Георг Эберс
«Тернистым путем (Per aspera). 7 часть.»

"Тернистым путем (Per aspera). 7 часть."

Взгляд на окно показал ему, что время летит.

С каким-то странным смущением он затем посмотрел на кольцо, бывшее на его правой руке, и проговорил нерешительно, что вследствие присущей ему скромности он затрудняется признаться кое в чем; но он теперь уже не тот, который недавно распростился с женщинами. Милостью императора он облечен теперь в звание претора.

Сперва цезарь хотел сделать его всадником, но он объявил, что он считает свое македонское происхождение выше этого звания, к которому, как ему известно, принадлежат многие отпущенные на волю рабы. Это он откровенно высказал, и, вероятно, его замечание показалось императору вполне верным, так как он обменялся несколькими словами с префектом Макрином и вслед за тем предложил своим друзьям приветствовать его, Герона, как сенатора в ранге претора.

Тогда его охватило такое чувство, как будто мягкая подушка его сиденья превратилась в дикого коня, помчавшегося вместе с ним по морю, по небу и всюду. И ему действительно пришлось схватиться за спинку своего ложа; он только помнит, как неизвестно кто шепнул ему, что следует поблагодарить цезаря.

- Вот именно это, - продолжал Герон, - снова настолько возвратило мне утраченное сознание, что я мог высказать свою благодарность твоему будущему супругу, дитя мое. Ведь я только второй египтянин, попадающий в сенат! Только один Церан был моим предшественником. Какая милость! А как описать мне то, что последовало за этим? Меня в качестве нового товарища по службе братски обняли все знатные господа сенаторы и бывшие консулы. Когда цезарь затем приказал мне явиться с тобою в цирк облаченным в белую тогу с широкими пурпурными полосами, и я на это заметил, что теперь вследствие представления у каждого более известного портного уже заперты лавки, и подобную тогу невозможно достать, послышался громкий смех, вероятно, относившийся к приверженности александрийцев к зрелищам. Со всех сторон мне стали предлагать то, в чем я нуждался, но я отдал предпочтение Феокриту вследствие его высокого роста. То, что годится на него, не будет особенно коротко и на меня. Теперь меня ожидает императорская колесница. Ах, если бы только Александр был дома! По-настоящему, дом следовало бы осветить и украсить венками при моем появлении, и толпа рабов должна бы целовать мне руки. Скоро их прибавится у нас. Лишь бы только Аргутис сумел надевать мне обувь с ремнями и полумесяцем! Филиппу подобные вещи покажутся еще более странными, чем мне, да и к тому же бедный парень лежит больной. Хорошо, что я вспомнил о нем. А то я совсем забыл о его существовании. Да, если бы еще была в живых ваша мать, она была ловка! О она!.. Ах, госпожа Эвриала, Мелисса, вероятно, рассказывала тебе о ней. Она прозывалась Олимпией, так же как мать великого Александра, и она народила хороших детей. Ведь ты сама хвалила моих мальчиков!.. А девушка! Еще несколько дней тому назад это было хорошенькое скромное существо, от которого можно было ожидать всего, только уж никак чего-нибудь великого, а теперь чем только не обязаны мы этому тихому ребенку! Малютка всегда была любимицею матери. Вечные боги! Я не должен вспоминать, что покойница могла бы дождаться того, чтобы слышать, как меня называют претором и сенатором. О дитя, если бы она могла сидеть сегодня рядом с нами на императорских местах, и мы вместе смотрели бы на тебя, нашу гордость, славу целого города, будущую супругу императора...

Тут у этого грубого человека со слабою душою оборвался голос, и, громко рыдая, он закрыл лицо руками; Мелисса прижалась к нему и стала гладить рукою его щеки, обросшие бородою.

При ее ласковых уговариваниях он понемногу стал приходить в себя и, все еще стараясь побороть вновь набегающие слезы, воскликнул:

- О бессмысленном бегстве теперь, благодаря небожителям, не может быть и речи. Я тоже останусь здесь и никогда не воспользуюсь седалищем из слоновой кости, которое ожидает меня в курии в Риме. Твой супруг, дитя мое, да и государство вряд ли потребуют этого от меня. Но если цезарь одарит меня, своего тестя, земельными участками и сокровищами, тогда первым моим делом будет воздвигнуть памятник твоей матери. Вот вы увидите! Повторяю вам, я воздвигну памятник, которому не найдется подобного. Он будет изображать собою силу мужчины, склоняющегося перед женскою прелестью.

Затем он наклонился над дочерью, чтобы поцеловать ее в лоб, и шепнул ей на ухо:

- Тебе следует радостно смотреть в будущее, моя девочка. Отцовский глаз зорко вглядывается во все, и потому-то я и говорю тебе: император принужден был проливать кровь, чтобы укрепить за собою трон. Но при личных сношениях я узнал твоего будущего мужа как превосходного человека. Да, я не обладаю достаточным богатством, чтобы достойно отблагодарить богов за такого зятя.

Мелисса безмолвно смотрела вслед отцу.

Ей было так больно, что эти его надежды должны через нее превратиться в горе и разочарование. Она даже высказала это с увлажненными глазами и отрицательно покачала головою, когда матрона стала уверять, что для нее дело идет о жестоко уничтоженной жизни, а для ее отца играет роль пустое тщеславие, о котором он позабудет так же скоро, как оно быстро овладело им.

- Ты не знаешь его, - с грустью проговорила девушка. - Если я обращусь в бегство, то и он будет принужден скрываться на чужбине. Он навсегда утратит свою веселость, если у него отнимут могилу матери, наш домик и его птиц. Только ради всего этого он не требует для себя стула из слоновой кости в курии. Если бы ты только знала, какое огромное значение имеет для него все, напоминающее о матери, а она никогда не отлучалась из нашего города.

Тут она была прервана приходом Филострата. Он явился не один; следовавший за ним раб императора принес ей в изящной корзинке подарки от Каракаллы.

Первым из подарков были два венка - из роз и цветов лотоса, имевшие такой вид, как будто их сорвали только перед восходом солнца, так как среди цветов и листьев сверкали в виде блестящей росы прикрепленные на тонкой серебряной проволоке бриллианты в легкой оправе. Вторым подарком был букет цветов, вокруг ручки которого обвивалась гибкая, осыпанная рубинами и изумрудами змея, которая должна была служить запястьем на женской руке. Третья вещь была шейная цепочка из особенно драгоценных персидских жемчужин, которые, по уверению торговцев, принадлежали к собранию сокровищ великой Клеопатры.

Мелисса была охотница до цветов, а драгоценные подарки, их сопровождавшие, должны были порадовать сердце всякой женщины. Однако она бросила на них только мимолетный взгляд и при этом покраснела от неприятного замешательства.

То, что должен был сказать ей тот, кто передал подарки, казался ей гораздо более достойным ее внимания, чем самые подарки царственного жениха. Действительно, беспокойные манеры обыкновенно столь спокойного философа показывали, что он должен передать нечто гораздо более серьезное, чем эти подарки влюбленного.

Эвриала, видевшая, что он еще раз попытается склонить Мелиссу к уступчивости, прямо объявила, что нашла средства и пути устроить бегство девушки, но он с легким вздохом покачал головою и сказал:

- Хорошо, хорошо! В то время как дикие звери будут получать в цирке свою долю добычи, я сяду на корабль. Пусть настанет для нас радостное свидание здесь или где-нибудь в другом месте! Я должен прежде всего направить свой путь к матери императора, чтобы сообщить ей, что он избрал тебя в супруги себе. В ее согласии для этого он не нуждается: разве Каракалла когда-нибудь справлялся о чьем-либо одобрении или порицании? Но мне следует обратить к тебе сердце Юлии. Может быть, мне посчастливится это сделать. Но ты, девушка, отказываешься от этого и бежишь от ее сына. И все-таки поверь мне, дитя, сердце этой женщины - сокровище, не имеющее себе подобных, и тот, для которого открыты ее объятия, в состоянии будет перенести много тяжелого. Когда я в последний раз оставлял тебя, я старался войти в твое положение и одобрял твою решимость, но было бы недобросовестно еще раз не выставить тебе на вид, что должно будет случиться, если ты поступишь по своей воле, и цезарь сочтет, что ты пренебрегла им, дурно с ним поступила и обманула его.

- Именем богов, что такое случилось? - прервала помертвевшая Мелисса сильно возбужденного собеседника.

Но Филострат прижал руку к груди, и его голос звучал хрипло, когда он продолжал с грустным волнением:

- Решительно ничего нового. Но старое идет своим путем. Тебе известно, что император за сопротивление его союзу с тобою пригрозил смертью старому Клавдию Виндексу и его племяннику. Однако все мы надеялись, что Каракаллу можно будет уговорить смилостивиться над ними. Ведь он любит, ведь он был так весел во время трапезы. Я сам был во главе ходатаев и употребил все средства, чтобы вызвать в цезаре более кроткое настроение. Но он не допустил смягчить себя, и как старик, так и юноша, благороднейшие среди благородных жителей Рима, перестанут существовать, прежде чем закатится солнце этого дня. А эта кровь, дитя, будет пролита Каракаллой вследствие любви к тебе. Поставь же себе самой вопрос: скольких жизней будет стоить твое бегство, когда ненависть и ярость окончательно овладеют душою повелителя?

Тяжело дыша, слушала Эвриала речь философа, не обращая внимания на Мелиссу. Но едва успел Филострат задать последний вопрос, как Мелисса в страстном возбуждении бросилась к ней, схватила ее руку своими руками и точно вне себя воскликнула:

- Следует ли мне послушаться твоего совета, Эвриала, или внять воплю испуга, раздающемуся в моем собственном сердце?

Затем она отошла от матроны и, обратясь к философу, вскричала:

- Неужели ты в самом деле прав, Филострат? Неужели мне следует остаться, чтобы предотвратить это несчастье, так страшно угрожающее другим?

Тут она, охваченная душевным волнением, прижала руки ко лбу и с бурным волнением продолжала:

- Ведь вы оба люди мудрые и, наверное, одушевлены желанием добра. Каким же образом вы даете мне совершенно противоположные советы? А мое собственное сердце? Почему божество делает его немым? Ведь оно всегда умело говорить достаточно громко, когда я мучилась сомнением. Я наверняка знаю только одно: если бы мне было возможно ценою своей жизни уничтожить все это, я с такою же готовностью позволила бы бросить себя на растерзание львам и пантерам, как та девушка-христианка, которую мать видела улыбающейся, когда ее вели на арену. Блеск и могущество мне ненавистны, как вот тот букет с поддельною росою. Я научилась не слушаться голоса своекорыстия. Если я еще чего-либо желаю для себя, то только одного - сохранить верность тому, которому я поклялась в ней. Но из угождения отцу и в уверенности, что мое присутствие здесь убережет многих от смерти и гибели, я соглашалась взять на свои плечи эту тяготу, навек разлучиться с возлюбленным и презирать самое себя.

- Покорись неизбежному! - перебил ее философ внушительным тоном. - Бессмертные вознаградят тебя за это благословениями тех сотен людей, которых одно слово, произнесенное твоими устами, сохранит от погибели и всяческих ужасов.

- А ты? - спросила девушка, глядя с беспокойством в лицо Эвриалы.

- Следуй внушению собственного сердца, - с волнением проговорила матрона.

Мелисса с напряженным вниманием выслушала обоих советчиков, и они выжидательно глядели на нее, между тем как она с высоко поднимающейся грудью, в каком-то самозабвении неподвижно уставилась глазами в пространство.

И им не пришлось долго ждать. Девушка порывисто приблизилась к Филострату и проговорила с уверенною решительностью, поразившею ее друга:

- Пусть будет так. Я в глубине души чувствую, что это настоящий путь. Я остаюсь, отрекаюсь от любви своего собственного сердца и принимаю на себя то, что посылает мне судьба. Это будет тяжело, и велика моя жертва. Поэтому я должна приобрести уверенность, что все это делается мною не напрасно.

- Но, дитя, - перебил ее Филострат, - кто же в состоянии заглянуть в будущее и ручаться за грядущие события?

- Кто? - спросила Мелисса спокойно. - Только тот, в руке которого лежит моя будущая судьба. Я предоставляю решение самому цезарю. Ты теперь отправишься к нему - я делаю тебя своим ходатаем. Передай ему мой поклон и скажи от моего имени, что я, которую он удостаивает своею любовью, осмеливаюсь смиренно, но настоятельно просить его не мстить престарелому Клавдию Виндексу и его племяннику за то, что они погрешили против меня. Пусть из любви ко мне он дарует им жизнь и свободу. Прибавь, что это первое мое желание, исполнение которого я ожидаю от его великодушия, и облеки все это в такие убедительные слова, какие только может внушить тебе твое красноречие. Если он окажет милость этим несчастным, тогда это послужит ручательством того, что мне будет возможно ограждать и других от его гнева. Если же он откажется помиловать их, и они подвергнутся смерти, то это будет означать, что он сам и через него и судьба решили иначе; тогда он в последний раз увидит меня живою в цирке. Так и будет, я повторяю это.

Эти слова прозвучали подобно строгому приказанию, и Филострат, по-видимому, надеялся на милосердие императора как человека, находящегося под влиянием любви, а также и на свое собственное красноречие, потому что, как только смолкла Мелисса, он схватил ее руку и воскликнул с жаром:

- Я попытаюсь сделать это. И если он исполнит твое требование, тогда ты останешься здесь?

- Да, - твердо проговорила девушка. - Проси цезаря о милосердии, смягчи его сердце, как ты только можешь сделать это. Я ожидаю ответа до отправления в цирк.

С этими словами, не обращая внимания на призывающий ее голос Филострата, она поспешила обратно в спальню. Там она бросилась на колени и стала молиться, то обращаясь к праху своей матери, то - теперь это случилось в первый раз - к распятому Спасителю, Богу христиан, принявшему на себя мучительную смерть ради счастья других. Сперва она молила о силе, дабы во что бы то ни стало сдержать свое обещание, а затем стала молиться за Диодора, чтобы он не сделался несчастным, когда она будет принуждена изменить ему. Она также вспомнила об отце и братьях и вверила их судьбу высшей силе.

Когда Эвриала заглянула в комнату, она нашла Мелиссу все еще стоящей на коленях и видела, как содрогалось ее юное тело, точно от холода. Тогда она тихо отошла от молящейся и в храме Сераписа, которому ее муж служил в качестве верховного жреца, стала возносить молитву к Иисусу Христу, чтобы Он, призвавши к себе детей, умилосердился и над этим невинным существом, ищущим правды.

XXVI

Тихая молитва Эвриалы была прервана возвращением Александра. Он привез платья, которые получил для Мелиссы от жены Селевка. Теперь на нем была самая лучшая его одежда, и он был увенчан, подобно всем посетителям аристократических рядов цирка, но праздничное одеяние плохо гармонировало со страдальческим выражением его лица, из которого бесследно исчез жизнерадостный отпечаток, еще в это самое утро служивший его украшением.

Он узнал такие вещи, которые не позволяли ему уже считать подвигом пожертвование жизнью для спасения сестры.

Подобно темным летучим мышам, мрачные мысли затемнили веселое настроение в то время как он разговаривал с Мелиссой и ее покровительницей. И ему также было известно, как невыразимо тяжело будет отцу расстаться с Александрией, а в том случай, если и сам он отправится с сестрою в далекие страны, ему придется отказаться от борьбы за красавицу Агафью.

Христианин, отец этой девушки, хотя и принимал его ласково и приветливо, но с достаточною ясностью дал ему понять, что он ни в каком случае не допустит его, самонадеянного язычника, свататься за свою дочь. При этом он подвергся таким унижениям, которые подобно стене выросли между ним и любимой девушкой, единственною дочерью богатого, уважаемого человека.

Он утратил право выступить перед Зеноном в качестве жениха; ведь сегодня он действительно оказывался совсем иным в сравнении с тем, чем был вчера.

При известии о намерении императора сочетаться браком с Мелиссой сплетники распустили слух, что он, Александр, приобрел милость Каракаллы посредством предательства и шпионских услуг. Никто прямо не объявил ему этого, но в то время как он по поручению женщин мчался по городу в придворной колеснице, все это было выражено ему слишком открыто и в различных видах. Он, которому каждый пользующийся его симпатиями человек протягивал руку, увидал, что порядочные люди сторонятся от него, и все то, что он испытал во время этой поездки, было настолько оскорбительно, что вызвало целый переворот в его внутреннем существе.

Сознание, будто на него гневно и презрительно указывают пальцами, не покидало его в течение всей поездки. И он нисколько не ошибался. Когда он встретился со старым скульптором Лизандром, который еще вчера так любезно рассказывал ему и Мелиссе о матери императора, и Александр из колесницы кивнул ему головою, то его поклон остался без ответа, и достойный художник при этом сделал рукою жест, который каждый александриец должен был понять таким образом: "Я не знаю тебя больше и также не желаю, чтобы ты знал меня".

Диодора Александр с самого детства любил, как брата; в одной из боковых улиц, в которую свернула колесница, чтобы избежать толпы на Канопской улице, он проехал мимо него. При этом Александр приказал вознице остановить лошадей, спрыгнул на мостовую, чтобы поговорить с другом и при этом передать ему поручение от Мелиссы. Но Диодор с негодованием отшатнулся от него и на печальный просительный возглас художника: "Да выслушай же меня!" - резко отвечал: "Чем меньше я буду знать о вас обоих, тем лучше будет для меня. Поезжай дальше на колеснице императора!"

С этими словами он повернулся к нему спиною и поднял молот у двери архитектора, общего их приятеля. А Александр, терзаясь самыми тяжелыми ощущениями, поехал дальше, и в первый раз ему пришло на ум то, что он унизился до роли шпиона, передавая императору все остроты, придуманные на его счет жителями Александрии. Он мог оправдать себя тем, что он скорее согласился бы подвергнуться смерти или заточению, чем выдать Каракалле имя которого-нибудь из насмешников; но он должен был признаться себе, что вряд ли согласился бы оказать цезарю какую бы то ни была услугу, не питая надежды избавить отца и брата от смерти и тюрьмы. Милость, оказанная членам его семьи, имела как будто вид отплаты, и собственный образ действий казался ему ненавистным и отвратительным. Его соотечественники имели право быть им недовольными, а друзья устраняться с его дороги.

