СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Георг Эберс
«Ведь я человек (Homo sum). 4 часть.»

"Ведь я человек (Homo sum). 4 часть."

ГЛАВА XVII

В пещере было невероятно темно, и чем непрогляднее становилась окружающая ночь, тем более и более возрастал ее страх.

Время от времени Сирона закрывала глаза, крепко-крепко, и тогда ей казалось, будто она видит какой-то пурпурный отблеск, и как утопающий стремится к берегу, так она в этот час тоскливо стремилась к свету.

При этом душу ее томили опасения разного рода.

Если Павел ее покинул и оставил на произвол судьбы? Если Поликарп, застигнутый непогодой на горе, упал в темноте в какую-нибудь пропасть или убит молнией? Если скала, нависшая над пещерой, сорвется от напора бури и завалит выход? Тогда она окажется заживо погребенною и погибнет с голоду, не увидевшись с тем, кого любит, и не сказав ему, что вера в нее его не обманула.

Измученная такими мыслями, Сирона наконец вскочила и выбралась ощупью на воздух, потому что нестерпимо стало ей в глухом одиночестве и среди ужасающего мрака.

Сирона уже была у выхода, когда услышала шаги, приближавшиеся к пещере. Она опять испугалась.

Кто мог решиться взбираться по скалам в этом непроглядном мраке?

Или Павел вернулся?

Или то был Поликарп, искавший ее?

Точно в каком-то опьянении прижала она обе руки к сердцу и готова была вскрикнуть, но не осмелилась, и язык отказался ей служить.

В тревожном ожидании прислушивалась она к звуку шагов, которые приближались прямо к ней.

Вот запоздалый путник разглядел во мраке ее белое платье и окликнул ее.

Им оказался Павел.

С облегченным сердцем вздохнула Сирона, узнав его голос, и ответила на его привет.

- В такую погоду, - сказал анахорет, - в пещере, я думаю, лучше, чем под открытым небом, а что здесь на воздухе не очень-то приятно, это я испытал на себе.

- Но и здесь в пещере, - возразила Сирона, - было страшно. Я так боялась, оставшись одна в этом ужасном мраке. И будь еще при мне моя собачка - все же было бы живое существо...

- Я торопился, насколько мог, - прервал ее Павел. - По здешним тропинкам не разгуляешься, как в Александрии по Канопской улице, а так как у меня не три шеи, подобно Церберу, который сидит у ног Сераписа, то было бы, пожалуй, благоразумнее с моей стороны не торопиться так на возвратном пути. Бурная птица проглотила все звезды, точно летающих комариков, а старая-то гора этим так огорчилась, что слезы текли ручьями по ее каменным щекам. Да и здесь мокро! Ступай-ка назад в пещеру, а я сложу в сухом проходе то, что принес для тебя. Я с доброй вестью. Завтра вечером, как только стемнеет, мы отправляемся. Я нашел судно, которое идет в Клизму, а оттуда я сам отвезу тебя в Александрию. Вот в этой шкуре ты найдешь платье и покрывало, которые я добыл у одной амалекитянки. Чтобы Фебиций не напал на твой след, тебе надо непременно перерядиться, не то народ в деревушке подумает, что сама Афродита опять вышла из моря, и слух о явившейся среди них светло-русой красавице скорехонько достигнет оазиса.

- Но мне кажется, что я здесь в совершенной безопасности, - возразила Сирона. - Я так боюсь ехать по морю, а если бы нам и удалось благополучно добраться до Александрии, то я все-таки не знаю...

- Заботу об устройстве тебя там я беру на себя, - перебил ее Павел с уверенностью, которая показалась почти уже хвастливой и встревожила Сирону. - Ты, конечно, знаешь басню про осла в львиной шкуре; но бывают и львы в ослиной или овечье шкуре, что, пожалуй, одно и то же. Вчера еще ты рассказывала мне про великолепные дворцы, которые видела в столице, и восхищалась счастьем их владельцев. И ты будешь жить в таких мраморных палатах полновластной госпожой, а я добуду тебе рабов и носильщиков и колесницу с белыми мулами. Ты не сомневайся, ибо если я что обещаю, то непременно и исполню. Дождь перестал, и я попробую развести огонь. А, ты уже отужинала? Ну, так желаю тебе спокойной ночи. Утро вечера мудренее.

Сирона слушала с удивлением, что насулил ей анахорет.

Как часто завидовала она людям, имевшим все то, что обещал теперь ее странный покровитель; но она не находила в этом уже ни малейшей прелести, и с твердым намерением ни в каком случае не следовать Павлу, к которому чувствовала уже некоторое недоверие, она возразила, холодно ответив на его привет: - До завтрашнего вечера еще хватит времени передумать обо всем.

Пока александриец с большим трудом разводил огонь, она опять осталась в одиночестве, и опять ей стало страшно в темной пещере.

Она позвала Павла и сказала:

- Я так боюсь оставаться в этой темноте. Сегодня утром у тебя было еще немного масла в кувшине... Не можешь ли ты сделать мне какую-нибудь лампадку? Мне, право, так страшно.

Павел сейчас же отыскал черепок, оторвал лоскуток от своей изношенной рубахи, скрутив, положил его вместо фитиля в масло, зажег у своего мало-помалу разгорающегося огня и подал Сироне этот более чем простой светильник, говоря:

- Послужить может; в Александрии же я позабочусь о лампах, которыми можно будет полюбоваться и которые будут сделаны мастерами получше меня.

Сирона поставила светильник в расселину скалы в головах своей постели и улеглась.

Свет отгоняет ночью не только хищных зверей, но и страх от человека; и галлиянка избавилась теперь при скудном свете от всех тревожных мыслей.

Ясно и спокойно обдумывала она свое положение и решилась покинуть пещеру и довериться анахорету не иначе как увидевшись и переговорив с Поликарпом. Он же знал теперь, где ее искать, и, верно, думала она, вернулся бы к ней, если бы гроза и беззвездная ночь не лишили его возможности взобраться снова на гору.

"Завтра я опять увижу его и раскрою перед ним мое сердце, и дам ему прочесть в моей душе как в развернутой книге, где он на каждой странице и строке найдет свое имя. Я скажу ему также, что обращалась с молитвой к его "Доброму Пастырю", и как хорошо стало у меня после этого на душе, и что я хочу сделаться христианкой, как его сестра Марфана и как его мать. Дорофея, конечно, очень обрадуется, когда услышит это, и она уж верно не поверила, что я дурная женщина, и она ведь всегда любила меня, так же как и дети, как и дети...

И толпа резвых малюток вдруг возникла в ее воображении; незаметно мысли Сироны перешли в сновидения, и благодетельный сон коснулся нежной рукою ее сердца и разогнал из ее души последнюю тень заботы.

Беспечно улыбаясь, дремала она, как ребенок, которого ангелы-хранители целуют в слегка закрытые глаза, между тем как ее странный защитник то переворачивал дымящиеся головни в своем сыром очаге и с раскрасневшимся лицом раздувал гаснущие уголья, то расхаживал тревожно взад и вперед и, проходя мимо входа в пещеру, каждый раз останавливался, чтобы кинуть тревожный взгляд на свет, выходящий оттуда, где отдыхала Сирона.

С той минуты как он бросил Поликарпа на землю, Павел еще ни разу не вспомнил о ваятеле.

Он ни на одно мгновение не раскаивался в своем поступке, и мысль, что падение на жесткий камень святой горы несравненно опаснее, чем падение на песок арены, совсем не приходила ему в голову.

Такую острастку, думал он, тот нахал заслужил вполне. И разве он, Павел, который спас Сироне жизнь и взял на себя обязанность защищать ее, не имел на нее больше прав?

Красота галлиянки произвела на него впечатление при первой же встрече; но ни одной нечистой мысли не пробуждалось в нем, когда он любовался ею и с умилением прислушивался к ее детским словам. И только уже пламенное излияние Поликарпа запало ему в душу, как искры, которые быстро разожгли его ревность и опасение уступить Сирону другому в неукротимое пламя.

Анахорет не хотел отдать эту женщину никому, он хотел и впредь заботиться о ней, чтобы она была всем обязана ему и только ему одному! Поэтому, не медля ни минуты, отдался он телом и душой приготовлениям к ее бегству.

Духота грозового воздуха, гром и молния, ливень и ночной мрак нисколько не помешали ему, и пока он, измокнув, утомившись, подвергаясь опасности, прыгал и пробирался ощупью по скалам, он думал только об одном, как бы вернее всего отвезти ее в Александрию и там доставить ей все, что только может нравиться женщине.

Ничего, ровно ничего не требовал он для себя, и все, что он придумывал и соображал, все относилось исключительно к тому, что можно предоставить ей.

Когда он устроил и зажег для нее лампадку, он подошел к ней поближе, и даже как будто бы испугался, увидя красоту ее лица, освещенного трепетным светом огонька.

Вслед за тем она скрылась, и он остался один среди ночного мрака и под дождем.

Не находя покоя, бродил он взад и вперед, и томительная тоска и желание еще раз увидеть ее лицо, освещенное лампадкой, и ее белую руку, протянувшуюся за ночником, начало все сильнее и сильнее овладевать им и все более и более ускорять биение его сердца.

И каждый раз, когда Павел проходил мимо пещеры и замечал свет, в нем пробуждалось неодолимое влечение подкрасться к ней и взглянуть на нее еще раз.

О молитве и бичевании, своих старых средствах против греховных мыслей, он уже не думал; но зато упорно подыскивал причину, которая могла бы извинить его перед самим собою, если бы он решился к ней войти.

И вот александриец вспомнил, что в пещере лежит овечья шкура, а ночь ведь холодна. Несмотря на свой обет не носить более шубы, он решился зайти за этим одеянием, и если он при этом увидит и ее, что же за беда?

Когда Павел вошел в проход, тайный голос увещевал его вернуться и этот же голос говорил ему, что он сбился с истинного пути и крадется как вор; но тотчас же последовал и извинительный ответ: "Это для того, чтобы не разбудить ее; ведь она же спит".

И после этого смолкло всякое дальнейшее сомнение, ибо он дошел уже до того места, где у конца прохода открывалась та часть пещеры, в которой спала Сирона.

Она лежала на своей жесткой постели, объятая глубоким сном и очаровательно прекрасная.

Глубокий мрак царил вокруг; слабый свет лампады освещал только малую часть жалкой глухой пещеры; но голова, шея и руки Сироны, освещенные огоньком, точно сияли собственным светом и как будто еще усиливали блеск слабого пламени.

Павел опустился на колени и, не смея дохнуть, обратил страстный и неподвижный взор на спящую красавицу.

Сироне что-то снилось.

Обрамленная золотистыми локонами, голова ее покоилась на высокой подушке из травы, а слегка раскрасневшееся лицо было обращено кверху. Полузакрытые губы тихо шевелились, а вот шевельнулась и согнутая белая рука, покоившаяся в полном свете лампы у нее над головою.

"Она как будто говорит?" - спросил себя Павел и крепко прижался левым виском к уступу скалы, словно хотел этим остановить свою все быстрее и быстрее бегущую кровь и помешать ей излиться в его разгоряченный мозг.

Губы спящей снова зашевелились.

Итак, Сирона в самом деле говорила?

Не его ли она звала?

Этого не могло быть, так как она крепко спала; но Павлу хотелось так думать и верить, и он подкрался к ней поближе, склонился над нею и, сам не смея вздохнуть, начал прислушиваться к тихому, ровному дыханию, которое колебало ее грудь.

Не владея больше собою, он коснулся своими обросшими губами ее белой руки, которую она отодвинула, однако не просыпаясь; вслед за тем его взор остановился на ее губах, на полуприкрытых ими белоснежных зубах, и им овладело непреодолимое желание поцеловать эти губы.

С трепетом наклонился он и был уже близок к исполнению своего желания, как вдруг отшатнулся, точно испуганный каким-то внезапным явлением, и устремил глаза уже не на алые губы спящей красавицы, а на ее руку, поднятую над головою.

Свет светильника отражался на золотом перстне, сверкавшем на пальце у Сироны, и ярко освещал резной оникс, на котором изображена была богиня города Антиохии - Тихе с шаром на голове и с рогом изобилия в руке.

При виде этого камня анахоретом овладело новое, необычайное волнение.

Дрожащими пальцами схватился он за грудь и нащупал под своей разорванной рубахой маленький железный крестик и перстень, снятый им с похолодевшей руки матери Ермия. В этот золотой перстень был вставлен оникс с совершенно таким же изображением, как у галлиянки.

Анахорет выпустил из рук тесемку со своею величайшей драгоценностью, схватился за свои косматые волосы, тяжко простонал и повторил потом несколько раз, точно моля прощения, имя Магдалины.

Вдруг он разбудил Сирону громким голосом и спросил настоятельно:

- От кого у тебя этот перстень?

- Фебиций подарил его мне, - ответила галлиянка. - Он говорил, что получил его много лет тому назад в Антиохии в подарок и что это работа какого-то великого художника. Но для меня он потерял всякую цену, и если он тебе нравится, то возьми его.

- Брось его, - воскликнул Павел, - он принесет тебе несчастье!

И вслед за тем анахорет поднялся, вышел с поникшей головой из пещеры, кинулся на мокрые камни перед очагом и воскликнул:

- Магдалина, ты чистейшая! Из Гликеры ты сделалась святой мученицей и нашла путь в Царствие Небесное; и для меня настал некогда день Дамаска, и я дерзнул назваться Павлом, а теперь, а теперь?

В отчаянии ударил он себя в лоб и простонал:

- Все, все напрасно!

