Георг Эберс
«Император (Der Kaizer). 2 часть.»

"Император (Der Kaizer). 2 часть."

- Это ты, Поллукс? - спросила девушка с изумлением.

- Я сам. Но что с тобой? Не могу ли я помочь тебе?

- Мой бедный отец... он не шевелится... он окоченел... а его лицо... о вечные боги! - сокрушалась Селена.

- Кто храпит, тот не умер, - возразил скульптор.

- Но врач сказал...

- Да он вовсе не болен! Понтий только угостил его более крепким вином, чем то, к которому он привык. Оставь его в покое. У него подушка под головой, и он спит сладким сном младенца. Когда он уж чересчур громко затрубил, я принялся свистеть, словно канарейка: этим иногда удается унять храпуна. Но скорее можно заставить плясать вон тех каменных муз, чем разбудить его.

- Только бы перенести его на постель!

- Если у тебя есть четверка лошадей под рукою...

- Ты все такой же нехороший, как был.

- Несколько лучше, Селена. Тебе только нужно снова привыкнуть к моей манере говорить. На этот раз я хотел лишь сказать, что нам обоим не под силу унести его.

- Но что же мне делать? Врач сказал...

- Оставь меня в покое со своим врачом! Я знаю болезнь, которой страдает твой отец. Она завтра пройдет. У него поболит голова, может быть, до завтра. Дай ему только выспаться...

- Здесь так холодно...

- Так возьми мой плащ и прикрой его.

- Но тогда ты озябнешь.

- Я к этому привык. С которых же это пор Керавн начал возиться с врачами?

Селена рассказала, какой припадок недавно случился с отцом и до какой степени основательны ее опасения. Ваятель слушал ее молча и затем проговорил совсем другим тоном:

- Это глубоко огорчает меня. Будем примачивать ему лоб холодной водой. Пока не вернутся рабы, я буду через каждые четверть часа менять компрессы. Вот стоит сосуд, вот и полотенце. Отлично! Все готово! Может быть, он очнется от этого; а если нет, то люди перенесут его к вам.

- Ах, как это стыдно, стыдно! - вздохнула девушка.

- Нисколько. Даже верховный жрец Сераписа* может заболеть. Только предоставь действовать мне.

* Серапис - египетский бог усопших душ, к которому обращались с молитвами об исцелении.

- Если он увидит тебя, это снова взволнует его. Он так на тебя сердит, так сердит!

- Всемогущий Зевс! Какое же великое преступление я совершил? Боги прощают тягчайшие грехи мудрецов, а человек не может извинить шалости глупого мальчишки!

- Ты осмеял его.

- Вместо отбитой головы толстого Силена* там у ворот я поставил на плечи статуи глиняную голову, которая была похожа на твоего отца. Это была моя первая самостоятельная работа.

* Силен - греческий полубог, воспитатель Вакха; изображался в виде пьяного добродушного старого сатира с лысиной и тупым носом.

- Ты сделал это, чтобы уколоть его.

- Право, нет, Селена, мне просто хотелось подшутить. Только и всего.

- Но ведь ты знал, как он обидчив?

- Да разве пятнадцатилетний повеса думает о последствиях своей шалости? Если бы только он отстегал меня по спине, его гнев разразился бы громом и молнией и воздух очистился бы снова. Но поступить таким образом! Он отрезал ножом лицо моей статуи и медленно растоптал валявшиеся на земле куски. Меня он только раз ткнул большим пальцем (я, впрочем, до сих пор это чувствую), а затем начал поносить меня и моих родителей так жестоко, с таким горьким презрением...

- Он никогда не бывает вспыльчив, но обида въедается в его душу, и я редко видела его таким рассерженным, как в тот раз.

- Если бы он покончил со мною расчет с глазу на глаз, - продолжал Поллукс, - но при этом присутствовал мой отец. Посыпались горячие слова, к которым моя мать прибавила кой-что от себя, и с тех пор завелась вражда между нашими домами. Меня огорчило больше всего то, что он запретил тебе и твоим сестрам приходить к нам и играть со мною.

- Мне это тоже испортило много крови.

- А весело было, когда мы наряжались в театральные тряпки или плащи моего отца!

- И когда ты лепил нам кукол из глины!

- Или когда мы изображали Олимпийские игры!

- Когда мы с малышами играли в школу, я всегда была учительницей.

- Больше всего хлопот было у тебя с Арсиноей.

- Как приятно было удить рыбу!

- Когда мы возвращались домой с рыбой, мать давала нам муки и изюма для стряпни... А помнишь ли ты еще, как я на празднике Адониса остановил рыжую лошадь нумидийского всадника, когда она понесла?

- Конь уже сбил с ног Арсиною, а по возвращении домой мать дала тебе миндальный пирожок.

- Но твоя неблагодарная сестрица, вместо того чтобы сказать мне спасибо, принялась уплетать его, а мне оставила только крохотный кусочек. Сделалась ли Арсиноя такой красавицей, какой обещала стать? Два года тому назад я видел ее в последний раз. Восемь месяцев я проработал, не отрываясь, для своего учителя в Птолемиаде и даже со своими стариками виделся лишь по разу в месяц.

- Мы тоже редко выходили из дому, а заходить к вам нам запрещено. Моя сестра...

- А очень она красива?

- Кажется, очень. Чуть раздобудет где-нибудь ленту, сейчас же вплетет ее в волосы, и мужчины на улице смотрят ей вслед. Ей уже шестнадцать лет.

- Шестнадцать лет маленькой Арсиное! Сколько же времени прошло со дня смерти твоей матери?

- Четыре года и восемь месяцев.

- Ты хорошо помнишь время ее кончины... Да и трудно забыть такую мать! Она была добрая женщина. Приветливей ее я никого не встречал, и мне известно, что она пыталась смягчить твоего отца. Но это ей не удалось, а потом ее настигла смерть.

- Да, - глухим голосом сказала Селена. - Как только боги могли это допустить! Они часто злее самых жестоких людей.

- Бедные твои сестрички и братец!

Девушка грустно кивнула головой, и Поллукс тоже некоторое время стоял молча и потупившись. Но затем он поднял голову и воскликнул:

- У меня есть для тебя нечто, что тебя должно порадовать!

- Меня уже ничто не радует с тех пор, как она умерла.

- Полно, полно, - с живостью возразил скульптор. - Я не мог забыть эту добрую женщину и раз, в часы досуга, слепил ее бюст по памяти. Завтра я принесу его тебе.

- О! - вскричала Селена, и ее большие глаза сверкнули солнечным блеском.

- Не правда ли, это радует тебя?

- Конечно, очень радует. Но если мой отец узнает, что ты подарил мне изображение...

- Так он в состоянии уничтожить его?

- Если даже и не уничтожит, то, во всяком случае, не потерпит его в своем доме, как только узнает, что это твоя работа.

Поллукс снял компресс с головы смотрителя, помочил его снова и, положив опять на лоб спящего, вскричал:

- Мне пришла в голову мысль! Ведь дело идет здесь только о том, чтобы этот бюст напоминал тебе по временам черты твоей матери. Нет надобности, чтобы голова стояла в вашем жилище. На круглой площадке, которая видна с вашего балкона и мимо которой ты можешь проходить, когда захочешь, стоят бюсты женщин из дома Птолемеев. Некоторые из них сильно попорчены и требуют починки. Я возьмусь за восстановление Береники и приделаю ей голову твоей матери. Выйдя из дому, ты можешь смотреть на нее. Это разрешает вопрос, не правда ли?

- Да, ты все-таки хороший человек, Поллукс!

- Разве я не сказал тебе, что начинаю исправляться? Но время, время! Если я займусь еще Береникой, то мне придется скупиться даже на минуты.

- Так вернись к своей работе, а примочки я и сама отлично умею делать.

При этих словах Селена откинула назад материнскую накидку так, чтобы освободить руки, и, стройная, бледная, обрамленная красивыми складками этой изящной накидки, стояла перед художником подобно статуе.

- Оставайся так... вот так... не двигайся! - вскричал Поллукс изумленной девушке так громко и горячо, что она испугалась. - Плащ лежит на твоем плече изумительно свободно. Ради всех богов, не трогай его! Если ты позволишь мне снять с него слепок, то в течение нескольких минут я выиграю целый день работы для нашей Береники. Примочки я буду делать во время перерывов.

Не дожидаясь ответа Селены, скульптор поспешил за перегородку и вернулся оттуда сперва с рабочими лампами, по одной в каждой руке, и маленьким инструментом во рту, а затем с восковой моделью и поставил ее на край стола, за которым спал смотритель.

Поллукс потушил свечи и стал двигать свои лампы вправо и влево, вверх и вниз; добившись наконец удовлетворительного освещения, он опустился на кресло, вытянув шею и голову с горбатым носом далеко вперед, словно коршун, стремящийся уловить взором отдаленную добычу... потупил глаза, поднял их снова, чтобы уловить ими что-нибудь новое, а затем надолго устремил их на слепок. При этом концы его пальцев бегали по поверхности восковой фигуры, погружались в мягкий материал, прикрепляли новые куски к, казалось бы, уже оформленным частям, решительными движениями устраняли другие и округляли их с лихорадочной быстротой, давая им новое назначение. Движения рук его казались судорожными, но под сдвинутыми бровями блестели его глаза, серьезные, сосредоточенные, спокойные и вместе с тем исполненные невыразимо глубокого одушевления.

Селена ни одним словом не дала ему разрешения воспользоваться ее услугами в качестве натурщицы, но, казалось, рвение художника передалось ей, и она точно онемела в неподвижной позе. И когда во время работы взгляд Поллукса падал на нее, то она чувствовала глубокую серьезность, которая в этот час овладела душой ее веселого товарища. Несколько времени ни он, ни она не открывали рта. Наконец он отступил от своей модели назад, низко нагнулся, быстрым, пытливым взглядом посмотрел сперва на Селену, потом на свою работу и сказал, счищая воск с пальцев и глубоко переводя дух:

- Так! Так оно должно быть! Теперь я сделаю твоему отцу новую примочку, а затем будем продолжать. Если ты устала, можешь двигаться.

Она воспользовалась этим дозволением лишь отчасти, и вскоре работа началась снова. Когда он стал заботливо оправлять сдвинувшиеся складки ее плаща, она отставила было ногу, чтобы отступить назад, но он сказал серьезным тоном: "Не шевелись!" - и она повиновалась. Пальцы и стеки Поллукса двигались теперь с большим спокойствием, в его взгляде не было прежнего напряжения, и он снова начал разговаривать.

- Ты очень бледна, - сказал он. - Правда, свет лампы и бессонная ночь...

- Я и днем такая же, но я не больна.

- Я думал, что только Арсиноя будет похожа на твою мать, но теперь нахожу многие черты ее в твоем лице. Овал ваших лиц одинаков, нос твой, так же как у нее, составляет почти прямую линию со лбом, твои большие глаза и изгиб бровей точно взяты с ее лица; но у тебя рот меньше и изящнее очерчен, и вряд ли твоя мать могла завязать волосы позади таким пышным узлом. Мне кажется также, что твои - светлее...

- Говорят, что в девушках у нее были еще пышнее, а ребенком она была такой же белокурой, как и я. Теперь я черноволоса.

- То, что твои волосы, не будучи курчавыми, мягкими волнами облегают голову, это тоже от нее.

- Их легко причесывать.

- Ты ведь не выше ее?

- Пожалуй, что нет; но она была полнее и потому казалась ниже ростом... Ты скоро кончишь?

- Ты устала стоять?

- Не очень.

- Так потерпи немножко... Глядя на тебя, я все больше вспоминаю минувшие годы. Мне приятно, что в тебе я вижу опять Арсиною. Мне кажется, как будто время сильно отодвинулось назад. Чувствуешь ли ты то же самое?

Селена покачала головой.

- Ты несчастлива?

- Да.

- Я знаю, что тебе приходится выполнять обязанности, тяжелые для девушки твоих лет.

- Все идет своим чередом.

- Нет, нет, я знаю, что ты не позволяешь, чтобы все в доме шло как попало; ты, как мать, заботишься о сестрах и брате.

- Как мать! - повторила Селена, и ее губы искривились горькой улыбкой.

- Правда, материнская любовь - вещь совершенно особенная, но говорят, что твой отец и дети вполне основательно могут быть довольны и твоими заботами.

- Может быть, маленькие и наш слепой Гелиос, но Арсиноя делает что хочет.

- Я вижу, ты ею недовольна. Я по голосу слышу. А прежде ты сама была живая и веселая, хотя и не такая шалунья, как твоя сестра.

- Да, прежде.

- Как печально это звучит! Однако же ты молода, целая жизнь лежит перед тобой.