Им овладело никогда еще не испытанное им чувство, самое горькое из всех, а именно презрение к самому себе, и теперь он в первый раз понял, каким образом Филипп дошел до того, чтобы называть жизнь коварным даром данайцев со стороны божества.

Когда же в конце концов на Канопской улице около самого дома Селевка какой-то незнакомый молодой человек насмешливо крикнул вслед колеснице, пробиравшейся сквозь толпу: "Зять Таравтаса!" - то он едва удержался, чтобы не соскочить с колесницы и не дать крикуну почувствовать силу своих кулаков.

Ему было известно, что Таравтас было имя безобразного, кровожадного гладиатора, что это имя в качестве прозвища было присвоено императору еще в Риме, и когда он увидел, что восклицание дерзкого юноши нашло сочувствие среди окружающих, то ему показалось, как будто его забрасывают грязью и камнями.

Если бы разверзлась земля и поглотила его вместе с колесницею, чтобы скрыть его от взоров толпы, то это было бы для него облегчением. Он готов был расплакаться, подобно ребенку, которого побили.

Когда он наконец вошел в дом Селевка, то стал спокойнее: тут его знали и понимали. Вереника должна была узнать, что именно он думает о сватовстве императора, и в виду ее здравой и честной ненависти он дал себе клятву, что, рискуя умереть самою страдальческою смертью, он все-таки вырвет сестру из жадных рук тирана.

В то время как хозяйка дома занималась выбором платья для Мелиссы, он рассказал ей в коротких фразах обо всем случившемся с ним на улице и в доме Селевка.

Его провели к хозяйке сквозь толпы солдат визу и в имплювиуме, а в ее комнате он сделался свидетелем горячего супружеского спора. Селевк еще раньше передал своей жене приказание императора явиться в цирк в числе прочих знатных женщин. Ответом был горький смех и уверение, что она сядет на места для зрителей не иначе, как в траурном одеянии. А муж в свою очередь, указывая на опасность, которую повлечет за собою такого рода манифестация, стал противоречить и наконец, по-видимому, склонил ее уступить.

Когда Александр вошел к матроне, он увидел ее облаченною в драгоценное одеяние из сверкающей пурпурной парчи с венками из ярких роз и с блестящей диадемой на черных как уголь волосах. Гирлянда из роз обвивала ее грудь; драгоценный алмазный убор украшал шею и руки. Одним словом, она была одета точно исполненная радости мать в день свадьбы своей дочери.

Вскоре после художника и сам Селевк вошел к жене, и его негодование было сильнейшим образом возбуждено бросающимся в глаза ослепительным нарядом, столь малоподходящим к возрасту матроны и ее обычной манере одеваться. Очевидно, она выбрала его именно для того, чтобы в наиболее резком свете выставить все безобразие требования, предъявленного ей цезарем.

Поэтому Селевк с достаточною ясностью высказал свое неудовольствие и снова указал на опасность, грозящую за подобную уж слишком смелую выходку, но на этот раз оказалось невозможным уговорить Веренику снять хотя бы только одну розу из ее наряда. После ее торжественного уверения, что она или совсем не появится в цирке, или будет присутствовать там в таком виде, какой считает наиболее приличным, раздосадованный муж ушел от нее.

- Безумная! - прервала юношу Эвриала. Затем она указала на белую одежду из великолепного бомбикса, вытканного на острове Косе, которую наметила для Мелиссы, вместе с пеплосом, окаймленным бордюром нежного цвета морской волны, и Александр вполне одобрил этот выбор.

Время летело быстро, и, не теряя ни минуты, Эвриала, взяв новое нарядное платье, отправилась к Мелиссе. Она еще раз приветливо кивнула ей головою и попросила, чтобы она оделась с помощью прислуги, так как ей самой нужно кое о чем переговорить с Александром. Ей казалось, как будто она передает какой-нибудь приговоренной к смерти то одеяние, в котором ее должны вести на казнь, и сама Мелисса приняла его с тою же мыслью.

Наконец матрона возвратилась к художнику, прося его окончить свой рассказ.

Вереника тотчас же приказала христианке Иоанне уложить для Мелиссы самые лучшие нарядные одежды покойной Коринны. Затем Александр, по ее знаку, проводил ее на один из дворов в помещении рабов этого обширного дома, где их ожидала значительная толпа мужчин.

Это были шкиперы кораблей Селевка, в настоящее время находившихся в гавани, приказчики хлебных складов и писцы из контор. Всех вместе взятых свободных людей на службе у купца набралось бы около сотни.

По-видимому, каждому было известно, что именно им следовало сделать.

Матрона отвечала несколькими словами благодарности на их громкое приветствие и затем с горечью прибавила:

- Перед вами тоскующая мать, которую нечестивец принуждает вот так, в таком виде разряженную, подобно павлину, отправиться на веселый праздник.

Сборище бородатых мужчин громко заявило свое негодование, а Вереника продолжала:

- О местах позаботился Мелампус; но они специально выбраны в разных сторонах. Все вы здесь люди свободные, и мне не приходится отдавать вам приказания. Но если позор и сердечные раны, нанесенные жене вашего хозяина, возбуждают ваше негодование, то в цирке вы скажете это тому, кому я обязана всем этим. Ведь вы уже все пережили юношеский возраст и потому сумеете воздержаться от неосторожности, которая могла бы оказаться для вас пагубною. Пусть заступятся за вас и помогут вам боги-мстители!

С этими словами она повернулась спиною к толпе, но христианин Иоанн, самый знатный отпущенник ее дома, вовремя поспешил к двери, чтобы упросить ее отказаться от этой пагубной демонстрации и потушить тот огонь, который она только что раздула. До тех пор пока император облачен в пурпур, возмущение против него, назначенного властвовать самим божеством, есть преступление. То, что она затевает теперь, должно послужить наказанием оскорбившему ее человеку; но ведь она забывает, что этим честным людям, мужьям и отцам, здесь собравшимся, это может стоить жизни и свободы. Месть, к которой она их призывает, послужит бальзамом для ее собственного сердца. Но если могущество негодующего цезаря подвергнет гибели эти невинные орудия ее озлобления, то бальзам превратится в разъедающий яд.

Эти слова, произнесенные шепотом и с теплотою искреннего убеждения, произвели свое действие. В течение некоторого времени Вереника мрачно глядела в землю, затем еще раз приблизилась к собравшимся, чтобы повторить им предупреждение адвоката, всеми уважаемого, вследствие убеждений которого многие приняли крещение.

- Иоанн прав, - закончила она. - Истерзанное сердце не имело права поднимать перед вами свой страдальческий вопль. Лучше следовать примеру христиан и дозволять врагу топтать себя ногами, чем обрекать на тяжелые несчастья людей невинных, душою нам преданных. Поэтому соблюдайте осторожность. Воздерживайтесь от громких заявлений. Пусть каждый, не чувствующий в себе силу обуздать свое бешенство, избегает входить в цирк, а тот, кто будет там, должен принудить себя к спокойному поведению, если желает действовать в моем духе.

Одно только дозволяется вам. Постарайтесь разгласить все, что сделано со мною, в возможно большем числе кружков. А что затем сделают другие, за то они сами будут в ответе.

Христианин с видимым порицанием слушал ее последние слова; но Вереника уже более не обращала на него внимания и вместе с Александром покинула двор.

Крики возмущенных мужчин неслись им вслед, и, невзирая на предупреждение, в этих криках слышалась страшная угроза. Адвокат, разумеется, остался с ними, чтобы новыми увещаниями заставить их быть более умеренными.

- Что на уме у этих ослепленных людей? - с беспокойством прервала матрона рассказ юноши.

Но он поспешно продолжал:

- Они называют цезаря не иначе как Таравтас; из всех уст изливается насмешка и бешенство по поводу новых бессмысленных налогов, расквартирования войск, дерзкого нахальства солдат, которое Каракалла еще нарочно распаляет. Его пренебрежение к почетным гражданам города страшно всех возмутило. А его сватовство за мою сестру!.. И старый, и малый звонят языками по этому поводу.

- Ведь гораздо благоразумнее было бы радоваться этому выбору, - перебила его матрона. - Уроженка Александрии, облаченная в пурпур, на троне цезарей!

- И я также питал подобную надежду, - воскликнул Александр, - и это ведь было так близко к осуществлению! Но разве возможно разгадать эту толпу? Мне представлялось, что каждая здешняя женщина должна была бы выше поднять голову при мысли, что жительница Александрии сделается императрицею; но именно от женщин мне пришлось выслушать самые злобные, позорящие речи. И уж чего только я ни наслушался; чем ближе мы подъезжали к Серапеуму, тем труднее было колеснице прокладывать себе дорогу через толпу. Приходилось слышать удивительные вещи, у меня до сих пор сжимаются кулаки от бешенства при воспоминании об этом. А что произойдет в цирке? Чему принуждена будет подвергнуться Мелисса?

"Зависть", - прошептала про себя матрона, но она мгновенно умолкла, так как девушка вышла им навстречу из спальни. Ее одевание было окончено. Драгоценная белая одежда великолепно шла к ней. Венок из роз, осыпанный росою из алмазов, осенял ее кудри, змеевидный браслет, присланный царственным женихом, охватывал ее белую руку. Слегка склоненная вперед головка, милое бледное прелестное личико и большие глаза, опущенные с вопросительно-сконфуженным выражением, представляли очаровательное и невыразимо трогательное зрелище, и матрона стала надеяться, что в цирке только в самых окаменелых сердцах может подняться враждебное чувство против этого цветка, прелестного, непорочного, слегка склоненного безмолвным страданием.

Она была не в состоянии противиться желанию поцеловать Мелиссу, причем у нее превратилось в твердую решимость прежде колебавшееся намерение - отважиться на самые крайние меры для спасения своей любимицы.

В ее отзывчивом сердце к любви присоединилось и чувство сострадания. Когда же она увидела, что прелестное существо, при одном взгляде на которое таяла ее душа, надев на себя роскошнейшее украшение, которое другие девушки надели бы с восторгом, носит его, как самое тяжелое бремя; поникнув головою и нуждаясь в утешении, то ей показалось священною обязанностью облегчить своей несчастной любимице этот тяжелый шаг и, насколько зависит это от нее, Эвриалы, оградить девушку от позора и унижения.

Уже в продолжение многих лет она сторонилась кровавой резни в цирке, возбуждавшей в ней ужас; но сегодня сердце подсказывало ей отрешиться от старой неприязни и сопровождать девушку в амфитеатр.

Разве в сердце своем она не отдала Мелиссе опустевшее место утраченной дочери? Разве она, Эвриала, не была единственною личностью, которая своим появлением рядом с Мелиссой и ласковым с нею обращением могла заявить перед народом, что эта девушка, вследствие благоволения к ней ненавидимого и всеми презираемого злодея подвергающаяся порицанию и пренебрежению толпы, совершенно чиста и достойна быть любимой?

Под ее покровительством и охраною - это ей хорошо было известно - Мелисса будет ограждена от оскорблений и нареканий, и неужели она, Эвриала, старшая годами, христианка, должна устраниться от первой возможности взять на себя крест в подражание Богочеловеку, которого она признавала с полным убеждением, но втайне лишь из-за страха перед людьми?

Все это с быстротою молнии промелькнуло в ее уме и душе, и крик "Дорис!", относившийся к рабыне, так громко и неожиданно сорвался с ее губ, что Мелисса даже содрогнулась при своих сильно возбужденных нервах.

Она с удивлением взглянула на матрону, когда та, не сказав ни одного слова в объяснение, отдала приказание служанке, явившейся на ее зов:

- Голубое платье, которое я надевала на празднество Адониса, диадему моей матери и большую застежку на плечо с головою Сераписа! Мои волосы... На них следует накинуть покрывало. Стоит ли заботиться о них, когда наступила старость? А ты, дитя! Почему ты глядишь на меня с таким удивлением? Какая мать решилась бы отпустить в цирк без себя молодую, прекрасную дочь? При этом я могу надеяться, что твое мужество будет поддержано сознанием моего присутствия рядом с тобою. А может быть, и толпа будет подкуплена в твою пользу, когда увидит, что тебя сопровождает жена главного жреца самого высшего божества.

Но ей не пришлось договорить последних слов, так как Мелисса бросилась к ней на грудь с восклицанием: "И это ты хочешь сделать для меня!" А Александр, сильно взволнованный от благодарности и радостного изумления, поцеловал ее руку и край ее простого пеплоса.

В то время как Мелисса в соседней комнате помогала матроне при одевании, Александр безостановочно ходил взад и вперед крупными шагами.

Он знал жителей Александрии и нисколько не сомневался относительно того, что присутствие женщины, наиболее уважаемой, заставит их смотреть на его сестру более благосклонными глазами.

Ничто другое не могло бы придать ее появлению в цирке больший отпечаток порядочности.

Чем сильнее он опасался, что Мелисса может быть сильнейшим образом оскорблена грубыми манифестациями со стороны народа, тем с большею благодарностью билось его сердце; он, по своему легковерию, видел в этом поведении матроны первую улыбку вновь возрождающегося счастья.

Ему снова хотелось надеяться, и, согласно наставлениям философов и поэтов, советующих наслаждаться минутой, он желал насладиться блестящим представлением в цирке, может быть, его последним удовольствием, и забыть о будущем.

Его лицо снова озарилось прежним светлым выражением, но оно вскоре исчезло. В то время как он в своем воображении представлял себе, как взойдет в амфитеатр, ему пришло в голову, что там прежние его товарищи откажутся от рукопожатия, и негодяи, наверное, встретят его ненавистными восклицаниями: "Зять Таравтаса!", "Изменник!", преследовавшими его на улице. При этом его охватил какой-то холод, и совершенно неожиданно ему представился образ хорошенькой Ино, верившей в его любовь, которой он прежде всего дал право упрекать его в измене.

Тут им снова овладело неприятное чувство какой-то неловкости и то мучительное недовольство самим собою, которые он в первый раз ощутил именно в этот день, так как до тех пор считал самоистязание, сожаление и раскаяние лишь одною греховною отравою жизни.

Прекрасный солнечный осенний день превратился в душный пасмурный вечер, и Александр подошел к окну, чтобы морской ветер обвеял его лоб, покрытый каплями пота; но вскоре позади него раздались голоса: в комнату вошли Эвриала с Мелиссой и одновременно с ними домоправитель. Последний подал матроне закрытую двойную дощечку, только что принесенную собственным рабом Филострата. Женщины обсуждали в спальне клятву, данную девушкой, и матрона обещала Мелиссе, в случае если судьба решит не в пользу императора, доставить ей убежище в таком месте, недоступность которого позволит ей в безопасности ожидать будущего.

Затем она убеждала ее, если судьба решит иначе, с терпением переносить самое невыносимое в качестве верной, послушной жены и в роли повелительницы всегда помнить о серьезных обязанностях и благодетельном могуществе своей новой роли.

На дощечке было написано решение, и, прижавшись головами друг к другу, две женщины прочитали сообщение, которое Филострат написал своим изящным разборчивым почерком на восковой поверхности дощечки. Вот что оно гласило:

"Приговоренных уже нет на свете. Твоя просьба возымела лишь то действие, что ускорила исполнение состоявшегося приговора. Цезарь желал устранить твоих противников даже против твоей собственной воли. Виндекса и его племянника уже не существует, а я заблаговременно сажусь на корабль, чтобы избегнуть гнева того, на долю которого выпала бы величайшая милость Фортуны, если бы он сумел быть милосердым".

- Слава Богу, но бедный Виндекс! - воскликнула матрона, опуская дощечку.

Мелисса поцеловала Эвриалу и затем, обращаясь к брату, воскликнула:

- Теперь конец всем сомнениям. Я имею право бежать от него. Он сам подтолкнул на такое решение.

Затем она продолжала тише, но настойчивее:

- Позаботься об отце и Филиппе, а также и о себе самом, Александр. Меня обещала спрятать Эвриала. О как благодарна я ей за это!

При этом девушка с пламенным благоговением подняла вверх глаза, а матрона прошептала, обращаясь к брату с сестрою:

- Мой план уже готов. После представления Александр отвезет тебя, дитя, в дом твоего отца. Ты должна ехать непременно на колеснице императора. По прошествии некоторого времени ты вместе с братом возвратишься сюда, и я буду ожидать тебя внизу. Но мы ведь вместе отправляемся в цирк и дорогой можем обсудить все подробно. Иди теперь, юный друг, отошли носилки императора и прикажи моему управляющему, чтобы приготовили мою собственную крытую гармамаксу. В ней хватит места для нас троих.

Когда вскоре за тем возвратился Александр, дневной свет стал уже меркнуть, и послышался грохот первых колесниц, которые везли в цирк лиц императорской свиты.

XXVII

Большой амфитеатр Дионисоса находился в Брухиуме, красивейшей части города, застроенной дворцами, вблизи большой гавани, между Хомою и мысом Лохиас. К обширной и высокой ротонде, в которой могли поместиться десятки тысяч человек, примыкали значительнейшие в городе арены для борьбы и для скаковых ристалищ. Основание этим постройкам было положено еще Птолемеями. Впоследствии они были расширены, разукрашены и теперь вместе с пристройками, между которыми школы для гладиаторов и бойцов со зверями, также как помещения для диких зверей из всех частей света, занимали самое большое пространство, составляли сами по себе особую маленькую часть города.

Теперь амфитеатр уподоблялся пчелиному улью, во внутренности которого, по-видимому, была занята уже каждая ячейка, но куда все-таки направляется новый рой пчел, надеясь найти там место и для себя.

Места для стоящих зрителей, назначенные для черни, и дешевые ряды сидений в верхних ярусах были наполнены еще с самого утра. После полудня явились уже более зажиточные граждане, которые не могли заранее обеспечить для себя места, а те, которые являлись теперь, при заходе солнца, к самому началу представления, большею частью выходили из колесниц и носилок и принадлежали к особам придворного штата императора, высших должностных лиц, сенаторов, а также знатнейших и богатейших лиц города.

