Георг Эберс
«Слово (Ein Wort). 5 часть.»

"Слово (Ein Wort). 5 часть."

- Они выберут тебя, они не могут не выбрать тебя, - торопливо прервала она его. - О Боже, Боже! Быть может, это послужит к твоему несчастью! Но ты ведь так этого желаешь. Граф Мансфельд завтра прибудет в лагерь - Зорильо это знает. Он привезет всеобщую амнистию и производство, но не привезет денег.

- Ого! - воскликнул Ульрих. - Это может иметь решающее значение!

- Конечно, конечно! Да тебе и по справедливости следует командовать ими. Тебе рок сулит нечто необыкновенное, да и карты как-то особенно складываются для тебя. Ах, власть - вещь хорошая, но многим она принесла погибель.

- Потому что она оказалась чересчур тяжела для них!

- Но тебе она послужит в пользу. Ты достаточно силен и к тому же ты родился под счастливой звездой. Глупости! Нечего мне бояться за тебя! Я мало для тебя сделала - это правда, но верно то, что я молилась за тебя ежедневно, утром и вечером. Чувствовал ли ты это?

Он снова обнял ее, но она освободилась от его объятий, сказав:

- До завтра, Ульрих. Зорильо...

- Зорильо, все только Зорильо! - проговорил он ей вслед, и кровь кинулась ему в голову. - Говорю тебе, ты должна его оставить.

- Это невозможно, Ульрих, совершенно невозможно! Да еще все уладится, вы подружитесь...

- Мы! Никогда! Неужели ты с ним крепче связана, чем с моим отцом! Но погоди! Найдется человек, который в случае надобности разрубит ваши узы.

- Ульрих, Ульрих! - жалобно проговорила Флоретта и подняла руки. - Нет, ты этого не должен делать. Он добр, умен и носит меня на руках. О Боже, Ульрих! Мать прокралась ночью к сыну, как бы на преступное свидание! Разве это не наказание! Я знаю, как тяжко я согрешила, и я заслуживаю кары, но не от тебя. Если бы отец твой был еще жив, я бы ради тебя подползла к нему на коленях и сказала бы ему: 'Вот я: карай или милуй меня'. Но его уже нет в живых, он умер. А Пасквале, то есть Зорильо, жив, и он - не подумай, что я хвастаю или заблуждаюсь, - он не допустит, чтобы я его покинула...

- А отец мой!.. Ведь перенес же он это? Правда, как! Хочешь, я расскажу тебе?..

- Нет, нет, не нужно. Ах, дитя мое, как ты меня мучишь! Я знаю очень хорошо, насколько я виновата перед твоим отцом, и это гнетет меня, потому что он меня искренне любил, да и я любила его в душе. Но я не могу долго оставаться на одном и том же месте, не могу опускать глаза в землю, как остальные немецкие женщины. Это не в моем характере. Ведь Адам запер меня точно в клетке, и я в течение нескольких лет ничего не видела, кроме него да нашей маленькой скучной городской площади. И вот мне однажды стало невтерпеж, меня тянуло прочь, куда-то вдаль - я сама не знаю куда. Вот я и ушла с лейтенантом Симоном. Но с ним я прожила недолго - он был хвастун и вертопрах. Я сошлась с капитаном Гранданьяжем и оставалась верна этому валлонскому дьяволу и следовала за ним повсюду, пока его не сразила пуля. Затем, десять лет тому назад, я познакомилась с Зорильо. Я подружилась с ним, и он не может жить без меня. Не смейся, Ульрих. Я знаю, что я уже не молода; и все же Пасквале меня любит, и я его люблю и вполне довольна своей участью. О Боже, Боже! Что же мне делать, если это сердце и теперь еще бьется так же сильно, как и двадцать лет тому назад?

- Так ты не намерена покинуть его?

- Нет, нет! Потому что я люблю его, и он стоит моей любви. Его считают хорошим человеком даже те, которые знают его только наполовину, а я его знаю лучше всех. Нет человека более доброго и великодушного. Дай мне договорить! Не думай, чтобы я тебя забыла. Но я не надеялась когда-либо увидеть тебя, и вот я стала брать на воспитание бедных сироток - одного из них ты видел вчера в моей палатке; иногда у меня было по два, по три таких крикуна зараз. Гранданьяж их терпеть не мог, но Зорильо сам любит детей, и мы с ним раздаем всю нашу долю добычи солдатским вдовам и сиротам. Он одобряет все, что я делаю. Нет, я не могу его покинуть!

Она замолчала и закрыла лицо руками, он же ходил взад и вперед в сильном волнении. Наконец он произнес твердым голосом:

- А все же тебе следует расстаться с ним. Я не могу иметь ничего общего с любовником жены моего отца. Я - сын Адама, и мне его память священна. Ах, матушка, я так давно был разлучен с тобой! Ты берешь на себя заботу о чужих сиротах, а собственного сына снова делаешь сиротой. Неужели ты этого желаешь? Нет, ты не можешь этого желать! Не плачь, я не хочу, чтобы ты плакала. Лучше выслушай меня. Ради меня, брось испанца. Ты об этом не пожалеешь. Я только что говорил тебе о гнездышке, которое я устрою для тебя. Я буду тебя лелеять и холить, и ты сможешь ухаживать за сиротками, сколько твоей душе будет угодно. Уйди от него, уйди ради твоего сына, твоего Ульриха!

- Боже, Боже мой! - громко рыдая, говорила она. - Хорошо, я попробую это сделать, дитя мое!

Он крепко обнял мать, поцеловал в голову и тихо произнес:

- Я знаю, ты нуждаешься в любви. У меня ты найдешь ее.

- Да, у тебя! - повторила Флоретта, рыдая, затем отпрянула от сына и пошла к больной родильнице, на зов которой покинула свою палатку. Она возвратилась домой на рассвете и застала Зорильо неспящим. Он спросил ее о здоровье больной и сообщил, что в ее отсутствие давал пить взятому на ее попечение ребенку.

Она снова расплакалась, а он только сказал:

- У всякого хватает своего горя, и не следует принимать близко к сердцу чужую печаль.

- Чужая печаль! - глухо повторила женщина и улеглась спать.

И к чему только эта женщина с седыми волосами осталась так молода душой! Она испытывала разом заботы и муки старости и юности. В ее душе боролись на жизнь и на смерть любовь женщины и любовь матери. Которая-то из них победит? Она это знает, она это знала раньше, чем возвратилась в палатку. Мать бежала от своего ребенка, но возвращенного ей судьбой сына она не могла покинуть.

Когда на следующее утро Зорильо взглянул в лицо своей сожительнице, он ласково спросил:

- Ты плакала?

Она, потупившись, ответила утвердительно.

Зорильо подумал, что ее беспокоят предстоящие выборы, и, притянув к себе, весело сказал:

- Не беспокойся, моя милая. Если они выберут меня, и сегодня приедет, как обещал, граф Мансфельд43, то сегодня же все кончится. Авось они образумятся напоследок. А если они выберут этого молокососа, то поплатится своей головой он, а не я. Да ты нездорова, что ли? На кого ты похожа? Тебе положительно не следует проводить бессонные ночи у постелей больных.

Эти слова, исходившие из глубины сердца, глубоко тронули Флоретту. Она схватила его руки, облобызала их и воскликнула:

- Благодарю тебя, Пасквале, за твою любовь. Я ее никогда не забуду, что бы ни случилось. Ступай, слышишь, бьют барабаны.

Он подумал, что она бредит, и просил ее успокоиться. Затем он вышел из палатки и отправился на сборный пункт.

Как только Флоретта осталась одна, она опустилась на колени перед распятием, хотя сама толком не знала, молиться ли ей за то, чтобы сыну ее досталась столь опасная должность. А когда она стала молиться о даровании ей силы для того, чтобы покинуть своего дорогого и доброго сожителя, ей казалось, что она изменяет Пасквале. Мысли ее путались, и она не смогла завершить молитву. Тогда она схватилась за карты, чтобы узнать из них, с Ульрихом или с Зорильо теперь ее свяжет судьба.

Десятка червей, на которую она загадала, легла рядом с трефовым валетом, то есть Пасквале. Она с негодованием смешала карты и твердо решила вопреки предсказанию последовать за сыном.

Между тем в лагере трещали барабаны, раздавались звуки труб и рожков и стоял гул многих тысяч голосов. Вдруг Флоретте показалось, что до нее долетел звук голоса Ульриха. Сердце ее забилось сильнее, и она не могла долее усидеть в палатке. Она накинула на голову покрывало и поспешила на сборный пункт. Солдаты хорошо знали ее и пропускали беспрепятственно.

На валу, между орудиями, стояли вожаки бунтовщиков и впереди всех ее сын, обращавшийся к толпе. Щеки его раскраснелись, а золотистые локоны, откинутые назад, придавали его лицу такое воинственное выражение, что чувство материнской гордости превозмогло в ней чувство тревоги и печали.

