Альфонс Доде
«Тартарен на Альпах.. 2 часть.»

"Тартарен на Альпах.. 2 часть."

- Ах, друзья мои,- говорил он, с трудом превозмогая волнение,- как хорошо вы сделали. Какое добро вы мне сделали...

- Vive le presidai! - взвизгнул Паскалон, потрясая хоругвью.

За ним загремел "гонг" Экскурбанье, и его: "А! а! а! fen de brut!"... раскатами пронеслось по отелю и грохотало вплоть до подвалов.

Вся гостиница взбудоражилась: её квартиранты выбегали в корридор и тотчас же скрывались в страхе, увидавши знамя, кучку необыкновенных людей, вопящих какия-то странные слова, махающих руками. Никогда еще мирный отель Юнгфрау не видал в своих стенах такого безобразия.

- Войдемте ко мне,- сказал Тартарен. почувствовавший некоторую неловкость.

Он ощупью разыскивал в потемках спички, когда сильный удар раздался в дверь и сразу отворил ее. На пороге появилась сердитая, желтая и надутая фигура содержателя гостиницы Мейера. Хозяин не вошел в номер и из дверей проговорил сквозь зубы жестким тевтонским говором:

- Нельзя ли потише, не то я вас отправлю в полицию.

Нечто вроде звериного рычанья послышалось из потемок в ответ на дерзкое "отправлю". Хозяин сделал шаг назад, но добавил еще:

- Знаем мы, что вы за народ! За вами присматривают, и я прошу вас убираться отсюда по добру, по здорову!

- Господин Мейер,- сказал Тартарен тихо и вежливо, но с достоинством,- прикажите подать мой счет. Эти господа и я отправляемся на Юнгфрау.

О, родина дорогая! О, маленькая отчизна, частица великого отечества! Донеслось из тебя, далекой, несколько звуков тарасконского говора, повеяло твоим животворным воздухом от лазурных складок тарасконского знамени - и Тартарен сразу освободился от чар и сетей любви, опять вернулся к своим друзьям, к своему долгу и к славе.

Теперь - чу!...

IX.

Как восхитительно было на другой день маленькое путешествие пешком из Интерлакена в Гриндельвальд, чтобы, захвативши там проводников, подняться на Малую Шейдек! Как чудно было торжественное шествие П. А. К., одетого опять по-походному, опирающагося одною рукой на худенькое плечо командира Бравиды, другою - на могучую руку Экскурбанье, гордых тем, что служат как бы ассистентами, поддерживают своего президента, удостоиваются нести его кирку, мешок, его альпеншток! В то же время, то впереди их, то сзади, то сбоку подпрыгивает, точно молодой легаш, фанатический Паскалон с своим знаменем, тщательно завернутым и завязанным, чтоб избежать шумных сцен, подобных вчерашней.

Веселость спутников, сознание исполненного долга, а впереди белая Юнгфрау, поднимающаеся к небу, подобно туману,- всего этого было более чем достаточно, чтобы заставить нашего героя забыть, что он оставил там, позади, быть может, навсегда и даже не простившись. У последних домов Интерлакена что-то щекочущее подступило к его глазам, и на ходу он начал было свои излияния, обращаясь сначала к Экскурбанье: "Послушайте, Спиридон"... а потом - к Бравиде: "Вы меня знаете, Пласид..." Надо заметить, что, по какой-то иронии судьбы, доблестного вояку звали Пласидом, а толстокожаго буйвола Экскурбанье - Спиридоном.

На беду, тарасконский народ хотя и влюбчив, но весьма мало сантиментален и всегда легко относится к сердечным делам. "Лишиться женщины и пятнадцати копеек, очень жаль пропавших денег",- сентенциозно говорил Пласид, и Спиридон вполне разделял такое мнение. Что же касается девственно-скромного Паскалона, то он пуще огня боялся женщин и краснел до ушей, когда при нем произносили имя "Maленькой Шейдек", воображая, что дело идет о какой-нибудь особе легкого поведения. Нашему герою поневоле пришлось воздержаться от чувствительных излияний и утешиться в одиночку, что он и сделал. Да и какая печаль могла бы устоять перед развлечениями, которые представляла дорога по узкой, глубокой и темной долине, куда наши путники пошли берегом извилистой речки, пенистой и бурливой, грохочущей между заросшими лесом крутизнами?

Тарасконские делегаты в недоумении озирались, охваченные как бы некиим священным ужасом, вроде того, что испытывали товарищи Синбада-мореходца, когда впервые увидали гигантскую растительность индийских берегов.

- Да это еще что, вот посмотрите-ка Юнгфрау!- говорил П. А. K, наслаждавшийся их удивлением и сознанием, что сам он выростает в глазах земляков.

В то же время, чтоб оживить эту декорацию и смягчить дроизводимое ею поражающее впечатление, по дороге встречались кавалькады, большие ландо, из которых развевались вуали и высовывались любопытные головы посмотреть на делегацию, окружающую своего предводителя; там и сям допадались маленькие выставки на продажу вещиц, резанных из дерева, группы девочек в соломенных шляпах с длинными лентами, певших в три голоса и предлагавших букеты малины и горных цветов. От времени до времени раздавались меланхолические звуки альпийского рога, повторяемые горным эхом и замирающие вдали, подобно тому, как облако тает, разбредаясь незримым паром.

- Как хорошо, точно органы! - шептал Паскалон с увлаженными от восторга глазами.

Экскурбанье неистово вопил, а эхо откликалось тарасконским: "A!.. а!... а!... fen de brut". Но два часа ходьбы, все-таки, утомительны, при одной и той же обстановке, хотя бы она представляла собою сочетание зелени и лазури на фоне альпийских ледников и оглашалась звуками, как футляр часов с музыкой. Грохот водопадов, трио девочек, торговцы резными безделушками, маленькие продавщицы букетов нестерпимо надоели нашим путникам; в особенности же невыносимою им казалась сырость, влажный пар, стоящий на дне расселины, куда никогда не проникал луч солнца.

- Вот где вернейшая-то простуда,- заметил Бравида и поднял воротник своей жакетки.

А тут усталость взяла свое, за нею голод, дурное расположение духа. Как на зло, трактира нигде не было. Давала себя знать и малина, которой Экскурбанье и Бравида неумеренно покушали и начинали за то расплачиваться. Даже Паскалон, этот ангел кротости, нагруженный не только хоругвью, но и киркой, и мешком, и альпенштоком, которые были остальными малодушно свалены на его плечи,- даже Паскалон утратил свою веселость и уже не прыгал, как молодой легаш. На одном из поворотов дороги, у крытого моста, какие строятся в местностях больших снегов, потрясающия завыванья рога чуть не оглушили нащих путников.

- A!.. довольно!... довольно!...- заголосила доведенная до отчаяния делегация.

Молодец огромного роста, притаившийся на повороте, выпустил длинную сосновую трубку, доходившую до земли и окавчивавшуюся каким-то ударным ящиком, придававшим этому доисторическому инструменту зычность артиллерийского орудия.

- Спросите у него, не знает ли он где по близости трактира? - обратился президент к Экскурбанье, который, с огромным апломбом и маленьким словарем в кармане, уверил всех, будто может служить делегации переводчиком, когда она вступит в немецкую Швейцарию. Но прежде чем тот успел вынуть свой словарь, трубач ответил по-французски:

- Трактир, господа? Здесь есть близехонько... трактир Верной Серны. Если угодно, я провожу вас.

Дорбгой он сообщил им, что долго жил в Париже и был посыльным коммиссионером на углу улицы Вивьен.

"Тоже из компанейских, чорт его возьми!" - подумал Тартарен, но ничего не сказал своим спутникам. Коллега Бонпара оказался для них очень полезным человеком, так как, несмотря на французскую вывеску, обыватели трактира Верной Серны говорили только на отвратительном местном немецком наречии.

Скоро тарасконская делегация подкрепила свои силы яичницею с картофелем; с сытостью вернулись бодрость и веселость, столь же необходимая южанину, как солнце его родины. Покушали основательно и здорово выпили. После нескончаемых тостов за президента и его будущие подвиги, Тартарен, заинтересованный вывеской трактира с самого прихода, спросил у трубача:

- Так, стало быть, здесь еще водятся серны?... А я думал, что их уже нет в Швейцарии.

- Не много, конечно, а, все-таки, есть еще,- ответил тот.- Коли хотите посмотреть, это можно устроить.

- Ему не посмотреть, а пострелять их хочется!- вступился Паскалон. - Наш президент бьет без промаха.

Тартарен высказал сожаление, что не захватил с собою карабина.

- А вот я поговорю с хозяином.

Оказалось, что хозяин был в свое время охотником за дикими козами; он предложил свое ружье, порох, пули и даже согласился проводить путешественников в такие места, где водятся серны.

- Идем! - сказал Тартарен, который не прочь был доставить тарасконским альпинистам удовольствие блеснуть ловкостью своего президента. Конечно, это опять маленькая задержка; ну, да Юнгфрау может подождать,- дойдет и до неё очередь!...

Выйдя из трактира черным ходом, путешественники миновали садик, размерами не больше цветника начальника железнодорожной станции, и очутились в диком горном ущелье, заросшем сосняком и терновником. Трактирщик пошел вперед; его фигура мелькала уже на высоких стремнинах. Тарасконцы видели, как он машет руками и бросает камни,- ясно, выпугивает диких коз. С величайшим трудом стали они взбираться за ним по скалистым крутизнам, почти совсем недоступным для людей, плотно пообедавших и столь мало привычных к горам, как наши добрые тарасконские альпинисты. К тому же, в тяжелом воздухе чувствовалась близость грозы,- темные облака медленно ползли: по вершинам гор над самыми их головами.

- Boufre!- стонал Бравида.

Экскурбанье рычал:

- Outre!...

Сам кроткий Паскалон чуть ли не готов был ругнуться. Но вот проводник махнул рукой, давая им знак молчать и не двигаться.

- С оружием в руках не разговаривают,- строго проговорил Тартарен из Тараскона, упуская из вида, что оружието было только у него в руках.

Все остановились и затаили дыхание. Вдруг Паскалон крикнул:

- Э, серна... вон, э!...

В ста метрах над ними, на краю скалы, действительно стояла серна с прямыми рожками, точно выточенная из серого дерева, и смотрела на них без малейших признаков страха. Тартарен, по своему обыкновению, не спеша, поднял ружье, прицелился... Серна исчезла.

- Это все вы,- обратился Бравида к Паскалону.- Вы зачем свиснули?... Вот и спугнули.

- Я?... Я не свистал.

- Так это Спиридон.

- И не думал.

Между тем, все явственно слышали резкий и продолжительный свист. Президент прекратил пререкание, разъяснивши, что серны, при виде опасности, издают резкий свист ноздрями. Дока этот Тартарен, знаток до тонкости охоты за дикими козами, да и всех других охот. По зову проводника, они снова пустились в путь. Подъем становился все труднее, скалы все круче и обрывистее. Тартарен шел передом, оборачиваясь беспрестанно назад, чтобы помочь делегатам, протянуть им руку или свой карабин.

- Руку, руку, пожалуйста,- просил добряк Бравида, очень боявшийся заряженных ружей.

Проводник подал опять знак, путники опять остановились, глядя по верхам.

- Мне капля дождя на нос капнула,- проговорил капитан тревожно.

В то же время послышался глухой раскат грома, заглушенный отчаянным воплем Экскурбанье:

- Береги, береги, Тартарен!

Серна проскочила близехонько от них, но только мелькнула, перепрыгнув рытвину так быстро, что Тартарен не успел приложиться. Быстрота прыжка не помешала им, однако же, расслышать продолжительный свист её ноздрей.

- Ну, да я же до тебя, все-таки, доберусь! - сказал президент, но делегаты начали протестовать. Экскурбанье даже обозлился и спросил его, не поклялся ли он их доканать насмерть.

- До-орого-ой мой! - замычал Паскалон.- Я слыхал, будто серна, доведенная до отчаяния, кидается на охотника и становится опасною.

- Так не станем доводить ее до отчаяния,- проговорил Бравида, грозно надвигая фуражку.

Тартарен назвал их мокрыми курицами. И вдруг, в самый разгар ссоры, их скрыл друг от друга сплошной теплый ливень, сквозь который они напрасно искали друг друга и перекликались.

- Э! Тартарен.

- Где вы, Пласид?

- До-орогоой!...

- Хладнокровие... Прежде всего, хладнокровие!

Произошла настоящая паника. Порыв ветра разорвал тучу, как клочья газа, из которых зигзагами блеснула молния с оглушающим треском под ногами путешественников.

- Фуражка... моя фуражка! - вопил Спиридон, хватаясь за открытую голову, накоторой волосы поднялись дыбом и трещали электрическими исирами.

Наши приятели были в центре грозы, в самой кузнице Вулкана. Бравида первый пустился бежать, что было силы, за ним кинулись и остальные члены делегации. Их, однако же, тотчас же остановил крик предусмотрительного П. А. K.:

- Несчастные... берегитесь молнии!...

Впрочем, и помимо действительной опасности, указанной Тартареном, бегство было физически невозможно по крутым, изрытым скатам, превращенным ливнем в стремительные потоки и водопады. Обратный путь был, поистине, скорбным путем шаг за шагом под проливным дождем, среди коротких молний, сопровождаемых взрывами грома. Паскалон крестился и вслух призывал на помощь, по-тарасконски, "святую Марту и святую Елену, святую Марию Магдалину"; Экскурбанье ругался, а Бравида, шедший в арриергарде, тревожно оглядывался и говорил:

- Что там еще за чертовщина позади нас делается?... Свищет, скачет, потом останавливается...

Мысль о рассвирепевшей серне, кидающейся на охотника, не выходила из головы старого воина. Потихоньку, чтобы не испугать товарищей, он сообщил Тартарену о своих опасениях. Тот храбро занял его место в ариерргарде и, промокший до костей, шел с гордо поднятою головой, с выражением немой отваги, вызываемой неизбежностью опасности. Но на то, когда они вернулись в трактир, когда он увидал, как дорогие его сердцу альпинисты выжимают свои одеяния, сушат их и сами сушатся перед огромным камином в комнате первого этажа, потягивая носом сладкий аромат заказанного грога,- тогда президент почувствовал дрожь, сильно побледнел и объявил:

- Я, наверное, схватил болезнь...

"Схватить болезнь - prendre le mal!" - местное выражение, страшное своею неопределенностью и краткостью, обозначает все, что угодно: чуму, холеру, черную немочь и все другия болезни, черные, желтые, смертельные, которыми считает себя одержимым всякий тарасконец при малейшем недомогании.