ГЛАВА XVIII

Низкие натуры только слегка затрагиваются той неизмеримо глубокой скорбью, которую испытывает душа, отчаивающаяся в самой себе, но чем тяжелее поражает такое страдание благородную натуру, тем вернее действует оно на нее силой своего просветления.

Павел уже не думал более о спящей красавице. Томимый жестокой душевной мукой, лежал он на камнях, и мысль, что он боролся тщетно, не покидала его.

Когда он взял на себя и грех, и наказание, и позор Ермия, ему показалось было, что он уже совершенно пребывает на пути Господа.

А теперь?

Он чувствовал себя подобно атлету, который на состязании в беге почти у самой цели споткнулся о камень и упал на песок. "Бог взирает на помышления, не на дела, - бормотал он. - Согрешил я с Сироной или нет - это безразлично. Когда я склонился над нею, тогда я был всецело во власти лукавого, и вступил в союз с смертельным врагом Того, Кому отдался телом и душою. К чему мне теперь это бегство от света и эта бесплодная жизнь в пустыне? Кто все только удаляется от борьбы, тот, конечно, может хвалиться, что никогда не был побежден; но разве можно такого назвать героем? Нет, кто посреди треволнений света не уклонится от пути Господа, тому принадлежит пальма первенства, а я, я иду себе одиноко, и первой встречи с каким-нибудь мальчиком и с женщиной, угрозы одного и красоты другой уже довольно, чтобы заставить меня забыть мою цель и тотчас же отвлечь меня с прямого пути в болото зла. Не так, не здесь найти мне то, к чему я стремлюсь! Но как же, но как же? Просвети меня, Господи, и научи меня, что делать!"

Павел приподнялся и, став на колени, начал горячо молиться. Когда он, наконец, произнес аминь, голова его горела и язык точно совсем иссох.

Тучи разошлись; только на западе висели еще над горизонтом черные массы. Время от времени вспыхивали отдаленные молнии и освещали зубчатую вершину горы. Луна уже взошла; круг ее, переходивший на ущерб, часто затемнялся густыми, быстро проносившимися тучами. Ослепительные, яркие молнии, нежный свет и густой мрак чередовались точно с какою-то тревожною быстротою, когда Павел, наконец, встал и начал спускаться к ключу, чтобы напиться и охладить голову свежею водою.

Шагая с камня на камень, он повторял себе, что до начала новой жизни должен еще наложить на себя покаяние, тяжкое покаяние. Но какое?

Вот он дошел до ключа, окруженного скалами, и наклонился к воде; но не успев еще омочить губы, вдруг выпрямился, решившись не пить, именно потому, что чувствовал страшную жажду.

Быстро, почти с какою-то горячностью отвернулся анахорет от ключа, и после этой маленькой победы над самим собою у него стало немного легче на душе и бурное волнение улеглось.

Ему не терпелось поскорее уйти из этой пустыни и со святой горы подальше куда-нибудь, и он был готов хоть сейчас же бежать.

Но куда бежать? Это было безразлично; ведь он искал страдания, а страдание росло, как сорная трава, по всем дорогам.

"От чего тебе спасаться?" - этот вопрос звучал в его душе, точно эхо, вызванное его окликом. И ответа не пришлось долго ждать: "Ты сам и есть тот, от которого тебе надо бежать. Твое собственное "я" и есть твой враг, и в какую пустыню ты бы ни скрылся, всюду оно последует за тобою, и скорее ты избавишься от собственной тени, чем от него!"

Чувство полного бессилия вполне овладело им, и после тревожного волнения последних часов он теперь совершенно упал духом.

Утомившись, ослабев, исполнившись отвращения к себе самому и к жизни, пустынник опустился на камень и начал с полным спокойствием обдумывать события последних дней и часов.

"Я превзошел в глупости всех глупцов, с которыми когда-либо встречался, - думал он, - и при этом произвел такую путаницу, какой не исправить бы мне, будь я даже мудрецом, а сделаться мудрецом для меня так же невозможно, как сделаться черепахой или фениксом. Я раз как-то слышал рассказ про какого-то отшельника, который убил путника только для того, чтобы исполнить заповедь, повелевающую погребать умерших. И я поступил совершенно так же, как этот отшельник, ибо повергнул в бедствие невинную женщину и взял на себя небывалый грех, чтобы избавить другого от горя и нести чужую вину. Чуть свет пойду в оазис и признаюсь Петру и Агапиту во всем, что я наделал. Они накажут меня, и я со своей стороны честно постараюсь снести без малейшего послабления, что они на меня возложат. Чем меньше я буду щадить самого себя, тем скорее помилует меня вечный Судия".

Он встал, взглянул на звезды и, заметив по их положению, что утро уже близко, собрался возвратиться к Сироне, которая теперь уже была для него только несчастной женщиной, перед которой он был виноват во многом. Вдруг донесся до него громкий жалобный вскрик, раздавшийся где-то поблизости.

Невольно он наклонился, чтобы поднять камень для защиты, и стал прислушиваться.

Он знал каждую скалу в окрестностях источника, и когда тот странный стон раздался вторично, ему стало ясно, что звук доносится с места, где он часто сиживал; большая плита, поддерживаемая толстым гранитным столбом, выдавалась там далеко над утесом и укрывала от солнца даже в полдень, когда нигде нельзя было найти ни малейшего следа тени.

Может быть, какой-нибудь раненый зверь укрылся под этим навесом от дождя?

Осторожно пошел Павел вперед.

Вот стон раздался громче и болезненнее прежнего, и не было сомнения, это был человек.

Тотчас же бросив камень в сторону, анахорет опустился на колени и вскоре увидел на сухих камнях под нависшею плитой, в самом отдаленном уголке, неподвижное человеческое тело.

"Может быть, пастух, пораженный молнией", - подумал он, ощупывая руками кудрявую голову и безжизненно опущенные сильные руки лежавшего.

Когда же он приподнял тело больного, продолжавшего тихо стонать, и прислонил его головою к своей широкой груди, из волос несчастного пахнуло на него благовонием тонкого масла, и страшное предчувствие проснулось в его душе.

- Поликарп! - воскликнул он, крепче обхватив руками стан больного, и названный этим именем пошевельнулся и пробормотал несколько слов тихим голосом, но достаточно громко и внятно для Павла, который понял теперь, что не ошибся в своем предположении.

Громко вскрикнув, поднял он обессилевшее тело юноши на руки и понес его бережно, точно ребенка, к краю источника, у которого опустил свою благородную ношу на мокрую траву.

Поликарп вздрогнул и раскрыл глаза.

Утро уже занималось, легкие облачка на восточном горизонте начали окаймляться розовыми краями, и приближающийся день снял мрачный покров с окружающей природы.

Поликарп узнал анахорета, обмывавшего дрожащими руками рану на его затылке. Глаза юноши сверкнули огнем, и с напряжением последнего остатка силы он оттолкнул своего избавителя.

Павел не уклонился, но принял удар своей жертвы, точно привет или подарок, и подумал: "Да, будь у тебя в руке кинжал, я и тогда не отстранился бы".

Рана художника была пугающе велика и глубока, но кровь запеклась в его густых волосах и закрыла рану, точно плотная перевязка.

Вода, которой Павел обмыл затылок ваятеля, произвела новое кровотечение, и вследствие усилия, с которым Поликарп оттолкнул своего врага, он впал в беспамятство.

Тусклый свет зари усилил еще более бледность бескровного лица, покоившегося с помутившимися глазами на коленях анахорета.

"Он умирает", - пробормотал Павел в смертельном страхе и взглянул, едва переводя дух и отыскивая помощи, в долину и на вершину горы.

Пылая в блеске зари, теряясь в свежем сияющем тумане, высилась перед ним величественная громада горы, на которой Господь начертал на каменных скрижалях закон для своего народа и для всех народов Земли, и Павлу показалось, точно он видит исполинскую фигуру Моисея на высочайшей вершине горы, точно из его уст слышит строжайшую из всех заповедей: "Не убей!" - и с грозной силой и подобно звуку меди поражают эти слова его слух.

Закрыв лицо руками, Павел держал с безмолвным отчаянием свою жертву на коленях.

Он закрыл глаза и не смел взглянуть ни на бледное лицо юноши, ни на гору, а медный звук голоса, доносившегося с высоты, слышался все громче и громче, и, почти обезумев от волнения, пустынник все только и слышал ту страшную заповедь: "Не убей", а затем другую: "Не пожелай жены ближнего своего!" - и третью: "Не прелюбодействуй!" - и, наконец, четвертую: "Да не будут у тебя иные боги, кроме меня!"

Кто согрешит против одной из этих заповедей, тот будет осужден, а он, он преступил все четыре, преступил их на тернистом пути к спасению!

Внезапным диким движением вскинул он руки к небу и поднял, тяжело дыша, взоры к горе.

Что это?

На вершине Синая, где находился наблюдательный пост фаранитской стражи, развевался значок, показывавший, что неприятель приближается.

Павел не ошибся.

Придя ввиду близкой опасности в себя и собравшись с мыслями, он понял, что звук, все еще доносившийся потрясающим голосом до его слуха, исходит от медной доски, в которую бьет страж на горе, чтобы предостеречь жителей оазиса и анахоретов.

Неужели Ермий вернулся? Или блеммийцы его опередили? С какой стороны шли полчища хищников? Что делать? Остаться ли здесь возле своей жертвы или спешить на помощь к своим беззащитным товарищам?

В недоумении и в страхе глядел Павел на бледное лицо юноши, и глубокое, болезненное сострадание исполнило его душу.

Как прекрасен был этот юноша, этот пышный цветок, сломленный его грубой рукою! И эти темно-русые кудри вчера еще, может быть, гладила рука матери!

На глаза анахорета навернулись слезы, и с нежностью отца он склонился над этим бледным лицом и тихо поцеловал бескровные губы раненого.

Радостный трепет пробежал у него по телу: губы Поликарпа не похолодели, а вот и рука его пошевельнулась! А вот? Нет сомнения! Благодарение Господу! Вот и глаза его открылись!

"Я не убийца! - отозвалось в сердце Павла точно ликование тысячи голосов. И вслед за тем он подумал: - Снесу его к родителям в оазис, - а потом на гору к братьям!"

Но снова зазвучал с еще большей силой звон медной доски, и тишина священной пустыни огласилась с разных сторон отдаленным гулом человеческих голосов, звуком военной трубы и глухим ревом. Казалось, точно какое-то волшебство внезапно оживило немые скалы и дало им голос, и точно все эти звуки неслись, подобно потокам, неожиданно изменившим свое течение, вверх ко всем ущельям и лощинам горы.

"Поздно! - пробормотал анахорет, - если бы я только мог, только знал... "

- Эй слушай, благочестивый Павел! - прервал его недоумевающее раздумье звонкий, ликующий и торжествующий женский голос, раздавшийся точно где-то в воздушной вышине. - Ермий жив, Ермий вернулся! Взгляни на гору. Там развевается знамя, а Ермий предостерег стражу. Блеммийцы идут, и он послал меня за тобою. Он зовет тебя к башне на западной стороне оврага скорого пути. Скорее! Сейчас же! Слышишь ли? Он велел передать тебе это. Но у тебя на коленях лежит кто-то? Да это ведь - это...

- Это, - крикнул Павел в ответ, - сын твоего господина, Поликарп, который смертельно болен. Сбегай в оазис и скажи сенатору, скажи Дорофее...

- У меня и без того дела хватает! - перебила его пастушка. - Ермий велел мне позвать Геласия, Псоя и Дулу, а если бы я еще побежала в оазис, то они заперли бы меня там и не пустили бы назад на гору. Да что это случилось с бедняжкой? Ну, да все равно! Сегодня найдется для тебя другое дело, чем жаловаться, что сенаторский сын пробил себе голову. Беги скорее к башне, говорю я тебе, и оставь его на месте или отнеси его в твою новую берлогу, и пусть там твоя любовница ухаживает за ним.

- Дьявол! - крикнул Павел и схватился за камень.

- Оставь его, - крикнула в ответ Мириам, - я скажу Фебицию, где она спряталась, если ты не сделаешь, что приказал Ермий. А теперь я созову других, и у башни мы опять увидимся. Да смотри, не замешкайся у твоей светловолосой подруги, ты, благочестивый Павел, ты, святой Павел!

И, громко захохотав, понеслась она по скалам, точно на крыльях.

Александриец посмотрел гневно ей вслед, однако вынужден был согласиться, что совет ее хорош, взял раненого на плечи и поспешно понес его к своей пещере.

Еще не дойдя до нее, он услышал шаги, громкий болезненный возглас, и через несколько мгновений Сирона очутилась уже возле него и воскликнула, вне себя от горя:

- Да, это он! И в таком, в таком состоянии! Но он должен быть жив, не может быть, чтобы он умер, не может же ваш Бог любви быть таким неумолимым и жестоким; не может же быть...

Она не договорила, потому что слезы заглушили ее голос, Павел же пошел поспешно вперед, не слушая ее жалоб, вошел в пещеру, положил раненого на постель и сказал, когда Сирона бросилась на колени и прильнула губами к обессилевшей руке юноши, решительно, но ласково:

- Если ты его любишь, то прекрати свои жалобы! Со вчерашнего дня у него тяжкая рана на затылке. Я обмыл ее. Ты перевяжи ее тщательно и примачивай свежей водой. Дорогу к источнику ты знаешь. Когда он придет в себя, разотри ему ноги и дай хлеба и несколько капель вина, которое найдешь тут, в маленькой пещере, а также и масло для лампы.