Она услышала, как он воскликнул: 'Языком работать другие умеют получше меня, но пусть-ка кто со мной сравняется вот в этом!' И он поднял одной правой рукой тяжелый меч, который всякий другой мог поднять только двумя руками, и стал вращать им над головой. В рядах солдат раздались одобрительные крики, когда они смолкли, он опустил меч и сказал:

- И чего только добиваются говоруны и парламентеры? Того, чтобы мы, подобно собакам, лизали ноги тем, кто нас бьет? Граф Мансфельд прибудет сегодня - я это знаю; но я знаю так же и то, что он не везет с собой того, что нам нужно, что нам следует, чего мы имеем право требовать, - денег! Денег у него нет для нас. Я клянусь вам, что это так, и пусть всякий, кто того желает, опровергнет мои слова, пусть скажет, что Наваррете лжет. А, вы молчите! Ну так я буду говорить. Мы не желаем, чтобы нас водили за нос и обманывали. Мы требуем только законной оплаты за нашу службу. У кого избыток терпения, тот пусть ждет. Но мое терпение лопнуло. Мы - верные слуги короля и останемся ими. Но пусть и его генералы держат свои обещания; а если они этого не делают, то им нечего требовать от нас послушания. Нам нужны деньги! Если у правительства нет золота, то мы легко найдем город, в котором достанем все, что нам причитается. Кто не трус, не баба - тот пойдет за мной; кто желает ползти за Зорильо - пусть ползет: таких нам не надо. Выбирайте меня, друзья, и я, клянусь Пресвятой Девой и святым Иаковом, доставлю вам все, что нам нужно, и, кроме того, еще - славу и почет. Да здравствует наш король!

- Да здравствует король! Да здравствует Наваррете! Ура Наваррете! - раздалось из тысячи уст.

Зорильо не дали говорить, приступили к выборам, и избранным оказался Ульрих.

Он стал обходить ряды и пожимать руки товарищам. Он достиг цели своих мечтаний - власти. Все толпились вокруг него, его имя было на всех устах, мужчины махали шапками, женщины - платками. К бою барабанов и звуку труб присоединились залпы всех орудий, потому что избрание Ульриха пришлось по душе командиру пушкарей.

Ульрих, точно опьяненный, стоя среди всего этого шума и гама, снял свой шлем и кланялся толпе. Он хотел говорить, но шум заглушил его слова.

Флоретта по окончании выборов потихоньку удалилась, сначала в свою палатку, потом к больной родильнице.

Ульриху некогда было думать о матери, потому что едва он принес торжественную присягу товарищам и принял их присягу, как появился граф Мансфельд, принятый с большим почетом. Он уже прежде встречался с Наваррете, и тот с величайшим достоинством вступил с ним в переговоры. Но оказалось, что граф действительно не привез с собой ничего, кроме обещаний, и потому бунтовщики продолжали настаивать на своем: деньги или город! Граф напоминал им их присягу, угрожал, предостерегал, убеждал, но Ульрих оставался непреклонен. Мансфельд вскоре убедился, что здесь ничего не добьется. Наваррете согласился только на то, чтоб отправить вместе с графом в Брюссель какого-нибудь рассудительного человека, который объяснил бы совету наместничества, в каком положении находятся дела, и выслушал бы предложения совета. И когда граф предложил Ульриху возложить это поручение на Зорильо, тот приказал квартирмейстеру немедленно готовиться к отъезду.

Час спустя, граф Мансфельд в сопровождении сожителя Флоретты отправился в путь.

XXVII

Прошло пять дней со времени выборов. Шел дождь, в словно обезлюдевшем лагере раздавались только шаги часовых и по временам плач ребенка.

В палатке Зорильо, которая в прежние времена бывала ярко освещена до поздней ночи, горела только лучина, возле которой сидела и штопала шерстяную куртку служанка. Она никого не ожидала в такое позднее время и потому вздрогнула, когда в палатку неожиданно вошел Зорильо в сопровождении двух новых капитанов. Зорильо держал шляпу в руке, слегка седеющие волосы ниспадали в беспорядке ему на лоб, но он выглядел брасвоим новым начальником. Они находили удобные помещения в домах граждан, спали в их кроватях, ели из их посуды, пили их вино. Три дня им было разрешено грабить. На четвертый день гражданам дозволили приняться за свои обычные занятия. То, что осталось неразграбленным, было признано неприкосновенным, да к тому же грабеж перестал представлять выгоды.

Ульриху как начальнику отряда, разумеется, принадлежало право выбрать себе квартиру по вкусу, а в Аальсте не было недостатка в хороших зданиях. Сначала он хотел было выбрать дворец барона Гиэржа, но затем остановился на прелестном маленьком домике близ рынка, который должен был напоминать ему и его матери отцовскую кузницу. Угловую комнату с видом на красивую ратушу он велел устроить для своей матери, а городским садовникам было велено доставить самые лучшие комнатные растения. Вскоре уютная комнатка, уставленная цветами и увешанная клетками с певчими птицами, приняла вид гораздо лучше того, о котором он мечтал, думая о гнездышке, которое он совьет для своей 'мамочки'. Он достал так же белую собачку - точь-в-точь такую, какую привезла с собой Флоретта в кузницу, и ему было отрадно в этом благоустроенном помещении. До горя же граждан ему не было дела. Они проиграли ставку в войне, к тому же они были неприятели и бунтовщики. Среди своих солдат он не видел недовольных лиц; ему принадлежала власть, ему повиновались.

Зорильо негодовал - Ульрих видел это по его глазам; тогда он назначил его капитаном, из него получился образцовый квартирмейстер. Флоретта давно уже намеревалась сообщить ему, что Ульрих ее сын, но тот просил повременить с этим, пока его власть не упрочится вполне. Могла ли она в чем-нибудь отказать сыну? Как она была рада, что снова нашла его! Можно ли было иметь более нежного сына, более уютную обстановку? Ульриху достались захваченные солдатами парчовые и шелковые платья баронессы Гиэрж, и он, конечно, подарил их ей. Как молодо она выглядела в них! Когда она смотрелась в зеркало, то сама дивилась себе.

В конюшне барона нашлись две прекрасные верховые лошади, дамские седла и богатая сбруя. Ульрих сообщил матери об этом, и у нее тотчас явилось желание прокатиться. Гранданьяж обучил ее верховой езде, и она вскоре заметила, что, когда проезжала по улицам в черной бархатной амазонке и в маленькой шапочке, рядом со своим сыном, то даже враждебно настроенные обитатели и обитательницы города с удовольствием смотрели им вслед. И действительно, красивое зрелище представляли этот молодой статный воин и эта красивая седая женщина с блестящими черными глазами.

Часто они встречали Зорильо, и Сибилла каждый раз приветливо кивала ему; но он всегда нарочно смотрел по сторонам или же, если не успевал отвернуться, отвечал холодным поклоном. Это очень оскорбляло ее, и, оставаясь одна, она сильно грустила. Но достаточно было приблизиться Ульриху - как она снова оживлялась. Сын поведал матери все, что волновало его душу, и она была вполне согласна с ним, что власть - величайшее из благ земных.

Молодой командующий не желал удовольствоваться взятием незначительного городка Аальста. Хотя брюссельские власти и объявили бунтовщиков стоящими вне закона, но те не обращали на это никакого внимания. Наваррете подумывал о взятии богатого Антверпена, а все испанские войска, соблазненные примером возмутившихся полков, собирались последовать их примеру.

Мать была другом и советчицей сына. Он выслушивал ее мнение относительно каждого замышлявшегося им шага, и ей льстила роль, выпавшая на ее долю; а когда вероятности за и против уравновешивались, она гадала на картах, и исход гадания решал дело. Оба они не имели иной более высокой цели, как приносить пользу своему окружению! Что за дело было им до того, что от их решения зависела судьба тысяч людей! Смертоносное оружие в руке являлось в их глазах только средством для того, чтобы срывать с деревьев вкусные плоды. Слова дона Хуана, что власть есть не что иное, как богатая нива, уже сбылись, и Ульрих с матерью собирал в Аальсте обильный урожай.

Флоретта взяла с собой сиротку-приемыша и ходила за ним по-прежнему с материнской заботливостью, родившийся на соломе ребенок теперь был укутан в кружева и меха. Она не могла обойтись без него, потому что он доставлял ей развлечение в долгие часы отсутствия Ульриха; это отвлекало ее от мрачных мыслей.

Ульрих часто подолгу отсутствовал дома, гораздо дольше, чем того требовала его служба. Что могло вызывать такое продолжительное отсутствие? Не навещал ли он любовницу? Отчего бы и нет? Это нисколько не удивило бы мать, гораздо более она удивилась бы тому, что красавицы не сбегались к красавцу Ульриху из ближних и дальних мест.

Да, Ульрих снова нашел прежнюю возлюбленную, и этой возлюбленной было искусство, от которого он несколько лет назад в досаде отвернулся. До его сведения дошло, что при защите города был убит какой-то художник. Он захотел видеть его произведения и отправился в его жилище. Боже, в каком состоянии он застал его! Окна и мебель были перебиты, дверцы шкафов выломаны, вдова убитого вместе с детьми своими лежала на соломе. Это печальное зрелище тронуло его, и он дал бедной женщине щедрое вспомоществование. На стенах висело несколько изображений святых, которые испанцы пощадили; мольберт, кисти и краски так же остались нетронутыми. Тогда ему пришла в голову мысль, за осуществление которой он немедленно принялся: он задумал написать новое знамя. И как сильно забилось его сердце, когда он снова встал за мольберт.

В еретиках он видел только язычников, испанцы сражались против них и за свою веру. И вот он изобразил на одной стороне знамени лик Распятого, на другой - образ Богоматери. Для первого моделью ему послужил молодой воин, для второго - вдова художника. Теперь его руку не удерживали никакие сомнения, никакая забота о том, что скажут другие; он обладал властью и знал, как бы он ни написал, все будет хорошо. Он придал фигуре Спасителя голову Косты, как он это сделал уже у Тициана, а Богоматери опять придал лицо своей матери, назло мадридским судьям и себе в удовольствие. Однажды он попросил ее сидеть спокойно и думать о чем-нибудь серьезном, так как он желает написать ее портрет. Она охотно согласилась на это и только попросила его поторопиться, так как не могла долго оставаться неподвижной.