- Какая жизнь?

- Какая? - спросил ваятель, отнимая свои руки от работы, и, пылающим взором глядя на прекрасную бледную девушку, с сердечной искренностью вскричал: - Жизнь, которая могла бы быть вся полна счастья и веселой любви!

Девушка отрицательно покачала головой и спокойно сказала:

- "Любовь - это радость" - говорит христианка, которая наблюдает за нашей работой в папирусной мастерской, но с тех пор, как умерла мать, я уже никогда не радовалась. Я насладилась всем моим счастьем за один раз - в детстве. Теперь же я бываю рада, когда нас не постигает какое-нибудь тягчайшее бедствие. С тем, что приносят мне остальные дни, я примиряюсь, потому что не могу ничего изменить! Мое сердце совершенно пусто, и если оно действительно способно чувствовать что-нибудь, так это страх. Я давно уже отучилась ждать чего-нибудь хорошего от будущего.

- Девушка, девушка! - вскричал Поллукс. - Что с тобою стало? Впрочем, я понимаю только половину того, что ты говоришь. Каким образом ты попала в папирусную мастерскую?

- Не выдай меня, - тревожно попросила Селена. - Если бы отец услышал...

- Он спит, и того, что ты скажешь мне здесь по секрету, не узнает никто.

- Зачем мне таиться? Я каждый день хожу в сопровождении Арсинои в эту мастерскую и работаю там, чтобы добыть сколько-нибудь денег.

- За спиной отца?

- Да. Он скорее позволил бы нам умереть с голоду, чем потерпел бы это. Каждый день мне приходится выносить отвращение к этому обману, но делать нечего, потому что Арсиноя думает только о себе, играет с отцом в тавлеи, завивает ему кудри, а на мне лежит обязанность заботиться о малютках.

- И ты, ты говоришь, что в тебе нет любви! К счастью, никто тебе не верит, и я меньше всех. Недавно мне рассказывала о тебе моя мать, и я тогда подумал, что из тебя могла бы выйти именно такая жена, как нужно.

- А сегодня?

- Сегодня я знаю это наверное.

- Ты можешь ошибиться.

- Нет, нет! Тебя зовут Селеной, и ты так же кротка, как приветливый свет луны. Имена нередко соответствуют своему значению.

- Мой слепой брат, никогда не видевший света, носит имя Гелиос, - возразила девушка с иронией.

Поллукс говорил с большим жаром, но последние слова Селены испугали его и умерили пыл.

Так как он ничего не отвечал на ее горькое восклицание, то она заговорила снова, сперва холодно, затем все с большим пылом:

- Ты начинаешь мне верить, и ты прав, так как то, что я делаю для малюток, происходит не от доброты, не от любви и не потому, что их счастье для меня выше моего собственного. От отца я унаследовала гордость, и для меня было бы невыносимо, если бы мои сестры ходили в лохмотьях и если бы люди считали нас такими бедными, какие мы на самом деле. Самое ужасное для меня - это болезнь в доме, потому что она усиливает страх, никогда не оставляющий меня, и поглощает последние сестерции; а дети не должны терпеть нужды. Я не хочу выставлять себя более дурною, чем на самом деле: мне тоже горько видеть, что они пропадают. Но из того, что я делаю, ничто не доставляет мне радости; все это разве только умеряет страх. Ты спрашиваешь, чего я боюсь? Всего - да, всего, что может случиться, потому что у меня нет никакого основания ожидать чего-нибудь хорошего. Когда стучатся к нам в дверь, то это может быть кредитор; когда на улице мужчины таращат глаза на Арсиною, я уже вижу, как бесчестье подкарауливает ее; когда отец поступает вопреки приказанию врача, то мне кажется, что мы уже стоим на улице, без крова. Разве я что-нибудь делаю с радостью в сердце? Я, конечно, не провожу времени в праздности, но завидую каждой женщине, которая может сидеть сложа руки и иметь рабынь к своим услугам. И если бы я вдруг разбогатела, я более не пошевельнула бы пальцем и спала бы каждый день до полудня. Я предоставила бы рабам заботиться о моем отце и о детях. Моя жизнь - настоящее бедствие. Если иногда выдается какой-нибудь час лучше других, я удивляюсь ему, и он проходит, прежде чем я опомнюсь от удивления.

Слова Селены повеяли холодом в душу художника, и его сердце, широко раскрывшееся навстречу подруге его детских игр, теперь болезненно сжалось.

Прежде чем он смог найти истинные слова ободрения, которые искал, из залы, где спали работники и рабы, послышался звук трубы, призывавший их к пробуждению.

Селена вздрогнула, плотнее закуталась в накидку, попросила Поллукса позаботиться об отце и спрятать от людей стоявшую возле него винную кружку, а затем быстро пошла к двери, позабыв свой светильник.

Поллукс поспешил за нею, чтобы посветить ей, и, провожая ее домой, он теплыми, настойчивыми и удивительно трогательными для ее сердца словами выудил у нее обещание еще раз позировать ему в той же накидке.

Пока смотритель дворца спал в своей постели, Поллукс, растянувшись на своем ложе, долго думал о бледной девушке с оцепеневшей душой. Когда же он наконец заснул, то в приятном сновидении явилась ему прелестная маленькая Арсиноя, которая, не подоспей он на помощь, неминуемо была бы растоптана пугливой лошадью нумидийца во время праздника Адониса; ему снилось, будто она отнимает у своей сестры Селены миндальный пирожок и отдает ему. А обокраденная мирится с этим и только, вся бледная, спокойно улыбается холодной улыбкой.

VI

Александрия волновалась.

Ввиду предстоящего в скором времени прибытия императора трудолюбивые граждане, оставив свои дела, теперь спешили, давя друг друга, получить хлеб и другую пищу. Они стремились только к тому, чтобы свободные от работы часы наполнить до краев радостью и весельем.

Во многих мастерских и складах колесо трудолюбия остановилось, так как все промышленные классы и сословия были одушевлены одинаковым стремлением праздновать прибытие Адриана с неслыханным блеском.

Все, кто среди граждан Александрии отличался изобретательным умом, богатством, красотою, были призваны к участию в играх и процессах, которые должны были длиться много дней.

Богатейшие из граждан-язычников взялись доставить средства для театральных зрелищ, показательных морских сражений, которые предполагали разыграть в присутствии императора, а также кровавых зрелищ в амфитеатре; и число желающих платить богачей было так велико, что средств оказывалось больше, чем требовалось.

Однако постановка отдельных частей шествия, в котором могли принять участие и люди бедные, выполнение построек на ипподроме, украшение улиц и угощение римских гостей требовали таких громадных сумм, что они казались чрезмерными даже префекту Титиану, который привык видеть, как его римские собратья по званию сорили миллионами.

В качестве императорского наместника он должен был давать свое согласие на каждое развлечение, предназначенное для услаждения слуха или зрения его повелителя. В целом он предоставил гражданам великого города полную свободу действий, но не раз был принужден энергично восставать против излишеств, так как хотя император и мог долго предаваться удовольствиям, но то, что александрийцы первоначально хотели заставить его видеть и слышать, превосходило самые неутомимые человеческие силы.

Наибольшие затруднения причиняли не только ему, но и избранным распорядителям празднеств никогда не прекращавшиеся раздоры между языческой и еврейской частями александрийского населения, а также распорядок торжественного шествия, потому что ни одна часть не хотела быть последней, ни один член ее - быть третьим или четвертым.

Наконец на одном совещании все мероприятия, вследствие строгого вмешательства префекта, были бесповоротно одобрены, и затем Титиан отправился в Цезареум к императрице, требовавшей, чтобы он ежедневно являлся к ней.

Он был рад, что достиг по крайней мере такого результата, потому что прошло уже шесть дней с тех пор, как были начаты работы в Лохиадском дворце, и время прибытия императора приближалось.

Префект застал Сабину возлежавшей, по обыкновению, на кушетке, но она скорее сидела, чем лежала, прислонясь к подушкам. По-видимому, она оправилась от утомительного морского пути; в знак лучшего самочувствия она положила больше румян на щеки и губы, чем три дня тому назад, а так как она только что принимала у себя скульпторов Папия и Аристея*, то велела сделать себе прическу Венеры-Победительницы, с атрибутами которой она за пять лет до этого позволила (хотя и неохотно) изобразить себя в мраморной статуе.

* Аристей - греческий ваятель II в. н.э., из работ которого до нас дошли два кентавра, найденные на тибурской вилле Адриана.

Когда копию этого изваяния выставили в Александрии, чей-то злой язык бросил замечание, часто затем повторявшееся среди местных граждан:

- Афродита действительно победоносна: тот, кто видит ее, спешит убежать подальше. Ее следовало бы назвать Кипридой, обращающей в бегство.

Титиан явился к императрице, взволнованный ожесточенными спорами и неприятными выходками, при которых он только что присутствовал. На сей раз он застал ее без посторонних, кроме постельничего и нескольких прислужниц. На почтительный вопрос префекта о ее здоровье она, пожимая плечами, ответила:

- Как мое здоровье? Если я скажу "хорошо" - это будет ложь; а если скажу "плохо" - увижу соболезнующие физиономии, на которые неприятно смотреть. Жизнь нужно терпеть так или иначе. Однако множество дверей в этих комнатах убьет меня, если я буду вынуждена долго здесь оставаться.

Титиан взглянул на двери покоя, в котором пребывала императрица, и принялся выражать сожаление по поводу изъяна, которого он не заметил; но Сабина прервала его и сказала:

- Вы, мужчины, никогда не замечаете того, что нас, женщин, огорчает. Наш Вер - единственный человек, который это чувствует и понимает... вернее, угадывает чутьем. Тридцать пять дверей находятся в занимаемых мною покоях. Я велела сосчитать их! Тридцать пять! Если бы они не были так стары и сработаны из драгоценного дерева, я бы подумала, что они устроены в насмешку надо мною.

- Может быть, некоторые из них можно заменить драпировками.

- Оставим это! Несколькими пытками больше или меньше в моей жизни - не все ли равно? Покончили ли александрийцы со своими приготовлениями?

- Надеюсь, - ответил префект со вздохом. - Они из кожи лезут вон, чтобы сделать получше, но, в своих усилиях протиснуться вперед, каждый из них ведет войну против каждого, и я нахожусь еще под впечатлением отвратительной перебранки, при которой должен был присутствовать целыми часами и нередко укрощать ее грозным: "Quos ego!"*

* "Я вас!" - грозный оклик Нептуна у Вергилия ("Энеида").

- Да? - спросила императрица и улыбнулась, точно она услышала что-нибудь приятное. - Расскажи мне подробнее об этом собрании. Я скучаю до смерти, так как Вер, Бальбилла и другие просили у меня позволения посмотреть на работы, которые производятся на Лохиаде. Я привыкла наблюдать, что людям приятнее быть где угодно, только не со мною. Могу ли я удивляться, если моего присутствия недостаточно даже для того, чтобы заставить друга моего мужа забыть легкую дисгармонию, какие-то мелкие неприятности? Мои беглецы что-то долго не возвращаются: на Лохиаде, должно быть, есть на что посмотреть.

Префект сдержал свое неудовольствие; он ни одним словом не выдал своего опасения, что архитектору и его помощникам могут помешать, и тоном вестника в трагедии начал:

- Первый спор поднялся по поводу распорядка шествия.

- Отступи немножко назад, - сказала Сабина, прижав правую, покрытую кольцами руку к уху, как будто чувствуя боль.

Щеки префекта слегка покраснели, но он повиновался и, понизив голос, продолжал:

- Итак, спокойствие было нарушено сперва по поводу шествия.

- Я уже это слышала, - отвечала матрона и зевнула. - Я люблю процессии.

- Но, - сказал с легким волнением префект, - люди и здесь, как в Риме и везде, если они не подчиняются приказанию одного человека, являются сынами раздора и отцами распри, даже в том случае, когда дело идет об устройстве какого-нибудь мирного празднества.

- Тебе, по-видимому, неприятно, что Адриана желают почтить такими пышными празднествами?

- Ты шутишь. Именно потому, что я особенно желаю, чтобы они вышли как можно блистательнее, я самолично вхожу во все подробности, и, к моему удовольствию, мне удалось укротить даже строптивых. Едва ли я по должности был обязан...

- Я думала, что ты не только слуга государства, но и друг моего супруга.

- Я горжусь тем, что имею право называть себя этим именем.

- Да, у Адриана стало много, очень много друзей с тех пор, как он носит багряницу. Ну, теперь ты забыл свое дурное расположение духа? Ты, должно быть, сделался очень впечатлительным, Титиан; у бедной Юлии очень раздражительный супруг.