Тартарен схватил болезнь! Тут уже не могло быть речи о возобновлении охоты, да и делегация ничего так не жаждала, как покоя. Быстро была нагрета постель, принесено горячее вино, и со второго стакана президент почувствовал, как живительное тепло разливается по его размякшему телу, предвещая благополучный исход. С двумя подушками за спиной, с периной на ногах, с обвязанною головой, он чувствовал себя как нельзя лучше, укрытый от бушевавшей снаружи непогоды, окруженный своими альпипистами, теснившимися вокруг его постели и закутанными в одеяла, ковры и занавески, придававшие необычайно странный вид их гальско-сарацинско-римским лицам. Забывая о самом себе, Тартарен обращался к ним с благодушным участием:

- Лучше ли вам, Пласид?... Спиридон, вы, кажется, дурно себя чувствовали?...

Нет, Спиридон чувствовал себя теперь очень хорошо; с него - как рукой сняло, как только он увидал, что президент-таки сильно занемог. Бравида, любивший говорить пословицами, цинично прибавил:

- Чужая хворь свою прогоняет!...

Потом они заговорили про свою охоту, воодушевляясь при воспоминании о некоторых опасных эпизодах, о том, например, как на них кинулось рассвирепевшее животное. И без уговора, совершенно искренно, они уже складывали небылицы, которые будут рассказывать по возвращении домой. Вдруг Паскалон, ходивший в кухню за новым запасом грога, вбежал совсем растерянный и едва мог выговорить лишь одно слово:

- Серна!....

- Ну, что - серна?

- Там... в кухне... греется!...

- Э!... Как?... что?...

- Ты шутишь!...

- Не пройдете ли вы взглянуть, Пласид?

Бравида не решался. Пошел Экскурбанье, крадучись, на цыпочках, и почти тотчас же вернулся в сильном волнении... Час от часу не легче!... Серна пьет из чашви теплое вино.

По правде сказать, бедная возочва честно заслужила свою порцию; не даром же, в самом деле, хозяин так немилосердно гонял ее по горам и подзывал свистком. Обыкновенно он ограничивался тем, что в зале показывал путешественникам те штуки, которым он ее выучил.

- Это чорт знает что! - воскликнул Бравида, не пытаясь даже понять.

А Тартарен тихонько спрятал лицо, чтобы не дать заметить делегатам сладостной веселости, успокоительно охватывавшей его при каждом новом подтверждении рассказов Бонпара о компанейской Швейцарии с её фокусными штуками и подделками.

X.

В отеле Бельвю, на Малой Шейдек, собралось особенно много туристов. Несмотря на дождь и ветер, столы были накрыты на террасе под навесом, среди целой выставки альпенштоков, баклаг, подзорных труб, резных из дерева часов с кукушками. За завтраком путешественники могли любоваться, с одной стороны, чудесною долиной Гриндельвальда, лежащею тысячи на две метров ниже веранды, с другой - долиной Лаутербруннена; а прямо, против отеля, на расстоянии ружейного выстрела, как казалось на глаз, поднималась девственная и величественная Юнгфрау с её обрывами, ледниками, сияющими ослепительною белизной, от которой воздух казался чище, стаканы на столах - прозрачнее и скатерти - белее.

Общее внимание было вдруг привлечено шумливым караваном бородатых людей, только что прибывших верхами на лошади, на муле, на осле, и даже с носилками. Приехавшие, очевидно, готовились к восхождению на Юнгфрау и засели за плотный завтрак. Их громкий говор и ничем не стесняемое увлечение представляли собою резкую противуположность с тоскливо-чопорною сдержанностью знатных "рисовых" и "черносливных", собравшихся на Шейдек; тут были и лорд Чипендаль, и бельгийский сенатор с супругой, и австро-венгерский дипломат, и многие другие. Можно было предполагать, что бородатые господа, завтракающие за одним столом, отправляются на гору вместе, всею компанией, так как каждый из них принимал живое участие в приготовлениях, каждый вскакивал, кидался отдавать какия-то приказания проводникам, осматривал запасы и с одного конца террасы во все горло перекликался с товарищами:

- Ге! Пласид, положили ли миску в мешок?... Смотрите забудьте спиртовую лампу...

Только в минуту отправления оказалось, что все это провожающие и что в опасный путь пускается лишь один из всей компании, но за то - каков этот один!...

- Ну, дети, готово? - спросил добряк Тартарен торжественным и радостным голосом, в котором не было и тени тревоги перед будущими опасностямя путешествия.

Его последния сомнения относительно того, что в Швейцарии все подделано напоказ, окончательно рассеялись в это самое утро перед двумя ледниками Гриндельвальда, у входов на которые поставлены калитка и турникет с надписью: "Entree du glacier: un franc cinquante" ("За вход на ледник 1 фр. 50 сант.").

Таким образом, наш герой мог спокойно наслаждаться сборами в путь, суливший ему настоящий апофеоз; он радостно сознавал, что все на него смотрят, все завидуют ему, что маленькие мисс, задорно смеявшиеся над ним в Риги-Кульм, приходят теперь в восторг от сравнения его, такого малекького человека, с большущею горой, на которую он взойдет. Одна из этих шалуний рисовала его портрет в своем альбоме, другая за честь считала прикоснуться рукой к его альпенштоку.

- Чимпеннь!... чимпеннь!... (шампанскаго!) - крикнул вдруг сухой, длинный и мрачный англичанин, подходя с бутылкой и стаканом. Чокнувшись с героем, он прибавил:

- Лорд Чипендаль, сэр... Et vo?

- Тартарен из Тараскона.

- О! yes... Тэртерин... хорошее имя для лошади...- сказал лорд, большой спортсмен, должно быть.

Австро-венгерский дипломат тоже подошел пожать руку альпиниста своими одряхлевшими лапками. Он смутно помнил, что где-то встречал этого господина, и несколько раз промямлил:

- Enchante!... enchante!...- потом, не придумавши, что бы сказать еще, прибавил:- Супруге прошу передать мое почтение...

Такою фразой он издавна привык заканчивать светские разговоры.

Между тем, проводники торопили; надо было засветло добраться до хижины альпийского клуба, где обыкновенно заночевывают после первого перехода. Нельзя было терять ни минуты. Тартарен понял это, сделал общий поклон, отечески улыбнулся смешливым мисс и громовым голосом сказал:

- Паскалон, знамя!

Оно было развернуто, ветер заиграл его складками, гарасконцы сняли шляпы,- в их добром Тарасконе любят театральные эффекты,- загремели крики:

- Да здравствует президент!... Да здравствует Тартарен!... A! a!... fen de brut!...

И шествие двинулось в таком порядке: впереди двое проводников с мешками, с провизией и дровами, за ними Паскалон с развернутым знаменем, наконец? П. А. K. и делегаты, желавшие проводить его до ледника Гужи. Вдруг доблестный командир Бравида тревожно крикнул:

- Ах, быки!...

Несколько штук рогатого скота щипало низкую траву в одной из западин. Эти животные возбуждаля чувство непреодолимого нервного страха в бывшем воине; а так как его нельзя было покинуть одного то и вся дилегация принуждена была остановиться. Паскалон передал свою хоругвь одному из проводников; последовали прощания, рукопожатия, пожелания и советы:

- Et adieu, que!

- Осторожность, осторожность, прежде всего...

Разстались, и ни один из членов альпийского клуба не подумал даже вызваться сопутствовать президенту,- очень ужь высоко!... А по мере приближения казалось, что гора все ростет; к тому же, кругом пропасти, скалы, лезущия вверх из снежного хаоса, представляющагося непроходимым. Лучше посмотреть на восхождение с Шейдек.

Президент альпийского клуба, разумеется, никогда в жизни не ступал ногой ни на один ледник. Ничего подобного нельзя найти в покрытых душистыми цветами и зеленью горах Тараскона, и, тем не менее, первый ледник производил на него впечатление чего-то уже виденного, напоминал об охотах в Провансе, вблизи моря. И здесь, как там, чем дальше, тем ниже становится трава, кое-где виднеется застоявшаеся вода, обросшая чахлым тростником, что-то похожее на песчаные дюны, на разбитые раковины, а вдали точно волны зеленовато-голубого льда с белыми гребнями из снега, точно волны, застывшие и неподвижные. Оттуда несется резкий, пронзительный ветер, точно так же, как дует он с моря, насквозь прохватывая живительною свежестью.

- Нет, благодарю... У меня есть свои...- сказал Тартарен проводнику, когда тот предложил ему надеть шерстяные чулки поверх сапогов.- У меня подковки Беннеди... усовершенствованные... необыкновенно удобные! - кричал он из всех сил, точно говорил с глухим, предполагая, что так его скорее поймет Христиан Инебнит, который так же мало разумел по-французки, как и его товарищ Кауфман.

Тартарен присел на первое попавшееся возвышение и пристегнул в сапогам ремнями нечто похожее на кованную подошву с тремя огромными и острыми шипами. Он уже сотню раз пробовал эти усовершенствованные подковы Кеннеди в своем садике с боабабом и, все-таки, эффект вышел совсем неожиданный. Под тяжестью нашего героя шипы врезались в лед с такою силой, что все попытки вытащить их обратно оказались тщетными. Тартарен как бы прирос в месту; он делал отчаянные усилия, ругался, размахивал руками и альпенштоком и, в конце-концов, вынужден был крикнуть проводникам, ушедшим далеко вперед в полном убеждении, что они имеют дело с очень опытным альпинистом.

В виду невозможности извлечь его с усовершенствованным прибором Кеннеди, проводники расстегнули ремни; прибор так и остался во льду и был заменен вязаными шерстяными чулками. Президент пустился в дальнейший тяжелый и утомительный путь. По непривычке управляться с длинною палкой, Тартарен цеплял за нее ногами; железный наконечник скользил, когда путник сильно налегал на него; он попробовал было пустить в ход кирку,- орудовать ею оказалось еще труднее. А ледяные волны становились все крупнее, громоздились одна на другую, точно взбитые бурей и сразу застывшие, сделавшиеся неподвижными.

Неподвижность была, однако же, только кажущеюся, так как глухой треск и шуршание, едва уловимое передвижение громадных ползущих льдин, свидетельствовали о непрестанной скрытой работе, совершающейч;я внутри застывших, изменчивых масс. Перед глазами альпиниста, под его альпенштоком, открывались трещины, бездонные пропасти, в которые с бесконечным рокотом катились мелкие льдины. Герой падал несколько раз, однажды оборвался до половины в зеленоватую расщелину и удержался только благодаря ширине своих плеч.

Видя, как он неловок и, в то же время, спокоен и уверен в себе, видя, как он смеется, поет и жестикулирует, проводники вообразили, что на него подействовало швейцарское шампанское, выпитое за завтраком. Могли ли они подумать что-либо иное о президенте альпийского клуба, знаменитом своими восхождениями на горы, громогласно прославляемом товарищами? Взяли они его под обе руки с почтительною твердостью полисменов, усаживающих в карету подгулявшего барина, и старались словами и жестами втолковать ему об опасностях пути, о необходимости поспеть засветло в хижину. Они грозили ему расселинами, холодом, лавинами, указывали киреами на огромные скопления льдов, громоздившихся отвесными стенами, готовыми вот-тот наклониться и рухнуть... Добряк Тартарен от души потешался над всем этим:

- Ха! трещины... о-хо-хо!...- прыскал он-от смеха, подмигивая проводникам и подталкивая их локтями в бока, чтобы дать им уразуметь, что его не проведешь такими штуками, что он отлично знает всю подноготную этой комедии.

Под конец развеселились и швейцарцы,- и на них подействовала увлекательная живость тарасконских песен. Приостанавливаясь на несколько минут в более надежных местах, чтобы дать вздохнуть путешественнику, они и сами принимались напевать по-своему, только не очень громко, из опасения обвалов, и не долго, так как уже наступал вечер. Чувствовалась близость твердой земли; холод стал резче, снег и лед получили какой-то тусклый оттенок. Кругом сделалось еще мрачнее, еще безмолвнее, точно смертью повеяло. И сам Тартарен попритих было, когда отдаленный крик горной куропатки вдруг воскресил в его памяти пейзаж, сожженный южным солнцем и освещенный целым заревом ярко пылающего заката... толпу тарасконских охотников, сидящих на пустых ягдташах под тенью оливкового дерева... Это воспоминание вновь подбодрило его.

В то же время, Кауфман показал вверх на что-то, похожее на вязанку дров, брошенную на снегу.

- Die Hutte,- проговорил проводник.

То была хижина. Казалось, до неё всего несколько шагов, в действительности же приходилось идти еще добрых полчаса. Один из проводников пошел вперед развести огонь. Наступала ночь, холод давал себя чувствовать. Несмотря на сильное понижение температуры, на Тартарене не оставалось ни одной сухой нитки; от усталости он уже плохо понимал, что с ним делается; поддерживаемый сильною рукой горца, он прыгал, спотыкался и едва брел вперед. Вдруг вспыхнул яркий свет очага в нескольких шагах, донесся аппетитный запах лукового супа.

Пришли.

Нет ничего более первобытного, чем эти "станции", устроенные в горах заботами швейцарского альпийского клуба. Это нечто вроде сарая с наклонными деревянными нарами, предназначенными для спанья и занимающими почти все помещение, за исключением небольшего пространства, оставленного для очага и для длинного стола, наглухо прибитого к полу, также как и окружающия его скамейки. Стол был уже накрыт: три чашии, оловянные ложки, спиртовая лампа для варки кофе, две коробки консервов из Чикаго. Тартарен был в восторге от обеда, хотя луковый суп распространял очень смрадный запах, а знаменитая патентованная лампа, долженствовавшая изготовлять кофе в три минуты, вчистую отказалась действовать.

За дессертом он запел: то был единственный возможный для него способ беседовать с проводниками. Он спел им: "La Tarasque, les Filles d'Avignon". Они отвечали ему своими местными песнями: "Mi Vater isch en Appenzeller... aou... aou..." Обед приходил к концу, когда послышались тяжелые шаги и шум приближающихся голосов, потом нетерпеливый стук в дверь. Тартарен в сильном волпении взглянул на проводников... Что такое? Ночное нападение?... Стук в дверь усилился. "Кто там?" - крикнул герой, хватаясь за кирку. Но в хижину уже вошли два янки огромного роста, за ними проводники, носильщики, целый караван, возвращающийся с вершины Юнгфрау.

- Милости просим, милорды,- сказал Тартарен с приветливым жестом добродушного хозяина, приглашающего гостей.

Но "милорды", повидимому, не нуждались в его приглашении и расположились как дома. В один мигь стол был занят, приборы сняты, перемыты горячею водой и опять поставлены для новоприбывших, по заведенному порядку во всех альпийских хижинах; сапоги "милордов" сушились перед очагом, а сами "милорды" с обвернутыми соломой ногами принялись за вторично изготовленный луковый суп.

