СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Георг Эберс
«Ведь я человек (Homo sum). 1 часть.»

"Ведь я человек (Homo sum). 1 часть."

Перевод Александра Николаевича Федорова

Я человек: ничто человеческое мне не чуждо.

Теренций. "Самоистязатель".

ГЛАВА I

Скалы, голые, жесткие, дикие, красно-бурые скалы со всех сторон; нигде ни кустика, ни травки, ни расстилающегося мха, какие обыкновенно природа разбрасывает по склонам гор, точно оживляя бесплодный камень дыханием своей творческой жизни. Только голый гранит, а над ним небо, на котором так же нет ни облачка, как на скалах нет ни кустика, ни травки.

Но там, в ущелье утеса видны признаки человеческой жизни, и две маленькие серые птицы парят в чистом, легком жгучем полуденном воздухе пустыни и исчезают за рядом утесов, который, точно стена, возведенная человеческими руками, ограничивает глубокое ущелье.

Там отрадно пребывать, ибо родник орошает каменистое дно, и как повсюду, где влага коснется пустыни, зеленеют душистые травы и растет приветливый кустарник.

Когда Осирис - оплодотворяющая влага, - так повествует миф египтян, - обнимал богиню пустыни, он оставил на ее ложе свой зеленый венок. Но в то время, и в той среде, где происходят события нашего рассказа, древние предания уже преданы забвению. Мы переносим читателя в начало тридцатых годов четвертого века после Рождества Спасителя и к горе Синай , на священной земле которой несколько лет тому назад поселились анахореты, отрешившиеся от мирской суеты и предавшиеся покаянию, но пока еще жившие порознь, не подчиняясь каким-либо условиям общежития.

Возле родника в ущелье, о котором мы упомянули, растет раскидистая пальма, но она не защищает его от отвесно ниспадающих лучей солнца этих широт. Она, по-видимому, дает тень только своим собственным корням; однако ее перистые ветви достаточно крепки, чтобы держать изношенный синий платочек, прикрывающий, подобно намету шатра, лицо девушки, которая мечтает, растянувшись на горячих камнях, между тем как несколько желтоватых горных коз ищут корм и прыгают с камня на камень так резво, точно полдневный жар им доставляет удовольствие и радость. Время от времени девушка хватается за лежащий возле нее пастушеский посох и зовет коз громким шипящим звуком. Молодая козочка подбегает к ней вприпляску. Немногие животные умеют, подобно молодым козам, выражать свою веселость.

Девушка вытягивает голую, стройную ногу и отталкивает разыгравшуюся козочку, которая все снова и снова подскакивает к ней. При этом пастушка так мило отгибает и загибает пальцы, точно желая, чтобы какой-нибудь зритель полюбовался их тонкостью.

Козочка опять подскакивает, и на этот раз с опущенной головой. Коснувшись лбом ноги, она начинает нежно тереться своим носиком о ступню пастушки, но вдруг получает такой сильный толчок, что, испугавшись и громко заблеяв, прекращает игру.

Казалось, точно девушка только и ждала удобной минуты, чтобы ударить козочку почувствительнее; она толкнула ее не только сильно, но почти даже злобно. Синий платок закрывал лицо пастушки, но, наверное, глаза ее ярко сверкнули, когда она ушибла разыгравшуюся козочку.

Несколько минут пролежала девушка, не двигаясь; но платок, упавший на ее лицо, тихо колыхался от ее ускоренного дыхания. Она напряженно прислушивалась, в страстном ожидании; волнение ее выражалось и в судорожно сжавшихся пальцах ног.

Вот послышался шум. Он раздался с той стороны, где уступы камней образовали нечто вроде лестницы, ниспадавшей с крутого утеса к роднику.

Нежные, еще только полуразвитые члены пастушки вздрогнули точно в испуге; однако она не шевельнулась. Серые птицы, сидевшие возле нее на кусте терновника, вспорхнули, но они, по-видимому, лишь услышали шум, не понимая еще, кто его произвел.

Слух пастушки был более чуток. Она расслышала, что это подходит человек, и знала, чья это походка. Она быстро протянула руку за первым попавшимся камнем и кинула его в родник, вода которого тотчас же замутилась. Вслед за тем она повернулась на бок и положила голову на руку, прикинувшись спящей. Все громче и громче слышались приближающиеся шаги.

Сходивший по уступам, был высокорослый юноша. Судя по одежде, он принадлежал к синайским анахоретам; на нем не было ничего, кроме рубахи из грубого холста, по-видимому, уже слишком малой для его роста, и подошв из грубой кожи, подвязанных к ногам волокнами пальмового лыка.

Беднее ни один господин не одевал бы своего раба, однако никто не принял бы этого юношу за несвободного человека: во всей его осанке и походке выражалась самоуверенность. Ему могло быть немного более двадцати лет; об этом свидетельствовали мягкие усики и пушок на подбородке и на щеках, но большие голубые глаза его не светились юношеской свежестью; в них отражалась досадливая скука, и губы были как-то упрямо стиснуты.

Вот он остановился и откинул рукою со лба всклокоченные русые кудри, которые пышно, как грива льва, венчали его голову. Он подошел к роднику и, наклонившись, чтобы зачерпнуть воды в большую тыквенную бутыль, заметил, что вода мутна, и вслед за тем увидел коз и, наконец, спящую пастушку.

В досаде он поставил свою посудину на землю и громко крикнул что-то девушке, но она не пошевельнулась, пока он не толкнул ее ногою. Она вскочила, точно ужаленная змеею, и глаза, черные как ночь, сверкнули, когда она подняла свое молодое смуглое лицо. Ноздри ее резко изогнутого носа быстро заходили, и заблистали белоснежные зубы, когда она вдруг крикнула:

- Так будят собак!

Юноша покраснел, показал досадливо на родник и сказал грубо:

- Твоя скотина опять замутила воду; мне придется ждать, пока она отстоится и можно будет почерпнуть.

- День долог, - ответила пастушка и толкнула, точно нечаянно, новый камень в воду.

От юноши не ускользнул тот торжествующий, сверкнувший взор, который она кинула на помутившийся родник, и он воскликнул гневно:

- Он прав! Ты змея ядовитая, ты адский демон!

Она захохотала и скорчила ему гримасу, как будто желая показать, что она действительно какое-то страшилище, и ей это было вовсе не трудно при резкости подвижных черт юного лица. И она вполне достигла своей цели, потому что он так и отшатнулся с видом ужаса, протянул руки, произнес имя Божие и воскликнул, видя, что она все хохочет без удержу:

- Отойди, демон, отойди! Именем Господним спрашиваю тебя: кто ты?

- Я Мириам, кто же иначе? - ответила она заносчиво. Он ожидал иного ответа. Ее веселость окончательно раздосадовала его, и он воскликнул:

- Как бы тебя ни звали, а ты бес какой-то, и я попрошу Павла, чтобы он запретил тебе водить скотину на водопой к нашему ключу.

- Да ты побежал бы и к няньке жаловаться на меня, будь у тебя нянька, - возразила она насмешливо и презрительно скривила губы.

Он покраснел; Мириам же продолжала без страха и оживленно жестикулируя:

- Мужчиной быть бы тебе, потому что ты силен и велик ростом, а позволяешь обращаться с собою, как с ребенком или как с последней служанкою. Собирать коренья да ягоды, да черпать воду в этой лужице, вот и все твое дело. Это я уж умела, когда была еще вон какой! - И, протянув тонкие пальцы обеих рук, не менее подвижных, чем и черты ее лица, она показала презрительно низенький рост. - Какой стыд! Ты сильнее и красивее всех парней из амалекитян там под горами, а попробуй-ка померяться с ними в стрельбе из лука или в метании копья!

- Да если бы я только смел делать то, что хочется, - перебил он ее, и пылающий румянец покрыл его лицо. - С целым десятком тех сухопарых молодцов я бы справился!

- Верю, - кивнула девушка, и оживленный взор ее остановился с выражением гордости на широкой груди и на мускулистых руках юноши. - Верю, но отчего же ты не смеешь? Разве ты раб того человека, там, наверху?

- Он мой отец, а затем...

- Ну вот еще! - воскликнула она и махнула рукой, точно отгоняя летучую мышь. - Кабы ни одна птица не хотела вылетать, славная была бы возня в гнезде! Вон возьми моих коз: пока матка нужна, они и бегают за маткою; а как научатся кормиться сами, так и пойдут искать себе корму, где вздумается, и я тебе скажу: вон та одногодка, поди-ка, уж и не знает, какую матку сосала, желтую или черную. И что же такое твой отец для тебя делает?

- Молчи! - перебил ее юноша с искренним негодованием. - Тобою говорит сам лукавый. Отойди от меня, ибо я не смею и слушать того, чего не смел бы говорить.

- Смею, смею, смею, - повторила она, передразнивая. - Да что же ты смеешь-то? И слушать-то даже не смеешь.

- А то, что ты говоришь, и подавно, нечисть ты эдакая! - крикнул он запальчиво. - И голос-то твой мне ненавистен, и если я когда-нибудь опять застану тебя здесь у ключа, я прогоню тебя камнями.

Она безмолвно уставилась на него, пока он так говорил. Губы ее побледнели, и ее маленькие ручки сжались в кулаки.

Он хотел пройти мимо, чтобы зачерпнуть воды, но Мириам загородила ему дорогу и остановила его неподвижным взглядом своих глаз.

Дрожь пробежала у него по телу, когда она спросила дрожащими губами и беззвучным голосом:

- Что я тебе сделала?

- Пусти меня! - сказал он и поднял руку, чтобы отстранить ее от воды.

- Не смей меня трогать! - воскликнула она вне себя. - Что я тебе сделала?

- Ты Бога не знаешь, - возразил он, - а кто не во власти Божией, тот во власти дьявола!

- Это ты говоришь не от себя, - возразила девушка, и опять легкая насмешка прозвучала в ее голосе. - То, чему они заставляют тебя верить, то вот тянет тебя за язык, точно рука за нитку дергунчика. Кто тебе сказал, что я во власти дьявола?

- К чему скрывать? - отвечал он гордо. - Благочестивый Павел предостерегал меня от тебя, и я ему очень благодарен. Из глаз твоих, говорил он, глядит сам лукавый. И он прав, тысячу раз прав. Когда ты только взглянешь на меня, мне так и кажется, что я готов попрать ногами все, что священно. Еще в последнюю ночь мне снилось, будто я несусь с тобой в пляске...

При этих словах мрачность и гнев вдруг исчезли в глазах у Мириам. Она захлопала в ладоши и воскликнула:

- Ах, если бы то было наяву, а не в пустом сновидении! Да не пугайся опять, глупец! Разве ты знаешь, как это бывает, когда звучат флейты и струны, и ноги поднимаются в хороводе, точно на крыльях?

- На крыльях сатаны, - перебил ее Ермий строго. - Ты демон, ты закоснелая язычница.

- Так говорит благочестивый Павел, - засмеялась Мириам.

- Так говорю и я! - воскликнул юноша. - Кто видал тебя хоть когда-нибудь в собрании благочестивых? Молишься ли ты? Благодаришь ли ты Господа и Спасителя?

- А за что благодарить? - спросила Мириам. - За то, что ли, что самый благочестивый из вас поносит меня и называет меня демоном?

- Именно за твои грехи небо и не дарует тебе благодати, - отвечал Ермий.

- Нет, нет, тысячу раз нет! - воскликнула Мириам. - Никакой бог никогда и не спрашивал обо мне. А если я зла, то как же мне и быть иною, когда на мою долю только и доставалось одно зло? Ты знаешь, кто я и как я такой стала? Или я была зла тогда, когда они на пути к святым местам убили моего отца и мою мать? Шесть лет было мне тогда, не больше, а что же представляет собой такой ребенок! Но я отлично помню, что перед нашим домом паслось много верблюдов, а также и коней, которые все принадлежали нам, и что на руке, которая меня часто ласкала, верно, то была рука моей матери, сверкал большой драгоценный камень. У меня была и черная рабыня, которая мне повиновалась. Если она, бывало, сделает что-нибудь не по-моему, то я вцеплюсь в ее седые курчавые волосы и побью ее. Кто знает, куда она делась? Я ее не любила, но будь она теперь со мною, как я любила бы ее! Вот теперь я и сама уже двенадцать лет ем хлеб рабства и пасу коз сенатора Петра, и если бы я дерзнула показаться на каком-нибудь празднике среди свободных девиц, они отогнали бы меня и сорвали бы у меня венок с головы. И мне быть благодарной? Да за что? И быть благочестивой? А какой бог позаботился обо мне? Называйте меня злым демоном, зовите меня так; но если Петр да твой Павел говорят, что тот там над нами, который дал мне вырасти для такой доли, благ и милостив, то они лгут. Только злой дух внушает тебе мысль прогнать меня камнями от вашего ключа.

При этих словах она вдруг болезненно разрыдалась, и лицо ее начало судорожно подергиваться, меняясь до неузнаваемости.

Ермий почувствовал сострадание к плачущей девушке.

Сотни раз он уже встречался с нею, и всегда она смотрела то заносчиво, то недовольно, то вызывающе, то гневно, но никогда еще не выказывала мягкости или горя.

Сегодня в первый раз открылось перед ним ее сердце, и слезы, обезобразившие ее лицо, придали ей такое значение, какого она дотоле еще не имела для него, ибо Ермий теперь вдруг почувствовал, что она женщина, и увидя ее слабою и опечаленною, застыдился своей грубости, приблизился к ней приветливо и сказал:

- Не плачь. Приходи по-прежнему к роднику, я не буду тебе мешать.