- Она не столь достойна сожаления, как ты думаешь, - возразил Титиан с достоинством, - так как моя должность до такой степени погружает меня в заботы, что жена редко имеет возможность замечать мое возбужденное состояние. Если я забыл скрыть от тебя свое волнение, то прошу простить меня и приписать это моему горячему желанию обеспечить для Адриана достойный его прием.

- Не думай, что я сержусь на тебя... Однако вернемся к твоей жене. Значит, она разделяет мою участь. Бедные, мы не получаем от своих мужей ничего, кроме объедков после государственных дел, которые все поглощают. Но рассказывай же, рассказывай!

- Самые тяжелые часы я пережил из-за неприязни между евреями и другими гражданами.

- Я ненавижу эти проклятые секты евреев, христиан, или как они там называются! Не отказываются ли они внести свою долю пожертвований для приема императора?

- Напротив, алабарх*, их богатый глава, вызвался взять на себя все издержки на целую навмахию**, а его единоверец Артемион...

* Алабарх - глава евреев в Александрии; вероятно, фискальная должность, т.е. связанная со сбором налогов и пошлин в личную казну императора.

** Навмахия - сражение на кораблях, устраиваемое для увеселения в специально предназначенном для этого бассейне.

- Ну? Так пусть возьмут от них деньги, пусть возьмут!

- Эллинские граждане чувствуют себя достаточно богатыми, чтобы принять на свой счет все издержки, которые будут составлять много миллионов сестерциев, и добиваются того, чтобы исключить евреев везде из своих процессий и зрелищ.

- Они правы.

- Позволь мне спросить тебя: справедливо ли было бы помешать половине александрийцев оказать почет своему императору?

- Адриан с удовольствием откажется от этой чести. Титулы Африканский, Германский, Дакийский служили к славе наших победителей, но после того как Тит разрушил Иерусалим, он не позволил назвать себя Иудейским*.

* Император Тит, разрушивший часть Иерусалима в 70 г. н.э., отказался из презрения к евреям принять титул Иудейский.

- Он поступил так потому, что его пугало воспоминание о потоках крови, которые он вынужден был пролить, чтобы сломить упорное сопротивление этого народа. Приходилось ломать побежденному сустав за суставом, палец за пальцем, прежде чем он наконец решил покориться.

- Ты опять говоришь почти как поэт. Уж не выбрали ли тебя эти люди своим адвокатом?

- Я знаю их и стараюсь быть к ним справедливым как ко всем гражданам этой страны, которой управляю от имени государства и императора. Они платят такие же подати, как и другие александрийцы, даже больше других, потому что между ними есть очень много богатых людей, они прославились в области торговли, ремесел, науки и искусства, и поэтому я мерю их тою же меркой, какой и остальных жителей этого города. До их суеверия мне так же мало дела, как и до суеверия египтян.

- Но оно выходит из границ. В Элии Капитолине*, которую Адриан украсил многими зданиями, они отказались принести жертву статуям Юпитера и Геры. Это значит, что они отказываются воздавать честь мне и моему супругу.

* Элия Капитолина - название, данное Адрианом Иерусалиму, который он вздумал застроить после разрушения, чтобы основать там новую колонию. На месте еврейского храма был воздвигнут храм Юпитеру Капитолийскому. Некоторые писатели относят построение нового города ко времени подавления еврейского восстания (135 г.). Но Эберс, как видно из романа, считает, что восстановление началось до поездки Адриана в Египет, а именно в 119 г.

- Им запрещено служить какому-либо другому богу, кроме их собственного. Элия была выстроена на развалинах Иерусалима, а статуи, о которых ты говоришь, стоят на священнейших для них местах.

- Какое нам дело до этого?

- Тебе известно, что и Гай не мог убедить их поставить свою статую в святая святых их храма. Даже наместник Петроний должен был согласиться, что принудить к тому - значит поголовно истребить их*.

* Здесь имеется в виду римский император Гай Калигула (37-41 гг. н.э.), который поручил своему проконсулу в Сирии Петронию заказать собственную огромную статую и поставить ее в Иерусалимском храме.

- В таком случае пусть будет с ними то, чего они заслуживают. Уничтожить их! - вскричала Сабина.

- Уничтожить? - спросил префект. - В одной Александрии почти половину граждан, то есть несколько сот тысяч верноподданных... уничтожить?

- Так много? - спросила императрица с испугом. - Но это ужасно! Всемогущий Зевс! Что, если эта масса восстанет против нас? Никто не говорил мне об этой опасности... В Киренаике и в Саламине на Кипре они грабили десятки тысяч своих сограждан.

- Их раздражали до крайности, и они оказались сильнее своих угнетателей.

- А в их собственной стране, говорят, восстание следует за восстанием. Все из-за тех жертвоприношений, о которых мы сейчас говорили. Теперь легатом в Палестине Тинний Руф*. У него, правда, противный резкий голос, но, по-видимому, он не такой человек, чтобы позволить шутить с собой, и сумеет укротить это опасное отродье.

* В начале еврейского восстания (132 г.) легат Тинний Руф зверски уничтожал и грабил население Иудеи.

- Может быть, - сказал Титиан, - но боюсь, что одной строгостью он не достигнет цели, а если достигнет, то обезлюдит целую провинцию.

- В империи слишком много народа.

- Но полезных граждан никогда не бывает достаточно!

- Мятежные ненавистники богов - полезные граждане?

- Здесь, в Александрии, где многие из них вполне применились к нравам и образу мыслей эллинов и все усвоили их язык, они, конечно, полезные граждане и, несомненно, искренне преданы императору.

- Принимают ли они участие в празднествах?

- Да, насколько позволяют им эллины.

- А постановка морского сражения?

- Ее не будет. Но Артемиону дозволено поставлять диких зверей для игрищ в амфитеатре.

- И он не выказал скупости?

- Ты бы поразилась его щедрости. Должно быть, этот человек умеет, подобно Мидасу*, превращать камни в золото.

* В благодарность за указанную услугу бог Дионис обещал фригийскому царю Мидасу исполнить его желание - чтобы все то, к чему бы тот ни прикасался, превращалось в золото. Так как после этого и пища, до которой Мидас дотрагивался, становилась золотой, что грозило ему смертью, то он упросил бога взять свой дар обратно.

- И много подобных ему между вашими евреями?

- Изрядное число.

- В таком случае я желаю, чтобы они попытались взбунтоваться, потому что, если возмущение уничтожит богатых, нам достанется их золото.

- А до тех пор я постараюсь сохранить их живыми как хороших плательщиков податей.

- Разделяет ли это желание Адриан?

- Без сомнения.

- Твой преемник, может быть, внушит ему другие мысли.

- Адриан всегда действует по своему собственному разумению, а я еще состою в должности, - гордо сказал Титиан.

- И да сохранит тебя в ней иудейский бог на многие лета, - насмешливо отвечала Сабина.

VII

Прежде чем Титиан успел открыть рот для ответа, главная дверь осторожно, но широко отворилась, и претор Луций Элий Вер, жена его Домиция Луцилла, юная Бальбилла и историограф Анней Флор вошли в комнату. Все четверо были в веселом возбуждении и желали тотчас же после первых приветствий дать императрице отчет о том, что они видели на Лохиаде; но Сабина сделала рукою отрицательный знак и прошептала:

- Нет, нет, подождите; я чувствую себя изнеможенной... долгое ожидание, а потом... Мой нюхательный флакон, Вер! Стакан воды с фруктовым соком, Левкиппа! Но только не такой сладкой, как обыкновенно!

Гречанка-рабыня поспешила исполнить приказание. Поднося к носу изящный флакончик, вырезанный из оникса, императрица сказала:

- Не правда ли, Титиан, целая вечность прошла с тех пор, как мы с тобою беседуем о государственных делах? А вы ведь знаете, что я откровенна и не могу молчать, когда встречаю превратные понятия. В ваше отсутствие я принуждена была много говорить и слушать. Это может отнять силы даже у людей более крепких, чем я. Удивительно, что вы не находите меня в более жалком состоянии. В самом деле, что может быть изнурительнее для женщины, чем защищаться с мужественной решительностью против мужчины? Дай мне воду, Левкиппа.

В то время как императрица, беспрерывно шевеля тонкими губами и как бы смакуя, маленькими глотками пила фруктовый сок, Вер приблизился к префекту и шепотом спросил его:

- Ты долго оставался наедине с Сабиной?

- Да, - ответил Титиан и при этом стиснул зубы так крепко и сжал кулак так сильно, что претор не мог не понять его и тихо сказал:

- Ее нужно пожалеть; и в особенности теперь на нее находят часы...

- Какие часы? - спросила Сабина, отнимая стакан от своих губ.

- Такие, - быстро отвечал Вер, - в которые мне нет надобности заботиться о сенате и о государственных делах. Кому другому обязан я этим, как не тебе?

При этих словах он подошел к матроне и, подобно сыну, внимательному к своей уважаемой больной матери, с сердечной услужливостью принял от нее стакан, чтобы передать его гречанке. Императрица несколько раз благосклонно кивнула претору в знак благодарности и затем с оттенком веселости в голосе спросила:

- Ну что же вы видели на Лохиаде?

- Чудеса! - проворно отвечала Бальбилла, всплеснув своими маленькими ручками. - Рой пчел, целый муравейник вторгся в старый дворец. Белые, коричневые и черные руки в таком множестве, что мы не могли и сосчитать их, заняты там деятельной работой, и из многих сотен людей ни один не мешает другому. Подобно тому как предусмотрительная мудрость богов направляет звезды по их путям в часы "всемилостивой Ночи", так что ни одна из них никогда не остановит и не толкнет другую, всей этой толпой руководит один маленький человек...

- Я вынужден вступиться за архитектора Понтия, - прервал девушку претор, - он как-никак человек среднего роста.

- Итак, скажем, чтобы удовлетворить твое чувство справедливости, - продолжала Бальбилла, - итак, скажем: ими всеми руководит человеческое существо среднего роста со свитком папируса в правой руке и стилем - в левой. Нравится ли тебе теперь мой способ выражения?

- Он мне всегда нравится, - отвечал претор.

- Позволь же Бальбилле продолжать рассказ, - милостивым тоном приказала императрица.

- Мы видели хаос, - продолжала девушка, - но в этом беспорядочном смешении уже чувствуются условия для будущего стройного творения; да, их даже можно видеть воочию.

- И споткнуться о них, - засмеялся претор. - Если б было темно, а работники были червями, мы бы передавили половину их, до того кишели ими каменные полы.

- Что же они делали?

- Все, - с живостью отвечала Бальбилла. - Одни полировали попорченные плиты; другие укладывали новые куски мозаики на места, откуда были похищены прежние; искусные художники расписывали гладкие гипсовые поверхности фигурами. Каждая колонна, каждая статуя была окружена лесами, доходившими до потолка, и по ним всходили люди, напирая друг на друга подобно матросам, взбирающимся на борт неприятельского судна во время какой-нибудь навмахии.

При живом воспоминании обо всем виденном щеки хорошенькой девушки раскраснелись, и во время своей речи она выразительно жестикулировала и встряхивала высокой кудрявой прической, которой была увенчана ее головка.

- Твое описание становится поэтичным, - прервала императрица свою наперсницу. - Не вдохновляет ли тебя муза еще и к стихотворству?

- Все девять пиэрид* представлены в Лохиадском дворце, - сказал претор. - Мы видели восемь; но у девятой, у помощницы астрономов и покровительницы изящных искусств, небесной Урании, было вместо головы... как бы ты думала что? Позволь мне просить тебя отгадать, божественная Сабина.

* Пиэриды - прозвище муз, данное им поэтами, потому что они одержали победу над своими соперницами, девятью дочерями царя Пиэра, или потому, что они родились на Олимпе в Пиэрии.

- Что же такое?

- Пук соломы!

- Ах! - вздрогнула императрица. - Как ты думаешь, Флор, нет ли между твоими учеными и кропающими стихи собратьями кого-нибудь похожего на эту Уранию?

- Во всяком случае, - возразил Флор, - мы предусмотрительнее богини, потому что содержание наших голов скрывается под твердой покрышкой черепа и более или менее густыми волосами. Урания же выставляет свою солому напоказ.

- Твои слова, - засмеялась Бальбилла, указывая на массу своих кудрей, - отзываются почти намеком, что мне в особенности необходимо скрывать то, что лежит под этими волосами.

- Но и лесбосский лебедь* был назван "лепокудрою", - возразил Флор.

* Прозвище греческой поэтессы Сафо.

- А ты - наша Сафо, - сказала жена претора Луцилла и с нежностью привлекла девушку к себе.

- Серьезно, не думаешь ли ты изобразить в стихах то, что видела сегодня? - спросила императрица.

