СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Альфонс Доде
«Тартарен на Альпах.. 1 часть.»

"Тартарен на Альпах.. 1 часть."

Перевод М. Н. Ремезова.

I.

10 августа 1880 года, в час пресловутого солнечного заката, прославленного Путеводителями Жоанна и Бедекера, густой желтый туман заволакивал вершину Риги (Regina montium) и громадный отель, совсем не подходящий к суровому горному пейзажу, знаменитый Риги-Кульм, куда съезжаются на один день и на одну ночь толпы туристов восхищаться закатом солнца и его восходом. В ожидании второго звонка к обеду, мимолетные гости громадного европейского каравансарая зевали от скуви и безделья по своим комнатам или дремали на диванах читальной залы, пригретые теплом колориферов. А там, снаружи, вместо обещанных красот природы, злилась вьюга, разнося облака снежных хлопьев, да однообразно поскрипывая тускло горящими фонарями. Нечего, сказать, стоило забираться на такую высь, тащиться за тридевять земель!... О, Бедекер!...

Вдруг в тумане появилось нечто: сквозь завывание ветра послышался стук и лязг железа; в вихре метели обрисовывались какия-то странные движения, вынужденные необычайным снаряжением. Удрученные бездельем туристы и английские мисс в мужских шапочках, глазевшие в окна, приняли было показавшуюся фигуру сначала за отбившуюся от стада корову, потом - за продавца жестяных изделий, обвешанного своим товаром. Шагах в десяти от подъезда так нежданно явившаеся фигура приняла новые, более определенные очертания: вот виден лук-самострел на плече, шлем с опущенным забралом,- из тумана выдвигался настоящий средневековый стрелок, встреча с которым на этих высотах была еще менее правдоподобна, чем встреча с беспастушною коровой или с разнощиком.

На крыльце стрелок с луком оказался просто толстым, плечистым и коренастым человеком. Он остановился, шумно отдуваясь, стряхнул снег с желтых суконных наколенников, с такой же желтой фуражки и с вязанного "passe-montagne", из-за которого видны были только клочки темной бороды с проседью да огромные синия очки пузырями. Горная кирка, альпеншток (Киркою вырубают ступеньки во льду глетчеров; альпеншток - палка с острым железным никонечником и с крючком, вроде багра.), мешок за спиной, связка бичевок через плечо и несколько железных крючьев у пояса, стягивающего английскую блузу, дополняли снаряжение это-то образцового альпиниста. На диких высотах Мон-Блана или Финстераархорна такое снаряжение никого бы не удивило, а тут, у Риги-Кульм, в двух шагах от железной дороги!...

Альпинист, правда, шел со стороны, противуположной станции, и его обувь ясно свидетельствовала о долгом переходе по снегу и грязи. Он приостановился и удивленным взглядом осмотрел отель и окружавшие его постройки. Наш путешественник, очевидно, не ожидал встретить на высоте двух тысяч метров над уровнем моря таких громадных сооружений, с стеклянными галлереями, с колоннадами, с семью этажами горящих огнями окон и с широким подъездом, освещенным двумя рядами фонарей, придававшими этим горным вершинам вид парижской Оперной площади в осенния сумерки.

Но как бы ни был удивлен наш альпинист, обыватели отеля были удивлены еще более его появлением, и когда он вошел в огромную прихожую, толпы любопытных высыпали из всех зал: мужчины с биллиардными киями и с газетами в руках, дамы с работою или книгою, а там выше и выше, со всех площадок лестницы, свешивались сотни голов.

Пришедший заговорил громко, на всю прихожую, густым "южным" басом, напоминавшим звук литавр:

- Ну, погодка!... Будь она проклята!

Чут не задыхаясь, он снял фуражку и очки. Яркий свет газа, тепло колориферов, великолепие обстановки, швейцары в галунах и в адмиральских фуражках с золотыми буквами Regina montium, белые галстухи метр д'отелей, целый батальон швейцаров в национальных костюмах,- все это ошеломило его на секунду, но только на одну секунду, не больше. Он почувствовал, что на него смотрят, и тотчас же приободрился, как актер перед полным театром.

- Чем могу служить? - с неподражаемым достоинством спросил управляющий, шикарнейший из управляющих, в полосатой жакетке и с шелковистыми баками, ни дать, ни взять дамский портной.

Альпинист ни капельки не смутился, спросил комнату, "маленькую, удобную комнатку", и вообще держал себя с величественным управляющим совсем запросто, как со старым школьным товарищем. Он даже чуть-чуть не рассердился, когда к нему подошла бернская служанка, в золотом нагруднике и вздутых тюлевых рукавах, и спросила, не угодно ли ему отправиться наверх на подъемной машине. Предложение совершить преступление не могло бы привести его в большее негодование.

- На подъемной машине!... Да чтоб я... я!...- но он сейчас же смягчился и дружеским тоном сказал швейцарке:

- Pedibusse eut jambisse, моя хорошенькая кошечка...- и гордо пошел за служанкою по лестнице.

По всему отелю, на всех языках цивилизованного мира, пронесся один и тот же вопрос: "Это еще что же такое?..." Но вот раздался второй звонок к обеду, и все забыли об удивительном господине.

Любопытная вещь - столовая в отеле Риги-Кульм.

Середина громадного стола подковой на шестьсот приборов занята живыми растениями, с которыми чередуются компотные блюда, одни - с рисом, другия - с черносливом; в их то светлом, то темном сыропе отражаются тысячи огней и залоченые вычуры лепного потолка. Как и за всеми швейцарскими табль-д'отами, рис и чернослив делят обедающих на два враждебные лагеря. По взглядам, полным ненависти или благожелания, с которыми каждый посматривает на эти дессертные блюда, можно уже заранее определить, кто принадлежит к какому лагерю. "Рисовые" отличаются худобой и бледностью, "черносливцы" - полнокровным румянцем толстых щек.

На этот раз численный перевес был на стороне последних; к тому же, они насчитывали в своих рядах несколько важных лиц, европейских знаменитостей, как, папример: великого историка Астье-Рею "de l'Academie franeaise", барона фон-Штольца, старого австро-венгерского дипломата, лорда Чипендаля (?), члена жокей-клуба, с его племянницей (гм... гм!...), знаменитого профессора Боннского университета, доктора Шванталера, перувиянского генерала с семью дочками... Тогда как "рисовые" могли им противупоставить только бельгийского сенатора с семейством, супругу профессора Шванталера и возвращающагося из России итальянского тенора, щеголяющего рукавными запонками величиною в чайное блюдцо.

Враждебное отношение этих двух сторон и было, по всей вероятности, причиной натянутой сдержанности, царившей за столом. Чем же иным могло бы быть объяснено молчание этих шести сот человек, надутых, хмурых, подозрительных и посматривающих друг на друга с величественным презрением? Поверхностный наблюдатель мог бы приписать все это нелепой англо-саксонской спеси, задающей теперь повсюду тон путешественникам. Но он ошибся бы, конечно. Немыслимо, чтобы люди, не утратившие образа человеческого, стали вдруг, без причины и повода, ненавидеть друг друга, задирать друг перед другом носы, делать друг другу презрительные рожи из-за того только, что не был совершен обряд взаимного представления. Тут, наверное, кроется другая причина, и, по моему мнению, во всем виноваты рис и чернослив. Только ими и может быть объяснено мрачное молчание, удручающее обедающих в отеле Риги-Кульм. Без этой причины розни и при таком количестве сотрапезников самых разнородных национальностей, табль-д'от был бы оживлен и шумен, напоминал бы собою нечто вроде пиршества времен столпотворения вавилонскаго.

Альпинист не без некоторого волнения вошел в эту трапезу невольных молчальников, громко откашлялся,- на что никто не обратил внимания,- и сел: на последнее свободное место. На этот раз он имел вид самого заурядного туриста: плешивый, с круглым животиком, с густою остроконечною бородой, с величественным носом и добродушными глазами, осененными грозными бровями,- он отличался от других только непринужденностью манер.

Рисовый или черносливный? - этого пока никто незнал.

Едва успел он сесть, как тотчас же беспокойно завертелся на стуле, потом испуганно вскочил и с словами: "Фу-ах!... Сквозняк!" - кинулся к свободному стулу, наклоненному к столу. Его остановила швейцарка кантона Ури, в белом нагруднике и обвешанная серебряными цепочками:

- Позвольте, занят.

Сидящая рядом молодая девушка, лица которой он не видал, сказала, не поднимая головы:

- Это место свободно. Мой брат болен и не придет сегодня.

- Болен?...- переспросил альпинист участливо,- болен? Не опасно, надеюсь?

В его говоре резко выдавалось южное произношение, и это, повидимому, не понравилось белокурой девушке, так как она ничего не ответила и только окивула соседа ледяным взглядом темно-синих глаз. Не особенно расположенным к любезности казался и сосед справа, итальянский тенор, здоровенный малый с низким лбом, масляными глазами и усами шилом, которые он сердито закручивал с того момента, как альпинист сел между ним и девушкой. Но наш добряк не любил есть молча, считал это вредным для здоровья.

- Эге! Славные запонки! - громко, но как бы сам с собою, проговорил он, разглядывая рукава итальянца.- Музыкальные ноты, врезанные в яшму... чудесно, превосходно!

Его громкий, металлический голос одиноко раздавался по зале, не находя отклика.

- Вы, наверное, певец? Да?

- Non capisco...- пробурчал себе под нос итальянец.

Альпинист притих на минуту, решившись есть молча; но куски становились ему поперег горла. Наконец, когда сидящий против него австро-венгерский дипломат потянулся дрожащею от старости рукой за горчишницей, он предупредительно подвинул ее с словами:

- К вашим услугам, господин барон...

Он слышал, что так титуловали дипломата.