Я ухожу к братьям, Сирона, и если до завтра не вернусь, тогда уже предоставь матери бедного юноши ухаживать за ним. Скажи ей также, что я, Павел, забывшись в гневе, нанес ему эту рану, и пусть она простит меня, если может, она и Петр. Прости и ты, в чем я согрешил перед тобою, а если я паду в борьбе, которая предстоит нам, то молитесь, дабы Господь смилостивился надо мною, ибо грехи мои велики и тяжки.

В эту минуту до пещеры донесся звук трубы.

Сирона вздрогнула и воскликнула:

- Это римская труба; я знаю этот звук; это идет Фебиций!

- Он исполняет свой долг, - прервал ее Павел. - Еще одно хотел я тебе сказать. Сегодня ночью я видел у тебя на руке перстень с ониксом.

- Я бросила его, - возразила Сирона, указывая на отдаленный угол пещеры.

- И не поднимай его, - попросил Павел, склонился еще раз к больному, поцеловал его в лоб, поднял руку, точно благословляя галлиянку, и выбежал из пещеры.

ГЛАВА XIX

Две дороги вели из оазиса через гору к морскому берегу.

Обе шли по глубоким каменистым ущельям, одно из которых называлось оврагом скорого пути, потому что этим путем действительно можно было скорее добраться до цели, чем по дороге в другом ущелье, торной и доступной также для вьючного скота.

На половине горного склона овраг скорого пути выходит на ровную площадь, западная сторона которой ограничивается высокими, крутыми скалами.

Здесь стояла башня, построенная из необделанного плитняка, в которой укрывались анахореты, когда грозило нападение степных хищников.

Место для этой крепости, как они с гордостью называли башню, было выбрано очень удачно: с вершины ее открывался вид не только на овраг скорого пути до самого оазиса, но и на узкую, усеянную раковинами полосу пустыни, отделяющую западный склон святой горы от морского берега, на сине-зеленые волны моря и на отдаленные цепи холмов африканского берега.

С башни можно было заметить всякого, кто бы ни подходил к ней из близких или отдаленных окрестностей, а обращенный к дороге обрыв скалы, на которой она стояла, возвышался почти отвесной крутизною, так что был недоступен даже для обитателей пустыни, босые ноги и жилистые руки которых не встречали затруднений и на таких утесах, куда не взобрался бы ни козерог, ни шакал.

Легче было приступиться к башне с другой стороны, и тут была для защиты построена толстая стена в виде подковы, концы которой примыкали к крутому склону оврага скорого пути.

Вся эта постройка была возведена так грубо и безыскусно, что казалась скорее причудливым произведением природы, а не творением человеческих рук.

Это впечатление недоделанности и безыскусственности еще усиливалось тем, что на высоте этой стенообразной груды камней лежало множество крупных и мелких гранитных глыб и осколков, которые были принесены сюда анахоретами, чтобы в случае нападения разбойников валить и бросать их на врагов.

В скалистой почве площадки, окруженной стеною, имелась цистерна, которая всегда заботливо наполнялась водой.

Такие меры предосторожности были необходимы, потому что с двух сторон грозила анахоретам опасность.

Во-первых, от измаильтянских сарацин, которые при своих быстрых набегах с востока нападали, грабя и спасаясь бегством, на обитателей горы и оазиса, и, во-вторых, от блеммийцев, дикого народа, жившего на голых скалистых вершинах и по безводным долинам, ограничивающим плодородные страны Египта и Нубии и отделяющим долину Нила от берегов Чермного моря. На легких челноках переправлялись они обыкновенно через море, чтобы потом, подобно рою саранчи, рассеяться по горе.

Скудные запасы и кое-какие деньжонки, хранившиеся в пещерах беззащитных анахоретов, являлись приманкой для блеммийцев, все снова и снова повторявших свои набеги, а римский гарнизон, стоявший в Фаране, прибывал обыкновенно тогда на место действия, когда хищники успевали уже скрыться с своей скудной добычей.

Немного месяцев прошло после того нападения, при котором старик Стефан был ранен стрелой, и было достаточно причин надеяться, что дикие хищники теперь уже не так скоро вернутся, потому что Фебиций, начальник римской манипулы в оазисе, был на службе энергичен и крут, и хотя ему не вполне удалось надежно оградить анахоретов от беды, однако он преследовал блеммийцев, бежавших при его приближении, и отрезал им дорогу к лодкам.

Недалеко от берега, на полосе пустыни, отделявшей гору от моря, между дикарями и римлянами произошла схватка, кончившаяся полным уничтожением первых, и можно было ожидать, что такой опыт станет памятным уроком для сынов пустыни Но если прежде их побуждала к переправе через море легкоукротимая страсть к грабежу, то теперь уже священнейшая из всех обязанностей - месть за пролитую кровь братьев, сыновей и отцов - заставляла их собрать все свои силы для нового набега. При этом они старались действовать с величайшей осторожностью и собрали свое молодое войско в скрытых долинах за цепью прибрежных гор.

В первую темную ночь была назначена переправа через узкий морской залив, отделявший их от Петрейского полуострова, и вот, когда при заходе солнца поднялись тяжелые тучи, разразились страшной грозою и затмили свет месяца, они вытащили свои лодки и плоты в море и, вероятно, достигли бы того берега горы и, может быть, даже оазиса, не будучи замечены стражей на горе, укрывшейся от непогоды, если бы один человек не предостерег анахоретов, и человек этот был Ермий.

Повинуясь приказанию Павла, юноша взял три золотых из денег, спрятанных в пещере, запасся хлебом, захватил лук и стрелы, подошел к пещере отца, чтобы послать спавшему последний привет, и поспешил в Раиту.

Наслаждаясь сознанием своей силы и мужества, гордясь достойной будущего воина нелегкой задачей и радостно решившись выполнить ее, не щадя своей жизни, спешил он вперед при ясном свете месяца.

Изгибы дороги на местах, недоступных и привычных путникам, для него не существовали, и он пробирался прямиком то вверх, то вниз по скалам. На ровных местах юноша пускался бегом, точно за ним гнались преследователи. После восхода солнца он немного поел и тотчас же поспешил далее, не обращая внимания на полдневный жар и на сыпучий прибрежный песок, в котором вязли ноги.

Предавшись всей душою своей задаче, Ермий не думал уже ни о Сироне, ни о своей прошлой жизни, а только о горах по ту сторону моря да о блеммийцах, и прикидывал, как бы удачнее подкрасться к ним и, узнав их намерения, опять поскорее вернуться к морю и к своим.

Наконец, когда усталость начала томить его все более и более, когда полдневный жар становился все тягостнее, и кровь начала усиленнее приливать к сердцу и быстрее стучать в висках, он уже совсем перестал думать, и в сознании его осталось только одно желание, как можно скорее достигнуть своей первой цели.

В третий час пополудни юноша увидел издали пальмы местечка Раиту и, приободренный, еще ускорил шаг.

Еще до захода солнца он передал тамошним анахоретам, что александриец отказывается от их предложения и остается на святой горе.

Вслед за тем Ермий отправился к маленькой пристани, чтобы сторговаться с рыбаками местечка насчет лодки.

Пока он сговаривался с одним пожилым лодочником из амалекитян, который со своим черноглазым сынишкой перебирал сети, показались вдруг два всадника, приближавшиеся крупной рысью к заливу, где среди нескольких мелких барок стояло на якоре большое грузовое судно.

Рыбак указал на это судно, говоря:

- Оно ждет каравана из Петры. А вот тот человек на муле - это великий императорский военачальник, который командует над римлянами в Фаране.

Ермий увидел Фебиция в первый раз и даже испугался, когда тот подошел к нему и к рыбаку.

Повинуясь инстинкту самосохранения, он чуть было не пустился бежать; но его ясный взор уже встретился с тусклым и притом пытливым взором центуриона, и, покраснев за самого себя, он остановился, скрестил руки и гордо и уверенно ждал галла, который подъезжал вместе со своим спутником прямо к нему.

Талиб уже прежде видал юношу вместе со Стефаном, узнал его сейчас же и спросил, давно ли он здесь, или только что пришел с горы.

Ермий отвечал правдиво и понял теперь, что центурион ищет не его.

Совершенно успокоившись, глядел юноша не без некоторого любопытства на римлянина и невольно улыбнулся, увидя, как этот худощавый старый солдат, утомленный долгим и быстрым переездом, едва держался на своем муле, и вспомнив, что этот жалкий и бессильный человек - муж цветущей, веселой Сироны.

Не чувствуя перед этим человеком ни малейшего раскаяния в своем проступке, он невольно отдался какому-то внезапно явившемуся шаловливому настроению и, чуть не расхохотавшись, ответил на вопрос Фебиция, не встретил ли он на пути светловолосую женщину с хромой собакой:

- Как же! Такую женщину я видел и собаку ее тоже, только она, кажется, не хромала.

- А где ты ее встретил? - спросил быстро Фебиций. Ермий покраснел, потому что теперь был вынужден сказать неправду и мог, пожалуй, повредить Сироне каким-нибудь ложным показанием. Поэтому он не дал сразу определенного ответа, но спросил:

- Что, эта женщина, верно, совершила какое-нибудь преступление, что вы ее преследуете?

- Тяжкое преступление, - ответил Талиб, - она жена этого господина и...

- До ее преступления никому нет дела, кроме меня, - перебил Фебиций своего спутника резким тоном. - Надеюсь, что этот молодец видел лучше тебя, тогда как ты принял за Сирону какую-то расплакавшуюся вдову из Айлы с ребенком на руках, бежавшую за караваном. А как тебя зовут, малый?

- Ермий, - отвечал тот, - а ты кто такой?

Галл раскрыл было рот для гневного ответа, но удержался и сказал:

- Я начальник императорских войск и спрашиваю тебя, что это была за женщина, которую ты видел, и где ты ее встретил?

Злобный взгляд Фебиция и слова его проводника показали Ермию, что бежавшей Сироне не ждать добра, если ее поймают, и отнюдь не желая помогать ее преследователям, он ответил быстро, дав полную волю своему шаловливому настроению:

- Я встретил, верно, не ту, которую вы ищете, потому что та, которую я видел, никак не может быть женою этого человека, - а скорее могла бы быть его внучкой! Волосы были у нее золотистые и лицо румяное, а собачку она звала Ямбой.

- Где ты встретил ее? - крикнул центурион.

- В рыбацкой деревушке, у подошвы горы, - отвечал Ермий. - Она села в лодку и уехала.

- По направлению к северу? - спросил галл.

- Полагаю так, - кивнул Ермий, - но наверно не знаю, потому что я торопился и не мог посмотреть ей вслед.

- Значит, придется искать ее в Клизме, - воскликнул Фебиций амалекитянину. - Если бы только добыть лошадь в этой проклятой пустыне.

- Туда четыре дня пути, - заметил Талиб, покачав головой, - а проехав Элим, мы до самого Моисеева колодца не найдем воды. Я пересяду на верблюда.

- А хоть бы вы и нашли хороших рысаков, - перебил его Ермий, - то все-таки тебе, центурион, не следовало бы уезжать так далеко от оазиса, потому что на том берегу, как говорят, собираются блеммийцы, и я сам послан туда лазутчиком и поеду, как только стемнеет.

Фебиций потупил глаза в мрачном раздумье. И до него уже дошла весть, что дикари готовятся к новому набегу, и угрюмо, но решительно приказал он амалекитянину, повернувшись спиною к

Ермию:

- Поезжай ты один в Клизму и постарайся поймать ее; я не хочу и не могу из-за этой презренной женщины пренебречь службой.

Ермий посмотрел вслед отъехавшим и весело рассмеялся, увидя, как оба вошли в гостиницу.

Прежде чем пуститься в море, он прилег на сети в рыбацкой лодке, нанятой у старика за золотой, и подкрепил свои силы, проспав несколько часов крепким сном.

Он велел разбудить себя при восходе луны и, встав, помог мальчику, который собирался ехать с ним и умел управлять рулем и парусом, столкнуть лодку с берега в воду.

Вскоре он уже несся при легком попутном ветерке по сверкающей глади моря, и ему было так легко и весело, как молодому орлу, который покинул тесное гнездо и в первый раз расправил свои могучие крылья.

Он готов был ликовать в этом еще не изведанном ощущении свободы, и мальчик у руля только покачивал головой от удивления, видя, как Ермий хотя и неловко, но с необычайной силой работает веслами.

- Ветер хорош, - крикнул рулевой анахорету, поворачивая парус, - мы подвигаемся и без твоей работы. Побереги силы!

- У меня их хватит и скупиться не стоит, - возразил Ермий и откинулся далеко назад для нового удара веслами.

На половине пути Ермий бросил весла, чтобы отдохнуть, начал любоваться отражением луны на светлой зеркальной поверхности воды и вспомнил невольно двор Петра, сиявший в таком же серебристом блеске, когда он взбирался в окно к Сироне. Образ дивной белокурой красавицы возник снова, и грустно-тоскливое чувство начало овладевать юношей.

Тихо вздохнул Ермий раз и другой; но когда грудь его поднялась болезненно в третий раз, он опять вспомнил цель своей поездки и свои разбитые оковы и, расшалившись, ударил веслом плашмя по воде, так что взлетевшие брызги осыпали его самого и всю лодку точно дождем влажных сверкающих алмазов.

Снова юноша налег на весла, решив, что нечего теперь думать о женщине, когда ему предстоит более важное дело.

И легко удалось ему забыть Сирону, так как в продолжение следующих дней ему пришлось изведать все волнения, какие связаны с жизнью воина.

Через какие-нибудь два часа после отплытия из Раиту он вступил уже на берег другой части света и, найдя место, где спрятать лодку, тотчас же прокрался в горы, чтобы наблюдать за блеммийцами.