Несколько дней спустя обе картины были готовы и вышли недурны. Он от души радовался тому, что несмотря на долгий перерыв ему удалось написать нечто порядочное. Флоретта была в восхищении от работы сына и в особенности от написанной им Богородицы. Она тотчас же узнала себя и была очень тронута его идеей. Она сказала, что действительно выглядела именно так, когда была несколько помоложе; ее удивляло более всего то, как верно он передал тогдашний цвет ее волос. Смущало ее только, не грешно ли, что он придал Богоматери ее лицо: ведь она великая грешница, и ничего более!

Вскоре она стала испытывать некоторую скуку. Она привыкла к обществу, и одинокая семейная жизнь начинала ее тяготить. Однако она никогда не жаловалась и старалась не дать заметить Ульриху, что скучает.

Однажды Ульрих объявил матери, что должен будет покинуть ее на несколько дней. Уже несколько раз ему приходилось разгонять вольные отряды крестьян и горожан, вооружившихся против бунтовщиков. Теперь полковник Ромеро призывал его на помощь против значительного отряда, собранного бароном фон Флойоном между Лувеном и Тирлемоном. Отряд этот состоял преимущественно из студентов и другой фламандской молодежи, желавшей освободить свое отечество от неистовств испанско-немецкой вольницы.

Ульрих радостно простился с матерью, потому что был уверен в победе и в скором возвращении, но она заливалась слезами. Часть своего войска Ульрих оставил в городе под начальством Зорильо, а сам с отборными полками выступил в поход.

XXVIII

Значительная, но собранная наскоро армия патриотов была только что уничтожена при Тиснаке менее многочисленным, но искушенном в военном деле испанским отрядом. Ульрих, со своей стороны, немало содействовал победе и заслужил благодарность отважного Ромеро и других испанских офицеров. Они рады были заручиться его содействием при предполагаемом нападении на Антверпен. Все удивлялись его храбрости и следовали за ним со слепым доверием. Он упивался сознанием собственной власти, и это сознание удесятеряло его силы. Вечером после одержанной победы он пировал с Ромеро, Мендозой, Варгасом и другими вождями. На следующее утро приступили к допросу пленных.

Допрос студентов, горожан и крестьян он предоставил своему помощнику; но в числе пленных было и три дворянина, с которых можно было взять значительный выкуп. Двое из них согласились на его требования и были отпущены. Оставалось допросить третьего, высокого статного молодого человека в рыцарском одеянии. С ним Ульрих вступил во время боя в поединок, и еще неизвестно, на чьей стороне осталась бы победа, если бы лошадь рыцаря не была убита ружейным выстрелом.

Пленник носил руку в повязке; на панцире его был выгравирован графский герб.

- Вас вынули из-под лошади, - обратился к нему Ульрих по-испански, - вы бились с честью.

Рыцарь пожал плечами и ответил по-немецки:

- Я не понимаю испанского языка.

- Значит, вы немец? - спросил Ульрих по-немецки. - Но каким же образом вы очутились среди нидерландских бунтовщиков?

Рыцарь взглянул на него с удивлением. Ульрих продолжал:

- Я понимаю по-немецки. Отвечайте.

- У меня в Антверпене были дела, - ответил пленник.

- Дела? Какие?

- Это мое дело.

- А, так вот как! Ну, значит, мы переменим вежливый тон на другой.

- Нет, это совсем ни к чему! Я побежден и обязанвам отвечать. Мне нужно было закупить материю.

- Вы купец?

Рыцарь покачал головой и ответил, улыбаясь:

- Мы вновь отстроили наш замок после пожара.

- Понимаю: вам нужна была материя и вы надеялись получить их в виде добычи?

- Нет, вы ошибаетесь.

- Ну, так что же привело вас в ряды наших врагов?

- Барон Флойн - родственник моей матери. Когда он выступил против вас...

- То вы тоже пожелали попытать счастья на войне?

- Совершенно верно.

- И вы недурно справились с вашим делом. Откуда вы родом?

- Я уже сказал вам - из Германии.

- Но Германия велика. Откуда именно?

- Из Швабии, из Шварцвальда.

- Ваше имя?

Пленник молчал. Ульрих всмотрелся в герб, изображенный на вооружении, затем пристально посмотрел рыцарю в лицо, подошел к нему, улыбаясь, и проговорил уже совершенно другим тоном:

- И вы думаете, что Наваррете потребует от графа Фролингена значительного выкупа?

- Вы знаете меня?

- Может быть. Ведь вы граф Липс?

- Черт возьми!

- И замок ваш расположен в поле, недалеко от монастыря.

- Совершенно верно! Но откуда вы-то все это знаете?

- Мы старые знакомые, граф Липс. Вглядитесь-ка в меня хорошенько.

Тот вопросительно посмотрел на Ульриха и сказал, качая головой:

- Ваше лицо с самого начала казалось мне знакомым. Но я никогда не бывал в Испании.

- Зато я бывал в Швабии и еще с тех пор являюсь вашим должником. Что, хватило бы вашего выкупа на то, чтобы уплатить стоимость разбитого церковного окна?

Граф широко раскрыл глаза, радостная улыбка озарила его лицо, он всплеснул руками и радостно воскликнул:

- Ты... ты... ты Ульрих! Черт меня побери, если я ошибаюсь! Но кому могло прийти в голову, что шварцвальдский мальчуган превратился в испанского военачальника!

- А между тем это так. Но пока пусть это остается между нами! - сказал Ульрих и протянул графу руку. - Только молчи - и ты свободен. Пусть разбитое окно будет твоим выкупом.

- Пресвятая Дева! - воскликнул граф. - Если бы все окна в монастыре ценились так дорого, то монахи скоро сделались бы настоящими крезами. Шваб остается швабом, хотя бы он и нарядился испанцем. Вот так счастье, что я последовал за бароном Флойном. А твой старик Адам, а Руфь - вот они обрадуются!

- Как, ты не знаешь? Мой отец умер уже давно, давно... - сказал Ульрих, потупив взоры.

- Умер? - воскликнул граф. - Давно? Что ты мелешь! Я его три недели тому назад видел у наковальни.

- Моего отца? У наковальни? И Руфь? - переспросил Ульрих, уставясь на графа.

- Да, конечно же! Они живы и здоровы. Говорю тебе, что я видел их в Антверпене. Старик выковывает такие латы, что все только диву даются. Неужели ты не слыхал о кузнеце Швабе?

- Шваб, Шваб... И это мой отец?

- А кто же, как не твой старик! Сколько с тех пор прошло лет? Да, тринадцать, потому что мне тогда было шестнадцать, - так вот, тринадцать лет я его не видел и все же узнал с первого взгляда! Да и то сказать - трудно забыть ту сцену, которую я увидел в лесу, когда немая вынимала стрелу из груди доктора. Я всю эту сцену и сейчас вижу перед собой.

- Он жив, они не убили его! - воскликнул Ульрих, и только теперь он начинал радоваться услышанной им вести. - Липс, Филипп! Слышишь, я недавно нашел свою мать, а теперь и отца. Постой, погоди немного... Я поговорю со своим помощником. Пусть он пока заменит меня здесь, а мы с тобою поедем в 'Лев', и там ты мне все расскажешь. Пресвятая Дева, благодарю Тебя! Я увижу его, увижу моего батюшку!

Было уже за полночь, а товарищи все еще сидели в отдельной комнате в гостинице 'Льва' за стаканом вина. Ульрих закидывал графа вопросами, а тот охотно отвечал ему, рассказал о смерти доктора и о том, каким образом Адам очутился в Антверпене, где он живет уже двенадцать лет, занимаясь ружейным делом. Немая жена доктора умерла от горя еще во время переезда; Руфь же осталась жить у Адама и ведет его хозяйство. Граф сознался, что он так часто посещал оружейника не ради оружия, а ради красивой приемной дочери старика. Она стройна, как тополь, и такая красавица, что, кто ее раз увидел, никогда не забудет. Но она ужасная недотрога, и если ласково обращается с графом, то только в память его дружбы с Ульрихом. Вот-то она обрадуется, когда узнает, что он еще жив и что с ним сталось! А старик-то, старик! Граф выразил желание лично отправиться в Антверпен, чтобы сообщить Адаму радостную весть.

Ульрих узнал так же, что старый граф Флоринген еще жив, но сильно страдает от подагры и от капризов своей второй жены, на которой он женился уже в пожилом возрасте. 'Висельник Маркс' впал в ипохондрию и кончил жизнь с помощью веревки, впрочем, добровольно. Черномазый Ксаверий пошел в монахи и обретается в Риме в большом почете. Старик-настоятель тоже пока жив и занимается почти исключительно наукой, так как монастырская школа упразднена, и число монахов значительно уменьшилось. Отец Ксаверия подвергся обвинению в растрате сиротских денег, просидел целый год в тюрьме и умер от болезни печени.

Уже рассвело, когда приятели наконец расстались. Граф Филипп вызвался сообщить Руфи, что Ульрих нашел свою мать; она же должна была склонить Адама простить свою жену, о которой Ульрих отзывался с таким восторгом.

При прощании граф попробовал убедить Ульриха покинуть избранный им опасный путь; но тот только рассмеялся и сказал:

- Знаешь, я нашел наконец свое 'слово' и намерен воспользоваться им вполне. Ты родился для власти, я же завоевал ее себе и успокоюсь не раньше, чем воспользуюсь ею всласть. Я уже изведал ее вкус.

Ульрих лишь на короткое время завернул в лагерь. Он не мог думать ни о чем ином, кроме своих родителей, которых он желал помирить, и о красавице Руфи. Ему хотелось поскорее вернуться домой и поделиться с матерью радостным известием.

При въезде в Аальст он встретил одного из капитанов и спросил его, что нового. Тот в смущении потупился и сказал тихим голосом:

- Ничего особенного; только третьего дня случилось происшествие, которое, вероятно, огорчит вас. Ваша любовница, Сибилла...