Его густой голос звучал мягко и ласково, когда он произнес эти слова; она же зарыдала сильнее, почти судорожно, и хотела заговорить, но не могла. Дрожа всем своим нежным телом, содрогаясь от скорби, изнемогая от мучительной тоски, стояла перед ним стройная пастушка, и он не мог удержаться от желания помочь ей.

Искреннее сочувствие терзало его сердце и остановило его язык, и без того не особенно поворотливый.

Не находя слов утешения, он взял кувшин в левую руку и ласково положил правую ей на плечо.

Она вздрогнула, но не мешала ему.

Ее горячее дыхание коснулось Ермия.

Он хотел было отступить, но чувствовал себя точно остановленным на месте. Плачет ли она, или смеется, он уже не мог этого разобрать, положив руку на ее черные кудри.

Она не шевелилась.

Наконец, она подняла голову, жгучим взором взглянула ему в глаза, и в ту же минуту он почувствовал, как две нежные руки обвились вокруг его шеи.

Юноше показалось, точно море забушевало вокруг него, точно пламя вспыхнуло перед его глазами.

Невыразимый страх овладел им, он вырвался с усилием из ее объятий и кинулся с громким криком, точно гонимый духами ада, вверх по уступам, не замечая даже, как кувшин его разбился об утес на множество кусков.

Она остановилась, будто очарованная, и глядела ему вслед.

Потом ударила в лоб рукою, легла на землю возле ключа и уставилась глазами куда-то вдаль.

Так лежала она неподвижно, только губы ее все шевелились и подергивались.

Увидя, что тень пальмы стала удлиняться, Мириам вскочила, созвала своих коз и посмотрела, прислушиваясь, вверх на уступы утеса, где скрылся Ермий.

Сумерки коротки вблизи тропика, и она знала, что на каменистом пути по ущельям в долину ее настигнет полный мрак, если она еще замешкается.

Девушка боялась также и ужасов ночи, духов и демонов и тысячи разных опасностей, о которых даже не могла дать себе отчета; но все-таки она не сходила с места и не переставала прислушиваться и ждать его возвращения, пока солнце не скрылось за священною горой и не поблек последний свет на западе.

Мертвая тишина окружала Мириам, она слышала свое собственное дыхание и вздрогнула всем телом, почувствовав вдруг ночной холод.

Ей послышался громкий шум над головою.

Стадо козерогов, привыкшее в этот час приходить к роднику на водопой, подходило ближе и ближе, но вдруг попятилось назад, почуяв человека.

Только вожак стада остановился на краю ущелья, и она знала, что он только и ждет ее ухода, чтобы повести стадо на водопой.

Следуя доброму чувству, Мириам занесла было ногу, чтобы уступить место животным. Но вдруг вспомнила угрозу Ермия прогнать ее от родника, подняла с досады камень и пустила им в козерога, который испугался и убежал.

За ним последовало все стадо.

Мириам прислушалась к удаляющемуся топоту и потом, опустив голову и подвигаясь ощупью в темноте, погнала свое стадо домой.

ГЛАВА II

Высоко над ущельем, в котором протекал родник, лежала ровная скалистая площадка небольших размеров; на заднем краю площадки высилась истрескавшаяся стена голого красно-бурого порфира.

Твердая как сталь диоритовая жила тянулась по ее подножию, точно зеленая лента, а под нею открывалась маленькая овальная пещера, созданная творческою рукою самой природы.

Когда-то жили в ней дикие звери, пантеры или волки; теперь она служила жилищем молодому Ермию и его отцу.

Еще много подобных пещер находилось в священной горе, и в тех из них, которые были побольше, поселились анахореты.

Пещера Стефана была одна из самых высоких и просторных, и все-таки невелико было пространство, отделявшее оба ложа из сухих горных трав, ложе отца и ложе сына.

Полночь давно уже прошла, но ни молодой, ни старый обитатель пещеры, по-видимому, еще не спали.

Ермий громко стонал и тяжко ворочался с боку на бок, не думая о расслабленном и измученном старике, который так нуждался в покое. Стефан же отказывал себе в облегчении повернуться или вздохнуть каждый раз, когда ему казалось, что его молодой и крепкий сын заснул.

Что могло лишать покоя этого мальчика, который всегда спал таким крепким сном, что трудно бывало добудиться?

"Отчего это, - думал Стефан, - молодью и здоровые люди спят так крепко и долго, а старики, нуждающиеся в покое, а также и больные, спят так легко и так мало? Или время бессонницы должно продлить им жизненный срок, истечения которого они так боятся? Как безрассудно привязаны мы к этому жалкому бытию, и готовы бы бежать и скрыться, когда позовет нас ангел и откроются перед нами златые врата! Мы все подобны Саулу, еврею, который спрятался, когда пришли искавшие его с царской короной! Какая жгучая боль в ране! Выпить бы глоток воды! Если бы бедный мальчик не заснул так крепко, я попросил бы подать мне кувшин".

Стефан прислушался и не разбудил сына, услышав его тяжелое и ровное дыхание.

Дрожа от холода, он скорчился под шкурой, покрывавшей только половину его тела; в отверстие пещеры, в которой днем стоял палящий жар, теперь проникал ледяной ночной воздух.

Так прошло много минут. Наконец, ему показалось, что Ермий приподнялся.

Да, спавший, без сомнения, проснулся; он заговорил и начал призывать имя Господне.

Старик повернулся к сыну и произнес тихо:

- Ты слышишь, дитя мое?

- Я не могу заснуть, - отвечал юноша.

- Так дай мне напиться, - попросил Стефан, - рана горит нестерпимо.

Ермий тотчас же встал и подал больному кувшин с водой.

- Спасибо, спасибо, дитя мое, - сказал старик, протянув руки, чтобы нащупать горлышко кувшина. Но он не мог его найти и воскликнул с удивлением:

- Это что-то сырое и холодное! Да это глиняный кувшин, а у нас же была тыква.

- Я разбил ее, - пояснил Ермий, - и Павел одолжил мне свой кувшин.

- Вот как, - пробормотал Стефан, жадно напился, отдал сыну кувшин и подождал, пока Ермий снова не растянулся на своем ложе. Тогда он произнес озабоченным тоном:

- Ты так поздно вернулся, кувшин разбит, и ты стонал во сне. Что с тобой случилось?

- Я встретился с демоном ада, - ответил Ермий. - И теперь он не отстает от меня и здесь в пещере, и тревожит меня под разными образами.

- Так отгони его и молись, - повелел старик строгим тоном. - Перед именем Господним бегут нечистые духи.

- Я призывал Господа, - вздохнул Ермий, - но напрасно. Я все вижу каких-то женщин с алыми губами и распущенными волосами, вижу какие-то белые мраморные статуи с пышными членами и сверкающими глазами, которые все манят меня, все так и манят.

- Так возьми бич, - повелел отец, - и смири плоть. Повинуясь, Ермий встал снова и вышел с бичом из пещеры.

Внутри пещеры негде было размахнуться им в полную силу.

Вскоре Стефан услышал в ночной тиши свист кожаных ремней, их жесткие удары по упругим человеческим мускулам и болезненные стоны сына.

При каждом ударе бича он вздрагивал, точно чувствуя его на собственном теле. Наконец он крикнул, собрав всю силу голоса:

- Достаточно, теперь хватит! Ермий вернулся в пещеру.

Отец подозвал его к себе и предложил ему помолиться вместе. Окончив молитву, он погладил пышные волосы сына и сказал:

- С тех пор как ты побывал в Александрии, ты стал совсем другим человеком. Жаль, что я тогда согласился с епископом Агапитом и позволил тебе отправиться! Вскоре Господь отзовет меня, я знаю, и никто тогда не удержит тебя здесь. Тогда приступит к тебе искуситель, соблазняя тебя всеми прелестями большого города, блеск которого, однако, подобен только блеску гнилого дерева, блеску пестрых змей и ядовитых пурпурных ягод...

- Меня не тянет туда, - перебил его Ермий. - Меня смущает и страшит шумный город. Никогда более не пойду я туда.

- Так ты говоришь каждый раз, - ответил Стефан, - и все же ты изменился с тех пор как побывал в городе. Как часто, бывало, слыша твой смех, я думал, что звук его должен быть угоден Отцу небесному. А теперь? Ты был точно певчая пташка, а теперь ходишь, не говоря ни слова, глядишь пасмурно и недовольно, и злые мысли лишают тебя сна.

- Ну что же? Беда моя, - ответил Ермий. - Прошу тебя, отпусти мою руку. Скоро конец ночи, а с утра до вечера будет довольно времени для наставлений.

Стефан вздохнул, а Ермий опять улегся.

Но ни сын, ни отец не могли заснуть. Оба знали, что им не заснуть, и обоим хотелось заговорить снова, но досада и упрямство смыкали уста сына, а отец молчал, потому что не мог найти тех задушевных и убедительных слов, которые искал.

Наконец наступило утро. Бледный свет проник в отверстие пещеры, и светлее и светлее становилось в ее душной глубине. Юноша проснулся и встал, зевая.

Увидя, что отец лежит с открытыми глазами, он спросил равнодушно:

- Остаться мне здесь или пойти на утреннюю молитву?

- Помолимся вместе, - попросил Стефан. - Кто знает, долго ли еще суждено нам это. Недалек уже для меня тот день, за которым не будет вечера. Стань здесь на колени и дай мне приложиться к образу Распятого.

Ермий сделал по повелению отца, и едва оба кончали свой гимн, как чей-то третий голос провозгласил вместе с ними - аминь.

- Павел! - воскликнул старик. - Хвала Спасителю! Посмотри, пожалуйста, мою рану. Железка стрелы ищет выход. Страшная, жгучая боль.

Пришедший, тоже анахорет, одетый только в рубаху из бурой неваляной ткани и в овечью шкуру, тщательно осмотрел рану и приложил к ней какие-то травы, читая при этом вполголоса молитвы.

- Теперь гораздо легче, - вздохнул старик. - Ради твоей доброты Господь умилосердился надо мною.

- Ради моей доброты? Я сосуд греховный! - возразил Павел густым, звучным голосом, и его необычайно приветливые голубые глаза обратились вверх, точно он старался уверить, как жестоко в нем ошибаются. Затем он откинул с глаз свои уже седеющие волосы, беспорядочными космами нависшие на шею и на лицо, и сказал весело:

- Нет человека, который был бы больше, чем человек, а многие и меньше того! В ковчеге было много скотины, а только один Ной!

- В нашем ковчеге ты и есть Ной, - заметил Стефан.

- Тогда этот долговязый олух будет слоном, - засмеялся Павел.

- Ты не меньше его ростом, - возразил Стефан.

- Жаль, что в этом каменном ковчеге так низко, а то мы сейчас же могли бы померяться силами, - воскликнул Павел. - Да кабы мы с Ермием были настолько же благочестивы и чисты, как мы сильны и велики ростом, то у нас обоих был бы в кармане ключ в Царствие Небесное. Ты сегодня ночью бичевал себя, парень, я слышал, как хлестал бич. Это дело! Коли греховная плоть не унимается, надо ей задать встрепку.

- Он тяжко стонал и не мог заснуть, - сказал Стефан.

- А, чтоб его! - крикнул Павел на юношу и подставил ему кулаки. Но грозные слова прозвучали хоть и громко, но далеко не страшно, и при всем суровом виде этого великана в овечьей шкуре, взор и голос его были так искренне приветливы, что никто и не поверил бы его гневу.

- Адские духи встретились с ним, - сказал Стефан, успокаивая Павла, - а я и без его оханья не сомкнул бы глаз. Вот уже пятая ночь...

- А на шестую, - перебил его Павел, - тебе необходимо заснуть. Накинь шкуру, Ермий. Сходи в оазис к сенатору Петру и попроси у него или у госпожи Дорофеи, диакониссы, хороших сонных капель для нашего больного. Смотрите, пожалуйста! Парень-то, право, вспомнил про завтрак отца! Конечно, свое брюхо всегда о себе напомнит! Хлеб-то ты убери-ка к себе, а воду поставь сюда. Без тебя я принесу свежей, а теперь пойдем вместе.

- Постой еще, постой! - воскликнул Стефан. - Принеси мне новый кувшин из города, дитя мое. Ты одолжил нам вчера твой кувшин, Павел; а я хотел бы...

- Вот чуть и не забыл, - перебил его тот. - Благодаря его ротозейству я теперь только узнал, как надо пить, пока сам здоров. Предложите мне хоть целую груду золота, а кувшин не возьму назад! Когда пьешь из ладони, тогда водица куда как вкуснее! А посудину ту берите себе. Взяв ее обратно, я поступил бы наперекор собственному благу. Слава Богу, теперь и наихитрейшему вору нечего у меня украсть, кроме шубы.

Стефан хотел было поблагодарить его, но Павел схватил Ермия за руку и поспешно вышел с ним из пещеры.

Молча шли они в гору по утесам и камням.

Дойдя до скалистой площадки, мимо которой шла дорога, ведущая через гору от моря к оазису, Павел остановился и обратился к юноше:

- Если бы мы во всякое время думали о последствиях наших поступков, то не было бы и грехов.

Ермий взглянул на него вопросительно, а Павел продолжал:

- Если бы ты вспомнил, как необходим сон для твоего отца, то сегодня ночью лежал бы смирнехонько.

- Я никак не мог, - возразил досадливым тоном Ермий. - Ты же знаешь, я порядком отхлестал себя.

- И поделом, потому что тебя следовало побить, как гадкого мальчишку!

Ермий взглянул заносчиво на укоряющего друга. Темный румянец вспыхнул на его щеках; он вспомнил слова пастушки, пусть-де пожалуется на нее своей няньке, и воскликнул запальчиво:

- Так я не позволю говорить со мной; я больше не ребенок!

