СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Эмиль Золя
«Добыча. 3 часть.»

"Добыча. 3 часть."

Еще больше фамильярности и откровенности было между отцом и сыном.

Саккар понял, что крупный финансист должен любить женщин и бросать на них иногда много денег. Любовь выражалась у него грубо, он предпочитал ей деньги; но в его программу входило заглядывать в альковы, оставлять кой-где на камине кредитки и пользоваться от времени до времени какой-нибудь знаменитой кокоткой в качестве раззолоченной вывески для своих спекуляций.

Когда Максим окончил коллеж, отец и сын нередко сталкивались у одних и тех же дам полусвета, и оба смеялись над этим. Они были даже отчасти соперниками. Иногда, обедая в ресторане в шумной компании, Максим слышал в соседнем кабинете голос отца.

- Вот здорово! Папа, оказывается, рядом! - восклицал он с ужимкой, заимствованной у модного актера.

Он стучал в дверь отдельного кабинета, любопытствуя, что за дама с отцом.

- А, это ты! - говорил Саккар веселым тоном. - Входи, входи. Вы так шумите, что мы даже не слышим друг друга. Кто там с вами?

- Да Лаура д'Ориньи, Сильвия, Рачиха, кажется, еще каких-то две. Они преуморительные: лезут пальцами в блюда и кидаются салатом. У меня весь фрак залит маслом.

Отец смеялся, находил, что это очень забавно.

- Ах, молодежь, молодежь, - бормотал он. - Не то, что мы, не правда ли, милочка? Мы спокойненько покушали, а теперь пойдем баиньки.

Он брал за подбородок свою даму, ворковал ей нежности своим носовым, провансальским говором, и эта любовная песенка производила самое смешное впечатление.

- Ах, старый дуралей! - восклицала женщина. - Здравствуйте, Максим.

Только из любви к вам можно согласиться ужинать с таким мошенником, как ваш папаша... Вас совсем не видно. Приходите ко мне послезавтра утром, пораньше... Нет, право, мне нужно вам кое-что сказать.

Саккар блаженно доедал маленькими глотками мороженое или фрукты, целовал женщину в плечо и добродушно предлагал:

- Знаете, деточки, если я вас стесняю, я могу уйти. А когда можно будет вернуться, позвоните.

Затем он уводил свою даму или присоединялся с ней к шумевшей в соседнем зале компании. Максим и отец его целовали одни и те же плечи, руки их обнимали одни и те же талии. Они перекликались, развалясь на диванах, вслух рассказывали друг другу секреты, которые им шептали на ухо женщины.

Интимность их доходила до того, что они иногда сговаривались похитить у общества блондинку или брюнетку, приглянувшуюся одному из них.

Их хорошо знали в Мабиле. Они входили под руку после изысканного обеда, обходили сад, раскланивались с женщинами, перекидывались с ними мимоходом двумя-тремя словами. Они громко смеялись, прогуливаясь об руку, поддерживали друг друга, если нужно было вести горячие переговоры: отец был особенно силен по этой части, выгодно устраивая любовные дела сына. Иногда они присаживались за столик и пили, угощая целую ораву девиц легкого поведения, затем переходили к другому столику или принимались снова бродить. И до самой полуночи, по-товарищески взявшись под руку, они преследовали женщин в желтых аллеях, ярко освещенных газовыми фонарями.

Они возвращались, и в складках их одежды оставался какой-то след от соприкосновения с продажными женщинами, с которыми они только что расстались. Их развинченная походка, обрывки двусмысленных фраз, разнузданные движения вносили в квартиру на улицу Риволи запах подозрительного алькова. Достаточно было взглянуть, с какой усталостью отец пожимал сыну руку, чтобы понять, откуда они явились. В этой-то атмосфере вдыхала Рене свои минутные желания, свою чувственную тоску. Она нервно смеялась над мужем и пасынком.

- Откуда вы? - спрашивала она. - От вас пахнет табаком и мускусом... У меня непременно будет мигрень.

И действительно, ее бесконечно волновал странный запах, стойкий запах этого удивительного домашнего очага.

Между тем Максим не на шутку увлекся хорошенькой Сильвией. Он несколько месяцев надоедал мачехе своим романом. Рене вскоре узнала эту особу от пят до корней волос. У Сильвии на бедре была синеватая родинка; у нее несравненные, божественные колени; ее плечи отличались тем, что лишь на левом была ямочка. Максим не без задней мысли занимал на прогулке мачеху рассказами о совершенствах своей любовницы. Однажды вечером, на обратном пути из Булонского леса, коляски Рене и Сильвии, застряв в заторе экипажей, остановились бок о бок в Елисейских полях. Обе женщины с острым любопытством стали разглядывать одна другую, а Максим, страшно довольный создавшейся критической ситуацией, усмехался исподтишка. Когда коляска снова покатилась, он взглянул на угрюмо молчавшую мачеху и подумал было, что она рассердилась;

он ожидал, что сейчас последует одна из тех странных сцен и материнских нотаций, которыми она иногда еще занималась от скуки.

- Не знаешь ли ты ювелира этой дамы? - спросила вдруг Рене, когда они подъезжали к площади Согласия.

- Увы, знаю! - ответил он, улыбаясь, - я должен ему десять тысяч франков. Почему ты спрашиваешь?

- Просто так.

Затем, помолчав, она заметила:

- У нее очень красивый браслет, тот, что на левой руке... Мне хотелось бы посмотреть на него вблизи.

Они вернулись домой. Больше Рене не говорила об этом. Но на другой день, когда Максим с отцом собрались выйти из дому, она отозвала в сторону пасынка и тихо сказала ему что-то со смущенным видом, мило и умоляюще улыбаясь. Он, казалось, удивился и смотрел на мачеху со своей обычной, недоброй усмешкой. А вечером принес браслет Сильвии, который Рене умоляла показать ей.

- Вот он, - сказал Максим, - ради вас, мамуся, пойдешь даже на воровство!

- Она не видела, как ты его взял? - спросила Рене, жадно разглядывая браслет.

-Не думаю... Она надевала его вчера, вряд ли захочет надеть сегодня.

Рене подошла к окну, надела браслет; подняв слегка кисть руки, она медленно поворачивала ее и с восторгом повторяла:

- Ах, хорош, очень хорош... Только изумруды мне не особенно нравятся.

В эту минуту вошел Саккар; Рене все еще стояла с поднятой рукой у окна, лившего на нее яркий свет.

- Скажи пожалуйста! Браслет Сильвии! - воскликнул Саккар удивленно.

- Вам знаком этот браслет? - спросила Рене, не зная, куда девать руку;

она еще больше смутилась, чем муж.

Но Саккар уже оправился и, погрозив пальцем сыну, пробормотал: - У этого шалопая всегда какой-нибудь запретный плод в кармане!.. В один прекрасный день он не только браслет, а всю руку своей дамы сюда притащит.

- Э! Я ни при чем... - ответил Максим с малодушным лукавством. - Рене захотелось на него посмотреть.

Муж ограничился восклицанием "А!" и, в свою очередь поглядев на браслет, повторил слова жены:

- Хорош, очень хорош.

Затем он спокойно удалился, а Рене выбранила Максима за предательство.

Но тот утверждал, Что отцу все это совершенно безразлично. Тогда она вернула ему браслет, добавив:

- Изволь пойти к ювелиру и закажи мне точно такой же браслет, только вместо изумрудов вели вставить сапфиры.

Саккар не мог держать вблизи себя ни одной вещи, ни одного человека, чтобы не продать или не извлечь из них какой-нибудь выгоды. Сыну не было и двадцати лет, как он уже задумал нажиться на нем. Максим хорош собой, племянник министра, сын крупного финансиста, его надо выгодно женить.

Правда, он слишком молод, но все же можно приискать ему невесту с приданым, а потом либо затянуть свадьбу, либо поторопить ее в зависимости от состояния денежных дел Саккара. Ему повезло: в одной контрольной комиссии, членом которой он состоял, он познакомился с красавцем де Марейлем и покорил его чуть не с первого взгляда. Этот бывший сахаровар из Гавра, по фамилии Бонне, нажив большое состояние, женился на девице благородного происхождения, тоже очень богатой, искавшей представительного мужа, хотя бы и дурака. Бонне получил разрешение носить фамилию супруги, и это чрезвычайно польстило его тщеславию; но женитьба внушила ему непомерное честолюбие: он не желал оставаться в долгу перед Эллен и взамен родовитости решил добиться высокого политического положения. С той поры он всеми известными ему способами стал подготовлять свою кандидатуру в Законодательный корпус: финансировал газеты, покупал большие поместья в Ньеврском департаменте. Пока что он успеха не имел, но важности не терял. Это был человек невероятно пустоголовый.

Благодаря великолепной осанке и бледному задумчивому лицу он производил впечатление настоящего государственного деятеля, а так как он замечательно умел слушать и взгляд у него при этом был глубокомысленный, а на лице разлито спокойное величие, то можно было предположить, что в мозгу его происходит огромная внутренняя работа. Он, понятно, ни о чем не думал, но людей смущал, так как они не могли понять, имеют ли дело с исключительно умным человеком, или же просто с дураком. Марейль ухватился за Саккара, как утопающий за соломинку. Он знал, что в Ньеврском департаменте освобождается официальная кандидатура, и страстно желал, чтобы министр выставил его кандидатом. Это была его последняя ставка, Вот почему он душой и телом предался брату министра. Саккар, учуявший выгодное дело, внушил ему мысль о браке между Луизой и Максимом. Марейль пустился в излияния, поверил, что ему первому пришла мысль об этом браке, счел большим счастьем породниться с братом министра и выдать дочь замуж за молодого человека, подававшего блестящие надежды.

Отец давал за Луизой миллион приданого. Искалеченной, некрасивой и все же прелестной девушке суждено было умереть молодой; подтачивавший ее глухой недуг - чахотка - придавал ей нервную веселость, хрупкую грацию. Девочки, страдающие такого рода болезнями, рано созревают, преждевременно становятся женщинами. Луиза отличалась наивной чувственностью; казалось, она родилась пятнадцатилетней девушкой и никогда не знала детства. Когда ее отец, здоровенный тупой колосс, смотрел на нее, ему не верилось, что она его дочь.

Мать также была высокого роста, полной женщиной; о ней ходили слухи, объяснявшие хилость девочки, нечто цыганское в манерах этой юной миллионерши, ее порочную и чарующую некрасивость. Молва гласила, что Эллен умерла, предаваясь самому постыдному разврату; чувственные наслаждения разъедали ее, как язва, а муж даже не замечал явного безумия жены, которую следовало бы поместить в сумасшедший дом. Рожденная больной матерью, Луиза появилась на свет малокровным, искалеченным ребенком, с нездоровым воображением, с памятью, загрязненной видениями распущенной жизни. Иногда ей представлялось, что она смутно вспоминает какое-то другое существование: перед ней в неясной дымке возникали причудливые образы, целующиеся мужчины и женщины, целые чувственные драмы, возбуждавшие ее детское любопытство. Это говорила в ней мать. Самая невинность ее была порочна. Она росла, и ничто не удивляло ее. Она все помнила, вернее - все знала и уверенно шла к запретному, подобно человеку, возвратившемуся домой после долгого отсутствия, которому достаточно протянуть руку, чтобы найти все на своем месте и насладиться домашним уютом. Это странное существо с дурными инстинктами, подстать наклонностям Максима, отличавшееся к тому же невинным бесстыдством, пикантным сочетанием ребячества и вызывающей смелости, эта девочка, как бы переживавшая второе существование девственницы, которая познала жизнь и падение зрелой женщины, должна была в конце концов понравиться ему даже больше, чем Сильвия с ее душой ростовщика и, в сущности, настоящая мещанка - дочь почтенного торговца бумагой.

О браке говорилось шутя, решили дать "детям" подрасти. Обе семьи жили в теснейшей дружбе; Марейль подготовлял свою кандидатуру, Саккар подстерегал добычу. Максим должен был в виде свадебного подарка преподнести свое назначение аудитором государственного совета.