- Что! Кто! Что ты этим хочешь сказать?

- Она пошла к Зорильо, и тот - только не пугайтесь, - тот заколол ее кинжалом.

Ульрих зашатался и глухо повторил:

- Заколол? Значит, убил!

- Да, он ударил ее в самое сердце, и смерть ее была мгновенна. Затем он неизвестно куда скрылся. И кто бы мог думать, что этот спокойный человек...

- И вы дали ему уйти, негодяи! - воскликнул Ульрих. - Хорошо, это вам даром не пройдет! Где труп?

Капитан пожал плечами и сказал:

- Успокойтесь, Наваррете! Мы все очень сожалеем о Сибилле. Что же касается Зорильо, то ведь он, как вы сами знаете, имел бланк на свободный пропуск. А труп все еще лежит в его квартире.

- Хорошо, - ответил Ульрих, - я желаю видеть его.

Капитан молча пошел с Ульрихом в квартиру убийцы. Его мать лежала в простом дощатом гробу. В головах гроба горела простая лучина. Белая собачка ее отыскала чутьем свою хозяйку и обнюхивала пол, залитый кровью.

Ульрих взглянул покойнице в лицо, но вздрогнул, отвернулся и сказал своим спутникам: 'Закройте лицо'. Затем опустился на колени и в течение нескольких минут молился. Наконец он встал, огляделся вокруг, и на лице его, кроме глубокой скорби, появилось еще гневное выражение. Как! Он начальник отряда, а останкам той, которая ему дороже всего, не оказывается ни малейшего почета.

- Пожалуйте сюда, капитан! Эта женщина - объявите это всем - моя мать, да, моя родная мать. Я требую, чтобы к ней относились с тем же почтением, как и ко мне. Слышите! Пришлите сюда людей с факелами! Тотчас же устроить катафалк в церкви святого Мартина и обставить его свечами. Поручик, отправляйтесь к епископу и скажите ему, что я приказываю ему отслужить торжественную панихиду по моей матери. И чтобы звонили во все колокола, и чтобы весь отряд был в сборе. Тут рядом у гробовщика я видел большой дубовый гроб. Тотчас же доставьте его сюда! Когда я возвращусь, чтобы все было исполнено.

Он поспешил домой, сорвал все цветы в комнате своей матери и велел отнести их на гроб ее. Затем он опять пошел к квартире Зорильо, перед которой толпились солдаты. Он объявил им громким голосом:

- Сибилла была моей матерью! Зорильо убил мою мать! Когда ее положили в новый гроб, он велел заколотить его и покрыл цветами.

Шествие направилось к церкви, но по дороге Ульриха встретил капитан Ортис и сообщил:

- Епископ отказывается исполнить твое требование относительно катафалка и панихиды, так как твоя мать умерла, не приобщившись Святых тайн.

- Как, он отказывает в этом мне? Идем к собору!

- Он заперт, и господин епископ...

- Ну так мы выломаем двери. Я покажу епископу, кто здесь хозяин.

- Помилуй, что ты хочешь делать! Выломать двери церкви!

- Вперед, говорю я! Кто не трус, последует за мной!

Однако капитан Ортис не двинулся с места и решительно заявил:

- Мы не воюем со святым Мартином.

Ульрих остановился, заскрежетал зубами, оглянулся кругом и еще раз спросил:

- Итак, вы следуете за мною?

- Куда угодно, только не для разрушения церкви, - ответили офицеры.

- Ну, так теперь я вам приказываю. Лейтенант Вега, ведите ваш взвод и выламывайте двери.

Но Ортис скомандовал:

- Стой! Святой Мартин - мой патрон. Не сметь трогать церковь!

Кровь бросилась Ульриху в лицо, не помня себя, он швырнул свой жезл в ряды солдат и воскликнул:

- Я кидаю его к вашим ногам! Пусть поднимет, кто хочет!

Солдаты было смутились, но Ортис повторил свою команду 'стой!', и другие офицеры последовали его примеру. Улица опустела, и за прахом Флоретты последовали только Ульрих и немногие его друзья. На кладбище Ульрих бросил в могилу несколько горстей земли и, понурив голову, поплелся домой.

Как пуст, как мрачен показался ему его дом, который он еще так недавно с такой любовью отделывал для своей матери! Он не мог плакать, но зато тем сильнее была его злоба по поводу нанесенного ему оскорбления. Он разом лишился и матери, и власти. Тщетно к нему приходили один за другим офицеры, чтобы убедить взять назад свой жезл: он никого не допускал к себе.

В душе Ульрих был доволен своим решением. И к чему ему власть, когда он лишился той, которая была ему дороже всего! Вместе с нею он был бы счастлив и в самой скромной хижине; без нее ему было бы тоскливо и скучно и во дворце.

Тут он вспомнил об отце и Руфи. Да, конечно, он бросает все и завтра же отправляется в Антверпен. И в голове его промелькнула горькая мысль о том, что судьба лишила его матери как раз в тот момент, когда он нашел своего отца, когда тешил себя надеждой, что помирит их... И вдруг!..

Ульрих захотел отвезти отцу что-нибудь на память о Флоретте и пошел в ее комнату. Но ее сундука не оказалось там; домовладелица в отсутствие Ульриха взяла к себе и сиротку-приемыша, и вещи Флоретты. Эта добрая и честная голландка любила Флоретту за ее веселый и приветливый характер, потому сочла нужным спасти вещи ее от расхищения, а ребенка - от голодной смерти.

Было уже около полуночи, когда Ульрих со свечой в руке поднялся к хозяйке. Она еще не спала. Он объяснил ей свое желание и стал рыться в сундуке, а старуха думала про себя: 'Значит, это была его мать. Кто бы это мог подумать! Они скорее были похожи на влюбленную парочку. Он бравый солдат и, кажется, добрый человек'. Она светила ему, пока он рылся в сундуке, и покачивала головой при виде вещей, набросанных в величайшем беспорядке. Он нашел, между прочим, дорогое ожерелье, когда-то подаренное Зорильо своей любовнице; он отложил его для Руфи. В свертке, связанном ленточкой, он нашел маленькую детскую рубашечку, куклу и золотое обручальное кольцо. Кольцо было то самое, которым она при венчании обменялась с Адамом, а кукла и рубашечка были воспоминанием о нем, Ульрихе. Он долго держал эти вещи в руках и наконец, не обращая внимания на хозяйку, залился слезами и воскликнул:

- Матушка, милая матушка!

В это самое время он почувствовал, что кто-то положил руку на его плечо, и ласковый женский голос произнес:

- Бедняжка! Да, хорошая была женщина.

Эта похвала была для Ульриха дороже славы, власти, дороже всего на свете. Он с выражением благодарности кивнул старухе и ушел от нее с облегченным сердцем.

XXIX

На следующее утро Ульрих и его слуга укладывали вещи, как вдруг на улице раздались звуки труб и громкие возгласы. Он выглянул в окно и увидел, что весь его отряд направляется к его дому. Здесь солдаты выстроились, а офицеры вошли к нему, клялись в верности по гроб и убеждали его остаться их командующим.

Тогда он убедился, что власть нельзя бросать, как никуда не годную вещь. Он был глубоко тронут, а вместе с тем в нем заговорило честолюбие. Правда, он еще немного поломался, но в конце концов уступил, и когда Ортис, стоя на коленях, поднес ему жезл, он принял его.

Итак, Ульрих снова принял командование, но это не могло удержать его от намерения повидаться с отцом и Руфью. Он объявил поэтому собравшимся, что соглашается остаться на своем посту, но что ему необходимо сегодня же ехать в Антверпен, сославшись на предполагаемую атаку этого города. Его подчиненные были только рады такой предприимчивости своего молодого вождя, и, когда он около полудня вышел к войскам с написанным им самим новым знаменем, его встретили с громкими кликами приветствия и никто не роптал, хотя многие узнали в нарисованной на знамени Богоматери хорошо знакомую им Сибиллу.

Два дня спустя Ульрих въезжал в Антверпен. Он тотчас же отправился к графу и застал его дома. Тот встретил его с некоторым смущением, причина которого вскоре разъяснилась. Когда Ульрих сообщил ему о смерти своей матери, граф после обычного выражения сожаления прибавил:

- Впрочем, нет худа без добра. Твой отец - упрямый, непокладистый шваб. Он бы никогда не простил ей.

- Неужели он знал, что моя мать была так близко от него, в Аальсте?

- Конечно, знал.

- Но мертвой он простит, когда я попрошу его, когда я скажу ему...

- Ах ты, горемычный, ты все представляешь себе в розовом свете. Мне не хотелось бы говорить тебе этого, но делать нечего! Он и о тебе ничего не хочет знать.

- Не хочет знать обо мне! Что, он с ума сошел? Чем же я-то провинился?

- Он знает, что ты - Наваррете, что ты начальствовал над войсками при взятии Аальста. Видишь ли, мой милый, человека, который на виду, все видят издалека. Я сам был солдатом, я отдаю сполна должное твоему мужеству, но... извини меня... ты и твои испанцы поступали жестоко. Ведь и голландцы - люди.

- Они - бунтовщики, презренные еретики.

- Потише, потише! Ты должен знать, что и отец твой - далеко не верующий католик. Какой-то странствующий проповедник убедил его читать Библию, и он значительно разошелся со многими из воззрений церкви. Он считает голландцев благородным, свободолюбивым народом, а вашего короля Филиппа - тираном и убийцей; вас же, служивших ему и Альбе... Впрочем, я не хочу оскорблять тебя. Словом, он считает испанцев бичом Божьим.

- Никогда не было на свете лучших солдат!

- Очень может быть, но он не может вспоминать спокойно о пролитой вами крови, а так как и ты в этом повинен...