- Вот как! И не для отца? - перебил его Павел и взглянул при этом на юношу так удивленно и вопросительно, что Ермий смутился и отвел глаза в сторону.

- Я думаю, нельзя похвалить, если человек портит остаток жизни именно тому, который только ради него и хотел бы еще пожить.

- Да, я готов был бы лежать спокойно, потому что люблю отца не хуже других.

- Ну да, ты его не бьешь, - возразил Павел, - ты приносишь ему хлеб и воду, и не выпьешь вино, которое дает тебе епископ от причастия, чтобы отнести больному. Конечно, это что-нибудь да значит, но этого еще далеко не довольно!

- Я не святой!

- Да, и я также! - воскликнул Павел. - Я исполнен слабостей и грехов; но что значит любовь, которой учил нас Спаситель, это я знаю, это и ты можешь знать. На кресте умер Он за тебя, и за меня, и за бедных, и за злодеев. Любить - это и легче, и труднее всего. Любовь требует жертв! А ты? Припомни-ка, сколько времени прошло с тех пор как отец в последний раз видел тебя веселым!

- Я не умею притворяться.

- И не нужно; но любить ты должен. Воистину, любовь доказывается не тем, что творит рука, а только тем, что радостно приносит сердце и в чем заставляет себе отказывать.

- А разве то не жертва, что здесь гибнет моя молодость? - спросил юноша.

Павел вдруг отступил от него, покачал с удивлением своей косматой головой и сказал:

- Вот оно что! Так ты думаешь об Александрии? Конечно, жизнь летит там скорее, чем на нашей пустынной горе. Смуглая пастушка-то тебе ведь не нравится, а уж не заглянула ли там тебе в глаза какая-нибудь белая да румяная гречанка?

- Не докучай ты мне женщинами! - возразил Ермий с непритворным негодованием. - Было там с избытком другого, на что стоило смотреть!

При этих словах глаза юноши сверкнули, и Павел спросил с напряженным ожиданием:

- Ну?

- Ты же лучше меня знаешь Александрию, - ответил Ермий уклончиво. - Ты там родился, и люди говорят, что ты был богатым юношей.

- Люди говорят? - спросил Павел. - Может быть, люди и правы; но знай вот что: я рад, что у меня ничего не осталось из всего, что мне там принадлежало, и благодарю Спасителя, сподобившего меня раз навсегда отвернуться от людской суеты. Что ты нашел такого заманчивого в той жизни?

Ермий замялся.

Он боялся говорить, однако его так и тянуло хоть раз высказать все то, чем была полна его душа.

Он понимал, что из всех этих суровых, отрекшихся от мира людей, среди которых он вырос, мог понять его разве только Павел, которого он, будучи еще ребенком, трепал за косматую бороду, который так часто носил его на плечах и тысячи раз показывал ему, как его любит.

Александриец этот был один из самых строгих среди отшельников, однако он был суров только к самому себе.

Надо было Ермию хоть раз облегчить свое сердце и, быстро решившись, он спросил анахорета:

- Бывал ли ты иногда там в банях?

- Иногда? Я только удивляюсь, как я совсем не размяк и не развалился во всей той теплой воде, точно булка!

- Отчего ты насмехаешься над тем, что делает человека прекрасным? - воскликнул Ермий с горячностью. - Отчего в Александрии и христианам позволяется посещать бани, тогда как мы здесь на горе, и ты, и отец, и все отшельники пользуемся водою только для утоления жажды? Меня вы заставляете жить по-вашему, я не хочу быть каким-то смрадным зверем.

- Нас видит один Всевышний, - возразил Павел, - и мы украшаем для Него наши души.

- Но и тело же дал нам Господь, - перебил его Ермий. - Сказано же, что человек создан по подобию Божию. А мы? Я показался самому себе точно какой-то отвратительно безобразной обезьяной, когда увидел юношей и мужей, выходивших из большой бани у ворот солнца, с прекрасно причесанными душистыми волосами и с гибкими членами, лоснившимися от чистоты и свежести. Увидя их, я вспомнил, какая потертая и грязная шкура у меня на плечах, какая косматая грива у меня на голове, взглянул на свои руки и ноги, которые у меня же не хуже и не слабее, чем у них, и меня так и кинуло в жар и холод, и будто какой-то горький напиток стянул мне горло. Я чуть не взвыл от стыда и зависти и досады. Я не хочу быть каким-то страшилищем!

При последних словах Ермий заскрежетал зубами, но Павел взглянул на него уже спокойнее, когда он продолжал:

- Мое тело принадлежит Богу так же, как и моя душа, и что позволяется христианам в городе...

- Того мы здесь на горе не можем себе позволить, - перебил его Павел строгим тоном. - Кто раз отдался небу, тот должен совершенно отрешиться от прелестей жизни и порвать одну за другою все связи с прахом. Было время, когда и я натирал это тело благовонными мазями и расчесывал эти косматые волосы и любовался на себя в зеркале; но скажу тебе, Ермий, и, клянусь Спасителем, говорю так, потому что так чувствую, чувствую в глубине сердца: молиться лучше, чем мыться, и я ничтожный сподобился по милосердию Божию таких часов, в которые душа освобождалась от всего земного и блаженствовала, предвкушая в восторге радости Неба.

При этих последних словах его широко раскрывшиеся глаза обратились вверх и засверкали дивным блеском.

Несколько мгновений оба стояли молча и неподвижно друг против друга. Наконец отшельник откинул рукой волосы со своего лба, который открылся теперь в первый раз. Он был красив, хотя и довольно узок, и белизной кожи резко отличался от темного, загорелого лица.

- Ты не понимаешь, мальчик, - сказал он, переводя дух, - каких радостей ты готов лишить себя из-за самых ничтожных вещей. Еще прежде чем небо откроется, чтобы принять благочестивого, благочестивому дано найти небо уже на земле.

Ермий вполне понимал отшельника; часто его отец, простояв по целым часам на молитве, не видя и не слыша ничего вокруг себя, устремлял подолгу свои взоры вверх, и потом, очнувшись от вдохновенного созерцания, любил рассказывать сыну, что видел Спасителя или слышал голоса ангелов.

Но самому Ермию никогда не удавалось достигнуть такого состояния, хотя Стефан часто заставлял его стоять бесконечно долгими часами на коленях и молиться вместе с ним.

Часто случалось, что после таких дел подвижничества, потрясавших до глубины его душу, слабая жизнь старика грозила угаснуть, и Ермий готов был из любви к отцу удерживать его от подобных вредных возбуждений. Но они считались ведь проявлениями особенной милости Божией, и как мог бы дерзнуть сын высказывать перед отцом свое отвращение к таким святым подвигам?

Но перед Павлом это в своем сегодняшнем настроении он осмелился высказать:

- Конечно, я надеюсь удостоиться Царствия Небесного, но оно откроется для нас все же только после смерти. Христианин должен быть терпелив; отчего же вы не ждете радостей неба, пока не призовет вас Господь, а хотите предвкушать небесное блаженство уже здесь, на земле? Сначала одно, потом другое! К чему же даровал нам Господь все преимущества тела, как не для того, чтобы ими пользоваться? Красота и сила немалые дарования, и разве только глупец будет наделять другого ценными дарами для того, чтобы тот бросал их.

Павел взглянул с удивлением на юношу, который по сей час беспрекословно следовал отцу и ему во всех духовных делах, и отвечал, покачав головой:

- Так мыслят только чада мира, которые далеки от высочайшей цели. Воистину мы все созданы по подобию Божию, но какой же сын станет целовать только изображение своего отца, когда сам отец дает ему возможность целовать себя в уста?

Павел хотел было сказать "мать" вместо отца, но спохватился вовремя, что Ермий рано лишился счастья материнской ласки, и вовремя поправился. Он был из тех людей, которым больно огорчить другого и которые, сострадая сокровенным ранам ближнего, касаются их разве только для исцеления.

Обыкновенно он не любил много говорить, но сегодня продолжал с увлечением:

- Насколько Бог выше нашего жалкого "я", настолько же достойнее для христианина думать о Нем, чем о своей собственной личности. О если бы мы могли достигнуть счастья, совсем отречься от этого "я" и всею душой отдаться Господу! Но наше "я" не покидает нас, и когда мы мним, что душа наша уже слилась со Всевышним, оно внезапно взывает: "я здесь", и низвергает благороднейшую часть нашего естества в прах. Уже и то беда, что мы вынуждены останавливать парение души и во вред бессмертной части нашего естества насыщать хлебом и водой и подкреплять ленивым сном бренную часть, как бы нам ни хотелось поститься и проводить ночи в бдении. Неужели же еще допускать такие требования плоти во вред душе, от которых можно легко отказаться? Только тот, кто презирает и отдает в жертву свое жалкое "я", только тот сподобится милости Спасителя и, потеряв самого себя, вновь обретет в Господе.

Ермий терпеливо выслушал анахорета, покачал головой и сказал:

- Я не понимаю ни тебя, ни отца. Пока я живу на земле, я не кто иной, как я сам. После смерти, конечно, но никак не ранее начнется новая, вечная жизнь.

- Отнюдь нет, - возразил Павел с живостью. - Новое, высшее бытие, о котором ты говоришь, начинается не только в том мире для человека, который не перестает умирать еще при жизни, умерщвлять свою плоть и побеждать ее требования, отрекаться от мира и от своего "я" и неустанно искать Господа. Многим было дано еще при жизни возродиться для иного, высшего бытия. Взгляни на меня, беднейшего из бедных! Я - один, но что я перед Господом не тот, каким был, пока не сошла на меня благодать, это так же верно, как то, что вот этот росток на корне сломленной пальмы не имеет ничего общего с изгнившим стволом. Я был язычником и упивался всеми наслаждениями праха и ничтожества. Потом я стал христианином; благодать Господня снизошла на меня, и я возродился и стал вторично младенцем; но на сей раз, благодарение Спасителю, я стал чадом Господним. Еще посреди жизни я умер, и воскрес, и нашел блаженство небесное. Я звался Менандром, и, подобно Савлу, сделался Павлом, и все, что было мило для Менандра: бани, пиры, зрелища, кони и колесницы, состязания в борьбе, умащенные члены, розы и венки, пурпурные одежды, песни и женская любовь, все это осталось далеко за мною, точно грязное болото, из которого путник выбрался с трудом. В новом человеке не осталось ни одной жилки от старого, и как для меня, так и для всех благочестивых началась на половине пути ко гробу новая жизнь. И твой час придет, и ты умрешь для новой жизни...

- Если бы я только был, подобно тебе, Менандром! - воскликнул Ермий, перебивая Павла. - Как же сбросить с себя то, чего никогда не имел? Чтобы умереть, надо же прежде жить! Презренным кажется мне это жалкое существование, и я устал бегать за вами, как теленочек за коровой. Я свободен и из знатного рода, сам отец говорил мне это, и, право же, я не слабее всех тех мещанских сыновей в городе, за которыми я пошел тогда от бани в палестру.

- В палестру? Ты был в палестре? - удивился Павел.

- В Тимагетийской палестре, - воскликнул Ермий, вспыхнув. - Стоя в воротах, я смотрел на игры юношей, наблюдал, как они боролись и метали тяжелые диски в цель. У меня глаза чуть не выскочили, и я готов был вскрикнуть от злости, что должен стоять за воротами в этой ободранной шкуре и не могу принять участия в состязаниях. Клянусь ранами Спасителя, если бы не подошел Пахомий, я так и бросился бы на арену и вызвал бы сильнейшего на борьбу, и кинул бы диск гораздо дальше, чем тот раздушенный щеголь, который одержал победу и которого наградили венком.

- Спасибо Пахомию, - улыбнулся Павел, - что он удержал тебя; ибо, кроме насмешки и позора, ты не вынес бы ничего из палестры. Силы у тебя, конечно, не мало, но метание диска требует навыка, как и всякое искусство. Сам Геракл был бы побежден в этой игре без предварительных упражнений и без знания приемов.

- Да не в первый же раз пришлось бы мне метать! - воскликнул юноша. - Вон посмотри, что я умею!

При этих словах он наклонился, поднял один из плоских камней, наваленных там для укрепления дороги, сильно размахнулся и кинул этот гранитный диск через склон в глубину.

- Вот видишь! - воскликнул Павел, внимательно и не без некоторого любопытного возбуждения следивший за его движениями. - Хоть рука твоя и сильна, однако всякий новичок кинет дальше, если знаком с приемами. Не так, не так; диск должен прорезать воздух ребром, точно нож. А как ты руку держишь, эдак бросают разве только женщины! Сгиб руки выпрями, левую ногу отставь назад, колено подогни! Вот неумеха-то! Давай сюда камень! Вот как надо взять диск, вот как надо подтянуть живот и подогнуть колени, точно согнутый лук, чтобы каждая мышца всего тела помогала пустить диск. Вот так уже получше; но все еще не то. Сначала подними диск вытянутой рукою! Наметь глазами цель! Теперь отмахни руку назад, да повыше. Стой! Еще раз! Рука должна сильнее напрячься, прежде чем кинуть. Ну вот, это не дурно, но можно бы докинуть вон до той пальмы. Дай-ка мне камень, да еще другой, потяжелее. Вот так! А то неровные углы мешают! Смотри!

Павел произнес эти слова, все более и более оживляясь, и схватил плоский камень, как в былые годы, когда ни один юноша в Александрии не мог сравняться с ним в метании диска.

Он подогнул колени, наклонился вперед всем станом, расправил кисть руки, вытянул до последней возможности всю руку, размахнулся и кинул камень вдаль, и согнутые пальцы правой ноги так и врылись в землю.

Камень упал, не долетев до пальмы, намеченной как цель.

- Постой, - воскликнул Ермий, - теперь дай мне попробовать попасть в дерево!