К несчастью, бедняга фон-Штольц сохранил только хитрую и тонкую физиономию, выработанную дипломатическою китайщиной, но давным-давно растерял способности говорить и думать и теперь путешествовал по горам в надежде их как-нибудь разыскать. Он широко открыл выцветшие глаза, всмотрелся в незнакомое лицо и опять закрыл их. Десяток заслуженных дипломатов такой интеллектуальной силы упорными совместными стараниями едва ли бы в состоянии были выработать формулу обычной благодарности.

При этой новой неудаче лицо альпиниста приняло отчаянно-свирепое выражение; а по стремительности движения, с каким он схватил бутылку, можно было подумать, что вот-вот он сейчас пустит ею в опустелую голову барона и прикончит на месте заслуженного австро-венгерского дипломата. Ничуть не бывало! Он просто предложил пить своей соседке, которая даже не слыхала его слов, занятая разговором в полголоса с двумя молодыми людьми, сидящими рядом с нею. Она наклонялась к ним и оживленно говорила что-то на незнакомом языке. Видны были только блестящие завитки белокурых волос. вздрагивавшие вокруг маленького, прозрачного розового ушка. Кто она: полька, русская, шведка? - во всяком случае северянка. И южанину сама собою пришла на память хорошенькая провансальская песенка; не долго думая, он спокойно начал напевать:

"О coumtesse gento,

Estelo dou Nord

Que la neu argento,

Qu' Amour friso en or..." *).

*) "Прелестная графиня, звезда Севера, снегом посеребренная, Амуром завитая в кудри золотыя"... (Фридерик Мистраль).

На этот раз все оглянулись, все подумали: не с ума ли он сошел? Он покраснел, молча углубился в свою тарелку и опять оживился лишь для того, чтоб оттолкнуть один из поданных ему соусников раздора.

- Опять чернослив! В жизни никогда не ем!

Это было уже слишком. Вокруг стола задвигались стулья. Академик, лорд Чипендаль (?), боннский профессор и некоторые другия знаменитости черносливного лагеря встали с мест и удалились из залы, выражая тем свое протестующее негодование. За ними почти тотчас же последовали рисовые, так как и ими излюбленный соусник был отвергнут, подобно первому.

Ни риса, ни чернослива!... Что же это такое?

Все вышли вон, и было что-то торжественно-ледяное в этом молчаливом шествии недовольных лиц с надменно поднятыми носами и презрительно сжатыми губами. Альпинист остался один-одинёшенек в ярко освещенной зале, всеми отвергнутый, подавленный общим презрением.

Друзья мои, не презирайте никого и предоставьте это недостойное дело выскочкам, уродам и глупцам. Презрение - маска, которою прикрывается ничтожество, иногда умственное убожество; презрение есть признак недостатка доброты, ума и понимания людей. Добродушный альпинист знал это. Ему уже давно перевалило за сорок лет, он был глубоко умудрен жизненным опытом и, кроме того, хорошо знал себе цену, понимал важность лежащей на нем миссии и настолько сознавал, к чему обязывает его громкое, носимое им, имя, что не обратил никакого внимания на мнение о себе всех этих господ. К тому же, ему стоило только сказать свое имя, крикнуть: "Это я",- и все эти презрительные лица низко склонились бы перед ним; но его забавляло инкогнито.

Одно стесняло его, это - невозможность поговорить, пошуметь, разойтись, что называется, во всю, пожимать руки, похлопывать по плечу, называть людей уменьшительными именами. Вот что угнетало и давило его в отеле Риги-Кульм, а главное - опять-таки это невыносимое молчание.

"Ведь, этак просто типун наживешь, вернейший типун!" - рассуждал бедняга сам с собою, бродя по отелю и не зная, куда приклонить голову.

Он зашел было в кофейную, огромную и пустынную, как городской собор в будни, подозвал слугу, назвал его "другом сердечным", приказал подать "хорошего мокка... да смотри, без сахару". И хотя слуга не полюбопытствовал узнать, "почему без сахару",- альпинист, все-таки, прибавил: "По старой привычке, которую и сделал в Алжире, еще во время моих охот там". И он уже открыл рот, чтобы рассказать про свои знаменитые охоты, но слуга убежал и стоял перед растянувшимся на диване лордом Чипендалем, требовавшим ленивым голосом: Tchimppegne! Tchimppegne! (Tchimppegne - на английский лад исковерканное Champagne - шампанское.) Пробка глупо хлопнула, и опять ничего не стало слышно, кроме завывания ветра в трубе монументального камина, да лихорадочного шуршанья снега по оконным стеклам.

Тоскливо-мрачен был также читальный зал; у всех газеты в руках, сотни голов склонились вокруг зеленых столов, освещенных газовыми рожками с рефракторами. От времени до времени слышится зевок, раздается кашель, шуршание переворачиваемых листов и над всем этим, в молчаливом величии, прислонившись спинами к камину, стоят две уныние наводящия фигуры, от которых так и веет затхлою плесенью оффициальной истории,- профессор Шванталер и академик Астье-Рею, капризом судьбы поставленные лицом к лицу на вершине Риги после тридцати лет обоюдной ругани в объяснительных записках и заметках, где они величали друг друга то "безмозглым ослом", то "vir ineptissimus".

Можете себе представить, как они встретили добродушного альпиниста, когда он подсел к ним позаняться умными разговорами. С высоты этих двух кариатид его сразу обдало таким убийственным холодом, что он в ту же минуту встал, начал шагать по зале и, наконец, отворил библиотечный шкаф. Там валялось несколько английских романов в перемежку с толстыми Библиями и разрозненными томами записок швейцарского альпийского клуба. Наш путешественник взял было одну книгу с тем, чтобы почитать в постели на сон грядущий, но вынужден был водворить ее на место, так как правила читальни не дозволяют разносить книги по нумерам.

Продолжая безцельно бродить, он добрался до последнего убежища - до салона. И там царило то же всеподавляющее уныние,- такое уныние, какое возможно только в Сен-Бернардском монастыре, где монахи выставляют тела несчастных, погибших в снегах, в той именно позе, в какой их застигла смерть от мороза. Такой точно вид представлял салон Риги-Кульма. Все дамы уныло сидели группами на диванах, идущих по стенам, или одиноко замерли где попало в креслах. Неподвижные мисс точно застыли с альбомами и работами в руках. А в глубине перед фортепиано, с видом покойника, которого забыли похоронить, сидел старый дипломат, положивши мертвые руки на клавиши. Несчастный Штольц задремал, обезсиленный стараниями припомнить польку, когда-то им сочиненную. За ним заснули и все дамы, склонивши головки в завитках или в уродливых английских чепцах пирогами.

Приход альпиниста не разбудил их, и сам он беспомощно опустился на диван, подавленный вселеденящим отчаянием. Вдруг по отелю разнеслись веселые и громкие звуки музыки. Странствующие "musicos",- арфа, флейта и скрипка,- постоянно бродящие по отелям Швейцарии, забрались в Риги-Кульм и расположились в прихожей. При первых аккордах, наш герой ожил, вскочил на ноги.

- Zou! bravo!... Музыка! Давай ее сюда! - и он кидается в прихожую, растворяет настежь двери, тащит музыкантов, поит их шампанским и сам пьянеет не от вина, которого он не пьет, а от звуков бродячаго оркестра, возвративших его к жизни.

Он подсвистывает флейте, взвизгивает скрипкой, прищелкивает над головою пальцами, кидает кругом торжествующие взгляды, приплясывает и приводит в недоумение туристов, сбежавшихся на шум со всего отеля. Подогретые вином, музыканты, с воодушевлением настоящих цыган, заиграли один из увлекательных вальсов Штрауса. Альпинист оглянулся и увидал у двери жену профессора Шванталера, уроженку Вены, толстушку с бойкими глазами, сохранившую всю живость молодости, несмотря на седину, словно пудрой засыпавшую её голову. Он подлетел к профессорше, обхватил её талию и, с криком:

- Э! Живо, берите дам! Вперед, вперед! - понесся по зале.

Сразу все встрепенулось, ожило и закружилось в общем вихре, все затанцовало, везде - в прихожей, в гостиной, в читальне, вокруг зеленых столов. И сделал это он один, всех расшевелил, разогрел, воспламенил; а сам, однако же, не танцует больше, запыхавшись на двух-трех турах вальса. За то он наблюдает, распоряжается своим балом, командует музыкантам, устраивает пары, просовывает руку боннского профессора вокруг талии старой англичанки, на серьезного Астье-Рею напускает самую задорную из дочерей перувиянского генерала. Сопротивление немыслимо. Необычайный альпинист обладает какою-то обаятельною силой, которая так и поднимает, так и мчит в вихрь танцев. "Жги, жги!..." Презрения, ненависти - как не бывало. Нет ни "рисовых", ни "черносливных",- все вальсируют. Настоящая эпидемия танцев охватила весь громадный отель; даже на площадках лестницы, до шестого этажа включительно, вертелись швейцарки-служанки, точно деревянные куклы на пружинах.

Пусть непогода злится снаружи, пусть воет ветер, взметая облака снега на пустынных высотах, до этого никому нет дела,- здесь тепло, хорошо, веселья хватит до утра.

- Ну, а мне, пожалуй, и на покой пора,- порешил добродушный альпинист, человек рассудительный, истый сын своей отчизны. где люди быстро увлекаются и еще быстрее успокоиваются. Посмеиваясь про себя, он прокрался мимо профессорши Шванталер, после тура вальса неотступно пристававшей к нему с своими: "Walsiren... dansiren..." - и тихонько удалился с импровизированного бала.

Он взял свой ключ, подсвечник и на минуту приостановился на площадке первого этажа полюбоваться плодами своих деяний, посмотреть на умиравшую от тоски толпу, которую он заставил прыгать и веселиться. Тут к нему подошла запыхавшаеся от танцев швейцарка и, подавая перо, сказала:

- Позвольте просить вас, mossie, вписать ваше имя в книгу.