- Надеюсь, он изменит свой взгляд на меня. Я возвращаюсь к нему честным солдатом, вождем чуть ли не целой армии. И наконец я все же его сын. Только бы мне повидаться с ним. Ведь и моя мать, когда я ее встретил, была в лагере моих врагов, а затем... Ты пойдешь со мной в его мастерскую?

- Нет, Ульрих, нет! Я уже сказал старику все, что можно было сказать в твою защиту, но он до того озлоблен...

Ульрих вспылил:

- Ну так мне не нужно адвоката! - воскликнул он. - Если старику известна моя роль в этой войне - тем лучше. Я по мере сил исполнял то, что считал своим долгом. Я уже не ребенок, и пробил себе дорогу без отца и без матери. Я всем обязан самому себе, и мне нечего и некого стыдиться, в том числе и собственного отца! Он человек упрямый, я знаю, но и я не привык плясать под чужую дудку.

- Ульрих, Ульрих! Он - старик, он - твой отец!

- Это мы увидим, когда он назовет меня своим сыном.

Слуга графа проводил Ульриха к дому его отца. Адам совершенно отказался от ковки лошадей, и поэтому мастерская его приняла вполне презентабельный вид. Ульрих отпустил слугу, вынул из кармана захваченные им с собой вещи матери и стал прислушиваться к звуку молота, доносившемуся из мастерской. Этот знакомый звук пробудил в нем приятные воспоминания детства и несколько успокоил его. Граф Филипп был прав: Адам был старик и имел право требовать от своего сына почтения; от него Ульрих должен был снести то, чего он не дозволил бы никому другому. Он был уверен, что все недоразумения между ним и отцом уладятся при первом же личном свидании.

Прежде чем постучать в дверь, Ульрих заглянул в окно и увидел стоящую к нему спиной женщину высокого роста, в коричневом платье, отделанном кружевами, и с длинными черными косами, ниспадавшими на спину. Какой-то пожилой господин в купеческой одежде подавал ей на прощание руку и говорил:

- Вот вы опять, фрейлейн Руфь, сделали очень, очень дешевую покупку.

- Я дала настоящую цену, - ответила она спокойно. - И у вас останется барыш, и для вас сделка выгодна. Послезавтра ожидаю железо.

- Оно будет доставлено до обеда. Вы настоящий клад, сударыня. Если бы мой сын был еще жив, я бы не сосватал ему другой невесты. Вильгельм Икенс жаловался мне на свое горе. Ведь он славный малый. Отчего вы не подаете ему надежды? Ведь вам уже за двадцать лет, годы уходят...

- Да я ничего лучшего не желаю, как оставаться у батюшки, - весело ответила она. - Вы знаете, что он не может обойтись без меня, а я без него. Я ничего не имею против Вильгельма, но мне, право же, не составит труда прожить и без него! До свидания!

Ульрих отошел от окна, а когда купец вышел, снова заглянул в комнату. Руфь сидела за конторкой, но не заглядывала в счетную книгу, а задумчиво глядела по сторонам. Ульрих смотрел на ее красивое, спокойное лицо и переносился мысленно в давно прошедшее время, к воспоминаниям детства.

Он нигде, даже в Италии, не встречал более красивого женского лица. Филипп был прав. В ее лице было что-то величественное. Это была та женщина, о которой мечтал Ульрих, чтобы делить с ней власть и могущество. И когда-то он держал ее на своих руках. Ему казалось, будто это было только вчера. Когда она, наконец, встала и в задумчивости подошла к окну, он не мог более удержаться и воскликнул:

- Руфь, Руфь! Неужели ты меня не узнаешь? Ведь это я - твой Ульрих!

Она вздрогнула, раза два воскликнула: 'Ульрих, Ульрих!' - и дозволила ему прижать ее к своему сердцу. Девушка давно уже ожидала его с нетерпением, смешанным с ужасом: она знала, что Ульрих - кровожадный вождь диких орд, враг того народа, который она так любила. Но при виде его она все это забыла и ощущала только чувство радости по поводу возвращения к ней человека, которого она никогда не могла забыть, которого она так искренне любила.

И его сердце было полно восторга. Он говорил нежные слова, прижимал ее к своему сердцу и хотел поцеловать. Но она отвернулась и сказала;

- Нет, нет! Между нами лежит много зла.

- Что такое? - воскликнул он. - Разве ты не близка мне? Наши сердца соединились тогда, помнишь... И если отец сердится на меня за то, что я служу другим господам, то ты должна соединить нас. Я не мог долее вытерпеть в Аальсте.

- У бунтовщиков? - печально спросила она. - Ульрих, Ульрих, каким же ты возвращаешься к нам!

Он опять было схватил ее руку, а когда она ее отдернула, то он сказал с сознанием своей правоты:

- Оставь эти глупости. Завтра ты подашь мне не только одну руку, но обе. Случайности войны поставили меня на сторону Испании, и я стараюсь добросовестно служить моим господам. За что же вам сердиться на меня?

Руфь вспылила.

- Нет, тысячу раз нет! - воскликнула она. - Ты разоритель городов, наемник испанцев. Я хорошо знаю твоего отца: он никогда не подаст тебе руки.

Ульрих хотел была вспылить, но сдержался и спокойно сказал, пожав плечами:

- Ты только эхо старика. Он не в состоянии понять солдатскую честь и военную славу, но ты, Руфь, - ты должна понять меня! Помнишь то 'слово', которое мы с тобой искали? Ну так я тебе скажу, что нашел его, и ты будешь владеть им вместе со мной. А теперь помоги мне уломать старика. Он упрям, но авось нам это удастся. Граф Филипп сказал мне, что он до сих пор отказывается простить мою мать; но несколько дней тому назад она умерла, а мертвой он, надеюсь, простит. Я снова одинок, я нуждаюсь в любви. У кого мне искать ее, как не у родного отца? Ты же не считаешь меня таким дурным человеком, как говорят, - не так ли? Окажи мне услугу, поведи меня к отцу, убеди его выслушать меня. Отнеси ему вот это - ты увидишь, что это смягчит его сердце.

- Пожалуй, я попробую, - сказала Руфь. - Но, повторяю, пока ты остаешься в рядах испанцев, он не захочет слышать о тебе.

Тут Ульрих вынул из кармана ожерелье, предназначавшееся для Руфи, и протянул ей его со словами:

- А вот это для тебя. Ну что, видела ли ты что-нибудь лучшее?

Но она сделала шаг назад и спросила:

- Эго военная добыча?

- Да, я приобрел это в честном бою, - ответил он и хотел надеть ей на шею ожерелье; но она вырвала украшение из его рук, швырнула на пол и воскликнула:

- Мне противна всякая ворованная вещь! Подними это и подари какой-нибудь лагерной женщине!

Он заскрежетал зубами, схватил ее руки и произнес:

- Оно предназначалось для моей матери, а ты отвергаешь его!

Она ничего не хотела слышать и старалась вырваться от него. В это время дверь отворилась, но они оба ничего не заметили, пока сердитый мужской голос не воскликнул:

- Прочь, негодяй! Руфь, иди сюда. Так вот как входит этот убийца в дом своего отца! Вон, вон! - И с этими словами Адам вынул свой молот из-за пояса.

Ульрих безмолвно смотрел ему в лицо. Да, это был его отец, такой же высокий и могучий, как тринадцать лет тому назад. Голова его немного склонилась вперед, борода поседела, взгляд стал мрачнее, но в остальном он мало изменился. Ульрих пробормотал: 'Отец, отец', - но кузнец еще раз крикнул на него:

- Вон!

Тогда Руфь подошла к старику и ласково сказала:

- Выслушай его. Ведь все же он твой сын... Он немного вспылил и...

Но Адам не дал ей договорить:

- Да, я знаю эту испанскую манеру, - кричал он, - творить насилие над женщинами! У меня нет сына Наваррете, или как там это чудовище именуется! Я мещанин, и у меня нет сына, который бы разгуливал в ворованных дворянских платьях. Я ненавижу его и всех убийц. Его нога пятнает мой дом. Вон, говорю я, а не то... Видишь этот молот?

Руфь удерживала старика, а Ульриху кивала головой, чтобы он уходил. Он закрыл глаза рукой и выбежал из дома.

Когда Адам остался наедине с Руфью, она схватила его за руку и воскликнула:

- Отец, отец! Ведь это твой единственный сын! А Спаситель велел нам любить даже врагов наших. А ты...

- Я ненавижу его, - сказал кузнец решительно. - Он причинил тебе боль?

- Нет, мне гораздо больнее твой гнев. Ты судишь его слишком строго. Он был отчасти прав, рассердившись на меня: ему показалось, что я оскорбила его мать.

Адам пожал плечами, а она продолжала:

- Бедная женщина умерла. Ульрих принес тебе ее обручальное кольцо; она никогда не расставалась с ним.

Кузнец вздрогнул, схватил золотое кольцо, посмотрел на вырезанный на нем год, сложил руки, как бы для молитвы, и сказал:

- Мертвым следует прощать...

- А живым, отец? Ты жестоко наказал Ульриха, а он вовсе не такой дурной человек. Если он опять придет...

- То мы опять укажем на дверь предводителю испанских убийц; а для раскаявшегося мещанского сына мой дом всегда будет открыт.

Тем временем Ульрих бесцельно бродил по улицам. Он был точно в угаре. То, что он чувствовал, не было тихой душевной печалью, а скорее смесью злобы с отчаянием. Он не желал видеться с другом детства и ушел даже в сторону от Ганса Эйтельфрица, который попался ему навстречу. Его не занимала уличная жизнь; все вокруг было пусто и мрачно. Он не исполнил даже своего намерения вступить в переговоры с комендантом цитадели; он не мог думать ни о чем ином, кроме родительского гнева, Руфи, своего позора и несчастья.