Тут Бальбилла слегка потупилась, но бодро ответила:

- Это могло бы подстегнуть меня: все странное, что я встречаю, побуждает меня к стихам.

- Но последуй примеру грамматика Аполлония, - сказал Флор. - Ты Сафо нашего времени, и поэтому тебе следовало бы сочинять стихи не на аттическом, а на древнем эолийском диалекте.

Вер расхохотался... А императрица, которая никогда громко не смеялась, хихикнула коротко и резко. Бальбилла спросила с живостью:

- Неужели вы думаете, что мне не удалось бы это выполнить? С завтрашнего же дня я начну упражняться в эолийском наречии.

- Оставь это, - попросила Домиция Луцилла. - Самые простые твои песни всегда были самыми прекрасными.

- Пусть же не смеются надо мною, - своенравно отвечала Бальбилла. - Через несколько недель я буду в состоянии владеть эолийским диалектом, потому что я могу сделать все, что захочу, все, все...

- Что за упрямая головка скрывается под этими кудрями! - сказала императрица и милостиво погрозила ей пальцем.

- И какая восприимчивость! - воскликнул Флор. - Ее учитель грамматики и метрики говорил мне, что его лучшим учеником была женщина благородного происхождения и притом поэтесса - Бальбилла.

Девушка покраснела от этой похвалы и радостно спросила:

- Льстишь ли ты, или же Гефестион* в самом деле сказал это?

* Гефестион - грамматик II в., от которого до нас дошло весьма важное сочинение о метрике.

- Увы! - вскричал претор. - Гефестион был и моим учителем, а следовательно, и я принадлежу к числу учеников мужского пола, посрамленных Бальбиллой. Но это для меня не новость, потому что александриец говорил и мне почти то же самое, что и Флору; и я не настолько кичусь своими стихами, чтобы не чувствовать справедливости его приговора.

- Вы подражаете различным образцам, - заметил Флор, - ты - Овидию, а она - Сафо; ты пишешь стихи по-латыни, а она по-гречески. Ты все еще по-прежнему возишь с собой любовные песни своего Овидия?

- Постоянно, - ответил Вер, - как Александр своего Гомера.

- И из благоговения к своему учителю, - прибавила императрица, обращаясь к Домиции Луцилле, - твой муж при содействии Венеры старается жить согласно его творениям.

Стройная и прекрасная римлянка отвечала только пожатием плеч на эти слова, имевшие далеко не дружественный смысл; но Вер, подняв соскользнувшее на пол шелковое одеяло Сабины и заботливо прикрывая им ее колени, сказал:

- Величайшее мое счастье состоит в том, что победоносная Венера удостаивает меня своим благоволением. Но мы еще не кончили нашего отчета. Наш лесбосский лебедь повстречал в Лохиадском дворце другую птицу: некоего художника-скульптора.

- С каких это пор ваятели причисляются к птицам? - спросила Сабина. - Самое большое, с чем их можно сравнить, это с дятлами.

- Когда они работают над деревом, - заметил Вер, - но наш художник - помощник Папия и оформляет благородные материалы в высоком стиле. На сей раз, правда, он создает свою Уранию из составных частей весьма странного свойства.

- Вер, вероятно, потому называет нашего нового знакомого птицей, - прервала Бальбилла, - что, когда мы приблизились к загородке, за которой он работал, он насвистывал песенку так чисто, так весело и так громко, что она покрывала шум, производимый работниками, и звонко раздавалась по обширной пустой зале. Соловей не может свистать прекраснее. Мы остановились и слушали, пока веселый молодец, не подозревавший нашего присутствия, не замолчал. Услыхав голос архитектора, он крикнул через перегородку: "Теперь нужно приняться за голову Урании. Я уже вижу эту голову перед глазами и в три дюжины приемов покончил бы с нею, но Папий говорит, что у него есть голова на складе. Мне любопытно посмотреть на слащавое дюжинное лицо, которое он напялит на шею моему торсу. Достань мне хорошую модель для бюста Сафо, которую мне велено восстановить. У меня идеи так и роятся в голове. Я так возбужден, так взволнован! Из всего, за что я примусь, теперь выйдет что-нибудь стоящее!"

При последних словах Бальбилла старалась подражать низкому мужскому голосу и, увидев, что императрица улыбается, продолжала с одушевлением:

- Все это вырывалось так непосредственно из глубины сердца, готового разорваться от переполнявшей его веселой, необузданной жажды творчества, что мне сразу стало легко на душе, и все мы подошли к загородке и стали просить ваятеля показать нам работу.

- Что же вы нашли? - спросила Сабина.

- Он решительно запретил нам врываться за перегородку, - сказал претор, - но Бальбилла лестью выманила у него позволение. Долговязый малый действительно научился кое-чему. Складки одежды, прикрывающей фигуру музы, совершенно соответствуют натуре; они набросаны роскошно, энергично и притом отделаны с изумительной тонкостью. Урания плотно окутывает свое стройное тело плащом, точно защищает себя от ночной прохлады, пока созерцает звезды. Когда он покончит со своей музой, ему придется восстановить несколько изуродованных бюстов. Беренике он сегодня же приставит готовую голову, а для Сафо я предложил ему Бальбиллу в качестве натурщицы.

- Хорошая мысль, - сказала императрица. - Если бюст будет удачен, я возьму его с собою в Рим.

- Я охотно буду служить ему моделью, - вскричала девушка, - весельчак мне понравился.

- А Бальбилла ему, - прибавила жена претора. - Он глазел на нее как на чудо, а она обещала ему, если ты разрешишь, завтра на три часа предоставить свое лицо в его распоряжение.

- Он начнет с головы, - сказал Вер. - Однако что за счастливец этот художник! Ему она без всякого неудовольствия позволяет поворачивать свою голову, менять складки на пеплуме; а между тем, когда нам сегодня приходилось обходить целые болота гипса и лужи свежих красок, она едва приподнимала край своего платья, а мне, который так охотно пришел бы ей на помощь, она не позволила даже перенести ее через самые грязные места.

Бальбилла покраснела и сказала с раздражением:

- Серьезно, Вер, я не могу позволить, чтобы ты говорил обо мне в таком тоне. Знай же раз навсегда: ко всему нечистому я чувствую так мало расположения, что мне и без посторонней помощи будет легко обойти его.

- Ты слишком строга, - прервала императрица девушку, неприятно улыбаясь. - Не правда ли, Домиция Луцилла, ей следовало бы предоставить твоему мужу право ухаживать за нею?

- Если императрица считает это приличным и уместным, - быстро возразила Луцилла, выразительно пожав плечами.

Сабина поняла смысл ее слов и, снова принужденно зевнув, сказала небрежно:

- В наше время следует быть снисходительным к мужу, который выбрал себе в качестве самых надежных спутников любовные песни Овидия. Что там такое, Титиан?

Еще во время рассказа Бальбиллы о встрече с ваятелем Поллуксом постельничий подал префекту важное, не терпевшее отлагательства письмо. Сановник удалился с ним в глубь комнаты, и только дочитал его до конца, как императрица задала ему этот вопрос.

От острых глаз Сабины ничего не ускользало из происходившего вокруг нее; поэтому она заметила также, что наместник, сворачивая письмо, сделал беспокойное движение.

Письмо должно было заключать в себе важные известия.

- Безотлагательное письмо, - отвечал Титиан, - вызывает меня в префектуру. Я прощаюсь с тобою и надеюсь в скором времени сообщить тебе нечто приятное.

- Что заключается в этом письме?

- Важные известия из провинции, - отвечал Титиан.

- Можно узнать какие?

- К сожалению, я должен отрицательно ответить на этот вопрос. Император повелел хранить это дело в совершенной тайне. Выполнение его требует величайшей поспешности, и поэтому я, к сожалению, принужден тотчас же оставить тебя.

Сабина с ледяной холодностью ответила на прощальный поклон префекта и велела провести себя во внутренние покои, чтобы переодеться к ужину.

Бальбилла последовала за нею, а Флор отправился в "Олимпийский стол" - превосходную поварню Ликорта, о которой гастрономы в Риме рассказывали ему чудеса.

Оставшись наедине с женою, Вер подошел к ней и ласково спросил:

- Можно мне проводить тебя до дома?

Домиция Луцилла бросилась на диван, обеими руками закрыла лицо и не отвечала ни слова.

- Можно?

Так как жена упорствовала в своем молчании, то он подошел к ней ближе, положил руку на изящные пальцы, которыми она прикрывала лицо, и сказал:

- Ты, кажется, сердишься на меня?

Легким движением она отстранила его руку и вскричала:

- Оставь меня!

- Да, к сожалению, я должен тебя оставить, - вздохнул Вер. - Дела призывают меня в город, и я буду...

- И ты будешь просить молодых александриек, с которыми ты вчера кутил целую ночь, показать тебе новых красавиц; это я знаю.

- Здесь действительно есть женщины прелестные до невероятия, - с полной непринужденностью отвечал Вер, - белые, коричневые, бронзовые, черные - все они обворожительны в своем роде. Нельзя утомиться созерцанием их.

- А твоя жена?

- Да, она прекраснейшая из всех женщин. Жена - это серьезный, почетный титул и не имеет ничего общего с радостями жизни! Как мог бы я произносить твое имя в одно время с именами тех малюток, которые помогают мне коротать часы досуга?

Домиция Луцилла привыкла уже к подобным словам, однако и на этот раз они огорчили ее. Но она скрыла свою печаль и, скрестив руки, сказала с решительностью и достоинством:

- Так разъезжай по жизненному пути с твоим Овидием и с твоими купидонами, но не пытайся повергать невинность под колеса твоей колесницы.

- Ты говоришь о Бальбилле? - спросил претор и громко рассмеялся. - Она умеет защищать себя сама, и у нее слишком много ума, чтобы позволить Эроту поймать ее. Сынку Венеры нечего делать у таких добрых приятелей, как мы с Бальбиллой.

- Могу я поверить тебе?

- Ручаюсь тебе в том, что я ничего от нее не желаю, кроме ласкового слова! - вскричал Вер и чистосердечно протянул жене руку.

Луцилла только слегка прикоснулась к ней кончиками пальцев и сказала:

- Отошли меня назад, в Рим. Я невыразимо тоскую по детям, в особенности по нашему мальчику.

- Нельзя, - серьезно возразил Вер. - Теперь нельзя, но через несколько недель, надеюсь, это будет возможно.

- Почему не раньше?

- Не спрашивай меня.

- Мать имеет право знать, почему ее разлучают с сыном, лежащим в колыбели.

- Эта колыбель стоит теперь в доме твоей матери, которая неусыпно заботится о наших малютках. Имей еще немного терпения, так как то, чего я домогаюсь для тебя, для себя самого и главным образом для нашего сына, так велико, так громадно и труднодостижимо, что из-за этого стоит перенести целые годы тоскливого ожидания.

Последние слова Вер проговорил тихо, но с достоинством, которое было ему свойственно только в решительные мгновения; а жена его, еще прежде чем он окончил свою речь, схватила обеими руками его правую руку и спросила тихим испуганным голосом:

- Ты стремишься к багрянице?

Он утвердительно кивнул головой.

- Так поэтому-то... - пробормотала она.

- Что?

- Сабина и ты...

- Не только поэтому. Она жестка и резка по отношению к другим, но мне она еще с детских лет оказывала самое доброе расположение.

- Она ненавидит меня.

- Терпение, Луцилла, терпение! Настанет день, когда дочь Нигрина станет супругой цезаря, а бывшая императрица... Но я не скажу этого. Ты ведь знаешь, чем я обязан Сабине и что я искренне желаю долгой жизни императору.

- А усыновление?

- Тише! Он думает о нем, а его супруга желает этого.

- Скоро оно может состояться?

- Кто в настоящую минуту может знать, что император решит через час?.. Но, может быть, решение последует тридцатого декабря.

- В день твоего рождения?

- Он спрашивал меня об этом дне и наверное будет составлять мой гороскоп в ночь моего рождения.

- Значит, звезды решат нашу участь?

- Не одни звезды. Нужно еще, чтобы Адриан пожелал истолковать их в мою пользу.

- Чем я могу помочь тебе?

- Будь всегда сама собой при разговоре с императором.

- Благодарю тебя за эти слова и уже больше не прошу, чтобы ты разрешил мне уехать. Если бы быть женою Вера значило еще нечто другое, кроме почетного звания, я не искала бы нового сана - супруги цезаря.

- Я не поеду сегодня в город и останусь с тобой. Довольна ли ты?

- Да, да! - вскричала она и подняла руку, чтобы обвить ею шею мужа, но он отстранил ее и прошептал:

- Оставь это, пастушеская идиллия неуместна при охоте за багряницей.