С секунду он колебался: сохранить или не сохранить инкогнито? Впрочем, не все ли равно? Предполагая даже, что весть о его пребывании на Риги и разнесется по отелю, все-таки, никто неузнает, зачем он собственно приехал в Швейцарию. А за то ужь ибудет же завтра потеха, когда все эти "инглишмены" узнают... Служанка не вытерпит, разболтает. Вот удивятся-то, вот пойдет говор по всему отелю: "Неужели? Он... он сам!..."

Эти соображения пронеслись в его голове с быстротою звуков гремевшего внизу оркестра. Он взял перо и с спокойною небрежностью написал под именами Астье-Рею, Шванталера и других знаменитостей имя, долженствующее затмить все прежде вписанные; он написал свое имя и стал подниматься выше, не обернувшись даже посмотреть на эффект, который его имя должно произвести. В этом он не сомневался.

Швейцарка заглянула в книгу и прочла:

Тартарен из Тараскона,

а внизу:

П. А. K.

Прочла и, как ни в чем не бывало, глазом не мигнула. Она не понимала, что означают буквы П. А. К., от роду своего не слыхивала ни о каком "Дардарене".

Дикий, темный народ!

II.

Когда под ясным, синим провансальским небом, в поезде, идущем из Парижа в Марсель, торжественно раздается название станции "Тараскон", любопытные головы высовываются из всех окон вагонов, и пассажиры переговариваются между собой: "А, так вот Тараскон... Посмотрим, что за Тараскон такой". В том, что представляется их глазам, нет, однако же, ничего необыкновеннаго: мирный, чистенький городок, башни, крыши домов, мост через Рону. Но не это привлекает взоры путешественников; их интересует тарасконское солнце и производимые им миражи, поражающие удивительными неожиданностями, своею фантастичностью, потешным неправдоподобием; их интересует этот крошечный, чудочный, своеобразный народ, представляющий собою яркое выражение всех инстинктов юга Франции,- народ живой, подвижный, болтливый, все преувеличивающий, забавный и до крайности впечатлительный... Вот что стараются уловить жадные взгляды пассажиров поезда, мчащагося с севера к Средиземному морю; вот что составляет громкую славу мирного городка.

В достопамятных рассказах, определеннее указывать на которые автору не дозволяет скромность, историограф Тараскона пытался изобразить счастливые дни маленького городка с его клубом, с романсами, составляющими личную собственность каждого обывателя, с его любопытными охотами по фуражкам за неимением дичи. Потом наступили тяжелые дни войны и горьких испытаний, в которых и Тараскон принял свою долю участия, готовясь к геройской обороне... Много лет прошло с тех пор, но Тараскон не забыл пережитых несчастий; он отказался от прежних легкомысленных забав и все заботы направил к тому, чтобы развить физическую силу, мускулы своих доблестных сынов, в чаянии будущих "реваншей". В нем устроились стрелковые и гимнастические общества, каждое с своим особым костюмом, с соответствующим снаряжением, с своею музыкой и с своим знаменем; открылись фехтовальные собрания, боксерные бои на палках, борцовые. Состязания в беге и в единоборстве заменили собою для людей высшего общества охоты по фуражкам и платонические охотничьи беседы в лавке оружейника Костекальда. Наконец, клуб, сам старый клуб, отказался от пикета и безига и превратился в альпийский клуб, по образцу лондонского "Alpine Club'а", слава которого гремит даже в Индии. Различие между лондонским клубом и тарасконским заключалось лишь в том, что члены этого последнего, не желая расставаться с дорогою родиной из-за славы лазить по иноземным горам, довольствовались тем, что было у них под руками, или, вернее, под ногами, тут же, сейчас за заставой.

Альпы в Тарасконе? Ну, не Альпы, конечно, а, все-таки, горы, не особенно высокие, правда, покрытые душистым тмином и лавандой, не очень крутые и опасные, возвышающиеся метров на 150-200 над уровнем моря, рисующиеся бирюзовыми волнами на горизонте Прованса, но окрещенные пылкою фантазией местных жителей баснословными и характеристичными именами: le Mont-Terrible, le Bout-du-Monde, le Pic-des Geants и т. под.

Истинное наслаждение посмотреть, как в воскресенье утром тарасконцы в гетрах, с альпийскими палками в руках, с мешками и палатками на спинах, при звуке рожков, отправляются в свои горные экспедиции, о которых на другой день местная газета Форум дает подробный отчет в необыкновенно "картинных" описаниях, не щадя выражений: "страшные обрывы", "пропасти", "ужасающия стремнины", точно дело идет о Гималаях. Само собою разумеется, что, благодаря таким забавам, обыватели приобрели новые силы, те "двойные мускулы", которыми в былые времена мог похвастать только один Тартарен, добрый, неустрашимый, славный геройскими подвигами Тартарен.

Если Тараскон резюмирует собою юг Франции, то в Тартарене олицетворяется весь Тараскон. Тартарен не только первый гражданин города, он - его душа, он точное выражение всех его прекрасных особенностей. Всем известны его былые подвиги, его триумфы в качестве певца (о, незабвенный дуэт из Роберта Дьявола в аптеке Безюке!) и поразительная одиссея его охот за львами в Алжире, откуда он вывел великолепного верблюда. Этот последний из алжирских верблюдов покончил в Тарасконе свои земные странствования и скелет его хранится в городском музее среди тарасконских редкостей.

А Тартарен остался все таким же, каким был. Так же крепки его зубы, так же верен глаз; несмотря на то, что ему перевалило за пятьдесят, его воображение работает по-прежнему и все увеличивает не хуже доброго телескопа. Тартарен был и теперь "молодчиной", как называл его много лет назад храбрый Бравида, начальник гарнизонной швальни. Да, он был, несомненно, "молодчина"! Только в нем, как и во всяком тарасконце, что-то такое там, в глубине его нутра, сдваивалось: с одной стороны, была страсть к приключениям, к опасностям,- словом, к молодечеству, с другой - таился неопределенный страх перед всяким утомлением, перед сквозным ветром и перед всякою случайностью, могущею повлиять на здоровье, а тем паче - причинить и самую смерть. Известно, однако же, что обусловленная таким страхом осторожность не помешала Тартарену показать себя храбрецом и даже героем, при случае. И вот невольно возникает вопрос, зачем он забрался на Риги (Regina montium) в свои лета и после того, как он столь дорогою ценой приобрел неоспоримое право на покой и мирный отдых на лаврах.

На этоте вопрос мог бы ответить один только злокозненный оружейник Костекальд. Этот недостойный гражданин представляет собою тип, довольно редкий в Тарасконе. Зависть, низкая и черная зависть яркими чертами выступает в злобной складке его тонких губ и в неприятной окраске, поднимающейся из глубины его печени и заливающей желтыми тонами его выбритое, правильное лицо, все изрытое бороздами, напоминающими изображения Тиверия или Каракалы на старых римских медалях. Его зависть есть своего рода болезнь, которую он не старается даже скрывать; иногда, под влиянием тарасконского темперамента, неудержимо прорывающагося наружу, ему случается, в разговоре об удручающем его недуге, высказывать такие слова: "Вы не можете себе представить, как это тяжело!"

Само собою разумеется, что Тартарен был невольным виновником мучений Костекальда. Ему покоя не давала слава Тартарена: повсюду он, всегда он, этот Тартарен! И вот медленно, тихомолком. незаметно, подобно муравью, забравшемуся в деревянное изображение божества, он в течение двадцати лет подтачивает эту блестящую репутацию, грызет ее и подрывает. Когда вечером в клубе Тартарен рассказывал про свои охоты за львами, про свои путешествия по великой пустыне Сахары, Костекальд ехидно усмехался и недоверчиво пожимал плечами.

- А шкуры-то, Костекальд, львиные шкуры, которые он нам присылал? Оне, ведь, тут налицо... вон оне в клубной зале.

- Хе, невидаль шкуры!... Мало их, что ли, по-вашему, этих шкур-то в Алжире?

- А следы пуль, круглые дыры в головах?

- Знаем мы и это... видали! Вы забыли, должно быть, как во времена наших охот по фуражкам шапошники держали простреленные дробью и разорванные фуражки для плохих стрелков.

Такие подвохи не могли, разумеется, поколебать славу Тартарена - истребителя львов. Но далеко не так неуязвим он был в качестве альпиниста, и Костекальд пользовался этим, злобствуя на то, что президентом альпийского клуба выбрали человека, заметно "отяжелевшаго" от лет и, к тому же, привыкшего в Алжире в мягким туфлям, к широким одеждам, располагавшим к лени и неге. На самом деле Тартарен редко принимал участие в восхождениях на горы и довольствовался лишь тем, что напутствовал экскурсионистов добрыми пожеланиями, да потом в торжественных заседаниях громко прочитывал потрясающие отчеты об экспедициях таким страшным голосом и с такими ужасающими взглядами, что дамы чуть не падали в обморок.

Костекалъд же, напротив, сухой,*нервный, "с петушиными ногами", как про него говорили, лез всегда впереди всех; он облазил одну за другою все тарасконские "Альпины", на недоступных вершинах водрузил знамя клуба с изображением Тараска в звездном поле. И, все-таки, он был только вицепрезидентом - В.-П. А. К.; но он работал, так неусыпно работал для достижения президентства, что на предстоящих выборах Тартарен должен был неминуемо провалиться.

Неизменные друзья, аптекарь Безюке, Экскурбанье, капитан Бравида, храбрый начальник гарнизонной швальни, сообщили об этом Тартарену. Его геройская душа была глубоко возмущена такою неблагодарностью и гнусностью интриги. У него даже зародилась было мысль на все махнуть рукой, все бросить, покинуть самую родину, перебраться через мост и поселиться в Босере у Вольсков; но он скоро успокоился. Невозможно, выше сил его было бы покинуть этот маленький домик с садом, расстаться со старыми привычками, отказаться от президентского кресла альпийского клуба, от величественных П. А. K., красующихся на его карточках, на бумаге и конвертах и даже в тулье его шляпы!... И вдруг ему пришла в голову с ног-сшибательная идея.