Американцы были отец с сыном, оба - громадные, рыжие, с резкими, непреклонно упрямыми лицами истых пионеров. Широко раскрытые глаза старшего были без взгляда, точно в них ничего нет, кроме белков. Скоро Тартарен догадался, по его неуверенным движениям, как бы ощупью разысвивающим ложву и чашку, и по заботам о нем сына, что это - знаменитый слепой альпинист, о котором говорили в отеле Бельвю и в существование которого он не хотел верить. Необыкновенный ходок по горам в молодости, американец, несмотря на свои шестьдесят лет и на слепоту, пустился опять в прежния горные экскурсии вместе с сыном. Он уже побывал, таким образом, на Веттерхорне и на Юнгфрау, рассчитывал взобраться на Сервен и Мон-Блан и уверял, что воздух больших высот доставляет ему своею свежестью, своим "снеговым вкусом" неизъяснимое наслаждение, возвращает ему бодрость молодости.

- Однако,- спрашивал Тартарен одного из носильщиков, так как янки были несообщительны и на все подходы отвечали короткими yes и по,- однако, как же он справляется в опасных местах, ничего не видя?

- О, у него привычные к горам ноги; к тому же, сын не отходит от него ни на шаг, водит его, ноги ему ставит, когда нужно... Как бы то ни было, все обходится благополучно.

- К тому же, и неблагополучные случаи не очень-то страшны, кажется? - подмигнул Тартарен с многозначительною улыбкой вытаращившему на него глаза носильщику. Час от часу все более и более убежденный в том, что "все это вранье и штуки", Тартарен улегся на нары, завернулся в одеяло и заснул, несмотря на шум, дым трубок и запах лука.

- Мосье!... Мосье!...

Один из проводников расталкивал его, чтоб отправляться в путь, между тем как другой наливал в чашки горячий кофе. Тартарен поворчал немного с просонья, раза два ругнулся про себя, а, все-таки, поднялся. Наружи его охватид холод, ослепил волшебный блеск лунного света, отраженный белизною снега и застывших ледяных водопадов, на которых черными силуэтами вырезывались очертания скал и остроконечных пиков. Два часа! Добрым ходом можно к полудню добраться до вершины...

- Так ходу! - бодро крикнул П. А. K. и пустился было вперед, точно на приступ. Проводники его остановили,- надо было связаться друг с другом.

- Э, чего там связываться?... Впрочем, по мне, как хотите, если это вам нравится...

Христиан Инебнит пошел передом; три метра веревки отделяли его от Тартарена, и на таком же расстоянии шел за ним другой проводник с провизией и знаменем. Тарасконец шел много лучше, чем накануне, и его убеждение так крепко засело в нем, что он и теперь далеко не серьезно относился к трудностям дороги, если только можно назвать дорогой страшный ледяной гребень, по которому они осторожно подвигались вперед,- гребень в несколько сантиметров ширины и настолько скользкий, что Христиан должен был вырубать в нем киркой ступеньки.

Вершина гребня сверкала тонкою линией между двумя пропастями. А Тартарен идет себе, как ни в чем не бывало, страха - ни-ни! Только легким морозцем пробегают мурашки по телу, как у новичка, посвящаемого в масоны, при первых испытаниях. Он аккуратно ступал в вырубки, сделанные передним проводником, делал точь-в-точь то же, что делал тот, и так же спокойно, как в своем садике с боабабом, когда он упражнялся в хождении по закраине бассейна, к великому ужасу плававших там красных рыбок. В одном месте гребень стал так узок, что пришлось сесть на него верхом. В то время, как они медленно подвигались таким образом, вправо от них и несколько ниже загрохотал какой-то оглушительный взрыв.

- Лавина! - проговорил Инебнит и замер без движения на все время, пока длились раскаты, подобные грому, много раз повторяемые горным эхо. Но вот смолк последний гул, и опять невозмутимая тишина покрыла все, как могильным саваном.

Гребень был пройден. Путники вступили на довольно пологую равнину еще не заледенелаго снега, казавшуюся бесконечною. Они взбирались уже более часа времени, когда тонкая розоватая линия начала обозначать вершины гор высоно, высоко над их головами. То была предвестница утра. Как истый южанин, враг сумрака, Тартарен приветствовал рассвет радостною песнью:

"Grand souleu de la Proveneo

Gai compaire dou raistrau..."

Сильное подергивание веревки спереди и сзади прервало неоконченный куплет.

- Тши... Тшши!...- унимал певца Инебнит, показывая киркою на грозную линию громадных, нависших снегов, готовых рухнуть от малейшего сотрясения воздуха. Но тарасконец отлично знал, в чем суть дела; его не проведешь и не собьешь на пустяках, и он еще громче запел:

"Tu du'escoules la Duraneo

Gommo un flot de vin de Crau".

Проводники поняли, что им не унять отчаянного певуна, и сделали большой обход подальше от нависших снегов, но скоро были остановлены огромною расселиной, в неизмеримую глубину которой уже начинали проникать первые лучи рассвета. Через трещину перекидывался так называемый "снеговой мост", такой тонкий и хрупкий, что при первом же шаге рассыпался целым облаком снеговой лыли, увлекая с собою первого проводника и Тартарена, привязанных одною веревкой в Рудольфу Кауфману, заднему проводнику. Ему-то и пришлос одному сдерживать упавших, ухватившись из всех сил за глубоко воткнутую в снег кирку. Но сдержать над пропастью он еще кое-как мог, вытащить же обоих у него не хватало сил. Стиснувши зубы, он чуть не припал к земле, застывши без движения, и не мог видеть того, что делается в расселине.

Ошеломленный падением и ослепленный снегом, Тартарен сперва бессознательно барахтался руками и ногами, потом повис на веревке носом к ледяной стене в позе кровельщика, спущенного с врыши чинить трубу. Он видел над собой узкую полосу неба, на котором гасли последния звезды, под собою - темную пропасть, дышащую леденящим холодом. Тем не менее, как только миновало первое впечатление внезапности, к нему вернулись и прежняя его уверенность, и веселое настросние.

- Эй! вы там, папа Кауфман, не заморозьте нас... Ишь тут сввозной ветер, да и веревка режет бока.

Кауфман не мог отвечать: разжать губы значило лишиться части силы. Но Инебнит крикнул снизу:

- Мосье!... Мосье!... кирку!...

Свою он выронил при падении. Тартарен передал ему кирку с большим трудом. Тогда швейцарец выбил ею во льду зарубки, за которые мог зацепиться руками и ногами. Таким образом, тяжесть, висевшая на веревке, убавилась на половину. Рудольф Кауфман, тихо, рассчитывая каждое движение, начал вытягивать президента. Наконец, его тарасконская фуражка показалась над краем обрыва. Инебнит выбрался в свою очередь, и оба горца обменялись одушевленными короткими фразами, какие обыкновенно вырываются у людей неразговорчивых по миновании большой опасности; они были сильно взволнованы и еще дрожали от страшных физических усилий. Тартарен предложил им свою баклажку с киршвассером в виде укрепляющего средства. Сам же он был невозмутимо спокоен, даже весел, напевал какую-то песенку, в неописуемому изумлению проводников.

- Brav... brav... Franzose...- говорил Кауфман, похлопывая его по плечу, на что Тартарен продолжал себе посмеиваться.

- Шутники вы... Я знал, ведь, что нет никакой опасности.

Другаго такого альпиниста не запомнят проводники. Они пустидись в путь, взбираясь на почти отвесную гигантскую стену в шесть или семьсот метров вышиной, для чего вырубали в ней приступку за приступкой. На это уходило много времени. Наш тарасконец начал выбиваться из сил этим ярким солнцем, отраженным белизною всей окружающей местности; в особенности этот блеск утомлял глаза, так как, на беду, синия очки пузырями остались на дне пропасти. Скоро страшная слабость совсем охватила Тартарена, та горная болезнь, которая производит одинаковое действие с морскою болезнью. Измученный, готовый потерять сознание от головокружения, едва держащийся на ногах, он спотыкался и упал бы, если бы проводники не подхватили его под обе руки, как накануне; и не втащили на вершину ледяной стены. До вершины Юнгфрау оставалось всего сто метров. Но хотя снег стал тверже и путь легче, этот последний переход отнял очень много времени, так как дурнота и изнеможение П. А. К. все усиливались.

Вдруг проводники выпустили его из рук и, махая шляпами, начали восторженно кричать. Они были на вершине горы. Цель достигнута, а с тем вместе наступил и конец полубезсознательному состоянию, в котором уже около часа находился Тартарен. - Шейдек! Шейдек! - кричали проводники, указывая внизу на зеленеющей возвышенности отель Бельвю, кажущийся не более игральной кости.

Перед утомленными путниками развернулась дивная панорама уступами возвышающихся снеговых плоскостей, золотимых солнцем, синеющих льдов, громоздящихся друг на друга в необычайно причудливых сочетаниях. Тут сверкали, перекрещивались, то дробясь, то сливаясь, все цвета призмы, отраженные громадными ледниками, имеющими вид гигантских застывших водопадов. На большой высоте ослепительная яркость этой массы блестящих лучей значительно смягчалась и уже не резала глаз, а разливалась ровным и холодным светом, что, вместе с необыкновенною тишиной пустыни, производило на Тартарена впечатление чего-то таинственного и невольно заставляло его вздрагивать.

Снизу, от отеля, донеслись чуть слышные звуки выстрелов, взвился дымок... Там увидали наших путников, чествовали их пушечными выстрелами. Мысль, что на него смотрят, что там - его альпинисты, шалуньи мисс, "рисовыя" и "черносливныя" знаменитости, что на него устремлены все подзорные трубы и бинокли, напомнила Тартарену о его великой миссии. О, знамя Тараскона! Он выхватил его из рук проводника и два или три раза высоко поднял над головой; потом он воткнул в снег свою кирку и присел на нее, сияющий торжеством, лицом к публике. А невидимо для него, вследствие довольно частых на больших высотах отражений предметов, находящихся между солнцем и поднимающимися позади их туманами, в воздухе появилась фигура гигантского Тартарена, широкая, приземистая, коренастая, с всклокоченною бородой, напоминающая одного из скандинавских богов, изображаемых легендою царящими в облаках...

XI.

От восхождения на гору у Тартарена взволдырял нос и стал лупиться, щеки потрескались. В течение пяти дней наш герой не выходил из своей комнаты в отеле Бельвю. Прикладывая компрессы, смазываясь мягчительными мазями, он от скуки играл в крестики с делегатами, или диктовал длинный, обстоятельный и самый подробный рассказ о своей экспедиции для прочтения в заседании клуба тарасконских альпинистов и для напечатания в Форуме. Когда же устадость прошла, а на благородном лице П. А. K. осталось всего, несколько значков и следов ссадин на общем фоне превосходного цвета этрусской вазы, тогда вся делегация с президентом отправилась в обратный путь в Тараскон, через Женеву.

Я не стану описывать этого путешествия, не стану рассказывать про изумление и тревогу, которые возбуждала компания южан в тесных вагонах, на пароходах, за табль-д'отами своим пением, криками, слишком экспансивною приветливостью и своим знаменем, и своими альпенштоками. Со времени восхождения президента на вершину Юнгфрау, его товарищи вооружились горными палками, на которых были выжжены вирши, прославляющия знаменитые восхождения на горы.

Монтрё.

Здесь, по предложению своего предводителя, делегаты порешили приостановиться на день, на два, чтобы посетить славные берега Лемана, в особенности же Шильон с его легендарною тюрьмой, в которой томился великий патриот Боннивар и которую прославили лорд Байрон и Делакруа (У нас в России - Жуковский в своем Шильонском узнике.).

Тартарен, впрочем, весьма умеренно интересовался Бонниваром, так как из приключения с Вильгельмом Телем он уже уразумел настоящую цену швейцарским легендам. Но в Интерлакене он узнал, что блондинка с золотистыми волосами отправилась в Монтрё с больным братом, которому сделалось хуже; и он придумал это маленькое историческое паломничество в надежде еще раз увидать молодую девушку и - почем знать? - убедить ее, быть может, уехать с ним в Тараскон.

Его спутники, само собою разумеется, вполне искренно верили в то, что они отправляются отдать подобающий долг памяти великого женевского гражданина, историю которого им рассказал президент. По склонности в театральным эффектам, они хотели даже, высадившись в Монтрё, развернуть свое знамя и торжественным шествием направиться прямо на Шильон, при несмолкаемых криках: "Да здравствует Боннивар!" Президент вынужден был попридержать их пыл:

- Давайте-ка сперва позавтракаем, а там видно будет...

И они уселись в омнибус одного из отелей, высылающих свои экипажи в пароходной пристани.

- Жандарм-то... чего он так на нас смотрит?- сказал Паскалон, указывая на блюстителя порядка запакованным знаменем, причинявшим не мало хлопот и стеснений в дороге.

- А, ведь, и в самом деле,- встревожился Бравида,- чего он смотрит на нас?... Ишь, ведь... чего ему?...

- Меня узнал, вот и смотрит! - скромно заметил Тартарен и издали благодушно улыбнулся стражу швейцарской безопасности, упорно следившему глазами за омнибусом, быстро катившимся между прибрежными тополями.

В Монтрё был базарный день. Вдоль озера тянулись ряды маленьких открытых лавочек, торгующих фруктами, зеленью, дешевыми кружевами и разными блестящими безделушками, точно вылепленными из снега или выточенными из льда цепочками, кружками и застежками, которыми швейцарки украшают свои костюмы. А кругом шла суетливая толкотня маленького порта, где готовилась к отплытию целая увеселительная флотилия ярко изукрашенных лодок, где выгружались массы мешков и бочек, привезенных на больших парусных бригантинах, слышались свистки и звонки пароходов, шум кофеен и пивных... Осветись все это горячим лучом солнца, и можно бы подумать, что находишься где-нибудь на берегу Средиземного моря между Ментоном и Бордигерой. Но солнца не было, и наши тарасконцы видели все это сквозь мокрый туман, стелящийся над голубым озером, ползущий по берегу, вдоль маленьких, плохо вымощенных улиц, поднимающийся над домами к такому же туману, сгустившемуся в темные облака, готовые вот-вот хлынуть нескончаемым дождем.

- Вот подлость-то! Не люблю я этой слякоти,- сказал Спиридон Экскурбанье, протирая стекло, чтобы взглянуть на панораму ледников.

- И я тоже...- вздохнул Паскалон.- Этот туман... эти лужи стоячей воды... уныние какое-то... так бы и заплакал.

Бравида, с своей стороны, выражал то же недовольство, опасаясь приступов ревматизма.

Тартарен остановил их строгим замечанием. Неужели они ни во что ставят возможность рассказать, по возвращении домой, что видели тюрьму Боннивара, написали свои имена на её исторических стенах рядом с именами Руссо, Байрона, Виктора Гюго, Жорж-Занд, Евгения Ею?... Вдруг, не докончивши тирады, президент смолк, изменился в лице... Перед ним мелькнула знакомая шапочка на белокурой головке... Не останавливая даже омнибуса, ехавшего, впрочем, шагом в гору, он выскочил на мостовую и крикнул пораженным альпинистам:

- Увидимся в отеле...

Он узнал молодую девушку и пустился за нею почти бегом. На его зов она оглянулась и остановилась.

- А, это вы,- сказала она, пожимая ему руку, и пошла вперед.