В то время богатство Саккара, казалось, достигло апогея, заливало Париж огнями гигантской иллюминации. Наступил тот час охоты, когда дележ животрепещущей добычи наполняет лес собачьим лаем, хлопаньем бичей, огнями факелов. Разнузданные вожделения были, наконец, удовлетворены, упивались наглым торжеством под грохот обрушенных кварталов и наскоро сколоченных состояний. В городе царил разгул миллионов и продажной любви. Порок, низвергаясь с верхов, растекался по канавам, наполняя бассейн, взлетал кверху садовыми фонтанами и снова падал на крышу мелким, пронизывающим дождем. И прохожему, переходившему ночью мост, казалось, что Сена несла посреди уснувшего города все его отбросы, крошки, упавшие со стола, кружевные банты, оставленные на диванах, фальшивые шиньоны, забытые в фиакрах, ассигнации, выпавшие из корсажей, все, что удовлетворенное желание, разбив и загрязнив, выбрасывает на улицу. И в лихорадочном сне еще больше, чем в захватывающей дух дневной суете, ощущалось сумасбродство, обуявшее Париж, золоченый, чувственный кошмар города, обезумевшего от своего золота и своей плоти. До полуночи пели скрипки, потом окна гасли, на город спускались тени. То был словно огромный альков, где потушили последнюю свечу, подавили последнюю стыдливость. Во тьме слышался лишь вопль яростной, усталой любви, а Тюильри на берегу реки простирал во мраке руки как бы для всеобъемлющего объятия.

Саккар закончил постройку особняка возле парка Монсо, на участке, украденном им у города. Он отделал для себя во втором этаже роскошный кабинет из палисандрового дерева, украшенного позолотой, с высокими книжными шкапами, набитыми папками с делами, но без единой книги; несгораемый шкап, вделанный в стену, стоял в глубокой нише точно в громадном алькове, в котором могли укрыться страсти целого миллиарда. Там расцветало нагло выставленное богатство Саккара. Все удавалось ему. Переселившись с улицы Риволи, он поставил дом на широкую ногу, удвоил расходы, рассказывал близким друзьям о своих больших заработках. Из его слов можно было заключить, что компания с почтенными Миньоном и Шарье приносила ему завидную прибыль, спекуляции на земельных участках процветали, а что касается "Винодельческого кредита", то это была неистощимая дойная корова. Перечисляя свои богатства, Саккар обычно так ошеломлял слушателей, что те не могли отдать себе ясный отчет в сущности его дел. Его носовой провансальский акцент усиливался, он пускал фейерверк коротких фраз и нервных жестов, в которых миллионы взлетали и рассыпались ракетами, ослеплявшими самых недоверчивых. Неугомонная мимика немало способствовала его репутации богача и счастливого игрока. Никто, однако, не знал, есть ли у него солидный, определенный капитал. Различные компаньоны поневоле были осведомлены о его положении, поскольку это непосредственно их касалось, и объясняли его огромное богатство неизменно удачными спекуляциями, им неизвестными. Он тратил бешеные деньги, поток золота продолжал катиться из его кассы, хотя никто еще не открыл истоков этой золотой реки. То было чистейшее безумие, неистовое мотовство. Луидоры пригоршнями выбрасывались за окно, из несгораемого шкапа каждый вечер выбиралось все до последнего су, а за ночь он снова наполнялся неведомо каким образом и никогда не снабжал столь крупными суммами, как в те дни, когда Саккар уверял, будто потерял ключи.

В бурном водовороте этого богатства, бурлившем как река в весеннее половодье, приданое Рене завертелось, унеслось, утонуло. Вначале она не доверяла мужу, хотела сама управлять своим состоянием, но скоро устала от дел, а затем почувствовала себя бедной по сравнению с ним. Обремененная долгами, она вынуждена была обращаться к Саккару и, занимая у него деньги, отдавала себя в его руки. С каждым новым счетом, который он оплачивал, улыбаясь, как человек, снисходивший к людским слабостям, она становилась все более зависимой, доверяла ему свои процентные бумаги, разрешала ту или иную продажу. Когда супруги переселились в особняк у парка Монсо, Саккар почти окончательно обобрал Рене. Он заменил собою государство и выплачивал ей проценты со ста тысяч, вырученных от продажи дома на улице Пепиньер; с другой стороны, он убедил жену продать поместье в Солони и вложить деньги в крупное предприятие, по его словам - замечательное. Таким образом, у нее остались только шароннские участки, которые она упорно отказывалась продать, чтобы не огорчив добрейшую тетю Елизавету. Но Саккар и тут подготовлял ловкий трюк с помощью своего старого сообщника Ларсоно. Впрочем, Рене все же оставалась обязанной мужу: если Саккар и воспользовался ее состоянием, то процентов платил ей в пять или шесть раз больше обычного. Проценты со ста тысяч франков вместе с доходами от солонского поместья составляли не более девяти или десяти тысяч франков; этого едва хватало на оплату ее белошвейки и башмачника. Муж платил ей или за нее в пятнадцать, двадцать раз больше этой ничтожной суммы. Он мог неделю изощряться, как украсть у нее сто франков, и в то же время содержал ее по-царски. Поэтому Рене, как и все, питала уважение к величественной кассе своего мужа, не задаваясь вопросом, из какого небытия возникла золотая река, протекавшая перед ее глазами, река, в которую она бросалась каждое утро.

В особняке у парка Монсо началось настоящее исступление, блистательный триумф. Саккары удвоили количество экипажей и выездов; наняли армию слуг, нарядили их в темно-синие ливреи, рейтузы цвета мастики и жилеты в черную и желтую полоску - несколько строгие тона, выбранные Саккаром, чтобы производить впечатление вполне солидного финансиста. Эту мечту он лелеял всю жизнь. Саккары выставляли свою роскошь напоказ и в дни званых обедов широко раздвигали занавесы на окнах. Вихрь современной жизни, хлопавший дверьми в квартире на улице Риволи, превратился здесь в настоящий ураган, грозивший смести все перегородки. В этих княжеских апартаментах с раззолоченными перилами лестниц, с пушистыми коврами, в этом сказочном дворце выскочки носились запахи Мабиля, вихлялись бедра в модных кадрилях, проносилась вся эпоха с ее безумным, тупым смехом, с ее вечным голодом и вечной жаждой. То был подозрительный дом бесстыдного веселья, широко распахивающий окна, чтобы приобщить прохожих к тайнам алькова. Муж и жена жили, не стесняясь, на глазах у прислуги. Они поделили между собой дом, расположились там лагерем, как будто даже не чувствуя, что они у себя, подобно людям, которые после головокружительного, шумного путешествия случайно попали в роскошную гостиницу и, едва распаковав чемоданы, помчались осматривать новый город.

Они только ночевали дома и оставались там в дни званых обедов, а остальное время носились по Парижу, иногда забегая на час, как забегают в номер гостиницы в промежутке между двумя экскурсиями. Рене обуревало дома какое-то беспокойство, одолевали мечты; ее шелковые юбки с змеиным шипением скользили по мягким коврам, вдоль атласных кушеток; ее раздражала окружавшая ее бессмысленная позолота, высокие пустые плафоны, где оставались после ночных кутежей отзвуки смеха молодых идиотов и сентенций старых мошенников; и чтобы сделать эту роскошь осмысленной, чтобы полнее жить среди этого блеска, ей нужно было найти то высшее наслаждение, которое ее любопытство тщетно искало во всех закоулках особняка - в маленькой гостиной солнечного цвета, в оранжерее с сочной растительностью. Что касается Саккара, то он дошел до предела своих мечтаний: он принимал у себя финансовых тузов - Тутен-Лароша, Лоуренса, великих политических деятелей - барона Гуро, депутата Гафнера;

даже его брат министр - и тот соблаговолил два-три раза побывать у него, чтобы упрочить этим положение Саккара. Между тем его, как и жену, обуревал нервный страх, беспокойство, от которого смех его дребезжал, точно надтреснутое стекло. Он так метался, казался таким растерянным, что его знакомые говорили о нем: "Черт его знает, этого Саккара! Он слишком много наживает, он кончит сумасшествием!" В 1860 году Саккар получил орден за таинственную услугу, оказанную префекту: он выступил в качестве подставного лица какой-то дамы при продаже участков.

Ко времени переезда в особняк у парка Монсо относится событие в жизни Рене, оставившее неизгладимый след в ее душе. Министр до тех пор все отказывался исполнить просьбу невестки, умиравшей от желания получить приглашение на придворный бал. Наконец он уступил, считая, что положение брата окончательно упрочилось. Целый месяц Рене не спала ночей.

Великий день наступил, и она сидела ни жива ни мертва в карете, увозившей ее в Тюильри.

На ней был необыкновенный по оригинальности и изяществу туалет, настоящая находка, - наряд, придуманный ею бессонной ночью. Три мастера от Вормса выполняли его у нее на дому, под собственным ее наблюдением. Это было простое платье из белого газа, отделанное множеством мелких отрезных воланов, окаймленных узкой черной бархоткой, - черный бархатный тюник, глубокий квадратный вырез, обшитый узеньким кружевом, в палец шириной, и нигде ни цветка, ни бантика; на руках гладкие браслеты, на голове узкий золотой ободок, окружавший ее точно ореолом.

Когда Рене очутилась в залах и муж отошел от нее к барону Гуро, она было растерялась, но, увидев свое чарующее отражение в зеркалах, быстро успокоилась. Когда появился император, она уже освоилась с теплым воздухом, рокотом голосов, сутолокой черных фраков, белых плеч. Император медленно шел по залу под руку с толстым низеньким генералом, отдувавшимся так шумно, как будто он страдал плохим пищеварением. Плечи выстроились в два ряда, черные фраки инстинктивно отступили со скромным видом на шаг назад. Рене оттеснили в самый конец ряда, к той двери, к которой подходил император тяжелым, нетвердым шагом. Он шел к ней, направляясь от одной двери к другой.

На нем был фрак и красная орденская лента через плечо. Рене снова охватило волнение, в глазах у нее помутилось. Ей почудилось, будто кровавое пятно расплывалось на груди императора. Ей казалось, что он мал ростом, ноги у него слишком короткие, фигура нескладная; и все же она была в восторге, находила красивым его мертвенно-бледное лицо с тяжелыми, свинцовыми веками, прикрывавшими тусклые глаза. Губы его лениво шевелились под усами; на всей его студенистой физиономии выделялся один лишь костистый нос.

Император и старый генерал приближались мелкими шажками, точно поддерживая друг друга, неопределенно улыбаясь, оба какие-то расслабленные.

Они смотрели на приседавших перед ними дам, и взгляды, которые они бросали направо и налево, скользили по корсажам. Генерал нагибался, шептал что-то своему повелителю, прижимал его руку с веселым видом приятеля. А император, вялый и замкнутый, более обычного бесцветный, приближался, шаркая ногами.

Когда они дошли до середины зала, Рене почувствовала, что их взгляды устремлены на нее. Генерал смотрел на нее, вытаращив глаза, а в серых затуманенных глазах императора с полуопущенными веками пробегали хищные огоньки. Рене растерялась, опустила голову, склонилась, не видя ничего, кроме узоров на ковре. Но она следила за тенью идущих и поняла, что они на несколько секунд остановились перед нею. Ей послышались слова императора, этого двусмысленного мечтателя, прошептавшего, глядя на молодую женщину, утопавшую в волнах белого муслина с черными бархатными полосками:

- Посмотрите, генерал, какой цветок! Так и хочется сорвать эту таинственную гвоздику, белую с черным.

А генерал ответил более грубым тоном:

- Ваше величество, эта гвоздика была бы дьявольски хороша в вашей петлице.

Рене подняла голову. Видение исчезло, толпа хлынула к двери. После этого вечера Рене часто бывала в Тюильри, удостоилась чести услышать из уст императора комплименты, сказанные вслух, и даже стать немного его другом. Но она навсегда запомнила медленную, тяжелую поступь повелителя, идущего по зале между двумя рядами плеч, и каждый раз, как все растущее состояние ее мужа позволяло ей вкусить какое-нибудь новое наслаждение, перед ней снова вставал император, возвышавшийся над склоненными перед ним головами, направлявший к ней шаги и сравнивший ее с гвоздикой, которую старый генерал советовал ему вдеть в петлицу. Это был самый яркий момент в ее жизни.