Громкая музыка уже примешивалась к крикам и громким разговорам зрителей и тех тысяч людей, которые окружали цирк, не надеясь быть в него впущенными. И для них тоже было на что посмотреть, что сделать и чем поживиться. Какое удовольствие видеть, как выходят из колесниц разряженные женщины и украшенные венками аристократы и богачи, как появляются знаменитые ученые и художники, и приветствовать их с большим или меньшим одобрением, согласно той оценке, какой они подвергались. Самое блистательное зрелище представляло собою большое шествие жрецов, во главе которого выступал Феофил, верховный жрец Сераписа, и рядом с ним величественно шел жрец Александра под великолепным балдахином. Они сопровождали животных, обреченных на жертвоприношение до начала зрелища, а также изображения богов и обоготворяемых императоров, которых, подобно знатным зрителям, следовало выставить на арене. Феофил был облачен в полный наряд своего сана, жрец Александра - в пурпур, на который он имел право в качества идеолога и главы всех египетских храмов и представителя императора.

Появление изображений цезарей вызвало нечто вроде суда над умершими; Юлия Цезаря толпа встретила восторженным приветом, Августа с негодующим шепотом, а при появлении Калигулы даже стали свистеть, между тем как статуи Веспасиана, Тита, Адриана и Антонинов вызвали громкие крики одобрения. Приветливый прием выпал также на долю статуи Септима Севера, отца Каракаллы, который предоставил городу многие привилегии. Изображения богов получили также весьма разнородный прием: Сераписа и обоготворяемого героя города Александрии приветствовали весьма громко, между тем как ни один голос не раздался при приближении Зевса-Юпитера и Ареса-Марса, так как они слыли за главных богов нелюбимых здесь римлян.

Отряды императорской гвардии, поставленные вблизи амфитеатра, в течение дня находили мало разницы между стенами перед цирком в Александрии и таковыми же на берегу Тибра.

Если что-нибудь и обращало на себя их внимание, то разве более многочисленная толпа людей с темными лицами и фантастически одетых магов. В столице не существовало также и подобной черни, совершенно обнаженной, прикрытой только одними передниками, с любопытством теснившейся повсюду среди приливающих к цирку зрителей и готовой на всякие услуги. Но чем позднее становилось, тем более римляне находили, что стоило прийти сюда.

Когда в Риме устраивались большие травли зверей с гладиаторами и тому подобное, можно было тоже видеть властителей варварских народов и послов из отдаленных частей земли в странных блестящих одеждах; там тоже перед амфитеатром и в его окружности велась торговля разными вещами; на берегах Тибра в праздник Флоры тоже устраивались ночные представления с блистательным освещением. Но и здесь, в Александрии, по мере того как солнце склонялось к закату и начало игр приближалось, все-таки было теперь на что посмотреть.

Какая неслыханная роскошь была выставлена напоказ некоторыми женщинами, выходившими из дорогих носилок, в каких странных и богатых нарядах появлялись также и мужчины, которым помогали выходить из золотых и серебряных колесниц целые толпы собственных слуг. Какими сокровищами должны были обладать те, которым было возможно одевать своих рабов в вышитую парчу и снабжать их золотыми и серебряными украшениями. Скороходы, которые могли выдерживать ровный шаг с самыми быстроногими конями, должны были обладать стальными легкими.

Преторианцы, которым давно не представлялось случая преступить предписание величайшего знатока жизни среди поэтов - ничему не удивляться, находясь здесь, часто поддавались восторженному изумлению. Центурион Юлий Марциал, которого недавно против правил посетили в лагере жена и дети, причем за ним наблюдал сам император, ударил кулаком по своему бедру и с громким восклицанием: "Полюбуйтесь!" - указал товарищам на колесницу Селевка, которой открывали дорогу четыре скорохода в куртках из бомбикса цвета морской волны, с длинными рукавами, богато украшенных серебром.

Босоногие мальчишки с быстрыми худыми ногами, похожими на ноги газели, были достаточно красивы и точно вылиты из одной формы. Но более всего достопримечательным показались центуриону и его соседям блеск и сверкание, исходившие от их нежных щиколоток, когда заходящее солнце сквозь разорванные черные тучи мимолетно посылало на землю сноп ослепительных лучей. Каждый из этих мальчишек носил золотые обручи, усыпанные драгоценными каменьями, а рубины, сверкавшие на упряжи лошадей Селевка, были еще драгоценнее.

В качестве распорядителя празднества и предвестника подобных выставок богатства, из которых одна должна была быстро следовать за другою, Селевк приехал заблаговременно, как только короткие египетские сумерки уступили тьме и нужно было осветить цирк.

Вот появилась прекрасная нарядная женщина в больших носилках, над которыми развевался широкий покров из белых страусовых перьев, шевелившихся при дуновении вечернего ветра подобно кусту водяных растении. Десять белых и десять черных девушек несли это сиденье-трон, а впереди них ехали двое хорошеньких детей верхом на прирученных страусах.

Красивый сын одного знатного дома, который, подобно императору в Риме, принадлежал к обществу "синих", сам правил великолепною четверкою белых лошадей, запряженных в колесницу, всю густо покрытую бирюзою, а на конской упряжи виднелись отшлифованные сапфиры.

Центурион Марциал покачал головою в безмолвном удивлении. Его лицо сильно потемнело вследствие многочисленных войн, в которых он участвовал на Востоке, а также в отдаленной Шотландии, но узкий лоб, отвислая нижняя губа и тусклый взгляд его глаз указывали на ограниченность его умственных способностей. Несмотря на это, в нем не было недостатка в силе воли, и в кругу товарищей он считался хорошим вьючным животным, на которого можно навалить столько, сколько могут вынести его силы. Он мог яриться, как рассвирепевший зверь, и он давно уже достиг бы более высокого положения по службе, если бы в подобном гневном припадке чуть-чуть не задушил одного из своих товарищей.

За этот тяжелый проступок он был жестоко наказан и принужден во второй раз начинать службу сначала.

Что он, несмотря на свое низкое происхождение, вскоре снова получил жезл центуриона, этим он был обязан в особенности молодому трибуну Аврелию Аполлинарию, которому спас жизнь во время войны с армянами и которого здесь, в Александрии, цезарь собственноручно столь страшно изувечил из-за своей мнимой "возлюбленной".

Ограниченный центурион обладал верным сердцем. Точно женщина к детям, привязался он к знатным братьям, которым был обязан столь многим, и если бы только позволила служба, то он давно бы уже отправился в Канопскую улицу, чтобы взглянуть на раненого. Но он даже не находил времени для того чтобы иметь сношения со своим семейством. Более молодые и более богатые товарищи, желавшие предаваться наслаждениям большого города, снова навалили на него добрую долю своих обязанностей.

В это утро один молодой знатный воин, начавший свою службу прямо с должности центуриона, обещал Марциалу несколько входных билетов на ночное представление в цирке, если он согласится взять на себя исполнение его служебных обязанностей в амфитеатре. И это предложение было на руку Марциалу: оно давало ему возможность устроить для двух самых дорогих ему существ, для жены и матери, самое величайшее удовольствие, которое только могло быть предложено жителям и жительницам Александрии.

Как только теперь появлялось что-либо замечательное вне цирка, он сожалел, что уже заранее отвел женщин на места, находившиеся в одном из верхних рядов. Он желал бы показать им лошадей, колесницу и украшенные бирюзою и сапфирами одежды одного из "синих", хотя какой-то декурион при виде его воскликнул, что римские патриции совершенно правы, пренебрегая украшать свои собственные особы столь варварским образом; а какой-то александриец среди преторианцев уверял, что для его соотечественников эллинского происхождения хорошо расправленная складка имеет больше значения, чем целые ряды драгоценных каменьев на хланисе.

- Но почему ж толпа так бурно приветствовала "синего"? - спросил придворный страж, уроженец Паннонии.

- Толпа! - презрительно сказал александриец. - Там находились сирийцы и другие азиаты. Присмотрись-ка к грекам! Важный купец Селевк богаче их всех; но как ни роскошно умеет он разукрашивать лошадей, колесницы и рабов, сам он одевается в самую простую македонскую накидку. Если этот плащ сделан из драгоценного материала - кто станет упрекать его за это? А если ты увидишь такую массу драгоценных каменьев на каком-нибудь господине, то можешь побиться об заклад своим домом, если он у тебя имеется, что такой хвастун родился неподалеку от Сирии.

- А вон тот на раковине с двумя колесами - еврей Посейдониос, - заметил паннонец. - Я квартирую у его отца. Но он одевается все-таки по-гречески.

Тогда центурион, обрадовавшись, что и сам знает кое о чем, широко раскрыл рот и воскликнул:

- Я здесь у себя дома и говорю тебе: задал бы тебе жид, если б ты счел его кем-либо иным, а не эллином.

- Совершенно справедливо, - прибавить другой преторианец из Антиохии, - небольшое число здешних иудеев имеют очень мало общего со своими соплеменниками в Палестине. Они желают слыть греками, говорят только по-гречески, принимают греческие имена и не совсем-то верят в великого бога своих отцов. Они занимаются греческою философией, и я даже знаю одного, совершающего свои моления в храме Сераписа.

- И в Риме многие делают то же самое, - уверял какой-то человек, уроженец Остии. - Мне известна эпиграмма, осмеивающая их по этому поводу.

Здесь их прервали, так как Марциал указал им глазами на высокого мужчину, очутившегося вблизи них, и его острое зрение признало в нем префекта преторианцев Макрина.

Воины мгновенно подтянулись, но много увенчанных шлемами голов обращалось к тому месту, где их главный начальник перешептывался с магом Серапионом.

Макрин уговорил императора призвать к себе вызывателя духов, чтобы испытать его искусство. После представления, как бы поздно оно ни кончилось, маг должен был явиться к цезарю.

Серапион поблагодарил префекта и затем шепнул ему:

- Мне недавно было второе откровение.

- Не говори здесь! - с испугом прервал его Макрин и затем увел с собою своего младшего сына-красавца, его сопровождавшего, по направлению к входным воротам.

Между тем сумерки сменились темнотою, и многие городские рабы собирались зажигать бесчисленные светильники, которые должны были освещать внешнюю часть цирка. Они были прикреплены к высоким аркам, окружавшим длинными круглыми рядами два нижние этажа и верхние ряды очень высокого и обширного круглого строения. Разделенные только небольшими промежутками ряды огоньков представляли собою далеко светящиеся рамки, которые уже издали показывали всякому туда приближавшемуся изящные очертания амфитеатра.

Арки, поставленные внизу, на ровной земле, частью окружали места, из которых на арену выпускали людей и животных, частью там находились лавочки, в которых продавались цветы и венки, кушанья и напитки, платки, опахала и другие вещи, необходимые для зрителей.

На плоскости между театром и большим кругом котлов со смолою, окаймлявших всю круглую постройку, двигались взад и вперед целые тысячи мужчин и женщин. Разряженные, жаждущие зрелищ девушки поодиночке и толпами приставали к появлявшимся тут мужчинам, и их веселый хохот заглушал глубокие патетические голоса магов и волшебников, расхваливавших приходящим свою чудодейственную силу. Некоторые из них протискивались даже в те помещения, где находились гладиаторы и борцы со зверями, которые в этот день в особенности нуждались в их помощи, почему многие, несмотря на строгое, недавно обнародованное, запрещение, пробились в середину толпы, чтобы купить себе какое-нибудь сильнодействующее заклинание или спасительный амулет.

Там, где освещение было в особенности ярко, пытались совершенно особенным способом воздействовать на настроение зрителей, тут велеречивые люди, состоявшие частью на службе у префекта Макрина, частью у сильно озабоченного городского сената, раздавали платки, которыми следовало махать при появлении императора, и цветы, чтобы рассыпать их по пути его следования. Некоторые, известные в качестве подстрекателей при беспорядках, даже получали золотые монеты с изображением того, которого следовало прославить; а между народом, расставленным вдоль дороги, по которой должен был ехать цезарь, многие имели на себе плащи-каракаллы. Это были по большей части люди нанятые, приветственные крики которых долженствовали вызвать в цезаре милостивое настроение.

Как только префект исчез в театре, ряды преторианцев снова расстроились. Хорошо, что между ними, кроме центуриона Марциала, находился еще другой александриец, только год назад покинувший свой родной город; иначе без него многое осталось бы для них неразъясненным.

Всего более странным показался им прием, оказанный большой, но совершенно простой гармамаксе, из которой сперва вышел хорошо сложенный юноша, с венком на голове, затем пожилая матрона и, наконец, изящно одетая девушка, редкая красота которой даже Марциала, обыкновенно вполне равнодушного к чужим женщинам, заставила воскликнуть: "Вот эта, на мой взгляд, лучше всех!"

Но эти три лица, должно быть, представляли собою что-то особенное, так как при их появлении толпа сперва разразилась громкими задорными криками, а вслед за тем раздались еще более громкие возгласы сочувствия и привета, к которым, однако же, должен был примешаться резкий звук нескольких камышовых свистулек.

- Возлюбленная цезаря, дочь резчика по камню, - шепнул товарищу александриец. - Хорошенький юноша, по всей вероятности, ее брат. Говорят, будто это негодный сикофант, шпион, подкупленный цезарем.

- Этот? - перебил пожилой центурион, покачивая головою, покрытою шрамами. - Я скорее думаю, что эти приветствия относятся вон к той старухе, которая вышла с ним, а не к молодой.

- Так остановимся же на сикофанте, - со смехом проговорил александриец, - они так горячо приветствуют именно вон ту старуху, и, клянусь Геркулесом, она заслуживает этого! Она - супруга жреца Серапиона. В городе найдется очень немного бедняков, которым она не сделала бы добра. Разумеется, для нее это вполне возможно; ее муж - брат богача Селевка, а ее отец тоже сидел по уши зарывшись в золоте.

- Да, для нее это возможно, - вмешался тут в разговор центурион Марциал с таким самодовольством, как будто это обстоятельство делало честь и ему лично. - Но ведь у других бывает и больше, а между тем как крепко они держатся за свои кошельки! Я знаю эту женщину еще со своих детских лет и скажу, что она из добрых самая добрая. И чем только не обязан ей город! Она подвергала опасности свою жизнь, чтобы у отца цезаря вымолить помилование гражданам, после того как они открыто объявили себя против него и держали сторону его противника Песценния Нигера. Это тогда и удалось ей.

- Но почему же они свистят? - спросил более пожилой центурион.

- Потому что ее спутник - предатель, - повторил александриец. - А девушка! Честь и слава цезарю! Но кому из вас приятно было бы видеть свою сестру или племянницу в роли его возлюбленной?

- Уж никак не мне! - воскликнул Марциал. - Но тот, кто считает эту девушку бесчестною, пускай только осмелится высказать это, если ему желательно получить синяк под глазом. На той, которую привезла сюда госпожа Эвриала на собственной колеснице, нет никакого пятна.

- Нет, нет, - прибавил сочувственно более молодой александриец. - Вон тот черноголовый и его товарищи засвистали бы иначе, если бы не знали о ней ничего хорошего и в чем вся суть, если бы госпожи Эвриалы не было с нею. Однако там... Посмотрите только на этих бесстыжих собак, этих из партии "зеленых"; они становятся им поперек дороги. Но вон там появились уже и ликторы.

- Смирно! - в ту же самую минуту воскликнул центурион Марциал, твердо решивший оказать поддержку полицейским и не допустить, чтобы коснулись хоть одного волоса на голове матроны и ее прекрасной спутницы. Ведь ее муж был брат Селевка, которому служили его отец и тесть и в канопской вилле которого находились для присмотра за нею его мать и жена. Он также чувствовал себя обязанным благодарностью купцу, и все принадлежавшие к его дому были вправе рассчитывать на его поддержку.

Но двигаться вперед не пришлось никому: несколько человек из "синих" уже отогнали "зеленых", которые, грозя кулаками, загородили дорогу Александру, и ликторы оградили их от грозившей им опасности.

На эту сцену, тяжело дыша, смотрел молодой, по праздничному одетый человек, который пробрался в передний ряд толпы.

Он был очень бледен, и пышный венок на его голове едва был в состоянии прикрыть окружавшую ее повязку.

Это был Диодор, жених Мелиссы.

Отдохнув у своего друга, он приказал донести себя на носилках до цирка, так как ему еще было трудно ходить. Его отец принадлежал к числу членов городского сената, и на долю его семейства приходилось несколько мест в самом нижнем, аристократическом ряду, часть которого на этот раз была предоставлена императору и его спутникам. Поэтому отдельным членам сената можно было дать только половину мест сравнительно с другим временем. Но сын Полибия мог во всяком случае рассчитывать на два места для своего отца, и Тимон, его друг, позаботившийся также о парадной одежде Диодора, отправился, чтобы принести ему из курии дощечки для входа. Они условились сойтись у входных ворот, ведущих к местам Полибия, а до прибытия Тимона могло еще пройти несколько времени.

Диодору хотелось взглянуть на венценосного соперника, но вместо того чтобы встретиться с ним, он сделался свидетелем позорного приема, приготовленного перед цирком одною частью народа Александру и его сестре.

Какою прекрасною и желанною снова представилась ему теперь та, которую он еще в это утро называл своею!

Когда же он теперь отошел от больших входных ворот, то задал себе вопрос, отчего ему так больно видеть унижение существа, которое ему причинило такое горе, что он намеревался ненавидеть и презирать его.

Едва час тому назад он уверял Тимона, что вырвал из своего сердца любовь к Мелиссе. Ему будет приятно, говорил он, пустить в дело свой свисток и видеть, как народ накажет ее неверность. А теперь?

Когда раздались оскорбительные крики "зеленых", цвет которых носил и он сам, ему пришлось употребить над собою усилие, чтобы не броситься на крикунов и не поколотить их.

Он, шатаясь, направился к воротам, у которых должен был ожидать друга.

Кровь стучала ему в виски, во рту пересохло, и когда его окликнула из-под арки нижнего яруса продавщица фруктов, он взял из ее корзин несколько яблок, чтобы освежиться их соком.

При этом у него дрожали руки, и опытная старуха, заметившая повязку под его венком, увидала, что он сильно чем-то недоволен, и предположила, не было ли у него столкновения с ликторами. Поэтому она с многозначительною гримасою указала ему под стол, на котором стояли корзины с фруктами, и шепнула:

- Там также есть и гнилые, по шести в каждом свертке, который легко спрятать под плащом. Для кого они тебе нужны? Одной здешней богине цезарь поднес золотое яблоко Париса, но и те яблоки, что там, внизу, тоже годятся для поднесения. Ее брату шпиону я желаю получить их побольше.

- А разве ты знаешь обоих? - спросил с негодованием Диодор совершенно хриплым голосом.

- Нет, господин, - отвечала старуха. - Да и не нужно. Эта девка в угоду римлянину нарушила слово, данное одному прекрасному юноше, жителю нашего города, а кто окажет содействие при наказании за подобное преступление, того пусть вознаградят божества-мстители!

