даю ему жить. Какое счастье, что вы здесь! Вы всем расскажете правду.

Часто она набрасывалась на Муре без всякого повода. Все, что он делал, все его взгляды, жесты, даже немногие произносимые им слова - выводили ее из себя. Она уже не могла даже взглянуть на него, чтобы в ней не поднялось какое-то бессознательное бешенство. Споры вспыхивали чаще всего в конце обе-

да, когда Муре, не дожидаясь десерта, складывал свою салфетку и молча вставал из-за стола.

- Вы могли бы встать из-за стола вместе с другими, - едко замечала Марта. - Вы невежливы.

- Я кончил и ухожу, - отвечал он своим вялым голосом.

Но она видела в этом ежедневном вставании из-за стола особую тактику, изобретенную ее мужем, чтобы досаждать аббату Фожа. Тогда она окончательно выходила из себя:

- Вы дурно воспитаны, я краснею за вас!.. Нечего сказать, хорошо бы я себя чувствовала, живя с вами, если бы не встретила друзей, которые утешают меня после ваших грубостей! Вы даже не умеете держать себя за столом; вы ни разу не дали! мне спокойно пообедать. Останьтесь, слышите! Если вы не хотите есть, можете смотреть на нас.

Он преспокойно кончал складывать салфетку, как будто все это к нему не относилось, и затем мелкими шагами удалялся. Слышно было, как он подымался по лестнице и запирался на ключ в своей комнате, щелкнув дважды замком.

Тогда она, задыхаясь, бормотала:

- О чудовище!.. Он меня убивает!

Старуха Фожа должна была ее успокаивать. Роза подбегала к лестнице и кричала изо всех сил, так, чтобы Муре мог услышать ее через дверь:

- Вы чудовище, сударь! Барыня правду говорит, что вы: чудовище!

Иногда ссоры бывали особенно бурными. Марта, ум которой начинал мутиться, вообразила, будто муж собирается ее избить: это стало у нее навязчивой идеей. Она уверяла, что он ее подстерегает, ждет только удобного случая. Он не решается, говорила она, потому что она никогда не бывает одна;

а ночью он боится, что она поднимет крик, станет звать на помощь. Роза клялась, что видела, как Муре спрятал у себя в кабинете толстую палку.

Старуха Фожа и Олимпия без труда поверили этим россказням; они очень жалели свою хозяйку, старались отбить ее одна у другой, хотели стать ее телохранительницами. "Этот дикарь", как они теперь называли Муре, в их присутствии, пожалуй, не посмеет поднять на нее руку. По вечерам они настойчиво уговаривали Марту бежать к ним, чуть только он шевельнется. Дом жил теперь в постоянной тревоге.

- Он способен на злодейство, - утверждала кухарка.

В этом году на страстной неделе Марта посещала церковные службы особенно усердно. В пятницу в темной церкви она дошла до полного изнеможения. Когда свечи одна за другой стали гаснуть среди бури заунывных голосов, проносившихся в глубоком сумраке между колоннами, Марте показалось, что дыхание ее кончается вместе с этими огоньками. Когда погасла последняя свеча и перед нею беспощадно выступила непроницаемая стена мрака, она почувствовала, что ей сдавило грудь, точно тисками; сердце у нее обмерло, и она лишилась чувств. - Целый час пробыла она) так на своем стуле, согнувшись в молитвенной позе, и стоявшие на коленях вокруг нее женщины не заметили этого припадка. Когда она очнулась, церковь была пуста. Ей казалось, что ее подвергали бичеванию, что кровь текла из всех ее членов; голова болела так нестерпимо, что она подносила! к ней руки, словно стараясь вырвать терния, вонзившиеся в самый мозг. Вечером, за обедом, она вела себя как-то странно.

Нервное потрясение еще не прошло; закрыв глаза, она снова видела, как умирающие души свечей уносятся в тьму; она машинально осматривала свои руки, ища на них раны, из которых вытекала ее кровь. Всем своим существом она переживала страсти господни.

Старуха Фожа, видя, что Марта нездорова, стала уговаривать ее пораньше лечь спать. Она проводила ее и уложила в постель. Муре, у которого был ключ от спальни, ушел в свой кабинет. Когда Марта, укрывшись до подбородка одеялом, сказала, что согрелась и чувствует себя лучше, старуха Фожа предложила погасить свечку, чтоб было спокойнее спать, но больная испуганно приподнялась.

-Нет, нет, не гасите свечу, - попросила она. - Поставьте ее на комод, чтобы мне было ее видно... Если будет темно, я умру в этих потемках.