IV

Жгучее и отчетливое желание, овладевшее сердцем Рене среди одуряющих ароматов оранжереи в то время, как Луиза и Максим смеялись, сидя на кушетке в маленькой желтой гостиной, испарилось подобно кошмару, оставляющему после себя лишь безотчетную дрожь. Всю ночь Рене чувствовала на губах вкус ядовитых листьев тангина; ей казалось, будто чьи-то жаркие уста коснулись ее губ, чтобы вдохнуть в нее всепожирающую страсть. Потом уста ускользали, видение исчезало в волнах мрака, колыхавшегося над нею.

Под утро она заснула, а когда проснулась, то вообразила себя больной.

Она приказала спустить шторы, пожаловалась своему врачу на тошноту и головную боль и два дня решительно отказывалась выходить из комнаты. Заявив, что ее утомляют визитеры, она никого не велела принимать. Максим тщетно стучал к ней в дверь. Он не ночевал в особняке, желая свободнее располагать своими комнатами. Впрочем, он вел бродячую жизнь, селился в новых домах отца, выбирая по своему вкусу этаж, и каждый месяц менял квартиру, иногда по прихоти, иногда, чтобы уступить место солидному жильцу. Он обновлял вновь выстроенные дома с одной из своих любовниц. Привыкнув к капризам мачехи, он притворился, будто очень сочувствует ей, раза четыре в день справлялся о ее здоровье, делая при этом огорченное лицо единственно для того, чтобы позлить ее. На третий день Рене, розовая, улыбающаяся, спокойная и отдохнувшая, приняла его в маленькой гостиной.

- Ну как, весело тебе было с Селестой? - спросил он, намекая на ее долгое затворничество наедине с горничной.

- Да, - ответила она, - эта девушка настоящее сокровище. У нее всегда ледяные руки, она прикладывала их мне к голове и успокаивала боль.

- Да это не девушка, а лекарство! - воскликнул, громко смеясь, Максим.

- Если когда-нибудь со мной случится несчастье и я влюблюсь, ты мне ее одолжи. Хорошо? Она приложит обе руки к моему сердцу.

Они весело шутили, затем отправились, как обычно, на прогулку в Булонский лес. Прошло две недели. Рене еще безудержней ринулась в водоворот визитов и балов, голова ее вновь закружилась, она больше не жаловалась на усталость и скуку. Но она производила впечатление женщины, пережившей тайное падение, о котором она не говорила, но которое выдавала подчеркнутым презрением к самой себе и еще более рискованной извращенностью своих капризов светской дамы. Однажды она призналась Максиму, что умирает от желания побывать на балу, который модная актриса Бланш Мюллер давала для принцесс рампы и цариц полусвета. Это признание поразило и смутило даже его, человека, не отличавшегося особой щепетильностью. Он хотел образумить мачеху: право же, ей там не место, да и ничего забавного она там не увидит, а если ее узнают, то ведь это будет настоящий скандал. На все его разумные доводы она отвечала, умоляюще сложив руки и улыбаясь:

- Ну, Максим, ну, миленький, согласись. Мне так хочется... Я надену темное-претемное домино, мы только пройдемся по залам.

Когда Максим, который в конце концов всегда уступал мачехе и повел бы ее во все злачные места Парижа, если бы она об этом попросила, согласился сопровождать ее на бал к Бланш Мюллер, она захлопала в ладоши, как ребенок, которого неожиданно освободили от уроков и отпустили погулять.

- Ах, какой ты милый, - сказала она. - Ведь бал завтра, да? Приди за мной пораньше, я хочу посмотреть, как начнут съезжаться эти дамы. Ты будешь называть их имена, и мы повеселимся на славу...

Подумав, она добавила:

- Нет, не приходи. Жди меня в фиакре на бульваре Мальзерб. Я выйду через сад.

Эта таинственность делала приключение более пикантным, наслаждение более утонченным: ведь выйди Рене в полночь из дому, хотя бы и через парадную дверь, ее муж не потрудился бы даже выглянуть в окно.

На следующий день, приказав Селесте дождаться ее возвращения, она пошла, дрожа от восхитительного страха, через темный парк Монсо. Саккар воспользовался дружескими отношениями с начальством ратуши и попросил ключ от маленькой калитки парка; Рене также захотела иметь ключ. Она чуть не заблудилась и нашла фиакр только благодаря желтым огням фонарей. В то время бульвар Мальзерб, едва законченный, был по вечерам совершенно пуст. Рене вскочила в карету, волнуясь, с сладко бьющимся сердцем, точно отправлялась на любовное свидание. Максим курил с философским спокойствием, дремля в углу кареты. Он хотел бросить сигару, но Рене воспротивилась и, желая удержать его руку, попала ему в темноте своей рукой прямо в лицо; это очень рассмешило их.

- Говорят тебе, что я люблю запах табака, - воскликнула она. - Оставь сигару... К тому же мы сегодня кутим... Сегодня я такой же мужчина, как ты.

Бульвар не был еще освещен. Пока фиакр спускался к площади Магдалины, в карете было так темно, что они не видели друг друга. Бременами, когда Максим подносил ко рту сигару, густой мрак прорезала красная точка. Эта красная точка привлекала внимание Рене. Максим, наполовину скрытый волнами черного домино, заполнившими карету, продолжал молча курить со скучающим видом. Дело было в том, что прихоть мачехи помешала ему отправиться с целой стаей дам в

"Английское кафе", где они условились начать и закончить бал Бланш Мюллер.

Он сидел насупившись, и Рене угадала в темноте его недовольство.

- Тебе нездоровится? - спросила она.

- Нет, мне холодно, - ответил Максим.

- Странно, а я вся горю, по-моему, здесь очень душно... Накрой колени моими юбками.

- О, твои юбки, - цроворчал он с досадой, - они мне чуть не в глаза лезут.

Но эти слова рассмешили его самого, и понемногу он оживился. Рене рассказала ему, как ей страшно было в парке Монсо, и созналась еще в одном желании: ей хотелось прокатиться как-нибудь ночью по маленькому озеру на лодке, брошенной в одной из аллей; эту лодку она видела из окна своей комнаты. Максим нашел, что она становится элегичной. Фиакр быстро катил в глубоком мраке. Чтобы слышать друг друга в грохоте колес, они наклонились, слегка соприкасаясь, чувствуя теплое дыхание друг друга, когда сталкивались слишком близко. Через ровные промежутки времени сигара Максима вспыхивала, окрашивая мрак красным и бросая бледный, розовый отблеск на лицо Рене. Она была так прелестна при свете этих мгновенных вспышек, что Максим даже поразился.

- О-о! - сказал он. - Мы сегодня, кажется, очень красивы, мамочка...

Ну-ка, посмотрим.

Он приблизил сигару и несколько раз быстро затянулся. На забившуюся в угол Рене упал теплый, прерывающийся свет. Она немного откинула капюшон.

Открылась головка, вся в мелких завитках, перехваченных простой голубой лентой, личико кудрявого мальчишки в черной атласной блузе, доходившей до самой шеи. Ей стало смешно, что на нее смотрят и любуются ею при свете сигары. Она откидывалась смеясь, а он говорил с комической важностью:

- Черт возьми! Надо будет за тобой присмотреть, если я хочу доставить тебя к отцу в целости и сохранности.

Между тем фиакр обогнул площадь Магдалины и поехал вдоль линии бульваров. Карета наполнилась пляшущими отблесками сверкающих витрин. Бланш Мюллер жила в двух шагах оттуда, в новом доме, построенном на улице Бас-дю-Рампар, искусственно приподнятой насыпью. У подъезда стояло всего лишь несколько карет. Было не более десяти часов. Максим хотел прокатиться по бульварам, подождать еще часок, но Рене объявила ему напрямик, что пойдет одна, если он не желает ее сопровождать, - настолько разыгралось у нее любопытство. Максим поднялся по лестнице вслед за нею и, к своему удовольствию, увидел наверху гораздо больше народу, чем ожидал. Рене надела маску и, взяв Максима под руку, отдавала ему шепотом приказания, которые он выполнял покорно, без возражений; она обошла все комнаты, приподнимала края портьер, внимательно осмотрела обстановку, готова была даже порыться в ящиках, если бы не боялась, что ее увидят.

В этой богатой квартире были уголки, где царил беспорядок богемы и чувствовалась кафешантанная певица. Там особенно трепетали розовые ноздри Рене, и она заставляла своего спутника идти медленнее, чтобы запомнить малейшую вещь, и даже запах вещей. Дольше всего она задержалась в туалетной комнате с раскрытой дверью; когда Бланш Мюллер принимала гостей, она предоставляла в их распоряжение всю квартиру, вплоть до алькова, где отодвигалась кровать и расставлялись карточные столы. Но туалетная комната не понравилась Рене: она нашла ее вульгарной и даже грязноватой, - ковер был прожжен папиросами и испещрен круглыми дырочками, голубая шелковая обивка вся в пятнах от помады и забрызгана мыльной пеной. Осмотрев как следует квартиру, запомнив малейшие детали, чтобы описать их потом своим подругам, Рене перешла к лицам. Мужчин она знала: в большинстве это были те же финансовые тузы, политические деятели, та же золотая молодежь, что посещали ее четверги. Порой ей даже казалось, что она у себя в гостиной, когда проходила мимо группы улыбавшихся мужчин в черных фраках, которые накануне точно так же улыбались, разговаривая с маркизой д'Эспане и белокурой г-жой Гафнер. А когда она смотрела на женщин, то и тут почти сохранялась иллюзия: Лаура д'Ориньи была в желтом, как Сюзанна Гафнер, а Бланш Мюллер, как Аделина д'Эспане, - в белом глубоко вырезанном на спине платье. Наконец Максим взмолился, и Рене согласилась присесть с ним на кушетку. Они с минуту посидели там, - Максим зевал, а Рене спрашивала у него имена дам, раздевала их взглядом, считала, сколько метров кружев ушло на их юбки. Увидев, что она поглощена этим важным занятием, он улизнул, когда Лаура д'Ориньи поманила его рукой. Лаура посмеялась над его дамой и взяла с него слово присоединиться к их компании после полуночи в "Английском кафе".

- Твой отец тоже будет там! - крикнула она ему вслед, когда он возвращался к Рене.

Рене очутилась в кругу женщин, которые громко хохотали. Г-н де Сафре, воспользовавшись освободившимся местом Максима, подсел к ней, отпуская грубые любезности. Потом г-н де Сафре и женщины принялись кричать, хлопали себя по ляжкам, так что оглушенная Рене, в свою очередь, начала зевать и встала, говоря своему спутнику:

- Уедем отсюда, они невероятно глупы!

Когда они выходили, им встретился де Мюсси. Он обрадовался, увидев Максима, и, не обращая внимания на маску, которая была с ним, томно проговорил:

- Ах, мой друг, она меня уморит. Я знаю, что ей лучше, но она все еще отказывается меня принять. Скажите ей, что видели слезы на моих глазах.

- Будьте покойны, я выполню ваше поручение, - ответил Максим, странно усмехаясь.

На лестнице он спросил Рене:

- Ну, мамочка, неужели бедняга тебя не растрогал? Рене пожала плечами и ничего не ответила. Внизу, выходя на улицу, она приостановилась и, прежде чем сесть в фиакр, ожидавший их, нерешительно посмотрела в сторону церкви Магдалины и в сторону Итальянского бульвара. Еще не было половины двенадцатого, на бульваре все еще не прекращалось большое оживление.

- Значит, мы едем домой, - прошептала она с сожалением.

- Может быть, хочешь прокатиться по бульварам? - спросил Максим.

Рене согласилась. Развлечение оказалось неудачным, разочаровало ее любопытство, и она огорчалась, что вернется домой с еще одной утраченной иллюзией и мигренью. Она всегда думала, что бал актрис, должно быть, преуморительная штука.