Диодор чувствовал, как у него снова подламываются колени, и гневное возражение чуть не сорвалось с его губ, как старуха внезапно, точно вне себя, закричала:

- Цезарь! Вот он!

В вечернем воздухе, наполненном грозою, уже давно раздавался крик толпы, приветствовавшей цезаря, сначала едва слышный издали, а затем становившийся все громче и громче. Теперь же он внезапно превратился в какой-то оглушительный рев; в то время как сквозь крики, подобные громовым раскатам, прорывались резкие свистки, подобные сверкающей молнии, седоволосая тучная торговка с неожиданной поспешностью взобралась на стол и закричала во все горло:

- Император! Вот он! Да здравствует! Да здравствует! Да здравствует великий цезарь!

Рискуя свалиться на землю, она в своей страстной поспешности нагнулась низко под стол, чтобы сбросить с гнилых яблок прикрывавший их синий дырявый платок, и в диком восторге начала размахивать им, как будто тот человек, против которого она сейчас только предлагала на продажу самые отвратительные из всех метательных предметов, овладел совершенно внезапно ее стареющим сердцем. При этом она продолжала непрестанно выкрикивать своим дребезжащим голосом: "Да здравствует цезарь!" - пока дыхание чуть не остановилось в ее тяжело вздымавшейся груди и круглое лицо старухи не покрылось синевато-красным оттенком. Ее волнение оказалось даже настолько сильным, что обильные слезы заструились по ее круглым щекам.

И одновременно с фруктовщицей все кругом вопило: "Да здравствует цезарь!" Только из глубины сильно скучившейся толпы резкие свистки по временам прерывали ликование народа.

Диодор между тем обратил свои взгляды к главным воротам и, увлекшись всеобщим желанием увидеть цезаря, стал на неоткрытый еще ящик с сухими финиками. Его рослая фигура поднималась высоко над стеснившейся толпой, и с крепко сжатыми губами он также увидел то, что заставило старую бабу, задыхаясь от восторга, кричать: "Великолепно, восхитительно! Чего-либо подобного он напрасно стал бы искать даже в Риме... Да, здесь, да, у нас!.."

Теперь крики народа покрывали все другое.

Там, где отец или мать брали с собою ребенка, его поднимали вверх; там, где маленького роста человек стоял позади людей высокого роста, ему охотно уступали место; считалось положительным преступлением лишить его подобного зрелища. Уже многие видели знатного господина в блестящей золотой колеснице, которую везла четверка великолепных коней; но о факелоносцах, подобных тем, которые освещали путь Каракалле, не имели понятия ни старики, ни люди, совершившие далекие путешествия. Перед колесницей цезаря выступали три слона, а три других следовали за нею, и все шестеро несли в своих хоботах ярко горевшие факелы, которые они для освещения дороги то высоко поднимали, то опускали вниз.

Каким образом можно приучить животных к такого рода службе? И именно в Александрии нашли возможным представить подобное зрелище высокомерным, избалованным римлянам!

Но вот колесница остановилась, и черные эфиопы, сопровождавшие четвероногих громадных факелоносцев, уже отвели находившихся впереди к их товарищам, следовавшим за колесницей.

Это было прекрасно и должно было переполнить гордостью и ликованием сердце каждого человека, любящего свой родной город. Из-за чего же можно было драть глотки до хрипоты, если не ради такого необычайного, никогда не виданного зрелища?

И Диодор также не отводил глаз от слонов. Сперва вид их забавлял его, но скоро это зрелище стало глубоко раздражать его. Он говорил себе, что гнусный тиран, его смертельный враг, пожалуй, примет на свой счет те возгласы восторга и одобрения подлой толпы, которые относятся к умным животным.

При этом он схватил камышовую дудку, находившуюся в складках его одежды. Еще недавно он чуть-чуть не пустил ее в ход, чтобы отплатить Мелиссе хоть отчасти за то страдание, которое она ему причинила. При этом воспоминании его, однако, охватило отвращение ввиду мелочности подобной мести, и быстрым движением он разломил дудку и бросил ее обломки на сор около фруктовых корзинок.

Старуха заметила это и крикнула ему:

- Да, ради подобного зрелища следует кое-что простить.

Но молодой человек, ни слова не говоря, повернулся к ней спиною и вскоре сошелся со своим другом на условленном месте.

Они беспрепятственно добрались до мест, назначенных для семейств сенаторов, и, когда они уселись там, юноша молча отклонил сострадательные вопросы о его здоровье, с которыми обращались к нему все окружавшие его знакомые.

Его друг Тимон с участием смотрел на прекрасное бледное и утомленное лицо точно надломленного и ушедшего в себя юноши. Он всего охотнее предложил бы ему уйти, так как места для цезаря и его свиты, к которой должна была принадлежать и Мелисса, были отведены как раз напротив них.

Отдельных лиц еще невозможно было рассмотреть при полумраке, еще наполнявшем обширное пространство театра. Но вскоре должно было сделаться совершенно светло, и какое терзание предстояло тогда еще только наполовину выздоровевшему вероломно покинутому несчастливцу!

После того яркого света, который ослеплял глаза перед цирком, Диодору покамест еще был приятен царствующий тут полумрак. Его утомленные члены отдыхали; из ароматного фонтана на арене к нему поднимались приятные благоухания, и его взгляд, для которого не представлялось ничего отрадного, был бесцельно устремлен в пространство.

Ему также приятна была мысль об уничтожении дудки. Ее свистком он опозорил бы самого себя, да к тому же этот звук дошел бы до слуха той достойной женщины, которая сопровождала девушку и в лице которой он не далее как вчера видел вторую мать.

Теперь вокруг него раздавалась громкая музыка, слышались восклицания и крики, а также сверху - это могло происходить в рядах, расположенных над ним - начинался необычайный шум. Но он не обращал внимания ни на что, и в то время как он вспомнил о матроне, у него внезапно и в первый раз возник вопрос, захотела ли бы эта женщина сопровождать сюда Мелиссу, если б считала ее способною на позорное нарушение верности или на какое-нибудь другое недостойное дело? Он, не пропускавший ни одного представления, еще никогда не видал Эвриалу в цирке. Сегодня она также явилась сюда едва ли ради своего собственного удовольствия. Она приехала из любви к Мелиссе, а ей ведь было известно, что девушка считается его невестою. Если император не принудил матрону показаться здесь, то это значило, что Мелисса еще достойна расположения и уважения самой лучшей из женщин; и при этих соображениях надежда снова зашевелилась в его истерзанной душе.

Теперь ему вдруг захотелось, чтобы более яркий свет изгнал тот полумрак, который еще только сейчас был для него столь благодетелен; поведение Эвриалы должно было показать ему, действительно ли она еще до сих пор дорога для нее. Если матрона будет относиться к ней с прежнею ласкою, тогда сердце девушки, может быть, еще и теперь принадлежит ему; тогда окажется, что суетный блеск пурпура не заставил ее быть против него клятвопреступницей, и лишь вследствие принуждения всесильного человека, который...

Тут его безмолвные размышления были прерваны громкими трубными звуками и боевыми криками. Вслед за тем раздался шум падения какой-то тяжелой массы, радостный, всюду повторенный крик, невообразимый гвалт и одобрительные возгласы соседей.

Только теперь заметил Диодор, что представление в это время уже началось. Внизу, у его ног, куда не обращал он свой взгляд, не поднимая его, разумеется, еще ничего не было видно на желтоватом песке арены, кроме благоухающего фонтана и неясной фигуры, к которой вскоре присоединились вторая и третья. Но у него над головою замечалось оживление, а с правой стороны светлые снопы лучей пронизывали огромное пространство арены.

Над обширным полукругом, семь рядов которого были заняты зрителями, сияли солнца и странной формы громадные звезды, распространявшие матовый свет разных цветов; но то, что юноша видел над собою, был не свод небесный, который сегодня простирался над его родным городом и был омрачен темными тучами, а велариум необычайного размера, изображавший собою ночной небосвод. Он простирался над всем не имеющим крыши пространством для зрителей. Здесь можно было узнать каждую звезду, восходившую над Александрией. Юпитер и Марс, любимцы императора, превосходили величиною и блеском все другие планеты, а в середине этой картины неба, медленно вращавшейся кругом, звезды, расположенные в виде букв, образовали настоящие имена Каракаллы: "Бассиан" и "Антонин". Но их свет был умерен и точно задернут туманом. С этого искусственного небесного свода слышалась нежная музыка, а снизу раздавались звуки военных труб и воинственные крики. Поэтому все взгляды были обращены кверху, и Диодор также глядел туда.

Он с удивлением заметил, что устроители представления, желая показать державному гостю нечто невиданное, перенесли первое воинственное представление в свободные воздушные сферы. Там, на высоте верхних рядов, происходило воздушное сражение, устройство которого даже и для избалованных римлян представляло некоторого рода неожиданность. Черные и золотые корабли, казалось, сталкивались друг с другом в пустом пространстве, и их экипажи бились с безумием отчаяния.

Основанием этого воинственного зрелища послужило сказание о богах света, которые в золотых барках плавают по океану небес, и миф о боге солнца, который каждое утро ведет борьбу с демонами тьмы, осиливает и побеждает их.

Высоко над нижними рядами, где помещались император и все те, в которых желали возбудить удивление, должно было происходить побоище между духами мрака и света; действующими лицами были живые люди, по большей части преступники, приговоренные к смерти или к тяжелым каторжным работам.

Черные корабли были наполнены африканскими, золотые - светлокожими преступниками, и они охотно входили на борт, так как многим предстояло выйти из побоища только ранеными, а другим совершенно невредимыми, и каждый решился употребить в дело оружие, чтобы поскорее покончить эту ужасающую бойню.

Негры со своими курчавыми головами, разумеется, не знали, что им будут даны ненастоящие мечи, которые должны разлететься при первом размахе, и также щиты, которые не могут оказать сопротивления серьезному удару, а светлокожие духи света получат прочное и острое оружие для серьезного нападения и защиты. Следовало во что бы то ни стало устранить возможность победы демонов мрака над духами света. Да и много ли стоила жизнь какого-нибудь негра, когда он и без того был обречен на погибель!

В то время как сидевшие внизу, на императорских местах, Эвриала и Мелисса отвращали свои взгляды от ужасающего зрелища, и матрона, держа руку девушки в своей, шептала ей: "О дитя, дитя, мне пришлось провожать тебя сюда!", раздались громкие крики одобрения и бурные рукоплескания.

Резчик Герон, поместившийся на своем покрытом подушками привилегированном месте, облаченный в окаймленную красным тогу своего нового звания, сияющий от счастья и гордости, так сильно хлопал своими огромными руками, что у соседей звенело в ушах. И ему также при входе в цирк была устроена бурная встреча громкими свистками, но он был слишком далек от того чтобы принять их на свой счет. Но когда совсем близко около императорской ложи толпа "зеленых" крикнула ему в лицо его имя, сопровождая его грубыми ругательствами, то он остановился, чтобы первому попавшемуся ткнуть под бороду своим могучим кулачищем, а прочих обругать ядовитыми завистниками. Благодаря находившимся там ликторам, он ушел цел и невредим, и как только увидал себя среди друзей императора и всяких важных лиц, на которых прежде смотрел с немым благоговением, то к нему снова вернулось хорошее расположение духа. Его в особенности радовал тот час, когда ему можно будет спросить императора - что же он теперь скажет о его родном городе?

Александр, подобно отцу, также следил за ходом кровавой военной игры. Затаив дыхание, он с напряженным вниманием смотрел вверх, когда борющиеся противники грозили сбросить друг друга в глубокую пропасть. Но он ни одной минуты не забывал позора, случившегося с ним в цирке. Как сильно болело его сердце, это было видно по его печальному лицу. Только всего один раз улыбка мелькнула на его губах. Когда после окончания первого представления сделалось посветлее, он заметил в следующем, более широком ряду напротив, хорошенькую Ино, дочь соседа Скопаса, которую несколько дней тому назад уверял в своей любви. Он сознавал, что нехорошо поступил по отношению к ней, и дал ей право называть его вероломным. Относительно нее он действительно сделался предателем, и это страшною тяжестью лежало у него на душе.

Теперь их взгляды встретились, и она самым явным образом дала ему понять, что до нее дошло данное ему прозвище императорского шпиона и что она поверила клеветникам. Один его вид, казалось, наполнял ее негодованием, и она явно старалась показать ему, как скоро нашла ему замену; Ктезий, ее сосед по месту, уже давно ухаживавший за нею без успеха, был обязан Александру тем, что наконец добился бросающейся в глаза нежности, которою осчастливливала его теперь Ино.

Это послужило утешением бедному отщепенцу. По крайней мере ему теперь не приходилось ни в чем упрекать себя относительно прекрасной дочери соседа.

Диодор сидел напротив него, и его внимание тоже прерывалось очень часто.

Светящиеся мечи и факелы в руках духов света, так же как матового блеска поддельные звезды над их головами, разбивали мрак недостаточно для того, чтобы доставить юношам возможность узнать друг друга. Хотя Диодор даже во время самых интересных боевых сцен поглядывал на ложу императора, но ему не удавалось отличить возлюбленную цезаря от других женщин в свите Каракаллы. Но вот уже стало светлеть; в то время как победа еще колебалась, внезапно явилась новая барка, наполненная духами света с высоко поднятыми факелами, и, по-видимому, небо прислало их для того, чтобы они решили битву, продолжавшуюся уже гораздо дольше, чем считали возможным устроители празднества.

Дикие боевые крики, стоны и вопли раненых и борющихся наверху давно заглушили нежную музыку сфер над их головами. Призыв труб и литавр непрерывно гремел в обширном пространстве и весьма часто сопровождался самым ужасным из звуков в этом страшном представлении, глухим звуком какого-нибудь тела, сброшенного в глубину.

И этот ужасающий звук возбуждал самое громкое одобрение среди толпы, так как он представлял нечто новое ее пресыщенному слуху. Вообще это страшное, еще никогда не виданное побоище в воздухе возбуждало бешеный восторг; оно давало глазам, привыкшим смотреть вниз, направление, в котором им еще никогда не случалось потешать свои взгляды. Да и какое это было дивное зрелище - видеть борьбу белых и черных фигур; разница в цвете помогала различать отдельных бойцов даже и тогда, когда они крепко схватывались один с другим. А когда при окончании сражения была опрокинута целая лодка и даже при падении в глубину отдельные бойцы держали друг друга в объятиях и в бешеной ненависти старались во что бы то ни стало убить противника, тогда и стены задрожали от безумных рукоплесканий и радостных восторгов многих тысяч человек во всех рядах.

Всего только один раз восторженное одобрение выразилось в еще более бешеном взрыве, именно после окончания битвы и того, что за ней последовало. Едва победоносные духи света, высоко держа свои факелы, поднялись на лодках и получили от парящих в воздухе детей-гениев лавровые венки, которые и были ими брошены к ложе императора, как благовонный дым, исходивший из того места, где небо касалось высокого круглого строения, скрыл от взглядов зрителей всю верхнюю часть театра. Музыка умолкла, и сверху доносился только какой-то странный и страшный грохот, шум, треск, какое-то шипение. Обширное помещение наполнилось еще более сумрачным полусветом, и чувство страха овладело многотысячною толпою зрителей.

Что же случилось?

Не загорелся ли велариум, не испортились ли осветительные машины, и неужели придется остаться в этой неприятной полутьме?

Уже там и сям раздавались крики неудовольствия и резкие свистки возбужденной толпы, но дым постепенно исчез, и, глядя вверх, можно было видеть, что велариум с солнцем и звездами уступил место какой-то черной поверхности. Никто не знал, принадлежит ли она покрытому облаками небу или же над театром расстилается новое одноцветное гигантское полотно. Вдруг эта завеса разорвалась. Ее части исчезли, устраненные чьими-то невидимыми руками. Как бы по мановению волшебника, раздалась громкая музыка, и в то же время полился в театр такой поток света, что каждый зритель закрыл глаза руками, чтобы не ослепнуть. Самый яркий солнечный день непосредственно последовал за мрачною ночью, подобно громкому ликующему хору, врывающемуся в заключительный аккорд тихой, печальной песни.

Машинисты Александрии устроили чудо. Даже римляне, не видавшие ничего подобного и при ночных представлениях во время празднеств Флоры в ярко освещенном цирке Флавиев, приветствовали это зрелище бурными изъявлениями одобрения, которым, казалось, не будет конца.

Кто достаточно налюбовался на источники света вверху, во много раз умноженные посредством бесчисленных зеркал и заливавшие театр своими волнами, и затем окидывал глазами места для зрителей, у того невольно вырывались снова восклицания и жесты удивления.

По невидимому знаку и в рядах для зрителей тоже засияли тысячи огоньков и светильников; блеск представления соответствовал великолепию одежд александрийских зрителей и зрительниц, и должно было ожидать чего-нибудь еще более грандиозного.

Только теперь можно было рассмотреть красоту женщин и роскошь их нарядов; только теперь драгоценные каменья стали бросать быстро вспыхивающие и угасающие молнии. Сколько лавровых рощ нужно было ограбить, для того чтобы изготовить венки, украшавшие каждую голову даже в верхних рядах. Глядя вверх на эти последние и видя великолепные одежды, в какие и здесь были облачены и мужчины, и женщины, можно было подумать, что в Александрии живут только богачи.

Куда бы ни обращался взор, он везде встречал что-нибудь прекрасное и великолепное. И изобилие отдельных очаровательных картин, бросавшихся в глаза, было обставлено пышными гирляндами из цветов лотоса и мальв, лилиями и розами, масличными ветвями и лаврами, стеблями папируса и веерами пальм, лилиями и ивовыми ветвями, которые здесь свешивались красиво закругленными фестонами, там - обвивались в виде богатых разными яркими цветами повязок вокруг столбов, колонн и основания всех рядов сидений для зрителей.

Из бесчисленных человеческих пар в этом праздничном несравненном зале только одна не слышала и не видела ничего окружающего.

Едва ночь преобразилась в ослепительный свет, как глаза Мелиссы встретились с глазами любимого ею человека, и когда они узнали друг друга, то за этим тотчас же последовали безмолвные робкие вопросы и ответы, наполнившие влюбленных новою надеждой.