В сущности, все подвиги Костекальда ограничивались шляньем по тарасконским горкам. Почему бы ему, Тартарену, в течение трех месяцев, оставшихся еще до выборов, не попытать совершить что-либо грандиозное,- водрузить, например, знамя клуба на вершине одной из высочайших гор Европы, на Юнгфрау или на Мон-Блане? Каков был бы триумф при возвращении, каков удар Костекальду! Попробуй-ка он тогда, потягайся на выборах!

Тартарен тотчас же принялся за дело, тайно от всех выписал из Парижа целую кучу специальных сочинений: Восхождения Вимпера, Ледники Тиндаля, Мон-Блан Стефен д'Арка, Известия альпийского клуба, английского и швейцарского, и начинил себе голову множеством альпийских терминов, не понимая их настоящего смысла. По ночам ему стали сниться страшные вещи: то он катился по бесконечному глетчеру, то стремглав летел в бездонную разщелину, то его засыпали обвалы, то он попадал на вострие огромной ледяной сосульки, насквозь протыкавшей его грудь... И долго потом, уже проснувшись и напившись шоколата, по обыкновению в постели, он не мог по настоящему придти в себя, отделаться от перепугавшего его кошмара. Это не мешало ему, однако же, вставши, посвящать все утро деятельным упражнениям, необходимым для его цели.

Вокруг всего Тараскона идет нечто вроде бульвара, обсаженного деревьями и носящего у местных жителей название "Городского круга". Каждое воскресенье, после обеда, тарасконцы,- отчаянные рутняеры, несмотря на пылкость воображения,- обходят этот "круг" и непременно в одном направлении. Тартарен стал обходить его по утрам восемь, десять раз сряду и иногда даже в обратном направлении. Он шел, заложивши руки за спину, нешироким, мерным шагом, настоящею горною походкой. Лавочники, пораженные таким отступлением от общепринятых обычаев, терялись во всевозможных догадках.

У себя дома, в своем экзотическом садике, он деятельно упражнялся в прыгании через разщелины, для чего перескакивал через бассейн, в котором несколько золотых рыбок плавало между водорослями; раза два он упал в воду и должен был сменить платье и белье. Такие неудачи только больше раззадоривали его. Будучи подвержен головокружениям, он взбирался на каменный борт бассейна и прохаживался по нем, к великому ужасу старой служанки, непонимавшей, ради чего проделываются все эти необыкновенные штуки. В то же время, он заказал хорошему слесарю в Авиньоне стальные шипы, системы Вимпера, для обуви и кирку системы Кеннеди, приобрел лампу с канфоркой, два непромокаемые одеяла и двести футов веревки собственного изобретения, сплетенной из тонкой проволоки.

Получение этих разнородных предметов, таинственные разъезды для заказов и покупок сильно интриговали тарасконцев; в городе заговорили: "Президент затевает что-то". Но что он затевает? Наверное, что-нибудь необыкновенное и грандиозное, ибо, по прекрасному и меткому выражению храброго капитана Бравиды, говорившего не иначе, как апофегмами,- "орел не охотится за мухами".

Тартарен не открывался даже самым близким друзьям. Только в заседаниях клуба заметно было, как вздрагивает его голос и вспыхивает его взор, когда он обращается с речью к Костекальду, косвенно вынуждающему его на эту новую экспедицию, трудность и опасность которой все более и более выяснялась по мере приближения времени отъезда. В этом отношении несчастный Тартарен нисколько не пытался обмануть себя; напротив, он представлял их себе в таком мрачном цвете, что счел необходимым привести свои дела в порядок и написать духовное завещание,- акт, совершения которого животолюбивъге тарасконцы боятся, кажется, не менее самой смерти.

И вот, прелестным июньским утром, при чудном блеске безоблачно-лазурного неба, в своем кабинете, перед дверью, отворенною в чистенький садик, наполненный экзотическими растениями, сидит Тартарен в мягких туфлях, в широкой фланелевой одежде,- сидит в покое и довольстве, с любимою трубкой в зубах, и вслух прочитывает только что написанные на большом листе бумаги слова:

"Сим духовным завещанием я выражаю мою последнюю волю..."

Что ни говорите, каким бы непоколебимым сердцем, какою бы силою характера ни обладал человек, в подобном положении он переживает, все-таки, страшно тяжелые минуты. Тем не менее, ни рука, ни голос Тартарена не дрогнули в то время, как он распределял между своими согражданами этнографические сокровища, собранные и сохраняемые в образцовом порядке в его маленьком домике.

"Альнийскому клубу,- писал Тартарен,- завещаю боабаб (arbor gigantea), который поставить на камине в зале заседаний.

"Капитану Бравиде - карабины, револьверы, охотничьи и малайские кривые ножи, томагауки и все иное смертоубийственное оружие.

"Экскурбанье - все мои трубки, мундштуки, кальяны, маленькие трубочки для курения опиума.

"Костекальду"...- да, он не забыл и Костекальда и ему завещал знаменитые отравленные стрелы, с надписью: "не дотрогивайтесь".

Весьма возможно, что этот посмертный дар был сделан не без затаенной надежды: авось либо предатель наколется отравленною стрелой и тоже умрет. Но ничего подобного нельзя было вывести из содержания духовного завещания, заканчивавшагося возвышенным и глубоко-трогательным обращением:

"Я прошу моих дорогих альпинистов не забывать их президента... Я прошу их простить моему врагу, как я ему прощаю, несмотря на то, что он-то и есть виновник моей смерти".

Тут Тартарен вынужден был приостановиться; целый поток слез хлынул из его глаз. Он с поразительною отчетливостью увидал себя разбитым, изуродованным, растерзанным в клочки у подножия высокой горы,- увидал, как кладут в тележку и везут в Тараскон его обезображенные останки... Такова сила провансальского воображения! Он присутствовал на собственных похоронах, слышал пение, речи, произносимые на его могиле, сожаления: "Бедняга Тартарен!..." - и, затерявшись в толпе друзей, сам себя горько оплакивал.

Но тотчас же вид его кабинета, залитого солнечными лучами, игравшими на блестящем оружии и на рядах трубок, и веселое журчание маленького фонтана в саду возвратили его к действительности. На самом деле: из-за чего умирать? Зачем уезжать? Что за неволя? Кто его гонит? Глупое самолюбие!... Рисковать жизнью из-за президентского кресла и каких-нибудь трех букв!...

То была, однако, лишь минутная слабость, такая же мимолетная дань человеческой немощи, как и невзначай пролитые слезы. Через пять минут завещание было дописано, вложено в конверт, запечатано огромною черною печатью, и великий человек принялся за окончательные сборы в путь.

В тот же день, когда часы на городской ратуше пробили десять, а улицы опустели и запоздалые гуляки, охваченные страхом, кричали друг другу в потемках: "Добрый вечер... вы... кто там"... и спешили захлопнуть за собою дверь, кто-то осторожно пробирался через площадь к аптеке Безюке, в освещенные окна которой можно было рассмотреть силуэт самого аптекаря, мирно спавшего над Кодексом, облокотившись на конторку. Безюке приняле за правило каждый вечер вздремнуть часок-другой, чтобы быть бодрее в том случае, если бы кому-нибудь потребовались его услуги ночью. Между нами говоря, то была своего рода тарасконада, так как его никто никогда не будил и разбудить не мог,- предусмотрительный аптекарь на ночь отвязывал проволоку у звонка.

В аптеку вошел Тартарен, нагруженный одеялами, с дорожным мешком в руках. Он был так бледен, так расстроен, что аптекарь, под влиянием игры туземной фантазии, от которой не предохраняет и провизорство, воабразил, что случилоси нечто ужасное, и закричал благим матом:

- Несчастный!... Что с вами?... Вас отравили?... Скорей, скорей, эпекак...- Он заметался, рояяя стклянки и натыкаясь на ящики. Чтоб остановить суетившагося друга, Тартарен принужден был обхватить его обеими руками.

- Да выслушайте вы меня, чорт возьми! - и в его голосе звучала затаенная досада актера, которому испортили эффектный выход.

Продолжая придерживать аптекаря у конторки, Тартарен тихо проговорил:

- Безюке, нас никто не слышит?

- Д... да, конечно... - ответил аптекарь, озираясь кругом в безотчетном страхе. - Паскалон спит (Паскалон - его ученик), мамаша тоже... Да что такое?

- Завройте ставни,- скомандовал Тартарен, не отвечая на вопрос.- Нас могут увидать с улицы.

Безюке повиновался, дрожа, как в лихорадке. Будучи уже старым холостяком, он никогда в жизни не расставался с своею мамашей и до седых волос остался тихим и робким, как девушка, что отнюдь не гармонировало с его грубым цветом лица, толстыми губами, здоровенным носом, огромными усами, со всею внешностью алжирского пирата прошедшего столетия. Такие противоречия часто встречаются в Тарасконе, где головы удержали резкие характерные особенности римских и сарацинских типов, в то время как их обладатели заняты самыми безобидными промыслами и ведут тихую жизнь: люди с физиономиями сподвижников Пизаро торгуют в мелочной лавочке и мечут пламя страшными глазами из-за того, чтобы продать ниток на две копейви, а Безюке, с лицом разбойника Варварийского берега, наклеивает ярлычки на коробочки с лакрицей и на пузырьки с siropus gummi. Когда ставни были закрыты, задвижки заперты и поперечные засовы задвинуты, Тартарен заговорил:

- Слушайте, Фердинанд! - и тут он выложил все, что было у него на сердце, высказал все негодование, которое в нем возбуждала неблагодарность сограждан, передал обо всех низких подкопах оружейника, указал на недостойную штуку, которую ему готовили на выборах, и открыл, наконец, то средство, которым он рассчитывал поразить недругов. Но, прежде всего, надо все это держать в строгой тайне до поры до времени, и открыть секрет лишь тогда, когда это окажется необходимым для успеха дела, если только какой-нибудь несчастный случай, всегда возможный, конечно, какая-нибудь ужасная катастрофа...