Камень его свистнул в воздухе, но не долетел даже и до холма, на котором росла пальма.

Павел покачал головой, схватил в свою очередь камень, и началось оживленное состязание. С каждым новым разом камень Ермия, с пристальным вниманием присматривавшегося ко всем движениям и приемам учителя, долетал все дальше и дальше, между тем как рука Павла начала утомляться.

Вот камень Ермия долетел уже во второй раз до пальмы, тогда как Павел при последнем броске не попал даже и в холм.

Анахорет все более и более увлекался состязанием.

Он сбросил одежду с плеч, схватил новый камень и воскликнул, точно стоя среди лоснящихся от благовонного масла атлетов-товарищей в Тимагетийской палестре, где он некогда стяжал столько победных венков.

- Клянусь сребролуким Аполлоном и стрелорадостной Артемидой, я попаду в пальму!

Камень свистнул в воздухе, стан Павла мгновенно выпрямился, левая рука вытянулась и возвратила равновесие покачнувшемуся телу, послышался треск, дерево закачалось, и Ермий в восторге воскликнул:

- Чудесно, чудесно! Вот так удар! Старый Менандр еще не умер! Прощай, а завтра опять пометаем!

С этими словами Ермий оставил анахорета и побежал веселыми прыжками вниз с крутой горы к оазису.

Точно лунатик, пробужденный неосторожным окликом, Павел вздрогнул при этих словах.

Совершенно растерявшись, оглянулся он, точно увидя вокруг себя какой-то совсем чуждый мир.

Крупные капли пота катились с его лба; стыдясь, подобрал он раскиданную по земле одежду и прикрыл свое обнаженное тело.

Некоторое время глядел он вслед Ермию, потом с чувством глубочайшей скорби схватился рукою за лоб, и тяжелые слезы покатились по щекам на бороду.

- Что я сказал? - пробормотал он. - Не осталось во мне ни одной жилки от прежнего человека? Глупец я, тщеславный глупец! Павлом они зовут меня, а я Савл, я хуже Савла!

Он бросился на колени, в мучительной тоске склонился головою на камень и начал молиться.

Ему казалось, точно он с высоты низринулся на мечи и копья, точно сердце и душа его обливаются кровью, и изнемогая в молитве и в скорби, обвиняя и беспощадно осуждая самого себя, он не чувствовал палящего зноя все выше и выше поднимавшегося солнца, не замечал, как проходило время, не слышал, как подошли к нему богомольцы, шедшие к святым местам с епископом Агапитом во главе.

Богомольцы увидели, что он молится, услышали его рыдания, удивились его подвижничеству и опустились позади него на колени по знаку своего главы.

Когда Павел наконец поднялся, он с удивлением и испугом заметил этих свидетелей своей молитвы. Он тотчас же подошел к Агапиту и наклонился, чтобы поцеловать край его одежды, но епископ сказал:

- Не делай этого! Кто всех благочестивее, тот величайший между нами. Друзья, преклонимся пред этим великим мужем!

Богомольцы последовали этому воззванию. А Павел закрыл лицо руками и зарыдал:

- Бедный я, бедный!

Богомольцы же прославили его смирение и пошли далее за своим главой.

ГЛАВА III

Ермий спешил без остановки.

Вскоре он очутился у последнего поворота дороги, проходившей по горным ущельям, и увидел у ног своих в длинной долине сверкающую воду реки, орошавшей здесь почву пустыни, и высокие пальмы, и бесчисленные кусты тамариска, между которыми виднелись дома обитателей оазиса, окруженные маленькими садиками и небольшими, тщательно орошенными пашнями.

Он уже услышал пение петуха и собачий лай, который для него, день и ночь окруженного глубоким молчанием пустыни на скалистой высоте, прозвучал точно гостеприимный привет из среды той жизни, к которой он так безнадежно стремился.

Он остановился и начал следить взором за тоненькими струйками дыма, которые, трепеща и колеблясь в ярком блеске утреннего солнца, поднимались там под ним из многочисленных очагов.

"Это готовят завтрак жены для мужей, матери для детей, - подумал он, - а вот там, где подымается такой густой дым, там, может быть, ждут гостей; а у меня нет своего дома, и никто не позовет меня в гости".

Состязание с Павлом возбудило и ободрило его; но вид города вызвал в его молодом сердце новое чувство горечи, и губы егодрогнули, когда он взглянул на свою овечью шубу и на свое грязное тело.

Недолго думая, Ермий повернул назад и побежал на гору.

У источника, знакомого только ему, он сбросил с себя грубую одежду, стал под холодную струю воды, умылся тщательно и с чувством величайшего удовольствия, расчесал и пригладил пальцами густые волосы и опять пустился вниз к долине.

Ущелье, по которому пролегал его путь, выходило прямо к холму, возвышавшемуся на равнине; у восточного склона его стояла новопостроенная маленькая церковь, а со всех остальных сторон возвышались на нем стены и валы, за которыми укрывались граждане городка, если хищные сарацины грозили нападением на оазис.

Холм этот считался особенно священным местом, ибо на его вершине молился некогда Моисей во время битвы с амаликитянами.

Но были еще и другие священные места неподалеку от оазиса.

Возвышалась тут, подальше к северу, та скала, из которой Моисей извлек воду, далее к юго-востоку и выше в горах возвышался тот холм, на котором Господь являлся законодателю в неопалимой купине, там же вблизи и тот колодезь, у которого Моисей встретился с дочерьми Иофора.

Благочестивые богомольцы посещали в большом числе эти святые места, в особенности же туземные обитатели полуострова и преимущественно набатеи, которые в былые времена собирались на священную гору, чтобы приносить на ее вершине жертвы своим богам: солнцу, луне и планетам.

У северного подхода к оазису была построена маленькая крепость, в которой со времени покорения Каменистой Аравии сирийским префектом Корнелием Пальмой в царствование Траяна стоял императорский гарнизон для защиты цветущего города пустыни от набегов хищных сарацин и блеммийцев.

Но и сами граждане Фарана приняли меры для охранения своих владений.

На высочайшем утесе зубчатой вершины исполинской горы, с которого открывался самый далекий вид на все окрестности, они содержали стражу, день и ночь следившую за всем вдали, чтобы в случае приближения опасности немедленно подать сигнал жителям города.

Каждый дом в городе походил на крепость; все были построены из прочного камня, и все молодое население было хорошо обучено стрельбе из лука.

Поблизости от церковного холма проживали знатные семейства и стояли дома епископа Агапита и старейшин города Фарана.

Среди последних пользовался наибольшим уважением сенатор Петр, отчасти вследствие своей общественной деятельности и как владелец каменоломен, садов, финиковых пальм и многочисленных стад, отчасти благодаря редким качествам его супруги, дьякониссы Дорофеи, внучки давно уже умершего достойного епископа Херемона, бежавшего сюда с женой во время гонения на христиан при императоре Деци и обратившего многих фаранитов к учению Спасителя.

Каменный дом Петра был хорошо и прочно построен, пальмовый сад возле дома был тщательно орошен и содержался в примерном порядке.

Двадцать рабов, множество верблюдов и даже два коня принадлежали к его обиходу, а в качестве жильца поселился в его доме центурион, командовавший императорским гарнизоном, галл Фебиций со своею женой Сироной; впрочем, не к радости сенатора, так как центурион этот был не христианин, а поклонник Митры, при мистериях которого этот дикий галл был возведен в степень "льва". Поэтому и его собственные люди и все фараниты называли Фебиция "львом".

Предшественником его был офицер менее высокого положения, но верующий христианин, которому Петр сам предложил поселиться у него в доме. Когда же год тому назад "лев" Фебиций сменил благочестивого Панкратия, сенатор, конечно, уже не мог отказать ему в освободившейся квартире.

Робко подошел Ермий к дому сенатора, и смущение его еще возросло, когда он, беспрепятственно войдя в большую переднюю, остановился в недоумении, куда обратиться.

Спросить было некого, а сам он не осмеливался подняться по лестнице в верхний этаж, хотя, по-видимому, сенатор был там. В этом не было сомнения: наверху слышались голоса, и Ермий ясно расслышал густой голос сенатора Петра.

Ермий наконец решился пойти прямо на этот голос и ступил ногою на первую ступеньку лестницы; но едва юноша, застыдившись своей робости, пошел было смелее, как вдруг прямо над ним растворилась дверь, из которой хлынул поток звонких, смеющихся детских голосов, точно запруженная речка в открытый мельником шлюз.

С удивлением поднял он глаза, но не успел ничего сообразить, так как выпущенная резвая толпа уже очутилась у самой лестницы.

Впереди всех бежала какая-то молодая красавица с золотисто-русыми волосами, смеясь звучным голосом и подымая в руке пестро наряженную куклу.

Вот она повернулась спиной к лестнице и лицом, сиявшим от шаловливой веселости, к детям, которые без удержу кричали наперебой и требовательным, и просящим тоном, и со смехом, и сквозь слезы:

- Оставь нам куклу, Сирона! Не уноси ее, Сирона. Не уходи, Сирона! Сирона! - и опять: - Сирона!

Хорошенькая шестилетняя девочка потянулась к красавице, чтобы схватить белоснежную полную руку, в которой она держала игрушку; трое ребятишек, еще поменьше, уцепились за ее колени, но она весело отстранила их свободною левою рукою и крикнула, все еще пятясь к лестнице:

- Нет, нет, я отдам ее, когда у нее будет новое платье, длинное и пестрое, как у императрицы. Пусти меня, Цецилия, а то упадешь, как недавно проказник Никон.

При этих словах она дошла до первой ступеньки, быстро обернулась и загородила протянутыми руками выход на узкую лестницу, на которой стоял Ермий и, разинув рот, глядел вверх на это веселое зрелище.

Собираясь уже сойти, Сирона заметила его и испугалась. Но, увидя, что анахорет от смущения не нашелся даже ответить на ее вопрос, что ему нужно, она опять весело рассмеялась и крикнула вниз:

- Иди, иди! Мы ничего тебе не сделаем; не правда ли, дети?

Между тем Ермий собрался с духом и объяснил, что желает видеть сенатора, после чего Сирона, смотревшая с удовольствием на статного и сильного юношу, предложила проводить его.

Петр в то время беседовал со своими взрослыми старшими сыновьями.

Оба были красивые и видные мужчины; но отец был выше их ростом и необыкновенно широкоплеч.

Пока сыновья говорили, он поглаживал свою короткую седую бороду и не поднимал глаз, мрачно и сурово, как могло показаться на первый взгляд; но, присмотревшись пристальнее, всякий заметил бы, что нередко довольная, но, впрочем, также порой и какая-то горькая улыбка играла на губах этого умного, деятельного человека.

Он был из тех людей, которые умеют играть со своими детьми, точно молодая мать, и принимать к сердцу чужие страдания как свои собственные, однако при всем том глядят так мрачно и говорят так резко, что их понимают и не боятся только те, которые вполне с ними сблизились. Точно что-то терзало душу этого человека, который владел, пожалуй, всем, что нужно для человеческого счастья.

Не будучи неблагодарным, он, однако, сознавал, что мог бы достигнуть большего, чем даровала ему судьба. Он остался каменотесом, но сыновья его с успехом кончили учение в хорошей школе Александрии.

Старший, Антоний, давно уже работавший самостоятельно, женился и имел детей, был архитектором и механиком, младший, Поликарп, был весьма даровитый молодой скульптор.

Под руководством старшего была построена красивая церковь в городе оазиса; Поликарп, вернувшийся с месяц тому назад, собирался исполнить и заказать в каменоломнях отца целый ряд работ крупного размера, так как ему было поручено украсить новый Двор великолепного здания в Александрии, так называемого Себастейона или Цезареума, двадцатью гранитными львами. Более тридцати ваятелей добивались одновременно с ним этой работы; но его модели были признаны лучшими по единогласному решению сведущих судей.

Архитектор, которому было поручено построение портиков и кладка мостовой, был с ним дружен и согласился брать гранит, плиты и катки, которые для него требовались, из каменоломен Петра, а не из Сиены у первого катаракта, как обыкновенно делалось.

Антоний и Поликарп стояли теперь с отцом перед большим столом и объясняли ему план, начерченный ими на доске, покрытой тонким слоем воска.

Молодой архитектор предлагал построить мост через глубокое, но узкое ущелье, проложить новую дорогу от каменоломен к морю и таким образом сократить путь для перевоза камней на целую треть против прежнего.

Издержки, объяснял он, могут быть покрыты сбережениями на рабочей силе и, без малейшего сомнения, окупятся, если транспортные суда вдобавок не будут возвращаться пустыми, как делалось до сих пор, а будут нагружаться в Клизме выгодными товарами с александрийских фабрик.

Петр, известный в собрании городского совета как блистательный оратор, в обыденной жизни говорил мало.

При каждом новом предложении сына он поднимал глаза, точно желая увериться, в своем ли уме молодой человек, но губы его, полуприкрытые седыми усами, одобрительно улыбались. Когда же Антоний начал излагать свой план насчет ущелья, преграждавшего путь, сенатор пробормотал:

- А сделай-ка так, чтобы у рабов отросли перья, да черные обратились в ворон, а белые в чаек, тогда они и будут просто-напросто перелетать. И чему только не научатся в столице-то!

А едва сын заикнулся про мост, он уставился на молодого художника и сказал:

- Спрашивается только, одолжит ли нам небо радугу? Когда же потом Поликарп предложил заказать при посредничестве своих александрийских друзей несколько кедровых бревен из Сирии, а старший сын начал объяснять рисунок моста, который, по его уверению, должен был представить вполне безопасный путь через ущелье, отец следил с напряженным вниманием за его словами. При этом он так сдвинул брови и глядел так мрачно, точно выслушивал рассказ о каком-то злодействе; но он дал сыну договорить до конца и пробормотал только вначале: "все фокусы" и "да, если бы я был императором".