Взгляд Мелиссы сказал Диодору, что она любит только его одного, по взгляду же юноши было видно, что он не может отказаться от нее. Но в этом взгляде выражалась также боль души, терзаемой сомнением и заботой, и посылался вопрос на вопрос Мелиссы.

И она поняла его безмолвные взгляды, как будто они были внятными словами, и, не обращая внимания на любопытных, которые окружали ее, и не думая о том, какою гибельною для нее может оказаться подобная отвага, она подняла букет, который держала в правой руке, наклонилась над ним, точно желая насладиться запахом цветов, и запечатлела быстрый поцелуй на прекраснейшем полу распустившемся бутоне.

Ответ, который она получила, говорил, что и Диодор понял ее, потому что его ясные глаза засветились любовью и благодарностью. Ей показалось, что он никогда не смотрел ей в лицо с большею сердечностью, и она снова наклонилась над розами.

Но среди вновь пробудившейся радости щеки ее зарделись девическою стыдливостью. Ее смутила своя собственная смелость, и, слишком счастливая для того, чтобы раскаиваться в том, что она сделала, но все-таки боясь, что те, мнением которых она дорожила больше всего, не одобрят ее поступка, Мелисса, забыв время и место, прильнула головой к плечу Эвриалы и своими большими глазами смотрела ей в лицо вопросительно и как бы прося о прощении.

Матрона видела ее насквозь. Она следила за ее взглядами и сочувствовала тому, что волновало девушку. Не подозревая того, какой большой подарок она приготовляет этим третьему лицу, она крепче привлекла Мелиссу к себе и поцеловала ее в висок, не обращая внимания на окружавшую обстановку.

При виде этого Диодор почувствовал, как будто он выиграл приз на бегах, и его друг Тимон, художнические глаза которого наслаждались в эту минуту великолепными картинами кругом, вздрогнул, когда Диодор с бурною страстностью и силой пожал ему руку.

Что сделалось с больным несчастливцем, которого он, Тимон, из сострадания проводил в цирк, что его глаза засияли так ярко и что он снова так высоко поднял голову? Что значит уверение юноши, что еще все, может быть, устроится хорошо?

Напрасно Тимон задавал вопрос за вопросом, потому что Диодор еще не желал доверить даже своему лучшему другу то, что делало его счастливым. Ему довольно было знать, что Мелисса любит его и что женщина, на которую он смотрит с восторженным почтением, считает ее достойною, как всегда.

Он теперь в первый раз начал стыдиться за свои сомнения относительно возлюбленной. Как мог он, знавший ее с детских лет, приписать ей что-нибудь нечистое, достойное осуждения? Несомненно, что только принуждение, которому нельзя было противиться, связывает ее еще с императором, и она не могла бы смотреть на него, Диодора, таким образом, если бы у нее не было на уме - и, может быть, Эвриала намерена ей в этом помочь - вовремя убежать от своего царственного жениха. Должно быть, это так; и чем больше Диодор смотрел на нее, тем несомненнее казалось ему его предположение.

Теперь его радовал окружавший его ослепительный свет: он показывал ему возлюбленную.

Слова, которые Эвриала сказала ей шепотом, должно быть, напомнили ей об осторожности, потому что Мелисса теперь только изредка бросала на него быстрый взгляд, и он сказал себе самому, что их немой, но оживленный разговор мог бы оказаться гибельным для них обоих.

Но при внезапно засиявшем свете появилось слишком много такого, что с непреодолимою силою привлекло зрение каждого, в том числе и императора, так что никому не было времени обращать внимание на них. Теперь было удовлетворено первое любопытство, и сам Диодор считал необходимым наложить на себя некоторую сдержанность.

Каракалла еще не показывался зрителям. Золотая ширма, сквозь отверстие которой он мог смотреть, невидимый никому, скрывала его от взоров толпы, но Диодор мог хорошо узнать тех, кого он принимал. Сперва явились устроители представления, затем парфянское посольство и некоторые представители высших правительственных учреждения города. Наконец Селевк подвел к трону жен тех богачей, которые вместе с ним приняли на себя расходы, потребовавшиеся для этого представления, и среди этих богато одетых женщин Вереника превзошла всех гордостью своей манеры и бросающимся в глаза великолепием своей одежды.

Когда взгляд ее больших глаз с вызывающим выражением остановился на императоре, этот последний нахмурил лоб и спросил иронически:

- Здесь, кажется, носят роскошные траурные одежды?

Вереника быстро отвечала:

- Они не имеют ни малейшего отношения к трауру и только должны служить к прославлению того могущественного лица, которое потребовало в цирк женщину, облаченную в траур.

Диодору не было видно, как загорелся взгляд Каракаллы, обращенный на бесстрашную женщину, и он также не слышал, как тот ответил небрежно:

- Вот как ошибаются здесь относительно способа оказать мне почет; впрочем, еще представится случай приобрести лучшие сведения на этот счет.

Несмотря на обширность пространства арены, юноша все-таки заметил мимолетный румянец и сменившую его бледность на лице гордой женщины, и то, что тотчас после нее префект преторианцев Макрин вместе с устроителем праздника и начальником школы гладиаторов приблизился к императору.

В то же время Диодор услышал слова своего соседа, одного из членов городского сената:

- Как все это идет мирно и спокойно! Мое предложение впустить цезаря в цирк среди полутьмы было превосходно. Против кого было направлять свистки, пока нельзя было отличить одного человека от другого? Теперь крикунов еще сдерживает восторг. Будущая императрица должна быть очень благодарна мне. Однако же она напоминает мне персидских воинов, которые перед тем как идти в битву привязывали к своим щитам кошек, так как они знали, что их неприятели египтяне скорее согласятся совсем не стрелять, чем подвергать священных животных гибели от их стрел.

- Что хочешь ты этим сказать? - спросил другой.

И получил веселый ответ:

- Госпожа Эвриала служит для невесты императора защищающей кошкой. Из уважения к матроне и из страха, как бы не оскорбить ее, до сих пор не тронули покровительствуемую ею девушку даже вон те, наверху.

При этом он указал на группу "зеленых" в одном из верхних рядов, а его сосед прибавил:

- Их сдерживает еще кое-что другое. Трое безбородых людей позади них - полицейские. Они рассеяны по всей толпе зрителей, точно изюмины в тесте для пирогов.

- Это благоразумно и хорошо, - сказал сенатор. - Иначе нам, может быть, пришлось бы оставить цирк гораздо скорее, чем мы вошли в него. Мы и без того едва ли вернемся домой в сухом платье. Взгляни только, как колеблется свет светильников там, наверху; слышны также взрывы бури, а подобное сияние исходит не из какой-нибудь машины. Отец Зевс выпускает молнии, и если разразится буря...

Здесь его речь была прервана громкими фанфарами, к которым примешивались отдаленные раскаты грома, последовавшего за первою молнией.

Вскоре за тем началось шествие, которое обыкновенно предваряло начало каждого представления.

Еще до появления императора были поставлены на предназначенных для них постаментах статуи богов - во избежание того, чтобы зрители не воспользовались появлением обоготворенных цезарей для демонстраций.

Теперь жрецы в торжественной процессии окружали статуи, и Феофил, и жрец Александра пролили на песок возлияния, первый - в честь Сераписа, а второй - в честь героя города. Затем появились распорядители праздника, гладиаторы и бойцы со зверями, которые должны были сегодня выказать свое искусство во всем его блеске.

Когда жрецы приблизились к ложе императора, тот подошел к барьеру и приветствовал зрителей, которым он теперь показался в первый раз.

В то время как он находился еще за ширмою, Эвриала, согласно его приказанию, подвела к нему Мелиссу, и он милостиво приветствовал ее. Теперь же он, по-видимому, перестал интересоваться ею, а также ее отцом и братом. По его же распоряжению несколько мест отделяло его кресло от ее места. По совету главного жреца он намеревался показать ее толпе рядом с собою только тогда, когда вторично будут спрошены звезды и когда, может быть, даже послезавтра, ему можно будет ввести Мелиссу в цирк в качестве своей жены. Он выразил матроне свою благодарность за то, что она сопровождает девушку, и с хвастливою добродетельною гордостью прибавил, что мир узнает, в какой степени он способен приносить в жертву самые пламенные желания своего сердца требованиям приличий.

Факелоносцы-слоны доставили ему удовольствие, и в ожидании новой встречи с Мелиссой и открытого со стороны публики признания, что он выбрал себе в жены первую красавицу города, он веселый приехал в цирк. Еще и теперь лицо его имело свое естественное выражение. Только по временам лоб его хмурился, потому что за ним следил взгляд жены Селевка.

Подобно богине мщения стояла против него эта отважная женщина, "разряженная Ниобея", как он презрительно назвал ее, говоря с префектом Макрином, и, странно, при всякой мысли о ней к нему возвращалось воспоминание о Виндексе и о его племяннике, казнь которых ускорило заступничество Мелиссы; и теперь ему сделалось досадно, что он не откликнулся на просьбу любимой девушки.

Его беспокоила мысль, что имя Виндекс означает также "мститель", и она не выходила у него из головы так же как и эта "Ниобея" с ужасными, мрачными глазами.

Он не хотел больше видеть ее, и гладиаторы облегчили ему это; они приближались как раз в эту минуту, и их дикий энтузиазм заставил его на некоторое время забыть обо всем остальном.

В то время как одни потрясали мечами и щитами, а другие не менее страшным оружием - сетками и гарпунами, из их грубых глоток бешено и хрипло раздавалось:

- Привет тебе, цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!

По десять человек в каждом ряду, отдельными отрядами они скорым шагом обошли окружность арены.

Между первою и второю группами гордо выступал один человек, как будто он сам по себе был чем-то особенным, причем он с надменным самомнением покачивал бедрами.

Это было право, с бою им приобретенное, и по его широкому грубому лицу со вздернутым кверху носом и толстыми губами, из-за которых сверкали белые зубы, точно у кровожадного зверя, хорошо было видно, что плохо пришлось бы тому, кто вздумал бы попытаться ограничить это право. При этом он был маленького роста, но на высокой груди, необычайно широких плечах и коротких кривых ногах мускулы выступали подобно упругим шарам и показывали знатоку, что это - гигант по силе. Передник составлял всю его одежду, так как он гордился бесчисленными шрамами, красными и белыми, которые сверкали на его светлой коже. Маленький бронзовый шлем он сдвинул назад, чтобы перед народом не был скрыт ужасный вид левой части его лица, из которой лев, во время борьбы гладиатора с ним и тремя пантерами, вырвал ему глаз с частью щеки. Он звался Таравтасом, и был известен по всей империи как самый жестокий из всех гладиаторов. Он завоевал себе и второе право - биться только на жизнь и смерть, ни под каким условием не даровать помилования и не требовать его и для себя. Там, где он только появлялся, не было недостатка в трупах.

Цезарь знал, что и ему было дано прозвище Таравтас, уподоблявшее его этому человеку, и не был этим недоволен; он прежде всего хотел казаться сильным и внушать ужас, а это был такой гладиатор, подобного которому не существовало в его ремесле. Они также знали друг друга, и Таравтас после какой-нибудь трудно доставшейся ему победы, при которой он проливал свою кровь, получал подарки от своего царственного покровителя.

И вот, когда покрытый рубцами седоголовый герой, который в длинной веренице гладиаторов представлял собою отдельное звено, переполненный тщеславием, обводил зрителей своими маленькими наглыми глазами, то заранее исполнилось его желание, из-за которого он так часто рисковал жизнью в цирке, желание привлечь на себя взгляды всех присутствующих. Это сознание заставляло подниматься его грудь, удваивало силу напряжения его упругих жил. Дойдя до ложи императора, он с редким фехтовальным искусством и твердою устойчивостью начал описывать своим коротким мечом столь быстрые круги над своей головой, что казалось, будто этот меч превратился в сверкающий стальной диск. При этом звук его сильного неблагозвучного голоса, прокричавшего: "Привет тебе, цезарь!", покрыл голоса других гладиаторов, и император, не удостоивший еще ни одного александрийца ласковым словом или приветливым взглядом, начал самым милостивым образом кивать этому дикому чудовищу, сила и ловкость которого нравились ему.

Этой-то минуты и ожидали "зеленые" в третьем ряду. Никто не мог запретить выказать симпатии тому человеку, которому выказывал одобрение сам цезарь, и вот они стали кричать: "Таравтас, Таравтас!"

Они знали, что этим подстрекали каждого сравнивать императора с кровожадным чудовищем, имя которого утвердилось за ним в виде прозвища, и кто чувствовал охоту высказать свою досаду и неудовольствие, тот понимал суть дела и присоединял свой голос к этим восклицаниям.

Таким образом, огромный театр вскоре снова огласился криком: "Таравтас!"

Сперва он раздавался беспорядочно, с отдельных мест, но вскоре никто не знал, кто именно начал - толпа во всех верхних рядах соединилась в единодушный хор, который с детским, постоянно усиливавшимся восторгом дал полную свободу своему долго сдерживаемому бешенству и выкрикивал имя Таравтаса в такт, точно по какому-то самообразовавшемуся ритму.

Вскоре стало казаться, как будто целые тысячи заучили безумный стишок, разраставшийся во все более и более громкий рев: "Тарав-тарав-таравтас!"

И как бывает всегда в тех случаях, когда в преградах сдержанности сделан пролом, так и здесь одно препятствие падало вслед за другим, и в одном месте слышался пронзительный свист камышовой дудки, а в другом резкий шум трещотки. В промежутках раздавались страстные возбужденные голоса тех, которых пытались утихомирить ликторы или городские стражи, а также голоса их протестующих соседей. И весь этот буйный, мятежный шум сопровождали страшные раскатистые громовые удары все быстрее надвигавшейся бури.

Складки на лбу императора показывали, что и в его душе собирается буря, и едва он понял намерение толпы, как тотчас же, вне себя от ярости, приказал префекту Макрину усмирить ее.

Тотчас загремели предостерегающие фанфары за фанфарами.

Распорядители празднества почувствовали, что эти демонстрации, которые грозили навлечь несчастье на весь город, можно остановить только тогда, когда им удастся приковать внимание зрителей посредством возбуждающих душу и сердце сцен. Поэтому было приказано теперь же начать представление самым эффектным зрелищем, которое было, собственно, предназначено для его заключения.

Это зрелище должно было изображать, как римские воины овладели лагерем алеманнов. В этом скрывалась лесть цезарю, который после сомнительного покорения им этого храброго народа присоединил к своим именам имя "Алеманник". Одна часть бойцов, представлявшая германцев, была одета в звериные шкуры и украшена длинными рыжими и белокурыми волосами. Другие гладиаторы изображали собою римский легион, который должен был стать победителем.

Все алеманны были приговоренные к смерти мужчины и женщины, которые должны были защищаться без брони и щитов, вооруженные только тупыми мечами. Женщинам были обещаны жизнь и свобода, если они после завоевания лагеря нанесут себе острым клинком, который был дан каждой из них, по крайней мере такие раны, чтобы потекла кровь. Той из них, которая сумеет при этом с совершенною естественностью придать себе вид умирающей, обещали дать особую награду.

К германцам с тупыми мечами были присоединены несколько гладиаторов, отличавшихся особенно выдающимся ростом и с острыми мечами, чтобы замедлить окончательную развязку.

Между тем как перед глазами зрителей в течение нескольких минут были собраны повозки, рогатый скот и лошади для составления лагеря и окружены стеною из бревен, камней и щитов, там и сям все еще слышались крики и свистки. Когда же гладиатор Таравтас в боевом уборе римского легата появился на арене впереди тяжеловооруженного отряда воинов и вновь приветствовал цезаря, то шум усилился снова.

Но терпение Каракаллы уже истощилось. Верховный жрец Феофил по его бледным щекам и дрожащим векам увидел, что в нем происходило, и, одушевленный искренним желанием оградить своих сограждан от беспредельного бедствия, стал перед статуей своего бога и воздел руки с мольбою.

- Во имя великого Сераписа, выслушайте меня, македонские мужчины и женщины! - вскричал он своим сильным, звучным голосом, обращаясь к шумевшим верхним рядам зрителей.

Все умолкло в обширном амфитеатре. Только ветер нарушал тишину своим жалобным, протяжным воем. По временам воздух колебало хлопанье о стены какой-нибудь части полотна, оторванного от велариума бурей; и к этому шуму примешивались зловещие крики сов и галок, которых свет выгнал из их гнезд на вершине цирка, а теперь непогода снова гнала туда.

Громко, внятно, настойчиво, тоном отеческой заботы верховный жрец убеждал слушателей держать себя тихо, не нарушать предложенного им здесь удовольствия и главным образом помнить, что среди них, к высочайшей чести каждого из них, находится великий цезарь, богоподобный глава земного круга. В качестве гостя самого гостеприимного из всех городов высокий повелитель вправе ожидать от каждого александрийца пламенного стремления к тому, чтобы сделать для него пребывание здесь приятным. Долг заставляет его, Феофила, возвысить от имени высочайших богов свой увещательный голос, дабы злая воля немногих нарушителей спокойствия не возбудила в самом дорогом из гостей ошибочное мнение, что жители Александрии слепы относительно тех благодеяний, которыми каждый гражданин обязан его мудрому правлению.

Здесь прервали оратора громкие свистки, а затем далеко прозвучавший крик: "Назови эти благодеяния; мы не знаем никаких!"

Но Феофил не смутился и продолжал с большим жаром:

- Все вы, которых милость великого цезаря возвысила в степень римских граждан...

Но снова один зритель из второго рода - это был главный смотритель хлебных амбаров Селевка - крикнул ему:

- Разве мы не знали, чего стоила нам эта честь?

Громкий крик одобрения последовал за этим вопросом, и в другой раз внезапно и как бы чудом образовался хор, повторявший двустишие, которое громко произнес один из толпы. Это двустишие сказали после него другой и третий, четвертый пропел его, и на этот мотив стали петь его разом тысячи голосов, обращаясь к тому, для кого это двустишие было предназначено.

В верхних рядах цирка теперь раздавались следующие стихи, которые еще несколько мгновений перед тем никому не были известны:

Нужно живых убивать, погребенье чтоб мертвым устроить:

То, что оставил нам сборщик, солдат беспощадно разграбил.

И, должно быть, эти стихи выходили из сердца толпы, потому что она не уставала повторять их; и только тогда, когда особенно сильный удар грома поколебал цирк, многие замолчали и с возраставшим страхом стали посматривать вверх.