Он пошел рядом, слегка запыхавшись, и начал извиняться в том, что так внезапно уехал, даже не простившись... приезд его друзей... необходимость восхождения, следы которого еще видны на его лице... Она молча слушала, не глядя на него, и быстро шла дальше. Тартарену показалось, что она побледнела, как бы осунулась; в лице заметно было что-то жесткое и резкое, но вся фигура была так же изящна и грациозна, так же капризно вились её золотистые волосы.

- А ваш брат... как он поживает? - спросиль Тартарен, которого несколько стесняли её молчание и видимая холодность.

- Брат? - она вздрогнула.- Ах, да! Ведь, вы не знаете... Пойдемте, пойдемте...

Они шли уже за городом, по дороге, окаймленной виноградниками, спускающимися к озеру, и дачами с хорошенькими садиками. От времени до времени им встречались, очевидно, приезжие иностранцы, с исхудалыми, больными лицами, какие так часто можно видеть в Ментоне, в Монако... Только там солнце все скрашивает и скрадывает, тогда как под этим сумрачным небом страдальческое выражение лиц явственнее бросалось в глаза.

- Войдемте...- сказала девушка, отворяя чугунную решетку под белым каменным фронтоном с какою-то надписью золотыми буквами.

Тартарен не сразу сообразил, куда они зашли. Небольшой, чисто содержанный сад, с убитыми щебнем дорожками, был полон вьющимися розами, раскиданными среди зеленых деревьев; большие купы желтых и белых роз наполняли его благоуханием и блеском своих цветов. Между их куртинами виднелись лежащия плиты и вертикально стоящие камни, на которых были высечены имена, фамилии и числа. Молодая девушка остановилась у совершенно новенького памятника. Под ним был похоронен её брат, умерший тотчас по приезде в Монтрё. Тартарен и его спутница простояли несколько минут молча и недвижимо перед этою свежею могилой.

- Бедняжечка!...- сказал Тартарен взволнованным голосом и сжал своею сильною рукой концы пальцев молодой девушки.- Как же вы-то теперь? Что вы станете делать?

Она пристально взглянула ему в лицо сухими, блестящими глазами, в которых не видно было ни одной слезинки.

- Через час я уезжаю.

- Вы уезжаете?

- Да. Наши уже уехали... Надо опять приниматься за дело...

Потом она прибавила тихо и не сводя глаз с Тартарена, старавшагося не смотреть на нее:

- Кто меня любит, тот со мной!

Да, хорошо ей говорить - "со мной". Ея экзальтация слишком пугала Тартарена, а кладбищенская обстановка порасхолодила его любовь. Однако, нельзя же было так сразу обратиться в постыдное бегство, и, приложивши руку к сердцу, с жестом Абенсерага, наш герой начал:

- Послушайте, моя дорогая! Вы меня знаете...

Большего она знать не захотела.

- Пустомеля!...- проговорила она, пожимая плечами, и, не оглядываясь, направилась к выходу.

"Пустомеля!..." и ни слова больше, и сказала она это с выражением такого презрения, что добряк Тартарен, покрасневши до ушей и даже с ушами, быстро осмотрелся кругом, чтобы удостовериться, не слыхал ли кто этого слова.

К счастью, у нашего тарасконца впечатления сменялись быстро. Через пять минут он уже бодро возвращался в Монтрё разыскивать своих альпинистов, ожидающих его к завтраку, и вся его фигура дышала полным довольством, даже радостью, что он покончил с этою опасною любовью. На ходу он движениями головы как бы усиливал красноречивые объяснения, которых не хотела дослушать девушка и которые он мыслепно давал теперь самому себе: "Э, да, конечно, теоретически - это одно дело... Против теории он ничего не имеет... Но переходить от теоретических идей к действию... boufre!... Да и, потом, хорошее это занятие быть анархистом, нечего сказать!... Нет, слуга покорный!..."

Его монолог был резко прерван пронесшеюся во всю прыть каретой. Тартарен едва успел отскочить на тротуар.

- Не видишь, что ли, животное? - крикнул он кучеру; но гнев тотчас же сменился неописуемым удивлением:

- Ques aco!... Что такое!... Быть не может!...

Нет, читатель, ни за что в мире вы не угадаете, что он увидал в только что проехавшем старом ландо. Он увидал свою делегацию,- делегацию в полном составе: Бравиду, Паскалона, Экскурбанье, бледных, растерянных, очевидно, потрепанных в схватке, а против них двух жандармов с ружьями в руках. Все эти фигуры, неподвижные и немые, промелькнули перед ним в узкой раме каретного окна, как какой-нибудь дурной сон. Тартарен так и остолбенел, точно прирос к тротуару, не хуже, чем недавно прирос было ко льду на усовершенствованных подковах Кеннеди. Карета промчалась мимо, а он все еще стоял и, глазам своим не веря, смотрел ей вслед, когда около него раздался крик:

- А вот и четвертый!...

В ту же минуту его схватили, связали, скрутили и запихали в наемную карету с жандармами, из которых один был офицер, вооруженный каким-то огромным дреколием, доходившим своею рукоятвой до верха экипажа.

Тартарен начал было говорить, хотел объясниться. Тут, очевидно, какое-то недоразумение... Он сказал свое имя, назвал отечество, сослался на консула, торговца швейцарским медом, по фамилии Ишенер, которого он знал по ярмаркам в Бовере. Потом, видя упорное молчание своих стражей, он подумал, не новая ли это "штучка" из феерии Бонпара, и с хитрою улыбкой обратился в офицеру:

- Ведь, вы это так - нарочно, que!... Э, ну, полно, шутник вы эдакий... ведь, я знаю, что все это штучки...

- Извольте молчать, не то я прикажу вам рот заткнуть! - сказал офицер с таким угрожающим видом, что можно было подумать - вот-вот он проткнет арестованного насквозь своим дреколием.

Наш герой примолк, сидел не двигаясь и смотрел в окно кареты на мелькающия воды озера, на высокие горы, покрытые мокрою травой, на отели с причудливыми крышами и золотыми вывесками, видными за версту. По склонам, как на Риги, сновали взад и вперед люди с корзинами, ослики; как на Риги же, маленькая железная дорога, опасная механическая игрушка, лепилась по крутизнам до Глиона, и для довершения сходства с Regina montium, не переставая, лил сплошной дождь в сплошном тумане, непрерывный обмен влаги между озером и облаками, как бы касавшимися волн.

Карета проехала по подъемному мосту между маленькими лавчонками роговых изделий, перочинных ножей, перчаточных застежек, гребенок, прогремела под низким сводом башенных ворот и остановилась на дворе старинного замка, заросшем травой, обставленном по углам башенками с крышами, похожими на перечницы. Куда они приехали? Тартарен понял это из разговора жандармского офицера с смотрителем замка, толстяком в греческой шапочке, позвякивавшим связкою заржавленных ключей.

- В секретную, в секретную... Да откуда же я вам ее возьму, когда все заняты остальными?... Только и осталась, что тюрьма Боннивара.

- И сажайте в тюрьму Боннивара, туда ему и дорога,- приказал офицер.

Шильонский замов, о котором Тартарен не переставал в течение двух дней повествовать своим альпинистам и в который, по странной иронии судьбы, засадили теперь его самого, неведомо за что, принадлежит в числу наиболее посещаемых исторических памятников Швейцарии. Когда-то он служил летнею резиденцией графам Савойским, потом сделался тюрьмою для государственных преступников, потом - складом оружия и боевых запасов, теперь же это не более, как цель для прогулки туристов, подобно Риги-Кульм или Тельсплатту. В нем, однако же, оставили полицейский пост жандармов и кутузку для пьяниц и заворовавшихся молодцов кантона; но их так мало в этих мирных палестинах, что кутузка вечно пустует, и сторож-смотритель хранит в ней свой запас дров на зиму. Неожиданное прибытие стольких арестантов привело его в прескверное расположение духа, в особенности же его тревожила мысль, что теперь уже нельзя будет показывать туристам знаменитую тюрьму и как раз в самое бойкое, прибыльное время года.

Он сердито повел Тартарена, следовавшего за ним без малейшей попытки сопротивления. Пройдя несколько сбитых ступеней, сырой, пахнущий затхлым подвалом корридор и необычайной толщины дверь на огромных петлях, они очутились в обширном помещении со сводами, поддерживаемыми массивными столбами, с вделанными в них железными кольцами, в которым во времена давно минувшие приковывали преступников. Сквозь окно продушиной виднелся клочок хмурого неба.

- Вот вам и квартира,- сказал смотритель.- Только не очень разгуливайте, там дальше - тайники!

Тартарен попятился в ужасе:

- Тайники!...

- Да, ужь не взыщите, приятель... Мне приказано посадить в тюрьму Боннивара, я и сажаю... Теперь, если у вас есть средства, то вам можно будет доставить некоторые удобства, матрац, например, одеяло.

- Прежде всего - есть! - сказал Тартарен, у которого, по счастью, не отобрали кошелька.

Смотритель принес свежаго хлеба, пива, колбасу, на которые жадно накинулся новый шильонский узник, ничего не евший со вчерашнего дня, изнемогавший от усталости и пережитых волнений. Пока он ел, смотритель оглядывал его добродушным взором.

- Не знаю я, что вы такое натворили и за что с вами распорядились так круто...- начал он.

- Ну, пропади они совсем, и я тоже не знаю!- проговорил Тартарен, уписывая еду за обе щеки.

- А вот, что вы недурной человек, это я сразу вижу и надеюсь, что вы не захотите лишить бедного отца семейства его маленьких доходов. Правда, ведь?... Так вот в чем дело... Там у меня целое общество приезжих желает посмотреть тюрьму Боннивара... Если бы вы были так добры и обещали мне держать себя смирненько, не пытаться бежать...

Добряк Тартарен клятвенно обещался, и через пять минут в его тюрьме толпились старые знакомые по Риги-Кульм и Тельсплатту: "безмозглый осел" Шванталер, "vir ineptissium" Астье-Рею (как величали друг друга почтенные ученые), член жокей-клуба с племянницей (гм!... гм!...),- словом, вся компания. Сконфуженный, боящийся быть узнанным, несчастный Тартарен прятался за колонны, подвигаясь все дальше в глубь тюрьмы по мере того, как к нему приближалась толпа туристов под давно заученные причитания смотрителя: "Вод здесь несчастный узник Боннивар..."

Они двигались медленно, задерживаемые спорами вечно несогласных между собою ученых, готовых каждую минуту накинуться друг на друга. Отходя все дальше, Тартарен очутился близехонько от отверстия тайников, род колодца, открытого вровень с землей, из которого веяло холодом и ужасом давно прошедших времен. Он остановился в испуге, прижался с стене, надвинул фуражку на глаза... Но сырость стены дала себя тотчас же знать, здоровеннейшее чиханье огласило своды тюрьмы и заставило туристов попятиться назад.

- Tiens, Bonnivard...- воскликнула чрезмерно бойкая маленькая парижанка, которую член жокей-клуба выдавал за свою племянницу.

Тартарен, однако же, не растерялся.

- А премиленькая штучка эти тайники!...- сказал он таким тоном, как будто он тоже, вместе со всеми, пришел осматривать тюрьму из любопытства, и тотчас же замешался в толпу путешественников, улыбавшихся старому знакомому альпинисту Риги-Кульм, устроившему там импровизированный бал.

- А, mossie... dansiren, walsiren!...- вертелась уже перед ним веселая толстушка профессорша Шванталер, готовая хоть сейчас пуститься в пляс.

Только ему-то уже совсем не до танцев было. Не зная, как отделаться от вертлявой барыньки, он предложил ей руку и стал любезно показывать тюрьму, кольцо, в которому приковывали на цепи узников, следы, протоптанные ногами несчастных в полу под этим еольцом. И веселой профессорше никогда в голову не могло придти, что её спутник - сам "узник", жертва людсвой несправедливости и жестокости. Но за то ужасен был момент ухода туристов, когда несчастный "шильонский узник" проводил свою даму до двери и сказал с улыбкою светского человека:

- Нет, простите... Я останусь еще на несколько минут.

Он раскланялся, а зорео следивший за ним смотритель захлопнул дверь и запер ее тяжелыми засовами к невообразимому удивлению всех присутствующих.

А? каков афронт? Беднягу даже в пот бросило, когда до него донеслись восклицания удаляющихся туристов. К счастью, в течение дня это мученье уже не повторялось; по случаю дурной погоды посетителей больше не было. Страшный ветер завывал во все щели, из тайников, казалось, вырывались глухие стоны забытых покойников, снаружи слышны были всплески озера, бороздимого дождем, брызги которого долетали до арестованнаго. От времени до времени раздавался звон пароходного колокола, и клокотанье воды под его колесами являлось как бы аккомпаниментом к невеселым думам бедного Тартарена в то время, как сгущающиеся сумерки ненастного вечера делали его тюрьму еще мрачней, еще ужасней.

Чем объяснить его арест, его заключение в этом страшном замке? Быть может, Костекальд... его злостная интрига перед самыми выборами?... Или же полиция прознала про некоторые неосторожные слова, про его связь с теми?... Но, в таком случае, за что же арестованы делегаты?... В чем могли обвинить этих несчастных, страх и отчаянье которых он легко представлял себе, хотя они и не заперты, подобно ему, в тюрьму Боннивара, где с наступлением ночи появились огромные крысы, какия-то ползающия насекомые, безобразные пауки с мохнатыми лапами...

Но вот что значит чистая совесть! Несмотря на крыс, на холод и на пауков, доблестный Тартарен и в тюрьме для государственных преступников, полной всяких ужасов, так же крепко уснул и так же громогласно храпел, как на заоблачных высотах в хижине альпийского клуба, между небом и ледяными пропастями. Он не сразу опомнился и поутру, когда его будил смотритель:

- Вставайте, приехал сам префект, требует вас...

Потом, с оттенком своего рода уважения, он прибавил:

- Ужь если сам префеит приехал, так, должно быть, вы из ряду выходящий негодяй.

Негодяй... Да, после ночи, проведенной в сырой и грязной тюрьме, и когда не дают времени ни переодеться, ни даже умыться, немудрено показаться Бог знает чем. В бывшей конюшне замка, превращенной в кордегардию, Тартарен постарался ободрить взглядом своих альпинистов, рассаженных на скамье между жандармами, и предстал перед префектом с чувством большой неловкости за свой неприглядный вид перед щеголеватостью местного администратора.

- Вы принадлежите к преступному сообществу людей, совершивших покушение на убийство в Швейцарии,- обратился он резко к Тартарену.

- В жизни моей никогда не принадлежал... Это ошибка... судебная ошибка...

- Молчите, не то вам заткнут рот! - перебил его капитан.

А щеголеватый префект продолжал:

- Чтобы сразу покончить с вашими запирательствами - вот... Узнаете ли вы эту веревку?

Его веревка! его собственная, сделанная в Авиньоне из железной проволоки по его заказу. В полному изумлению делегатов, он опустил голову и сказал:

- Узнаю.