Наконец, он начал задавать сыну ясные и определенные вопросы и получил точные и обдуманные ответы. Антоний доказал ему цифрами, что барыши с одного подряда для Цезареума уже покроют более трех четвертей всех расходов. Затем заговорил Поликарп, уверяя, что гранит священной горы и по крепости, и по цвету лучше сиенского.

- Мы работаем здесь дешевле, чем там у катаракта, - перебил его Антоний. - Перевоз камня обойдется недорого, если будет построен мост и проведена дорога к морю, да если еще будем пользоваться рекой Траяна, которая соединяет Чермное море с Нилом и как раз через немного месяцев станет опять судоходной.

- А если мои львы понравятся, - сказал Поликарп, - да Зенодот останется доволен нашим камнем и нашей работой, то очень возможно, что мы опередим Сиену и нам будет дана часть тех огромных заказов, которые теперь идут от новой столицы Константина в каменоломни близ катаракт.

- Надежды Поликарпа вполне основательны, - прибавил Антоний, - ибо с лихорадочным рвением заботится император об увеличении и украшении древней Византии. Кто построит новый дом, тому ежегодно поставляется хлеб, а чтобы привлекать как можно больше народу из наших, он обещает скульпторам и архитекторам и даже опытным рабочим полную свободу от всяких податей. Если мы уже здесь, на месте, будем предварительно обделывать камни и колонны по рисункам, то они не будут занимать лишнего места на судах и никто не будет в состоянии доставлять материал по такой дешевой цене, как мы.

- Да еще такой хороший материал! - воскликнул Поликарп. - Ведь ты сам художник, отец, и понимаешь толк в камне лучше, чем кто-либо. Я еще никогда не видал гранита более красивого, равномернее окрашенного, как тот, который ты мне выбрал для первого льва. Я отделаю его здесь же на месте и думаю, будет на что посмотреть. Конечно, где же ему равняться с замечательными произведениями из блистательного века искусства, которыми полон Цезареум; но я постараюсь отличиться.

- Львы будут великолепны, - сказал Антоний и взглянул с гордостью на брата. - За последние десятилетия никто не создал ничего подобного, а уж я знаю александрийцев. Как только начнут расхваливать мастерское произведение из камня со священной горы, то так все и захотят иметь гранит оттуда же и только оттуда. Все дело только в том, чтобы провоз камня до моря был менее затруднителен и дорог.

- Ну, попробуем, - сказал Петр, молча расхаживавший перед сыновьями в продолжение последних их высказываний. - Попробуем, с Божьим благословением, построить мост. А дорогу проведем, если гражданство согласится взять на себя половину расходов, не иначе; вам же скажу: вы оба вышли дельными людьми!

Младший сын схватил его руку и поднес ее с горячею любовью к губам.

Петр быстро провел рукою по его темно-русым кудрям, подал затем руку старшему сыну и сказал:

- Придется увеличить число наших рабов. Позови мать, Поликарп.

Поликарп охотно поспешил исполнить это поручение, и когда он вдруг прибежал с пылающими щеками на женскую половину, Дорофея, сидевшая с дочерью Марфаной и с несколькими рабынями за ткацким станком, встала, несмотря на свою полноту, с юношеской поспешностью и встретила его восклицанием:

- Он согласился на ваши планы?!

- И на построение моста, матушка, и на все, на все! - воскликнул юноша. - Лучшего гранита, чем тот, который отец выбирает для моих львов, мне нигде не найти, и как я рад за Антония. Только с постройкой дороги придется повременить. Он хочет сейчас поговорить с тобою.

Ласковым движением Дорофея остановила сына, который было схватил ее за руку и хотел увести за собой; но слезы, навернувшиеся на ее добрых глазах, ясно показывали, насколько она разделяет радостное волнение своего любимца.

- Тише, тише, иду, - сказала она, освобождая руку, чтобы поправить платье и седые волосы, которые пышно и красиво обрамляли ее лицо, все еще не лишенное некоторой прелести и совершенно еще без морщин. - Так я и предсказывала! Если вы явитесь к отцу с толковыми предложениями, то он выслушает вас и согласится на все, без всякого посредничества с моей стороны. Женщине нечего вмешиваться в мужские дела. Молодежь любит напрягать лук слишком туго, а стрела-то и перелетит через цель. Вот было бы хорошо, если бы я из неразумной любви к вам вздумала разыгрывать какую-то сирену да льстивыми словами увлекать мудрый ум кормчего этого дома, вашего отца. Вы смеетесь над седоволосою сиреной? Но любовь не замечает, что разрушают годы, и не забывает ничего, что было когда-то в нас прелестного. А у мужчин и без того уши не всегда залеплены воском, когда это бывает нужно. Ну, пойдем к отцу!

Дорофея пошла, за нею последовал Поликарп с Марфаной.

Он удержал сестру за руку и спросил:

- Сирона не заходила к вам?

Поликарп старался казаться совершенно спокойным, и все-таки покраснел при этом вопросе.

Марфана это заметила и ответила многозначительно:

- Она показала нам свое прелестное личико; но важные дела помешали ей остаться.

- Важные дела у Сироны? - спросил Поликарп недоверчиво.

- Да, да! - ответила, смеясь, Марфана. - Надо сшить новое платье для куклы детей.

- Зачем же смеяться над ее добротой? - спросил Поликарп с упреком.

- Однако какой ты обидчивый! - сказала Марфана тихо. - Сирона ласкова и добра, как ангел; но ты лучше не заглядывайся на нее; ведь она не из наших, и как мне ни противен этот желчный центурион, однако...

Она вдруг замолчала, потому что мать как раз подошла к дверям комнаты отца и оглянулась.

Петр встретил жену с привычной серьезностью, но левый прищуренный глаз его глядел как-то плутовато, когда он обратился к ней с вопросом:

- Ты хочешь узнать, в чем дело?

- Смельчаки вы, до неба достать хотите, - ответила она весело.

- Если предприятие не удастся, - возразил Петр, указывая на сыновей, - то им дольше придется чувствовать последствия, чем нам.

- Вам уж, конечно, удастся! - воскликнула Дорофея. - Со старым полководцем да с молодыми солдатами выигрываются сражения.

Радостно и сердечно подала она мужу свою маленькую пухлую ручку. Он радостно пожал ее и заметил:

- Я полагаю, что вопрос насчет дороги пройдет в сенате. А для построения моста придется нам набрать вспомогательные силы, при этом требуется твоя помощь. Наших рабов мало для этого.

- Постой, - перебила его Дорофея с живостью, подошла к окну и крикнула: - Иофор, Иофор!

Позванный, старый ключник дома, тотчас же явился, и Дорофея начала советоваться с ним, кто из обитателей оазиса мог бы согласиться уступить им дельных рабочих и нельзя ли отрядить того или другого из домашних рабов для работ при постройке.

Все, что она говорила, было умно и точно и показывало, что она знала свой домашний обиход до последних мелочей и привыкла распоряжаться здесь вполне неограниченно.

- Высокого Анубиса, - решила она наконец, - я думаю, можно отставить от конюшни?

Ключник, все время отвечавший коротко и осмысленно, теперь вдруг замялся. При этом он взглянул на Петра, стоявшего к нему спиною, углубившись в рассматривание плана, и сделал движение рукою, ясно показывая и взглядом, и этим движением, что имеет сказать что-то такое, о чем не решается говорить в присутствии господина.

Дорофея сразу поняла и знак, и мысль Иофора; но потому-то именно она и сказала не столько гневным, как удивленным тоном:

- Что за подмигивание? Что я могу знать, то и Петр может слышать.

Сенатор обернулся и окинул ключника с головы до ног таким мрачным взглядом, что тот отступил на шаг и тотчас же заговорил.

Но речь его была в самом же начале прервана криком детей на лестнице и появлением галлиянки Сироны, которая привела Ермия к сенатору и сказала со смехом:

- Вот этого высокого парня я подобрала на лестнице, где он искал тебя.

Петр окинул юношу не особенно ласковым взглядом с головы до ног и спросил:

- Кто ты такой? Зачем пришел?

Ермий тщетно силился заговорить; присутствие столь многих людей, да в том числе еще трех женщин, смутило его окончательно.

Пальцы его покручивали курчавую шерсть на овечьей шубе, и губы шевелились беззвучно. Наконец ему удалось произнести, запинаясь:

- Я сын старика Стефана, который был ранен при последнем набеге сарацин. Мой отец вот уже пять ночей плохо спал, а Павел послал меня к тебе, благочестивый Павел из Александрии, ты знаешь, конечно, чтобы я...

- Вот как, вот как, - перебил его Петр одобрительно ласковым тоном. - Ты хочешь получить лекарство для старика? Посмотри-ка, Дорофея, какой молодец вышел из мальчугана, которого антионтиохиец притащил с собою на гору.

Ермий покраснел и выпрямился, заметив при этом с чувством удивления, что он выше ростом, чем сыновья сенатора, почти его ровесники, которые возбудили в нем сразу какое-то нерасположение и перед которыми он оробел даже более, чем перед их строгим отцом.

Поликарп смерил его взглядом и сказал громко Сироне, с которой только что поздоровался и с которой все время не сводил глаз:

- Если бы нам удалось набрать двадцать рабов с такими плечами, то дело пошло бы на лад. Здесь будет над чем поработать, рослый парень...

- Меня зовут не "парень", а Ермий, - сказал анахорет, и жилы на его лбу раздулись.

Поликарп, который уже видал несколько престарелых анахоретов, посвятивших себя созерцательной жизни и покаянию на святой горе, но которому никогда еще не приходило на ум, что среди этих отшельников мог находиться и сильный юноша, почувствовал, что гость его отца не так жалок, как заставляла предполагать его бедная одежда, и что он его оскорбил. Поэтому он сказал приветливым тоном:

- Так тебя зовут Ермием? Никто из нас не сидит, сложа руки, и работа - не позор. Какое же твое ремесло?

Этот вопрос взволновал молодого анахорета до глубины души, и Дорофея, заметившая это волнение, поспешила сказать с решимостью:

- Он ухаживает за своим больным отцом. Не так ли, сын мой? Петр не откажет вам в своей помощи.

- Конечно, нет, - подхватил сенатор. - Потом я зайду к нему вместе с тобою. Знайте, дети, отец этого юноши был знатным человеком и отказался от всех богатств, чтобы забыть мир, в котором он испытал много горя, и служит Богу своим способом, который мы должны уважать, хотя сами и не придерживаемся его. Присядь там, сын мой. Нам надо еще кончить одно важное дело, а потом я пойду с тобою.

- Мы живем высоко на горе, - сказал Ермий, заикаясь.

- Тем чище будет там воздух, - сказал сенатор. - Но стой! Может быть, старик остался один?.. Нет? Благочестивый Павел, говоришь ты, при нем? Тогда он в хороших руках, и ты можешь повременить.

Петр остановился на минуту в раздумье, потом подмигнул сыновьям и сказал:

- Антоний, ты пойди сейчас же поискать рабов; а ты, Поликарп, справься насчет рабочего скота. Ты обыкновенно не скупишься на деньги, но здесь вопрос в самой крайней цене. Чем скорее вы вернетесь с ответом, тем лучше. Исполнение не должно ковылять за решением, но должно следовать за ним, как звук за ударом молота. Ты, Марфана, изготовь лекарство против лихорадки и дай перевязок для раны. Вот тебе ключ.

- Я помогу ей, - воскликнула Сирона, которая всегда была готова оказать услугу при случае. Ей стало жаль больного отшельника, а Ермий являлся ей, кроме того, чем-то ей же самою открытым, к чему она уже невольно начала относиться с большим вниманием с того мгновения, как узнала, что он сын знатного человека.

Пока молодая женщина и девушка занялись у шкафа с лекарствами, Антоний и Поликарп вышли из комнаты.

Уже переступив порог, последний еще раз оглянулся и посмотрел долгим взором на Сирону. Затем он отступил с быстрым движением, затворил дверь и, тяжко вздохнув, сошел с лестницы.

Как только сыновья удалились, Петр снова обратился к ключнику и сказал:

- Что же случилось с рабом Анубисом?

- Да он... - отвечал Иофор. - Он ранен и несколько дней не будет в состоянии работать. Пастушка Мириам, эта дикая кошка, раскроила ему лоб серпом.

- И это я теперь только узнаю? - воскликнула Дорофея тоном упрека. - Что же сделали с девчонкой?

- Мы заперли ее на сеновале, - отвечал Иофор, и там она кричит и беснуется.

Хозяйка покачала укоризненно головой и сказала:

- Так вы ее не исправите. Пойди сейчас же и приведи ее ко мне!

Когда ключник ушел, она обратилась к мужу и воскликнула:

- Просто можно отчаяться в этих несчастных, когда видишь, как они поступают друг с другом. Тысячу раз я уже видела это! Нет приговора более жестокого, как если раб судит раба!

Иофор и одна из служанок привели Мириам в комнату.

Руки девушки были связаны толстой веревкой, а в ее черных, всклоченных волосах и на платье висели клочья сена.

Мрачный огонь пылал в ее глазах, и мускулы лица судорожно подергивались.

Когда Дорофея взглянула на нее, девушка выпрямилась и оглянулась вокруг, точно присматриваясь к своим врагам. Вдруг она заметила Ермия.

Губы ее побледнели, быстрым движением она высвободила свои маленькие руки из стягивавшей их петли, закрыла ими лицо и бросилась к двери. Но Иофор загородил ей дорогу и цепко схватил за плечо.