Распорядители воспользовались этим мгновением, чтобы приказать начать представление.

Император в бессильной ярости кусал себе губы, и злоба против александрийцев, которые теперь открыто показывали ему свое настроение относительно его, усиливалась с каждым мгновением.

Он, как великое несчастье, чувствовал невозможность ответить немедленною карой за нанесенное ему поругание и, кипя гневом, вспомнил об известных словах Калигулы, который "желал, чтобы этот город имел только одну голову, которую можно было бы одним ударом отделить от туловища".

Кровь так сильно стучала у него в висках, и был такой ужасный звон в ушах, что он долго не слышал и не видел ничего, что происходило вокруг него.

Это дикое возбуждение могло иметь своим последствием новые страшные часы страдания. Но теперь он мог бояться их в меньшей степени, потому что вон там сидело одушевленное лекарство, которое было, как он думал, привязано к нему самыми крепкими узами.

Как прекрасна была Мелисса! И когда он снова посмотрел на нее, то заметил, что ее взгляд остановился на нем с боязливым беспокойством.

И ему показалось, как будто в его омраченной душе что-то просияло, и в нем снова пробудилось сознание, что его сердце открылось для любви.

Но теперь, конечно, не следовало делать ту, которая совершила это чудо, поверенною его злобы. Он видел ее в гневе, в слезах, но также видел, как она улыбалась, и в ближайшие дни, которые должны были сделать его, терзаемого жестокими муками, счастливым человеком, он желал видеть ее большие глаза сияющими, ее губы переполненными словами любви, радости, благодарности. Только затем должен был последовать расчет с александрийцами; и в его власти было заставить их поплатиться своею кровью за этот вечер и горько раскаяться в нанесенном цезарю оскорблении.

Как бы желая пробудить себя от дурного сновидения, он провел рукою по своему нахмуренному лбу, он даже улыбнулся, так как его взгляд снова встретился с глазами Мелиссы. И те, для взгляда которых его вид представлял более интереса, чем ужасное кровопролитие на арене, переглядывались с удивлением, так как им казалось почти непостижимым равнодушие или искусство притворяться, с каким цезарь отнесся к неслыханному оскорблению, которое ему здесь было нанесено.

Со времени своего первого посещения цирка Каракалла еще никогда так надолго не оставлял совсем без внимания того, что происходило при кровопролитиях, подобных настоящему. До сих пор от него не ускользало ничто, достойное особенного внимания, а между тем только теперь началась настоящая борьба из-за лагеря - избиение алеманнов, самоубийство германских женщин.

Как раз в эту минуту гладиатор Таравтас, ловкий, как кошка, и кровожадный, как голодный волк, вскочил на одну из повозок неприятеля; высокий воин с длинными золотисто-рыжими волосами, связанными узлом на затылки, бросился ему навстречу.

Это был настоящий германец. Каракалла знал его.

В его отечестве он приведен был к императору в числе военнопленных вождей, и так как он оказался превосходным наездником, то Каракалла поставил его надсмотрщиком за своими конюшнями. Он отправлял свою должность безупречно до тех пор пока в день въезда в Александрию в пьяном виде не убил своего начальника, горячего галла, и вдобавок еще двух ликторов, пытавшихся связать его.

Он был приговорен к смерти и теперь был присоединен к числу германцев, чтобы в цирке бороться за жизнь.

И как сражался он, какие удары наносил своим тупым мечом опаснейшему из гладиаторов, и как искусно умел уклоняться от него.

На эту борьбу действительно стоило смотреть, и она так приковала к себе внимание императора, что он забыл обо всем другом.

Имя противника алеманна было перенесено на него, цезаря. Только сейчас тысячеголосый крик "Таравтас!" относился к нему; и, привыкнув во всем, что встречалось ему, видеть предзнаменование, он сказал самому себе, призывая судьбу в свидетели, что участь гладиатора будет его собственною. Если боец падет, то дни его, цезаря, сочтены; если он выйдет из борьбы победителем, то и ему, цезарю, предстоит долгое и счастливое царствование.

Он мог спокойно предоставить решение Таравтасу, потому что это был сильнейший из всех гладиаторов в империи, притом он дрался острым оружием против тупого в руках человека, который во время своей службы при конюшнях, конечно, разучился владеть мечом так, как в прежние дни.

Однако же германец был сыном дворянина и уже с детских лет участвовал в битвах. Здесь дело шло о том, чтобы защищать свою жизнь или доблестно умереть на глазах того, которого он научился почитать как могущественного властелина и покорителя многих народов, в том числе его собственного.

И сильный, хорошо приученный владеть оружием германец делал свое дело.

Как его противник, так и он чувствовал, что на него устремлены глаза десяти тысяч человек, и притом ему казалось, что ему следует смыть с себя позор, навлеченный им, как убийцей, на себя и на свой народ, сыном которого он еще считал себя.

Каждый мускул его сильного тела укрепился и приобрел новую силу напряжения вследствие этого желания, и когда он, уже пораненный мечом непобедимого бойца, почувствовал, что теплая кровь течет по его груди и по левой руке, он собрался со всею своею силой. С боевым криком своего племени кинулся он всем исполинским телом на гладиатора. Не обращая внимания на глубокую рану от меча, которою ответил Таравтас на его нападение, он с высоты нагруженной повозки ринулся на камни ограды лагеря, и оба они, сжав крепко друг друга руками, покатились, как одно тело, со стены на песок арены.

При этом зрелище Каракалла вздрогнул, точно ему самому было нанесено оскорбление, и напрасно он ждал, чтобы ловкий Таравтас, которого уже не раз он видел выходившим невредимым из подобных трудных положений, освободился от тяжести навалившегося на него германца.

Но борьба продолжала бушевать вокруг них, и ни один из двух не шевелил ни одним членом.

Тогда император глубоко встревожился и велел Феокриту осведомиться, ранен Таравтас или убит, и в то время как его любимец находился в отсутствии, ему не сиделось на троне. Волнуемый каким-то тревожным, неприятным чувством, он вставал, то для того чтобы поговорить с кем-нибудь из своей свиты, то чтобы наклониться и бросить взгляд на бойню, происходившую внизу. Он был проникнут твердым убеждением, что его собственный конец близок, если Таравтас убит.

Наконец он услышал голос Феокрита, и когда повернулся, чтобы получить от него известие, его взгляд встретился со взглядом Вереники, которая встала, чтобы оставить цирк.

Тогда по нему пробежал холод, и образы казненных Виндекса и его племянника снова возникли перед его внутренним взором; но в то же самое мгновение он услыхал, как бывший танцор весело крикнул ему:

- Таравтас! Это не человек! Я назвал бы его угрем, если бы он не был так широкоплеч. Малый жив, и врач говорит, что через три недели он снова будет в состоянии справиться с четырьмя медведями или двумя алеманнами.

По лицу императора пробежало точно солнечное сияние, и он остался веселым, хотя страшный удар грома поколебал цирк, и один из тех прорывов в облаках, которые бывают только на юге, низвергнул свои потоки в открытое пространство театра, погасил огни и светильники и так стремительно сорвал велариум с петель, что он, гонимый бурей, ударился в верхние ряды амфитеатра и согнал зрителей с мест.

Мужчины ругались, женщины визжали и плакали, и громкие звуки фанфар и голоса глашатаев возвестили, что представление на этот раз кончилось и будет продолжено послезавтра.

XXVIII

При блеске молний, треске и грохоте громовых ударов и шуме проливного дождя цирк опустел.

Император, исполненный мыслью о счастливом предзнаменовании, сообщенном ему судьбою посредством чудесного сохранения жизни Таравтаса, с полной нежности заботливостью крикнул Мелиссе, чтобы она поскорее скрылась в сухое местечко. Для нее готова колесница, чтобы отвезти ее в Серапеум.

Но она робко попросила, чтобы ей было позволено под охраною брата вернуться в отеческий дом, и Каракалла приветливо ответил, что это хорошо. Ему в эту ночь предстоят вещи, вследствие которых ему кажется, что будет лучше, если он будет знать, что ее нет вблизи него. Он ждет, что ее брат явится к нему в Серапеум позднее.

Он собственноручно укрыл плечи Мелиссы каракаллой с капюшоном, которую Адвент хотел набросить на него самого, и при этом заметил, что он приучил себя в походах еще к большим неудобствам.

Когда девушка затем, краснея, поблагодарила его, он подошел к ней ближе и шепнул:

- Завтра, когда после этой непогоды судьба даст благоприятные ответы на вопросы, которые я думаю предложить ей, Фортуна снова наполнит свой рог изобилия для нас обоих. Скупая богиня уже собирается сделаться через тебя расточительною относительно меня.

Вокруг императора стояли рабы с закрытыми фонарями, потому что светильники в театре погасли, и темное пространство для зрелищ чернело, подобно мрачному кратеру, и, как тени, двигались смешанною толпою неясные фигуры, которые нельзя было явственно отличить друг от друга.

Все напомнило императору об Аиде и о стремящихся в преисподнюю сонмах душ умерших. Однако же теперь он желал и душою и глазами видеть только веселое и, поддаваясь внезапному порыву, взял у одного из слуг фонарь, поднял его к голове Мелиссы и долго, как бы очарованный, смотрел на ее ярко освещенное лицо. Затем он опустил руку, глубоко вздохнул и сказал, точно во сне:

- Вот это жизнь! Только теперь она начнется для меня.

При этих словах он снял со своей головы промокший лавровый венок, швырнул его на арену и крикнул Мелиссе:

- Поспеши выбраться на сухое место, милочка. Я мог видеть тебя весь этот вечер, даже когда сделалось темно, потому что ведь и молнии - свечи! Значит, дурная погода все-таки принесла мне радость. Спи хорошенько. Я жду тебя рано, тотчас после моей ванны.

Когда Мелисса тоже пожелала ему спокойного сна, он, шутя, отвечал:

- Что, если бы вся моя жизнь была сном, и я завтра при пробуждении оказался не сыном Севера, а Александром, а ты оказалась бы не Мелиссой, а Роксаной, на которую ты так похожа? Но ведь я мог бы проснуться и гладиатором Таравтасом. Кем стала бы ты тогда? Твой почтенный отец, который все еще борется вон там с дождем, разумеется, не похож на сонное видение, да и эта погода совсем не годится для философствования.

С этими словами он послал ей воздушный поцелуй, приказал прикрыть свои плечи сухою каракаллой, велел Феокриту присматривать за Таравтасом и передать ему кошелек с золотом, который он дал фавориту для этой цели, натянул капюшон на голову и пошел впереди томившихся нетерпением друзей. Герону же, приблизившемуся к нему с намерением осведомиться, какого он мнения об александрийских машинистах, ответил односложно, приказав прийти на следующее утро.

Музыка тоже умолкла при непогоде. Только несколько верных своим обязанностям трубачей оставались на своих местах, а когда фанфаристы указали, что император покидает цирк, то они протрубили вслед ему фанфару, которая жидко и хрипло прозвучала свое напутствие владыке мира.

На дворе все еще толпилась масса выходивших из театра зрителей.

Простонародье искало приюта под самыми арками нижнего строения или мужественно спешило домой под дождем.

Герон продолжал ждать появления дочери у выходных ворот, хотя под потоками дождя все более и более намокала его новая тога с пурпурною каймою. А она опередила его в то время, как он проталкивался к императору и при сильном душевном возбуждении не замечал ничего другого. Поведение его сограждан возбуждало в нем негодование, и он инстинктивно почувствовал, что навязывать оскорбленному цезарю признание хороших качеств в его согражданах было бы бестактностью.

Однако он не был настолько умен, чтобы сдержать вопрос, который в продолжение всего представления вертелся у него на языке. Он в числе последних направился домой пешком, негодуя на невнимание детей, на нахлобучку, которую он получил от своего будущего царственного зятя, на дождь, на перспективу получения насморка и на многое другое.

Для Каракаллы погода была на этот раз действительно благом, так как избавляла его от тех неприятных манифестаций, которые были приготовлены неугомонными "зелеными" при его возвращении домой.

...Александр тотчас же нашел назначенную карруку и помог сестре сесть в нее, после того как он подсадил Эвриалу в ее экипаж. Но как удивился он, найдя внутри экипажа возле сестры какого-то мужчину!

Это был Диодор, который, в то время как Александр говорил с возницей, под покровом темноты впрыгнул с другой стороны в колесницу. Несколько возгласов удивления, оправдания и позволения - и юные отпрыски человеческого рода, у которых у всех трех сердца были переполнены так, что готовы были разорваться, направились к дому Герона. Колесница катилась уже по мостовой, в то время как рабы большинства знатных жителей Александрии еще только разыскивали колесницы и носилки своих господ.

За мрачными сценами в цирке последовали теперь для влюбленных другие, и несмотря на узкое темное место, в котором они были заключены и по черной промокшей кожаной крыше которого с треском и шумом барабанил дождь, не было недостатка в светлом солнечном сиянии.

Выражение Каракаллы, что и молнии - светильники, исполнилось несколько раз в течение этого путешествия; яркие проблески молнии, еще довольно быстро следовавшие один за другим, позволяли столь быстро примирившимся людям высказать друг другу посредством взглядов то, для чего не находилось подходящих слов.

Если обе стороны сознают вину, то примирение наступает быстрее, чем в том случае, когда только одна сторона нуждается в прощении. Влюбленные оказавшись в карруке, были с самого начала сердечно привязаны один к другому и были друг о друге самого лучшего мнения, так что даже не представлялось надобности в объяснительных словах Александра для охотного и теплого возобновления их прежнего союза. Притом каждая сторона имела повод опасаться за другую; Днодора беспокоило, что у Эвриалы не хватит достаточно силы, для того чтобы укрыть его возлюбленную от сыщиков цезаря, а Мелисса трепетала при мысли, что придворный врач императора слишком рано расскажет Каракалле о том, с кем именно она до знакомства с ним заключила сердечный союз; если же это случится, то Диодору придется опасаться самого яростного преследования. Поэтому Мелисса настойчиво убеждала своего возлюбленного, если это возможно, сесть на корабль в эту же ночь.

До сих пор Александр только изредка вмешивался в разговор. У него не выходил из головы прием, который был оказан ему перед цирком. Правда, присутствие Эвриалы очистило от самых дурных подозрений его сестру, но оно не очистило его самого, и счастливое легкомыслие не спасло его от уверенности, что сограждане считают его продажным изменником.

Во время представления он удалился в задние ряды, потому что после того как театр внезапно наполнился ярким светом, его оскорбляли мрачные взгляды и угрожающие жесты, направленные на него со всех сторон.

Он теперь в первый раз почувствовал сострадание к преступникам, растерзанным дикими зверями, и к окровавленным гладиаторам, потому что он сам - он чувствовал это - сделался товарищем их по судьбе. И самое ужасное при всем этом было то, что он не мог вполне оправдать себя самого от упрека, что он получил подарок за свою легкомысленную готовность к услугам.

Он не видел ни малейшей возможности сделать для тех, уважением которых сколько-нибудь он дорожил, понятным, каким образом он дошел до того, что исполнил желание искусителя в пурпуре, после того как его отец, показавшись народу в toga praetexta, этим самым как бы подтвердил это позорнейшее подозрение.

Его душу терзала мысль, что отныне никакой честный человек никогда не ответит пожатием руки на его приветствие.

Для него тоже было дорого и уважение Диодора, и когда тот заговорил с ним, то сначала им овладело такое чувство, как будто товарищ его юности неожиданно возвращает ему честь. Но затем им овладело подозрение, что ласковыми словами друга он обязан только своей сестре.

Глубокий вздох, вырвавшийся из его груди, заставил Мелиссу утешать брата; сердце несчастного переполнилось, и в красноречивых словах он описал Диодору и сестре то, в чем необдуманно согрешил, и какие ужасающие последствия его легкомыслие влечет за собою даже в настоящую минуту. При этом глубокое душевное страдание наполнило его глаза горячими слезами.

Он сам произнес свой собственный приговор и не ожидал от друга ничего, кроме обыкновенного сострадания. Но, несмотря на царствующий мрак, Диодор стал искать и нашел его руку и крепко пожал ее, и если бы Александру представилась возможность рассмотреть лицо товарища детства, то он увидал бы увлажненные слезами глаза, с которыми тот убеждал его успокоиться и надеяться на лучшие дни.

Диодор знал своего друга. Он неспособен был ни на какую ложь, и поступок Александра, который, будучи ложно истолкован, мог так легко получить достойный осуждения характер, был, в сущности, одною из тех необдуманных выходок, при которых сам он часто оказывал помощь сумасбродному художнику.

Но Александр точно с намерением не поддавался утешениям друга юности своей сестры.

При новом луче молнии Диодор и Мелисса увидели его сидящим с низко опущенною головою и лбом, закрытым руками, и этот грустный вид того, которого они еще в недавнее время видели самым веселым среди веселых, сильнее омрачил их вновь возродившееся счастье, чем даже самая мысль о страшной опасности, которая, как всякому было ясно, угрожала им всем.

Проезжая мимо сиявшего огнями святилища Артемиды, напомнившего им о близости цели их путешествия, Александр вдруг пришел в себя и попросил влюбленную чету подумать о своих собственных делах. Его разум остался светлым, и все то, что он говорил, доказывало, что он сильно занят будущею судьбою сестры.

После бегства Мелиссы император, наверное, станет преследовать не только ее возлюбленного, но и его отца. Поэтому Диодору следовало немедленно переправиться через озеро, разбудить Полибия и Праксиллу, сообщить обо всем предстоящем, между тем как Александр займется наймом корабля. Раб Аргутис должен был ожидать беглецов в маленькой харчевне у гавани и усадить их на судно, которое давно ожидало их.

Диодор, все еще бывший не в состоянии ходить далеко, обещал воспользоваться одними из носилок, всегда имевшихся около храма Артемиды.

Незадолго до того как колесница остановилась, обрученные распрощались. Они сговорились, где следует им получать известия друг о друге. Те немногие слова, которые в другое время они произносили при сердечном прощальном поцелуе, приобрели при этом расставании, которое могло все-таки окончиться заточением или смертью, значение торжественной клятвы.

Теперь быстрые кони придержали свой бег, и Александр неожиданно склонился над другом, расцеловал его в обе щеки и шепнул:

- Смотри же, хорошо обращайся с девушкой! Вспоминай обо мне, в случае если нам не придется увидеться, и скажи другим, что полоумный Александр снова выкинул безумную штуку, но как ни дурно она отозвалась для него лично, все-таки она не может назваться злонамеренною.