И широко раскрыв глаза, содрогаясь от воспоминаний о какой-то драме, она прошептала с выражением ужаса и жалости:

- Это ужасно, ужасно!

Она опустилась на подушки и как будто задремала; тогда старуха Фожа тихонько вышла из комнаты. В этот вечер весь дом улегся в десять часов.

Роза, поднимаясь к себе, заметила, что Муре сидит все еще в кабинете. Она заглянула в замочную скважину и увидела, что он спит, положив голову на стол, возле сальной кухонной свечки, тусклый фитиль которой сильно чадил.

- Ну и чорт с ним! Не стану его будить, - проговорила она, поднимаясь наверх. - Пусть хоть вывихнет себе шею, если ему это нравится.

Около полуночи все в доме крепко спали, когда во втором этаже послышались крики. Сначала это были глухие стоны, перешедшие скоро в настоящие вопли, хриплый и приглушенный зов жертвы, которую режут. Аббат Фожа, внезапно разбуженный, позвал мать. Та, наскоро надев юбку, постучалась в дверь к Розе, говоря:

- Идите скорее вниз! Кажется, убивают госпожу Муре.

Между тем крики усиливались. Вскоре весь дом был на ногах. Показалась Олимпия в накинутом на плечи платке, за ней Труш, только что вернувшийся домой немного навеселе. Роза, в сопровождении остальных жильцов, спустилась во второй этаж.

- Отворите, отворите, сударыня! - кричала она вне себя, стуча кулаками в дверь.

В ответ послышались только глубокие вздохи, потом падение тела, и на полу как будто завязалась борьба среди опрокинутой мебели. Глухие удары потрясали стены; из-за двери неслось такое жуткое хрипение, что аббат Фожа с матерью и Труши переглянулись, бледнея от ужаса.

- Это муж убивает ее, - прошептала Олимпия.

- Наверно; ведь он настоящий дикарь, - поддержала ее кухарка. - Когда я поднималась к себе, я видела, как он притворялся, будто спит. Он готовил расправу.

И снова забарабанив изо всех сил обоими кулаками в дверь, она крикнула:

- Отворите, сударь! А то позовем полицию, если вы не откроете... Ах, мерзавец, он кончит на эшафоте!

Вопли возобновились. Труш уверял, что негодяй режет бедняжку, как цыпленка.

- Тут стуком ничего не добьешься, - сказал аббат Фожа, подойдя ближе к двери. - Пустите-ка.

Он уперся своим могучим плечом в дверь и медленно, непрерывным усилием выломал ее. Женщины ворвались в комнату; глазам всех присутствующих представилось необычайное зрелище.

Посреди комнаты, на полу, лежала Марта, задыхающаяся, в разорванной рубашке, вся в царапинах и синяках. Распустившиеся волосы ее обвились вокруг ножки стула; руки, как видно, с такой силой вцепились в комод, что он очутился возле самой двери. В углу стоял Муре, держа в руке подсвечник, и с бессмысленным видом смотрел, как Марта извивалась на полу.

Аббату Фожа пришлось отодвинуть комод.

- Вы зверь! - закричала Роза, грозя кулаком Муре. - Так надругаться над женщиной!.. Он бы ее прикончил, если бы мы не подоспели вовремя.

Старуха Фожа и Олимпия засуетились возле Марты.

- Бедняжка, - прошептала первая. - У нее было предчувствие нынче вечером; она так боялась.

- Где вам больно? - спрашивала другая. - У вас ничего не сломано?..

Плечо совсем синее, и огромная ссадина на колене. Успокойтесь, мы с вами, мы вас защитим.

Марта теперь только всхлипывала, как ребенок. Пока обе женщины осматривали ее, забыв о присутствии мужчин, Труш вытянул шею, искоса поглядывая на аббата, который совершенно спокойно приводил в порядок мебель.

Роза помогла уложить Марту в постель. Когда ее уложили и расчесали ей волосы, все постояли еще минутку, с любопытством оглядывая комнату и ожидая разъяснений. Муре продолжал стоять все в том же углу, не выпуская из рук подсвечника, словно окаменев от этого зрелища.

- Уверяю вас, - пролепетал он, - я ничего ей не сделал, я ее и пальцем не тронул.

- Ну да! Вы уже целый месяц только и дожидались случая, - вне себя крикнула Роза. - Мы это отлично знаем, мы за вами следили. Бедняжка чуяла, что вы ее поймаете. Лучше уж не лгите, не доводите меня до крайности.