Мириам громко вскрикнула, а дочь сенатора, отставившая в сторону склянки с лекарствами и следившая с видом участия за всеми движениями девушки, подбежала к пастушке, оттолкнула руку старика, все еще не выпускавшего ее, и сказала:

- Не бойся, Мириам. Что бы ты ни сделала, отец может все простить.

Эти слова были произнесены с задушевностью и любовью сестры, и пастушка последовала без малейшего сопротивления за Марфаной к столу, на котором лежали планы, и остановилась там возле нее.

Какое-то время длилось общее молчание.

Наконец, Дорофея подошла поближе к пастушке и спросила:

- Что случилось с тобою, дитя мое, и как ты могла забыться до такой степени?

Мириам не понимала, что происходит с нею. Она ждала жестокой брани и побоев, даже оков и заключения, и вдруг эти кроткие слова, эти приветливые взоры! Упорство ее было сломлено, глаза ее встретились с добрым взглядом госпожи, и она сказала тихим голосом:

- Он уже давно все преследовал меня и хотел просить у вас разрешения на мне жениться; но он мне противен, и я ненавижу его, как и всех ваших рабов.

При последних словах глаза ее опять сверкнули диким блеском, и она продолжала с своей привычной горячностью:

- Лучше было бы, если бы я ударила его палкой, а не серпом, но я схватила, что попалось под руку, чтобы защищаться. Я не переношу, если мужчина дотрагивается до меня, мне это противно и страшно. Вот вчера я вернулась со стадом позднее обыкновенного, и когда подоила коз и собралась ложиться, все в доме уже спали. Вдруг Анубис загородил мне дорогу и начал что-то болтать про любовь. Я велела ему отойти, но он схватил меня рукой вот здесь за голову и хотел поцеловать. Тут у меня потемнело в глазах, я схватила серп, который висел как раз возле меня, и уж только когда Анубис повалился на землю и заревел, я увидела, что совершила злое дело. Как все это случилось, я и сказать не могу. Во мне есть что-то такое, что-то, - как мне сказать? - что меня гонит, точно ветер упавшие листья, и удержаться я никак не могу! Лучше всего дайте мне умереть, тогда вы сразу избавитесь от моей злости, и все тогда кончится.

- Как же можно так говорить? - прервала ее Марфана. - Ты дика и не знаешь удержу, но ты не зла.

- А спроси вон этого! - воскликнула пастушка и указала сверкающими глазами на Ермия, который в свою очередь смутился и потупил глаза.

Сенатор обменялся быстрым взглядом с женою. Они привыкли понимать друг друга без слов, и Дорофея сказала:

- Кто понимает, что он не таков, каким ему следует быть, тот уже на пути к добру. Мы приставили тебя смотреть за козами, потому что ты всегда бегала за стадами и не могла найти покоя в доме. Уже до утренней молитвы ты уходишь на гору и возвращаешься только после ужина. О твоей лучшей участи так никто и не заботится. Половина твоей вины падает на нас, и мы не вправе наказать тебя. Ты не удивляйся. Всякий может ошибиться, а Петр и я такие же люди, как и ты, ни больше ни меньше; но мы христиане, и наша обязанность оберегать души тех, которых Бог доверил нам, будь то дети или рабы. Ты больше не будешь ходить на гору, ты останешься у нас в доме, твой опрометчивый поступок я охотно прощаю, если Петр не пожелает тебя наказать.

Сенатор покачал отрицательно головой, и Дорофея обратилась к Иофору:

- Анубис тяжело ранен и нуждается в уходе?

- Он лежит в жару и бредит, - отвечал Иофор. - Старуха Праксиноя примачивает ему рану водой.

- В таком случае Мириам, - приказала Дорофея, - займет теперь ее место и постарается исправить то зло, которое сама наделала. Половина твоей вины искупится, если Анубис поправится у тебя под руками. Я потом приду с Марфаною и покажу тебе, как делать примочки.

Не поднимая глаз, пастушка без всякого сопротивления дала отвести себя к больному.

Марфана между тем приготовила лекарство.

Петр велел подать себе посох и войлочную шляпу, передал лекарство Ермию и предложил ему идти.

Сирона глядела им вслед и воскликнула:

- Как жаль этого молодца! В пурпуре бы ему ходить, а не в жалкой овечьей шкуре.

Дорофея пожала плечами, дала знак дочери и сказала:

- Пойдем за работу, Марфана, солнце поднялось уже высоко. Как дни-то летят! Чем старше становишься, тем скорее проходит время!

- Тогда я, значит, очень молода, - перебила ее галлиянка, - потому что для меня время ползет ужасно медленно в этой глуши. Все равно, что один день, что другой, и часто мне просто кажется, что жизнь совсем остановилась, а вместе с нею и мое сердце. И что было бы со мною без твоего дома и без детей! Все одна и та же гора, и одни и те же пальмы, и одни и те же лица.

- Но гора так величественна, и деревья так красивы, а если любишь людей, с которыми изо дня в день встречаешься, - ответила Дорофея, - то можешь довольствоваться и здешней жизнью. Мы, по крайней мере, довольны ею, насколько это вообще возможно при жизненных заботах. Я часто тебе говорила: тебе недостает работы!

- Работы? Да для кого же? - спросила Сирона. - Да, будь у меня дети, как у тебя! В Риме я тоже была счастлива, уверяю тебя; но там все-таки было, что делать и о чем подумать. То какое-нибудь шествие, то зрелище, а здесь! Для кого мне наряжаться? Золото мое тускнеет в сундуке, а мои хорошие платья ест моль. Из пестрой мантии я теперь шью платья для кукол ваших ребятишек.

Да если бы какой-нибудь демон хоть сейчас превратил меня в ежа или в серую сову, мне было бы все равно!

- Не греши, - сказала Дорофея серьезно и взглянула с удовольствием на золотистые волосы и на чудное, сияющее лицо молодой женщины. - Радуйся, наряжаясь для мужа!

- Для него-то? - сказала Сирона презрительным тоном. - Он на меня и не смотрит, а если когда посмотрит, то только для того, чтобы меня как-нибудь оскорбить. Я все только и удивляюсь, как могу еще оставаться веселой. Впрочем, мне и весело только у тебя в доме, и то только тогда, когда не думаю о нем.

- Я не хочу и слышать таких слов, ни за что, - перебила ее строго Дорофея. - Возьми полотно и примочку, Марфана, пойдем перевяжем рану Анубиса.

ГЛАВА IV

Петр и Ермий подымались на гору.

Показывая путь, юноша шел впереди, а старик каждый раз, когда поднимал глаза, не мог налюбоваться его широкими плечами и могучим телосложением.

На одном из маленьких плоскогорий дорога несколько расширилась, путники пошли рядом, и после долгого молчания сенатор спросил:

- Сколько времени миновало с тех пору как твой отец поселился на горе?

- Много лет, - ответил Ермий, - но не знаю, сколько именно. Да оно и безразлично. У нас никто и не думает о времени.

Сенатор остановился, опять окинул своего спутника взором и спросил:

- Ты оставался с отцом с тех самых пор как он здесь поселился?

- Он не отпускает меня от себя, - сказал Ермий мрачно. - Даже в оазисе мне случилось побывать всего два раза, когда мы ходили в церковь.

- Так ты не ходил и в школу?

- Да где же? Читать Евангелие отец меня научил; писать я тоже умел, но, должно быть, уже совсем разучился. Да и к чему это? Мы живем точно какие-то молящиеся звери.

В последних словах слышалась едкая горечь, и Петр глубоко заглянул в омраченную, исполненную отвращения душу своего спутника, в которой энергия юности непокорно восставала против праздного загубления жизни.

Ему стало жаль Ермия, а он был не из тех, которые могут пройти мимо несчастного, не оказав ему помощи.

При этом он вспомнил о собственных сыновьях, выросших в строгом исполнении обязанностей и приученных к постоянному труду, и он не мог не признаться в душе, что этот молодец возле него нисколько не хуже их и только лишен надлежащего руководства.

Задумавшись, он то глядел на юношу, то опускал глаза в землю и бормотал при этом на ходу что-то, чего Ермий не мог расслышать.

Вдруг Петр выпрямился и кивнул седой головой, точно соглашаясь с чем-то. Он решился попытаться спасти Ермия и, согласно своему обычаю, не медлить с исполнением задуманного.

На конце плоскогорья дорога разделялась. Один путь вел вверх, другой спускался в долину и оканчивался у каменоломен. Петр направился туда, но Ермий крикнул:

- Дорога к нашей пещере не там. Ты должен идти за мной.

- Иди ты за мной, - возразил сенатор и произнес притом первые слова с таким особенным выражением, что юноша не мог не понять их двойного смысла. - День еще долог, и мы посмотрим, что делают мои рабочие. Ты знаешь то место, где мы ломаем камень?

- Как не знать? - ответил Ермий и пошел вперед. - Я знаю все дороги, какие ведут с нашей горы и к оазису, и к морю. В ущелье за вашими каменоломнями было логовище пантеры.

- Как же, знаю, - сказал Петр, - эти хищники загрызли у нас двух молодых верблюдов, и наши люди не могли их ни поймать петлями, ни затравить собаками.

- Теперь они уже не будут вам докучать, - засмеялся юноша. - Самца я застрелил вон на той скале, а самку нашел в пещере с детенышами. Вот с нею справиться было нелегко. Кинжал у меня плохой, и медный клинок согнулся при ударе. Пришлось задушить этого пестрого дьявола руками, а при этом она исцарапала мне плечо да искусала руку. Вон какие рубцы остались. Но, слава Богу, у меня раны заживают скорее, чем у отца. Павел говорит, я точно дождевой червяк, который, если его разорвать пополам, распростится сам с собою да и поползет преспокойно одной половинкой сюда, другой туда. А детеныши пантеры были такие забавные и беспомощные; мне не хотелось убивать их, я взял да забрал их в шубу и принес к отцу. Тот посмеялся над этой мелкотой, а потом их взял один набатеянин, чтобы продать в Клизме римским торговцам. В Риме и в Византии большой спрос на разных хищных зверей. Я получил и деньги за них и за шкуры убитых, и отец позволил мне истратить эти деньги на себя, когда я вместе с другими отшельниками ходил в Александрию, испросить благословения нового патриарха.

- Так ты был в столице? - спросил Петр. - Ты видел те величественные сооружения, которые защищают берег от напора волн, высокий Фарос с далеко светящим огнем, мосты, церкви, дворцы и храмы с их обелисками, колоннами и прекрасно вымощенными дворами? Тебе не приходило на ум, что за великое и гордое чувство должно это быть, когда воздвигаешь такое здание?

Ермий покачал отрицательно головой и возразил:

- Конечно, я предпочел бы жить в доме с такими воздушными колоннадами, чем в нашей душной пещере, но строить - не мое дело. Жди, как кладутся камни на камни! У меня нет терпения, и если я когда-нибудь покину отца, то примусь за что-нибудь такое, что могло бы меня прославить. Но вот и каменоломни...

Однако Петр не дал договорить своему спутнику, прервав его с юношеским жаром:

- А строительным искусством, ты полагаешь, нельзя прославиться? Вон посмотри на эти глыбы и плиты и цилиндры из твердого камня. Все они назначены в Айлу; там мой сын Антоний, старший из тех обоих, которых ты давеча видел, будет строить Божий храм с крепкими стенами и высокими колоннами, гораздо красивее и больше, чем наша здешняя церковь в оазисе, которая построена им же. Он немного старше тебя, а люди славят его уже повсюду. А вот из тех красных камней, там пониже, мой младший сын Поликарп изваяет прекрасных львов, которые будут украшать лучшее здание в самой столице. Когда давным-давно забудут и меня и всех теперь живущих, люди все еще будут говорить: "Вот это произведения мастера Поликарпа, сына фаранита Петра". То, что он умеет, есть уже нечто особенное. Никто, кроме немногих избранных, не может сказать: вот этому я хочу научиться. Но у тебя здравый ум, сильные руки и зоркие глаза, и кто знает, что еще в тебе кроется. Если бы ты скоро поступил в учение, то все еще было бы не поздно сделать из тебя дельного мастера. Но, конечно, кто хочет дойти до этого, тот не должен бояться труда. Ты желаешь славы? Это хорошо и радует меня, но знай, кто желает пожать этот редкий плод, тот должен, как выразился некогда один великий муж из язычников, поливать его своим потом! Без труда и работы и борьбы нет победы, а без победы редко кто достигает славы.

Живость старика сообщилась душе юноши, и он воскликнул с жаром:

- Да кто же говорит тебе, что я боюсь борьбы и труда? Я готов пожертвовать всем, даже жизнью, чтобы достигнуть славы. Но размерять камни, колотить молотом и резцом по безжизненным глыбам или старательно складывать да скреплять плиты, это мне, право, нисколько не заманчиво. В палестре я хотел бы добывать себе венки победы и одолевать сильнейших борцов, или отличаться перед другими воинами в битвах. Мой отец тоже был воином, и сколько бы он ни твердил все только о "мире" да о "мире", во сне он только и говорит о кровавых битвах да о жгучих ранах. А если ты его вылечишь, то я долее не останусь на этой пустынной горе и убегу тайком, если нельзя иначе. Для чего же даровал мне Бог эти руки, как не для того, чтобы ими пользоваться?!

Петр не отвечал на эти запальчиво произнесенные слова, он погладил только седую бороду и подумал: "Орленок не станет ловить мух. Этого сына воина мне никогда не склонить к нашему мирному ремеслу; но на горе между теми странными тунеядцами ему не следует оставаться; там он погибнет, а он из одаренных натур".

Отдав кое-какие приказания надсмотрщикам над рабочими, сенатор последовал за юношей к его больному отцу.