Нет, так он не может уехать! Отец должен его выслушать. Он в сумерки опять пошел в тот дом, из которого его так безжалостно выгнали. Дверь была заперта. Когда он постучал, незнакомый мужской голос спросил, кто там и что нужно. Он объявил, что желает видеть хозяина, и назвал свое имя. Прождав еще некоторое время, он услышал, как распахнулась дверь, и Адам сердито проговорил:

- Кто держит его сторону, пока он носит испанское платье, тот не желает добра ни ему, ни мне.

Затем раздались тяжелые шаги, дверь отворилась и перед Ульрихом очутился Адам, который грубо спросил его:

- Чего тебе нужно?

- Поговорить с тобой, сказать, что ты не прав, что ты напрасно оскорбил меня.

- А ты все еще командир испанских войск?

- Да.

- И намерен остаться им?

- Не известно, что будет, - сказал Ульрих по-испански, перепутав в своем смущении оба языка.

Как только Адам услышал эти иноземные слова, он окончательно вспылил:

- Ну так пропадай ты пропадом вместе со своими испанцами! - закричал он громовым голосом, дверь захлопнулась, и тяжелые шаги удалились.

'Все кончено! - пробормотал отверженный сын. - Ну что же! Я сделал все, что мог. Я не виноват!'

И он снова стал бродить по улицам, и в голове его возникали разные планы, один нелепее другого; он даже подумывал о том, чтобы выломать двери отцовского дома и похитить Руфь.

Однако на другое утро он совершенно хладнокровно обсудил с испанским комендантом судьбу города. Ему встретился Ганс Эйтельфриц, и они, разгуливая по улицам, стали рассуждать о том, как им устроиться после занятия города. Словом, этот город представлял такие богатства, что в нем можно было рассчитывать на добычу в тысячу раз более значительную, чем при уничтожении турецкого флота в Лепанте. Вот где можно было добыть богатство, которое ему нужно было, для того чтобы построить великолепный дворец, в котором он поселит Руфь. Ценой гибели этого богатого города он купит себе счастье! Мысль о потоках крови и ужасах, которых это потребует, его нимало не смущала.

Филипп не подозревал замыслов Ульриха, да и не должен был ничего знать о них. Он приписывал задумчивость своего приятеля его изгнанию из отцовского дома и, прощаясь, посоветовал ему поскорее покинуть испанские знамена и сделать еще попытку примириться со стариком.

В Аальсте командующего приняли с восторгом, когда узнали, что нападение на Антверпен решено. Однако ни овации его солдат, ни сознание своего могущества не могли удовлетворить Ульриха, и он начал сознавать, что и власть не есть искомое им 'слово'. Он чувствовал, что ему нужна Руфь, чтобы сделаться другим человеком. Часы казались ему днями, дни - неделями, и только когда к нему явился посланный от коменданта антверпенской цитадели, в нем пробудилась прежняя его энергия и он вышел из своего подавленного состояния.

XXX

Двадцатого октября Маастрихт был взят бунтовщиками и подвергся жестокому разорению. Антверпен встревожился; иностранные купцы стали выезжать из города. Нидерландское войско явилось для защиты города, но им предводительствовал бездарный маркиз Гаврэ. Предводитель немецких ландскнехтов, граф Оберштейн, обязавшийся было в пьяном виде действовать сообща с бунтовщиками, одумался вовремя и остался верен своему долгу. Комендант призвал к обороне и жителей, и они тысячами стали стекаться на этот зов. Адам и его подручные занялись крепостными работами. Руфь в числе других женщин плела шанцевые корзинки. Ее волновали самые разнородные чувства. Она ненавидела испанцев не менее Адама, она знала, что Ульрих вступил на дурной и гибельный путь, но все же она любила его, он был для нее всем, ее суженым, и она чувствовала, что никогда не полюбит другого. Она верила так же и в его любовь. Она не знала и не хотела знать, когда и где ей суждено будет стать его женой, но она была уверена, что это произойдет, а затем последует и примирение отца с сыном. Он заблуждается, он вступил на ложный путь, но все же он благородный человек и еще может исправиться.

Военные действия наконец открылись, но Руфь все еще надеялась, что Ульрих не доведет дела до крайности, что он пощадит город, в котором жили его отец и невеста. Она старалась убедить в этом и Адама. Но вдруг вбежал один из работников Адама и объявил, что аальстские бунтовщики под предводительством своего белокурого начальника идут на город.

Адам прервал его резким восклицанием, схватил тяжелый молот и выбежал на улицу. Руфь, дрожа всем телом, осталась в мастерской. Адам прямо направился к стене. Здесь стояли до шести тысяч валлонов для защиты наполовину готовой стены, а позади них - тысячи вооруженных граждан. Проклятия, крики, вопли раздавались со всех сторон. Кто-то взбежал на вал и громко закричал:

- Идут, идут! Их ведет собака Наваррете! Испанцы объявили, что не будут ни есть, ни пить, пока не возьмут город. Вот они, вот они!

И действительно, атакующие подступали все ближе и ближе, и впереди них шел Ульрих со своим знаменем. Он молчал и не обращал внимания на свистящие вокруг него пули.

Адам стоял в первых рядах защитников с высоко поднятым молотком в руке. Взор его был как будто прикован к приближающемуся сыну и к знамени, откуда смотрел на него портрет той женщины, которая причинила ему столько горя. Он не знал, во сне ли он ее видит, или наяву. Да, он ненавидел своего собственного сына и сгорал нетерпением кинуться на него со своим молотом. Ульрих на минуту скрылся от его взора, в то время, когда начал взбираться на стену. Но вот показались перья его шлема, его знамя, и вскоре Ульрих, с криками: 'Испания, Испания!', - стоял на бруствере.

В это самое мгновение возле Адама раздалось несколько выстрелов, а когда рассеялся дым, Адам уже не видел знамени; оно лежало на земле, а подле него - ничком, распростертый во весь рост Ульрих. Старик зажмурил глаза, когда же он снова открыл их, то сотни бунтовщиков уже взобрались на стену, а у ног, весь в крови, лежал его сын. Число трупов все увеличивалось, но тем не менее испанцы продвигались вперед. Вот они столкнулись с валлонами, те дрогнули и обратились в бегство, преследуемые испанцами. Испанцы страшно свирепствовали в рядах бегущих. Адам был увлечен всеобщим бегством. Началось беспощадное кровопролитие. Видя, как разъяренные солдаты врывались в дома, Адам вспомнил о Руфи и поспешил домой. Он сообщал всем, попадавшимся ему навстречу, о том, что он видел, вбежав в дом вооружился сам, вооружил своих подручных самодельным оружием и опять бросился на улицу, чтобы сражаться.

Часы проходили, выстрелы и звон набата раздавались по-прежнему, запах дыма и гари проникал в двери и окна. Наступил вечер - и богатый, цветущий торговый город превратился в груду дымящихся развалин. В мастерскую Адама, однако, лежавшую в самом отдаленном и бедном квартале города, никто не заглядывал. Руфь и старуху Рахиль Адам поручил защите своего надежного старшего подмастерья и велел им, в случае нападения на дом, укрыться в погребе. Руфь взяла с собой кинжал, твердо решив в случае крайности покончить с собой. Да и что была ей за жизнь после того как она навсегда лишилась Ульриха!

Рахиль, которой стукнуло уже восемьдесят, сгорбившись, ходила взад и вперед по комнате. Когда взор ее падал на отчаявшуюся девушку, она вздыхала и восклицала: 'Ольрих, наш Ольрих!' - и при этом пожимала плечами и смотрела кверху. Она забывала то, что случалось несколько часов тому назад, но память ее живо сохраняла события давно прошедшие. Служанка, местная уроженка, убежала, как только началось нападение, к своим родителям.

По мере того как приближался вечер, грохот орудий и уличный шум стали утихать, но зато в комнаты пробирался удушливый дым. Стемнело, зажгли огонь. При каждом шуме девушка вздрагивала и начинала все более и более беспокоиться об Адаме. Неожиданно растворилась дверь, и снаружи раздался голос кузнеца:

- Это я, не бойтесь, это я!

Он вышел из дому с пятью подручными, а возвратился с тремя; остальные лежали убитыми на улицах, и вместе с ними - немецкие солдаты графа Оберштейна, которые бок о бок с горожанами бились с испанскими бунтовщиками до последнего человека. Тщетно Адам работал своим могучим молотом: всадники Варгаса сломили и последнее отчаянное сопротивление защитников города44. Улицы были залиты кровью и покрыты трупами, зарево пожара освещало небо, и из тысяч окон раздавались вопли ограбленных, истекающих кровью граждан, женщин и детей.

Адам наскоро закусил и затем, осмотревшись кругом, сказал:

- Однако нас никто не тронул. А у соседа Икенса они все разнесли.

- Что же тут удивительного? - сказала старуха Рахиль. - Понятно, что это чертово отродье предпочитает серебро железу.

У двери раздался стук. Адам вскочил, снова надел броню, сделал знак мастерам и направился к выходу. Рахиль громко закричала:

- Руфь, в погреб! Господи, помилуй нас! Куда же я девала мой платок! Караул! Прочь! Прочь! Ох, ноги подкашиваются!

Старухе не хотелось умирать, но молодая девушка даже желала смерти и не шевельнулась. В это время кузнец вошел в горницу с немецким ландскнехтом в полном вооружении, вид которого заставил старуху еще раз вскрикнуть так, как будто ее режут. Это был Ганс Эйтельфриц, пожелавший проведать отца своего приятеля Ульриха.