Две другие женщины, не считая себя вправе говорить с ним таким тоном, бросали на него угрожающие взгляды.

- Уверяю вас, - повторил Муре кротким голосом, - я не бил ее. Я хотел лечь спать и уже повязал фуляром голову. Но когда я дотронулся до свечки, стоявшей на комоде, она проснулась и вскочила, вытянула руки и стала кричать, колотить себя кулаками по голове, царапать себе тело ногтями.

Кухарка с грозным видом тряхнула головой.

- Почему же вы не отпирали дверь? - спросила она. - Мы стучали достаточно громко.

- Уверяю вас, я тут ни при чем, - снова повторил Муре еще более кротко.

- Я не понимал, что такое с ней сделалось, она бросилась на пол, кусала себя, металась так, что опрокидывала мебель. Я боялся пройти мимо нее; я совсем одурел. Два раза я вам кричал, чтобы вы вошли, но вы, должно быть, меня не слышали, потому что она кричала очень громко. Я страшно перепугался.

Я тут ни при чем, уверяю вас.

- Ну конечно, она сама себя исколотила, не правда ли? - язвительно проговорила Роза.

И добавила, обращаясь к старухе Фожа:

- Он, наверно, бросил свою палку в окно, когда услышал, что мы сюда идем.

Муре поставил наконец подсвечник на комод и сел, положив руки на колени. Он больше не защищался и тупо смотрел на этих полураздетых женщин, размахивавших своими тощими руками перед кроватью. Труш переглянулся с аббатом Фожа. Без пиджака, с желтым фуляром на начинавшей лысеть голове, несчастный Муре казался им совсем не свирепым. Они подошли и внимательно посмотрели на Марту, которая лежала с судорожно сведенным лицом и как будто начала пробуждаться после кошмара.

- Что тут такое, Роза? - спросила она. - Зачем все эти люди здесь? Я себя чувствую совсем разбитой. Пожалуйста, попроси, чтобы меня оставили в покое.

Роза с минуту колебалась.

- Ваш муж здесь в комнате, сударыня, - вполголоса ответила она. - Вы не боитесь остаться с ним одна?

Марта посмотрела на нее с удивлением.

- Нет, нет, - ответила она. - Уйдите, пожалуйста, мне очень хочется спать.

После этого все ушли, и остался только один Муре, который продолжал сидеть, растерянно глядя на альков.

- Он теперь уже не решится запереть дверь, - сказала кухарка, поднимаясь по лестнице. - При первом же крике я скачусь вниз и вцеплюсь в него. Я не буду раздеваться... Вы слышали, как она, добрая душа, лгала нам, чтобы не навлечь на этого дикаря неприятностей? Она позволит себя скорее убить, а только не станет винить его в чем-нибудь. А видали, какую он состроил невинную рожу?

Три женщины еще немного поговорили на площадке третьего этажа, держа в руках подсвечники и выставляя напоказ свои костлявые плечи, плохо прикрытые шалями, и все они решили, что нет наказания, достаточно сурового для такого человека. Труш, поднимавшийся последним, пробормотал со смехом за спиной аббата Фожа:

- А она еще пухленькая, наша хозяйка; только не очень приятно иметь жену, которая извивается на полу, как червяк.

Все разошлись. Дом погрузился в глубокую тишину, и ночь закончилась мирно. Когда на следующий день три женщины заговорили об ужасном происшествии, Марта слушала их с изумлением, сконфуженная и растерянная; она не отвечала, стараясь поскорее оборвать разговор. Дождавшись, пока все ушли, она послала за столяром, чтобы он починил дверь. Старуха Фожа и Олимпия заключили из этого, что Марта молчит, чтобы избежать скандала.

Еще через день, в праздник пасхи, Марта в церкви св. Сатюрнена, среди общей ликующей радости по случаю воскресения, испытала пылкий подъем чувств.

Мрак страстной пятницы сменился новой зарей; церковь, белая, благоухающая, освещенная, как для божественного венчания, словно расширилась; голоса певчих звенели, как серебристые звуки флейты; и Марта, вслушиваясь в этот радостный гимн, чувствовала, как ее преисполняет наслаждение еще более острое, чем мучительные переживания крестных мук. Домой она вернулась с горящими глазами и пересохшим горлом. Вечером она долго не ложилась, разговаривая с необычной для нее веселостью. Когда она пришла в спальню, Муре уже лежал в постели. И около полуночи ужасные крики снова подняли на ноги весь дом.