В первый же день Ермий набрел на долину, в которой они собирались; не раз его замечали и преследовали, а на третий день ему удалось схватить и увести с собой одного воина, высланного на разведку.

Анахорет связал пленника, напугал страшными угрозами и разузнал много весьма важного. Число врагов, собиравшихся для набега, оказалось велико, но Ермий надеялся опередить их, потому что пленник указал ему место, где у них были спрятаны в песке и камнях лодки, вытащенные на берег.

Как только стемнело, юноша подъехал на своей лодке к месту предполагаемой переправы, и, когда в грозовую ночь блеммийцы спустили на воду первую лодку, Ермий поплыл вперед, пристал с большою опасностью у западного склона горы и поспешил на вершину Синая, чтобы предостеречь фаранитскую стражу.

Еще до восхода солнца взобрался он на труднодоступную крутизну, разбудил нерадивых сторожей, покинувших свой пост, и пустился бегом к пещере отца, еще прежде чем они успели взойти на вышку, поднять знамя и ударить в медную доску.

Со времени исчезновения Ермия Мириам безотходно бродила вокруг пещеры Стефана и не пропустила ни одного утра, полудня и вечера, чтобы не принести ему воды; она продолжала делать это и тогда, когда место Павла занял новый, неповоротливый и ворчливый прислужник.

Питалась она кореньями и хлебом, который получала от больного, а на ночь укрывалась в глубокой и сухой, давно уже знакомой ей расселине скалы.

Чуть свет она покидала свое жесткое ложе, чтобы наполнить водой кувшин больного и затем поговорить со Стефаном про Ермия.

Она охотно прислуживала старику, потому что каждый раз, когда приходила, слышала из его уст имя сына, а он, со своей стороны, всегда радовался ее приходу, дававшему ему случай поговорить про Ермия.

Болея уже много недель, Стефан так привык к чужой помощи, что принимал услуги пастушки как нечто совершенно естественное; она же никогда и не пыталась объяснить себе, почему она, собственно, ухаживает за стариком.

Стефану было бы тяжко не видаться с нею, а для нее сделалось потребностью и даже необходимостью ходить к ключу и разговаривать со стариком; она ведь все еще не знала, жив ли Ермий, или убит Фебицием вследствие ее предательства.

Ведь все, что рассказывал ей Стефан об отважном предприятии сына, могло быть просто выдумано Павлом, для того чтобы щадить больного и постепенно подготовить его к утрате сына, но Мириам все же готова была верить, что Ермий жив, и уверенность, что он при своем возвращении прежде всего зайдет к отцу, именно и заставляла ее оставаться до наступления ночи поблизости пещеры и на заре уже наполнять кувшин больного свежею водою.

Девушка не имела ни одной совершенно спокойной минуты; если упавший где-нибудь камень, чьи-нибудь приближающиеся шаги или рычанье какого-нибудь зверя нарушали тишину пустыни, она тотчас же пряталась и прислушивалась в тревожном волнении; и сердце ее усиленно билось не столько от страха перед своим господином, от которого убежала, как от ожидания услышать шаги того человека, которого сама предала в руки врага и о котором теперь болезненно тосковала и день и ночь.

Приходя к ключу, Мириам каждый раз смачивала и приглаживала свои растрепанные волосы и мыла лицо так старательно, точно надеясь придать этим белизну своей смуглой коже.

И все это она делала только для него, чтобы при ожидаемом свидании понравиться ему так же, как та белолицая женщина из оазиса, которую она ненавидела с таким же жаром, с каким любила его.

Во время грозы и ливня в последнюю ночь нахлынул с вершины горы поток в ее потаенное пристанище и выгнал ее оттуда.

Под дождем, без крова, томясь раскаянием, страхом и тоскою, бродила она по скалам, отыскивая себе то здесь, то там место для пристанища.

При этом девушка заметила свет, выходивший из нового жилища благочестивого Павла, подошла поближе и узнала александрийца; но он ее не заметил, потому что сидел возле своего очага, погрузившись в глубокое раздумье.

Теперь она знала, где приютился изгнанник, про которого Стефан так часто спрашивал и который, насколько она могла заключать по жалобам и смутным намекам больного, тоже попал, на свою погибель, в сети ненавистной ей женщины.

Только что утренняя звезда начала бледнеть, как уже Мириам, измученная сердечною тоскою, но не находя слез, чтобы выплакать свое горе, приблизилась к пещере Стефана, и ею неотразимо овладело горячее желание умереть прямо здесь и наконец избавиться от душевной муки, так неотступно терзавшей ее.

Будить старика было еще слишком рано. И все-таки ей так горячо хотелось услышать хоть одно, хоть суровое слово из уст человеческих, так как чувство одичалости, смущавшее ее ум, и тоска одиночества, томившая ее сердце, стали ей нестерпимо мучительны.

Девушка уже приближалась к входу в пещеру, как внезапно услышала над собою стук падающих камней и чей-то голос.

Она вздрогнула, вытянула шею и начала напряженно прислушиваться, не смея пошевельнуться. Затем она испустила громкий радостный крик и, высоко подняв руки, бросилась на гору, навстречу поспешно сходившему путнику.

- Ермий, Ермий! - крикнула она в порыве восторга, и светлая радость ее сердца отразилась так ясно и чисто в этом возгласе, что в душе юноши проснулся сочувственный отзвук, и его радостное приветствие было ей ответом.

Так он никогда еще не приветствовал Мириам, и, как освежительный напиток, поднесенный нежною рукою к губам изнемогающего, звук его голоса оживил истомившееся сердце юной пастушки.

Невыразимый восторг и избыток благодарности, какие Мириам никогда еще не испытывала, переполнили ее душу, и его доброта и ласка невольно заставили ее показать, что и она может отблагодарить его за щедрый дар приветливости.

Итак, она первым же делом рассказала, что оставалась все время поблизости от его отца и утром и вечером носила ему воду, и что он никогда не терпел недостатка.

Она вдруг покраснела при этой похвале самой себе, Ермий же воскликнул:

- Вот доброе дело, и я не забуду его! Ты шальная, взбалмошная девочка, но мне думается, кого ты полюбишь, тот может на тебя положиться.

- Попробуй и увидишь! - воскликнула Мириам, протягивая ему руку.

Он подошел поближе, взял ее за руку и, увлекая за собою, сказал:

- Слышишь звон на горе? Я предостерег стражу; блеммийцы идут. Павел у отца?

- Нет, но я знаю, где его найти.

- Так позови его, - подхватил юноша. - Первым делом его, а потом Геласия и Псоя, и Дулу, и кого найдешь из отшельников. Пусть все идут в крепость у оврага скорого пути. Я пойду к отцу и перенесу его туда; а ты беги и докажи, что можно на тебя полагаться.

При последних словах он хотел было обнять ее, но она быстро увернулась и убежала, крикнув:

- Всем передам твою весть!

Увидав Сирону и отыскав Павла, она обежала все пещеры, чтобы по поручению Ермия и от его имени созвать отшельников к общей обороне.

ГЛАВА XX

За стеною, на краю оврага скорого пути, собрались все эти странные люди, которые отреклись от жизни с ее радостями и горестями, обязанностями и наслаждениями, от общества и от семьи, и бежали в пустыню, чтобы там, добровольно отказавшись от всякого иного стремления, направить все свои силы к достижению высшей цели, чуждой житейских треволнений.

В глухой пустыне, вдали от соблазнов света, конечно, легче всего можно было умертвить все чувственные влечения, сбросить с себя оковы тела и таким образом сблизить человеческое естество, связанное грехом и плотью, с земным прахом, с чистым и бесплотным естеством Божества.

Все эти люди были христиане, и, как Спаситель, добровольно принявший на себя страдание, искупил род человеческий, так и они старались очистительною силой страданий избавиться от всяческой скверны человеческой природы и тяжким покаянием содействовать искуплению собственных грехов и грехов всего своего рода.

Не боязнь гонения привела их в пустыню, но надежда на труднейшую из всех побед.

Все анахореты, собравшиеся у башни, были родом из Египта и из Сирии, и особенно между первыми было много таких, которые, уже при прежнем служении древним богам своей родины приучившись к отречению и покаянию, после обращения в христианство избрали для своего подвижничества именно то место, где Господь являлся своим избранникам.

Потом уже не только гора Синай, но и все пространство каменистой Аравии, по которой шли евреи из Египта под предводительством Моисея, населилось такими же аскетами, назвавшими свои поселения по именам мест отдохновения избранного народа, упоминаемым в Библии; но не было еще никакой связи между этими отдельными подвижниками, жизнь их еще не подчинялась определенному уставу, число их, впоследствии возросшее до сотен и тысяч, пока еще составляло несколько десятков.

Грозящая опасность заставила всех этих отшельников, отказавшихся от света и жизни и обративших все свои помыслы к смерти, поспешно сбежаться к укрепленной башне.

Только престарелый Козьма, удалившийся на Синай вместе со своей женой, которая там же и умерла, остался в своей пещере и ответил своему сожителю Геласию, торопившему его бежать, что готов умереть во всякое время и в любом месте, когда и где будет угодно Господу, и старость или вражеская стрела откроет ему врата в Царствие Небесное - на то воля Господня.

Не так отнеслись к опасности остальные анахореты, которые так и бросились сквозь тесный проход внутрь башни, пока она не переполнилась до последней возможности, и Павел, ввиду опасности опять совершенно овладевший собою, не удержал насильно одного из новоприбывших, чтобы предохранить стеснившуюся, трепещущую толпу от беды.

Быстрее всякой заразы, распространяющейся между животными, быстрее гниения, переходящего с плода на плод, овладевает человеческими сердцами чувство страха.

Те, которых боязнь погоняла жесточайшими ударами своего бича, бежали скорее всех и оказались близ крепости первыми.

С воплями и причитаниями встретили они своих отставших товарищей, и жалостный вид представляла эта перепуганная толпа, ломавшая руки при напыщенных уверениях в своей полной покорности воле Господней и при усердных молитвах, причем, однако, никто не забывал своего скудного спасенного имущества, стараясь скрыть его первым делом от завистливых глаз товарищей, а затем от алчности приближающегося врага.

Вместе с Павлом явились Сергий и Иеремия, которых он старался ободрить еще на пути к крепости. Все трое начали теперь увещевать перепуганных, и когда, наконец, александриец напомнил им, с каким старанием они несколько недель тому назад помогали сваливать камни на стене и у склона скалы, подготовляя средства к обороне на случай нового нападения врагов, тогда многие опомнились, сознавая свою обязанность продолжать начатое дело обороны.

Один за другим начали они выходить из башни, а когда явился Ермий, неся своего отца на спине, и вслед за ним Мириам, и когда Павел обратил внимание товарищей на эту отрадную картину сыновней любви, тогда любопытство заставило всех до последнего покинуть башню.

Александриец перескочил через стену, пошел навстречу Стефану, взял его с плеч запыхавшегося юноши к себе на плечи и понес к крепости. Но старый воин наотрез отказался укрыться внутри укрепления и попросил друга посадить его у стены.

Павел исполнил его желание, а сам поднялся с Ермием на верх башни, чтобы оглядывать оттуда окрестности.

Как только он удалился, Стефан сказал, обращаясь к обступившим его анахоретам:

- Камни навалены толково, и хотя силы у меня немного, однако и я буду в состоянии столкнуть не один из них со стены. Если дело дойдет до боя, то глаза старого воина, как бы слабы они ни были, заметят при помощи ваших глаз много такого, что вам, молодым, может послужить в пользу. А чтобы успешнее всего помешать разбойникам, надо первым делом выбрать предводителя, которому все остальные должны повиноваться безоговорочно.

- Ты, отец мой, - перебил его сириец Салафиил, - служил в войске императора и доказал при последнем набеге врагов свое мужество и знание военного дела. Будь ты нашим начальником!

Стефан покачал грустно головой и возразил:

- Голос мой ослабел от раны в груди и от долгой болезни, и самые ближайшие не расслышали бы меня среди боевого шума. Пусть начальником вашим будет Павел, ибо он силен, осмотрителен и смел.

Многие из анахоретов давно уже видели в александрийце свою самую надежную опору, потому что в продолжение многих лет он пользовался всеобщим уважением и несчетное число раз выказал свою силу и неустрашимость, однако при этом предложении все переглянулись с удивленным, нерешительным и недовольным видом.

Стефан заметил их настроение и сказал:

- Он тяжко согрешил и перед Господом, он, конечно, между вами последний из последних, но физической мощью и беззаветной отвагой он превосходит вас. Кто же из вас согласился бы заменить его, если вы отказываетесь от его предводительства?

- Орион из Саиса, - воскликнул один из анахоретов, - велик ростом и силен; если бы он согласился...

Но Орион наотрез отказался взять на себя такую ответственность, а когда вслед за ним и Андрей, и Иосиф не менее решительно отклонили от себя то же предложение, Стефан сказал:

- Вы видите, что, кроме александрийца, нам некого просить быть нашим начальником на время, пока нам будет грозить опасность от разбойников, конечно, не дольше. А вот он и идет. Спросить его?

Общий, хотя и не радостный шепот согласия раздался в ответ, а Павел, воодушевленный желанием пожертвовать здесь кровью и жизнью для защиты слабых и пылающий жаждой боя, принял предложение Стефана, точно оно само собой разумелось, и тотчас же начал распоряжаться, как настоящий полководец.

Одних он отправил на сторожевой пост наверху башни, другим велел носить камни, некоторым поручил в минуту опасности бросать со стены камни и обломки скал; тех же, которые были послабее, он просил соединиться в одну группу, молиться за других и воспевать хвалебные песни, и не забыл даже уговориться со всеми относительно разных знаков и указаний.