- Этою веревкой был повешен человек в кантоне Унтервальдена...

Тартарен в ужасе клянется, что ни в чем не повинен.

- А вот сейчас увидим!

Вводят итальянского тенора, которого анархисты повесили было на дубу при переходе через Брюниг и которого угольщики вовремя успели вынуть из петли. Итальянец смотрит на Тартарена.

- Да это не тот!... И это не те...- заявляет он, указывая на делегатов.- Вы ошиблись.

- Так зачем вы-то сюда попали? - сердито обращается префект к Тартарену.

- Вот это любопытно было бы от вас узнать,- отвечает тот с апломбом невинности.

После коротвого объяснения, тарасконские альпинисты были отпущены на свободу и удалились из Шильонского замка, восчувствовавши лучше, чем кто-либо, его подавляющую романическую унылость. Заехали они в отель взять свой багаж, знамя и заплатить за завтрак, которого не успели съесть накануне, потом сели в вагон и отправились в Женеву. Сквозь мокрые от дождя стекла мимо них мелькнули названия станций, аристократических дачных мест: Кляранс, Веве, Лозанна... нарядные дачи, палисадники с редкими растениями, остроконечные крыши, террасы отелей...

Разместившись на двух лавочках длинного швейцарского вагона, наши альпинисты смотрят сконфуженно и растерянно. Бравида злится, жалуется на ревматизм и ехидно спрашивает у Тартарена:

- Ну, что, видели вы тюрьму Боннивара?... Вам так хотелось ее посмотреть... Надеюсь, теперь досыта насмотрелись?

Экскурбанье притих в первый раз в жизни, уныло смотрит на озеро и жалобно говорит:

- Воды-то... воды-то, Господи!... Теперь зарок дам никогда в жизни не купаться...

Все еще не опомнившийся от ужаса, Паскалон держит перед собою знамя и прячется за него, озираясь направо и налево, как травленный заяц... А Тартарен?... О, спокойный, как всегда, с сознанием собственного достоинства, он наслаждается чтением доставленных ему с юга Франции газет, в которых перепечатан из Форума рассказ о его восхождении на Юнгфрау,- рассказ, им самим продиктованный, но еще изукрашенный и приправленный чудовищными восхвалениями. Вдруг вагон оглашается неистовым криком героя. Пассажиры вскакивают с мест,- не удар ли хватил?... Просто-напросто - короткое известие в Форуме, которое Тартарен читает своим альпинистам...

- Послушайте-ка: "Мы слышали, что В.-П. А. K. Костекальд, только что оправившийся от желтухи, которою он страдал, уезжает в Швейцарию для восхождения на Мон-Блан, чтобы забраться еще выше Тартарена"... А? каков разбойник?... Он хочет убить мою Юнгфрау... Так нет же! Шалишь, из-под носу у тебя вырву я твою гору... Шамуни в нескольких часах езды от Женевы... Я взойду прежде его на Мон-Блан! Ведь, вы со мной, друзья?

Бравида отнекивается, не хочет пускаться ни в какие новые приключения,- довольно с него.

- Довольно и предовольно... - рычит Экскурбанье упавшим голосом.

- А ты, Паскалон?...- ласково спрашивает Тартарен.

- До-дорого-ой мой... - мямлит аптекарский ученик, не смея поднять глаз.

Отступился и этот.

- А когда так,- торжественно проговорил рассерженный герой,- когда так, я пойду один, за мной одним будет и слава... Отдавайте знамя!...

XII.

На колокольне в Шамуни пробило девять часов. На улицах было темно, в домах огни потушены, кроме подъездов и дворов отелей, где горел газ, отчего все окружающее казалось еще мрачнее. Дождь лил, не переставая.

В отеле Бальте, одном из лучших и наиболее посещаемых в этом альпийском селении, многочисленные путешественники и пансионеры скрылись один по одному, измученные дневными экскурсиями. В большой зале оставались только англиканский пастор, молча игравший в шашки с своею супругой, да его безчисленные дочки в суровых фартучках, усердно переписывавшие приглашения на ближайшую евангелическую службу, и еще молодой швед, бледный и худой, мрачно пивший грог у камина. От времени до времени через залу проходил запоздалый турист в промокших гетрах и в каучуке, с которого струилась вода,- останавливался на мгновенье у висящего на стене барометра, постукивал его, справлялся о погоде на завтрашний день и, обезкураженный, уходил спать. Не слышно ни одного слова, ни признака жизни, кроме потрескиванья огня в камине, шуршанья дождя по окнам, да сердитого рокота Арвы под деревянным мостом в нескольких шагах от отеля.

Вдруг дверь растворилась настежь; вошел служитель, расшитый серебряными галунами и нагруженный чемоданами и одеялами, за ним - четыре альпиниста, вздрагивающих и жмурящихся от внезапного перехода из темноты и холода к свету и теплу.

- Вот так погодка!

- Есть скорей!

- Нагрейте постели! - приказывали они все разом из-за своих кашне, башлыков, фуражек с наушниками.

Прислуга не знала, кого слушать, с чего начать, когда небольшой толстяк, которого они называли presidam, заставил их молчать, крикнувши громче всех:

- Прежде всего, книгу приезжающих!

Книга была тотчас же подана. Перелистывая ее окоченелою рукой, он громко прочитывал имена путешественников, перебывавших в отеле за истекшую неделю:

- Доктор Шванталер с супругой... Опять они!... Астье-Рею de l'Academie Franeaise...

Так он перечитал две или три страницы, бледнеё каждый раз. когда перед ним мелькало имя, похожее на то, которое он искал. Дочитавши до конца, он бросил книгу на стол, радостно рассмеялся и даже подпрыгнул, проделал "козелка", весьма необычайного при его еорпуленции.

- Нет его!...- крикнул он.- Нет, не приехал... Кроме ему негде остановиться. Провалили мы Костекальда... Lagodigadeou!... Теперь скорее за еду, друзья!...

И Тартарен, раскланявшись с дамами, направился в столовую, сопровождаемый проголодавшеюся, шумливою делегацией. Да, да! - со всею делегацией, даже с самим Бравидой... Да разве же могло быть иначе?... Что бы сказали там, дома, если бы они вернулись без Тартарена? Каждый из них отлично знал это. И в минуту расставанья, на женевском вокзале, весь буфет был свидетелем высоко-патетической сцены - слез, объятий, душу надрывающих прощаний со знаменем, в результате каковых прощаний оказалось, что вся компания засела в ландо, нанятое П. А. К. до Шамуни. Тарасконская делегация не видала чудной дороги до Шамуни, проспала ее, плотно завернувшись в одеяла, храпя взапуски и нисколько не интересуясь восхитительными видами, развертывающимися начиная с Салланша: пропастями, лесами, пенистыми водопадами и то скрывающеюся, то вновь показывающеюся над облаками вершиной Мон-Блана. Успевшие уже приглядеться к этого рода красотам природы, наши тарасконцы спешили наверстать скверно проведенную ими ночь в качестве шильонских узников. Даже и теперь, сидя в пустынной столовой отеля Бальте, жадно кушая суп и разные прелести табль-д'ота, они только о том и думали, как бы скорее добраться до постелей. Вдруг Спиридон Экскурбанье приподнял голову, понюхал воздух и проговорил:

- Outre! Пахнет чесноком...

- А, ведь, правда, чесновом пахнет...- подтвердил Бравида, и за ним все точно приободрились от этого воспоминания родины, от сладостного сердцу аромата национальной кухни, которого Тартарен давно уже не слыхал. Все завертелись на стульях, жадно поводя носами. Запах доносился из маленькой комнатки в конце залы, где особливо от других кушал какой-то путешественник, повидимому, из важных, так как колпак главного повара поминутно показывался в окне кухни, чтобы передать прислуживающей девушке маленькие закрытые блюда, которые она относила в отдельный кабинет.

- Кто-нибудь из наших южан,- тихо проговорил Паскалон.

Президент помертвел при мысли о Костекальде и обратился в Экскурбанье:

- Пойдите, Спиридон, взгляните, кто...

Взрыв громкого смеха раздался из комнаты, в которую вошел посланный на разведку тарасконский "гонг". Через минуту он уже вводил за-руку длинного, носастого молодца, с плутоватыми глазами, обвязанного вокруг шеи салфеткой, как ученая "лошадь-гастроном" в цирке.

- Э! Бонпар!...

- А-а! наш враль!...

- Тэ! Здорово, Гонзаг... Как ты?...

- Душевно рад, господа, душевно рад!...- Курьер пожал протянутые ему руки и уселся вместе с тарасконцами, чтобы разделить с ними блюдо грибов с чесноком, приготовленное самою хозяйкой гостиницы, ненавидевшею, как и её муж, табль-д'отные кушанья.

Вкус ли национальной стряпни, или радость встретить земляка, милейшего Бонпара с его неисчерпаемою фантазией, так подействовали на приятелей, но дело в том, что усталости и дремоты - как не бывало; потребовали шампанского, развеселились, послышались смех и громкие крики, сопровождаемые энергическими жестами, выражениями дружеских чувств.

- Теперь я с вами... не покину вас,- говорил Бонпар.- Мои перувиянцы уехали... Я свободен...

- Свободен!... Славно!... Завтра же мы с вами отправляемся на Мон-Блан.

- А, вы завтра хотите на Мон-Блан? - довольно сдержанно спросил Бонпар.

- Да... вырву из-под носа у Костекальда... Он приедет, он - хвать, фю-фю!... нет Мон-Блана... Ведь, мы вместе, Гонзаг?

- Вместе, вместе... Вот только как погода... В это время года не всегда можно,- гора бывает недоступна...

- Ну, вот еще, недоступна! - проговорил Тартарен, сощуривая глаза и посмеиваясь смехом авгура, которого, однако же, Бонпар как будто не понял.

- Пойдемте пить кофе в залу... Мы посоветуемся со стариком Бальте. Он по этой части дока, долго служил проводником, двадцать семь раз побывал на Мон-Блане.

- Двадцать семь раз! Boufre! - воскликнули в один голос пораженные делегаты.

- Ну, Бонпар, пожалуй, и убавит... - заметиль президент недовольным тоном, в котором сквозил оттенок зависти.

В зале семейство пастора продолжало свою переписку приглашений; сам пастор с супругою дремали над шашечною доской; худой швед апатично помешивал свой грог ложечкой. Появление тарасконских альпинистов, подогретых шампанским, само собою разумеется, несколько отвлекло дочерей пастора от их пригласительных билетов. Никогда в жизни эти юные девицы не видывали, чтобы кто-нибудь пил кофе с таким избытком мимики и выразительности взглядов.

- А сахару, Тартарен?

- Да что вы, командир?... Разве не знаете?... С поездки в Африку!...

- А, да, виноват... Тэ! вот и monsieur Бальте!

- Садитесь, садитесь сюда, monsieur Бальте.

- Vive monsieur Baltet!... Ah! ah!... fen de brut!

Окруженный, чуть не тормошимый этими господами, которых он никогда не видывал, старик Бальте улыбался спокойною улыбкой. Крепкий савоец, высокий, широкий, с неторопливою походкой, крупным лицом, он смотрел на них смышленным взглядом еще молодых глаз, составлявших большой контраст с головою, лишенною волос, которые он потерял едва не замерзнув на зоре в снегах.

- Так вам желательно взобраться на Мон-Блан? - сказал он, оглядывая тарасконцев почтительным и, в то же время, насмешливым взглядом.

Тартарен хотел отвечать, но Бонпар поспешил предупредить:

- Не правда ли, что время года теперь неблагоприятно?

- Я не скажу этого,- ответил бывший проводник.- Вот господин швед отправляется завтра, а к концу недели я ожидаю двух американцев, которые тоже пойдут на гору. Один из них даже совсем слепой.

- Знаю. Я встретил его в Гужи.

- А, вы были в Гужи?

- Да, с неделю назад, при восхождении на Юнгфрау...

Барышни, писавшие евангелические приглашения, навострили ушки и повернули головки в сторону Тартарена, который сразу получил особливое значение в глазах молодых англичанок, отчаянных лазальщиц но горам, ловвих во всех родах спорта. Он был на Юнгфрау!

- Походец знатный! - сказал старик Бальте, поглядывая с декоторым удивлением на фигуру П. А. К.

Между тем, Паскалон, сконфуженный присутствием дам, проговорил, краснеё и запинаясь:

- Разскажите-ка... про... как его... про обрыв.

- Дитя! - снисходительно улыбнулся президент и, все-таки, начал рассказ о своем падении, сперва в довольно отрывочном виде и равнодушным тонон, потом, увлекшись, он продолжал уже со всеми жестами, с воспроизведением в лицах отчаянного положения на веревке над пропастью и т. д.

Пасторские девицы вздрагивали, пожирая расскащика своими холодными английскими глазами.

Во время наступившей затем паузы раздался голос Бонпара:

- На Чимборазо, для перехода через пропасти, мы никогда не связывались веревкой.

Делегаты переглянулись. Своею тарасконадой Бонпар перещеголял их всех.

- Ну, Бонпар... вот это так! - прошептал Паскалон в наивном удивлении.

Но старик Бальте принял в серьез Чимборазо и возстал против обычая не привязываться веревкой; по его мнению, невозможно пускаться через горные ледники без хорошей веревки из манильской пеньки. Если один поскользнется или сорвется, другие его удержат.

- Если не оборвется веревка, monsieur Бальте,- добавил Тартарен и припомнил катастрофу на Мон-Сервене.

- Там, на Сервене, не веревка лопнула,- сказал хозяин, взвешивая каждое слово,- там задний проводник пересек ее ударом кирки.

И на выражение Тартареном негодования за такой поступок он возразил:

- Извините меня, государь мой, проводник был вправе это сделать. Он понял невозможность сдержать упавших и перерезал веревку, чтобы спасти жизнь себе, своему сыну и путешественнику, которого он сопровождал. Не сделай он этого, было бы семь жертв, вместо четырех.

Заспорили. Тартарен находиль, что связаться одною веревкой - это все равно, что взаимно обязаться честью жить и умереть вместе, и затем, воодушевившись, в особенности присутствием дам, он подкрепил свои слова фактами, ссылкою на находившихся тут же лиц.

- Так завтра,- говорил он,- когда я привяжу себя к Бонпару, это не будет с моей стороны простою мерой предосторожности, это будет равносильно клятвенному обещанию перед Богом и перед людьми составлять как бы нечто единое с моим товарищем и скорее умереть, чем вернуться без него.

- Я принимаю вашу клятву, Тартарен, и с своей стороны клянусь! - воскликнул Бонпар, поднимаясь из-за стола.

Трогательная минута! Взволнованный пастор подошел к герою и пожал ему руку, по-английски, раскачивая ее, как пожарный насос. За пастором последовала его супруга, за нею дочки с такими же chackenhand'ами, достаточно сильными для подъема воды на пятый этаж. Делегаты, надо сказать правду, не проявили особенного энтузиазма.