Ради погонщика коней, который после исчезновения Мелиссы наверняка будет подвергнут строгому допросу, Диодору запрещено было обращаться к другу хотя бы с одним словом.

Каррука покатила обратно по той дороге, по которой приехала; фигура Диодора исчезла в темнота, и Мелисса закрыла лицо руками. Ей казалось, что это свидание с милым было последнее и что для нее никогда уже не будет радости на земле.

Было около полуночи.

Рабы услыхали стук повозки и приняли возвратившихся домой так же сердечно, как всегда, но, послушные приказанию Герона, к обычному доброму приветствию присоединили глубокие поклоны.

С тех пор как их господин после поездки предстал перед старой Дидо с тщеславным достоинством римского вельможи, ей казалось, что наступило время чудес и все сделалось возможным. У нее постоянно были перед глазами пестрые, блестящие образы будущего великолепия, которое ожидало всю семью, а также и ее с Аргутисом; но с превращением ее молодой госпожи в императрицу дело, очевидно, шло не совсем гладко, так как отчего у девушки такие заплаканные глаза и такое грустное лицо? Что значит долгое перешептыванье молодых господ с Аргутисом? Однако же все это не касалось ее, и когда-нибудь она все же должна была узнать, в чем дело. "Что господа замышляют сегодня, то слуги узнают через неделю, потом", - говаривал Аргутис, и она не один раз испытала верность этого утверждения.

Уклончивая манера, с какою Мелисса приняла пожелания ей счастья, которые Дидо из переполненного сердца изливала перед будущей императрицей, и ее заплаканные глаза казались, однако же, старухе теперь уже понятными. Девушка, конечно, все еще думала о красавце Диодоре, но среди великолепия императорского дворца забывается многое. Уже и теперь как чуден был наряд, в котором Мелисса показалась народу в цирке!

"Как они будут приветствовать ее! - думала старуха, после того как Мелисса надела простое платье и приготовилась писать. - Если бы госпожа была еще жива, чтобы видеть это! А другие женщины! Они лопнут от зависти! Вечные боги! Но кто знает, как велико или как мало то счастье, относительно которого люди завидуют другим? В этот дом, который боги наполнили благоволением и дарами до самой кровли, не проникло ли теперь несчастье сквозь замочную скважину? Бедный Филипп! Но пусть бы только было хорошо нашей девушке! С нею действительно случилось то, что случается редко, и, однако же, должно бы происходить всегда. Самая прекрасная и наилучшая будет важнейшею и счастливейшею в империи".

Затем она схватилась за свои амулеты и за крест, висевшие у нее на шее и на руках, чтобы произнести молитву о благополучии своей любимицы.

Раб Аргутис тоже не знал, что ему думать обо всем происходящем.

Он не меньше кого бы то ни было желал счастья любимому сыну своего господина; однако же если он и предсказывал, что предстоит Мелиссе и ее отцу, то возведение его господина в звание претора все-таки пришло слишком быстро, и Герон в тоге, окаймленной пурпуром, представлял собою слишком странную фигуру. Лишь бы только новая неслыханная честь не подействовала на его разум!

Но состояние старшего сына Герона готовило верному слуге еще более тяжкие заботы.

Вместо того чтобы радоваться счастью своих близких, он при первом же разговоре с отцом пришел в бешенство, и если он, Аргутис, и не понял, о чем они говорили друг с другом, то он все-таки знал, что они горячо поспорили, и Герон, в непримиримом раздражении, повернулся к сыну спиной.

И затем, он с ужасом вспоминал об этом и ему было тяжело сообщить брату и сестре о том, чему он был свидетелем, хотя он старался передавать это в смягченных, осторожных выражениях, и затем Филипп вскочил с постели, сам оделся и даже обулся и, как только отец сел в носилки, пришел в кухню. Он имел вид мертвеца, восставшего из могилы, и его голос звучал глухо, когда он объявил рабам, что намерен отправиться в цирк, чтобы там отыскивать правды.

Но у Аргутиса упало сердце, когда философ приказал ему принести флейту, с помощью которой господин учил своих птиц петь песни, и положил ее к острому кухонному ножу, которым раб убивал баранов.

Затем Филипп пошел в переднюю комнату, но еще на пороге запутался в волочившихся за ним длинных ремнях сандалий, и Аргутис, тайком следовавший за ним, должен был из сада отвести или, лучше сказать, почти отнести его назад в дом, потому что силы его были совершенно истощены страшным приступом кашля. Напряжение при работе тяжелыми веслами на галере было слишком тяжким испытанием для его слабой груди. Дидо и он, Аргутис, отнесли его на постель, и вскоре за тем он впал в глубокий сон, от которого до сих пор не пробудился.

Что собственно на уме у возвратившихся домой?

Брат и сестра писали, и притом не на восковых табличках, а тростником на папирусе, точно дело шло о сообщении чего-то особенно важного.

Но это должно было заставить раба подумать; и верный слуга не знал, от радости или от мучительного страха плачет он, когда Александр с торжественностью, которая пугала его в молодом господине, объявил ему, что с этих пор, частью за его верную службу, частью для того, чтобы дать ему возможность помогать всем им в минуту опасности, он дарует ему свободу. Отец уже давно намеревался сделать это и уже велел изготовить у нотариуса вольную. Вот этот документ; но он знает, что он, Аргутис, и сделавшись вольноотпущенным, будет продолжать служить им так же верно, как всегда.

С этими словами он подал рабу вольную, и, плача наполовину от радости, наполовину от печали и опасения, Аргутис взял документ, который еще незадолго перед тем сделал бы его счастливейшим из смертных.

Между тем как он целовал руки Мелиссы и Александра, и, запинаясь, произносил слова благодарности, его неученый, но все-таки здравый ум говорил ему, что он был ослеплен, когда не мог удержаться от радости при известии, что император выбрал Мелиссу себе в супруги.

То, что он пережил и видел в последние полчаса, соединилось для него в один явственный образ, и с такою уверенностью, как будто это было ему сообщено, он был убежден, что его любимица Мелисса гнушается своего царственного жениха и намерена, он не знал каким образом, от него ускользнуть. И вместе с этою уверенностью в нем пробудилась свойственная ему страсть к приключениям и смелому риску.

Здесь дело шло о борьбе, которую слабый предпринимал против принуждения со стороны сильного, и ему, который всю свою жизнь принадлежал к числу угнетенных, ничто не могло казаться более заманчивым, как помогать этому слабому в битве.

С пламенным рвением Аргутис взялся посадить Диодора и его близких на корабль, который он должен был нанять, и объяснить Герону, как только этот последний прочтет письмо, только что написанное ему Александром, что он погибнет, если не укроется вовремя вместе с Филиппом. Наконец, он обещал письмо, которое Мелисса только что написала цезарю, завтра доставить в его руки.

Теперь он принял радостно отпускной документ, и согласился одеться в платье Герона, потому что ему в звании раба нельзя было бы заключить обязательный договор с каким-нибудь шкипером корабля или с кем бы то ни было. Но это было переговорено и решено поспешно, потому что Александра ждал император, а Мелиссу ждала Эвриала.

Радостная готовность к услугам со стороны честного старика, которому в первый раз приходилось самостоятельно разрешать задачи, перед которыми отступили бы даже многие свободные люди и которые, как он чувствовал, были, однако же, ему по силам, действовала ободряющим образом и на угнетенные души других.

Теперь они знали, что если им самим суждено умереть, то Аргутис останется верным их отцу и больному брату; и раб представил первое доказательство своей находчивости и сообразительности, указав Александру и Мелиссе, напрасно искавшим безопасного убежища для Герона и Филиппа, на одно место, которое едва ли могли открыть даже самые опытные сыщики.

Бежавший скульптор Главкиас был квартирантом Герона. Его мастерская, строение, похожее на сарай, стояла на земле маленького огорода, унаследованного резчиком от его тестя, и только Герон и Аргутис знали, что под полом этого строения находится, вместо погреба, большой резервуар старого, построенного при императоре Веспасиане, водопровода.

Аргутис в давнее время помогал Герону устроить над входом в этот тайник опускную дверь, которая оставалась незамеченною ваятелем Главкиасом в течение многих лет, в которые он пользовался своею мастерской.

В этом скрытом месте Герон, не посвящая в свою тайну даже собственных детей, прятал свое золото, и только за несколько месяцев перед тем Аргутис сопровождал его туда и нашел высокий резервуар сухим, полным воздуха и совершенно годным для жительства.

Резчик охотнее всего скрылся бы возле своей казны; к тому же сад с мастерской Главкиаса находился только в двухстах или трехстах шагах от дома Герона. Провести туда незаметно Филиппа казалось Аргутису нетрудным. Александр, старая Дидо и в случае нужды и Диодор со своими домашними тоже могли бы скрываться там. Однако же Мелиссе это убежище не казалось достаточно безопасным ни для брата, ни для раба.

При прощании девушка еще раз поручила новому отпущеннику тысячу раз поклониться отцу, просить его от ее имени о прощении за те тяжелые заботы, которые она ему причинила, и уверить его в ее любви.

- Скажи ему, - торопливо сказала она Аргутису, обливаясь слезами, - что мне представляется, будто я иду на смерть. Однако же я остаюсь, что бы ни случилось, его послушною дочерью, готовою пожертвовать для него всем, только не человеком, которому по собственной доброй воле дала обет верности. Наконец, скажи ему, что ради любви к нему я уже готова была протянуть руку кровожадному вампиру, но сама судьба, а может быть, также и дух нашей дорогой покойницы решили иначе.

Затем она ушла в комнату, где умерла ее мать. Произнеся краткую молитву перед смертным ее ложем, которое все еще стояло там, она поспешила в комнату Филиппа. Но он по-прежнему лежал в глубоком сне, и потому она только наклонилась над ним и поцеловала его в высокий лоб, который и во сне имел такой вид, как будто за ним ум силится исследовать что-то очень мудреное и нерадостное.

Ей пришлось еще раз пройти через мастерскую отца, и она уже пересекла ее поспешными шагами, но вдруг обернулась назад, чтобы снова взглянуть в последний раз на столик, у которого она спокойно вязала возле работающего художника, грезя с открытыми глазами и думая о том, что она со своими малыми силами, но богатая любовью, может сделать хорошего для каждого отдельного человека и какое бремя снять с него.

Затем, точно зная, что она навсегда расстается с этими товарищами ее прежней жизни, она повернулась к птицам, которые давно уже спали в своих клетках. Ее отец, несмотря на свое новое преторское достоинство, не забыл своих маленьких любимцев и, прежде чем вышел из дому, чтобы показаться народу в toga praetexta, тщательно занавесил их клетки. Когда Мелисса сняла теперь полотно, покрывавшее клетку скворца, и он тихо, как всегда, может быть, во сне проговорил ей в последний раз свою старую фразу "моя сила", ею овладел страх, и, идя с братом по улице, она сказала с грустью:

- Дело идет к концу. Пусть же он наступит. О что, однако, сделали эти немногие дни из всех нас, Александр! До приезда императора каким был ты, каким наш брат Филипп! Как было спокойно в моем сердце!.. А отец? Утешительно по крайней мере то, что и сделавшись претором, он не забыл своих пернатых друзей, он ведь их найдет повсюду. Но... Из-за меня ему приходится позорно скрываться.

Здесь Александр горячо прервал ее:

- Не ты, а я навлек на всех нас это несчастье.

И он начал жаловаться так горько, что Мелисса раскаялась, что напомнила ему о несчастье, постигшем их дом, и приободрилась, чтобы внушить ему мужество.

Она сказала ему, что как только император оставит город, и она ускользнет от него, то сограждан будет легко убедить в невинности его, Александра. Ведь они должны видеть, как мало все они придают значения блеску и богатству властителя, и он сам знает, как быстро забывают жители Александрии. Ему поможет и его искусство, и, как только снова можно будет появиться на свободе, ему будет легко получить руку Агафьи. Содействие ее, Диодора и Эвриалы для него обеспечено.

Но в ответ на эти добрые слова юноша печально покачивал головою. Как мог он, презираемый, отвергнутый, осмелиться когда-нибудь посвататься за дочь Зенона? Он заключил свои сетования глубоким вздохом, и Мелисса, у которой на сердце становилось тем тяжелее, чем более они боковыми улицами приближались к Серапеуму, преодолевала себя, чтобы придать своим утешительным доводам такое выражение, как будто сама она избавлена от всякой опасности покровительством Эвриалы.

Казаться веселою и спокойною в своем собственном затруднительном положении ей было так трудно, что она часто была принуждена тайком отирать слезы; но оживленная речь сократила им путь, и в изумлении, что так близко очутилась у цели, она остановилась, когда Александр указал ей на цепь, которой запирали выход из улицы Гермеса, где они теперь шли, на площадь Серапеума.

После того как утихла буря и перестал дождь, небо снова было ясно и безоблачно, и луна, как бы освеженная, щедро проливала свой серебряный свет на храм и на статуи вокруг него.

Теперь нужно было расстаться, потому что оба они понимали невозможность вместе идти через площадь.

Она была почти пуста, так как народ держали далеко от нее. Из бесчисленных палаток, которые еще недавно покрывали ее, оставались только палатки седьмой когорты преторианского корпуса, которая не была расквартирована в городе, чтобы находиться вблизи императора. Если бы брат и сестра вместе пошли через эту обширную, освещенную, точно днем, равнину, то наверняка были бы замечены, и этим Мелисса подвергла бы величайшим опасностям не только себя самое, но и свою покровительницу.

У нее было еще много на душе такого, что она хотела сказать, в особенности относительно отца и того, что касалось разлуки, которая, как говорило ей мрачное предчувствие, должна была быть разлукою навсегда. Но как долго, полная страха, ждала ее Эвриала, да и Александр сильно запоздал.

Из-за солдат, охранявших площадь, нельзя было допустить, чтобы девушка прошла через нее одна. Если бы она только добралась до той стороны святилища, где ее ждали и на которую бросали тень постройки ристалища, лежащего напротив, тогда все было бы хорошо, и потому Александр подумал, что ему не остается ничего, как только провести сестру боковыми переулками вокруг святилища.

Они уже решили сделать этот дальний и продолжительный обходный путь, как увидали какую-то молодую женщину, которая легким, точно окрыленным радостью шагом шла от палаток им навстречу. Александр вдруг выпустил руку сестры и, тихо сказав: "Она проводит тебя", направился к приближавшейся женщине.

Это была жена центуриона Марциала, присматривавшая за виллою Селевка в Канопусе; она познакомилась с художником, когда он изучал Галатею в загородном доме купца для своего портрета Коринны.

В то время Александр со своею привлекательною веселою манерой шутил с женой воина, и она обрадовалась, вновь увидав веселого художника, и выказала готовность проводить его сестру через площадь и не проговориться об этом никому.

Наскоро пожав руку брату и сказав ему тоном мольбы: "Не будем ни на одно мгновение забывать друг о друге и будем всегда помнить также о матери!" - Мелисса пошла за своею спутницей.

В этот раз жена Марциала навестила своего мужа затем, чтобы сообщить ему, что она и ее мать счастливо ускользнули от ужасов, происходивших в цирке, и поблагодарить его за удовольствие, доставленное им этим зрелищем, великолепие которого несмотря на множество помех, которые прерывали его, все еще наполняло ее ум и сердце.

За первыми словами, сказанными ей девушке, последовал вопрос, была ли и она в цирке, и когда Мелисса дала утвердительный ответ, заметив при этом, что от страха и ужаса мало видела, то говорливая женщина начала ей описывать, что видела она сама.

С третьего яруса, уверяла она, ей видно было все отлично. Ей показали и невесту императора. Бедной девушке придется дорого заплатить за блеск пурпура. Однако же нельзя не одобрить выбора Каракаллы: красота его избранницы выше всякого описания. При этом она замедлила шаги и посмотрела Мелиссе в лицо, так как ей показалось, что девушка похожа на возлюбленную цезаря. Однако же она скоро опять пошла быстрее и заметила, что та более видного роста, и красота ее блистательнее, как и подобает быть жене цезаря.

Тогда Мелисса плотнее закутала лицо головным платком, и ей было приятно, когда женщина описала ей ее собственную наружность и прибавила, что, кроме того, выбор Каракаллы пал на честную девушку, иначе супруга главного жреца - она невестка ее господина, и она знает ее с детства - не была бы так ласкова с нею.

Когда Мелисса, чтобы навести разговор на другие предметы, спросила, почему народу запрещено приближаться к Серапеуму, женщина ответила, что император, после того как он возвратился из цирка, занят вопросами о будущем, астрологией и другими важными предметами, при которых шум толпы мешает ему. Он очень сведущ во всем подобном, и если бы они подольше остались вместе, то она могла бы рассказать ей диковинные вещи.

В этих разговорах они перешли обширную площадь, и, когда она осталась позади них, и они вошли в тень Стадиума, Мелисса поблагодарила бойкую рассказчицу за то, что та проводила ее, на что женщина стала уверять, что была очень рада оказать услугу веселому художнику.

Западная сторона большого храма не находилась ни в какой связи с городом, и в ней было мало ворот, и те открывались только для жителей гигантского здания. Все эти ворота, давно уже запертые, не нуждались ни в каких сторожах.

Так как народу был воспрещен вход на площадь и в место, отделявшее Стадиум от Серапеума, то здесь царствовала совершенная тишина.

Темная тень падала на дорогу, и высокие здания, окаймлявшие ее подобно горам, казалось, доходили до самого неба.

Сердце одинокой девушки билось все тревожнее, между тем как она пробиралась возле стены святилища, от которого после бури последних часов на нее веяло каким-то влажно-теплым дуновением. Черные впадины, которые, когда ее взгляд падал на них, выглядывали из нижнего корпуса Стадиума подобно темным впалым глазам, были люками конюшен.

Что, если из них выскочит какой-нибудь беглый раб, дикий зверь или разбойник?

Над нею в неслышном полете носились совы; летучие мыши быстро летали туда и сюда и почти касались своими крыльями головы трепещущей девушки.

Ее страх усиливался с каждым шагом, а стена, до конца которой она должна была дойти, была так бесконечно длинна!