Титиан велел своему вознице тотчас ехать на Лохиаду. Путь шел мимо его дома, расположенного на Брухейоне во дворе префектуры, и он приказал остановиться там, потому что письмо, спрятанное им в складках тоги, содержало в себе известие, которое через несколько часов могло поставить его в необходимость вернуться домой только на следующий день. Пройдя мимо всех чиновников, центурионов* и ликвидаторов, ожидавших его возвращения, чтобы сделать доклад или принять распоряжение, он миновал прихожие и обширную приемную и направился к жене в гинекей**, примыкавший к садам префектуры. Уже на пороге этого покоя он встретился со своей супругой, которая, услышав его приближавшиеся шаги, пошла ему навстречу.

* Центурион - начальник центурии, войсковой части в 100 человек.

** Гинекей - женская половина греческого дома.

- Я не обманулась! - вскричала матрона с искренней радостью. - Как хорошо, что ты на этот раз мог вырваться так рано. Я не ждала тебя раньше окончания ужина.

- Я приехал только для того, чтобы уехать снова, - отвечал Титиан, входя в комнату жены. - Вели подать мне кусок хлеба и кубок вина с водою. Впрочем, вон там стоит все то, что мне нужно, словно по заказу. Ты права, я на этот раз не так долго оставался у Сабины, как обыкновенно; но она постаралась в короткое время втиснуть так много едких слов, точно мы проговорили с ней с утра до вечера. Через пять минут я опять оставлю тебя, а когда вернусь - это известно только богам. Мне тяжело говорить это, но все наши усилия и заботы, и наша поспешность, и обдуманная работа бедного Понтия потрачены даром.

При последних словах префект бросился на кушетку, а жена подала ему прохладительный напиток, который он желал, и, проводя рукою по его поседевшим волосам, сказала:

- Бедный! Не решил ли Адриан все же поселиться в Цезареуме?

- Нет. Удались, Сира! Ты сейчас увидишь, Юлия, в чем дело. Прочти, пожалуйста, мне письмо императора еще раз. Вот оно.

Юлия, жена префекта, развернула тонкий папирус и начала читать:

"Адриан своему другу Титиану, наместнику Египта.

Глубочайшая тайна! Адриан приветствует Титиана, как он в течение нескольких лет часто делал в начале противных деловых писем и только половиною своего сердца. Но завтра он надеется приветствовать своего любезного друга юности и мудрого наместника не только всей душой, но рукою и устами. Теперь я скажу следующее: я приеду завтра, пятнадцатого декабря, к вечеру, только с Антиноем, рабом Мастором и личным секретарем Флегоном* в Александрию. Мы высадимся в Малой гавани у Лохиады, и мой корабль можно будет узнать по большой серебряной звезде на носу. Если ночь наступит до моего прибытия, то три красных фонаря на вершине мачты сообщат тебе, какой друг приближается к тебе. Ученых и остроумных мужей, которых ты послал ко мне навстречу, чтобы задержать меня и выиграть больше времени для возобновления старого гнезда - где мне желательно жить возле птиц Минервы, которых вы, надеюсь, еще не всех выгнали, - я отослал домой, чтобы Сабина и ее свита не чувствовали недостатка в развлечении и чтобы зря не мешать этим знаменитым мужам в их работе. Мне они не нужны. Однако если не ты послал их ко мне, то прошу у тебя извинения. Все же ошибиться в подобном случае было бы для меня несколько унизительно, ибо легче объяснить случившееся, чем предвидеть будущее. А может быть, и наоборот? Я вознагражу умных людей за бесполезное путешествие, когда в Музее буду вести с ними и с их товарищами диспут на эту тему. Грамматику, у которого ученость так и смотрит из каждого кончика волос и который сидит неподвижно больше, чем это полезно для его здоровья, быстрое движение, на которое он решился ради меня, продлит жизнь.

* Флегон - греческий историк из Тралл, был не секретарем Адриана, а его вольноотпущенником. Под его именем Адриан якобы выпустил свою биографию.

Мы приедем в простой одежде и будем спать на Лохиаде. Ты знаешь, что я не раз ночевал на твердой земле и в случае необходимости сплю на рогоже так же охотно, как на тюфяке. Моя подушка сопровождает меня. Это моя большая молосская собака, которую ты знаешь. Комнатка, где я могу без помехи делать заметки относительно наступающего года, конечно, найдется. Прошу тебя тщательно хранить мою тайну. Никто, ни мужчина, ни женщина, - прошу тебя со всею настоятельностью друга и императора - не должен услыхать даже намека о моем прибытии. Пусть ни малейшие приготовления не выдадут, кого ты принимаешь. Своему любезному Титиану я не смею ничего приказывать, но еще раз прошу тебя принять к сердцу исполнение моего желания. Как я рад, что увижу тебя вновь, и какое удовольствие доставит мне суматоха, которую я надеюсь найти на Лохиаде! Художникам, которыми теперь, наверное, кишмя кишит старый дворец, ты представишь меня под именем архитектора Клавдия Венатора из Рима, приехавшего с целью помогать Понтию своими советами. Этого Понтия, который выполнил для Ирода Аттика* такие прекрасные постройки, я встречал в доме сего богатого софиста, и он, наверное, узнает меня. Поэтому сообщи ему о моих намерениях. Он человек серьезный, надежный, не болтун и не ветрогон, способный забыть даже самого себя. Итак, посвяти его в тайну, но только тогда, когда мой корабль будет уже виден. Желаю тебе благополучия".

* Ирод Аттик - известный софист. Он обладал огромным состоянием и для увековечения своего имени тратил крупные суммы на постройки в Греции и в Италии. Он воздвиг храмы, театры (в том числе один на 6 тыс человек), стадионы, виллы, сооружения для водопроводов и многое другое.

- Ну, что скажешь ты на это? - спросил Титиан, принимая письмо из рук жены. - Не правда ли, это более чем досадно? Наша работа шла так превосходно.

- Но, - рассудительно и с умной улыбкой возразила Юлия, - может быть, вы все-таки не были бы готовы. При настоящем же положении вещей вы вовсе и не должны быть готовы, а между тем Адриан увидит доброе желание с вашей стороны. Я радуюсь этому письму: оно снимает тяжелую ответственность с твоих плеч, и без того уже слишком обремененных.

- Ты всегда видишь вещи в надлежащем свете! - вскричал префект. - Хорошо, что я заехал к тебе, потому что теперь я буду ждать императора с более легким сердцем. Дай мне спрятать письмо, и будь здорова. Расстаюсь с тобой на много часов, а со своим спокойствием - на много дней.

Титиан протянул руку жене. Юлия удержала ее в своей и проговорила:

- Прежде чем ты уйдешь, я должна признаться тебе, что очень горжусь.

- Ты имеешь на это право.

- Ты ни одним словом не просил меня хранить тайну.

- Потому что ты уже выдержала все испытания. Но, конечно, ты женщина, и притом очень красивая.

- Старая бабушка с седеющими волосами!

- И все-таки еще статнее и привлекательнее тысячи молодых красавиц.

- Ты хочешь заставить меня на старости лет сменить гордость на тщеславие.

- Нет, нет! Но когда разговор наш коснулся этого, я взглянул на тебя испытующим взором и подумал о вздохах Сабины по поводу того, что у прекрасной Юлии плохой вид. Найдется ли на свете женщина твоих лет с такой осанкой, с таким гладким лицом, с таким чистым челом, с такими глубокими и добрыми глазами, с такими дивно изваянными руками...

- Замолчи же! - вскричала Юлия. - Ты заставляешь меня краснеть.

- Как же мне не радоваться, что моя жена, старая бабушка, да к тому же римлянка, так легко краснеет? Ты не такова, как другие жены.

- Потому что ты не таков, как другие мужья.

- Ты мне льстишь! С тех пор как все дети уехали, мы как будто начинаем свою супружескую жизнь с самого начала.

- В доме не стало яблок раздора.

- Да, из-за самого дорогого чаще всего выходишь из себя. Но теперь... еще раз прощай!

Титиан поцеловал жену в лоб и поспешил к двери, но Юлия позвала его назад и сказала:

- Все-таки следовало бы сделать кое-что для императора. Я каждый день посылаю архитектору кушанья на Лохиаду. Сегодня будет послан запрос втрое больше обыкновенного.

- Превосходно.

- До счастливого свидания!

- Если боги и император позволят.

VIII

Когда префект доехал до указанного места, он не увидел ни единого судна с серебряной звездой. Солнце зашло, но никакой корабль с тремя красными фонарями не показывался.

Начальник гавани, к которому зашел Титиан и которому он сообщил, что ожидает из Рима знаменитого архитектора для сотрудничества с Понтием при работах на Лохиаде, не изумился чести, оказываемой наместником приезжему художнику. Ведь весь город знал, с какой неслыханной поспешностью и с какими громадными издержками восстанавливается старый дворец Птолемеев для приема императора.

Во время ожидания Титиан вспомнил о молодом ваятеле Поллуксе, с которым он познакомился, и о его матери в приветливом домике привратника. По доброте душевной он тотчас же послал просить старуху Дориду, чтобы она в этот вечер не ложилась спать, потому что он, префект, приедет к ночи на Лохиаду.

- Скажи ей, но только от себя, а не от моего имени, - приказывал Титиан посланцу, - что, может быть, я зайду к ней. Пусть она хорошенько осветит свою комнатку и держит ее в порядке.

На Лохиаде еще никто не догадывался о чести, уготованной старому дворцу.

После того как Вер с женой и Бальбиллой оставили Поллукса и ваятель проработал еще час, он вышел из-за своей перегородки, расправил плечи и крикнул архитектору Понтию, стоявшему на лесах:

- Я должен хорошенько отдохнуть или заняться чем-нибудь новым. И то, и другое одинаково предохраняет меня от усталости. Бывает ли и с тобой то же самое?

- Точь-в-точь то же самое, - отозвался Понтий, продолжая давать распоряжения рабам-строителям, которым велено было укрепить новую коринфскую капитель вместо старой, сломанной.

- Не прерывай работы, - снова крикнул снизу Поллукс. - Прошу тебя только сказать моему хозяину Папию, когда он придет с торговцем древностями Габинием, что я нахожусь на круглой площадке, которую ты осматривал со мною вчера. Я ставлю новую голову на торс Береники. Мой ученик должен был давно покончить с приготовленными работами. Но этот сорванец, видно, родился на свет с двумя левыми руками, а так как он смотрит одним глазом, то все прямое кажется ему кривым и, по законам оптики, все кривое - прямым. Как бы то ни было, он косо вогнал в шею деревянный штифт, на котором должна держаться голова; и так как ни один историк не повествует, что у Береники голова когда-либо скривилась набок, как у старого растиральщика красок, сидящего там за лесами, то мне уже придется самому навести порядок. Надеюсь, что через полчаса мудрая царица не будет принадлежать к числу безголовых женщин.

- Где ты нашел эту новую голову? - спросил Понтий.

- В тайном архиве моих воспоминаний, - отвечал Поллукс. - А ты видел ее?

- Да.

- Нравится она тебе?

- Очень.

- В таком случае она достойна того, чтобы жить, - пропел скульптор и вышел из залы. При этом он левой рукой помахал архитектору, а правой засунул за ухо гвоздику, которую утром сорвал перед домом своей матери.

На площадке ученик выполнял свое дело лучше, чем мог ожидать его учитель, но Поллукс никоим образом не был доволен своими собственными распоряжениями. Его произведение, как многие другие бюсты, стоявшие на той же стороне платформы, должно было стоять задом к балкону смотрителя. Но он расстался с этим столь дорогим ему портретом Селены только для того, чтобы подруга его детских игр могла видеть его всякий раз, когда пожелает. К своему успокоению, он нашел, что бюсты держались на высоких постаментах только своей собственной тяжестью, ничем не прикрепленные, и поэтому он решил нарушить исторический порядок, в котором были расположены головы, и сделать перестановку таким образом, чтобы знаменитая Клеопатра обращена была к дому спиной, а вместо нее на него смотрела дорогая ему голова Береники.

Для немедленного выполнения этого плана он позвал несколько рабов и велел им помочь ему при перестановке. Работа эта не могла происходить без некоторого шума, и громкий разговор, предостерегающие крики, приказания; раздававшиеся теперь в этом в течение многих лет пустынном месте, привлекли внимание одной любопытной особы, которая появилась на балконе квартиры смотрителя уже вскоре после того, как ученик приступил к работе, но быстро отступила, увидав противного, сверху донизу испачканного гипсом мальчишку. Теперь она осталась на месте и следила за каждым движением руководившего работой Поллукса, который, однако, все время обращен был к ней спиною.