- Да, жаль вашего сына! - сказал он. - Славный был человек, и мы с ним были большими друзьями. Он сам передал мне вот эти охранные письма для вас и для Моора, а копии с них прибил к вашим дверям. Хороший был человек! И с какой любовью он всегда вспоминал о своих! Так вы говорите, что он зарубил двадцать одного валлона, прежде чем упал раненый?

- Нет, я этого не говорил, - прервал его Адам. - Я сам видел, как он упал раньше, чем успел поднять преступный меч. Они перешагнули через него.

- Ага! Он там лежит... И ни одна душа не подумала еще об убитых и раненых?

Руфь вздрогнула, положила руку на плечо старика и сказала:

- А если он еще жив! Быть может, он только ранен, быть может...

- Да, фрейлейн, все возможно, - перебил ее Ганс. - Я бы мог порассказать вам таких вещей... Вот когда мы были в Африке, один паша так хвалил моего земляка... Да, что об этом толковать! Ведь Ульрих, может быть, на самом деле... Постойте-ка, в полночь я должен занять со своим взводом караул, и тогда я поищу...

- Нет, мы, мы отыщем его! - воскликнула Руфь и схватила Адама за руку.

- Не мы, а я, - ответил кузнец, - а ты останешься здесь.

- Нет, нет, отец, я пойду с тобой!

Тогда и Ганс покачал головой и сказал:

- Ах фрейлейн, фрейлейн, вы представления не имеете, что это за день нынче был! Благодарите Создателя за то, что вы отделались так дешево. Лев лизнул крови. Вы - пригожая девушка, и если они вас сегодня...

- Все равно! - прервала его Руфь. - Я знаю, чего хочу. Если кто и сможет найти его, так только я! О господин вахмистр, вы, кажется, такой добрый и хороший человек? Вы пойдете ночью с караулом. Проводите нас, дайте мне возможность отыскать Ульриха - я знаю, что найду его!

Адам печально покачал головой, но Ганса тронула эта самоотверженность девушки, и он сказал:

- Может быть... Послушайте, хозяин. Ведь и для вас не особенно-то безопасно выходить на улицу, и без меня вы вряд ли дойдете до бруствера. Вы отец, а эта красавица - сестра. Или нет? Ну, тем лучше для него, если он выживет. Это нелегко будет сделать, но все же возможно. Итак, в полночь я буду здесь. У вас, конечно, есть в доме ручная тележка?

- Да, для угля и железа.

- Хорошо. Пусть ваша стряпуха сварит котелок похлебки, и если у вас есть несколько окороков...

- Их целых четыре в кладовой! - воскликнула Руфь.

- Ну, так и их положите в тележку, да еще бочонок пива, да несколько фляжек вина, и затем следуйте за мной. Я знаю пароль, со мной будет мой денщик, и испанцы будут думать, что вы везете караульным ужин. Только почерните себе немножко ваше хорошенькое личико, фрейлейн, укутайтесь хорошенько, и если мы найдем Ульриха, то положим его в пустую тележку, и я провожу вас домой. Да прихватите на всякий случай с собой этот мешок, в случае, если мы его найдем. Я, по правде сказать, предназначал его для другой цели, да ничего, я доволен и этой добычей. А вот эти серебряные игрушечки спрячьте пока. Хорошенькие там вещицы! Не морщите свой лоб, мастер! Ведь если бы я не взял этого, то взяли бы другие. Что поделаешь - война так война! Я это подарю моим племянникам. А вот тут, в боковом кармане, у меня нечто более существенное. Ничего, пригодится детишкам на молочишко!

Когда Ганс Эйтельфриц вернулся около полуночи, тележка с провизией и напитками была уже готова. Все увещания Адама пропали втуне. Руфь настояла на том, чтобы идти с ними, и кузнец превосходно знал, что заставляло ее так рисковать собой.

Адам тащил тележку, Руфь подталкивала ее сзади, вахмистр со своим ординарцем шел рядом с ней. По временам им встречались испанские солдаты, окликавшие их, но Ганс отвечал пароль, и, таким образом, их никто не тронул. Убийства и грабежи еще не прекратились, и Руфи пришлось насмотреться таких сцен, которые леденили ее кровь. Но девушка крепилась, и они благополучно достигли бруствера.

Здесь Ганс оказался среди своих. Он передал им привезенные яства и питье и предложил хорошенько угоститься. Затем он взял в руки фонарь и повел Руфь и Адама, тащившего за собою тележку, среди глубокой тьмы ноябрьской ночи на бруствер. Эйтельфриц светил, и они все трое искали. Труп лежал на трупе. Куда не ступала нога Руфи, всюду она наступала на мертвое тело. Девушка едва не лишилась чувств от страха, ужаса, омерзения; но ее поддерживало горячее желание увидеть, хотя бы мертвым, своего возлюбленного.

Они дошли до середины стены. Вдруг она издали увидела растянувшееся во весь громадный рост тело.

Да, это был он!

Она вырвала фонарь из рук Ганса, подбежала к распростертому на земле, наклонилась к нему и посветила в лицо.

Что она увидела? Почему она испустила такой отчаянный вопль? К ней подошли Адам и Ганс, но она знала, что ей теперь было не до слез. Она приложила руку к панцирю и, не ощутив дыхания, торопливо распустила пряжки и ремни. Панцирь, звеня, упал на землю, и - нет, это был не обман - грудь Ульриха слегка приподнялась, она услышала легкое биение его сердца, едва заметный стон.

Руфь разразилась рыданиями, приподняла его голову и прижала ее к себе.

- Он умер, я так и думал, - сказал Ганс.

Адам опустился на колени. Но вдруг слезы Руфи превратились в радостный смех, и она воскликнула:

- Он дышит, он жив! Боже, Боже, благодарю Тебя!

И тогда она услышала, как упрямый старик рыдал подле нее, и увидела, как он наклонился над Ульрихом и прислушивался к биению его сердца и как он прижал свои губы сначала к его лбу, а затем к его руке, которую он еще недавно так немилосердно оттолкнул. Ганс торопил их, отнес с помощью Адама все еще бесчувственного Ульриха в тележку, и полчаса спустя раненый, недавно еще отверженный сын лежал на кровати в лучшей комнате отцовского дома в верхнем этаже. А старуха Рахиль хлопотала возле печки: варила какую-то чудодейственную мазь. Она при этом посмеивалась про себя и шептала: 'Ольрих', и, размешивая свое варево, никак не могла спокойно стоять на месте, так что могло показаться, будто она пляшет. Ганс Эйтельфриц обещал Адаму никому не говорить, где его сын, и отправился к своему взводу.

На следующее утро бунтовщики долго и тщательно разыскивали своего павшего вождя; но он исчез бесследно, и между этими суеверными людьми распространился слух, что дьявол утащил труп Наваррете в ад.

Неделю спустя после взятия Антверпена испанской вольницей полк Ганса был переведен в Гент. Он пришел к кузнецу проститься, но в весьма грустном настроении: оказалось, что он проигрался, и ему пришлось продать доставшееся ему драгоценное ожерелье, и у него осталось из всей добычи только серебряная игрушка, предназначавшаяся им для племянников.

XXXI

В кузнице погасили огонь в горне, и не раздавалось ни малейшего стука, так как Ульрих был тяжело болен, и всякий шум был невыносим для него. Адам это сам заметил; да ему, впрочем, и некогда было работать, так как он посвятил себя исключительно уходу за своим сыном, поднимал и переворачивал его и сменял Руфь у постели раненого, чтобы дать ей возможность отдохнуть. Он понимал, что ее нежные руки были более уместны в данной ситуации, чем его мозолистый кулак, и он предоставлял ей уход за Ульрихом, но те часы, в которые она отдыхала, были для него особенно приятны, так как тогда он оставался один возле сына, мог, не стесняясь, смотреть ему в лицо и радоваться каждой его черте, напоминавшей ему отрочество его сына, а также и... Флоретту. Нередко он целовал горячий лоб или свесившуюся руку больного, и, когда врач уходил с озабоченным лицом, он становился на колени возле постели Ульриха и горячо молился о сохранении жизни своего сына и о том, чтобы, если нужна чья-нибудь смерть, лучше бы умер он, ни для кого не нужный старик. Порой ему казалось, что Ульрих умирает, и он предавался глубокому отчаянию.

Но Руфь не теряла надежды даже в самые трудные минуты. Она не хотела верить, что Господь дал ей возможность вновь обрести после стольких лет Ульриха лишь для того, чтобы тотчас же снова лишиться его. Конец опасности был для нее равносилен началу спасения. И надежда не обманула ее: через некоторое время раненый явно пошел на поправку. Девушка не помнила себя от радости и продолжала ходить за ним с удвоенной заботливостью. Все, что он ел и пил, подавалось ему ее рукой; она угадывала малейшие его желания; она перевязывала своею маленькой ручкой его раны не хуже любого хирурга. Она, казалось, чувствовала и испытываемую им боль, и всякое облегчение этой боли. Мало-помалу лихорадка исчезла, боль уменьшилась, он стал чувствовать себя крепче и мог свободно двигаться.