Как это часто случается в последние октябрьские дни, казалось, будто вернулась весна; ночь была теплая, точно в мае, а от проносившейся временами холодной струи воздух делался только более бодрящим. Рене, высунув голову в окно кареты, молча глядела на толпу, на пробегавший перед нею нескончаемый ряд кафе и ресторанов. Она стала теперь очень серьезной, раздумывая о тех неопределенных желаниях, которыми так полны женские мечты. По широкому тротуару волочились шлейфы продажных женщин, башмаки мужчин стучали с какой-то особой фамильярностью, и ей казалось, что по этому серому асфальту мчатся удовольствия и наслаждения доступной любви, в ней пробудились уснувшие вожделения, она уже забывала покинутый ею идиотский бал в предвкушении других, более утонченных радостей. Она видела в окнах отдельных кабинетов ресторана мелькавшие на белизне занавесок тени женщин и мужчин. По этому поводу Максим рассказал ей довольно рискованную историю о том, как один муж застиг свою жену с любовником, узнав их по тени на оконной занавеске. Рене едва слушала, а он развеселился и, взяв ее за руки, стал дразнить беднягой де Мюсси. Когда на обратном пути они снова проезжали мимо Бребана, Рене вдруг сказала:

- Знаешь, господин де Сафре пригласил меня сегодня ужинать!

- О, тебе не пришлось бы полакомиться тонким ужином, - ответил, смеясь, Максим, - Сафре совершенно лишен кулинарного воображения. Оно не идет у него дальше салата из омаров.

- Нет, нет, он обещал заказать устрицы и холодную куропатку. Но он говорил мне "ты", и мне было очень неловко... - Рене замолчала, посмотрела еще раз на бульвар, потом огорченно добавила:

- Хуже всего, что я ужасно голодна.

- Как, ты голодна? - воскликнул Максим. - Чего же проще, давай поужинаем вместе. Хочешь?

Он говорил совершенно спокойно, но она сперва отказалась, уверяя, что Селеста приготовила ей ужин дома. Максим, не желая показываться в

"Английском кафе", велел фиакру остановиться на углу улицы Ле-Пелетье перед кафе "Риш". Он даже вышел из кареты, а так как Рене все еще колебалась, проговорил:

- Ну, раз ты боишься, что я тебя скомпрометирую, я сяду на козлы рядом с кучером и отвезу тебя к твоему мужу.

Рене улыбнулась и вышла из экипажа, двигаясь осторожно, точно птичка, которая боится намочить лапки. Она сияла. Тротуар обжигал ее, пронизывал сладкой дрожью страха и удовлетворенного желания. Все время, пока они ехали, ее так и подмывало выскочить на тротуар. Она перешла его мелкими шажками, боязливо, но опасение, что ее увидят, доставило ей острое удовольствие. Ее похождение положительно превращалось в интересное приключение. Конечно, она ничуть не жалела, что отказалась от грубого приглашения де Сафре, но ей было ужасно досадно возвратиться домой, и она радовалась, что Максиму пришла в голову мысль дать ей вкусить от запретного плода. Максим быстро, как дома, взбежал по лестнице. Рене, задыхаясь, шла за ним. В воздухе носился легкий запах жареной рыбы и дичи, а от ковра, натянутого на ступеньки с помощью медных прутьев, пахло пылью, и это еще сильнее волновало Рене.

Когда они поднялись на антресоли, им попался представительный лакей, отступивший к стене, чтобы дать им дорогу.

- Шарль, - обратился к нему Максим, - вы сами подадите нам ужин, хорошо?.. Проводите нас в белый кабинет.

Шарль поклонился, поднялся на несколько ступенек и открыл дверь кабинета. Газ был приспущен. Рене показалось, что она вступила в полумрак подозрительного, но очаровательного места.

В широко раскрытое окно врывался нескончаемый гул, а на потолке, в отблесках ярко освещенного кафе, находившегося внизу, быстро проносились тени прохожих. Но лакей пальцем открутил газ. С потолка исчезли тени, яркий свет залил комнату, осветив головку молодой женщины. Она уже откинула капюшон. Завитки ее немного растрепались в карете, но голубая лента не сдвинулась. Рене принялась ходить по комнате, стесняясь взглядов Шарля, - он подмигивал, щурился, чтобы лучше ее разглядеть, и взгляд его ясно говорил:

"Этой я еще не знаю".

- Что прикажете подать? - спросил он громко. Максим повернулся к Рене.

- Меню господина де Сафре. Не так ли? - спросил он. - Устрицы, молодую куропатку...

Видя, что Максим улыбается, Шарль тоже осклабился и тихо проговорил:

- Значит, такой же ужин, как в среду?

- В среду?.. - переспросил Максим и, вспомнив, добавил: - Хорошо, мне все равно, подайте такой же ужин, как в среду.

Когда лакей вышел, Рене взяла лорнет и с любопытством оглядела маленькую гостиную. Это была квадратная комната, белая с золотом, обставленная кокетливо, как будуар. Кроме стола и стульев, там был еще низенький столик вроде консоли, на который составляли приборы, и широкий диван, настоящая кровать, помещавшийся между окном и камином. Белый мрамор камина украшали часы и два канделябра в стиле Людовика XVI. Но самым любопытным в кабинете было зеркало, красивое широкое зеркало, испещренное надписями, которые посетительницы нацарапали своими бриллиантами: тут были имена, даты, искаженные стихи, ошеломляющие изречения, чудовищные признания.

Рене наткнулась на какую-то непристойность, но у нее не хватило духу удовлетворить свое любопытство. Она взглянула на диван, и ей снова стало неловко; наконец, желая оправиться от смущения, она принялась рассматривать потолок и люстру из позолоченной меди с пятью рожками. Но даже собственное смущение восхищало ее.

С серьезным видом разглядывая в лорнетку карниз, Рене испытывала глубокое наслаждение от окружавшей ее двусмысленной обстановки: от светлого зеркала, чистоту которого нарушали циничные надписи и словно сохранившего отражение множества фальшивых шиньонов; от дивана, который шокировал ее своей шириной; от стола и даже от ковра, от которого шел тот же запах, что носился на лестнице, - едва уловимый запах пыли, острый и как будто священный.

- Что это за ужин был в среду? - спросила Рене, отведя, наконец, глаза от потолка.

-Да просто так, один приятель проиграл пари, - ответил Максим.

Будь это в другом месте, он, не задумываясь, сказал бы ей, что ужинал в среду с дамой полусвета, с которой познакомился на бульваре. Но с той минуты, как они вошли в отдельный кабинет, он инстинктивно относился к ней, как к женщине, которой надо нравиться и чью ревность следует щадить. Рене не настаивала, направилась к окну и облокотилась на подоконник; Максим подошел к ней и встал рядом. Позади них Шарль ходил взад и вперед по комнате, гремя посудой и серебром.

Полночь еще не наступила. Внизу, на бульваре, рокотал Париж, продолжая кипучую дневную деятельность, все не решаясь отойти ко сну. Ряды деревьев отделяли неясной линией белизну тротуаров от мостовой, терявшейся в темноте, где грохотали колеса и быстро мелькали фонари экипажей. По краям этой темной полосы местами светились газетные киоски, похожие на огромные высокие причудливо пестрые венецианские фонари, в порядке расставленные на земле для какой-то гигантской иллюминации. Но в этот час их тусклые огни терялись в сиянии соседних витрин. Все ставни были открыты, ни единой полоски тени не было на тротуарах, осыпанных золотой пылью, залитых дождем лучей, теплым и ярким, точно дневным, светом. Максим указал Рене на сиявшие напротив них окна "Английского кафе"; длинные ветви деревьев мешали разглядеть дома и тротуары на другой стороне. Они нагнулись и стали смотреть вниз на сновавших взад и вперед прохожих; гуляющие шли группами, девицы легкого поведения бродили по-двое; иногда они томным движением поднимали волочившийся шлейф и устало кидали вокруг смеющиеся взгляды. Под самым окном выдвинуты были на тротуар столики кафе "Риш", озаренные люстрами, точно солнцем; свет разливался до самой середины мостовой, и в центре этого пылающего очага резко выделялись мертвенные лица и бледные улыбки прохожих. За круглыми столиками вперемежку с мужчинами сидели женщины; на них были кричащие туалеты, волосы спадали им на шею, они пили, покачивались на стульях, громко произнося какие-то слова, которых за шумом не было слышно. Одна из них в ярко-синем платье с отделкой из белого гипюра особенно привлекла внимание Рене: она одиноко сидела за столиком и допивала маленькими глотками пиво, потом откинулась на спинку стула, сложила руки на животе и застыла в тяжелом, покорном ожидании. Те, что ходили, медленно терялись в толпе; Рене с любопытством следила за ними, провожая их взглядом до конца бульвара, в шумную туманную даль аллеи с мерцающим светом, наполненную кишащей черной толпой. И это шествие причудливой, разношерстной толпы одних и тех же лиц продолжалось без конца, с утомительной равномерностью; из провалов темноты выступали яркие краски в феерическом хаосе тысячи пляшущих огоньков, брызжущих из витрин, расцвечивающих транспаранты на окнах и киосках, пробегающих по фасадам огненными полосками, рисунками, буквами, прокалывающих тьму звездочками, непрестанно скользящих по мостовой. В оглушительном шуме слышалось какое-то тягучее, однообразное гудение, точно звуки шарманки, сопровождающие непрерывную процессию заводных кукол. Рене показалось, что случилось какое-то происшествие. Поток людей устремился влево, по тротуару проезда Оперы. Но, посмотрев в лорнет, она увидела стоянку омнибусов; в ожидании их на тротуаре стояло много народу, и, как только тяжелая карета подъезжала, все гурьбой бросались к ней. Рене слышала грубый голос контролера, выкликавшего номера, потом до нее донесся кристальный звон счетчика. Ее взгляд остановился на объявлениях какого-то киоска, размалеванного словно лубочная картинка: на квадрате в желтой с зеленым рамке была изображена голова ухмыляющегося дьявола с всклокоченными волосами - реклама шляпного магазина, которую Рене не сразу поняла. Каждые пять минут проезжал батиньольский омнибус с красными фонарями и желтым кузовом и, заворачивая на улицу Ле-Пелетье, сотрясал своим грохотом дом; на империале Рене видела людей с утомленными лицами; люди эти привставали и глядели на нее и Максима любопытным и жадным взглядом, точно подсматривали в замочную скважину.

- Ах, - проговорила она, - парк Монсо сейчас спокойно спит.

Это были единственные произнесенные ею слова. Они минут двадцать простояли у окна молча, опьяненные шумом и огнями; когда был подан ужин, сели за стол. Максим, видя, что присутствие лакея стесняет Рене, сказал ему:

- Можете идти... Я позвоню.

На щеках Рене играл румянец, глаза ее блестели, словно после быстрого бега. Она как будто внесла с собой в комнату что-то от шумного оживления бульвара. Она не позволила своему спутнику закрыть окно.

- Ах, это оркестр, - сказала она, когда Максим поморщился от шума. -

Разве ты не находишь, что это забавная музыка и прекрасный аккомпанемент к устрицам и куропаткам?

Рене помолодела от своей проделки - ей нельзя было дать тридцати лет.

Движения ее стали быстры, слегка лихорадочны; этот ужин в отдельном кабинете, вдвоем с молодым человеком, среди уличного шума возбуждал ее: он придавал ей вид особы легкого поведения. Она энергично принялась за устрицы.

Максим не был голоден, он с улыбкой смотрел, как она их поглощала.

- Черт возьми! - пробормотал он. - У тебя аппетит, как у настоящего кутилы.

Рене остановилась, ей стало неловко, что она ест с такой жадностью.

- Ты удивляешься, что я так проголодалась? Виноват этот идиотский бал... Ах, бедненький мой, как мне жаль, что ты вращаешься в таком обществе!

- Ты же прекрасно знаешь, я обещал тебе бросить Сильвию и Лауру д'Ориньи, как только твои приятельницы согласятся со мной поужинать.

- Не сомневаюсь, черт возьми, - воскликнула Рене с великолепным жестом.

- Сознайся, что мы гораздо занимательнее этих дам... Да если бы любовник скучал с нами так, как вы, вероятно, скучаете с вашими Сильвиями и Лаурами, он бы не выдержал и сбежал! Ты никогда меня не слушаешься. Попробуй как-нибудь на днях.

Не желая звать лакея, Максим встал, убрал устричные раковины и взял с консоли блюдо с куропаткой. Стол был накрыт с ресторанной роскошью. От камчатной скатерти веяло очарованием кутежей, и Рене с трепетным удовлетворением брала своими изящными ручками то вилку, то нож, то стакан.