Наконец голова, окутанная холстом для защиты от прикосновения рабов, была установлена на надлежащем месте. Переводя дух, художник повернулся к дому дворцового смотрителя лицом, и тотчас же раздался чистый, веселый женский голос:

- Верзила Поллукс! В самом деле это Поллукс! Как я рада!

При этих словах девушка громко всплеснула руками, и так как ваятель кивнул ей и вскричал: "Ты малютка Арсиноя! Вечные боги! Что вышло из этой крошки!" - она приподнялась на кончики пальцев, чтобы казаться выше, дружески кивнула ему и сказала, смеясь:

- Я еще не совсем выросла; зато у тебя уж совсем почтенный вид с бородой и орлиным носом. Селена только сегодня сказала мне, что ты там орудуешь вместе с другими.

Глаза художника, точно зачарованные, были прикованы к девушке. Есть поэтические натуры, немедленно превращающие в рассказ (или быстро складывающуюся вереницу стихов) все необычное, что им случается увидеть или пережить. И Поллукс не мог взглянуть на прекрасную человеческую фигуру, чтоб тотчас же не привести ее в связь со своим искусством.

"Галатея, несравненная Галатея*, - подумал он, приковавшись взглядом к стану и лицу Арсинои. - Ну словно она за секунду перед тем вышла из моря... так свежа, весела, так дышит здоровьем вся ее фигура! И как мелкие завитки торчат вокруг лба, точно все еще плавают в воде. Вот она наклоняется, чтоб послать мне привет. Как округлено каждое ее движение! Словно дочь Нерея прижимается к волне, то вздымающейся горою, то спускающейся провалом. Формой головы и греческим очертанием лица она напоминает мать и Селену. Но старшая сестра похожа на Прометееву** статую, до того как в нее вдохнули душу, а Арсиноя - то же изваяние, но только после того, как небесный огонь разлился по его жилам".

* Галатея (греч. миф.) - морская нимфа, дочь Нерея.

** Прометей (греч. миф.) - титан, вылепивший из глины человека и вдохнувший в него жизнь с помощью искры небесного огня, которую он похитил у Зевса.

Художник все это перечувствовал и передумал в течение всего лишь нескольких секунд. Но девушке молчание немого поклонника показалось слишком долгим, и она нетерпеливо крикнула ему:

- Ты еще не поздоровался со мною как следует. Что ты делаешь там внизу?

- Посмотри сюда, - ответил он весело и снял со статуи покрышку.

Арсиноя перегнулась через перила балкона, прикрыла глаза рукой и больше минуты молчала. Затем внезапно громко закричала: "Мать! Мать!" - и поспешила назад в комнату.

"Пожалуй, она позовет своего отца и испортит радость бедной Селене, - подумал Поллукс, поправляя тяжелый постамент, над которым возвышалась гипсовая голова. - Но пусть он только придет. Теперь мы распоряжаемся здесь, и Керавн не смеет прикоснуться к собственности императора". Затем, скрестив руки, он встал перед бюстом и пробормотал себе под нос:

- Лоскутная работа, жалкая лоскутная работа! Из сплошных заплат мастерим мы одежду для императора. Все мы тут обойщики, а не художники. Только ради Адриана, ради Диотимы и ее детей... а не то я бы здесь больше и пальцем о палец не ударил.

Путь от жилища смотрителя до площадки, на которой стоял ваятель, вел через коридоры и несколько лестниц, но Арсиноя прошла его немногим долее чем в одну минуту, после того как исчезла с балкона.

С раскрасневшимися щеками она отстранила художника от его произведения и встала на его место, чтобы, не отрываясь, смотреть на любимые черты. Затем вскричала:

- Мать! Мать!

Слезы потекли по ее щекам; она не обращала внимания ни на художника, ни на работников, ни на рабов, мимо которых сейчас пробежала и которые глазели на нее с таким испугом, точно она была одержима демонами.

Поллукс не мешал ей. Он был тронут при виде слез, бежавших по щекам этого веселого ребенка, и подумал, что стоит быть добрым, если можешь вызвать такую длительную и горячую любовь, какую вызывает эта бедная покойница, стоявшая там на пьедестале.

Наглядевшись на изображение своей матери, Арсиноя несколько успокоилась и сказала Поллуксу:

- Это ты сделал?

- Да, - отвечал он и опустил глаза.

- И только по памяти?

- Конечно!

- Знаешь ли что?

- Ну?

- Прорицательница на празднике Адониса, значит, была права, когда пела, что половину работы художника делают боги.

- Арсиноя! - вскричал Поллукс, который при этих словах почувствовал, будто горячий источник вливается в его сердце.

Он с благодарностью схватил ее руку, которую та отняла, потому что ее звала Селена.

Поллукс поставил свое произведение на этом месте не для Арсинои, а для старшей своей подружки, однако же вид Селены подействовал охлаждающим и неприятным образом на его взволнованную душу.

- Вот портрет твоей матери, - крикнул он ей, указывая на бюст.

- Вижу, - отвечала Селена холодно. - После я приду посмотреть на него поближе. Иди сюда, Арсиноя. Отец хочет говорить с тобой.

Поллукс снова остался один.

Когда Селена вернулась в свою комнату, она тихо покачала головой и пробормотала:

- Это предназначалось для меня, как говорил Поллукс; один только раз сделано что-то для меня, но и эта радость испорчена.

IX

Дворцовый смотритель, к которому Селена позвала младшую дочь Арсиною, только что вернулся домой из собрания граждан, и старый черный раб, постоянно сопровождавший его, когда он выходил из дому, снял с его плеч шафранно-желтый паллий, а с головы золотой обруч, которым он любил украшать вне дома свои завитые локоны.

Керавн сидел красный, с глазами навыкате, и капли пота сверкали у него на лбу, когда дочери вошли в комнату.

На ласковое приветствие Арсинои он машинально отвечал двумя-тремя небрежно брошенными словами и, прежде чем сделать им важное сообщение, прошелся перед ними несколько раз взад и вперед по комнате. Толстые щеки его вздувались, а руки были сложены накрест.

Селена давно уже чувствовала беспокойство, и Арсиноя потеряла терпение, когда он наконец начал:

- Слышали вы о празднествах, которые предполагается устроить в честь императора?

Селена утвердительно кивнула головой, а ее сестра вскричала:

- Разумеется! Не достал ли ты для нас мест на скамьях Совета?

- Не перебивай меня, - сердито приказал Керавн. - О том, чтобы смотреть, не может быть и речи. От всех граждан потребовали, чтобы дочери их приняли участие в устраиваемых больших торжествах, и спросили, сколько дочерей у каждого.

- Так мы будем участвовать в зрелищах? - прервала его Арсиноя с радостным изумлением.

- Я хотел было удалиться, прежде чем начнется перекличка, но мастер-судостроитель Трифон (его мастерские там внизу, у царской гавани) удержал меня и крикнул собранию, что, по словам его сыновей, у меня есть две красивые молодые дочери. Откуда они знают об этом?

При последних словах смотритель сердито поднял седые брови и его лицо покраснело по самый лоб.

Селена пожала плечами, а Арсиноя сказала:

- Ведь верфь Трифона - там, внизу, и мы часто проходили мимо, но ни самого Трифона, ни его сыновей мы не знаем. Видала ли ты их, Селена? Во всяком случае, это любезно с их стороны, что они называют нас красивыми.

- Никто не имеет права думать о вашей наружности, кроме тех, которые будут сватать вас у меня, - угрюмо возразил смотритель.

- Что же ты отвечал Трифону? - спросила Селена.

- Я сделал то, что был обязан сделать. Ваш отец управляет дворцом, который принадлежит Риму и его императору, поэтому я приму Адриана как гостя в этом жилище моих отцов и по той же причине менее, чем другие граждане, могу воздержаться от участия в чествовании, которое городской Совет решил устроить в его честь.

- Значит, ты разрешаешь?.. - спросила Арсиноя и приблизилась к отцу, чтобы ласково погладить его.

Но Керавн не был расположен теперь к ласкам и отстранил ее, сказав с досадой: "Оставь меня!" Затем продолжал тоном, полным сознания собственного достоинства:

- Если бы на вопрос Адриана: "Где были твои дочери в день моего чествования, Керавн?" - я принужден был ответить: "Их не было в числе дочерей благородных граждан", это было бы оскорблением для цезаря, к которому, в сущности, я питаю благорасположение. Я все это обдумал и потому назвал ваши имена и обещал послать вас на собрание девиц в малый театр. Вы встретите там благороднейших матрон и девиц города, и лучшие живописцы и ваятели решат, для какой части зрелищ вы наиболее подходите по своей наружности.

- Но, отец, - вскричала Селена, - как можем мы показаться на таком собрании в своих простых платьях и где мы возьмем денег, чтобы сделать новые!

- В чистых белых шерстяных платьях, красиво убранных лентами, мы можем показаться рядом с другими девушками, - уверяла Арсиноя, становясь между сестрой и отцом.

- Не это заботит меня, - возразил смотритель дворца, - а костюмы, костюмы. Только для дочерей бедных граждан город принимает расходы на свой счет, но нам было бы стыдно быть отнесенными к числу бедняков. Вы понимаете меня, дети?

- Я не приму участия в процессии, - объявила Селена решительно. Но Арсиноя перебила ее:

- Быть бедным неудобно и неприятно, но, конечно, это не позор. Для самых могущественных римлян в старые времена считалось за честь, когда они умирали в бедности. Наше македонское происхождение останется при нас, хотя бы даже город заплатил за наши костюмы.

- Молчать! - вскричал смотритель. - Уже не в первый раз я замечаю в тебе такой низменный образ мыслей. Человек благородный может переносить невзгоды бедности, но преимуществами, которые она приносит, он может наслаждаться только тогда, когда перестает быть благородным.

Керавну стоило большого труда выразить в понятной форме эту мысль, которую он, насколько ему помнилось, еще ни от кого не слышал. Она отзывалась для него самого чем-то чуждым, но тем не менее вполне передавала его чувства. Поэтому он со всеми признаками изнеможения опустился на подушку дивана, окружавшего глубокую боковую нишу его обширной комнаты.

В этой комнате, по преданию, Антоний и Клеопатра наслаждалась пиршествами, на которых изысканная и несравненная тонкость блюд была приправлена всеми дарами искусства и остроумия.

Как раз на том месте, где отдыхал теперь Керавн, должно быть, стояло застольное ложе знаменитой влюбленной четы, так как хотя во всей комнате каменный пол был тщательно отделан, но в этом месте находилась мозаика из разноцветных камней, выполненная с такой красотой и с таким изяществом, что Керавн запретил своим детям по ней ходить. Правда, он делал это не столько из уважения к великолепному произведению искусства, сколько потому, что это запрещалось и ему его отцом, а его отцу - дедом. Картина изображала брак Фетиды с Пелеем*. Ложе прикрывало только нижний край ее, украшенный амурами.

* Легендарный царь Пелей пригласил на свою свадьбу с нереидой Фетидой всех богов, кроме богини раздора Эриды. Эрида явилась на пиршество и бросила яблоко с криком: "Самой прекрасной!" - что вызвало известный спор между тремя богинями и повлекло за собой впоследствии Троянскую войну.

Осушив до половины свой кубок и не скупясь на знаки отвращения (ибо содержимое было разбавлено водою), Керавн продолжал:

- Хотите знать, сколько будет стоить один-единственный из ваших костюмов, если только мы не захотим слишком отстать от других?

- Сколько? - с беспокойством спросила Арсиноя.

- Портной Филин, работающий для театра, говорит, что меньше чем за семьсот драхм невозможно сделать ничего порядочного.

- Ты, конечно, не думаешь серьезно о таких безумных расходах! - вскричала Селена. - У нас нет ничего, и я желала бы знать: кто даст нам взаймы?

Арсиноя в смущении смотрела на кончики своих пальцев и молчала; но увлажненные слезами глаза выдавали ее волнение.

Керавн радовался безмолвному согласию, с которым Арсиноя, по-видимому, разделяла его желание во что бы то ни стало участвовать с сестрой в представлениях. Он забыл, что только что упрекнул ее в низком образе мыслей, и сказал:

- У этой девочки во всем верное чутье. А тебя, Селена, я серьезно прошу помнить, что я твой отец и запрещаю тебе этот наставительный тон в разговоре со мною. Ты привыкла к нему при своем общении с детьми; там ты можешь употреблять его и впредь. Тысяча четыреста драхм кажутся с первого взгляда большой суммой, но если материю и уборы, которые вам нужны, купить с толком, то после празднества, может быть, можно будет с барышом перепродать их.