- Да перестаньте вы, Безюке, высвистывать, когда я говорю о серьезном деле!

Молчаливый от природы (большая редкость в Тарасконе), аптекарь имел, действительно, слабость сопеть с присвистом прямо в лицо собеседнику при самых важных разговорах. За молчаливость Тартарен выбрал аптекаря поверенным своей тайны, а этот вечный свист звучал в такую минуту как бы неуместною насмешкой. Наш герой намекал на возможность трагической смерти; передавая аптекарю конверт с траурною печатью, он торжественно говорил:

- Тут мое завещание, Безюке... Вас я избрал моим душеприкащиком, исполнителем моей посмертной воли...

- Фю-фюит... фю-фюить... фю-фюить... - посвистывал, между тем, аптекарь, хотя и был в глубине души сильно взволнован и хорошо понимал всю важность выпадающей ему роли.

Минута отъезда приблизилась, и он на прощанье предложил выпить за успех предприятия - "чего-нибудь хорошенькаго... стаканчик элексира Garus". Поискавши в нескольких шкафах, Безюке вспомнил, что элексиры и настойки заперты у мамаши. Приходилось разбудить ее и поневоле сказать, кто пришел в такую позднюю пору. Решено было заменить элексир калабрским сиропомь, невинным летним питьем, изобретенным самим Безюке. В газете Форум он давно уже помещал такое объявление об этом сиропе: "Sirop de Calabre, dix sols la bouteille, verre compris". Чертовски злой и завистливый ко всякому успеху, Костекальд подло перенначил это по-своему и говорит: "Sirop de cadavre, vers compris" (Непередаваемая игра сиов; в объяниении значится: "Калабрийский сироп, десять су за бутылку, с посудой". Ехидный Костекальд говорит: "Трупный сироп с червями".). Впрочем, эта отвратительная игра слов только усилила продажу и тарасконцы в восторге от этого "sirop de cadavre".

Чокнулись, выпили, обменялись еще несколькими словами и обнялись. Безюке засвистал еще сильнее и оросил слезами огромные усы.

- Ну, прощай... прощай! - резко проговорил Тартарен, чувствуя, что и у него подступают слезы к глазам, и поспешил выйти.

Но так как наружная дверь была заперта, то нашему герою пришлось пройти через двор и выползть в подворотню на брюхе. То было уже началом путевых испытаний.

Три дня спустя Тартарен вышел из вагона в Вицнау, у подошвы Риги. Он избрал Риги для своего первого дебюта, отчасти вследствие небольшой высоты этой горы (1,800 метров, приблизительно в десять раз выше тарасконской Mont-Terrible), а также и потому, что с её вершины открывается чудная панорама бернских Альп, теснящихся вокруг живописных озер. Отсюда путник может выбрать любую вершину и наметить ее своею киркой.

Опасаясь быть узнанным дорогой и, чего доброго, быть выслеженным врагами,- он имел слабость думать, что во всей Франции он так же известен и популярен, как у себя в Тарасконе;- Тартарен направился не прямо в Швейцарию, а пустился в объезд и лишь на границе нацепил на себя все свое альпийское снаряжение. Это он, впрочем, хорошо сделал, так как едва ли бы смог в таком виде пролезать в вагоны французских дорог. Но, при всем просторе и удобстве швейцарских вагонов, наш алъпинист, обвешанный своими инструментами, к которым не успел еще и привыкнуть, на каждом шагу давил ноги пассажиров то киркою, то альпенштоком, зацеплял на ходу людей железными крючками, и повсюду, куда входил,- на станциях, в отелях, на пароходах,- вызывал всеобщее смятение и громко выражаемое неудовольствие. Все от него сторонились, все окидывали его неприязненными взглядами, которых он не мог себе объяснить. Его благодушная и сообщительная натура не мало выстрадала от такого отчуждения. А тут еще, как бы нарочно, чтобы доканать его, небо покрылось серыми сплошными тучами и полил непрерывающийся дождь.

Дождь лил в Бале и помогал служанкам обмывать белые и без того чистенькие домики; лил он в Люцерне на сундуки и чемоданы, придавая им вид пожитков, спасенных после кораблекрушения; лил из Вицнау на берегу озера Четырех Кантонов, лил на зеленых силонах Риги, над которыми ползли черные тучи, струился мутными потоками вдоль скал, рокотал рассыпчатыми каскадами, тяжелыми каплями падал с каждого камня, с каждого хвоя сосны. Тарасконец во всю жизнь свою не видал столько воды.

Он зашел в трактир, спросил кофе со сливками, меда и масла. Подкрепивши силы, он решил тут же, не откладывая, предпринять свое первое восхождение на Альпы.

- А скажите,- заговорил он, навьючивая на себя пожитки,- во сколько времени доберусь я до вершины Риги?

- В час или в час с четвертью; только поторопитесь: поезд отходит через пять минут.

- Поезд - на Риги!... Что за вздор!...

В тусклое окно трактира ему указали на отходящий поезд. Локомотив с короткою и толстопузою трубой толкал впереди себя два крытых вагона без стекол в окнах, и, словно какое-то чудовищное насекомое, прицепившееся к горе, карабкался по ужасающим крутизнам. Оба Тартарена, и "молодчина", и животолюбивый тарасконец, одновременно возстали против столь отвратительного механического способа подниматься на горы. "Молодчина" находил смешным лазить по Альпам в вагоне с паровозом; что же касается другаго Тартарена, то в нем висящие в воздухе мосты с перспективою падения с высоты 1,000 метров, при малейшем сходе с рельсов, вызывали ряд размышлений на весьма печальные мотивы, оправдываемые видом маленького вицнауского кладбища, белые могилки которого у подножия ската казались сверху бельем, разложенным на дворе прачешной. Очевидно, это кладбище тут не даром, а приспособлено на всякий случай, чтобы не далеко было таскать путешественников.

- Нет, ужь я лучше на собственных ногах,- рассудил храбрый тарасконец,- надо же привыкать...

И он пустился в путь, стараясь на первых порах не ударить лицом в грязь уменьем управляться с альпенштоком перед сбежавшимся трактирным персоналом, кричавшим ему, куда идти и где свернуть. Никого и ничего не слушая, альпинист пошел прямо в гору по дороге, усыпанной крупным и острым щебнем и окаймленной сосновыми желобами для стока дождевой воды. Справа и слева тянулись большие фруктовые сады, сочные луга, изрезанные оросительными деревянными водопроводами. Теперь все они рокотали переполнявшею их водой. Всякий раз, когда альпинист задевал своею киркой за нависшие ветви дерев, его обдавало, как из спрыска садовой лейки.

- Господи Боже, сколько воды! - вздыхал житель благодатного юга. Но его дело стало еще хуже, когда щебенка вдруг исчезла на дороге, и пришлось шагать прямо по воде, перепрыгивать с камня на камень, чтобы не промочить гетров. А дождь лил все так же упорно, становился все холоднее и уже начинал забираться за шею путника. Мимо его проходили мужчины, дети, с низко опущенными головами, с согнутыми спинами под тяжестью плетеных корзин, в которых они разносили провизию по виллам и пансионам, разбросанным в полу-горе. "Риги-Кульм?" - спрашивал Тартарен, желая удостовериться, по той ли он идет дороге. Но его необычайное снаряжение и, в особенности, вязанный "passe-montagne", закрывающий почти все лицо, вселяли во всех такой ужас, что прохожие боязливо озирались и ускоряли шаг, не отвечая на вопрос.

Скоро прекратились и эти встречи. Последним живым существом на этом тяжелом пути была старуха, что-то полоскавшая в водосточном желобе, укрывшись от дождя под огромным зонтом, воткнутым в землю.

- Риги-Кульм? - спросил альпинист.

Старуха подняла идиотское лицо, под которым висел зоб величиною с большой колокольчик, привязываемый на шею швейцарской корове, долго всматривалась в удивительного путника, потом разразилась неудержимым хохотом, растянувшим ей рот до ушей. Маленькие глаза совсем исчезли в складках окружавших их морщин; но лишь только она опять их открывала, вид стоящего перед нею Тартарена во всем его вооружении, казалось, удвоивал её глупую смешливость.

- Ах, лопни ты совсем! - выругался Тартарен.- Счастлива ты, что баба, не то бы...

Пылая гневом, он зашагал дальше и сбился с дороги в мелком ельнике. Его ноги скользили и разъезжались по влажному моху. Изменился и окружавший его лейзаж,- не стало ни тропинки, ни деревьев, ни пастбищ. Перед ним высылись унылые голые скалы, да каменистые обрывы, на которые приходилось взбираться на четвереньках, чтобы не упасть, Рытвины были полны желтою грязью, и он осторожно переходил их, ощупывая впереди альпенштоком. Чуть не каждую минуту он смотрел на маленький компас, висевший на цепочке его часов; но потому ли, что он забрался слишком высоко, или вследствие резкого изменения температуры, стрелка вертелась без толку, точно сумасшедшая. Густой желтый туман лишал возможности определить на глаз направление, которому следовало держаться. Мелкая гололедка делала подъем с каждым шагом все труднее и опаснее. Вдруг Тартарен остановился; земля как бы смутно забелела впереди... Теперь береги только глаза!... Очевидно, начинался пояс вечных снегов...

Тотчас же наш путник вынул свои очки из футляра и плотно их надел. Минута была торжественная. Немного взволнованному тарасконцу казалось, что он одним скачком поднялся на тысячу метров, к недосягаемым высотам и великим опасностям. Он стал подвигаться с большими предосторожностями, воображая, что вот-вот сейчас наткнется на трещины и расселины, о которых читал в книгах. В глубине души он проклинал обитателей трактира, посоветовавших ему идти все прямо и отпустивших его без проводника. Да ужь чего доброго, не ошибся ли он горой! Он идет больше шести часов, тогда как подняться на Риги можно в три часа времени. Подул холодный ветер и закружил снежною метелью в потемневшем воздухе.