Сначала Ульрих не сознавал, где находится, но затем стал узнавать Руфь и отца. Когда она входила в комнату с чистым бельем, и он слышал запах лаванды, который так любила ее мать, ему казалось, что он перенесен в свое детство, он вспоминал ласкового и умного доктора, его немую жену, тенистые сосновые рощи своей родины, журчащие ручейки и сочные луга, переносился мыслью к тому времени, когда он вместе с Руфью слушал пение птиц, собирал ягоды, рвал цветы и просил всякие хорошие вещи у таинственного 'слова'. Ему казалось, что его отец теперь не только стал таким же, как и тогда, но еще ласковее, внимательнее. Муж опять превратился в мальчика, и все его прошлое согрелось веянием любви. Он был глубоко признателен Руфи за ее заботу, и, когда глядел ей в глаза, дотрагивался до ее руки, когда в ушах его раздавался звук ее мягкого, бархатистого голоса, он ощущал невыразимое блаженство. Даже всякая мелочь преисполняла его любовью. Он искал любви, чтобы насладиться ее дарами; теперь ему приятно было приносить жертвы ради любви. Он заметил, что красивое лицо Руфи омрачалось, когда черты его лица выражали ощущение боли, и он старался скрывать свои страдания и улыбаться вопреки им. Он нарочно иногда притворялся спящим, чтобы дать ей и отцу возможность отдохнуть, и, хотя его била лихорадка, он лежал совершенно тихо и не шевелился, чтобы не беспокоить эти дорогие ему существа. Любовь научила его быть сострадательным.

Он стал мало-помалу поправляться, и, когда был уже в состоянии выходить из комнаты, отец повел его сначала по всем комнатам, а затем - вниз по лестнице, во двор. Иногда он замечал, как старик потихоньку поглаживал его руку, и когда он, утомленный, возвращался в свою комнату, то садился в свое спокойное кресло и любовался цветами, которые Руфь сняла со своего окна и поставила подле него на стол.

Отец успел узнать все похождения сына, и то, что еще недавно казалось старику делом греховным и непростительным, он теперь готов был извинить.

Во время одного из разговоров с отцом Ульрих воскликнул:

- Война! Ты не знаешь отец, как она привлекательна. Это игра жизнью, в которой одинаково мало дорожишь и чужой жизнью, и своей. Там всякий стремится причинить другому возможно больше зла. Прежде она мне нравилась, но теперь - теперь она мне противна. Вчера Руфь напомнила мне любимое изречение своего отца: 'Не делай другому того, что тебе самому было бы неприятно'. Я никогда не был жесток, и мне никогда не доставляло удовольствия убивать людей, но тем не менее я сожалею теперь о том, что так часто обнажал свой меч. Чего я только не вытворял в Гарлеме!.. О Боже! Мне страшно даже подумать о том, что могло бы случиться так, если бы ты и Руфь поселились там. Нет, мне страшно вспоминать об этом. Иногда, в бессонные ночи, меня терзают воспоминания, и я чувствую глубокое раскаяние. Но, к счастью, я остался жив, и мне еще остается время исправиться. Ты, без сомнения, был прав, что сердился на меня!..

- Это все уже давно забыто, - прервал его Адам и пожал его руку своей жесткой ладонью.

Эти слова подействовали на выздоравливающего лучше всякого лекарства, и когда он снова услышал звук молотов в кузнице, то не смог более выносить бездеятельную жизнь и начал строить с Руфью планы относительно будущего.

- Слова: 'счастье, слава, власть', - сказал он однажды, - все обманули меня. Но искусство! Ты, Руфь, не знаешь, что такое искусство. Всего оно не доставляет, но все же дает многое, очень многое. Моор - вот это был учитель! Я слишком много потерял времени, чтобы начать учиться сызнова. Не будь этого, я бы снова принялся за живопись.

Девушка старалась ободрить его и рассказала Адаму об этом разговоре. Тот однажды надел свое праздничное платье и пошел к художнику. Оказалось, что он в Брюсселе, но на днях должен был возвратиться. Адам стал наведываться к живописцу чуть ли не через день, надевая каждый раз хорошее платье, что он обычно делал лишь крайне неохотно. Но его ожидания оказались тщетны.

Однажды, в феврале, выздоравливающий Ульрих сидел с Руфью за шахматной игрой, которой она научилась от Адама, а Ульрих от нее. В это время Адам вошел в комнату и сказал:

- Когда ты кончишь партию, Ульрих, мне нужно будет поговорить с тобой.

Руфь выигрывала, но она тотчас же смешала фигуры и вышла из комнаты. Ей известно было, что затевал старик, потому что накануне он принес с собою разные принадлежности для живописи и велел ей прибрать одну из комнат в верхнем этаже и отнести туда мольберт и краски. Удивленный Ульрих спросил, что это значит. Тогда Адам сообщил ему о своих планах и затем спросил:

- Ведь это ты расписал знамя... то, помнишь?

Ульрих ответил утвердительно, и старик продолжал:

- Это была твоя мать... точь-в-точь, как тогда. Она нехорошо поступила с нами обоими; но все же она была твоя мать, и я... я бы желал, чтобы ты написал ее портрет, но не в виде Мадонны, а такой, какой она была в молодости.

- Я могу и это! - воскликнул Ульрих в радостном волнении. - Сведи меня наверх. Что, холст готов?

- Ну, в добрый час! Я уже старик и... Видишь ли, Ульрих, твоя мать была красавица; но мне как-то не удается представить ее такой, какой она была в то время. Я пытался сделать это сотни и тысячи раз: и там на 'лобном месте', и здесь, и везде - как ни сердит я был на нее!

- Да, ты увидишь ее такой, какой она была, непременно увидишь! - прервал его Ульрих. - Я ее ясно вижу перед собой, а то, что так отчетливо представляется, мне наверняка удастся изобразить на полотне.

Ульрих в тот же день принялся за работу. Она у него спорилась, так как он вложил в нее всю любовь, переполнявшую его сердце. Еще никогда он не работал с такой одержимостью: ему хотелось дать дорогому для него человеку то, что для него самого было дороже всего, а потому картина вполне удалась.

Он изобразил молодую женщину в костюме простой горожанки, с ласковым взором и с доброй, но грустной улыбкой на устах. Он просил Адама не приходить в мастерскую раньше, чем портрет будет закончен. Когда он наконец позвал отца и в его присутствии отдернул занавеску, старик не мог удержаться от слез, громко разрыдался, бросился сыну на шею, и ему показалось, что нечего прощать этой красивой женщине в золоченой раме, а следует, напротив, за многое благодарить ее.

Вскоре после того Моор возвратился в Антверпен, и, узнав об этом, Адам тотчас же пошел к нему с Ульрихом. Свидание их было самое радостное. Вскоре Моор посетил и дом Адама. Он долго и внимательно рассматривал портрет, затем протянул своему ученику руку и сказал:

- Да, я не ошибся. Я всегда говорил, что ты художник в душе. С завтрашнего дня мы начнем работать вместе, и кистью ты одержишь более блестящие победы, чем мечом.

Щеки Ульриха разгорелись от гордости и радости. Руфь еще никогда не видела его таким, и, когда она весело взглянула ему в глаза, он протянул ей обе руки и воскликнул:

- Живописец, опять живописец! О, если бы я всегда оставался им! Теперь мне недостает только одного - тебя!

Она кинулась ему на шею и радостно воскликнула:

- Твоя, твоя! Я всегда была твоей и останусь ею сегодня, завтра, до самой смерти, вечно!

- Да, да, - отвечал он с серьезной ласковостью, - наши сердца соединены навеки, и никто не может их разлучить. Но я не свяжу мою судьбу с твоей, пока Моор не признает меня настоящим живописцем. Любовь не ставит условий, но я сам налагаю на себя этот искус и на этот раз, я знаю наверное, я выдержу его.

Ульрих принялся за работу, и самое тяжелое становилось для него легким, когда он вспоминал о той награде, которая ожидала его. Год спустя Моор объявил, что учение его кончилось, и Руфь сделалась женой живописца Шваба.

Известная антверпенская корпорация художников стала вскоре с гордостью причислять его к своим членам, а картины его и до сих пор высоко ценятся знатоками, хотя большую часть их приписывают другим художникам, так как он ни одну из картин не подписывал своим именем.

Из четырех слов, которые служили ему путеводной звездой всю жизнь, он теперь ставил 'славу' и 'власть' не особенно высоко; 'счастье' же и 'искусство' оставались верны ему. Но подобно тому, как луна светит не сама, а получает свой свет от солнца, так и они получали силу и прелесть только благодаря любви.

Неукротимый воин, так свирепствовавший на войне, сделался добрым и гуманным человеком в смысле высокого учения Христова и своего благодарного учителя.

Не один человек любовался великолепной картиной, изображавшей красивую, веселую мать, подводящую трех своих детей к ласковому старику, протягивающему к ним руки. Старик - это Адам, мать - Руфь, дети - внуки кузнеца. Картина эта написана художником Ульрихом Швабом.

Моор скончался вскоре после женитьбы Ульриха. Несколько месяцев спустя графиня Софронизба ди Монкада приехала в Антверпен, чтобы посетить могилу своего дорогого учителя. Она узнала от семьи покойного, что он снова нашел своего любимого ученика, и тотчас же поспешила навестить Ульриха. Осмотрев его картины, она радостно воскликнула:

- А помните то 'слово', Ульрих? Я уже тогда говорила вам, что вы нашли настоящее слово. Вы очень, очень изменились, особенно жаль ваших великолепных кудрей. Но все же вы, по-видимому, счастливы. И чему вы этим обязаны? Слову, единственному истинному слову, - 'ИСКУССТВО'. Он дал ей договорить и затем ответил:

- Есть еще более высокое слово, графиня. Тем, кто им обладает, нечего больше блуждать, искать, сомневаться.

- Какое же это слово? - спросила она, улыбаясь.

Он твердо ответил:

- Я нашел его. Это слово - 'ЛЮБОВЬ'.

Она наклонила голову и произнесла тихо и печально:

- Да, конечно же, - 'ЛЮБОВЬ'.

Георг Эберс - Слово (Ein Wort). 5 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Тернистым путем (Per aspera). 1 часть.
Перевод Дмитрия Михаловского ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Зеленая занавесь мало-пома...

Тернистым путем (Per aspera). 2 часть.
Старуха вытерла слезы и вскричала: - Ну, иди, да пошевеливайся, осталь...