- Eh be! Что до меня,- сказал Бравида,- то я разделяю мнение г. Бальте. В таких делах всякий свою шкуру береги, чорт возьми, и я отлично понимаю удар киркою по веревке...

- Вы меня удивляете, Пласид! - строго заметил Тартарен, потом, наклонившись к самому уху капитана, добавил:- Перестаньте... Что вы?... На нас смотрит Англия!

Храбрый вояка все еще злобствовал в душе за экскурсию в Шильон и ответил выразительным жестом, означавшим: "А наплевать мне на эту самую Англию!" Он, наверное, дождался бы очень серьезной головомойки от президента за такой цинизм, если бы не вмешался в разговор унылый молодой человек, переполненный грогом и скукой. Он тоже считал, что проводник хорошо поступил, перерезавши веревку: он таким образом сразу освободил от жизни четырех несчастных, молодых еще, то-есть обреченных долго, пожалуй, влачить свое существование; он одним ударом кирки дал им покой, погрузил их в небытие... Что может быть благороднее и великодушнее такого поступка?

- Как, молодой человек! - вскричал Тартарен.- Можно ли в ваши лета говорить про жизнь с таким отчаяньем, с ненавистью?... Чем она вас такъпрогневила?

- Ничем,- она наскучила мне.

Он изучал философию в Христиании и, поддавшись влиянию идей Шопенгауэра и Гартмана, решил, что жизнь мрачна, нелепа, бессмысленна. Готовый на самоубийство, он, по настоянию родных, отложил все книги в сторону и отправился путешествовать, жалуясь везде на ту же скуку, на ту же мрачную безцельность жизни. Тартарен и его товарищи казались тоскующему шведу единственными существами, довольными жизнью, из всех, кого он когда-либо видал на своем веку. Добряк П. А. K. рассмеялся.

- Это уже дело племенной особенности, молодой человек,- сказал он.- Мы все таковы в Тарасконе, в нашем Богом хранимом краю. Там с утра до ночи смеются и поют, а в остальное время пляшут фарандолу... вот так, вот!- и он начал выделывать антраша с легкостью и грацией молодого медведя-муровлятника.

Но у делегатов нервы не были так устойчивы и воодушевление так неистощимо, как у их президента. Экскурбанье ворчал недовольным тоном:

- Президент опять расходился... Время-то уже к полночи.

- Спать пора, вот что! - вышел из себя Бравида.- Моих уже сил нет... Ревматизм...

Тартарен согласился, вспомнив о предстоящем на завтра восхождении на Мон-Блан. Тарасконцы забрали подсвечники и отправились на покой, а старик Бальте занялся приготовлением припасов, наймом проводников и мулов.

-

- Te! Снег идет! - проговорил Тартарен, как только проснулся и увидал оконные стекла запушенными инеем и всю комнату залитою беловатым отблеском. Но он скоро понял, что ошибся и что весь этот свет был отражением ярких солнечных лучей, заливавших возвышающийся против окна Мон-Блан. Наш герой открыл окно, чтобы подышать свежестью ветерка, вместе с которым ворвались в комнату звуки колокольчиков идущего на пастбище стада и завывания пастушьих рогов. От всего веяло чем-то здоровым и первобытно-простым, чего Тартарен не видал в Швейцарии.

Внизу его дожидались проводники. Швед уже сидел на своем муле; в толпе любопытных была вся семья пастора, его бойкие дочки пришли в утренних костюмах обменяться еще раз chackenhand'ом с героем, которым оне пробредили всю ночь.

- Славная погода! Поторапливайтесь! - кричал хозяин, сверкая голою головой на солнце.

Как ни поторапливался Тартарен, для него было не легкою задачей разбудить делегатов, которые должны были проводить его до Пьер-Пуантю, где кончается проходимая для мулов дорога. Ни просьбы, ни убеждения не действовали на командира Бравиду; надвинувши ночной колпак на уши и уткнувшись носом в стену, он на все доводы президента отвечал циническою тарасконскою поговоркой:

- Кто известен своим ранним вставаньем, тот может спать до полудня...

Что же касается Бонпара, то он все время повторял:

- Ну, вот еще, Мон-Блан!... Вранье одно...

Он поднялся лишь после настоятельного приказания П. А. K.

Наконец, караван двинулся в путь и торжественно проследовал по улицам Шамуни в таком порядке: Паскалон с развернутым знаменем на переднем муле; шествие замыкал окруженный проводниками, важный, как мандарин, возседающий на своем муле Тартарен, нарядившийся для такого случая в новые очки с выпуклыми дымчатыми стеклами и с знаменитою авиньонскою веревкой у пояса. При выезде из села, Бонпар подъехал близко к президенту, и с каким-то необыкновенно значительным видом сказал:

- Тартарен, мне необходимо поговорить с вами...

- После, после,- ответил тот, занятый философским спором с молодым шведом, мрачный пессимизм которого он пытался рассеять, указывая на чудесные, окружавшие их виды, на роскошные пастбища, на темно-зеленые леса, над которыми высились ослепительные своею белизной снеговые гребни.

После двух бесплодных попыток переговорт с Тартареном особняком, Бонпар был вынужден оставить его в покое. Перебравшись через Арву по маленькому мосту, нараван двинулся дальше по узкой тропинке, лентой вьющейся среди сосен. Мулы пошли гуськомь, карабкаясь своими цепкими копытами по крутизнам над обрывами, причем наши тарасконцы принуждены были сосредоточить все свое внимание на том, чтобы не потерять равновесия.

На привале у Пьер-Пуантю, где Паскалон и Экскурбанье должны были дожидаться возвращения экспедиции, Тартарен был занят распоряжениями относительно завтрака, распределением проводников и носильщиков, и опять не обратил внимания на таинственные шептания Бонпара. Но, странная вещь,- на это, впрочем, обратили внимание только впоследствии,- несмотря на прекрасную погоду, на хорошее вино, на прозрачность и чистоту воздуха на высоте двух тысяч метров над уровнем моря, за завтраком настроение у всех было особенно меланхолическое. В в кружке проводников и носильщиков слышались шутки, смех, а за столом тарасконцев полная тишина нарушалась только звоном стаканов, да стуком приборов. Происходило ли это от присутствия наводившего на всех уныние шведа, или же от очевидно тревожного настроения Бонпара, или тут действовало какое-то предчувствие... Как бы то ни было, в дальнейший путь к леднику Боссон, откуда собственно и должно было начаться настоящее восхождение, общество пустилось в очень унылом настроении, как батальон без музыки...

Вступая на ледник, Тартарен невольно улыбнулся при воспоминании о Гужи и о своих усовершенствованных шипах Кеннеди. Какая разница между тем новичком, каким он был тогда,. и первоклассным альпинистом, каким он себя чувствовал теперь! Как спокойно и твердо стоит он теперь в своих тяжелых сапогах, которые в это утро швейцар гостивицы подбил ему четырьмя большими гвоздями, как ловко управляется он с киркою и если пользуется иногда рукою проводника, то не столько ради поддержки, сколько в виде указания пути! Дымчатые очки ослабляют резкость лучей, отраженных ледником, покрытым свежим снегом недавно обрушившейся лавины, сквозь который там и сям мелькают скользкие, зеленоватые, предательские прогалины. Совершенно спокойный, на опыте убедившийся в том, что нет ни малейшей опасности, Тартарен смело идет по краю страшных обрывов, среди нависших масс снега, озабоченный единственно тем только. чтобы не отстать от шведского студента, отличнейшего ходока. Их философский спор продолжается, несмотря на трудность пути, и над гладкою поверхностью глетчера звонко раздается слегка запыхавшийся голос: "Вы меня знаете, Отто"...

Бонпару, между тем, приходилось час от часу не легче. Убежденный даже в это утро, что Тартарен никогда не осуществит в действительности своей похвальбы взойти на Мон-Блан, что он только хвастается мнимым восхождением на Юнгфрау, несчастный курьер оделся в обыкновенный костюм, не подбив гвоздями сапогов и не взяв даже альпенштока, которого не употребляют горцы Чимборазо. Вооруженный легонькою тросточкой, очень идущей к его шляпе с голубою лентой и к его ульстеру, он пришел в ужас, очутившись перед глетчером; едва ли нужно говорить о том, что "враль" никогда в жизнь свою не всходил ни на одну гору. Он несколько приободрился, увидавши, как легко управляется Тартарен на льду, и решился следовать за ним до стоянки "des Grands-Mulets", где предположено было переночевать. Не без труда добрался он до этого ночлега. С первых же двух шагов он растянулся на спину, потом тотчас же упал вперед на руки и на колени...

- Благодарю... это я так... нарочно,- уверял он проводников, пытавшихся поднять его.- По-американски, знаете, как на Чимборазо!

На четвереньках ему показалось удобнее; он так и остался, так и продолжал свой путь, заметая снег полами своего ульстера. При этом он не терял полного спокойствия и рассказывал находившимся по близости, как он в Кордильерах точно таким манером взошел на гору в десять тысяч метров вышины. Он не пояснял, во сколько, примерно, времени он это проделал; но полагать надо, что не особенно быстро, судя по тому, что на ночлег он попал часом позднее Тартарена, весь в снегу и с закоченевшими от холода руками в вязаных перчатках.

Сравнительно с хижиною Гужи, станционный дом des Grands-Mulets, выстроенный общиной Шамуни, может почитаться совершенно комфортабельным. Когда Бонпар добрался до кухни, где был разведен большой огонь, то Тартарен и швед уже давно просушивали свою обувь и слушали рассказы трактирщика-хозяина, окостенелаго от лет старика с длинными белыми волосами, выкладывавшего перед путешественниками драгоценности своего маленького музея.

Зловещее впечатление производит этот музей, составленный из памятников всех катастроф, случившихся на Мон-Блане за сорокалетний период времени, в течение которого старик держит станцию. Вынимая различные предметы из витрины, он рассказывает плачевные истории их происхождения... С этим лоскутом сукна, с этою жилетною пуговицей связано воспоминание об одном русском ученом, снесенном ураганом на ледник Бренны... Вот этот осколок челюсти остался после одного проводника знаменитого каравана, состоявшего из одиннадцати человек путешественников и носильщиков, погребенных снеговою бурей... В сумраке догорающего дня, при бледном отблеске снега, эта выставка замогильных останков, сопровождаемая монотонным повествованием, производила тем более удручающее впечатление, что расскащик старался в патетических местах придать особенную чувствительность своему дребезжащему голосу, чуть не плакал, развертывая зеленую вуаль англичанки, задавленной лавиной в 1827 году.

Как ни старался Тартарен успокоивать себя тем, что все это случилось давно, в то время, когда "компанией" еще не были организованы совершенно безопасные восхождения, тем не менее, его сердце болезненно сжималось от мрачных историй старика, и он вышел немного освежиться на воздух.

Наступившая ночь закрыла уже все низы; Боссоны едва были видны и казались очень близкими, а вершина Мон-Блана еще светилась, окрашенная розовыми тонами скрывшагося солнца. Южанин приободрился было от этой нежной улыбки природы, когда позади его появилась фигура Бонпара.

- А, это вы, Гонзаг... Как видите, я вышел подышать свежим воздухом... Этот старик тоску пагнал своими историями...

- Тартарен! - заговорил Бонпар, крепко сжимая его руку.- Тартарен, надеюсь, что с нас довольно, и что вы теперь же покончите эту смешную экспедицию.

Великий человек тревожно вытаращил глаза на товарища.

- Это еще что за штуки?

Тотда Бонпар начал расписывать ужасающую картину тысячи смертей, которыми грозят им пропасти, обвалы, порывы ветра, снегоные бури... Тартарен прервал его:

- Эх вы, шутник!... А компания-то на что?... Разве Мон-Блан не обделана, как другия горы?

- Обделана?... Компания?...- проговорил озадаченный Бонпар.

Он ни слова не помнил из своей тарасконады. Тартарен слово в слово повторил ему про компанейскую Швейцарию, про заарендованные горы, про расселины с театральными приспособлениями. Бывший буфетчик клуба засмеялся:

- Как, и вы поверили?... Да, ведь, это же так, к слову пришлось... Мало ли что говорится между тарасконцами, надо же понимать...

- Стало быть,- спросил встревоженный Тартарен,- и Юнгфрау не была подготовлена?

- Да ни чуточку!

- И если бы веревка оборвалась?..

- Ах, мой бедный друг...

Герой закрыл глаза, побледнел от ужаса и с минуту не мог выговорить ни слова... Перед ним лежал задернутый полумраком грозный пейзаж с зияющими пропастями, в его ушах все еще звучал плаксивый голос старика.

- Э, да ну вас совсем!... - Тартарен колебался; но тотчас же ему вспомнился Тараскон с своими обывателями, вспомнилось знамя, воображение подсказало, как он водрузит его на недосягаемой высоте; затем он сообразил, что с хорошими проводниками, с таким надежным товарищем, как Бонпар... что, наконец, побывал же он на вершине Юнгфрау,- так почему же не попытать взобраться на Мон-Блан?

И, положивши свою широкую руку на плечо приятеля, он начал твердым голосом:

- Послушайте, Гонзаг...

XIII.

Темною, совсем черною ночью, без луны, без звезд, без неба, на неясной белизне огромного снегового ската недленно тянется длинная веревка, в которой одна за другою привязаны крошечные, боязлиные фигурки, предшествуемые в ста метрах фонарем, как бы ползущим по земле небольшим красноватым пятном. Только удары кирки о затвердевший снег, да шум скатывающихся обломков льда нарушают безмолвие снеговой пустыни, по которой тихо подвигается караван. От времени до времени раздается слабый крик, подавленный стон, падение чьего-то тела на лед и, вслед за тем, басистый голос с конца веревки:

- Падайте осторожнее, Гонзаг.

Да, бедняга Бонпар решился следовать за Тартареном до вершины Мон-Блана. С двух часов утра,- на часах с репетицией президента уже пробило четыре,- несчастный курьер двигается ощупью, спотыкается, падает; его, как настоящего каторжника на цепи, тащат вперед, толкают, а он вынужден сдерживать невольно вырывающиеся у него стоны, в виду подстерегающих со всех сторон обвалов, могущих обрушиться снеговою или ледяною массой от малейшего толчка, от сотрясения морозного воздуха. Какова пытка для тарасконца - терпеть и молчать!

Караван остановился на привале. Слышен какой-то спор, оживленный шепот. Тартарен справляется, что случилось.

- Ваш товарищ не хочет идти дальше,- отвечает швед.