Уже немало часов прошло с тех пор как Ермий и Павел оставили больного анахорета, и он лежал все еще один в своей пещере.

Солнце, поднимавшееся все выше и выше, жгло скалы, которые со своей стороны распространяли палящий зной и наполняли пещеру удушливым жаром.

Боль в ране бедного Стефана становилась все нестерпимее, жар усиливался, и страшная жажда томила его.

Кувшин, подаренный Павлом, был уже давно пуст, но ни сам Павел, ни Ермий не возвращались.

С тревожной боязнью больной начал прислушиваться, и вот ему послышались точно шаги александрийца, а потом точно громкие слова и тихие стоны из его пещеры.

Стефан попытался крикнуть, но едва сам мог расслышать слабый звук, вырвавшийся из его раненой груди и из пересохших уст.

Он начал было молиться, но страшная душевная тоска мешала молитвенному настроению!

Он вдруг почувствовал весь ужас одиночества, и этот человек, который после жизни, исполненной подвигов, наслаждений, разочарований и скуки, беспрерывно стремился в одинокой, упорной душевной борьбе к высочайшим целям, теперь безутешно изнемогал, точно заблудившийся ребенок, потерявший свою мать.

Тихо стонал он, лежа на своем одре, а когда тень скалы показала, что солнце перешло уже за полдень, к боли, к жажде и к душевной тревоге присоединилось чувство злобы и горечи.

Стиснув кулаки, бормотал он слова, похожие на солдатские проклятия, время от времени называл имя то сына, то Павла.

Наконец тревога опять пересилила чувство злобы, и ему показалось, как будто бы он еще раз должен пережить самые горестные часы далекого прошлого своей жизни.

Он увидел себя возвращающимся с шумного пира из императорского дворца. Рабы сняли с его головы и груди розовые и тополевые венки и одели его в ночную одежду. И вот он пошел с серебряной лампой в руке в спальню. Он улыбался, ибо там ждала его молодая жена, мать Ермия. Она была прекрасна, и он очень любил ее; теперь же он вернулся с императорского пира с добрым запасом забавных острот. Если кто, то он уж, конечно, имел полнейшее право улыбаться. Вот он вошел в комнату, находившуюся перед спальней, где обыкновенно сидели всю ночь две рабыни. Он застал одну, и та крепко спала. Улыбаясь, посветил он ей в лицо. Как глупо было выражение этого лица с раскрытым ртом! В спальне алебастровая лампа разливала слабый свет. Тихо, и все улыбаясь, подошел он к кровати из слоновой кости, где спала его Гликера, поднял лампу и уставился глазами на пустую, нетронутую постель жены, и улыбка его вдруг исчезла и никогда уже более не возвращалась с того вечера; Гликера изменила ему и покинула его - его и сына.

Это было двадцать лет тому назад, и сегодня он опять перечувствовал все, что испытал тогда, и увидел духовным оком, совершенно как тогда, пустую постель своей жены, и почувствовал себя таким же одиноким и несчастным, как в ту ночь после пира.

Но вот какая-то тень показалась перед входом в пещеру, и, освободившись от своего страшного видения, он вздохнул: он узнал Павла, опустившегося теперь возле него на колени.

- Воды, воды! - попросил Стефан слабым голосом, и александриец, сердце которого сжалось при стонах старика, услышанных им еще у входа в пещеру, схватил кувшин, заглянул в него и, увидя, что он совершенно пуст, кинулся, точно на состязании в беге, к источнику, зачерпнул свежей воды и поднес полный кувшин к губам больного. Тот жадно напился освежительной влаги и воскликнул, наконец, с глубоким вздохом:

- Вот и опять хорошо. Где ты пропадал так долго? Мне так хотелось пить!

Павел, опять опустившийся на колени возле старика, склонился головою к его одру и не отвечал ни слова.

Стефан глядел с удивлением на товарища и, заметя, что он горько плачет, перестал спрашивать.

Целый час царила в пещере безмолвная тишина; наконец, Павел поднял голову и сказал:

- Прости меня, Стефан. В молитве и бичевании, чтобы найти собственный утраченный покой, я забыл про твое страдание и про твой страх. И язычник не поступил бы так!

Больной потрепал ласково руку друга, но тот воскликнул в глубокой скорби:

- Себялюбие, жалкое себялюбие правит и владеет нами. Кто из нас спрашивает о нужде другого? И мы еще мним, что идем по пути Агнца?

Он болезненно вздохнул и склонил голову на грудь больного, который нежно погладил его косматые волосы.

Так застал их сенатор, войдя с Ермием в пещеру.

Праздная жизнь анахоретов совершенно противоречила его понятиям о жизненной задаче человека и христианина, но он помогал, когда мог, и не спрашивал о личности страждущего.

Увидя нежную дружбу обоих, он умилился душою и сказал ласково, обращаясь к Павлу:

- Я могу спокойно оставить вас, потому что ты, кажется, исправно ухаживаешь за больным.

Александриец покраснел, покачал головою и возразил:

- Я думал только о самом себе, забыл свою обязанность и оставил его томиться жаждой, но теперь я уже не отойду от него, уверяю тебя, и с Божьей и вашей помощью он выздоровеет!

Петр кивнул ему приветливо. Он не поверил самообвинению анахорета, но нисколько не сомневался в его доброй воле и, прежде чем уйти, велел Ермию завтра же ранним утром опять зайти, чтобы сообщить о состоянии отца.

Ему хотелось не только вылечить Стефана, но и снова пообщаться с юношей, возбудившим его сочувствие, и он твердо решился помочь ему избавиться от праздной жизни, которая губила его.

Павел отказался принять участие в простом ужине отца и сына и объявил, что остается при больном. А так как в пещере было тесно, он предложил Ермию ночевать у него.

Новая жизнь началась сегодня для юноши, ибо все жалобы и желания, которые смутно и туманно теснились в его душе с тех пор как он побывал в Александрии, приняли сегодня определенный вид и цвет, и он теперь убедился, что не останется анахоретом, а попробует реализовать в жизни избыток своих сил.

"Отец мой, - думал он, - был воином и жил в палатах, прежде чем уединился в нашей душной пещере; Павел был Менандром и еще до сегодня не разучился метать диск. Я молод, силен и хорошего рода, так же как и они, и Петр говорит, что я стал видным мужчиной. Громоздить и отделывать камни, как его сыновья, я не хочу, но императору нужны солдаты, а среди всех амалекитян, и даже среди римлян в оазисе, я еще не видал ни одного, с кем не мог бы померяться силами".

Думая так, он вытянулся и прижал руки к своей широкой груди.

Заснув, он увидел во сне борьбу в палестре и пурпурное одеяние, которое будто бы подал ему Павел, и венок из тополевых ветвей, который покоился на его благоухающих кудрях, и ту красавицу, с которой встретился на лестнице в доме сенатора.

ГЛАВА V

Стефан заснул благодаря лекарству сенатора.

Павел сидел возле него, боясь пошевельнуться.

Он задерживал дыхание и даже усиленно поборол позыв кашлянуть, чтобы ничем не нарушить чуткий сон больного.

Через час пополуночи старик проснулся и, пролежав несколько минут молча и с открытыми глазами, сказал, наконец, в раздумье:

- Ты назвал себя и нас себялюбивыми, и это совершенно справедливо относительно меня! Это я говорил уже себе часто и не сегодня только; уже в продолжение многих недель, с тех пор как Ермий вернулся из Александрии и точно разучился смеяться. Он недоволен, и мне страшно при мысли, что будет с ним, когда я умру, а он отдалится от Господа и предастся мирским прелестям. Я желал ему блага, когда взял его с собой на святую гору, но причиной было не одно это! Мне было слишком тяжело расстаться с ребенком. Господи! Всякое молодое животное видит верную любовь со стороны матери; а его мать не подумала о нем, когда бежала со своим обольстителем из моего дома. Я и думал, пусть же останется ему по крайней мере отец, а если он еще, кроме того, вырастет вдали от мира, то будет избавлен от того горя, которое в таком изобилии причинил мне этот мир. Для неба хотел я воспитать его и для безгорестной жизни. А теперь? Если он будет несчастен, то по моей же вине! Теперь у меня прибавилась ко всем страданиям еще и эта забота.

- Ты хотел наставить его на путь, - перебил Павел, - а все остальное сделается само собою; он тебя любит и, конечно, не покинет тебя, пока ты страдаешь.

- В самом деле? - спросил больной с надеждой. - И какое имеется у него оружие, чтобы защищаться в жизни?

- Ты дал ему Господа в путеводители; этого и довольно, - успокаивал его Павел. - Нет ровного пути к небу, и никто не может снискать блаженство для своего ближнего.

Стефан помолчал немного, потом сказал:

- Даже самых ничтожных опытов для жизни не может сделать наставник за питомца, отец за сына. Мы только и можем указать цель, а путь к ней слагается для всякого особо.

- Так возблагодарим Господа, - воскликнул Павел, - ибо Ермий стоит уже на том пути, каковой мы еще должны были искать, ты и я.

- Ты и я, - повторил больной, задумавшись. - Каждый из нас искал путь для себя, но все только для себя, и не спрашивал о пути другого. Себялюбие, себялюбие! Сколько лет живем мы здесь друг возле друга, а мне еще ни разу не приходило желание спросить тебя, что ты знаешь про твою юность и как снизошла на тебя благодать. Что ты родился в Александрии и был язычником и пострадал потом за веру, это я узнал так, между прочим, этим и довольствовался. Ты, по-видимому, и не любил говорить о прошлых днях. Ближний должен быть для нас тем же, что мы сами, а кто был для меня ближе, как не ты? Да, себялюбие! Встречаются и пропасти на пути к Господу.

- Мне немного рассказывать, - сказал Павел, - но все же никак не забыть того, чем человек был прежде. И оттолкнешь от себя все прошлое, и думаешь, что совсем избавился от него, а оно вдруг тут как тут и приветствует тебя, как старый знакомый. Лягушке хоть и случится влезть на дерево, но она опять-таки прыгнет в пруд.

- Не правда ли, воспоминания не убьешь! - воскликнул больной. - Я уж больше не засну. Расскажи мне про твою юность, и как ты сделался христианином. Когда двое долго шли вместе одним путем и пришлось расставаться, то ведь естественно, что один спросит другого об имени и происхождении.

Павел поглядел несколько минут вдаль, затем начал:

- Менандром, сыном Герофила, называли меня сверстники. Кроме этого, я немного знаю из своей юности, ибо сказал уже тебе, что давно запретил себе думать о мире. Кто отбросит от себя какую-нибудь вещь и сохранит идею ее, тому останется...

- Это как будто бы напоминает Платона, - сказал Стефан, улыбаясь.

- Сегодня мне припомнился весь этот языческий вздор, - воскликнул Павел. - Да, я изучал его труды и иногда думал, что лицо его, может быть, походило на лик Спасителя!

- Но разве только как прекрасное пение может походить на голоса ангелов, - сказал Стефан, останавливая собеседника. - Кто погружается в системы философов...

- Ну, до этого-то я не дошел, - уверил Павел. - Положим, я должен был пройти весь курс образования: грамматику, риторику, диалектику и музыку...

- И арифметику, геометрию и астрономию, - добавил Стефан.

- Эти предметы уже давно были предоставлены одним ученым, - продолжал Павел, - а я никогда не отличался по учению. В школе ритора я далеко отстал от товарищей, а если полюбил Платона, то только благодаря педоному из Афин, достойному человеку, которого отец нанял для нас.

- Говорят, твой отец был крупный торговец, - перебил его больной. - Да не сын ли ты того богача Герофила, за которого честный еврей Урбиб вел дела в Антиохии?

- Вот именно, - подтвердил Павел, смущенно потупив взор. - Мы жили чуть не по-царски, не буду скрывать, и просто грех, какое множество рабов было у нас. Едва я только вспомню о всех тех суетных заботах, которые лежали на отце, как у меня голова идет кругом! Ему принадлежало двадцать морских судов в гавани Эвноста и восемьдесят нильских лодок в Мареотийском озере. Целый город бедного народа можно было бы прокормить на доходы с папирусных фабрик; но у нас доходы шли на совсем иные вещи! Наши киренейские кони стояли в мраморных конюшнях, а большая зала, где собирались друзья отца, походила на храм. Но вот видишь ли, как охватывает нас мир, как только мы о нем вспомним! Оставим лучше то, что прошло!.. Ты хочешь, чтобы я все-таки продолжал рассказывать? Ну, хорошо! Детство мое прошло подобно детству тысячи других детей богатых граждан; только мать моя была особенно хороша и мила, и добра, как ангел.

- Для каждого ребенка собственная мать лучше всех матерей, - пробормотал больной.

- А для меня моя мать была действительно лучше всех! - воскликнул Павел. - А была ведь язычницей! У нее я, бывало, всегда находил доброе слово, ласковый взгляд, когда отец огорчит меня жестоким упреком. Кажется, впрочем, мало за что можно было меня похвалить. Ученье мне не давалось, а если бы я и делал лучшие успехи в школе, все-таки я терялся бы перед братом Аполлонием, который был на год моложе меня и который, точно играя, справлялся с труднейшими задачами. Не было ни одной философской системы, которой бы он не знал, и хотя никогда нельзя было заметить, чтобы он особенно трудился, однако он был мастером во многих областях знания. Только в двух предметах я превосходил его, в музыке и во всех атлетических искусствах. Пока он изучал науки да отличался на диспутах, я добывал себе венки в палестре. Но лучший ритор и мастер в словопрениях считался тогда лучшим человеком, и отец, который сам умел блеснуть в городском совете как пылкий и искусный оратор, считал меня за какого-то полуиспорченного невежду, пока однажды один из ученых клиентов нашего дома не поднес ему гемму с эпиграммою следующего содержания:

"Кто хочет видеть благороднейшие блага греческого племени, тот посети дом Герофила, ибо там можно полюбоваться силой и красотою тела в лице Менандра и теми же качествами духа в лице Аполлония". Эти стихи - они составляли фигуру лиры - вскоре были в устах у всех и удовлетворили честолюбие моего отца, который с того времени уже находил слова похвалы и в тех случаях, когда моя четверка коней одерживала победу на ипподроме или когда я возвращался украшенный венками с состязаний в борьбе или в пении. В банях, в палестре и на веселых пирах проходила моя жизнь.