Он был то здесь, то там, и его энергия и уверенность вскоре сообщились и самым малодушным.

Во время этих приготовлений Ермий простился с Павлом и с отцом, услышав римскую военную трубу и барабан молодого фаранского войска, которое шло вверх по оврагу, навстречу врагам.

Он знал, где располагалась главная сила блеммийцев, и поспешил сообщить об этом центуриону Фебицию и предводителю фаранитов.

Галл задал несколько коротких вопросов Ермию, которого тотчас же узнал по глазам, напомнившим ему уже при первой встрече в Раиту глаза Гликеры, и, получив на все быстрые и четкие ответы, отдал немедленно и с величайшей предусмотрительностью свои приказания.

Одна треть фаранитов должна была при звуках барабана и труб продолжать свой марш навстречу врагам, а при их приближении отступить на равнину к самой башне. Если бы удалось заманить туда же блеммийцев, тогда вторая треть городского войска, которая могла отступить в одну из поперечных долин, должна была напасть на них с левого фланга. Сам Фебиций со своей манипулой хотел остаться в засаде за скалой, на которой стояла башня, и внезапным натиском решить битву. Последняя же треть фаранитов получила поручение отправиться с Ермием к тому месту, где блеммийцы высадились, и разрушить их лодки.

В случае же неудачи центурион мог со своим отрядом отступить в крепость и защищаться там, пока не подойдут на помощь военные отряды из соседних прибрежных местечек, куда уже были разосланы гонцы.

Все распоряжения галла были немедленно исполнены, и Ермий пошел во главе вверенного ему отряда с таким самоуверенным и гордым видом, точно какой-нибудь императорский ветеран, вышедший со своим легионом в поле. За спиною были у него лук и стрелы, а в руках боевой топор, купленный в Раиту.

Мириам хотела было пуститься вслед за его отрядом, но он заметил это и крикнул ей:

- В крепость, дитя, к моему отцу!

И пастушка повиновалась, не задумавшись.

Анахореты в крепости сбежались все к краю обрыва, глядели на распределение боевых сил и махали руками и кричали.

Они надеялись, что часть войска соединится с ними для их защиты, но надежда эта вскоре оказалась тщетной.

Стефан, ослабевшие глаза которого не могли разглядеть, что делалось на равнине, просил Павла рассказать ему обо всем и понял с проницательностью старого воина весь план центуриона.

Вот отряд Ермия прошел мимо башни, и юноша приветствовал отца жестами и словами.

Стефан, слух которого не ослабел так, как зрение, узнал голос сына и, напрягая последние остатки своего голоса, отвечал ему на прощание исполненными горячей любви напутствиями.

Павел собрал все эти сердечные излияния старца в несколько слов, приставил руки к губам и крикнул сыну своего друга, идущему в бой, напутственное благословение отца.

Ермий расслышал его; но как он ни был растроган этим приветом, он ответил, однако, только безмолвным знаком. Отец всегда скорее найдет сотню слов для благословения, чем сын хоть одно слово благодарности.

Когда юноша скрылся за скалою, Павел сказал:

- Он шел совершенно как старый воин, а остальные следовали за ним, как стадо баранов. Но вот! Ты слышишь? Конечно! Это первый отряд фаранитов встретился с врагом. Крик все приближается.

- Значит, все обойдется благополучно, - оживился Стефан. - Если только враги клюнут на приманку и заберутся сюда на равнину, тогда, думается мне, и конец им. Мы можем отсюда наблюдать за всем ходом битвы, и если наши будут вынуждены отступить, то очень возможно, что им придется укрыться в крепости. Теперь не следует бросать понапрасну ни одного камешка, ибо, если наша крепость сделается средоточием боя, тогда камни понадобятся защитникам.

Эти слова были услышаны некоторыми анахоретами, и когда боевой крик и шум битвы стали слышаться все ближе и ближе, и один начал повторять другому, что их убежище сделается средоточием сражения, тогда перепугавшиеся отшельники оставили свои места, назначенные им по распоряжению Павла, начали бегать и суетиться, несмотря на строгие выговоры александрийца, и наконец большинство присоединилось к старым и слабым, хвалебное пение которых становилось все жалобнее и жалобнее по мере приближения опасности.

Громче всех голосил высокорослый Орион из Саиса, он простер руки к небу и вопрошал:

- Чего ты хочешь от нас бедных, о Господи? Когда Моисей покинул на этом месте Твой избранный народ только на сорок дней, народ этот тотчас же отпал от Тебя, а мы, мы и без вождя проводим жизнь в служении Тебе, и отреклись от всего, что радует сердце, и взяли на себя всякое страдание, чтобы угодить Тебе! И вот вокруг нас опять беснуются эти гнусные язычники и перебьют нас. Это ли достойная награда за нашу борьбу и за наше неустанное подвижничество?

Остальные анахореты вторили жалобам саита; Павел же стал посреди их, начал упрекать их за малодушие и упрашивал их теплыми, убедительными словами вернуться на назначенные места, чтобы, по крайней мере, стена на более доступном западном склоне не оставалась без охраны, и крепость не могла сделаться легкой добычей для врага, от которого нечего было ждать пощады.

Некоторые из анахоретов собрались уже было последовать увещанию александрийца, как вдруг у самого подножия их убежища раздался страшный вой, боевой крик блеммийцев, которые преследовали фаранитов.

В ужасе столпились они снова, и сириец Салафиил, решившийся подойти к краю обрыва и заглянувший через плечо Стефана на равнину, вдруг кинулся назад к товарищам с криком:

- Наши бегут!

Тогда Геласий завопил, ударяя себя в грудь и хватаясь за свои черные кудри:

- Господи Боже, что Ты хочешь от нас? Или стремление к правде и добродетели так суетно и тщетно, что Ты обрек нас на смерть и не хочешь заступиться за нас? Если мы будем побеждены язычниками, то безбожие и грубая сила будут кичиться, что одержали победу над благочестием и истиной!

Вне себя и совершенно растерявшись, Павел отвернулся от них и глядел со Стефаном на ход битвы.

Блеммийцы явились в большом числе, и натиск их, которому фараниты должны были уступить только для виду, был так силен, что и они с подкреплениями, присоединившимися к ним на равнине, не могли выдержать его и были оттеснены к самому оврагу скорого пути.

- Выходит не так, как следовало, - сказал Стефан.

- И эта ватага трусов, эти скоты, - крикнул Павел в ярости, - оставили стену без защиты и богохульствуют, вместо того чтобы быть настороже или биться с врагами.

Анахореты увидели его движение, выражавшее полное отчаяние, и Сергий закричал:

- Неужели все нас покидают? И терновый куст не возгорается, и пламя его не пожрет злодеев? И гром молчит? Где молнии, обвивавшие вершину Синая? И мгла не спускается на землю, чтобы устрашить язычников? И земля не разверзается, чтобы поглотить их, как племя Корея?

- Сила Господня, - воскликнул Дула, - бездействует. И в каком сомнительном свете является наше благочестие, если Господь поступает с нами так, как будто мы совсем недостойны Его милости!

- Так оно и есть, - крикнул Павел, который услышал последние слова и как раз вел, или, вернее сказать, нес Стефана к оставленной без защиты восточной стене, - так оно и есть, ибо вместо того чтобы сопротивляться врагам, вы богохульствуете и позорите сами себя постыдной трусостью! Взгляните на этого больного старца, который готовится защищать вас, и повинуйтесь без ропота моим приказаниям, или, клянусь кровью святых мучеников, я потащу вас за волосы и за уши на ваши места и...

Но он вдруг остановился, потому что угроза его была прервана громким голосом, которым окликнул его кто-то у подножия стены.

- Это Агапит, - сказал Стефан. - Проведи меня к валу и посади там!

Павел не успел еще исполнить желание своего друга, как увидел уже перед собою величественную фигуру епископа.

Агапит, родом из Каппадокии, был в молодости воином. Он едва еще перешел за предел старческого возраста и был бдительным руководителем своей общины.

Когда вся фаранская молодежь выступила против блеммийцев, он не мог найти себе покоя в оазисе и, приказав пресвитерам и дьяконам молиться в церкви с женщинами и оставшимися мужчинами за бойцов, сам пошел с проводником и двумя аколитами на гору, чтобы смотреть на битву.

Когда все священнослужители и жены пытались его удержать, он возразил им:

- Где стадо, там должен быть и пастырь!

Не будучи никем замечен, он дошел до стены крепости и услышал гневные слова Павла.

Сверкая глазами, стоял он теперь перед александрийцем и, грозно подняв руку, крикнул ему:

- Так-то отверженный дерзает говорить со своими братьями? Поборник сатаны осмеливается повелевать борцам Господним? Тебе хотелось бы богатырскими руками отвоевать обратно ту славу, которую утратила твоя душа, отягощенная грехом и виною?! Сюда, друзья мои, Господь с нами и не покинет нас!

Павел выслушал с безмолвной покорностью слова епископа и вместе со всеми анахоретами поднял руки, когда Агапит стал посреди их и произнес краткую горячую молитву.

Провозгласив аминь, епископ указал с уверенностью полководца всем, даже самым бессильным и престарелым анахоретам, места у стены и за камнями и воскликнул затем громким голосом, заглушившим шум битвы:

- Докажите сегодня, что вы борцы Всевышнего!

Никто не посмел ослушаться, и, когда все до последнего заняли свои места, он подошел к обрыву и начал внимательно следить за ходом битвы, кипевшей внизу.

Фараниты теперь успешно отражали натиск блеммийцев, потому что Фебиций, выйдя со своей манипулой из засады, напал на густую толпу наступавших дикарей с фланга и врезался в самую середину ее, распространяя вокруг себя смерть и гибель. Хорошо вооруженные римляне одолевали, по-видимому, без малейшего труда своих обнаженных противников, которые в рукопашной схватке не могли пустить в дело ни стрел, ни копий.

Однако блеммийцы научились в частых схватках с императорскими войсками пользоваться физической силой, и, увидя, что нет возможности устоять перед натиском врага, предводители вдруг подняли какой-то особенный, пронзительный крик, ряды рассыпались и вслед за тем рассеялись по всем направлениям, точно груда перьев, схваченных порывом ветра.

Агапит принял это движение дикарей за беспорядочное бегство, вздохнул с облегченным сердцем и собрался было сойти на поле битвы утешать раненых братьев.

Но и в самой крепости представился ему случай исполнить долг благочестия, потому что вдруг перед ним явилась пастушка, которую он заметил уже при своем приходе, и сказала робко, но быстро и явственно:

- Больной Стефан, для которого я ношу воду, отец Ермия, просит тебя прийти к нему, потому что рана его раскрылась, и он ждет смерти.

Агапит немедленно пошел к больному, рану которого Павел и Орион уже успели перевязать, и обратился к нему с такою приветливостью, какой не оказывал никому из других отшельников.

Он давно уже знал прежнее имя и судьбу Стефана, и по его распоряжению Ермий был отправлен с посольством в Александрию, так как, по убеждению Агапита, никто не имел права бежать от житейских треволнений, не изведав их сначала.

Стефан протянул ему руку, епископ присел к нему, дал знак окружавшим оставить их наедине и стал внимательно прислушиваться к тихим словам больного.

Когда тот, наконец, замолк, Агапит сказал:

- Благодарю вместе с тобою Господа, что он наставил твою погибшую жену на путь истины, а сын твой будет храбрым воином, каким некогда был ты сам. О делах земных тебе нечего заботиться, но как ты приготовился для иной, вечной жизни?

- Восемнадцать лет я каялся и молился и тяжко страдал, - ответил больной. - Мир остался далеко за мною, и я надеюсь, что нашел путь, ведущий в Царствие Небесное.

- И я надеюсь, что ты спасешься, - сказал епископ. - Много страданий было суждено тебе в жизни. Старался ли ты простить тем, которые причинили тебе наибольшее горе, и можешь ли ты молиться: "И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим?" - Помнишь ли ты слова: "Ибо как вы будете прощать людям их прегрешения, так и Отец ваш небесный простит вам?"

- Гликеру я не только простил, - отвечал больной, - но и заключил ее вновь в глубине моего сердца; а тому человеку, который так позорно соблазнил ее, тому презренному, который несмотря на все мои благодеяния обманул, ограбил и опозорил меня, и ему я желаю...

- Прости ему, - воскликнул Агапит, - дабы и тебе простил Господь!

- Восемнадцать лет я пытаюсь благословлять врага, - возразил Стефан, - не перестану и впредь стараться...

Пока все внимание епископа было обращено на больного; но вдруг раздались голоса с разных сторон, и Геласий, стоявший с несколькими анахоретами у края обрыва, крикнул ему:

- Спаси нас, отец, язычники лезут вон там на скалы. Благословив Стефана, Агапит отошел от него, повторив еще раз задушевным тоном:

- Прости, и унаследуешь Царствие Небесное!

На равнине лежало множество раненых и убитых, и фараниты снова отступали к оврагу, потому что блеммийцы не обратились в бегство, а только рассеялись, влезли на скалы, окружавшие равнину, и начали оттуда поражать своих врагов стрелами.

- А где римляне? - быстро спросил Агапит у Ориона.

- Они отошли вон в то ущелье, по которому идет дорога сюда, наверх, - ответил Орион. - Но посмотри, посмотри на этих язычников! Господи, помилуй нас! Точно дятлы по деревьям лезут они вон там по обрыву.