Она пила большими глотками вино, хотя обычно пила лишь воду, чуть подкрашенную красным вином. Максим прислуживал ей с комическим усердием, держа салфетку подмышкой, и вдруг спросил:

- Почему ты так обозлилась на господина Сафре? Что он тебе сказал?

Может быть, он нашел, что ты некрасива?

- О, этот де Сафре, - ответила она, - какой пошляк! Я никогда бы не подумала, что такой благовоспитанный человек, такой вежливый, когда он бывает у меня в доме, может говорить подобным языком. Но я его не виню. Меня возмутили женщины: настоящие рыночные торговки. Одна все жаловалась, что у нее "чирей вскочил на боку", еще немного, и она, пожалуй, подняла бы юбку, чтобы показать всем, где у нее болит.

Максим хохотал во все горло.

- Нет, право, - продолжала Рене, оживляясь, - я вас не понимаю, они грязны и глупы... И подумать только, что я воображала себе, когда ты уходил к Сильвии, невероятные соблазны: античные пиры, какие видишь на картинах, женщин в венках из роз, золотые кубки, необыкновенные наслаждения... И вдруг... Ты показал мне неопрятную туалетную комнату и женщин, которые ругаются, как ломовые извозчики. Стоит ли после этого грешить?

Он хотел возразить, но Рене заставила его молчать и, держа кончиками пальцев косточку куропатки, которую деликатно обгладывала, добавила тише:

- Грех! Это должно быть нечто восхитительное, мой дорогой... Вот я честная женщина, а когда мне скучно и я грешу, мечтая о невозможном, то, наверное, придумываю вещи гораздо более тонкие, чем то, что могут выдумать всякие Бланш Мюллер.

И в заключение Рене серьезным тоном произнесла глубокомысленную, полную наивного цинизма сентенцию:

- Все дело в воспитании, понимаешь? - и осторожно положила косточку на тарелку.

Грохот колес не прекращался, его не прерывал ни единый, более резкий звук. Рене пришлось чуть ли не кричать, чтобы Максим ее слышал, и она еще больше раскраснелась. На консоли остались трюфели, сладкое блюдо, спаржа -

редкость в осенние месяцы. Максим подал все сразу, чтобы больше не беспокоиться, а так как стол был немного узок, он поставил на пол между собою и Рене серебряное ведро со льдом, где находилась бутылка шампанского.

Аппетит Рене заразил, наконец, и его. Они отведали все блюда, выпили все шампанское и с внезапными взрывами смеха пустились в скабрезные рассуждения;

положив на стол локти, они разговаривали как два приятеля, изливающие друг другу душу после выпивки. Шум на бульваре стихал; но Рене, напротив, он казался громче, и колеса проезжавших экипажей как будто вертелись у нее в голове.

Когда Максим предложил позвонить, чтобы подали десерт, Рене встала, стряхнула крошки со своего длинного атласного балахона и сказала:

- Хорошо... Можешь закурить сигару.

У нее слегка кружилась голова. Она подошла к окну, услышав какой-то особый шум, которого не могла себе объяснить. Закрывались магазины.

- Смотри, пожалуйста, - проговорила она, обернувшись к Максиму, - наш оркестр расходится.

Рене снова высунулась в окно. Посреди мостовой по-прежнему скрещивались разноцветные фонари фиакров и омнибусов; но теперь они поредели и мчались быстрее, а вдоль тротуаров перед закрытыми магазинами образовались темные провалы. Только в кафе еще горели огни и отбрасывали на асфальт яркие полосы света. От улицы Друо до улицы Гельдер тянулся длинный ряд белых и черных квадратов, в которых последние гуляющие то появлялись, то снова исчезали.

Девицы легкого поведения с длинными шлейфами, то ярко освещенные, то нырявшие во тьму, производили особенно странное впечатление: словно тусклые тени марионеток проносились в электрическом луче какой-то феерии. Рене некоторое время забавлялась этой игрой. Свет больше не разливался сплошным заревом, газовые фонари постепенно гасли, пестрые киоски еще резче выступали из темноты. Временами показывалась целая толпа людей, - это расходилась публика из какого-нибудь театра. Но понемногу улица пустела, под окном появлялись группы мужчин, по-двое или по-трое, а к ним подходила женщина.

Они стояли, спорили. В смолкавшем гуле доносились иногда обрывки фраз; чаще всего женщина уходила под руку с одним из мужчин. Другие девицы бродили из одного кафе в другое, обходили столики, доедали оставшийся на блюдечке сахар, пересмеивались с гарсонами, зорко оглядывали вопрошающим и молчаливо предлагающим взглядом запоздалых посетителей. Провожая глазами почти пустой империал батиньольского омнибуса, Рене заметила на углу тротуара женщину в синем платье с белым гипюром: она стояла неподвижно, только поворачивала голову и все так же выжидала.

Максим подошел к окну, у которого задумчиво стояла Реме, и улыбнулся, взглянув на одно из приоткрытых окон "Английского кафе"; ему стало смешно при мысли, что его отец тоже ужинает там. Но в тот вечер на него нашла какая-то стыдливость, которая удерживала его от обычных шуток. Рене с сожалением отошла от окна. Из туманных недр бульвара поднимался какой-то дурман, веяло истомой. Стихавший грохот экипажей и потускневший свет фонарей манил ласкающим призывом к наслаждению и сну. От шепота, от групп, прятавшихся в темных углах, улица как будто превратилась в коридор большой гостиницы в тот час, когда путники расходятся по своим случайным постелям.

Огни и шум угасали, город засыпал, дыхание страсти проносилось над крышами.

Рене обернулась, прищурившись от яркого света маленькой люстры. Она немного побледнела, ее губы слегка вздрагивали. Шарль расставлял десерт; он то выходил, то возвращался в комнату, медленно и флегматично закрывая дверь, как подобало благовоспитанному человеку.

- Я больше не хочу есть! - воскликнула Рене. - Уберите все эти тарелки и подайте нам кофе.

Лакей, привыкший к капризам своих клиенток, убрал десерт и налил кофе.

Своей внушительной особой он как будто заполнял всю комнату.

- Пожалуйста, выставь его вон, - сказала Рене, теряя терпение.

Максим отослал лакея, но он тотчас же вернулся и с скромным видом плотно задернул занавеси на окне. Когда он, наконец, ушел, Максим, который тоже потерял терпение, встал и подошел к двери.

- Постой, - сказал он, - у меня есть средство от него избавиться, - и закрыл дверь на задвижку.

- Прекрасно, теперь мы, как дома, - произнесла Рене. Снова начались признания, возобновилась приятельская беседа. Максим закурил сигару, Рене маленькими глотками тянула кофе и даже разрешила себе выпить рюмочку шартреза. Комната согрелась, наполнилась голубоватым дымом. Рене положила локти на стол и оперлась подбородком на кулачки. От этого рот ее стал меньше, щеки слегка приподнялись, блестящие глаза сузились. Личико стало очаровательно забавным, золотые завитки волос спустились до самых бровей. Максим смотрел на нее сквозь дым сигары. Она казалась ему оригинальной. Временами он забывал ее пол; глубокая морщина на лбу, капризно вздернутые губы, какая-то неуверенность, свойственная близоруким, делали ее похожей на юношу, тем более что черное атласное домино до самого подбородка едва оставляло открытой узенькую полоску полной белой шеи. Она улыбалась и позволяла разглядывать себя, не шевелясь, устремив глаза в пространство, замедлив речь.

Потом Рене встряхнулась и подошла к зеркалу, на которое уже несколько минут смотрела затуманенными глазами. Она поднялась на цыпочки, оперлась руками о край камина, чтобы прочитать эти надписи, эти непристойные слова, так испугавшие ее перед ужином. Она с некоторым трудом читала по складам, смеялась, снова принималась читать, точно школьник, перелистывающий страницы Пирона в своей парте.

- "Эрнест и Клара", - говорила она, - а внизу сердце, похожее на воронку... Ах! Вот это лучше: "Я люблю мужчин, потому что люблю трюфели".

Подписано "Лаура". Скажи-ка, Максим, это д'Ориньи написала?.. А вот, вероятно, герб одной из этих дам: курица курит огромную трубку... А сколько имен! Целые святцы с женскими и мужскими именами святых: Виктор, Амели, Александр, Эдуард, Маргарита, Пакита, Луиза, Рене... Смотри, пожалуйста, одну зовут так же, как меня...

Максим видел в зеркало ее пылающее лицо. Рене приподнялась еще больше, и домино, натягиваясь сзади, обрисовало ее фигуру, бедра. Максим следил за линией атласной материи, прилегавшей, как сорочка. Он встал, бросил сигару.

Ему было не по себе, что-то беспокоило его. Не хватало чего-то обыкновенного, привычного

- А, вот и твое имя, Максим! - воскликнула Рене. - Послушай... "Я люблю..."

Но он сел на уголок дивана почти у ее ног, быстрым движением схватил ее за руки, потянул прочь от зеркала и страстным тоном произнес:

- Прошу тебя, не читай.

Она отбивалась, нервно смеясь:

- Почему? Разве ты не поверяешь мне своих тайн? Но он настаивал сдавленным голосом:

- Нет, нет, сегодня не надо.

Он все еще держал ее, а она упиралась, стараясь отнять свои руки. Они смотрели друг на друга каким-то необычным взглядом, принужденно и немного стыдливо улыбаясь. Она упала коленками на край дивана. Их борьба продолжалась, хотя Рене начала уже уступать и больше не порывалась подойти к зеркалу. И когда Максим обхватил Рене обеими руками, она проговорила со смущенной усмешкой:

- Оставьте же меня... Ты делаешь мне больно.

Это было все, что прошептали ее губы. В глубокой тиши кабинета, где газ, казалось, пылал под самым потолком, она почувствовала, как задрожал пол, и услышала грохот батиньольского омнибуса, обогнувшего, должно быть, бульвар, И неизбежное совершилось.

Когда они снова сидели рядом на диване, оба одинаково смущенные, он, запинаясь, проговорил:

- Э! Рано или поздно это должно было случиться.

Она не ответила и с подавленным видом разглядывала узоры на ковре.

- Разве ты думала об этом?.. - продолжал Максим, еще больше запинаясь от смущения. - Я вовсе не думал. Мне надо было остерегаться отдельного кабинета...

Но Рене, сразу отрезвившись, с постаревшим лицом, произнесла грудным, суровым голосом, как будто вся буржуазная честность Беро дю Шателей пробудилась в минуту этого последнего падения:

- Мы сделали гнусность.

Ей было душно. Она подошла к окну, раздвинула занавеси, облокотилась на подоконник. Оркестр смолк; падение произошло под заглушенную музыку заснувшего в любовных грезах бульвара - последнюю трепетную ноту басов и отдаленное пение скрипок. Внизу в сером безмолвии тянулась длинная полоса мостовой и тротуара. Грохот колес замер и, казалось, унес с собой огни и толпу. Кафе "Риш" закрылось, ни полоски света не видно было сквозь щели ставен. На другой стороне улицы отблески огней еще освещали фасад

"Английского кафе"; из наполовину открытого окна доносился заглушенный смех.

И во всю длину этой темной ленты, от угла улицы Друо и до противоположного края, насколько можно было охватить глазом, лишь симметрично расставленные киоски пронизывали тьму красными и зелеными пятнами, не освещая ее, точно ночники какого-то гигантского дортуара. Рене подняла голову. На светлом небе вырисовывались длинные ветви деревьев, а неровная линия домов терялась вдали, словно скалистый берег голубоватого моря. Но от этой светлой полоски неба Рене стало еще грустнее, и только мрак бульвара был для нее утешением.

Все, что осталось внизу, на опустевшей улице, от вечернего шума и разврата, извиняло ее. Ей казалось, что жар от всех этих мужских и женских шагов поднимается к ней с остывающих плит тротуара. Влачившийся позор, минутные желания, шепот предложений, браки на одну ночь, оплаченные вперед, все испарялось, плыло в тяжелой мгле, насыщенной дыханием утра. Нагнувшись во тьме, Рене вдыхала эту зябкую тишину, этот запах алькова, точно подбадривавший ее, вселявший уверенность в том, что город-сообщник разделяет с нею и принимает ее позор. А когда глаза ее привыкли к (темноте, она заметила женщину в синем платье с гипюром, одиноко стоявшую в сером сумраке: она все еще ждала на том же месте, предлагая себя пустынной тьме.