Его застигла ночь. Где бы найти какую-нибудь лачугу, хоть навес скалы, чтоб укрыться от непогоды? Вдруг он увидал прямо перед собою нечто вроде деревянного садового павильона с огромною вывеской, на которой с трудом разобрал: "Фо...то...гра...фия... Ри...ги...Кульм". В ту же минуту показался громадный отель с тремя стами окон и с праздничным освещением подъезда только что зажигавшимися фонарями.

III.

- Ques асо?... Кто идет?... Что там?...- выкрикивал Тартарен, напряженно прислушиваясь и вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами.

Из корридоров слышались шум беготни, хлопанья дверей, суета какая-то, крики: "Скорей... скорей!..." Снаружи доносилис как будто призывцые звуки трубы, а сквозь оконные сторы просвечивали вспышки яркого света...

Пожар!...

Через полминуты Тартарен был на ногах, обут, одет, и уже несся с лестницы, на которой еще горел газ и толпился шумливый рой мисс в наскоро надетых шапочках, в зеленых шалях, шерстяных косынках,- в том, что второпях попалось под руку.

Тартарен мчался, как вихорь, всех расталкивал и, чтобы подбодрить себя и успокоить дам, орал во все горло: "Хладнокровие!... прежде всего необходимо хладнокровие!" Он вопил это таким неистовым голосом, каким человек может кричать только в бреду и наводить ужас на людей самого неробкого десятка. А каковы же эти юные мисс!... Оне только хихикают да пересмеиваются, глядя на него. Нашли время смеяться! Впрочем, оне еще не понимают серьезного значения опасности,- им все нипочем.

За ними шел старый дипломат в костюме, оставлявшем желать несколько большей законченности. На нем было пальто, из-под которого выглядывали белые кальсоны и кончики тесемок.

Наконец-то мужчина!... Тартарен бросился к нему, махая руками:

- Ах, господин барон, какая беда-то? Вы не знаете ли... где, по крайней мере... с чего занялось?

- А? Что?... С чего?...- лепетал совсем ошалевший барон, не понимая ни слова.

- Да, ведь, горит...

- Что горит?

У несчастного дипломата был такой растерянный и несчастный вид, что Тартарен оставил его и кинулся к выходу "организовать помощь".

- Помощь... помощь!...- твердил барон, а за ним пять или шесть заспанных слуг, дремавших, стоя, в прихожей.- Помощь! - повторяли они, дико переглядываясь и ничего не понимая.

С первых же шагов на крыльце Тартарен увидал, что ошибся. Нигде ни признака пожара. Холод смертельный, ночь - хоть глаз выколи; несколько смоляных факелов там и сям слабо разгоняют мрак, кидая на снег свой красноватый отблеск. У нижней ступеньки подъезда какой-то старик жалобно дудит в альпийский рог, которым сзывают коров в горах, а на Риги-Кульм будят любителей солнечного восхода и возвещают скорое появление дневного светила. Уверяют, будто первый отблеск его загорается на вершине горы позади отеля. Чтобы не ошибиться дорогой, Тартарену стоило только держаться того направления, в котором слышались веселые голоса смешливых мисс. Он шел тише других, разнеженный сном и порядочно утомленный вчерашним шестичасовым восхождением на Риги...

Восток обозначился белесоватою полосой; её появление приветствовали новые завывания альпийского рога и довольные вздохи, которые мы слышим в театрах при звонке к поднятию занавеса. Сначала едва заметная, как щель от неплотно прижатой крышки, эта полоса ширилась и разросталась на горизонте. Но, в то же время, снизу, из долины, полз в гору серовато-желтый туман и становился все гуще по мере того, как разгорался день. Скоро туман лег непроницаемою завесой между публикой и ожидаемым зрелищем. Приходилось отказаться от созерцания величественных картин, обещанных Путеводителями.

Тем не менее, были люди, которым особенно пылкое воображение помогало различать далекие вершины. Какой-то долговязый малый, в клетчатом ульстере до пят, окруженный многочисленными дочерьми перувиянского генерала, пресерьезно указывал на невидимую панораму Бернских Альп и громко называл горы, скрытые туманом.

- Вон, смотрите, налево Финстераархорн - четыре тысячи двести семьдесят пять метров... А тут Шрекхорн, вот Веттерхорн, Юнгфрау... прошу дам обратить внимание на её прелестные очертания...

- Ба!... Ну, признаюсь... Вот так нахал! Врет как по писанному,- проговорил про себя Тартарен.- А, ведь, голос-то как будто знакомый,- добавигл он, подумавши с секунду.

В особенности ему знаком был южный акцент, распознать который так же легко, как запах чеснока. Холод, однако, давал себя знать не на шутку, и скоро на закутанной снежным саваном и густым туманом площадке не осталось никого, кроме Тартарена да старика, продолжавшего уныло и безцельно гудеть в свой огромный рог. На его тирольской шляпе, как на фуражках всей ярислуги отеля, красовалась надпись золочеными буквами: Regina montium. Тартарен подошел к нему дать на водку, как делали другие туристы.

- Пойдем-ка спать, старина,- сказал он, похлопывая старика по плечу с своею обычною тарасконскою фамильярностью.- И здорово только у вас врут тут насчет солнцато!

А старик, не отрываясь от уродливой трубы, все выводил свои три неизменно унылые ноты и посмеивался про себя.

За обедом Тартарена ждало новое разочарование; рядом с ним на месте хорошенькой блондинки, "Амуром завитой в кудри золотыя", сидела старая англичанка с индюшечьей шеей и в длинных локонах. Кто-то по близости говорил, что молодая девушка и её спутники уехали с одним из первых утренних поездов.

- Cre nom! вот так незадача... - громко проговорил итальянский тенор, так резко заявивший Тартарену накануне, что не понимает по-французки. Должно быть, за ночь выучился! Тенор вскочил, бросил салфетку и выбежал вон, оставляя нашего тарасконца в полном недоумении. Кроме его, из вчерашнего общества не было уже ни души. Так всегда в отеле Риги-Кульм, где никто не остается дольше суток. Не меняется только внешний вид да соусники, красующиебя на столе и разделяющие общество на два враждебные лагеря. На этот раз численный перевес был на стороне "рисовых", и "черносливные",- как говорится,- "обретались не в авантаже".

Не приставая ни к тем, ни к другим, Тартарен не дождался момента явного заявления принадлежности к определенному лагерю. ушел в свою комнату, спросил счет и собрался в дальнейший путь. Довольно... в другой раз его уже не заманят на эту Regina montium с её табль-д'отом глухо-немых. Как только он опять снарядился во всю свою сбрую и взял в руки кирку, так с новою силой его охватила страсть к восхождениям, но только - к настоящим "восхождениям", на настоящия горы, на которых нет ни подъемных машин, ни фотографий на вершинах. Его затруднял лишь выбор между более высоким Финстераархорном и более знаменитою Юнгфрау, девственное имя которой невольно приводило ему на память белокурую застольную соседку.

Пока изготовляли счет, он занялся рассматриванием больших раскрашенных фотографий, висящих на стенах мрачной, погруженной в невыносимое молчание прихожей. На них были изображены ледники, снеговые скаты, знаменитые и опасные глетчеры; на одной - путешественники подвигаются гуськом по острому ледяному хребту; на другой - бездонная трещина с перекинутою через нее лестницей, по которой ползком, на коленях, перебирается какая-то дама, за нею католический патер в высоко подхваченной рясе. Тарасконский альпинист не имел до сих пор ни малейшего представления о подобных трудностях. А теперь уже ничего не поделаешь,- хочешь-не-хочешь - полезай!

Вдруг он страшно побледнел... Перед ним была в черной раме гравюра с известного рисунка Густава Доре, воспроизведшего катастрофу на mont Gervin: четыре человека, кто ничком, кто навзничь, стремглав летят вниз чуть не по отвесной покатости, отчаянно хватаясь руками, тщетно стараясь удержаться за что-нибудь; веревка оборвалась, но между собою они ею все-таки, связаны,- связаны на верную смерть, которая ждет их на дне пропасти, куда они упадут безформенною грудой обезображенных тел, вместе с своими кирками, зелеными вуалями и всем красивым снаряжением горных туристов.

- Вот так штука! - громко проговорил тарасконец, не помня себя от ужаса.

Отменно вежливый метръд'отель услыхал это восклицание и счел своим долгом успокоить альпиниста. С каждым годом подобные несчастия становятся все реже и реже; необходимо, конечно, быть очень осмотрительным, а главное - запастись хорошим проводником.

Тартарен спросил, не возьмется ли он рекомендовать ему такого, да поблагонадежнее... Он - это не из страха, разумеется, а, все-таки, лучше иметь при себе верного человека.

Молодой человек призадумался на минуту, с важным видом и крутя бакенбарды: "Поблагонадежнее... Жаль, вы раньше не сказали; был у нас такой человек сегодня утром; как раз бы годился вам... посыльный одного перувиянского семейства".

- А горы знает? - деловито спросил Тартарен.

- О, monsieur, знает... все горы знает... и Швейцарские, и Савойские, и Тирольские, и Индейские,- все горы в мире знает, все обошел, наизусть выучил, рассказывает без запиночки... Лучше трудно найти. Я думаю, что он охотно согласился бы. С таким человеком ребенка отпустить не страшно..

- Где он? Нельзя ли разыскать?

- Теперь в Кальтбаде, поехал подготовить помещение для своих туристов... Мы ему телефонируем.

Телефон - на Риги! Мера переполнилась. Тартарен уже больше ничему не удивлялся.