- За камни! - крикнул Агапит, сверкая глазами, стоявшим близ него анахоретам. - А что делается там за ними, у стены? Вы слышите? Так и есть! Это прозвучала римская туба. Смелее, братья, слабейшую сторону крепости защищают воины императора. А здесь! Видите вы вон там в расселине кучку нагих дикарей? Сюда валите камень! Упрись крепче плечами, Орион! Салафиил, подтолкни еще! Ну вот и сорвался, вот и катится! Как бы только не застрял тут в трещине скалы! Нет! Слава Богу, запрыгал. Славно! А вот и конец! Шестеро врагов Господних так сразу и сгинули!

- Вон там я вижу еще троих! - крикнул Орион.

- Сюда, Дамиан, помоги мне!

Дамиан и еще несколько человек кинулись на помощь, и первый успех так быстро и чудесно ободрил анахоретов, что епископу стоило уже некоторого труда приостановить их рвение и убедить не тратить понапрасну заготовленные камни.

Пока под присмотром Агапита катился камень за камнем на взлезающих по крутому обрыву блеммийцев, Павел сидел возле больного, не подымая глаз.

- А ты им не помогаешь? - спросил Стефан.

- Агапит прав, - сокрушенно вздохнул александриец. - За многое я должен нести покаяние, а борьба веселит душу. И как веселит, это я чувствую теперь по томлению, которое испытываю, сидя здесь. А тебя епископ любовно благословил.

- Я близок к последней цели, - вздохнул Стефан, - и он обещает мне спасение, если я от души прощу и похитителю моей жены. Я готов простить ему, простить ему все, и пусть всякое начинание будет ему в пользу, да, в пользу, а не во вред! Приложи руку к моему сердцу, слышишь, как оно бьется; еще раз оно точно собралось с последней силою, прежде чем окончательно остановиться. Когда придет мой конец, передай Ермию все, что я говорил тебе, и благослови его тысячекратно от моего имени и от имени его матери. Никогда только не говори ему, что она в час слабости последовала за тем негодяем, за тем несчастным, которому я все прощаю. Отдай Ермию этот перстень и письмо, которое найдешь под травою постели в моей пещере; с этим перстнем и письмом он найдет прием у своего дяди и подходящее для него место в войске, потому что мой брат занимает видное положение при императоре. Слышишь, как Агапит ободряет наших! Они стоят храбро! А вот и римская туба. Увидишь, теперь манипула займет крепость и начнет отсюда стрелять в язычников. Когда они войдут, отведи меня в башню! Я совсем ослабел и хотел бы еще раз собраться с мыслями и помолиться, чтобы найти в себе силу простить тому человеку... простить не на словах только...

- Взгляни вниз, вон уже идут римляне! - перебил его Павел.

И вслед за тем он крикнул вниз:

- Сюда идите, сюда! Ступени вон тут, полевее!

- Добрались! - ответил чей-то резкий голос.

- Вы, люди, оставайтесь здесь на уступе и смотрите во все глаза! В случае какой-нибудь опасности дайте мне трубный знак! Я взойду наверх, а с башни, конечно, будет видно, куда делись те псы.

При этих словах Стефан все прислушивался, глядя вниз. Когда же через несколько минут галл почти уже влез на стену и крикнул:

- Нет ли кого-нибудь, кто бы подал мне руку? Больной вдруг обратился к Павлу и сказал:

- Подними и поддержи меня скорее!

И с легкостью, удивившей александрийца, Стефан встал на ноги, наклонился над стеною, навстречу центуриону, поднимавшемуся на нее с другой стороны, взглянул напряженно ему в лицо, вздрогнул и, сделав над собою неимоверное усилие, протянул свою исхудалую руку, чтобы помочь ему.

- Сервиан! - вскрикнул центурион, страшно испуганный этой встречей и на этом месте, и глядел, силясь овладеть собою, то на старика, то на Павла.

Никто из них не мог произнести ни слова; но Стефан так и впился глазами в лицо галла, и чем дольше он на него глядел, тем бледнее становились его щеки и губы. Но рука его все еще была протянута к галлу, может быть, в знак прощения.

Так прошла долгая минута.

Но вот Фебиций опомнился: ведь это долг императорской службы заставил его взлезть на стену и, нетерпеливо топнув ногой, поспешно схватился за руку старика. Но едва Стефан почувствовал прикосновение пальцев галла, как вздрогнул всем телом, точно пораженный молнией, и, хрипло вскрикнув, кинулся на своего смертельного врага, стоявшего уже на краю стены.

Павел глядел с ужасом на это страшное зрелище и воскликнул громко, горячо и убедительно:

- Оставь его, прости ему, чтобы и тебе найти прощение на небесах!

- Что мне небеса, что мне прощение! - захрипел старик. - Будь он проклят!

И не успел александриец удержать Стефана, как камни, на которых, задыхаясь, боролись непримиримые враги, сорвались, и оба вместе с обрушившимися камнями рухнули в пропасть.

Тяжко простонав из глубины души и заливаясь горячими слезами, Павел пробормотал:

- И он боролся, и его борьба была тщетна!

ГЛАВА XXI

Бой был окончен, и солнце, садившееся за святою горою, бросало свои последние лучи на трупы множества блеммийцев.

Вот на чистом небе засверкали звезды над оазисом.

В церкви слышалось благодарственное пение, а возле нее, под холмом, к которому она прилегала одной стороною, горели факелы и освещали красноватым светом ряд носилок, на которых лежали под зелеными пальмовыми ветвями герои, павшие в бою с язычниками.

Вот пение смолкло, церковные двери растворились, и Агапит повел своих прихожан к покойникам.

Молча все стали полукрутом возле своих усопших братьев и внимали последней молитве, которую произносил их пастырь над благородными жертвами, пролившими свою кровь в бою с язычниками.

По окончании молитвы все подошли к своим усопшим близким, и немало слез пало из глаз матерей и жен на сухой песок, немало тяжких вздохов понеслось к небу из груди отцов.

Возле носилок, на которых покоился престарелый Стефан, стояли другие небольшие носилки, и Ермий стоял между обоими на коленях и горько плакал.

Вот он поднял лицо, услышав чей-то приветливый голос, назвавший его по имени.

- Ах, Петр, - сказал юноша и схватил поданную ему руку сенатора. - Какой неудержимой силой влекло меня в свет и прочь от отца, а теперь, когда он умер, с какой радостью я остался бы здесь с ним, если бы он был в жив!

- Он умер прекрасною смертью, защищая своих братьев, - сказал сенатор, утешая Ермия.

- Павел был при нем в последнюю минуту, - подхватил Ермий. - Отец упал со стены при защите крепости; а вот это бедное дитя, эта девочка, которая пасла твоих коз, умерла как великая героиня. Бедная дикая Мириам, как я любил бы тебя, если бы ты уцелела!

При этих словах Ермий коснулся руки пастушки, тихо поцеловал эту маленькую похолодевшую руку и осторожно положил ее на грудь покойницы вместе с другой рукою.

- Да как же эта девочка попала в битву? - спросил Петр. - Постой, расскажи лучше у меня дома. Будь нашим гостем и оставайся у нас, пока не соберешься окончательно покинуть наш край. Мы все обязаны тебе и благодарим тебя от души.

Ермий покраснел и скромно отклонил от себя щедрую похвалу, которую все расточали ему, как спасителю оазиса.

Когда появились плакальщицы, он еще раз опустился на колени у изголовья отца, взглянул любовно в последний раз на умиротворенное лицо Мириам и последовал потом за своим гостеприимным хозяином.

Они вошли вместе во двор. Ермий невольно взглянул на окно, за которым столько раз видел Сирону, и сказал, указывая на дом центуриона:

- И он не вернулся из боя!

Петр только кивнул и отворил двери своего дома. В освещенной первой комнате встретила их Дорофея и спросила быстро:

- А про Поликарпа все ничего?

Петр покачал отрицательно головой, она же продолжала:

- Да оно же и невозможно! Он, конечно, напишет только из Клизмы или даже из Александрии.

- И я так думаю, - подхватил Петр, потупив глаза. Потом он обратился к Ермию и подвел его к жене.

Дорофея приветствовала юношу с сердечным участием. Она уже слышала, что отец его погиб, и как достославно он сам отличился.

Ужин был уже готов, и Ермию предложили принять в нем участие.

Хозяйка дала своей дочери знак позаботиться о госте, но Петр остановил Марфану и сказал:

- Ермий пусть займет место Антония. Антоний еще занят с рабочими. А где же Иофор с домашними рабами?

- Они уже отужинали, - ответила Дорофея.

Муж и жена взглянули друг на друга, и Петр сказал, грустно улыбнувшись:

- Я полагаю, они ушли на гору.

Дорофея отерла навернувшуюся слезу и сказала:

- И там, верно, встретятся с Антонием. Если бы они только нашли Поликарпа! И все-таки, право, я говорю это не только для того чтобы тебя утешить, вероятнее всего, что с ним не случилось несчастья в горах, а что он уехал в Александрию, чтобы избавиться от тех воспоминаний, которые преследовали его здесь на каждом шагу. Как будто стукнула дверь?

Она быстро встала, выглянула вместе с Петром, который пошел за нею во двор, и сказала с глубоким вздохом Марфане, как раз подававшей Ермию мясо и хлеб и взглянувшей вслед родителям:

- Это пришел раб Анубис.

Несколько мгновений длилось томительное молчание за столом, за которым сегодня оставалось столько незанятых мест. Наконец, Петр вернулся к своему гостю и сказал:

- Ты хотел рассказать, как погибла Мириам. Она ведь убежала из нашего дома.

- На гору, - подхватил Ермий, - и там точно родная дочь ухаживала за моим бедным отцом и носила ему воду.

- Вот видишь, матушка, - перебила его Марфана, - душа у нее была добрая, я всегда это говорила.

- Сегодня утром, - продолжал Ермий, печально кивнув в знак согласия, - сегодня утром она последовала за моим отцом в крепость, и тотчас после его падения со стены, как рассказывал мне Павел, бросилась бежать из крепости; это она побежала за мною, чтобы поскорее передать мне скорбную весть. Мы уже давно знали друг друга, потому что уже много лет она водила твоих коз на водопой к нашему ключу, и когда я был еще мальчиком, а она маленькой девочкой, она по целым часам любила слушать, как я наигрывал на ивовой дудочке разные мелодии, которым научил меня Павел. Пока я, бывало, играю, она сидит смирнехонько, но как только перестану играть, она, бывало, требует все еще и еще и не отстает, пока не надоест мне. И сердится, бывало, и если я не исполню ее требования, начнет жестоко браниться. Но все-таки она постоянно приходила, а так как у меня товарищей не было и она одна любила меня слушать, то и я был доволен, что она приходила именно к нашему ключу. Так мы оба выросли, и я потом уже начал ее бояться, потому что иногда она говорила такие безбожные речи, да и умерла ведь она язычницей. Павел, который как-то подслушал нас, начал остерегать меня от нее, а так как я уже давно бросил дудочку и охотился с луком за зверями, как только получал на то позволение от отца, то я уже не оставался более подолгу у ключа, когда приходил за водой, и мы начали все более и более чуждаться друг друга; да, иногда я был даже жесток с нею. Только раз, после моего возвращения из столицы, при встрече с нею случилось нечто особенное, но этого я не буду вам рассказывать. Бедное дитя так тяготилось своею неволею, да она, должно быть, и родилась в свободной семье.

Мириам любила меня - Господи, ведь мы так долго знали друг друга, - и вот когда отец мой умер, она, конечно, подумала, что именно от нее, и ни от кого другого, я должен узнать об этом.

Она видела, куда я пошел с фаранитами, и последовала за мною и нашла меня скоро, потому что глаза у нее были зоркие, как у газели, и слух чуткий, как у птицы.

На этот раз, впрочем, и нетрудно было меня найти, потому что мы как раз бились с блеммийцами в зеленом ущелье, которое ведет с горы к морю, и враги наши ревели от ярости, точно дикие звери, так как еще до нашего прихода рыбаки из местечка уже заметили их лодки, спрятанные под песком и камнями, вырыли их и стащили в свою пристань. Мальчик из Раиту, сопровождавший меня, присматривал по моему приказанию за этими лодками и указал на них рыбакам.

Караульные, оставленные блеммийцами у лодок, убежали и добрались до своих товарищей, сражавшихся под крепостью. И вот из них было отослано человек двести, чтобы вновь овладеть лодками и отомстить рыбакам. Эта толпа и напала на нас в земляном ущелье, и завязался бой.

Блеммийцы числом намного превосходили нас и обступили наш отряд вскоре со всех сторон, потому что они прыгают и лазят по скалам, как козероги, и потом пускают с высоты свои тростниковые стрелы. Три или четыре стрелы оцарапали и меня, а одна так даже пролетела у меня между волосами и застряла в них.

О ходе боя я не могу ничего рассказать, потому что кровь ударила мне в голову, и я помню только, что хрипел и кричал, как бешеный, схватывался и боролся то тут, то там с кем-нибудь из язычников и рассек секирой немало голов.

Увидел я в какой-то момент, что часть наших обратилась в бегство, и позвал их назад злобными словами. Они вернулись и снова последовали за мною.

Раз, в самом пылу боя, я увидел и Мириам, которая с побледневшим лицом и дрожа всем телом прижалась к скале и смотрела на битву. Я крикнул ей, чтобы она ушла оттуда и вернулась к отцу, но она не тронулась с места и покачала головою с таким выражением сострадания и скорби, что я никогда его не забуду. Руками и глазами рассказала она мне, что отец скончался, и я понял ее; по крайней мере я знал, что случилось какое-то страшное несчастие.