Рене обернулась и увидала Шарля, который пытливо осматривался по сторонам. Наконец он заметил забытую в углу дивана измятую голубую ленточку и с неизменной вежливостью поспешил подать ее Рене. Лишь тогда она почувствовала всю глубину своего позора. Неловким движением она пробовала перед зеркалом снова повязать ленту. Но шиньон ее распустился, локоны, развились и прилипли к вискам, она не могла завязать бант. Шарль вызвался помочь ей, как будто предлагал ей самую обыкновенную вещь - принести зубочистку или стакан воды пополоскать рот:

- Не угодно ли гребенку, сударыня?..

- Не надо, это лишнее, - перебил Максим, бросив на лакея нетерпеливый взгляд. - Сходите за фиакром.

Рене решила просто опустить на голову капюшон домино. Отходя от зеркала, она слегка приподнялась на цыпочки, чтобы найти надпись, которую помешал ей прочесть Максим. Кверху устремлялось написанное крупным, отвратительным почерком признание за подписью Сильвии: "Я люблю Максима".

Рене закусила губу и еще ниже опустила капюшон.

В карете им обоим стало очень неловко. Они сидели друг против друга, как и раньше, когда ехали из парка Монсо, но теперь оба не произносили ни слова. В карете стоял густой мрак, даже сигара Максима не пронизывала его красной точкой. Максим снова утопал "по самые глаза" в складках домино, страдал от мрака, от тишины, от соседства этой молчаливой женщины и как будто видел в темноте ее широко раскрытые глаза. Чтобы не казаться совсем дураком, он нашел ощупью руку Рене и, задержав ее в своей, почувствовал облегчение; положение оказалось терпимым. Рене о чем-то думала, не отнимая у него своей безжизненной руки.

Фиакр ехал через площадь Магдалины. Рене не чувствовала за собой вины.

Она не хотела кровосмешения. И чем глубже она заглядывала в себя, тем менее находила себя виновной - и в тот час, когда она робко вышла из парка Монсо, и затем у Бланш Мюллер, и на бульваре, и даже в отдельном кабинете ресторана. Зачем же она упала коленками на край дивана? Рене сама не понимала. Она, конечно, ни минуты не думала о том, что случится, и с гневом отвергла бы всякую попытку овладеть ею. Это была шутка, забава - и только. И в грохоте колес фиакра ей снова чудился оглушительный шум оркестра там, на бульваре, где сновала толпа мужчин и женщин, а усталые глаза ее горели, точно их жгло раскаленным железом.

Максим, сидя в углу, тоже с досадой обдумывал положение. Он был зол на случившееся и во всем винил черное атласное домино. Ну, виданное ли дело, чтобы женщина так вырядилась! Даже шеи не было видно. Он принимал ее за мальчика, шутил с нею, и не его вина, если шутка приняла серьезный оборот.

Будь хоть чуточку открыты ее плечи, он и пальцем бы не прикоснулся к ней, он вспомнил бы, что она жена его отца. А затем, не любя неприятных размышлений, он простил себя. Ничего не поделаешь! Надо только постараться больше не повторять этой глупости.

Фиакр остановился, и Максим сошел первым, чтобы помочь Рене; но у калитки парка он не осмелился поцеловать ее. Они, как всегда, пожали друг другу руки. Очутившись по ту сторону решетки, Рене вдруг спросила, чтобы что-нибудь сказать, невольно сознаваясь в тревожившей ее с самого ресторана смутной мысли:

- О каком это гребне говорил лакей?

- Гребень... - в смущении повторил Максим, - право, не знаю....

Рене вдруг поняла. Гребень, очевидно, входил в реквизит кабинета, как занавески, задвижка и диван. И, не ожидая объяснения, которого не последовало, Рене устремилась в темноту парка Монсо, ускоряя шаг; ей казалось, что за ней гонятся черепаховые зубья гребенки, на которых остались белокурые волосы Лауры д'Ориньи и черные волосы Сильвии. Ее сильно знобило.

Селесте пришлось уложить хозяйку в постель и просидеть возле нее до утра.

Выйдя на тротуар бульвара Мальзерб, Максим с минуту раздумывал, не примкнуть ли ему к веселой компании в "Английском кафе", но затем решил, что в наказание должен отправиться спать.

Рене спала тяжелым сном без сновидений и проснулась поздно. Она велела затопить камин и объявила, что весь день проведет в своей комнате. То было ее убежище в трудные минуты жизни. В полдень ее муж, увидев, что она не вышла к завтраку, попросил разрешения побеседовать с нею. Рене слегка встревожилась, хотела было отказать, но раздумала. Накануне она представила Саккару счет от Вормса в сто тридцать шесть тысяч франков - сумму несколько высокую-и думала, что он хочет сам галантно вручить ей чек.

Рене вспомнила про развившиеся накануне локоны и машинально взглянула в зеркало на свои волосы, которые Селеста заплела в толстые косы. Затем она свернулась клубочком у камина, завернувшись в кружевной пеньюар. Апартаменты Саккара были расположены в том же этаже, симметрично с комнатами жены; он явился к ней по-домашнему - в халате и ночных туфлях. Саккар заходил в комнаты Рене не более чем раз в месяц, а иногда и реже, всегда по поводу каких-нибудь щекотливых денежных дел. В то утро у него были покрасневшие глаза и бледное лицо - очевидно, он не спал всю ночь. Он галантно поцеловал руку жены.

- Вы нездоровы, дорогая? - произнес он, садясь по другую сторону камина. - Легкая мигрень, не так ли?.. Простите, что я надоедаю вам всякой деловой тарабарщиной, но вопрос довольно серьезный...

Саккар вынул из кармана халата счет от Вормса, который Рене узнала по глянцевитой бумаге.

- Я нашел вчера этот счет у себя на письменном столе, - продолжал он, -

но, к великому моему огорчению, никак не могу сейчас его оплатить.

Он искоса посмотрел, какое впечатление произвели на Рене эти слова;

она, видимо, очень удивилась. Саккар продолжал, улыбаясь:

- Вы ведь знаете, дорогая, что я не привык вмешиваться в ваши расходы;

но не скрою, некоторые детали счета меня удивили, например, хотя бы здесь, на второй странице: "Бальное платье: материя - 70 франков, фасон - 600

франков, заимообразно 5 000 франков, вода доктора Пьера - 6 франков". Это платье в семьдесят франков обошлось, пожалуй, дороговато... Но я, насколько вам известно, понимаю все человеческие слабости. Счет на сто тридцать шесть тысяч франков, и вы были даже умницей, разумеется, относительно... Но, повторяю, я сейчас стеснен в деньгах и не могу заплатить.

Рене, сдерживая досаду, протянула руку.

- Хорошо, - сухо проговорила она, - отдайте счет, я подумаю.

- Вижу, что вы мне не верите, - пробормотал Саккар, с некоторым торжеством наслаждаясь недоверчивым отношением жены к его денежным затруднениям. - Я не говорю, что моему положению что-либо угрожает, но дела сейчас очень неустойчивы... Позвольте объяснить вам, хотя это и скучно; вы доверили мне ваше приданое, и я обязан говорить с полной откровенностью.

Саккар положил счет на камин, взял щипцы, стал мешать угли. Мания ворошить золу во время деловых разговоров была своего рода расчетом и обратилась у него в привычку. Когда ему бывало неудобно произнести ту или другую цифру или фразу, он производил в камине разрушение, а затем принимался тщательно исправлять его, собирал поленья в кучу, подбирал все щепочки. Иной раз он чуть не залезал в камин, разыскивая затерявшийся в золе уголек. Голос его звучал тогда глуше, собеседники с интересом начинали следить за его мудреными сооружениями из горящих углей, уже не прислушиваясь к его словам, и уходили обычно побежденные и довольные. Даже в чужих домах он деспотично овладевал каминными щипцами. Летом он вертел в руках перо, нож для разрезания бумаги или перочинный ножик. Сильно ударив щипцами по угольям, он проговорил:

- Я еще раз прошу у вас извинения, дорогая, за вез эти детали. Я с точностью выплачивал проценты с капитала, который вы мне доверили; могу даже сказать без всякого намерения вас обидеть, что смотрел на эту ренту только как на ваши карманные деньги, всегда оплачивал ваши счета и никогда не требовал от вас половинной доли участия в общих расходах по хозяйству.

Саккар замолчал. Рене чувствовала себя неловко; она смотрела, как он делал в золе ямку, чтобы зарыть в ней головню. Саккар подошел к щекотливому признанию.

- Вы, конечно, понимаете, что ваши деньги надо было пустить в оборот и получить побольше прибыли; не беспокойтесь, капитал в хороших руках... Что касается денег, вырученных за солонское поместье, то они частью пошли на уплату за наш дом, а остаток я поместил в превосходное предприятие -

"Всеобщую компанию марокканских портов...". Нам, разумеется, незачем требовать друг от друга счетов, не правда ли? Я только хочу вам доказать, как превратно судят иногда о бедных мужьях.

У Саккара была, повидимому, веская причина лгать меньше обычного. Суть заключалась в том, что приданого Рене давно уже не существовало; оно превратилось в кассе Саккара в фиктивную ценность, и хотя он выплачивал за него двести или триста процентов и даже больше, но не мог представить ни од-

ной процентной бумаги или вернуть наличными хотя бы малейшую сумму от первоначального капитала. Как он и сознался - впрочем, только наполовину, -

пятьсот тысяч франков за солонское имение ушли на уплату первого взноса за особняк и обстановку, которые стоили в общей сложности около двух миллионов.

Он еще должен был обойщику и подрядчику.

- Я ничего от вас не требую, - сказала, наконец, Рене, - я знаю, что я перед вами в большом долгу.

- Ах, дорогая, - воскликнул он, взяв руку жены, но не выпуская щипцов,

- какие у вас нехорошие мысли!.. Скажу вам в двух словах: мне не повезло на бирже, Тутен-Ларош наделал глупостей, Миньон и Шарье оказались грубыми скотами и ввели меня в убытки. Вот почему я не могу оплатить ваш счет. Вы ведь прощаете мне, не так ли?

Саккар действительно был взволнован. Он просунул щипцы между поленьями, от них ракетами полетели искры. Рене вспомнила, что за последнее время Саккар чем-то расстроен, но была далека от ошеломляющей истины. Повседневная жизнь Саккара обратилась в вечную необходимость ловко выходить из положения.

Он жил в особняке, стоившем два миллиона, жил по-княжески, на широкую ногу, а иногда наутро у него в кассе не оставалось и тысячи франков. Его расходы не уменьшились. Он жил в долг, и толпа кредиторов изо дня в день поглощала скандальные барыши от тех или иных его предприятий. В те дни, даже в ту самую минуту, под ногами Саккара рушились торговые товарищества, разверзались глубокие ямы, через которые он прыгал, не имея возможности их заполнить. Он ходил точно по заминированной почве, постоянно переживая кризис, оплачивал счета в пятьдесят тысяч франков и не мог заплатить жалованья своему кучеру; но держался он со все возрастающим апломбом, все яростнее опустошал свою пустую кассу, откуда продолжала изливаться на Париж из легендарных источников золотая река.

Для спекуляции настали плохие времена. Саккар был достойным детищем городской ратуши. Он успел с невероятной быстротой преобразиться, лихорадочно наслаждался жизнью и безумным мотовством - всем, что потрясало тогда Париж. А теперь так же, как и город, он оказался лицом к лицу с огромным дефицитом, который надо было во что бы то ни стало покрыть без огласки, потому что Саккар и слышать не хотел о благоразумной экономии, о спокойной буржуазной жизни. Он предпочитал сохранить бесполезную роскошь и реальную нищету этих вновь пролагаемых улиц, откуда черпал ежедневно колоссальные средства, от которых к вечеру ничего не оставалось. После всех спекуляций у него сохранился лишь позолоченный фасад отсутствующего капитала. В тот час сам Париж не мог бы с большей горячностью поставить на карту свое будущее, кинуться очертя голову навстречу всем безрассудствам, всем финансовым надувательствам. Надвигалась грозная ликвидация. Самые блестящие спекуляции гибли в руках Саккара. Он потерпел крупные убытки на бирже, как и говорил Рене. Тутен-Ларош чуть было не пустил ко дну

"Винодельческий кредит" игрой на повышение, которая внезапно обернулась против него; к счастью, правительство тайно вмешалось в дело и снова поставило на ноги пресловутый механизм винодельческих закладных.