И, все-таки, они идут. Порядок нарушен, натянутая веревка слабнет, все сходятся вместе к краю огромной расселины из тех, что горцы называют "une roture". Переправа через предшествовавшие совершилась при помощи перекинутой лестницы, по которой переходили ползком на коленях. На этот раз расселина слишком широка и противуположный её край выше другаго метров на восемьдесят или на сто. Призодится спуститься на дно трещины по ступенькам, которые надо вырубать киркою, и таким же способом взобраться опять наверх. Бонпар упорно отказывается от такого перехода. Наклонившись над пропастью, кажущеюся в темноте бездонною, он смотрит, как едва мелькает внизу маленький фонарь передового проводника, выбивающего путь. Сам Тартарен далеко не спокоен и подбадривает себя увещаниями, обращенными к приятелю:

- Будет, Гонзаг!... Zou!... - и потом тихонько, чтобы никто не слыхал, он стыдит его, обращается к его чувству чести, напоминает про Тараскон, про знамя, про клуб.

- Э, что мне ваш клуб... Я не член...- отвечает тот цинично.

Тогда Тартарен говорит, что будет переставлять ему ноги,- ничего не может быть проще.

- Да, для вас может быть, а не для меня...

- Вы же говорили, что привыкли...

- Ну, да, привык... привык, конечно... только к чему? Мало ли я к чему привык... вот курить привык, спать...

- А в особенности лгать,- обрывает его президент.

- Ну, ужь и лгать!... Преувеличивать несколько...- возражает Бонпар невозмутимо.

Однако, после многих колебаний, угроза покинуть его тут одного заставляет Бонпара решиться, и он начинает спускаться тихонько, осторожно по этой страшной воздушной лестнице... Еще труднее взбираться наверх по совершенно отвесной стене, гладкой, как мрамор, и более высокой, чем башня короля Рене в Тарасконе. Снизу мерцающий свет переднего фонаря кажется ползущим светляком. Но делать нечего, надо решаться, так как снег под ногами ненадежен; под ним слышится журчанье подъедающей его воды, чуется существование новой пропасти.

- Смотрите не сорвитесь, Гонзаг! - повторял Тартарен нежно, почти умоляющим тоном, имевшим особенное значение в виду положения поднимающихся, которые цеплялись руками и ногами друг над другом, связанные одною веревкой, так что падение или неосторожность одного могли грозить опасностью всем... И еще какою опасностью! Достаточно прислушаться к тому, как летят вниз и подпрыгивают ледяные обломки, чтобы представить себе пасть того чудовища, которое стережет вас и поглотит непременно при первом неверном шаге.

Но... что там такое? Долговязый швед, как раз предшествующий Тартарену, приостановился и трогает своими подбитыми гвоздями каблуками фуражку П. А. К. Напрасно кричат ему проводники: "Вперед!..." - напрасно говорит президент: "Что же вы стали, молодой человек?..." - никто ни с места. Вытянувшись во всю длину и небрежно держась одною рукой, швед наклоняется вниз. Первые лучи занимающагося дня скользят по его жидкой бородке и освещают странное выражение широко раскрытых глаз. Свободною рукой он делает знаки Тартарену.

- Вот где упасть-то, а?... Что, если сорваться?...

- Ого!... Еще бы!... Все полетим за вами... Лезьте!

А тот, не двигаясь, продолжает:

- Вот удобный случай покончить с жизнью, перейти в небытие, погрузившись в недра земли, из пропасти в пропасть, как этот осколок льда... - и швед, страшно наклонившись, следит за льдиной, подпрыгивающей и громыхающей в непроглядном сумраке.

- Несчастный, что вы делаете?...- кричит Тартарен, зеленеё от ужаса, и, отчаянно схватившись за скользкую выбоину, он горячо повторяет свои вчерашние доводы о прелестях жизни:- Все же в ней есть много хорошаго!... В ваши лета, такой молодчика-красавец, как вы, разве вы не верите в любовь?

Нет, швед и в любовь не верил. Идеальная любовь выдумана поэтами; а иной, потребности организма, он не знает.

- Ну, да... да... Правда, поэты все немножко тарасконцы, всегда любят прикрасить... Но, все-таки, женщинка, как говорят у нас, хорошее существо... А там пойдут детишки, славные такие, на вас похожи... .

- Ах! дети - источник забот и горя. Моя мать, не переставая, плачет с тех пор, как я явился на свет.

- Послушайте, Отто, вы меня знаете, мой добрый друг...

Из всех сил своей доблестной души бьется Тартарен оживить, расшевелить эту жертву Шопенгауэра и Гартмана, двух шутов гороховых, которых наш герой очень желал бы встретить где-нибудь в тихом месте и разделаться с ними,- чорт их возьми! - за все зло, причиненное ими молодежи...

Представьте же себе, что все это философское препирательство происходит на отвесной ледяной стене, мокнущей и оскользающей, едва освещенной бледным утренним лучом; представьте себе длинную вереницу лепящихся к ней друг за другом и связанных друг с другом людей, зловещее журчанье воды, доносящееся снизу из глубины зияющей бездны, ругательства проводников, их угрозы отвязать веревку и покинуть путешественников... Наконец, Тартарен понял, что никакие убеждения не подействуют на безумца, бессильны разогнать охвативший его порыв к самоубийству; тогда наш герой попытался внушить шведу мысль спрыгнуть с вершины Мон-Блана... - "То ли дело броситься с такой вышины!... А то нашел где, в каком-то подвале... в мерзкой щели!..." Тартарен проговорил это таким резким, задушевно-откровенным голосом и таким убежденным тоном, что швед послушался, согласился, и вот они один за другим вылезли из ужасной пропасти.

Вылезли, развязались, сделали привал, выпили и закусили. Совсем ободняло. Холодно и сумрачно; кругом грандиозмые скалы, отдельные остроконечные пики и над ними Мон-Блан, до вершины которого все еще остается пятнадцать тысяч метров. Проводники отошли в сторону, жестикулируют, о чем-то совещаются, покачивая головами. Бонпар и Тартарен, прозябшие и встревоженные, оставили шведа одного доедать завтрак и подошли в проводникам в то время, когда старший из них (guide-chef) с озабоченным видом говорил:

- Это точно, курит трубку... Что верно, то верно.

- Кто курит трубку? - спросил Тартарен.

- Мон-Блан курит... Вон смотрите.

И проводник указал на самой вершине как бы облачко, белый дымок, тянущийся по направлению в Италии.

- А скажите, друг, когда Мон-Блан курит трубку, это что же должно означать?

- Это должно, сударь, означать, что там на вершине страшный ветер, буря снеговая, которая скорёхонько доберется и до нас. Штука эта опасная!

- Вернемся,- сказал позеленевший Бонпар.

- О, да, конечно,- прибавил Тартарен.- Упрямство и глупое самолюбие в сторону!...

Но тут вмешался швед; он заплатил деньги за то, чтобы быть на Мон-Блане, и ничто не помешает ему быть там. Он пойдет один, если все откажутся сопровождать его.

- Трусы, подлецы! - прибавил он, обращаясь в проводникам тем же замогильным голосом, которым только что толковал о прелестях самоубийства.

- А вот мы вам покажем, какие мы трусы... Связывайся, и в путь! - крикнул старший проводник.

На этот раз Бонпар стал энергически протестовать. Довольно с него, он хочет вернуться, требует, чтобы его вели назад. Тартарен настойчиво поддерживает товарища.

- Разве вы не видите, что этот молодой человек сумасшедший? - восклицает он, указывая на шведа, быстро шагавшего вперед под хлопьями снега, наносимого ветром. Но ничто уже не могло остановить проводников, которых упрекнули трусостью, и Тартарен не успел уговорить ни одного из них отвести его с Бонпаром к стоянке Grands-Mulets. К тому же, и путь был очень прост, всего три часа, считая двадцать минут на обход большой расселины, если они боятся перейти ее одни.

- Э, да... еще бы не бояться!...- заявляет Бонпар. уже нисколько не стесняясь.

Обе партии разошлись в разные стороны.

-

И вот наши тарасконцы остались одни. Связанные веревкой, они осторожно подвигаются по снеговой пустыне; Тартарен впереди важно ощупывает каждый шаг киркой. Он проникнут лежащею теперь на нем ответственностью за товарища и в этом сознании ищет себе поддержки.

- Смелей, смелей! - покрикивает он каждую минуту Бонпару.- Прежде всего, хладнокровие!...

Так офицер во время сражения отгоняет от себя забирающий его страх, махая саблей и врича своим солдатам:

- Вперед!... Не всякая пуля попадает!...

Наконец, они добрались до конца страшной трещины. Отсюда до станции нет уже никаких серьезных препятствий. Но сильный ветер ослепляет их снежною метелью; дальше идтя нельзя, не рискуя заблудиться.

- Остановимся на минуту,- говорит Тартарен. Огромная ледяная глыба дает им приют в углублении, находящемся у её подошвы. Они залезают в него, укладываются на одеяле, подбитом каучуком, и раскупоривают баклажку с ромом, единственный припас, оставленный им проводниками. Из неё приятели почеринули немного тепла и благополучного настроения. А тем временем удары кирки слышались все дальше и выше и свидетельствовали об успешном ходе экспедиции. В сердце Тартарена они возбуждали нечто вроде сожаления о том, что он не пошел до вершины Мон-Блана.

- Кто же узнает об этом? - нахально возражает Бонпар.- Носильщики захватили с собою знамя; в Шамуни подумают, что и мы там.

- Это правда, честь Тараскона спасена,- закончил Тартарен убежденным тоном.

А непогода становилась все сильнее; ветер перешел в бурю, снег летел клубами. Друзья молчали под гнетом самых мрачных дум; им вспоминались кладбищенская витрина старика, его печальные рассказы, легенда об американском туристе, погибшем от холода и голода и найденном с записною книжкой в судорожно сжатой руке. В эту книжку он записал все пережитые им тревоги и муки до потери сознания, лишившей его возможности подписать свое имя.

- Есть у вас записная книжка, Гонзаг?

Бонпар без объяснения понимает, в чем дело.

- Записная книжка... Что же вы думаете, что я так и стану тут умирать, как тот англичанин?... Идем скорей, вылезайте.

- Невозможно... С первого же шага нас снесет, как солому, сбросит в пропасть.

- В таком случае, надо звать. Старик трактирщик не далеко...

Бонпар на коленях высунул голову из-под ледяной глыбы и в позе ревущей на пастбище скотины завопил из всех сил:

- Помогите, поногите! Сюда...

- Караул! - подхватил Тартарен таким голосом, что нависшая над ним ледяная глыба дрогнула.

Бонпар схватил его за руку.

- Несчастный!... Глыба-то!...

Еще один звук и вся масса скопившагося льда обрушилась бы на их головы. И вот они лежат, не смея шевельвуться, затаивши дыхание, охваченные ужасом перед окружающим их безмолвием смерти, среди которого вдруг пронесся далекий раскат, который все приближался, все рос и, наконец, замер где-то далеко под землею.

- Несчастные люди!... - прошептал Тартарен, разумея шведа и его проводников, наверное, захваченных и унесенных лавиной.

- Оно и наше-то положение, кажется, не лучше,- сказал Бонпар, покачивая головой.

На самом деле их положение было ужасно; они не смели двивуться в своем ледяном гроте, ни вылезти из него в такую бурю. А тут еще, как нарочно, чтобы лишить их последнего остатка бодрости, из глубины долины доносится завыванье собаки, предвещающее смерть. Вдруг Тартарен, со слезами на глазах, с дрожащими губами, берет за руку товарища и, кротко глядя на него, говорит:

- Простите меня, Гонзаг... да, да, простите меня. Я был резок с вами, я назвал вас лгуном...

- Э, вот велика важность!...

- Я-то менее, чем кто-нибудь, имел на это право, потому что и сам много лгал в моей жизни... И в этот страшный, быть может, последний мой час я чувствую необходимость признаться, снять с моей души тяжесть, принести публичное покаяние в моих обманах.

- В обманах... вы?

- Выслушайте меня, друг... Начать с того, что я никогда не убивал львов.

- Это меня нисколько не удивляет...- говорит Бонпар спокойно.- Так разве же стоит мучиться из-за такой малости?... Ведь, это же не мы... это все наше солнце делает; мы родимся с лганьем... Да хоть бы я... Разве я хоть раз в жизни сказал правду?... Стоит мне рот открыть, а наш юг-то - тут как тут, так и подхватывает. Я рассказываю про людей, а сам их в глаза не видывал, говорю про страны, и никогда в них не бывал... И из всего этого составляется такой переплет всяких небылиц, что я уже и сам не могу в нем разобраться.

- Это воображение! - вздыхает Тартарен.- Это оно в нас лжет.

- И наша ложь никогда никому не причинила зла, тогда как злой человек, завистливый, как Костекальд...

- Не напоминайте мне никогда об этом негодне!- прерывает его П. А. K., охваченный внезапным припадком злости.- Чорт его возьми! Что-же, легко, что ли...

Испуганный жест Бонпара остановил его.

- Ах, да, глыба...- и, понизивши тон, вынужденный изливать свой гнев шепотом, бедняга Тартарен продолжает, делая огромные и забавные усилия говорить непривычным тихим голосом:

- Легко, что ли, умирать во цвете лет по милости мерзавца, который теперь преспокойно попивает кофе на Городском кругу!...

Пока он высказывал все накопившееся в нем негодование, воздух мало-по-малу прояснился. Ветер стих, снега нет, кое-где начинает проглядывать синева неба. В путь, скорее в путь!... Быстро связавшись веревкой с товарищем, Тартарен опять пускается передом и, оглянувшись, прикладывает палец к губам:

- Только знаете, Гонзаг, все, что здесь говорено, чтобы осталось между нами.

- Ну, еще бы!...

Они бодро подвигаются вперед по колена в свеженанесенном снегу, закрывшем собою следы каравана; а потому Тартарен через каждые пять минут посматривает на компас. Только компас-то у него тарасконский, привычный к жаркому влимату и совсем сбившийся с толку со времени приезда в Швейцарию. Стрелка вертится зря, как попало. И вот путники идут наудачу, рассчитывая с минуты на минуту увидать черные скалы Grands-Mulets среди однообразной и безмолвной белизны, ослепляющей их и нагоняющей большой страх, так как под её гладкою поверхностью могут таиться опасные трещины.

- Хладнокровие, Гонзаг... прежде всего, хладнокровие!

- Его-то как раз мне и не хватает,- жалобно отвечал Бонпар.- Ой-ой! нога...- стонет он.- Ай, нога... Пропали наши головы... не выберемся мы отсюда!...

После двух часов ходу, на середине одного трудного снежного подъема, Бонпар испуганно крикнул:

- Тартарен, ведь, мы идем вверх!

- Да и я тоже вижу, что вверх,- отвечает президент далеко не спокойным тоном.

- Понастоящему, я думаю, нам следовало бы спускаться вниз.

- Конечно! Но что же я-то тут поделаю? Пойдем, все-таки, до верху; быть может, там и окажется спуск.

Спусв, точно, оказался, и даже страшно крутой, сначала по снеговому уклону, потом чуть не по отвесному глетчеру, за которым на огромной глубине чуть виднелась хижина, лепящаеся на скале. До этого убежища надо было непременно добраться до ночи, так как надежда найти стоянку Grands-Mulets была совсем потеряна. Но легко сказать - добраться, а каких это должно стоить усилий, сколько предстоит опасностей, быть может?