Раздумывать было некогда, потому что не успел я еще узнать от нее что-либо конкретное, как на меня уже наскочил один из неприятельских предводителей, и на глазах Мириам у нас завязался смертельный бой.

Противник мой был силен, но перед девушкой, которая часто называла меня бессильным трусом, потому что я во всем покорялся отцу, я старался показать, что не уступлю никому. Я не перенес бы поражения на ее глазах и, собравшись с силами, повалил своего противника и убил его топором. Я ничего не видел, кроме своего противника. Но вдруг я услышал, как кто-то около меня громко воскликнул, и увидел, что тут же передо мною Мириам упала на землю, обливаясь кровью. Когда я притиснул коленом моего противника, один из блеммийцем подкрался ко мне на несколько шагов и бросил в меня копье. А Мириам, Мириам...

- Спасла тебя, пожертвовав собственною жизнью, - договорил Петр за юношу, голос которого дрогнул и прервался при воспоминании о случившемся, и глаза наполнились слезами.

Ермий кивнул и продолжал тихим голосом:

- Она высоко вскинула руки и произнесла громко мое имя, когда копье пронзило ей грудь. Старший сын Обедиана отомстил ее убийце, я же подхватил ее, положил ее кудрявую головку себе на колени и кликнул ее по имени. Она еще раз открыла глаза и произнесла кротко и невыразимо ласково мое имя. Я никогда не думал, чтобы дикая Мириам могла говорить так нежно, страшная тоска овладела мною, и я не мог удержаться и поцеловал ее в глаза и в губы. Тогда она еще раз взглянула на меня долгим блаженным взглядом и умерла.

- Хотя она была и язычница, - сказала Дорофея, отирая слезы, - но ради такой смерти Господь простит ей многое.

- Я люблю ее, - воскликнула Марфана, - и украшу ее могилу лучшими моими цветами. Позволь мне и с твоих цветущих мирт отрезать несколько веток для венка!

- Завтра, завтра, дитя мое, - возразила Дорофея. - Теперь ложись спать, потому что уже очень поздно.

- Позволь мне еще остаться, - просила девушка, - пока не вернутся Антоний и Иофор.

- Я охотно помог бы вам искать вашего сына, - сказал Ермий, - и если хотите, я справлюсь у рыбаков в Раиту и в Клизме. А что центурион, - и при этом вопросе молодой воин смутился и потупил глаза, - не успел найти перед смертью свою убежавшую жену, которую разыскивал с амалекитянином Талибом?

- Про Сирону все еще ничего не известно, - ответил Петр. - И может быть... но ты назвал давеча имя Павла, который был так близок твоему отцу и тебе. А знаешь ли, что именно он так бесстыдно нарушил домашний мир центуриона?

- Павел? - воскликнул Ермий, - да как вы можете это думать?

- Фебиций нашел его шубу у своей жены, - произнес Петр строгим тоном. - Перед нашими глазами дерзкий александриец признал ее за свою и принял терпеливо побои галла. В ту самую ночь, когда ты был отправлен на разведку, он совершил тот постыдный поступок.

- И Фебиций побил его? - воскликнул Ермий вне себя. - А бедный Павел перенес спокойно этот позор и ваши упреки, и все перенес ради меня? Теперь я понимаю, что разумел он! Я встретился с ним после битвы, и он рассказал мне, что отец умер. Прощаясь со мною, он сказал, что он величайший из всех грешников, потом прибавил, что в оазисе я это услышу. Но я знаю его лучше; это великодушный и добрый человек, и я не могу терпеть, чтобы его позорили и поносили из-за меня.

Ермий вскочил с своего места, но, увидя, что все смотрят на него с изумлением, постарался успокоиться и сказал:

- Павел никогда и не видал Сирону, и я повторяю еще раз: если кто может похвалиться добротою, чистотою и безвинностью, то именно он. Ради меня и чтобы избавить меня от наказания, а отца моего от горя, он взял на себя чужую вину. Как это похоже на него, нашего верного и честного друга! Но ни минуты долее не будет тяготеть над ним это подозрение и этот позор!

- Ты говоришь с пожилым человеком, - перебил Петр гневно пылкую речь юноши. - Твой друг сам сознался...

- Так он из чистейшей доброты солгал, - прервал Ермий сенатора. - Шуба, которую галл нашел у себя, принадлежала мне. Пока он приносил жертву Митре, я пришел к Сироне за вином для отца, и она позволила мне при этом надеть доспехи своего мужа. А когда тот неожиданно возвратился домой, я выскочил на улицу и забыл эту злополучную шубу. Когда я бежал, со мною встретился Павел и сказал, что уладит все это дело, а меня отослал, чтобы взять мою вину на себя и избавить моего отца от тяжкого огорчения. Твой укоризненный взгляд, Дорофея, я заслужил, потому что в безрассудном легкомыслии я забрался в ту ночь к Сироне, но клянусь памятью моего отца, которого я сегодня лишился по воле Промысла, что Сирона просто поиграла со мною, как с маленьким мальчишкой, и что она не позволила мне даже приблизиться губами к ее золотистым пышным волосам. То, что я говорю, так же истинно, как то, что я надеюсь сделаться воином, как то, что меня слышит душа моего отца; преступление, которое взял на себя Павел, никогда не было совершено, и если вы осудили Сирону, то тяжко и незаслуженно обидели бедную женщину, которая и не думала изменять мужу ради меня, а тем менее ради Павла!

Дорофея и Петр многозначительно переглянулись, и она сказала:

- И все это нам нужно было услышать из чужих уст! Как это чудесно и как в то же время просто! Да, Петр, лучше было бы для нас предположить нечто подобное, чем сомневаться в Сироне. Сначала, конечно, и мне казалось невозможным, чтобы эта красавица, любви которой доискивались совсем иные люди, ради этого странного нищего...

- Как тяжко оскорбили мы бедного! - воскликнул Петр. - Ведь если бы он хвалился каким-нибудь добрым делом, мы, право, не поверили бы ему так скоро.

- Зато мы и наказаны жестоко, - вздохнула Дорофея, - и сердце мое обливается кровью. И отчего ты не обратился к нам, Ермий, когда тебе потребовалось вино? Сколько горя было бы тем предотвращено!

Юноша потупил глаза и молчал. Но вскоре он овладел собою и сказал:

- Позвольте мне пойти и отыскать Павла. За вашу доброту я вам очень благодарен, но не могу долее здесь оставаться: я должен идти на гору!

Сенатор и жена его не удерживали юношу, и когда ворота за ним затворились, в комнате Петра водворилась глубокая тишина.

Дорофея откинулась в кресле, опустив глаза, и слезы текли по ее щекам; Марфана держала руку матери и тихо поглаживала ее, а сенатор подошел к окну и глядел, тяжело переводя дух, на темный двор.

Горе тяготело над сердцами всех тяжелым свинцовым гнетом. Все было тихо в большой комнате; только изредка доносился среди ночного воздуха в открытое окно громкий, протяжный вопль из толпы плакальщиц, которые окружали павших фаранитов. Это был тяжелый час, богатый тщетными безмолвными самообвинениями, заботами и краткими молитвами, но бедный надеждой и утешением.

Наконец, Петр глубоко вздохнул, а Дорофея встала, чтобы подойти к мужу и сказать ему доброе, искреннее слово.

Неожиданно залаяли собаки во дворе, и томимый тревогой отец сказал тихо, подавленным голосом и, очевидно, приготовившись ко всему: "Может быть, это они".

Жена схватила его за руку, но тотчас же отпустила ее, когда за воротами послышался тихий стук.

- Это не Иофор и Антоний, - сказал Петр. - Они взяли с собой ключ.

Марфана подошла и прижалась к нему, а он высунулся из окна и крикнул:

- Кто стучится?

Собаки разлаялись так громко, что ни сенатор, ни обе женщины не могли расслышать ответа, который как будто последовал тотчас же.

- Послушай-ка Аргуса, - сказала Дорофея, - так он воет только тогда, когда приходишь домой ты или кто-нибудь из нас, или когда он чему-нибудь радуется.

Петр приложил пальцы к губам; раздался громкий, пронзительный свист, и когда собаки замолчали, повинуясь его голосу, он опять крикнул во двор:

- Кто бы ты ни был, назовись сейчас же, тогда я отворю. Прошло несколько мгновений, и сенатор хотел уже было повторить свой вопрос, как нежный голос за воротами ответил робко:

- Это я, Петр, я, Сирона.

Едва прозвучали эти слова среди ночной тишины, как Марфана отскочила от отца, положившего ей руку на плечо, бросилась к двери, мигом сбежала по лестнице и очутилась у ворот.

- Сирона, милая бедная Сирона! - крикнула девушка, отодвигая засов, и едва галлиянка вошла в ворота, как она уже кинулась ей на шею и начала целовать и обнимать ее, точно пропавшую и вновь найденную родную сестру.

Не давая сказать ей ни слова, Марфана взяла ее за руку и, осыпая слабо сопротивляющуюся ласковыми словами, повела ее по лестнице в комнату.

Петр и Дорофея встретили ее на пороге, и Дорофея нежно обняла ее, поцеловала в лоб и сказала:

- Бедная! Мы знаем, как мы тебя оскорбили, и постараемся загладить нашу вину.

И сенатор подошел к ней, взял ее за руку и также приветствовал ее сердечно, но несколько сдержанно, потому что не знал еще, дошла ли до нее весть о смерти мужа.

Сирона не находила слов для ответа.

Сходя с горы и заблудившись в темноте, она ожидала, что ее прогонят, как отверженную. Сандалии ее изорвались об острые камни и болтались лохмотьями на окровавленных ногах, пышные волосы растрепал ночной ветер, а ее белая одежда походила на нищенское рубище, потому что она изрезала ее, чтобы перевязать рану Поликарпа.

Уже много часов прошло с той минуты, как она оставила раненого, боясь за него и опасаясь жестокой встречи со стороны его родителей.

Как дрожала от страха ее рука, когда она наконец решилась стукнуть железным молотком в ворота сенатора; и вот ей открылись объятия отца, матери, сестры, вот перед нею опять гостеприимно открылся точно родной дом!

Беспредельным умилением, невыразимою благодарностью исполнилось ее сердце, и, громко заплакав, прижала она сложенные руки к груди.

Но только на несколько мгновений предалась она этому блаженному чувству, ибо без Поликарпа не было ведь для нее счастья, и ради него ведь пустилась она в опасный ночной путь.

Марфана опять нежно подошла к ней; но она отклонила ее ласково и сказала:

- Не теперь, моя милая. Я и то уже потеряла целый час, заблудившись в ущельях. Готовься, Петр, тотчас же идти со мною на гору, потому что, только не пугайся, Дорофея, главная опасность, сказал Павел, миновала, и если Поликарп...

- Ради Бога, ты знаешь, где он? - воскликнула Дорофея, и щеки ее покраснели, тогда как Петр побледнел и, перебивая жену, спросил в тревожном волнении:

- Где Поликарп, и что с ним случилось?

- Приготовьтесь услышать нерадостную весть, - ответила Сирона, глядя с боязнью и грустью на Петра и Дорофею, точно считая долгом извиниться в том, что не могла скрыть. - Поликарп упал на камень и разбил себе голову. Сегодня утром, прежде чем уйти в крепость, Павел принес его ко мне и просил ухаживать за ним. Я старательно смачивала его рану, и к полудню он открыл глаза, узнал меня и сказал, что вы будете беспокоиться о нем. К ночи он заснул, но, кажется, у него довольно сильный жар, и когда Павел вернулся, я тотчас же собралась, чтобы успокоить вас и попросить у вас лекарства, потому что сейчас же должна вернуться к нему.

Глубокое сострадание слышалось при ее рассказе в нежном звуке ее голоса, и слезы навернулись у нее на глазах, пока она сообщала родителям о несчастии, случившемся с их сыном.

Рассказ Сироны звучал для Петра и Дорофеи точно песнь о свидании и надежде, пропетая певцом в черной одежде и с арфою, обвитою черным флером.

- Живее, живее, Марфана! - воскликнула Дорофея, и глаза ее заблистали. - Живее приготовь корзину с перевязками! Лекарство я изготовлю сама!

Петр приблизился к Сироне и спросил ее тихо:

- Правда, что ему не хуже? Действительно можно надеяться на спасение, и Павел...

- Павел говорит, - прервала его Сирена, - что при хорошем уходе он поправится в несколько недель.

- И ты можешь свести меня к нему?

- О я, я! - воскликнула галлиянка, ударив себя по лбу. - Мне, верно, уж не удастся найти дорогу к нему; я не запомнила ни одной приметы. Но постой! До нас один отшельник из Мемфиса, который умер несколько недель тому назад...

- Старик Серапион? - спросил сенатор.

- Да, да, так его звали! - воскликнула Сирона. - Ты знаешь его пещеру?

- Да откуда же мне знать? - возразил Петр. - Но, может быть, Агапит...

- Ключ, у которого я черпала воду для Поликарпа, Павел называл ключом Куропаток.

- Ключ Куропаток, - повторил сенатор, - знаю! - Глубоко вздохнув, схватил он посох и крикнул Дорофее: - Приготовь лекарство, перевязки и лучшие носилки; дай также факелы, а я зайду к соседу Магадону и попрошу у него нескольких рабов.

- Позволь мне пойти с тобой, - просила Марфана отца.

- Нет, нет, оставайся с матерью.

- Неужели ты думаешь, что я буду здесь ждать? - спросила Дорофея. - Я иду с вами.

- И здесь для тебя довольно дела, - возразил Петр, останавливая ее, - а идти ведь придется скорым шагом.