Повторилась сцена позапрошлой ночи; только при первом же стуке Муре отворил дверь, в рубашке, с искаженным от волнения лицом. Марта, совсем одетая, громко рыдала, вытянувшись ничком и колотясь головой об ножку кровати. Корсаж ее платья был разорван, на обнаженной шее виднелись два синяка.

- На этот раз он хотел ее задушить, - прошептала Роза. Женщины ее раздели. Муре, отворив дверь, лег снова в постель; он весь дрожал и был бледен как полотно. Он не защищался и, казалось, даже не слышал бранных слов, а только съежился и прижался к стене.

С этого времени подобные сцены стали повторяться довольно часто. Весь дом жил в тревожном ожидании какого-нибудь преступления; при машейшем шуме жильцы третьего этажа поднимались на ноги. Марта по-прежнему избегала всяких намеков; она ни за что не соглашалась, чтобы Роза поставила в кабинете складную кровать для Муре. Казалось, что наступавший рассвет изгонял из ее сознания даже воспоминание о ночной драме.

Между тем в их квартале мало-помалу распространились слухи, что в доме Муре творятся странные вещи. Рассказывали, что каждую ночь муж колотит жену дубинкой. Роза заставила старуху Фожа и Олимпию поклясться, что они будут молчать, так как хозяйка явно не желала никаких разговоров; но сама она своими вздохами, намеками, недомолвками способствовала тому, что среди лавочников, у которых они покупали провизию, возникла целая легенда. Мясник, большой любитель шуток, уверял, что Муре колотит жену потому, что застал ее с аббатом; но зеленщица защищала "бедную даму", сущую овечку, неспособную на такие проделки; а булочница полагала, что Муре "из тех мужчин, что бьют своих жен просто ради удовольствия". На рынке о Марте теперь говорили не иначе, как возведя глаза к небу, с таким же сочувствием, как говорят о больных детях. Когда Олимпия приходила купить фунт вишен или баночку земляничного варенья, разговор неукоснительно заходил о семействе Муре. И целые четверть часа лились слова сострадания.

- Ну, как у вас?

- Ах, не говорите! Она вся изошла слезами... Такая жалость. Лучше бы ей умереть!

- Третьего дня она у меня покупала артишоки; у нее была расцарапана вся щека.

- Еще бы! Он страшно бьет ее... Если вы бы видели ее тело, как я видела!.. Сплошная рана... Когда она падает, он пинает и топчет ее каблуками. Я всегда боюсь, когда ночью мы к ним спускаемся, что найдем ее с пробитой головой.

- Должно быть, вам не очень-то приятно жить в таком доме. Я бы непременно переехала, а то, чего доброго, еще заболеешь от этих ужасов.

- А что бы сталось с этой несчастной? Она такая милая, такая кроткая!

Мы остаемся только ради нее... Пять су за вишни, не правда ли?

- Да, пять су... Что ни говори, а вы, верно, настоящий друг, у вас добрая душа.

Эта басня о муже, дожидающемся полуночи, чтобы наброситься на жену с палкой, была предназначена главным образом для того, чтобы раззадорить рыночных торговок. День ото дня она дополнялась все более страшными подробностями. Одна богомолка уверяла, что в Муре вселился бес, что он впивается жене зубами в шею, и так сильно, что аббату Фожа приходится делать большим пальцем левой руки троекратное крестное знамение в воздухе, чтобы заставить его разжать зубы. После этого, добавляла богомолка, Муре падал на пол, как мешок, и изо рта у него выскакивала большая черная крыса, которая затем бесследно исчезала, хотя в полу нельзя было найти ни малейшей щели.

Торговец требухой с угла улицы Таравель навел панику на весь квартал, высказав предположение, что, "может быть, этого злодея покусала бешеная собака".

Но среди солидных обитателей Плассана нашлись и такие, которые не верили этой басне. Когда она докатилась до бульвара Совер, то сильно позабавила мелких рантье, посиживавших рядышком на скамейке и гревшихся на солнце.

- Муре неспособен бить жену, - говорили ушедшие на покой торговцы миндалем. - У него у самого-то такой вид, как будто его отколотили; он даже перестал выходить на прогулку... Должно быть, жена держит его на хлебе и на воде.

Эмиль Золя - Завоевание. 4 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Завоевание. 5 часть.
- Неизвестно, - возразил отставной капитан. - У нас в полку был офицер...

Завоевание. 6 часть.
Нужно сказать, что Труш чуть было не положил конец этой блаженной жизн...