Через пять минут ему сообщили ответ: посыльный перувиянского генерала уехал в Тельсплатт, где, вероятно, заночует. Тельсплатт - это одна из многих часовен, воздвигнутых швейцарцами в память Вильгельма Теля. Туда направлялись толпы путешественников посмотреть стенную живопись, которую в то время оканчивал один известный художник. На пароходе можно доехать в час, много в полтора. Тартарен ни на минуту не задумался. Ему, правда, приходилось потерять целый день, но за то представлялся случай почтить память Вильгельма Теля, одного из любимейших героев тарасконца; к тому же, его влекла надежда догнать удивительного проводника и уговорить отправиться вместе на Юнгфрау.

Сказано - сделано. Он наскоро расплатился по счету, в котором и закат, и восход солнца были причтены особою графой, рядом с свечкой и прислугой. На этот раз Тартарен направился уже на железнодорожную станцию, не желая терять напрасно времени на спуск с Риги пешком... Слишком много будет чести для этой горки с её усовершенствованными приспособлениями.

IV.

На Риги-Кульм лежал сплошной снег, а внизу, на озере, лил опять сплошной дождь, мелкий, частый, почти безформенный, как сгущенный туман, сквозь который едва виднелись смутные очертания уходящих вдаль гор, похожих на облака. Горный ветер бороздил озеро; чайки низко летали над водой, скользя крыльями по волнам. Можно было подумать, что находишься в открытом море. И Тартарену припомнился его отъезд из Марсели, пятнадцать лет назад, на охоту за львами; припоминались ему и чудная синева безоблачного неба, и синее море с его рябью волн, рассыпавшихся серебром и жемчугами, и звуки военных рожков в фортах, звон колоколов, веселый шум, блеск солнца, радость, счастье, восторги первого путешествия!

Какая противуположность с этим отвратительным сырым мраком, сквозь который, точно сквозь масляную бумагу, там и сям мелькает несколько пассажиров, закутанных в долгополые ульстеры, в каучуковые плащи, а там назади чуть виднеется неподвижная фигура рулевого с важным и неприступным видом, под вывескою, гласящею на трех языках:

"Воспрещается говорить с рулевым".

Совершенно лишнее "воспрещение", так как на Винкельриде никто не говорил ни с кем, ни на палубе, ни в салонах первого и второго классов, битком набитых изнывающими от тоски пассажирами. И здесь, как на Риги-Кульм, Тартарен страдал, приходил в отчаянье не столько от дождя и холода, сколько от невозможности поговорить. Внизу он, правда, встретил несколько знакомых лиц: члена жокей-клуба с племянницей (гм!... гм!..), академика Астье-Рею и профессора Шванталера, заклятых врагов, на целый месяц обреченных не расставаться, по милости случайности, одновременно заковавшей их в круговой объезд одного и того же антрепренера-возильщика по Швейцарии; были тут и другие из мимолетных гостей Риги-Кульм. Но все они делали вид, будто не узнают тарасконца, довольно-таки заметного своим шлемовидным головным убором, своими палками, крючками и веревками у пояса. Все точно стыдились вчерашнего бала, того необъяснимого увлечения, которым сумел вдохновить их этот толстый человек.

Одна только профессорша Шванталер подошла к нему с веселою улыбкой на круглом, розовом личике, приподняла чуть-чуть юбочку двумя пальцами, как бы собираясь протанцовать минуэт, и заговорила: "Dansiren... walsiren... ошень карош"... Вспоминала ли живая толстушка прошлое веселье, или не прочь была опять покружиться под музыку, только от Тартарена она не отставала. И Тартарен, чтоб отделаться от нея, уходил на палубу, предпочитая измокнуть до костей, чем казаться смешным.

А ужь и лило же только, и мрачно же было на небе! А тут еще, как бы для его вящего омрачения, целый отряд "Армии Спасения",- десяток толстых девиц с полуумнымии лицами, в муруго-голубых платьях и в шляпах Greenaway,- забрался на пароход в Бекенриде, столпился под тремя огромными красными зонтами и запел свои канты под аккомпанимент аккордеона, на котором играл длинный, полувысохший господин с безумными глазами. Никогда в жизни Тартарен не слыхивал такого нестройного пения, такой тянущей за душу музыки. В Брунене эта компания сошла с парохода, оставивши карманы туристов набитыми нравственно-поучительными брошюрами. И почти тотчас же, как смолкли звуки аккордеона и взвизгивания несчастных вопильщиц, небо стало проясняться, на нем показались голубые просветы.

Между тем, пароход вошел в озеро Ури, со всех сторон стесненное громадами диких гор; справа, у подножия Зеелисберга, показалось Грютлийское поле, на котором Мельхталь, Фюрст и Штауффахер дали клятву освободить свое отечество. Глубоко взволнованный Тартарен благоговейно обнажил голову, не обращая внимания на недоумение окружающих, и даже трижды помахал фуражкой, чтобы тем почтить память героев. Некоторые из пассажиров не сообразили, в чем дело, и, принявши на свой счет поклоны тарасконца, вежливо с ним раскланялись.

Хриплый свисток несколько раз повторился эхом близко стеснившихся гор. Дощечка на палубе, возвещавшая пассажирам название станции, гласила на этот раз: Тельсплатт.

Приехали.

Часовые находится в расстоянии пяти минут ходьбы от пристани, на самом берегу озера и на той самой скале, на которую Вильгельм Тель выпрыгнул во время бури из лодки Геслера. Необыкновенно радостное чувства охватило Тартарена, когда он ступил на эту историческую почву, припоминая и переживая мысленно главнейшие эпизоды великой драмы, которую он знал так же хорошо, как свою собственную историю. Вильгельм Тель был всегда его любимым типом. Когда в аптеке Безюке затевалась игра в "кто что любит" и каждый из участников писал на бумажке имя поэта, название дерева, запаха, имя любимого героя и предпочитаемой женщины,- на одной из записок неизменно прочитывалось:

"Любимое дерево - боабаб.

"Запах - пороха.

"Писатель - Фенимор Купер.

"Чем бы хотел быть? - Вильгельмом Телем".

Все общество в аптеке единогласно восклицало: "Это Тартарен!"

Каким же счастьем забилось его сердце, и как сильно оно забилось перед часовней, воздвигнутою на вечную память о благодарности целаго народа! Восторженному тарасконцу уже представлялось, что вот-вот сейчас сам Вильгельм Тель с луком и стрелами в руках отворит ему дверь.

- Войти нельзя... я работаю... сегодня не приемный день...- раздался изнутри громкий голос, усиленный еще резонансом свода.

- Monsieur Астье-Рею, член французской академии...

- Herr доктор-профессор Шванталер...

- Тартарен из Тараскона!...

В стрельчатом окне над порталом показался художник в блузе и с палитрой в руках.

- Мой famulus (Famulus - мальчик, ученик и прислужник. В немецк. университетах названием "фамулюс" обозначают иногда студентов, специально занимающихся при профессоре в лаборатории, иногда - ассистентов при знаменитых врачах.) идет отпирать вам, господа,- сказал он почтительным тоном.

"То-то... иначе и быть не могло,- подумал Тартарен.- Мне стоило только сказать свое имя..."

Тем не менее, он, из деликатности, уступил дорогу и вошел последним.

Художник, красивый, рослый малый с целою гривой золотистых волос, придававших ему вид артиста эпохи Возрождения, встретил их на приставной лестнице, ведущей на подмостки, устроенные для расписывания верхнего яруса часовни. Фрески, изображающия главные эпизоды из жизни Вильгельма Теля, были уже окончены, кроме одного, воспроизводящего сцену с яблоком на площади Альторфа. Над нею еще работал художник, причем его "фамулус",- как он выговаривал,- с прическою херувима, с голыми ногами и в средневековом костюме, позировал для фигуры сына Вильгельма Теля.

Все архаические личности, написанные на стенах, пестреющия красными, зелеными, желтыми, голубыми костюмами, изображенные больше чем в натуральную величину, в тесном пространстве старинных стрельчатых очертаний постройки, и рассчитанные на то, чтобы зритель видел их снизу, вблизи производили на присутствующих довольно плачевное впечатление; но посетители пришли с тем, чтобы восхищаться, и, разумеется, восхищались. С тому же, никто из них ровно ничего не понимал в живописи.

- Я нахожу это необычайно характерным,- торжественно заявил Астье-Рею, стоя с дорожным мешком в руках.

Чтобы не отстать от француза, и Шванталер, с складным стулом под мышкой, продекламировал два стиха Шиллера, из которых добрая половина увязла в его шершавой бороде. Дамы, в свою очередь, начали восторгаться, и с минуту под старинным сводом только и было слышно:

- Schon... oh! schon!...

- Yes... lavely...

- Exquis... delicieu...

Со стороны можно было подумать, что находишься в лавке пирожника. Вдруг, среди благоговейной тишины, точно звук трубы, загремел чей-то голос:

- Никуда не годится! Я вам говорю - прицел не верен... Так не стреляют из лука...

Можно себе представить, как был поражен художник, когда необычайный альпинист, размахивая своим багром, с киркой на плече, рискуя изувечить присутствующих, доказал, как дважды-два - четыре, что Вильгельм Тель не мог целить из лука, как изображено на картине.

- Да вы-то кто такой?

- Как - кто я такой? - воскликнул озадаченный тарасконец.

Так, стало быть, не перед его именем открылась запретная дверь!... И, выпрямившись во весь рост, гордо поднявши голову, он выпалил:

- Кто я?... Спросите мое имя у пантер Саккара, у львов Атласских гор,- они, быть может, вам за меня ответят.

Все отодвинулись подальше,- всем стало жутко.

- Позвольте, однако,- заговорил художник,- в чем же вы нашли неправильность?

- А вот в чем,- смотрите на меня! Тартарен притопнул два раза ногой так, что с пола поднялась пыль столбом, перехватил левою рукой свою кирку, прижал её конец к плечу и замер в позе стрелка.

- Превосходно! Чудесно!... Он прав... Стойте так, не шевелитесь...

Потом, обращаясь к мальчику, художник крикнул:

- Скорей, картон... карандаши!