- С барышом! - вскричала Селена с горечью. - За старые вещи не дадут и половины цены, даже четверти. И хоть бы ты выгнал меня из дому, но я не хочу способствовать тому, чтобы мы низверглись еще глубже в бездну нищеты!.. Я не буду участвовать в играх!

На этот раз смотритель не вспылил, а спокойно и не без некоторого удовольствия поднял глаза и перевел их с одной дочери на другую. Керавн привык по-своему любить Селену как полезное ему существо, а Арсиною - как свое красивое дитя; и так как в сущности дело шло только об удовлетворении его тщеславия, а этой цели можно было достигнуть при помощи одной младшей дочери, то он сказал:

- В таком случае оставайся при детях. Мы извинимся за тебя, сославшись на твое слабое здоровье. И в самом деле, девочка, ты так бледна, что жалко смотреть. Для одной Арсинои мне легче найти необходимые средства.

На щеках Арсинои снова показались две очаровательные ямочки, но губы Селены были так же бледны, как ее бескровные щеки, когда она вскричала:

- Но, отец, ни хлебопек, ни мясник не получали от нас целых два месяца ни одного сестерция, а ты хочешь промотать семьсот драхм!

- Промотать! - вспылил Керавн, но затем продолжал скорее приниженным, чем возмущенным тоном: - Я еще раз запрещаю тебе говорить со мною таким образом. В зрелищах примут участие богатейшие молодые люди; Арсиноя - красавица, и, может быть, который-нибудь из них выберет ее себе в жены. Разве это значит промотать деньги, если отец старается найти достойного супруга для своей дочери? Да и что, собственно, ты знаешь о моих средствах?

- У нас ничего нет, поэтому мне нечего и знать! - вскричала вне себя девушка.

- Во-о-от как? - спросил Керавн протяжно и с улыбкою превосходства. Разве то, что лежит там в шкафу и стоит здесь на карнизе, - ничто? Из любви к вам я расстанусь с этими вещами. Пряжку из оникса, кольцо, золотой обруч и пояс, разумеется...

- Они из позолоченного серебра, - безжалостно возразила Селена. - Настоящие вещи, принадлежавшие деду, ты продал после смерти матери.

- Ее следовало сжечь и похоронить прилично нашему званию, - возразил Керавн. - Но я не хочу думать теперь о тех печальных днях.

- Думай о них почаще, отец!

- Молчи! Я, конечно, не могу обойтись без моих украшений, потому что должен встретить императора прилично моему званию; но сколько дадут за стоящего вон там маленького Эрота из бронзы, за бокал Плутарха*, сделанный из слоновой кости и украшенный превосходной резьбой, а в особенности вон за ту картину, относительно которой прежний владелец ее был твердо убежден, что она написана здесь, в Александрии, самим Апеллесом?** Скоро вы узнаете ценность этих маленьких вещиц, ибо, точно по воле богов, я сегодня во дворце, возвращаясь домой, встретил антиквара Габиния из Никеи. Он обещал по окончании своих дел с архитектором прийти ко мне осмотреть мои сокровища и купить за наличные деньги то, что ему придется по вкусу. Если ему понравится мой Апеллес, то за него одного он даст десять талантов***, но если даже он купит его только за половину или за десятую часть этой суммы, то я заставлю тебя, Селена, хоть один раз позволить себе удовольствие.

* Плутарх (ок. 50-120 гг. н.э.) - известный греческий историк, автор морально-философских сочинений, учитель императора Адриана.

** Апеллес (2-я половина IV в. до н.э.) - известный греческий художник эпохи Александра Македонского.

*** Аттический талант - древнегреческий вес и счетное количество серебра. Равнялся 6 тыс. аттических драхм, или около 33 кг серебряной монеты.

- Увидим, - сказала бледная девушка, пожимая плечами, а Арсиноя воскликнула:

- Покажи ему также и меч, о котором ты всегда говорил, что он принадлежал Антонию, и если Габиний даст за него много, то купи мне золотое запястье.

- Куплю и Селене. Но на меч я возлагаю самую малую надежду, потому что настоящий знаток едва ли признает его за подлинный. У меня еще есть вещи другого, совершенно другого рода. Чу! Это, должно быть, идет Габиний. Скорей, Селена, набрось на меня паллий. Мой обруч, Арсиноя! Человеку с достатком предлагают более высокие цены, чем бедному. Я приказал рабу сказать купцу, чтобы он подождал в передней: так водится в каждом порядочном доме.

Антиквар был маленький сухощавый человек, который благодаря смышлености, удаче и трудолюбию сделался богачом и аристократом среди подобных себе людей. Опыт и прилежание выработали из него знатока, и он лучше всякого другого умел отличить посредственное от плохого, настоящее от поддельного. Никто не обладал более тонким зрением, но он был груб в сношениях с каждым, от кого не мог ничего ждать. Там же, где ему представлялся барыш, он мог быть вежливым до пресмыкательства и сохранять неутомимое терпение. Теперь он тоже принудил себя выслушать смотрителя с доверчивым видом, когда тот свысока стал уверять, что ему-де наскучили эти мелкие вещицы, что ему безразлично - оставить ли их у себя или не оставить; но он хочет показать их более опытному знатоку, Габинию, и даже готов с ними расстаться, если взамен этого мертвого капитала получит крупненькую сумму наличными.

Одна вещь за другой прошли через тонкие пальцы знатока, а затем их все поставили перед ним, чтобы он мог рассмотреть их.

Когда Керавн рассказывал ему, откуда происходит та или другая вещь из его сокровищницы, Габиний бормотал: "Вот как!", "Ты думаешь?" или "В самом деле?"

После того как последняя вещь побывала в его руках, смотритель спросил:

- Ну, что скажешь?

Начало этой фразы звучало уверенно, но конец почти испуганно, потому что купец только улыбнулся и еще раз покачал головой. Затем он сказал:

- Тут есть хорошенькие вещицы, но нет ничего такого, о чем стоило бы говорить. Я советую тебе сохранить их у себя, так как они для тебя дороги, а мне от них мало барыша.

Керавн старался не смотреть на Селену, большие глаза которой, полные тревоги, остановились на купце. Но Арсиноя, следившая не меньше ее за его движениями, не позволила обескуражить себя так скоро и спросила, указывая пальцем на отцовского Апеллеса:

- И эта картина тоже ничего не стоит, по-твоему?

- Мне прискорбно, что я не могу сказать такой прекрасной девушке, что картина бесценна, - отвечал Габиний, поглаживая свою клинообразную бороду. - Но, к сожалению, мы здесь имеем дело только с весьма слабым подражанием. Оригинал находится на той вилле Плиния у Ларийского озера*, которую он называет "Котурном". Эта вещь мне ни к чему.

* Ларийское озеро - теперь озеро Комо, где у римского писателя Плиния Младшего (62 г. - ок. 114 г. н.э.) было несколько вилл.

- А этот украшенный резьбою кубок? - спросил Керавн. - Он принадлежит к числу вещей, оставшихся после смерти Плутарха, - я могу доказать это - и говорят, он был подарен ему императором Траяном.

- Это самая хорошенькая вещица из всей коллекции, - отвечал Габиний, - но четыреста драхм - красная цена.

- А этот цилиндр с Кипра, с прекрасной резьбой?

Смотритель схватился за гладко отполированный хрусталь, но его рука дрожала от волнения и столкнула вещицу на пол, вместо того чтобы взять ее.

Цилиндр со звоном покатился по каменным плитам и по гладкой поверхности мозаичного пола до самого ложа. Керавн хотел нагнуться, чтобы поднять его, но обе дочери удержали отца, и Селена вскричала:

- Отец, тебе не следует наклоняться; врач строжайшим образом запретил!

Между тем как смотритель, ворча, отстранял от себя Селену, купец уже опустился на одно колено, чтобы поднять цилиндр. Но этому щуплому человеку, по-видимому, легче было нагнуться, чем подняться с земли, потому что прошло несколько минут, прежде чем он снова встал на ноги перед Керавном.

Его черты приняли натянутое выражение; он схватился за доску, приписываемую Апеллесу, уселся с нею на ложе и, по-видимому, совершенно углубился в картину, которая скрывала его лицо от трех присутствовавших.

Но на самом деле его глаза смотрели вовсе не на эту картину, а на свадьбу, изображенную на полу у его ног, и каждое мгновение он открывал в мозаике все новые неоценимые достоинства.

При виде Габиния, сидевшего неподвижно в течение нескольких минут над маленькой картиной, черты Керавна прояснились. Селена перевела дух, а Арсиноя приблизилась к отцу, уцепилась за его руку и шепнула ему на ухо:

- Не отдавай ему дешево Апеллеса и подумай о моем запястье.

Но вот Габиний встал, окинул взглядом вещи, стоявшие перед ним на столе, и гораздо более деловым тоном, чем прежде, сказал:

- За все эти вещи вместе я могу предложить, позволь... двадцать, семьдесят, четыреста, четыреста пятьдесят... могу предложить шестьсот пятьдесят драхм, ни одного сестерция больше.

- Ты шутишь! - вскричал Керавн.

- Ни одного сестерция, - холодно повторил купец. - Я не думаю ничего заработать на этом, но, как человек справедливый, ты поймешь, что я не желаю также покупать себе в убыток. Что касается Апеллеса...

- Ну?

- Он мог бы еще представлять для меня ценность, но только при известных условиях. Относительно этой картины существует одно особенное обстоятельство. Вы, девицы, знаете, что уже самое ремесло мое учит меня ценить все прекрасное, но все же я вынужден попросить вас оставить меня на короткое время наедине с вашим отцом. Мне нужно поговорить с ним об этой странной картине.

Керавн сделал знак дочерям, и они вышли из комнаты. Прежде чем за ними затворилась дверь, купец крикнул им вслед:

- Уже смеркается; могу ли я просить вас прислать мне с вашим рабом по возможности ярко горящий светильник?

- Что же насчет картины?

- Поговорим о чем-нибудь другом, пока не принесут светильник, - попросил Габиний.

- Ну, так садись на ложе, - сказал Керавн. - Ты этим доставишь мне, а может быть, и себе большое удовольствие.

Как только оба уселись, Габиний начал:

- Вещицы, собираемые с любовью, мы неохотно выпускаем из рук; это я знаю из продолжительного опыта. Многие лица, которые, продав свои древности и сделавшись потом людьми состоятельными, предлагали мне вдесятеро больше уплаченной мною суммы, чтобы приобрести их обратно, - к сожалению, обыкновенно напрасно. То, что я говорю о других, применяется и к тебе. Если бы ты в настоящую минуту не имел нужды в деньгах, то едва ли бы предложил мне вон те вещи.

- Прошу не... - прервал Керавн.

Но Габиний продолжал как ни в чем не бывало:

- Даже у богатейших людей бывает по временам недостаток в наличных деньгах; этого никто не знает лучше меня, у которого, однако, - я могу в этом признаться - имеются в распоряжении большие суммы. Именно теперь мне легко было бы выручить тебя из всякого затруднения.

- Вон там мой Апеллес, - снова перебил его смотритель. - Он принадлежит тебе, если ты предложишь за него приемлемую цену.

- Свет! Вот и свет! - вскричал Габиний и взял из рук старого раба трехконечный светильник, который Селена наскоро снабдила свежим фитилем. Пробормотав "с твоего позволения", он поставил светильник посреди мозаичной картины.

Керавн удивленным и вопросительным взглядом смотрел на странного человека, сидевшего по левую руку от него; Габиний же не обращал никакого внимания на смотрителя, но, снова опустившись на колени, принялся ощупывать мозаику и пожирал глазами "Свадьбу Пелея и Фетиды".

- Ты потерял что-нибудь? - спросил Керавн.

- Нет, ничего. Там, в углу... Ну, теперь я знаю все, что нужно. Могу я поставить светильник вон туда, на стол? Теперь вернемся к нашему делу.

- Прошу тебя об этом, но предупреждаю заранее, что дело тут идет не о драхмах, а о целых аттических талантах.

- Это, разумеется, само собою, и я предлагаю тебе пять талантов, то есть сумму, за которую в некоторых кварталах города можно купить прекрасный просторный дом.

На сей раз кровь снова прилила к лицу Керавна.

В течение нескольких минут он не мог выговорить ни слова: сердце его сильно стучало, но наконец он овладел собою настолько, что твердо решился, по крайней мере на этот раз, не выпускать счастья из рук, то есть не продешевить, и возразил:

- Пяти талантов мало; предлагай больше.

- Ну, скажем, шесть.

- Если ты дашь вдвое, то мы поладим.

- Больше десяти талантов я не могу дать. За эту сумму можно построить неплохой дворец.

- Я останусь при двенадцати.

- Так пусть будет по-твоему, но уже ни одного сестерция больше.