Благосостояние Саккара сильно пошатнулось от этой двойной встряски, к тому же он получил большой нагоняй от своего брата, министра, за тот риск, которому подверглась устойчивость выпущенных городом платежных бон, поколебавшаяся вместе с акциями "Винодельческого кредита". Еще меньше ему повезло в спекуляциях с земельными участками. Миньон и Шарье окончательно порвали с ним, и если он обвинял их, то только потому, что злился на собственные ошибки. Он застраивал участки, между тем как они осмотрительно продавали свои. Подрядчики разбогатели, а у него остались на руках дома, которые он сбывал зачастую себе в убыток, - так, например, Саккар продал за триста тысяч франков особняк на улице Мариньян, а был должен за него триста восемьдесят тысяч. Он, правда, придумал трюк в своем духе: брал по десяти тысяч за квартиру, стоившую не более восьми; испуганный съемщик соглашался подписать контракт лишь при условии, что домовладелец первые два года ничего не будет с него брать; таким образом, плата за квартиру снижалась до ее настоящей стоимости, но зато в контракте значилась цифра в десять тысяч, и, когда Саккар находил покупателя и капитализировал доходы с недвижимости, у него получались совершенно фантасмагорические расчеты. Он не мог в больших масштабах применять этот обман, его дома никто не снимал, он слишком рано выстроил их: строительный мусор и грязь вокруг них, особенно зимой, наносили большой ущерб. Но самым большим ударом для Саккара оказалось крупное мошенничество почтеннейших Миньона и Шарье, которые купили у него недостроенный особняк на бульваре Мальзерб. Подрядчики возымели, наконец, желание проживать на "собственном бульваре". Сами они продали свою долю участков с большой прибылью и, пронюхав, что их бывший компаньон находится в стесненных обстоятельствах, предложили ему избавить его от огороженного участка, где возвышалась начатая им постройка особняка, возведенного до второго этажа, с почти законченным железным остовом. Солидный фундамент из тесаного камня они, однако, сочли "бесполезным хламом" и говорили, что предпочли бы голую землю, чтобы строить по своему вкусу. Саккару пришлось согласиться на продажу, не принимая в расчет ста с лишним тысяч франков, которые он уже истратил; но больше всего его возмутило, что подрядчики никак не соглашались взять обратно участок по цене в двести пятьдесят франков за квадратный метр, установленной при разделе. Они скинули по двадцати пяти франков с метра, словно те старьевщики, что дают не больше четырех франков за вещь, которую накануне сами продавали по пяти. Через два дня Саккар с огорчением увидел, как целая армия каменщиков наводнила огороженный досками участок, чтобы продолжать стройку на "бесполезном хламе".

Он тем удачнее разыгрывал перед женою роль человека, попавшего в стесненное положение, что дела его действительно все больше запутывались. Он был не из тех людей, которые исповедуются из любви к правде.

- Но если вы так стеснены в деньгах, - сказала Рене с сомнением, -

зачем же было покупать мне эгрет и ожерелье, которые, кажется, обошлись вам в шестьдесят пять тысяч франков?.. Мне эти драгоценности совершенно не нужны; я вынуждена просить у вас разрешения продать их и отдать Вормсу эти деньги в счет долга.

- Боже вас упаси! - воскликнул он с беспокойством. - Да если завтра, на балу в министерстве, на вас не увидят этих бриллиантов, тотчас же пойдут сплетни насчет моего положения.

Саккар был благодушно настроен в то утро; улыбнувшись и сощурив глаза, он тихо добавил:

- Дорогая моя, мы, люди коммерческие, точь-в-точь как хорошенькие женщины, - у нас свои уловки... Пожалуйста, оставьте себе эгрет и ожерелье ради меня.

Он не мог рассказать ей некую историю в своем роде замечательную, но несколько рискованную. Однажды, после ужина, Саккар и Лаура д'Ориньи заключили союз. Лаура была по уши в долгах и только мечтала найти какого-нибудь юнца, который захотел бы похитить ее и увезти в Лондон.

Саккар, со своей стороны, чувствовал, что почва уходит у него из-под ног;

его измученное до крайности воображение всячески изощрялось, Саккар стремился показать публике, что он покоится на ложе из золота и банковых билетов. Подвыпившие за десертом кокотка и спекулянт столковались. Саккар придумал распродажу бриллиантов, на которую сбежался весь Париж, и прогремел тогда на весь город покупкой драгоценностей для своей жены. Затем на вырученную от продажи сумму, составившую около четырехсот тысяч франков, ему удалось удовлетворить кредиторов, которым Лаура была должна почти вдвое.

Возможно даже, что он вернул себе при этой комбинации часть затраченных шестидесяти пяти тысяч франков. Итак, Саккар уладил дела Лауры д'Ориньи и прослыл ее любовником; свет решил, что он уплатил все ее долги и вообще тратит на нее бешеные деньги. Все руки протянулись к нему, ему снова был открыт самый широкий кредит. А на бирже над его страстью подтрунивали с улыбочками и намеками, приводившими его в восхищение. В то же время Лаура д'Ориньи выдвинулась благодаря всей этой шумихе, и, хотя Саккар не провел у нее ни одной ночи, она притворялась, будто изменяет ему с несколькими повесами, прельщенными мыслью отбить ее у такого крупного богача. За один месяц она дважды обновила обстановку и получила бриллиантов больше, чем продала.

У Саккара вошло в привычку заходить к ней после биржи выкурить сигару;

часто он замечал мелькнувший в дверях кончик сюртука испуганно удиравшего поклонника. Когда Саккар с Лаурой оставались наедине, они не могли без смеха глядеть друг на друга. Он целовал ее в лоб, как порочную дочь, чья плутоватость приводила его в восторг. Он не давал ей ни гроша, даже раз как-то она сама дала ему взаймы денег, чтобы расплатиться с карточным долгом.

Рене настаивала, предложила, если не продать, то хоть заложить бриллианты, но муж внушил ей, что это невозможно: весь Париж готовится посмотреть на нее завтра в этих бриллиантах. Тогда Рене, которую очень беспокоил счет от Бориса, нашла другой выход.

- А как мои шароннские дела? - воскликнула она вдруг. - Ведь там, кажется, все идет блестяще? Вы сами на днях говорили, что они принесут огромную прибыль... Может быть, Ларсоно даст мне сто тридцать тысяч вперед?

Саккар уже несколько минут сидел, задумавшись, держа шипцы между коленями. Он быстро схватил их, нагнулся и почти совсем исчез в камине;

оттуда глухо донеслось до Рене его бурчание:

- Да, да, Ларсоно, пожалуй, может...

Наконец-то она сама дошла до того пункта, к которому ее тихонько вел Саккар с самого начала разговора. Целых два года он подготовлял свой гениальный план с шароннскими участками. Рене ни за что не хотела продавать подарок тети Елизаветы; она дала ей честное слово оставить участки неприкосновенными и завещать их своему ребенку, если он родится. Встретив такое упорное сопротивление, спекулянт Саккар создал целую поэму, заставив усиленно поработать свое воображение. То был бесподобный по своему коварству замысел, колоссальный обман, жертвами которого должны были стать городская ратуша, государство, Рене и даже Ларсоно. Саккар больше не говорил о продаже участков, но каждый день сетовал на малодоходное использование их, считая глупостью довольствоваться прибылью в два процента. Рене, постоянно стесненная в деньгах, примирилась, наконец, с мыслью о необходимости предпринять с этими участками какое-нибудь спекулятивное дело. Саккар строил свою операцию на уверенности в предстоящем вскоре отчуждении участков для прокладки бульвара принца Евгения, план которого еще не был точно установлен. Тут-то он и пригласил своего бывшего сообщника Ларсоно в качестве компаньона для заключения с женой договора на следующих основаниях: Рене предоставляла участок ценностью в пятьсот тысяч франков, Ларсоно обязывался на такую же сумму построить на участке зал для кафешантана с большим садом, в котором предполагалось устроить всевозможные игры: качели, кегли и т. д. Доходы, естественно, будут делиться пополам, равно как и убытки. В случае, если бы один из компаньонов пожелал выйти из дела, ему предоставлялось право вытребовать свою долю согласно оценке. Крупная цифра в пятьсот тысяч франков удивила Рене - земля стоила не более трехсот тысяч. Но Саккар объяснил ей, что это ловкий способ связать впоследствии руки Ларсоно, ибо расходы его на постройку никогда не достигнут такой суммы.

Ларсоно превратился в элегантного жуира, носил прекрасные перчатки, ослепительное белье, изумительные галстуки. Для деловых разъездов он завел тильбюри с высоким сиденьем и такой тонкой работы, точно это был часовой механизм; он сам правил лошадью. Его контора на улице Риволи представляла собой анфиладу пышных комнат, где не было видно ни единой папки, никаких документов. Служащие писали на столах грушевого дерева с инкрустациями и украшениями из чеканной меди. Он именовал себя агентом по делам отчуждения недвижимостей - новая профессия, созданная во время парижских строительных работ. Благодаря связи с ратушей он был заранее осведомлен о прокладке новых улиц. Как только Ларсоно узнавал от межевого агента о намечавшемся новом бульваре, он тотчас же предлагал свои услуги домовладельцам, которым угрожало отчуждение. Он внушал клиентам, что у него имеется возможность увеличить сумму возмещения убытков, если начать действовать до издания правительственного указа. Когда домовладелец принимал его предложение, Ларсоно брал все расходы на себя, составлял план владения, писал докладную записку, вел дело в суде, приглашал на свой счет адвоката, и все это за определенный процент с разницы между суммой, предложенной городом, и суммой, назначенной жюри. Но за этой до некоторой степени благовидной деятельностью скрывалось многое другое. Главным его занятием было ростовщичество. Он не был ростовщиком старой школы - оборванным, грязным, с холодными и немыми, точно серебряная монета, глазами, с бледными, стиснутыми, как замок кошелька, губами. Ларсоно улыбался, бросал чарующие взгляды, одевался у Дюзотуа, завтракал у Бребана со своей жертвой, которую называл "дорогуша" и угощал за десертом гаванской сигарой. По существу, этот Ларсоно в изящных жилетах, стягивавших его тонкую талию, был страшным человеком, способным, не теряя приветливости, довести своим преследованием должника, подписавшего вексель, до самоубийства.

Саккар охотно поискал бы другого компаньона. Но его все еще тревожил подлог в инвентарной описи, которую Ларсоно бережно хранил у себя. Аристид предпочел пригласить для участия в деле бывшего своего сообщника, рассчитывая воспользоваться каким-нибудь обстоятельством, чтобы овладеть компрометировавшим его документом. Ларсоно выстроил кафешантан - деревянное оштукатуренное сооружение, украшенное колоколенками из жести, раскрашенной в желтый и красный цвет. Сад с играми пользовался успехом в густо населенном квартале Шаронны. Через два года предприятие как будто стало процветать, хотя в действительности барыши были невелики. Саккар не иначе как с восторгом говорил жене, какое блестящее будущее сулит осуществление его идеи.

Видя, что муж не собирается вылезать из камина, откуда его голос доносился все глуше и глуше, Рене сказала:

- Я сегодня же повидаюсь с Ларсоно, это единственный выход.

Тогда Саккар бросил полено, с которым возился:

- Все уже сделано, дорогая, - ответил он улыбаясь. - Разве я не предупреждаю все ваши желания?.. Я встретился с Ларсоно вчера.

- И он обещал вам дать сто тридцать шесть тысяч? - спросила она с тревогой.