- Все это я знаю, - прервал его Стефан, - и часто тревожило меня воспоминание об этом. А тебе было легко отогнать от себя эти картины?

- Сначала было трудно бороться, - вздохнул Павел, - но с некоторого времени, как я перешел за сорок, прелести света тревожат меня все реже и реже. Мне только надо избегать встреч с разносчиками, которые приносят в оазис рыбу из местечка при озере и из Раиту.

Стефан взглянул вопросительно на друга; Павел же сказал:

- Да, странное дело! С кем бы я здесь ни встречался, с мужчинами или с женщинами, на что бы ни смотрел, на море или на гору, - я никогда не думаю об Александрии и все только помышляю о священных предметах; но как только мне послышится запах рыбы, перед моими глазами восстает рынок и я вижу рыбные садки и устриц...

- Канопские превосходны, - перебил его Стефан, - там делают маленькие пирожки...

Павел провел рукою по обросшим губам и воскликнул:

- У толстого повара Филаммона на Гераклеотийской улице! Но он тотчас же остановился и воскликнул пристыженно:

- А ведь лучше было бы, если бы я прекратил рассказ. До рассвета еще далеко, и ты попробовал бы еще заснуть.

- Не могу, - вздохнул Стефан. - Если ты меня любишь, то докончи твою историю.

- Но только не перебивай меня больше, - просил Павел и продолжал: - При всей этой веселой жизни я не был счастлив, уверяю тебя. Когда я бывал один, а не в кругу веселых товарищей и услужливых распутниц, за кубком и в венке из тополя, тогда мне часто казалось, что я иду по краю какой-то черной пропасти или что все как-то пусто и глухо во мне самом и вокруг меня. По целым часам я мог глядеть на море, и когда волны вздымались, чтобы снова опускаться и совсем исчезать, тогда я часто думал, что я сам похож на них и что будущность моего ничтожного настоящего простое ничто. Боги наши имели для нас уже мало значения. Мать приносила жертвы то в том, то в другом храме, смотря по требованиям дня; отец принимал участие в празднествах, но смеялся над верованиями толпы, а брат мой говорил о "первобытном едином" и имел дело с разными демонами и магическими формулами. Он держался учения неоплатонических мудрецов, которые для моей бедной головы казались то непостижимо глубокомысленными, то необычайно глупыми. Кое-что из его слов осталось у меня еще в памяти и стало мне понятным только здесь в одиночестве. Искать разумного вне нас не имеет смысла: высочайшая же степень в том, чтобы разум видел в нас самого себя. И вот каждый раз, когда мир погружается для меня в ничто, и я живу в Господе и держу Его и чувствую только Его, я все припоминаю то учение. Как все те безрассудные вокруг меня искали и прислушивались к истине, которая громко провозглашалась тут же возле них!

Христиане встречались уже повсюду, и в то время им не приходилось скрываться; но я не имел с ними ничего общего. Только два раза встречался я пока с ними на своем пути. Раз был немало раздосадован, когда на ипподроме мои кони были побеждены конями какого-то христианина, получившими назарейское благословение, а другой раз мне стало так странно на душе, когда я сам получил такое благословение от одного из гаванных рабочих, у которого я спас сына, упавшего в воду.

Прошли годы. Родители мои умерли. Последний взор матери был обращен на меня, ибо она меня любила более всех своих детей. Говорили также, что я похож на нее; я и сестра моя Арсиноя, которая вскоре после смерти отца вышла замуж за префекта Помпея.

При разделе имущества я предоставил брату фабрики и всю торговлю, даже и городской дом, хотя имел на него право как старший. Зато я взял себе виллу за Канопскими воротами и наполнил там конюшни благородными конями, а кладовые - таким же благородным вином. Вино мне было необходимо, ибо дни проводились в банях и в палестре, а ночи в попойках, то у меня, то у друзей, то в какой-нибудь из гостиниц в Канопе, где наши пиры оживлялись пением и танцами прелестных гречанок.

"Какую связь имеют эти поприща величайшей мирской суеты с твоим обращением?" - спросишь ты. Слушай дальше! Саул пошел искать ослицу своего отца и нашел царский венец. Как-то раз мы опять поехали туда в наших раззолоченных лодках, и лесбийка Архидика устроила нам в своем доме пир, такой пир, какой даже в Риме едва можно было бы устроить.

Со времени взятия нашего города при Диоклетиане, после восстания Ахиллея, императорские войска, прибывшие в Александрию, вели себя очень заносчиво. Между моими друзьями и несколькими молодыми офицерами из римских патрициев происходили уже давно неоднократные стычки из-за лошадей, женщин и уж не помню из-за чего, а теперь случилось так, что мы как раз встретились с этими господами в гостинице Архидики.

Дело дошло до колкостей, офицеры отвечали на них по-своему, наконец посыпались оскорбительные слова и даже, так как и они, и мы были разгорячены вином, угрозы и брань.

Римляне вышли из гостиницы первыми.

В венках, распевая песни и в беззаботнейшем настроении, последовали мы спустя немного времени за ними и были уже вблизи гавани, когда неожиданно из переулка бросилась на нас шумная толпа с обнаженным оружием.

Месяц светил на небе, и я узнал некоторых из наших противников. Я накинулся на одного высокого трибуна, схватил его за горло, повалил его и упал вместе с ним на землю. Что случилось далее, я помню уже как-то смутно, потому что на меня посыпались удары мечей и в глазах у меня потемнело. Знаю еще только, о чем я вдруг подумал тогда вблизи смерти.

- Ну? - спросил Стефан.

- Я подумал, - отвечал Павел, покраснев, - о моих боевых перепелах в Александрии и о том, не забыла ли прислуга дать им воды. Вслед за тем я впал в глубокое беспамятство. Несколько недель пролежал я в таком состоянии, ибо был изрублен, как колбасная начинка. Не считая мелких, у меня было двенадцать больших ран, из которых одной было бы достаточно, чтобы отправить всякого другого на тот свет. Ты ведь не раз удивлялся, видя рубцы у меня на теле.

- И кого же Всевышний избрал тогда для твоего спасения?

- Я очнулся, - продолжал Павел, - лежа в большой опрятной комнате, за занавесью из светлой ткани. Приподняться я не мог и сейчас же вспомнил опять про моих перепелов, точно подремал столько минут, сколько дней пролежал в беспамятстве. На последнем бою лучший из моих перепелов жестоко отделал Никандрова перепела, а Никандр все-таки пытался оспаривать у меня победу.

Но я уж добьюсь своего! Наши перепела должны по меньшей мере еще раз побиться, а если Никандр откажется, то я вызову его в палестре на кулачный бой и непременно поставлю ему синяк под глаз для памяти о его долге. Руки мои были еще слабы, но сжались в кулаки, как только я вспомнил про тот неприятный спор. - "Уж я его!" - пробормотал я про себя не без злорадства.

Вдруг я услышал, что отворилась дверь комнаты, и увидел, как три человека приблизились почтительно к кому-то, сидевшему в моей комнате. Он приветствовал их с достоинством, но ласково и свернул свиток, который как раз читал. Мне хотелось позвать его, но я не мог раскрыть пересохших губ, однако видел и слышал все происходившее в комнате.

Все показалось мне тогда очень странным.

Уже самое приветствие этих людей было какое-то необычайное.

Вскоре я понял, что сидевший был судья, а те трое пришли с жалобой. Все трое были пожилых лет и оказались бедными; но добрые люди дали им в пользование участок пахотной земли. Во время посева один из них, красивый старик с длинными белыми волосами, заболел, а потом не мог помогать и при жатве. "Конечно, они теперь не хотят уделить ему его доли хлеба", - подумал я, но оказалось совсем не то! Здоровые принесли больному третью часть вымолоченного хлеба на дом, старик же упорно отказывался принять пшеницу, потому что не мог помогать ни при посеве, ни при жатве, и просил судью разъяснить тем двоим, что он не имеет права принять то, чего не заработал.

Судья все время молчал. Но вот он поднял свое умное приветливое лицо и спросил старика:

- А ты молился за твоих товарищей и за успех их работы?

- Молился, - ответил старик.

- Значит, ты помогал им своей молитвой, - решил судья, - и третья часть жатвы принадлежит тебе. Бери ее!

Старик поклонился, все трое подали друг другу руки, и вскоре судья остался один в комнате.

Я не понимал, что было со мною. Я не мог найти смысла ни в жалобе, ни в приговоре судьи и все-таки был растроган. Я опять впал в забытье, а когда проснулся на следующее утро, уже чувствуя себя бодрее, судья подошел ко мне с лекарством не только для тела, но и для души, которая была у меня, конечно, так же изранена, как мое бедное избитое тело.

- Кто же был этот судья? - спросил Стефан.

- Евсевий, пресвитер канопский. Христиане нашли меня лежащим замертво на улице и принесли к нему в дом; вдова Феодора, сестра его, была диакониссой в Канопе. Они вдвоем ухаживали за мною, как за братом. Только когда я уже достаточно окреп, они показали мне крест и терновый венец Того, Кто и ради меня взял на себя столько тяжких страданий. Они научили меня любить Его раны и с покорностью сносить мои собственные.

Я стал новым человеком и увидел перед собою, как будущность, бесконечное блаженное бытие. Широко раскрылись предо мной врата небесные, и в Канопе же я принял крещение.

В Александрии меня уже оплакивали как умершего, и сестра моя Арсиноя проживала со своим мужем, префектом, в моей вилле как наследница. Я охотно оставил ей эту виллу и поселился с тех пор в городе, чтобы при открывшемся новом гонении помогать моим братьям.

Это мне было легко, потому что благодаря зятю я имел доступ во все темницы. Наконец пришлось мне открыто признаться в вере, и много претерпел я на пытке и в порфировых каменоломнях, но каждое новое мучение было мне дорого, ибо приближало меня к цели моих стремлений, и если я здесь на святой горе о чем-нибудь еще жалею, то именно о том, что Господь не сподобил меня претерпеть еще более мук, тогда как Его Единородный Сын за меня и за всех бедных...

- Святой человек! - перебил его Стефан и поцеловал с благоговением край овчины Павла, но тот вырвал ее у него и воскликнул с негодованием:

- Прошу тебя, оставь это! Кто оказывает мне почести при жизни, тот бросает мне под ноги камни на пути к вечному блаженству. Теперь я схожу к источнику, чтобы принести тебе свежей воды.

Вернувшись с кувшином, Павел застал возле него Ермия, зашедшего к отцу с утренним приветом, прежде чем пойти в город к сенатору за новым лекарством.

ГЛАВА VI

Галлиянка Сирона сидела у открытого окна своей спальни, и старая черная рабыня, которую муж купил для нее в Риме, убирала ее светло-русые волосы.

Она вздыхала, пока прислужница проводила ладонью, облитой душистым маслом, то тут, то там по лоснящимся волосам госпожи.

Вот негритянка запустила пальцы в густые длинные пряди волос, падавших точно золотисто-сверкающим потоком, и разделила их надвое, чтобы заплести косы; но Сирона остановила ее и велела:

- Подай мне зеркало!

Несколько минут глядела она с грустью на гладко отполированный металл, потом опять вздохнула, подняла к себе на колени борзую собачку, лежавшую у ее ног, и сказала, подставив ей зеркало:

- Вот погляди, бедная Ямба, если нам обеим захочется за этими четырьмя стенами увидеть что-нибудь, что бы нам нравилось, то только и остается смотреться в зеркало!

Потом она продолжала, обратившись к рабыне:

- Как собачка дрожит! Я думаю, она тоскует по Ареласе и боится, что мы, пожалуй, долго еще останемся под этим жгучим солнцем. Подай мне сандалии.

Негритянка подала госпоже две маленькие подошвы с золотыми украшениями на красивых ремнях; но Сирона откинула рукою волосы и воскликнула:

- Старые, не эти! Здесь было бы впору ходить и в деревянных башмаках.

При этих словах она указала на двор под окном, и двор этот действительно был таков, точно никогда еще никто не ходил по нему в раззолоченных сандалиях.

Он был застроен со всех сторон. С одной стороны возвышалась стена с входными воротами, по всем остальным сторонам располагались здания, составлявшие все вместе нечто вроде прямоугольной подковы.

Напротив пристройки, где жила Сирона со своим мужем, стоял высокий дом Петра, и оба строения соединялись на заднем плане двора большим сараем, построенным из красно-бурого булыжника и крытым пальмовыми ветвями, в котором хранились земледельческие орудия и жили рабы сенатора. Перед этим сараем лежала куча черных угольев, какие в той местности выжигались из дерева тернистой акации, и стоял длинный ряд тщательно отделанных жерновов, которые изготовляли в каменоломнях у Петра и отправляли на продажу в Египет.

В этот ранний час весь некрасивый двор, оживленный множеством кур и голубей, лежал еще в глубокой тени.

Георг Эберс - Ведь я человек (Homo sum). 1 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ведь я человек (Homo sum). 2 часть.
Только в окно Сироны уже светило утреннее солнце. Если бы она знала, к...

Ведь я человек (Homo sum). 3 часть.
Там, где витают ангелы, там точно уж нет нужды в какой-то жалкой баран...