- Смотрите, Гонзаг, пуще всего не выпустите меня...

- И вы меня тоже, Тартарен.

Они обменялись этими обоюдными увещаниями, уже не видя друг друга. Их разделял гребень, за которым исчез Тартарен, чтобы начать тихо и боязливо спускаться, тогда как Бонпар продолжал еще лезть вверх. Оба примолкли даже, сберегая все свои силы. Вдруг, в ту минуту, когда Бонпар был в расстоянии одного метра от гребня, он услыхал отчаянный крик товарища, и, в то же время, туго натянутая веревка начала беспорядочно дергаться... Бонпар хочет потянуть ее на себя, чтобы удержать друга над пропастью. Но, должно быть, веревка попалась старая, не выдержала, лопнула.

- Outre!

- Bouffre!

Два зловещих крика одновременно огласили горные пустыни. Вслед за тем наступила ужасающая тишила, безмолвие смерти, ничем ненарушаемое на всем пространстве девственных снегов и льдов.

Вечером того же дня человек, смутно напоминающий собою Бонпара, похожий на призрак с того света, с волосами, стоящими дыбом, измокший, покрытый грязью, едва добрел до трактира Grands-Mulets, где его оттерли, отогрели, уложили в постель, причем от него не могли добиться ни одного другаго слова, кроме следующих бессвязных, возгласов, прерываемых слезами и рыданиями:

- Тартарен... погиб... веревка лопнула...

Понятно было одно, что произошло несчастье.

Пока старый трактирщик хныкал и присоединял новую главу к повествованиям о катастрофах, в ожидании обогащения своего музея каким-нибудь остатком от погибшего, швед и его проводники возвратились из экспедиции и тотчас же пустились на поиски Тартарена с веревками, лестницами и всем необходимым припасом для спасения погибающих. Увы, все их старания остались тщетными. Бонпар, точно обезумевший, не мог дать никаких определенных сведений ни о подробностях случившагося несчастья, ни о месте происшествия. Только на вершине, носящей название Dome du Gouter, был найден обрывок веревви, застрявшей в трещине льда. Но, что всего страшнее, веренна эта оказалась обрезанной с обеих концов как бы каким-то острым орудием. Наконец, после целой недели самых тщательных розысков, когда все убедились, что нет никакой возможности найти несчастного президента, удрученные горем делегаты отправились в Тараскон и взяли с собою Бонпара, потрясенный мозг которого все еще не мог оправиться от страшного пережитого им удара.

- Не напоминайте мне обо этом,- отвечал он на все расспросы о несчастьи,- никогда не надоминайте!

К списку жертв, погибших на Мон-Блане, прибавилось еще одно имя, и какое имя!

XIV.

Нет, да и никогда не было на всем земном шаре более впечатлительного города, чем Тараскон. Иной раз в праздничный день, когда весь город на улице, когда гремит музыка, "Городской круг" кишмя кишит гуляющими, пестреет красными и зелеными юбками, арльскими косынками, когда разноцветные афиши сулят всякие зрелища,- стоит только какому-нибудь шутнику крикнуть: "Бешеная собака!..." или: "Бык сорвался!..." и все бросаются бежать, давят друг друга, жечутся, как угорелые, запирают двери на все замки и засовы, закрывают окна, ставни, жалузи... и в городе пусто, не слышно ни звука, не видно ни души живой, ни даже кошки, сами кузнечики прячутся и замолкают.

Такой именно вид представлял город в один прекрасный день, который не был, однако, ни воскресным, ни праздничным: лавки заперты, дома точно вымерли, улицы и площади пусты. "Vasta silentio",- говорит Тацит, описывая Рим в день похорон Германика, и это выражение великого историка о Риме, облекшемся в траур, как нельзя более подходило к Тараскону, так как в его соборе шла заупокойная служба о душе Тартарена, и все население оплакивало своего героя, обожаемого, непобедимого, сложившего свои кости и двойные мускулы в ледниках Мон-Блана.

И вот в то время, как заунывный погребальный звон оглашал пустынные улицы, девица Турнатуар, сестра доктора; которую болезнь вынуждала сидеть вечно дома и изнывать от скуки в большом кресле у окна смотрела теперь в это окно и прислушивалась к жалобному голосу колоколов. Дом доктора Турнатуара находился на Авиньонской дороге, почти против дома Тартарена. Вид этого прославленного жилища, хозяин которого уже не возвратится в него, вид навсегда запертой калитки сада наполняли щемящею тоской сердце бедной больной девушки, уже более тридцати лет пылавшей тайною страстью к тарасконскому герою. О, неразгаданная тайна сердца старой девы! Для него высоким наслаждением было подкарауливать выход из дома героя в его урочные часы и повторять каждый раз: "Куда он идет?"... следить за изменениями в его туалете, будь он одет альпинистом и в свою жакетку змеино-зеленого цвета. Теперь уже она его никогда не увидит; она лишена даже последнего утешения пойти помолиться за упокой его души вместе со всеми дамами города.

Вдруг на длинном и безцветном лошадином лице девицы Турнатуар проступила легкая краска; её полинявшие глаза широко раскрылись, а худая, морщинистая рука начала творить широкие крестные знамения... Он, положительно он шел вдоль стен по противуположной стороне улицы... Сперва она приняла было его появление за галлюцинацию... Но нет, это сам Тартарен, своею собственною, настоящею персоной, только побледневший, жалкий, оборванный, крадущийся, как нищий или вор... Однако, чтобы объяснить его никому неведомое пребывание в Тарасконе, нам необходимо вернуться на Мон-Блан, на Dome du Gouter, и к тому самому моменту, когда каждый из друзей находился на разных его склонах и когда Бонпар почувствовал, что веревка вдруг рванулась как бы от падения привязанного к ней человека.

Насамом же деле веревка увязла, заела между двумя льдинами, и Тартарен, почувствовавший такой же толчок, подумал с своей стороны тоже, что его товарищ сорвался в пропасть и его увлекает за собой. Тогда, в эту решительную минуту...- но как передать это, Боже мой!...- тогда оба, смертельно перепуганные, забыли торжественную клятву, данную в отеле Бальте, и одинаково инстинктивным движением одновременно перерезали веревку: Бонпар - своим ножом, а Tapтарен - ударом кирки. Потом, в ужасе от совершонного преступления и убежденный в том, что погубил друга, каждый из них бросился бежать в противуположном направлении.

В то время, как еле живой Бонпар явился в трактир Grands-Mulets, еле живой Тартарен добрался до старожки Авезайль... Как, каким чудом, после скольких падений и скатываний? На это мог бы ответить только Мон-Блан, так как П. А. К. провел двое суток в совершенном беспамятстве и без языка. При первой возможности его доставили в Курмайор - Шамуни итальянской стороны. В отеле, где он остановился, чтоб окончательно оправиться, только и было говору, что о страшной катастрофе, случившейся на Мон-Блане, точь-в-точь такой же, что когда-то произошла на Сервене, причем погиб один альпинист от того, что оборвалась веревка.

В полном убеждении, что дело идет о Бонпаре, Тартарен, терзаемый угрызениями совести, не посмел ни явиться к делегатам, ни вернуться на родину. Ему казалось, что на всех лицах, во всех взглядах он встретит один вопрос: "Каин, что сделал ты с братом твоим?"... Но недостаток в деньгах, в белье, наступление сентябрьских холодов, разогнавших туристов, заставили его пуститься в путь. Как бы там ни было, а, ведь, никто же не был свидетелем его преступления. Ничто не помешает ему придумать какую-нибудь подходящую историю, и, при помощи дорожных развлечений, он начал совсем оправляться. Но когда он был уже близко от Тараскона и увидал на лазурном небе нежные очертания Альпин, его опять охватили и стыд, и раскаянье, и страх суда; тут-то, чтоб избежать появления в городском железнодорожном вокзале, он сошел на последней станции.

Ах! Сколько раз, бывало, по этой чудесной тарасконской дороге, на вершок покрытой белою, скрипящею под ногами пылью, без малейшей тени, кроме телеграфвых столбов и проволок; сколько раз по этому триумфальному пути он проходил во главе своих альпинистов или охотников по фуражкам!... И кто бы признал теперь доблестного, всегда торжествующего тероя в этом жалком, оборванном пешеходе, боязливо озирающемся кругом, как бродяга, высматривающий жандармов? Знойный воздух, вопреки наступившей уже осени, и арбуз, купленный им у бакчевника, показались ему восхитительными в тени телеги в то время, как крестьянин изливал свое негодование на тарасконских хозяек, поголовно убежавших в это утро с рынка "по случаю заупокойной обедни по ком-то из горожан, сломавшем себе шею где-то в горной трущобе. Ишь вон... колокола звонят!... Отсюда слышно"...

Не могло быть сомнения, что этот печальный перезвон по покойнике раздается в честь несчастного Бонпара. И под такой-то аккомпанимент приходилось великому человеку возвращаться на родину!...

Тартарен быстро отворил и тотчас же захлопнул калитку своего садика. Он дома, и тут вид узеньких дорожек, исправно вычищенных, с аккуратно подстриженными бордюрами, бассейн с фонтаном, красные рыбки, встрепенувшиеся от шума его шагов, и гигантский боабаб в горшке из-под резеды,- все это на минуту погрузило Тартарена в благополучное настроение покоя у себя дома, в теплом гнезде, после стольких подвигов и опасностей. Но колокола, эти ужасные колокола зазвонили еще сильнее, и их мрачные звуки легли опять нестерпимым гнетом на его сердце. В этих похоронных звуках ему опять сшшатся вопросы: "Каин, что сделал ты с братом твоим? Тартарен, что сталось с Бонпаром?..." И он беспомощно опустился на раскаленный солнцем борт бассейна, подавленный и уничтоженный...

Колокола смолкли. Религиозная церемония окончилась, и весь Тараскон направился к альпийскому клубу, где в торжественном заседании Бонпар должен прочесть сообщение о катастрофе, передать все подробности о последних минутах жизни президента. Кроме членов клуба, множество привилегированных лиц, военных, духовных, дворян, крупных коммерсантов, заняли свои места в зале заседаний. Настежь открытые окна дозволяли толпившейся под ними массе городского населения примешивать выражения своего сочувствия и печали к речам господ членов. Громадная толпа теснится на улице, на крыльце, стараясь уловить хоть какие-нибудь отрывки из того, что говорится в заседании; но окна слишком высоко и никто бы ничего не узнал без двух или трех молодцов, которые залезли на большой платан и с его ветвей кидали вниз кое-какие сведения, подобно тому, как бросают с дерева косточки съеденных вишен.

"Э! Костекальд-то притворяется, что плачет. Ишь, негодный, сидит на председательском месте... А бедняга Безюке... как он сморкается! Глаза красные, красные!... Te! Знамя обвязано крепом... Вот Бонпар... идет к столу с тремя делегатами... Он что то кладет на стол... начинает говорить... Должно быть, хорошо говорит! Все чуть не падают от слез".

На самом деле впечатление становилось все более и более общим по мере того, раз развивался фантастический рассказ Бонпара. О, в нему вернулась память, а с нею и воображение. На вершину Мон-Блана они взобрались лишь вдвоем,- он и его славный товарищ, так как проводники, испуганные дурною погодой, отказались следовать за ними. Тут, на высочайшей горе Европы, они развернули знамя Тараскона. Затем он рассказал, и с каким глубоким чувством, о необычайных опасностях спуска, о падении Тартарена в пропасть, о том, как он, Бонпар, обвязавшись веревкой в двести метров, спустился в обрыв на поиски.

- Более двадцати раз, милостивые государи... нет, что я говорю, более девяноста раз предпринимал я изследования этой ледяной бездны и не мог добраться до нашего несчастного президента, хотя нашел явственный след его падения по этим обрывкам, подобранным мною на острых выступах льда.

Говоря это, он выложил на стол осколок челюсти, несколько волос бороды, лоскут жилета, пряжку от помочей - ни дать, ни взять, как в музее старого трактирщика на Grands-Mulets.

При виде этих печальных останков, собрание уже не могло сдерживать долее выражения всеобщего горя. Даже самые черствые люди, приверженцы Костекальда, и люди самые солидные, нотариус Камбалалет, доктор Турнатуар, пролили слезы величиной в графинную пробку. Присутствующия дамы огласили залу раздирательными воплями, покрытыми ревом Экскурбанье, плаксивым мычанием Паскалона, звуками похоронного марша, который заиграл расположенный под окнами оркестр.

Видя, что общее возбуждение дошло до высшей степени, до настоящего отчаяния, Бонпар закончил свой рассказ выразительным жестом по направлению к предметам, разложенным на столе в виде вещественных доказательств, и такими заключительными словами:

- И вот, милостивые государи и дорогие сограждане, все, что я мог разыскать и что осталось нам от нашего славного и горячо любимого президента... Остальное нам возвратят альпийские ледники через сорок лет.

Он уже хотел пуститься, для лиц мало сведущих, в объяснение новейших открытий относительно правильного движения глетчеров, но его прервал скрип маленькой двери в глубине залы, в которую вошел Тартарен, бледнее вызванного Юмом привидения.

- Ve! Тартарен!

- Te! Гонзаг!...

И таков этот удивительный тарасконский народ, легко готовый верить всяким неправдоподобным историям, самым отчаянным небылицам и их быстрым опровержениям, что появление великого человека, посмертные останки которого лежали еще у всех на глазах, произвело на присутствующих довольно слабое впечатление.

- Это простое недоразумение,- сказал успокоенный и сияющий Тартарен, дружески кладя руку на плечо человека, в смерти которого так горько винил себя.- Простое недоразумение. Дело в том, что я взошел на Мон-Блан с одной стороны, а сошел с другой, что и дало повод думать, будто я погиб.

При этом он умолчал, конечно, о том, что с Мон-Блана он не сошел, а съехал на спине.

- Ну, Бонпар! - сказал Безюке,- задал же он нам своею историей...

И все смеялись, все жали друг другу руки, тогда каке оркестр, не слушая приказаний замолчать, продолжал играть на улице похоронный марш Тартарену.

- Ve! Посмотрите, как пожелтел Костекальд!- прошептал Паскалон командиру Бравиде, показывая на оружейника, поднявшагося с места, чтоб уступить президентское кресло благодушно сияющему Тартарену.

Бравида, неизменно верный своей привычке говорить короткими сентенциями, взглянул на разжалованного Костекальда, вынужденного занять опять подчиненное положение, и тихо ответил:

- Да, неприятно из попов попасть в дьяконы!...

И заседание пошло обычным порядком.

Альфонс Доде - Тартарен на Альпах.. 2 часть., читать текст

См. также Альфонс Доде (Alphonse Daudet) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Тартарен на Альпах.. 1 часть.
Перевод М. Н. Ремезова. I. 10 августа 1880 года, в час пресловутого со...

Сафо (Sapho). 3 часть.
- Разумеется, кротко и рассеянно ответила молодая женщина, стоявшая на...