Саккар соорудил между двумя горящими головешками маленькую горку из пылающих углей, осторожно собирая кончиками щипцов самые мелкие угольки, и с удовлетворением смотрел на образовавшийся холмик, который он воздвиг с неподражаемым искусством.

- О, как вы спешите!.. - пробормотал он. - Сто тридцать шесть тысяч франков сумма не малая... Ларсоно человек добрый, но касса его еще очень скромна. Он готов оказать вам услугу...

Аристид тянул, щурил глаза, подправлял обрушившийся с одной стороны холмик. Эта игра спутала мысли его жены, она невольно начала следить за работой мужа, который становился все более неловким; она даже попыталась дать ему совет. Забыв Бориса, счет, недостаток денег, она, наконец, сказала:

- Да положите вон тот большой уголь вниз, тогда другие удержатся.

Муж послушался ее совета и добавил:

- Ларсоно может дать не более пятидесяти тысяч франков; это совсем неплохой задаток... Только он не хочет смешивать это дело с шароннским. Он только посредник, понимаете, дорогая? Лицо, дающее взаймы деньги, требует огромные проценты, вексель в восемьдесят тысяч франков сроком на шесть месяцев.

И увенчав холм остроконечным угольком, Саккар скрестил руки, не выпуская щипцов, и в упор посмотрел на жену.

- Восемьдесят тысяч! - воскликнула она. - Да ведь это разбой!.. Неужели вы советуете мне пойти на такое безумие?

- Нет, - отвечал он. - Но если вам так необходимы деньги, то я не запрещаю вам согласиться на эту сделку.

Саккар встал, как бы собираясь уйти. Рене в мучительной нерешительности смотрела на мужа, на счет, который он оставил на камине; и, взявшись, наконец, руками за голову, прошептала:

- Ох, эти дела!.. У меня голова сегодня идет кругом... Вот что: я подпишу вексель на восемьдесят тысяч франков, иначе я совсем расхвораюсь. Я себя знаю: если я этого не сделаю, то весь день проведу в ужасных сомнениях... Уж лучше сразу покончить со всеми глупостями, мне будет легче.

Рене хотела позвонить горничной, чтобы послать за бланком, но Саккар предложил сам оказать ей эту услугу. Вероятно, бланк был у него в кармане, потому что его отсутствие длилось не более двух минут. Пока Рене писала за маленьким столиком, который муж придвинул к камину, он удивленно смотрел на нее, и в глазах его вспыхивало желание. В комнате, напоенной ароматом утреннего туалета молодой женщины, было очень жарко. Во время разговора полы пеньюара, в который закуталась Рене, разошлись, и взгляд мужа, стоившего перед ней, скользил по ее наклоненной голове, по золоту волос, дальше, к белой шее и груди. Саккар улыбался странной улыбкой; этот пылающий огонь обжигал его лицо, эта замкнутая душная комната, пропитанная ароматом любви, эти желтые волосы и белая кожа вызывали нечто вроде супружеского равнодушия и в то же время соблазняли его, будили мечты, углубляли драму, одну из сцен которой он разыграл. Какой-то тайный и сладострастный расчет зарождался в его черствой душе дельца.

Рене протянула ему вексель и попросила покончить с этим делом; Саккар взял документ, не отводя от нее взгляда.

- Вы чудо как хороши... - прошептал он.

И когда она нагнулась, чтобы отодвинуть столик, он грубо поцеловал ей шею. Рене слегка вскрикнула, потом встала, вся дрожа, пытаясь засмеяться: она невольно вспомнила о других поцелуях, накануне вечером. Но Саккар уже пожалел о своей грубой ласке. Он ушел, дружески пожав ей руку и пообещав в гот же вечер достать пятьдесят тысяч франков. Рене весь день дремала у камина. В критические минуты жизни она становилась томной, как креолка. Ее неугомонную натуру одолевала лень, она делалась зябкой, сонливой, дрожала от холода. Ей нужен был яркий огонь в камине, удушливая жара, от которой на лбу у нее выступала испарина; тепло усыпляло ее. В этом горячем воздухе, в этой огненной ванне она почти не страдала, ее боль претворялась в легкое сновидение, она ощущала смутное недомогание, и самая неопределенность его становилась ей приятной. Так она до вечера убаюкивала вчерашние угрызения совести в красных отблесках камина, дремля перед пылавшим огнем, от которого вокруг трещала мебель, и порою переставала сознавать собственное существование. Рене мечтала о Максиме, как о каком-то жгучем наслаждении; в видениях кошмара она предавалась необычайной любви на жарком ложе среди горящих костров. Селеста с застывшим, спокойным лицом прибирала в комнате.

Ей приказано было никого не принимать; она отказала даже неразлучным Аделине д'Эспане и Сюзанне Гафнер, которые заехали к Рене, позавтракав в специально нанятом ими павильоне в Сен-Жермене. Но вечером, когда Селеста доложила, что г-жа Сидония, баринова сестра, желает поговорить с Рене, ее велено было впустить.

Сидония обычно являлась лишь под вечер. Брат добился от нее, чтобы она носила шелковые платья. Но почему-то шелк, хотя бы только что купленный, никогда не имел на ней вид нового: он мялся, терял блеск, обращался в тряпку. Сидония согласилась также не брать с собой к Саккарам корзинки, зато карманы ее были всегда набиты бумагами. Она интересовалась Рене, но ей не удавалось сделать из нее благоразумной клиентки, примиряющейся с требованиями жизни. Сидония регулярно навещала невестку, сдержанно улыбаясь, как врач, который не хочет напугать больного, назвав его болезнь. Она сочувствовала ее маленьким горестям, словно считала их легкими недомоганиями, которые могла бы немедленно вылечить, если бы больная захотела. Рене была в том настроении, когда так хочется, чтобы тебя пожалели, и приняла Сидонию с единственной целью пожаловаться на невыносимую головную боль.

- Э, моя красавица, - проворковала Сидояия, прокравшись в полутемную комнату, - да какая же здесь духота!.. Все невралгия мучает? Это от огорчения, уж очень вы близко все к сердцу принимаете.

- Да, у меня много забот, - томно ответила Рене.

Становилось темно. Рене не велела Селесте зажигать лампу. Только раскаленные угли отбрасывали яркие красные отблески, освещавшие фигуру молодой женщины, вытянувшейся в креслах; кружева белого пеньюара в этом освещении казались розовыми. Из темноты выступал край черного платья Сидонии и руки в серых нитяных перчатках, сложенные на коленях. Раздавался ее сладкий голосок.

- Опять денежные неприятности? - сказала она кротким, соболезнующим тоном, как будто бы речь шла о сердечных страданиях.

Рене утвердительно опустила веки.

- Ах, если бы мои братья послушались меня, мы бы все разбогатели. Но вы ведь знаете, они только плечами пожимают, когда я говорю о долге в три миллиарда. А я твердо верю в это дело. Я уже десять лет как собираюсь съездить в Англию, да все некогда!.. Я, наконец, решилась и послала в Лондон письмо, теперь жду ответа.

Видя, что Рене улыбается, она продолжала:

- Я знаю, вы тоже недоверчиво относитесь к этому делу. Однако вам было бы очень приятно получить от меня в один прекрасный день в подарок миллиончик... Понимаете, история очень простая: один парижский банкир одолжил денег сыну английского короля; банкир умер, не оставив прямого наследника, поэтому государство имеет теперь право потребовать возвращения долга с процентами. Я произвела расчет, сумма составляет два миллиарда девятьсот сорок три миллиона, двести десять тысяч франков... Не бойтесь, все получим, все...

- Пока что, - слегка иронически произнесла Рене, - найдите мне кого-нибудь, кто дал бы мне взаймы сто тысяч франков... Я бы заплатила своему портному, он не дает мне покоя.

- Сто тысяч франков найдутся, - спокойно отвечала Сидония. - Надо только дать за них настоящую цену.

Угли погасли. Рене, разомлев еще больше, вытянула ноги, выставив из-под пеньюара носки туфелек. Маклерша продолжала сочувственным тоном:

- Милая вы моя, вы, право, неблагоразумны... Много я знаю женщин, но не видела ни одной, которая так мало заботилась бы о своем здоровье. Взять хотя бы молоденькую Мишлен, - вот уж эта умеет устраиваться: я невольно вспоминаю вас, когда вижу, какая она счастливая и здоровая... А знаете, господин де Сафре без памяти в нее влюблен и уже преподнес ей подарков чуть не на десять тысяч! Она, кажется, мечтает о собственной вилле.

Сидения оживилась, стала рыться у себя в кармане.

- У меня тут должно быть письмо от одной дамочки... Если бы здесь был свет, я дала бы вам прочесть... Вообразите, муж ее совсем забросил; она подписала векселя, и ей пришлось занять денег у одного господина, моего знакомого. Я же и векселя ее вырвала из когтей судебного пристава, и то не без труда... Что ж они, бедненькие, по-вашему, грех совершают? Я принимаю их у себя, точно родных детей.

- Вы знаете человека, который мог бы одолжить денег? - спросила небрежно Рене.

- Да я их с десяток знаю... Вы слишком добры. Мы женщины и можем многое, не стесняясь, сказать друг другу: так вот, хотя ваш муж - мой родной брат, я не прощу ему, что он бегает за всякими негодницами, а такую прелесть, как вы, заставляет томиться за печкой... Эта Лаура д'Ориньи стоит ему целое состояние, и я не удивлюсь, если он вам отказал в деньгах. Ведь он отказал, не так ли? Ах, негодяй!

Рене благосклонно вслушивалась в этот вкрадчивый голос, доносившийся из темноты, словно еще неясное эхо ее собственных дум. Полусомкнув веки, почти лежа в кресле, она уже забыла о присутствии Сидонии, оиа грезила, и ей казалось, что ее мягко обволакивают грешные мысли. Долго лилась речь маклерши, точно теплая монотонно журчащая струя воды.

- Вашу жизнь испортила госпожа Лоуренс. Вы все не верили мне. Ах, если, бы вы мне доверились, вам не пришлось бы теперь плакать у камина... Ведь я вас люблю всей душой, моя красавица. У вас очаровательная ножка! Вы будете надо мной смеяться, - но я уж вам расскажу, какая я глупая: стоит мне три дня не видеть нас, так меня и тянет прибежать сюда, полюбоваться на вашу красоту. Да, да, иначе мне чего-то нехватает - мне нужно наглядеться на ваши чудные волосы, на ваше белое нежное личико, на вашу тонкую талию... Право, я никогда не видела подобной талии.

Рене, наконец, улыбнулась. Даже ее любовники не говорили о ее красоте с таким жаром, с таким благоговейным экстазом. Сидония заметила ее улыбку.

- Ну вот, значит, решено, - сказала она, быстро поднимаясь. - Я болтаю, болтаю, у вас голова трещит от моей болтовни... Завтра вы ко мне придете, и мы поговорим о деньгах, поищем заимодавца, так?.. Слышите? Я хочу, чтобы вы были счастливой.

Рене, не двигаясь, разнеженная жарой, ответила не сразу, как будто ей пришлось приложить огромное усилие, чтобы, понять, о чем говорилось рядом с нею.

- Да, я приду, обязательно приду; мы побеседуем, только не завтра...

Вормс удовлетворится, если получит часть денег в счет долга. Когда он снова начнет ко мне приставать, мы посмотрим... Не говорите со мной больше об этом. У меня голова трещит от дел.

Сидония осталась очень недовольна. Она хотела снова было усесться и возобновить свои ласкающие речи; но, видя утомленную позу Рене, решила отложить атаку до другого раза. Она вынула из кармана пачку бумаг, потом отыскала какую-то розовую коробочку.

- Я ведь зашла, чтобы рекомендовать вам новое мыло, - сказала она, возвращаясь к своему тону маклерши. - Меня интересует изобретатель, очаровательный молодой человек. Мыло очень мягкое, незаменимое для кожи.

Попробуйте его, пожалуйста, и порекомендуйте своим приятельницам. Хорошо?..

Я положу его вот сюда, на камин.

Эмиль Золя - Добыча. 3 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Добыча. 4 часть.
Сидония дошла до двери и вдруг вернулась; стоя в розовом отблеске горя...

Добыча. 5 часть.
Саккар согласился дать тридцать тысяч из будущих прибылей по шароннско...