- Мне тяжело расстаться с этим благородным произведением искусства, - вздохнул Керавн, - но я уступаю твоему желанию и отдаю тебе своего Апеллеса.

- Дело идет не об этой картине, которая недорого стоит и которой ты можешь любоваться и впредь, - возразил купец. - Я в этой комнате облюбовал другое произведение искусства, которое тебе до сих пор казалось не стоящим внимания. Я открыл его; а один из моих богатых покупателей ищет именно такую картину.

- Не знаю, о чем ты говоришь.

- Ведь все убранство этой комнаты принадлежит тебе?

- А то кому же?

- И значит, ты имеешь право свободно распоряжаться всем?

- Разумеется.

- Хорошо. Двенадцать аттических талантов, которые я предложил тебе, относятся к картине, находящейся у нас под ногами.

- К мозаике? Вот к этой? Она принадлежит дворцу.

- Она принадлежит твоей квартире, а этою последнею, как я слышал от тебя самого, владели твои предки более ста лет. Я знаю закон. Он говорит, что все, находившееся в течение ста лет в бесспорном обладании одной семьи, принадлежит ей в качестве собственности.

- Эта мозаика принадлежит дворцу!

- Я утверждаю противное. Она составная часть твоего родового жилища, и ты свободно можешь располагать ею.

- Она принадлежит дворцу!

- Нет и еще раз нет. Владелец ее - ты! Завтра рано утром ты получишь двенадцать аттических талантов золотом, а позднее я, с помощью сына, выну картину, уложу ее и в сумерки отправлю отсюда. Позаботься о ковре, которым мы временно можем покрыть пустое место. Сохранение этого дела в тайне для меня, конечно, так же важно, как для тебя самого, и даже гораздо важнее.

- Мозаика принадлежит дворцу! - закричал смотритель на этот раз громким голосом. - Слышишь ли ты? Она принадлежит дворцу, и я переломаю ребра тому, кто к ней прикоснется!

С этими словами Керавн встал. Он пыхтел, его щеки и лоб стали вишневыми, и кулаки, поднятые на купца, дрожали. Габиний в страхе попятился назад и спросил:

- Так ты не желаешь моих двенадцати талантов?

- Я желаю... желаю... - прохрипел Керавн, - я желаю тебе показать, как я обращаюсь с тем, кто принимает меня за мошенника. Вон, негодяй, и ни слова больше о картине и о воровстве впотьмах, иначе я нагоню на твою шею ликторов префекта и велю заковать тебя в железо, подлый грабитель!

Габиний поспешно отступил к двери, но еще раз обратился к стонавшему и сопевшему колоссу и крикнул ему, переступая за порог:

- Береги свой хлам! Мы еще поговорим с тобой!

Когда Селена и Арсиноя вернулись в комнату, отец сидел на ложе, тяжело дыша и низко опустив голову.

В испуге они подошли к нему, а он только повторял:

- Воды, глоток воды. Этот вор, бездельник...

Без всякой душевной борьбы этот нуждающийся человек отказался от денег, которые могли обеспечить ему и его семейству хорошую будущность, а между тем он не только такую сумму, но и вдвое большую не поколебался бы занять у бедного или у богатого, хотя знал бы наверное, что никогда не будет в состоянии возвратить ее.

Он нисколько не гордился своим поступком, находя его совершенно естественным для человека благородного македонского происхождения. Согласиться на предложение Габиния было для него делом совершенно выходившим за пределы возможного.

Но где теперь найти денег для костюма Арсинои? Каким образом исполнить обещание, данное в собрании граждан?

Целый час он лежал в раздумье. Затем он взял из ларца навощенную табличку и начал писать на ней письмо к префекту. Он желал предоставить в распоряжение Титиана, для императора, мозаичную картину, находившуюся в его квартире. Но Керавн не довел своего писания до конца, скоро запутавшись в высокопарных фразах. Наконец он отчаялся в успехе своей работы, бросил неоконченное письмо в ларь и лег спать.

X

В то время как в квартире смотрителя царила забота, а печаль, опасение и разочарование, подобно тяжелым тучам, омрачали его обитателей, в зале муз шло веселое пиршество и раздавался смех.

Юлия, жена префекта, прислала Понтию на Лохиаду тщательно приготовленный ужин, достаточный для шести голодных желудков, и раб архитектора, принявший этот ужин, распаковавший его и поставивший блюдо за блюдом на скромнейший из столов, поспешил к своему господину, чтобы показать ему все эти чудеса кулинарного искусства.

При виде такого чрезмерного изобилия благ Понтий покачал головой и пробормотал про себя:

- Титиан принимает меня за крокодила или, вернее, за двух крокодилов.

Затем он отправился к загородке ваятеля, где застал Папия, и попросил обоих разделить с ним присланные кушанья. Кроме того, он пригласил двух живописцев и превосходнейшего из всех мастеров мозаики, которые трудились целый день над восстановлением старых полинявших изображений на потолках и полах. За хорошим вином и веселым разговором блюда, кувшины и миски скоро были опустошены.

Кто в течение многих часов шевелит мозгами или руками или же одновременно и тем и другим, тот не может не проголодаться; а здесь все художники, приглашенные Понтием на Лохиаду, несколько дней подряд работали до изнеможения.

Каждый старался превзойти себя прежде всего, конечно, для того, чтобы угодить высокочтимому Понтию и себе самому, но также и затем, чтобы представить императору образчик своего искусства и показать ему, как работают в Александрии.

Один из живописцев предложил устроить настоящую попойку и председателем пиршества избрать ваятеля Папия, который столько же был известен за превосходного застольного оратора, сколько и в качестве художника.

Но хозяин Поллукса уверял, что он не может принять этой чести, так как она принадлежит достойнейшему из них - человеку, который за несколько дней перед этим вступил в пустой дворец и там, словно второй Девкалион*, вызвал к жизни таких благородных художников, здесь собравшихся, и многие сотни работников и притом создал их не из пластического камня, а из ничего. Добавив затем, что сам он умеет лучше владеть молотком и резцом, чем языком, и не научился искусству говорить застольные речи, Папий высказал пожелание, чтобы пирушкой руководил Понтий.

* Девкалион и жена его Пирра были единственными людьми, спасенными Зевсом от великого потопа. Чтобы возродить род людской, они, по совету дельфийского оракула, бросали позади себя камни. Из камней, брошенных Девкалионом, возникли мужчины, а из камней, брошенных Пиррой, - женщины.

Но ему не было суждено довести свою рацею до конца, потому что в залу муз поспешно вошел дворцовый привратник Эвфорион, отец молодого Поллукса, с письмом в руке, которое он подал архитектору.

- К безотлагательному прочтению, - сказал он при этом, кланяясь художнику с театральным достоинством. - Ликтор префекта вручил мне это послание, которому (если бы все шло согласно моим желаниям) суждено принести тебе счастье... Замолкните, паршивки, не то убью!

Эта угроза, по тону плохо гармонировавшая с обращением, рассчитанным на слух великих художников, относилась к трем четвероногим грациям его жены, которые, против его воли, последовали за ним и с лаем прыгали теперь вокруг стола, где стояли скудные остатки съеденного ужина.

Понтий любил этих собачонок и, раскрывая письмо префекта, сказал:

- Приглашаю этих трех малюток в гости на остатки нашего ужина. Дай им только то, что им пригодно, Эвфорион, а что покажется тебе более приличным для твоего собственного желудка, то кушай на здоровье.

Пока архитектор, сперва бегло, а потом более внимательно, читал принесенное послание, певец положил на тарелку несколько хороших кусочков для любимиц своей жены и наконец приблизил к своему орлиному носу блюдо с последним оставшимся паштетом.

- Для людей или для собак? - спросил он своего сына, указывая пальцем на паштет.

- Для богов, - отвечал Поллукс. - Отнеси его матушке. Она с удовольствием хоть раз вкусит амброзии*.

* Амброзия - пища богов.

- Желаю весело провести вечер, - вскричал певец, поклонился осушавшим кубки художникам и вышел с паштетом и с своими тремя собачонками из залы. Пока он шагал по палате своими длинными ногами, Папий вновь поднял кубок и начал было:

- Итак, наш Девкалион, наш Сверхдевкалион!..

- Извини, - сказал Понтий, - если я перебью твою речь, начало которой обещало так много. Это письмо содержит в себе важные известия. На сегодня попойка окончена. Отложим же наш симпосий* и твою застольную речь.

* Симпосий - пир.

- Это не застольная речь, ибо, если скромный человек...

Но тут Понтий вторично перебил его:

- Титиан пишет мне, что намерен приехать сегодня вечером на Лохиаду. Он может явиться каждую минуту, и притом не один, а с моим собратом по искусству - Клавдием Венатором из Рима. Он будет помогать мне своими советами.

- Я еще никогда не слыхал этого имени, - сказал Папий, имевший обыкновение интересоваться и личностью, и произведениями других художников.

- Это удивляет меня, - возразил Понтий, складывая двойную дощечку, содержащую в себе уведомление, что император приедет сегодня.

- Понимает он что-нибудь?

- Больше, чем все мы, - отвечал Понтий. - Это знаменитость.

- Превосходно! - воскликнул Поллукс. - Я охотно смотрю на великих людей. Когда они глядят тебе в глаза, то всегда кажется, будто кое-что из их богатства переливается в тебя; тогда невольно расправляешь мышцы и думаешь: а хорошо бы когда-нибудь дорасти хотя бы до подбородка такого человека.

- Только не предавайся болезненному честолюбию, - прервал Папий своего ученика тоном увещания. - Не тот достигает величия, кто становится на цыпочки, а тот, кто прилежно выполняет свой долг.

- Он-то свой долг выполняет добросовестно... да и все мы тоже, - возразил архитектор и положил руку на плечо Поллукса. - Завтра с восходом солнца пусть каждый будет на своем посту. Ради моего коллеги всем вам надлежит явиться вовремя.

Художники встали с выражением благодарности и сожаления.

- Продолжение этого вечера еще за тобой, - крикнул один из живописцев, а Папий, прощаясь с Понтием, сказал:

- Когда мы соберемся снова, я покажу тебе, что разумею под застольной речью. Она, вероятно, будет посвящена твоему римскому гостю.

- Мне любопытно знать: что скажет он о нашей Урании? Поллукс хорошо выполнил свою часть работы, а я недавно уделил для нее один часок, который принесет ей пользу. Чем проще наш материал, тем больше я буду радоваться, если эта статуя понравится императору: ведь он сам немножко ваятель.

- Что, если бы это услыхал Адриан? - вмешался один из живописцев. - Он желает прослыть гениальным, первым художником нашего времени. Говорят, что он велел лишить жизни великого архитектора Аполлодора*, который соорудил такие великолепные постройки для Траяна. А за что? За то, что этот превосходный человек поступил однажды с царственным пачкуном, как с плохим архитектором, и не захотел одобрить его план храма Венеры.

* Аполлодор из Дамаска (ок. 60-125 гг. н.э.) - знаменитый архитектор эпохи Траяна.

- Сплетни! - возразил Понтий на это обвинение. - Аполлодор умер в темнице; но его заключение туда имеет мало связи с его приговором относительно работ императора... Извините меня, господа, я должен еще раз посмотреть мои чертежи и сметы.

Архитектор удалился, но Поллукс продолжал начатый разговор.

- Я только не понимаю, - сказал он, - каким образом человек, который одновременно занимается столькими искусствами, как Адриан, и при этом заботится о государстве и управлении, сверх того, страстный охотник и вдобавок предается разному ученому вздору, может снова собрать свои пять чувств, разлетевшихся в разные стороны, когда ему захочется употребить их исключительно на одно какое-нибудь искусство. В его голове должно образоваться нечто вроде только что уничтоженного нами салата, в котором Папий открыл три сорта рыбы, белое и черное мясо, устриц и еще пять других составных частей.

- И кто же станет отрицать, - прервал его Папий, - что если талант - отец, а усидчивость - мать всякой художественной деятельности, то упражнение должно быть воспитателем художника? С тех пор как Адриан занимается ваянием и живописью, занятие этими искусствами вошло в моду везде и здесь тоже. В числе богатых молодых людей, посещающих мою мастерскую, есть весьма даровитые, но ни один из них не выполнил ничего настоящего, потому что гимнасий*, бани, бои перепелов, пиры и еще невесть что отнимают у них слишком много времени, так что из упражнений в искусстве ничего не выходит.

Георг Эберс - Император (Der Kaizer). 2 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Император (Der Kaizer). 3 часть.
Гимнасий - здание для обучения греческого юношества физическим упражн...

Император (Der Kaizer). 4 часть.
- Я встретил антиквара Хирама с мечом Антония. Ты ему продала этот меч...