Что, если госпожа Эвриала устала от ожидания и перестала ее ждать? Тогда не оставалось бы ничего другого, как только вернуться в город через места, где стояли часовые, или через большие ворота войти в дом, где живет ужасный человек и где, наверное, она была бы узнана. Но в таком случае исчезла бы возможность уйти, а она должна была во что бы то ни стало бежать от кровожадного искателя ее руки! Каждая мысль о Диодоре взывала к ней, что она именно должна это сделать даже ценою своей молодой жизни, близкий конец которой она и без того предвидела с возраставшею уверенностью. Она ведь не знала, куда приведет ее бегство, но какой-то внутренний голос говорил ей, что пределом этого бегства будет ранняя могила.

Здесь между двумя высокими зданиями был виден только небольшой клочок звездного неба; однако же она взглянула вверх и узнала, что наступил второй час пополуночи.

Она ускорила свои шаги; но скоро снова замедлила их, потому что со стороны площади в ночной тишине раздались три трубных звука, быстро следовавшие один за другим.

Что значили эти сигналы в такой необычайный час?

Она находила только одно объяснение им: император снова приговорил к смерти какого-нибудь несчастного и его вели теперь на место казни. Когда был обезглавлен Виндекс и его племянник, то тоже три раза трубили в трубы, это она слышала от брата.

Тогда перед ее внутренним взором возникла толпа тех, которые пали жертвою кровожадности Каракаллы. Ей казалось, что Плаутилла, умерщвленная своим царственным супругом, мигает ей, чтобы она последовала за нею к преждевременной смерти. Ее охватили все ужасы ночи, и, как ребенок, играющий с братьями, побежала она дальше, как только могли нести ее ноги. Подобно преследуемой беглянке, мчалась она в своей длинной, мешавшей одежде вдоль стены святилища, пока ее взгляд, обращенный влево, не встретил того места, которое ей было указано.

Теперь она, запыхавшись, остановилась, и между тем как она проверяла приметы, которые были ей описаны, чтобы она могла найти надлежащий вход, внезапно, точно по мановению волшебного жезла, отворилась дверь в стене храма напротив нее. Чей-то дружеский голос назвал ее по имени, воскликнув: "Наконец!" - и немного времени спустя рука Эвриалы была в ее руке и повела ее в храм.

Все ужасы и смертельный страх оставили девушку, точно по слову заклинателя, и, хотя она еще тяжело дышала, ей все-таки захотелось тотчас же объяснить своей милой покровительнице, что побудило ее к безумному бегу. Но Эвриала прервала ее восклицанием:

- Скорее! Никто не должен видеть, что вон та порфировая плита движется. Она закрывает незаметное снаружи отверстие, через которое мисты и адепты после своего посещения выходят из комнат, где совершаются мистерии. С того, кому оно показано, берется клятва хранить это в тайне.

С этими словами матрона провела девушку в преддверие храма, и несколько мгновений спустя большая каменная плита, пропустившая их, снова была на прежнем месте. Кто затем шел мимо нее, тот даже при самом ярком солнечном свете не мог бы признать, что она представляет собою что-нибудь другое, чем обыкновенный тесаный камень, принадлежащий к плитам огромного нижнего корпуса здания.

XXIX

Между тем как Эвриала со светильником в руке всходила по темной лестнице впереди своей протеже, Александр дожидался в переднем зале призыва императора. Верховный жрец Сераписа с несколькими астрологами храма, новым начальником полиции Аристидом и многими "друзьями" повелителя были так же, как и он, допущены только сюда. Всем им был запрещен вход во внутренние покои, потому что Каракалла велел магу Серапиону вызвать духов и в присутствии префекта преторианцев и нескольких других доверенных лиц возвестить ему будущее.

Городской депутации, явившейся просить у цезаря извинения по случаю беспорядков, происшедших в цирке, тоже было приказано дожидаться окончания заклинаний.

Александру было бы всего приятнее держаться в стороне от других, но здесь, по-видимому, никто не ставил ему в упрек его легкомысленный образ действий. Напротив, придворные льнули с оживленной предупредительностью к брату будущей супруги императора; верховный жрец осведомился о здоровье его брата Филиппа, а купец Селевк, явившийся с депутацией от граждан города, сказал ему несколько льстивых слов о красоте его сестры.

Некоторые римские сенаторы, подходы которых он сначала довольно резко отклонял от себя, в конце концов вполне завладели им и рассказывали о произведениях искусства и картинах в новых термах Каракаллы, советовали ему хлопотать, чтобы ему было поручено украшение некоторых еще не готовых зал настенными картинами, и обещали ему свое ходатайство.

Несмотря на свои седые волосы, они вели себя относительно его так, как будто юноше предстоит повелевать ими; но Александр насквозь видел их цель.

Однако же эти многоречивые господа внезапно умолкли, потому что в покое императора послышался шум, и они, вытянув шеи вперед и сдерживая дыхание, начали вслушиваться, чтобы уловить какое-нибудь слово.

Александр пожалел, что с ним нет ни угля, ни доски, чтобы изобразить их напряженные физиономии; но наконец встал и он, потому что дверь отворилась, и император с магом вышли из таблиниума, где Серапион показывал цезарю души некоторых умерших. Среди представления он, по желанию Каракаллы, показал ему также казненного Папиниана. Невидимые руки приставили к его туловищу отрубленную голову, которая затем приветствовала императора, обещая ему счастье.

Наконец, появился великий Александр и в стихах с цветистыми оборотами уверял императора, что душа Роксаны избрала тело Мелиссы для своего жилища. Каракалла посредством ее будет обладать величайшим счастьем, пока она не допустит, чтобы ее отвратила от него любовь к какому-нибудь другому мужчине. Если это случится, то Роксана погибнет, а с нею и весь ее род. Но слава и величие его, цезаря, достигнут крайней высоты. Пусть повелитель смело доводит жизнь Александра до конца. Гений его божественного отца Севера бодрствует над ним и дал ему, в лице Макрина, советника, в смертном теле которого пробудилась к новой жизни душа Сципиона Африканского.

С этими словами призрак, который, подобно прежним, двигался на темной стене таблиниума в виде раскрашенной картины, исчез. Голос великого македонца был глух и невнятен, однако же то, что он сообщил императору, приковало внимание последнего и подняло его настроение.

Но его желание увидеть еще некоторых духов осталось неисполненным.

Маг, который при появлении призраков с поднятыми руками становился на колени, объявил, что принуждение, которое его магическая сила оказывала на духов, истощило его. И в самом деле, его лицо было покрыто смертельною бледностью и высокую фигуру сотрясала сильная дрожь.

Его помощники безмолвно исчезли. Они с большими связками книг скрывались за занавесом, и Серапион объяснил, что они его ученики и их задачею было поддержать его заклинания магическими формулами.

Каракалла милостиво отпустил его и, выйдя теперь к ожидавшим, рассказал им, довольный и возбужденный, какие чудеса он видел и слышал.

- Редкий человек этот Серапион! - вскричал он, обращаясь к верховному жрецу Феофилу. - Мастер в своем искусстве! То, что он, прежде чем началось заклинание, сказал во вступительной речи, убедительно и объясняет мне многое. Магия, по его мнению, относится к религии, как сила к любви, как приказание к молитве. Сила! И в жизни она производит магическое действие. Мы видели ее влияние на духов, и кто из людей может противиться ей? Я обязан ей самым лучшим и думаю, что буду потом обязан ей еще более. Даже сопротивляющаяся любовь должна покориться ей.

Здесь он самодовольно засмеялся и затем продолжал:

- Подобно тому, как благочестивый почитатель богов - объявил нам этот удивительный человек - умилостивляет небожителей посредством молитвы и жертвоприношений, маг посредством своего знания принуждает их к повиновению. Относительно бесплотного, а небожители тоже бесплотны, имя значит то же, что сущность, которой оно есть, так сказать, зеркальное отражение. Поэтому человеку, который знает настоящее имя богов и духов и пользуется им, чтобы призвать их, они должны повиноваться, как рабы господину.

Узнать это имя, которое присоединяется к душе бессмертных при их рождении, удалось мудрецам, служившим в древнее время фараонам, и звание их, переходя по наследству из рода в род, дошло до него. Но уметь пробормотать про себя и написать это имя недостаточно. В нем каждый звук имеет свое собственное значение, подобно каждому члену в человеческом теле. Важно также знать, как его произнести и какой тон придать ему, и настоящие имена бессмертных, совмещающие в себе их существо и, так сказать, воплощающие их, суть иные, чем те, которыми призывают их люди.

Подозреваю ли я, спросил меня Серапион, обращаясь ко мне, какого бога он принуждает к послушанию словами: "Abar Barbarie Eloce Sabaoth Pachnuphis" и так далее, - я только запомнил первые слоги.

Но, - продолжал он, - произнесение этих слов еще не составляет всего. Небесные духи подчиняются только таким смертным, которые во время принудительного призыва их имени разделяют главнейшие их свойства. Прежде чем маг может дерзнуть звать их, он должен освободить свою душу от бремени чувственного и освежить свое тело продолжительным и строгим постом. Только тогда, когда заклинателю удастся, как ему в эти последние дни, внутренне умереть для всех прелестей, доставляемых физическими чувствами, и сделать, насколько это доступно для человеческой природы, душу бесплотною, он приобретает то богоподобие, которое делает его способным обращаться с небожителями и со всеми духами как с равными себе, и порабощать их своей воле посредством призывания их имени.

Он употребил свое могущество в дело, и мы видели телесными глазами, как духи повиновались его призыву. Мы узнали также, что это делается не одними словами. Какою благородною наружностью обладает этот человек! И бичевания, которым он себя подвергал, это тоже подвиги! Пустомели музея могут взять с него пример. То, что показал нам Серапион, была работа, и тяжелая. А то, на что они тратят свои дни, не что иное, как слова, жалкие слова. Ими они убедительно доказывают, что лев вон там - кролик. А маг только мигнул, и царь зверей, визжа, скорчился перед ним. Подобно мудрецам музея, в этом городе и каждый человек - рот на двух ногах... Даже христиане - я знаю их вероучение, придумали здесь - где в другом месте было бы возможно что-нибудь подобное? - придумали определение для своего высокого Учителя: "Слово, сделавшееся плотью".

Что мне пришлось услышать здесь, - при этом Каракалла обратился к городской депутации, - были слова и опять слова. Я слышал их от вас, смиренников, которые уверяли меня в любви и почтении, от тех, которые думают, что их маленькая особа проскользнет у меня между пальцами и убежит от меня, от негодных остряков, пропитанных ядом и желчью. Даже в цирке они стреляли в меня своими словами. Только маг осмелился показать мне деяние, и как великолепно удалось оно этому редкому человеку!

- То, что он показал тебе, - заметил главный жрец, - умели уже делать, как мы знаем из старых писаний, заклинатели среди строителей пирамид. Наши астрологи, которые для тебя проследили пути звезд...

- И они тоже, - прервал его цезарь, слегка поклонившись астрологам, - имеют дело с чем-то лучшим, чем слова. Как магу я обязан радостными, так вам счастливыми часами, господа!

Это признание относилось к известию, сообщенному цезарю во время одного перерыва в заклинаниях духов, известию, что звезды предсказывают его брачному союзу с Мелиссой великое счастье, и до какой степени основательно было это предсказание, показывала ему группировка звезд, изображение которой подал ему и вкратце объяснил главный астролог.

В то время как Каракалла выслушивал изъявление благодарности звездочетов, его взгляд упал на Александра, и он тотчас же осведомился о том, как Мелисса добралась до отеческого дома. Затем он приветливо спросил художника, не придумало ли александрийское остроумие какого-нибудь нового подарка ему, императору, в качестве гостя.

Тогда юноша, который еще в цирке твердо решился пожертвовать даже жизнью, чтобы очиститься от позорившего его подозрения, подумал, что наступил час исправить проступок, лишивший его уважения сограждан.

Присутствие столь многих свидетелей укрепило его мужество, и, сознавая, что его слова могут подвергнуть его участи Виндекса, он выпрямился и отвечал серьезным тоном:

- Правда, я легкомысленно и не подумав о последствиях, сообщил тебе, высокий цезарь, некоторые из их остроумных слов...

- Я приказал, и ты повиновался, - прервал его цезарь, вздрогнув, и прибавил с неудовольствием: - Но к чему ты говоришь это?

- К тому, - отвечал Александр с патетическим достоинством, которое в нем удивило императора, - к тому, чтобы сообщить тебе и присутствующим здесь моим александрийским согражданам, что я раскаиваюсь в моей неосторожности. Я проклинаю ее с тех. пор, как из твоих собственных уст услышал, какой глубокий гнев против сынов моего дорогого родного города возбуждает в тебе их опрометчивое остроумие.

- Так, так! И отсюда эти слезы? - прервал его цезарь известною латинскою фразой. Затем он подмигнул живописцу и продолжал тоном веселого превосходства: - Продолжай себе на здоровье изображать из себя оратора, только умерь свой пафос, который к тебе не идет, и сократи свою речь, потому что прежде, чем взойдет солнце, мы - я и вон те господа - желаем лечь в постель.

Юноша то краснел, то бледнел. Он предпочел бы смертный приговор этой презрительной насмешке над отвагой, которую он только что в эту минуту считал великою и геройскою. Он увидел смеющиеся лица римлян, и, оскорбленный, униженный, едва способный говорить и все еще побуждаемый желанием оправдаться, пробормотал с усилием:

- Я хотел... я желал засвидетельствовать... Нет, я вовсе не шпион! Лучше пусть отсохнет у меня язык, чем... Ты, конечно, можешь... В твоей власти лишить меня жизни...

- Разумеется, - прервал его Каракалла, и его голос прозвучал насмешливо и гневно. Он видел, как глубоко был возбужден художник, и, чтобы помешать ему, брату Мелиссы, сделать какую-нибудь неосторожность, которую он был бы принужден наказать, он продолжал тоном снисходительного превосходства: - Но я предпочитаю видеть тебя еще очень долго работающим кистью среди живых людей. Я тебя не задерживаю.

Александр поклонился и повернулся к цезарю спиной, так как чувствовал, что ему теперь угрожает то, что было самым невыносимым для каждого александрийца: смешное положение при столь многих свидетелях.

Каракалла отпустил его; однако же, когда художник был уже у порога, цезарь крикнул ему вслед:

- Завтра, после ванны, вместе с твоей сестрой! Скажи ей, что звезды и духи благоприятствуют нашему союзу.

Затем цезарь обратился к начальнику полиции, с неудовольствием упрекнул его нерадение по случаю беспорядков в цирке и оборвал встревоженного Аристида, когда последний предложил заключить в тюрьму всех крикунов, которые были замечены ликторами.

- Покамест нет. Завтра ни в коем случае, - сказал Каракалла. - Заметьте в точности каждого. Смотрите в оба при следующем представлении. Запишите имена неблагонамеренных. Позаботьтесь, чтобы у всех виновных болталась петля на шее. Время затянуть ее наступит после. Когда они будут считать себя в безопасности, то даже самые трусливые из них покажут свое настоящее лицо. Только тогда, когда я подам знак, наверное, еще не в ближайшие дни, вы их схватите, и ни один не уйдет от нас.

Это приказание цезарь отдал, смеясь. Он желал прежде сделать Мелиссу своею и насладиться с нею счастьем любви, и чтобы в это время его ни на один час не обеспокоили просьбы и слезы новобрачной. Он думал, что когда впоследствии она узнает о кровавой каре, постигшей супротивников ее супруга, то будет принуждена примириться с совершившимся фактом и что тогда, конечно, найдутся средства успокоить ее гнев.

Друзья, ожидавшие, что после оскорбительных беспорядков в цирке цезарь будет рвать и метать, переходили от одного изумления к другому. Даже после разговора с начальником полиции он имел более довольный и веселый вид и сказал им:

- Давно уже вы не видали меня таким! Мое собственное зеркало будет потом спрашивать себя, не переменило ли оно владельца. Впрочем, оно, вероятно, привыкнет представлять меня как жизнерадостного человека каждый раз, как я буду смотреться в него. Мне предстоят две благороднейшие радости существования, и я не знал бы, чего еще пожелать мне в эту минуту, если бы здесь был Филострат, чтобы разделить со мною наступающий день.

Тогда серьезный сенатор Кассий Дион выступил вперед и заметил, что удаление его достойного друга от шума придворной жизни имеет свою хорошую сторону. Его биография Аполлония, которой все ожидают с нетерпением, теперь будет окончена раньше.

- Именно для того чтобы поговорить о тианском мудреце, и я желал бы сегодня, чтобы ко мне вернулся его биограф. Этот мудрец желает обладать малым и не нуждаться ни в чем, и я мог бы вообразить себе обстоятельства, при которых человеку, насладившемуся властью и богатством до тошноты, могло бы показаться сладостным, подобно скромному земледельцу, следуя рецепту Горация "procul negotris", возделывать поле и собирать плоды со своих собственных деревьев. По словам Аполлония, мудрец должен также быть беден, и хотя в его государстве дозволяется гражданам собирать сокровища, но богатые все-таки считаются бесчестными. В этом парадоксе есть смысл, потому что блага, которые можно приобретать за деньги, пошлы. Я испытал то, что очищает, возвышает душу и делает ее истинно счастливою, независимо от могущества и обладания. Тот, кто познал это, кому выпало на долю...

Здесь он вдруг остановился, точно испугавшись за самого себя, покачал головою, засмеялся и вскричал:

- Герой трагедии, облаченный в пурпур, чуть не попал одною ногою уже в идиллию!

Затем он пожелал собравшимся вокруг него людям покойного сна на короткий остаток этой ночи. При этом он подал руку некоторым из них, но когда в том числе он пожимал и руку проконсула Юлия Паулина, который - неслыханная дерзость! - оделся в траур, относившийся к казненному сегодня Виндексу, его зятю, то лицо цезаря внезапно омрачилось, и он отвернулся от окружающих и быстрыми шагами вышел из комнаты.

Едва он исчез за дверью, как проконсул в трауре своим сухим тоном, точно говоря сам с собою, вскричал:

- Идиллия начинается! Пусть бы она превратилась в сатирическое представление, которое закончило бы самую кровавую из трагедий.

Георг Эберс - Тернистым путем (Per aspera). 7 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Тернистым путем (Per aspera). 6 часть.
Мелисса с благодарностью кивнула ему головою, и старик продолжал: - Мо...

Тернистым путем (Per aspera). 5 часть.
Вы спросите - много ль было В жизни добрых дел его, - Сбережет вам ваш...