- Я, конечно, только задержала бы вас, - сказала озабоченная мать с глубоким вздохом, - но возьми с собой Марфану, у нее счастливая, легкая рука.

- Пусть будет по-твоему, - согласился сенатор и вышел. Пока мать и дочь суетились, приготовляя все необходимое, они, однако, находили время обращаться неоднократно к Сироне с ласковыми словами и разными вопросами; Марфана успела даже, не прерывая своей работы, подать ей ужин; но утомленная Сирона едва прикоснулась к пище.

Когда же Марфана уложила в корзину лекарство и холстяные перевязки, два кувшина с вином и с чистой водой, Сирона сказала:

- Теперь одолжи мне пару хороших сандалий, потому что мои совсем изорвались, а босиком я не могу идти за мужчинами по острым камням.

Марфана только теперь заметила кровь на ноге своей подруги, сняла поспешно лампу со стола, поставила ее на пол и воскликнула, став на колени и коснувшись рукою ее нежной белой ноги, чтобы осмотреть повреждение на подошве:

- Боже мой, да тут три большие, глубокие раны! Сейчас же был принесен умывальник с водой; Марфана тщательно омыла раны, и пока она опытною рукою перевязывала больную ногу, Дорофея подошла к ним и сказала:

- Если бы Поликарп был уже здесь, этого полотна хватило бы, чтобы перевязать вас обоих.

Нежный румянец вспыхнул на щеках Сироны, Дорофея испугалась своих собственных слов, а Марфана пожала тайком руку галлиянки.

Когда перевязка была окончена, Сирона попробовала пройтись, но это далось ей так трудно, что Петр, вернувшийся со своим другом Магадоном, его сыновьями и несколькими рабами, запретил ей наотрез идти с ними на гору. Он был уверен, что найдет сына и без нее, потому что один из людей соседа не раз носил старику Серапиону хлеб и масло и знал хорошо его пещеру. Уже собираясь уходить, он шепнул жене несколько слов, подошел вместе с нею к Сироне и спросил:

- Ты знаешь, что случилось с твоим мужем? Сирона кивнула:

- Я уже слышала все от Павла. Теперь я совсем покинута!

- Нисколько, - сказал Петр. - Под нашей кровлей ты найдешь защиту и любовь, как в доме родного отца, если только захочешь у нас остаться. И благодарить не за что, потому что мы глубоко в долгу перед тобой! До свидания, жена! Хорошо было бы, кабы Поликарп был уже здесь и ты уже осмотрела бы его рану. Пойдем, Марфана, каждая минута дорога!

Когда Дорофея и Сирона остались вдвоем, первая сказала:

- Теперь я пойду и приготовлю для тебя постель, потому что ты, наверное, страшно устала.

- Нет, нет, - просила Сирона, - я буду ждать вместе с тобой, я все равно не засну, пока не узнаю, что с ним.

Эти слова были произнесены с такою живостью и теплотой, что дьяконисса с чувством благодарности пожала руку молодой женщине. Вслед за тем она сказала:

- Я пока оставлю тебя в одиночестве; у меня так тяжело на сердце, что мне хотелось бы помолиться о помощи для него и о бодрости и силе для меня самой.

- Возьми меня с собою, - сказала тихо Сирона. - В моей беде я открыла душу вашему доброму, любвеобильному Богу, и не хочу более молиться иным богам. Уже одна мысль о Нем подкрепляет и утешает меня, и если когда-либо, то именно в этот час я нуждаюсь в Его милосердной помощи.

- Дитя мое, дочь моя! - воскликнула глубоко растроганная дьяконисса, наклонилась к Сироне, поцеловала ее в лоб и в губы и повела за руку в свою уединенную спальню.

- Здесь я люблю молиться, - сказала она, - хотя здесь нет ни иконы, ни алтаря. Мой Бог повсюду, Он везде со мною.

Обе женщины стали вместе на колени, и обе начали молиться одному Богу об одной и той же милости не для себя, но для другого, и благодарили Бога в скорби: Сирона - за то, что нашла в лице Дорофеи любящую мать, дьяконисса - за то, что нашла в лице Сироны милую дочь.

ГЛАВА XXII

Павел сидел перед пещерой, в которой укрывались Сирона и Поликарп, и глядел, как мало-помалу ослабевал свет факелов, спускавшихся с горы. Они освещали путь для раненого ваятеля, которого несли в носилках матери к оазису, в сопровождении отца и сестры Марфаны.

"Еще какой-нибудь час, - думал анахорет, - и мать увидится с сыном, еще неделя, и Поликарп встанет с постели, еще год, и только рубец от раны да, может быть, поцелуй в алые губы галлиянки напомнит ему о вчерашнем дне. - Мне труднее забыть его. Лестница, которую я сколачивал в продолжение долгих лет, по которой я рассчитывал взойти на небо и которая казалась мне такою высокой и прочной, эта лестница разбита в куски, и разбила ее рука моей собственной слабости. Кажется мне даже, что слабость эта имеет больше силы, чем то, что мы обычно называем внутренней силой, ибо она разрушает в одну минуту то, что созидает духовная сила. Вероятно, только слабостью я силен!

Павел вздрогнул от холода. На заре того утра, когда он взял на себя вину Ермия, он дал обет никогда более не носить овечьей шубы, и тяжко страдало привыкшее к теплой одежде тело, в котором за последние дни после невероятных усилий, бессонных ночей и волнений кровь кипела с лихорадочным жаром. Дрожа, одернул он на себе свою изношенную рубаху и пробормотал: "Я чувствую себя точно баран, которого остригли зимою. А голова опять горит, точно я только что вынимал хлебы из печки. Ребенок мог бы повалить меня, и глаза мои так и слипаются. Нет силы даже собраться с мыслями для молитвы, которая была бы мне так необходима. Цель моя, без сомнения, истинная, но как только я думаю приблизиться к ней, моя слабость вдруг удалит ее от меня, как ветер отклоняет от жаждущего Тантала ветвь с плодами. От мира ушел я на эту гору, а мир все не оставлял меня и опутал своими сетями. Надо уйти куда-нибудь в совершенно безлюдную пустыню, где я мог бы быть один, совершенно один, с Господом и с самим собою! Там я, может быть, найду тот путь, который ищу, если только мое "я" опять не испортит весь мой труд, это "я", которое всюду следует за мною и в котором продолжает жить весь мир со всеми своими треволнениями. Кто, уходя в пустыню, не может отрешиться от самого себя, тот не может оставаться один.

Павел глубоко вздохнул и продолжал размышлять.

"Как гордился я, когда принял от галла побои за Ермия! Потом я начал падать ниже и ниже, точно пьяный с лестницы. И бедный Стефан пал, а был уже так близок к цели. У него недостало силы простить врагу, а сенатор, который только что ушел от меня и безвинному сыну которого я нанес тяжкую рану, дружески подал мне руку при прощании. Я видел ясно: он простил меня от всего сердца. А этот Петр не удаляется от жизни и с утра до вечера занят мирскими делами".

Не поднимая глаз, просидел Павел несколько минут в раздумье, потом продолжал, рассуждая с самим собою:

- Как это рассказывал старик Серапион? В Фиваиде жил некогда отшельник, который превосходил всех других в строгой добродетели и был уверен, что ведет совершенно богоугодную жизнь. И вот раз во сне он услышал, что в Александрии живет человек, который еще совершеннее его; имя этого человека Фабис, по ремеслу он сапожник и живет на Белой улице, около гавани Кибот. Анахорет тотчас же отправился в столицу и отыскал этого сапожника. Когда же он спросил его:

- Как ты служишь Господу? Какую жизнь ведешь ты? - тот ответил с удивлением: "Я-то? Ах, Господи, я работаю с утра до вечера и забочусь о семье, и утром и вечером молюсь в немногих словах за весь город!"

- Вот и Петр, кажется, такой Фабис; но ведь много путей ведет к Господу, и мы, и я...

Дрожь, пробежавшая по телу, опять прервала его рассуждения, и предрассветный холод сделался так ощутим, что надо уже было развести огонь.

Пока он силился раздуть уголья, к нему подошел Ермий. От сопровождавших Поликарпа он узнал, где найти Павла, и, пришедши теперь к другу, он схватил его за руку, начал гладить его косматые волосы и нежно, с глубоким умилением благодарил его за тяжкую жертву, которую он принес ему, взяв на себя позорное наказание за его проступок.

Павел коротко отклонил его сожаление и благодарность и начал беседовать с Ермием об отце и о будущности, пока совсем не рассвело и для юноши пришло время идти обратно в оазис, чтобы отдать последний долг умершим.

На предложение идти вместе с ним Павел ответил: - Нет, нет, не теперь, не теперь; если я теперь столкнусь с людьми, я, право, могу разлететься, как ветхий мех, полный молодого вина. В голове моей как будто жужжит рой пчел, а в груди точно муравейник. Ты иди себе, а меня оставь одного!

После погребения Ермий дружески простился с Агапитом, Петром и Дорофеей и вернулся к александрийцу, с которым отправился в пещеру покойного отца.

Здесь Павел передал ему письмо к дяде и долго говорил с ним, ласковее чем когда-либо.

Там же они остались и ночевать, но ни тот, ни другой не смогли заснуть.

Времени от времени Павел бормотал тихо, но с глубокой скорбью: "Тщетно, все тщетно! - и, наконец: - Все ищу и ищу, но кто укажет мне путь?" Оба встали на заре.

Ермий пошел еще раз к источнику, опустился на колени и, прощаясь с этим местом, погрузился в воспоминания об отце и о дикой Мириам.

Разнообразные мысли возникли в его сознании, и так велика все преображающая сила любви, что образ бедной смуглой пастушки казался ему в тысячу раз прекраснее той дивной женщины, которая наполняла восторгом душу ваятеля.

Вскоре после восхода солнца Павел повел Ермия в рыбацкую деревушку, представил его своему знакомому еврею, поставщику отцовского дома, попросил снабдить его деньгами и проводил к кораблю, отправлявшемуся с грузом угольев в Клизму.

Тяжело было ему расставаться, и Ермий сказал, увидя, что Павел прослезился, и почувствовав, как дрожат его руки:

- Не беспокойся обо мне, Павел! Мы опять увидимся, и я всегда буду помнить и тебя, и отца.

- И мать, - прибавил Павел. - Тяжело будет мне без тебя, но я ведь и жажду страдания. Если бы кому удалось усвоить себе страдание всего мира и терзаться душевно при каждом дыхании, как такой человек жаждал бы призыва Спасителя.

Заливаясь слезами, Ермий кинулся ему на шею и испугался, когда пылающие губы анахорета коснулись его лба.

Наконец, матросы отвязали канаты. Тогда Павел еще раз обратился к юноше:

- Ты вступаешь на собственный путь. Не забывай эту святую гору и заметь себе еще: самые тяжкие из всех грехов следующие три: служить ложным богам, пожелать жену своего ближнего и поднять руки на убийство. Берегись этих грехов. А из всех добродетелей величайшие, но и самые незаметные, всего две: правдивость и смирение; пусть они всегда живут в твоей душе. Из всех же утешений лучшие, пожалуй, два: сознание, что стремишься к добру и к правде, как бы ты ни ошибался и ни падал по человеческой немощи, и молитва.

Еще раз обняв Ермия, пошел он по песчаному берегу к горе, уже более не оглядываясь.

Ермий смотрел ему вслед с глубоко озабоченным видом, потому что друг его покачивался точно пьяный и хватался по временам рукою за лоб, который, вероятно, горел так же, как и губы.

Молодой воин никогда более не увидел ни святой горы, ни Павла, но зато, достигнув славы и высокого положения в войске, встретился впоследствии с Поликарпом, которого император вызвал с великим почетом в Константинополь и в доме которого хозяйничала как верная и любящая жена и мать галлиянка Сирона.

Простившись с Ермием, Павел куда-то скрылся. Долго искали его тщетно все анахореты и епископ Агапит, который узнал от Петра, что александриец наказан и отлучен от общины совершенно безвинно, и который хотел собственнолично объявить ему прощение. Наконец, через десять дней, нашел его Орион из Саиса в одной из самых отдаленных пещер.

Немного часов тому назад ангел смерти отозвал его, как раз во время молитвы, ибо тело едва еще успело остыть. Пустынник умер на коленях, склонившись лбом к скале; его исхудалые сложенные руки крепко держали кольцо Магдалины.

Когда отшельники положили его на носилки, его благородное, доброе лицо улыбалось чистой и блаженной улыбкой.

С непостижимой быстротою разнесся слух о кончине Павла по оазису и по рыбацкой деревушке, по всем ближним и дальним пещерам анахоретов и даже по хижинам пастухов амалекитян.

Многолюдное шествие провожало его гроб, и впереди всех шел епископ Агапит со старейшинами и дьяконами, а за ними Петр с женой и со всем семейством, к которому теперь принадлежала и Сирона.

Выздоравливающий Поликарп положил на могилу страдальца пальмовую ветвь как знак примирения, и все, которым умерший тайно помогал в нужде, а вскоре и все отшельники из близких и далеких мест начали приходить к ней, как на поклонение святыне.

Петр поставил на могиле памятник, а Поликарп вырезал на нем те слова, которые перед смертью начертали дрожащие пальцы Павла углем на стене пещеры:

- Помолитесь за меня бедного; я был человек.

Георг Эберс - Ведь я человек (Homo sum). 4 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дочь фараона (Die agyptische Konigstochter). 1 часть.
Перевод Дмитрия Михаловского Часть первая I Нил вышел из берегов. Необ...

Дочь фараона (Die agyptische Konigstochter). 2 часть.
- Нет, - сказал Амазис, положив руку на плечо сына. - Если я нанес ран...