На самом деле тарасконец так и просился на картину,- коренастый, широкоплечий, с наклоненною головой, до половины ушедший в шлемовидный passe-montagne, с пылающим взором, прицеливающимся в дрожащего от страха ученика. О, чудо воображения! Он взаправду был уверен, что стоит на Альторфской площади, что в действительности целит в родное дитя, которого у него никогда не бывало, имея при себе запасную стрелу, чтоб убить злодея своей родины. И его убеждение было так сильно, что сообщилось всем присутствующим.

- Это он... Вильгельм Тель! - повторял художник, сидя на скамейке и лихорадочною рукой набрасывая эскиз на картон.

- Ах, государь мой, как жаль, что я не знал вас раньше! С вас бы я написал моего Вильгельма Теля.

- Неужели? Так вы находите сходство? - сказал польщенный Тартарен, не изменяя позы.

Да, художник именно таким представлял себе швейцарского героя.

- И голова... лицо похоже?

- О, это безразлично! - художник отодвигался и всматривался в эсквз.

- Это не важно. Мужественное, энергичное выражение - вот все, что нужно, так как, собственно, о Вильгельме Теле никто ничего не знает, да, весьма вероятно, что он никогда и не существовал в действительности.

От такой неожиданности Тартарен даже выронил из рук свой мнимый лук.

- Как так... никогда не существовал?... Да вы это как, вправду?

- Спросите у этих господ...

- Это старая датская легенда,- авторитетно проговорил Астье-Рею.

- Исландская...- не менее важно заявил Шванталер.

- Саксо Граматик (Датский историк; жил в конце XII в., умер в 1208 г.) рассказывает, что отчаянно-смелый стрелок по имени Тобе или Пальтаноке...

- Es ist in der Vilkinasaga geschrieben...

Вместе:

...был приговорен датским королем Гарольдом Голубозубым...

...dass der islandiche Konic Neding...

Не глядя друг на друга и друг друга не слушая, оба говорили разом, точно лекцию читали с кафедры, докторальным и деспотическим тоном профессоров, уверенных в том, что возражений не будет и быть не может. Они горячились, кричали, приводили имена, числа... Мало-по-малу в споре приняли участие все посетители; все кричали, махали складными стульями, зонтами, чемоданами. Несчастный художник, в страхе за прочность подмостков, тщетно старался водворить мир и согласие. А когда буря улеглась и он хотел опять взяться за свой картон с неоконченным эскизом и стал разыскивать таинственного альпиниста, имя которого могли ему сообщить одни только пантеры Саккара, да львы гор Атласа,- альпиниста уже не было.

В страшном негодовании он шагал по дороге, окаймленной березами и буками, ведущей к отелю Тельсплатта, где должен был заночевать посыльный перувиянца. В пылу нежданного разочарования он громко рассуждал сам с собою и гневно втыкал свой альпеншток в размякшую от дождя землю.

Вильгельм Тель никогда не существовал! Вильгельм Тель - легенда! И это преспокойным манером говорит художник, взявшийся расписывать часовню Тельсплатта! Этого он не мог простить живописцу, не мог простить ученым, не мог помириться с нашим веком отрицания, разрушения, нечестия, ничего не уважающего - ни славы, ни величия... Стоит же совершать подвиги после того!... Так лет через двести-триста, когда зайдет речь о Тартарене, найдутся какие-нибудь Аст-Рею и Шванталеры и станут доказывать, что Тартарена никогда не было в действительности, что Тартарен - провансальская или варварийская легенда! Он остановился, задыхаясь от негодования и от кругаго подъема, и присел на скамью.

Отсюда сквозь ветви деревьев видно было озеро; белые стены часовни казались новеньким памятником. Пароходные свистки и суета на пристани давали знать о прибытии новых посетителей. Они толпились на берегу с Путеводителями в руках, благоговейно шли к часовне и рассказывали друг другу легенду... И вдруг, под влиянием неожиданного скачка мысли, ему представилась комическая сторона дела. Вся история Швейцарии построена на этом воображаемом герое; ему воздвигают статуи, его памяти посвящены часовни на площадях маленьких городков и в музеях больших; в честь его устраиваются патриотические торжества, на которые собираются с знаменами во главе представители всех кантонов, задаются банкеты, произносятся речи, тосты, раздаются восторженные крики, проливаются потоки слез,- и все это ради великого патриота, который заведомо для всех никогда не существовал в действительности...

А еще осмеливаются говорить про Тараскон! Вот это так ужь подлинно тарасконада, да такая, какой там, в Тарасконе, и в голову никому не приходило выдумать!

Тартарен пришел опять в хорошее настроение и быстро направился по большой флюеленской дороге, на которой расположен отель Тельсплатта с зелеными ставнями на длинном фасаде. В ожидании звонка в обеду, пансионеры отеля бродили взад и вперед перед каскадом, обложенным туфными камнями, по дороге, обрытой канавами, и между лужами красноватой воды. Тартарен спросил о проводнике. Ему ответили, что он кушает.

- Ведите меня к нему... - и это было сказано таким недопускающим возражений тоном, что, несмотря на явное нежелание обезпокоить столь важную особу, служанка повела альпиниста через весь отель к необыкновенному проводнику, кушавшему в отдельной комнате, выходящей окнами во двор.

- Милостивый государь,- заговорил Тартарес,- прошу извинить меня, если...

Он остановился озадаченный; в то же время, длинный и худой знаменитый проводник уронил на стол ложку с супом.

- Пэ! Monsieur Тартарен!

- Тэ! Бонпар!

Это был действительно Бонпар, содержавший когда-то буфет в тарасконском клубе, славный малый, на беду одаренный такою болезненною фантазией, что не мог сказать ни одного слова правды, за что его прозвали в Тарасконе лгуном. Можете себе представить, чего должно было стоить, чтобы прослыть лгуном в Тарасконе! И это-то необыкновенный проводник, облазивший все Альпы, Гималаи и даже горы на луне!

- Да... ну, я понимаю...- сказал несколько разочарованный Тартарен, но, все-таки, довольный встречей с земляком и возможностью услышать родной говор.

- Вот и чудесно, monsieur Тартарен, вы обедаете со мной, да?

Тартарен тотчас же согласился, предвкушая сладост беседы по душе за маленьким столиком с двумя приборами, без поселяющих раздоры и вражду соусников; он был рад, что может чокаться, говорить и есть в одно время, и есть, притом, превосходные вещи, хорошо приготовленные, так как трактирщики отлично угощают проводников и курьеров, кормят их отдельно, подают лучшие вина и отборные блюда.

Тарасконские речи так и забили ключом.

- Так это я ваш голос слышал сегодня ночью там, на платформе Риги-Кульм?

- Э, конечно... Я барышням показывал восход... А, ведь правда, необычайно поразителен восход солнца на Альпах?

- Восхитителен! - сказал Тартарен, сначала не особенно убежденным тоном, чтобы только не противоречить собеседнику; но через минуту он уже увлекся... И надо было только руками разводить, слушая, как два тарасконца на перерыв восторгаются необыкновенными красотами природы, открывающимися с Риги. Точь-в-точь Жоан пополам с Бедекером.

По мере того, как обед подвигался к концу, разговор становился все задушевнее и откровеннее, доходил до нежных излияний, увлажавших слезою блестящие и живые провансальские глаза, не терявшие даже в минуты быстро приходящего волнения своего несколько шутливого и насмешливого выражения. И чего-чего только не видал этот бедняга Бонпар с тех пор, как покинул клуб! Его ненасытная фантазия, не давая ему покоя, уносила его на край света и мчала без удержу. И он рассказывал о своих приключениях, повествовал об удивительных случаях, суливших ему богатство и вдруг лопавшихся - вот так, прямо тут в руках, как, например, дело с его последним изобретением, дававшим возможность значительно сократить военный бюджет по статье солдатской обуви.

- И знаете как?... Очень просто: я предлагал подковывать солдат...

- Да что вы! - ужаснулся Тартарен.

Бонпар продолжал совершенно спокойно, с безумным видом человека, одержимого сухим бредом:

- Чудесная идея, не правда ли? И что же?! В министерстве меня не удостоили даже ответом... Ах, дорогой мой господин Тартарен, много я выстрадал, много вынес нужды, прежде чем поступил на службу компании...

- Какой компании?

Бонпар понизил голос:

- Тш! Потом... не здесь...- и тотчас же заговорил опять громко:- Ну, а как вы там в Тарасконе? Что хорошенького поделывается у вас? Вы мне не сказали, однако, какими судьбами попали в наши горы.

Очередь сердечных излияний была за Тартареном. Без гнева, но с оттенком тихой старческой грусти, охватывающей с годами утомленных жизнью великих художников, необыкновенных красавиц, всех победитедей народов и сердец, он рассказал про измену соотечественников, про заговор отнять у него президентство и про свое решение совершить геройский подвиг, водрузить тарасконское знамя выше, чем кто-либо его водружал до сих пор,- доказать, наконец, альпинистам Тараскона, что он достоин... всегда достоин... Его голос оборвался от волнения. Он пересилил себя и продолжал:

- Вы меня знаете, Тонзаг...

Невозможно передать словами, сколько искреннего чувства, сколько сближающей ласки слышалось в голосе, каким он произнес это трубадурское имя,- точно руку пожал мысленно или на грудь к себе привлек.

- Вы меня знаете, надеюсь! Вы помните, уклонялся ли я, когда надо было идти на львов, да и во время войны, когда мы вместе организовали защиту клуба?...

Бонпар поддакивал энергическими кивками головы. Еще бы, точно вчера было!

- Так вот, мой друг, чего не могли сделать ни львы пустыни, ни пушки Круппа, то удалось сделать Альпам... Я боюсь...

- О, не говорите этого, Тартарен!

- Почему? - кротко возразил герой.- Я говорю это потому, что это правда...

И спокойно, без аффектации, ос признался в том впечатлении, которое произвел на него рисунок Доре, изображающий катастрофу в горах. Он признался, что его страшат такие катастрофы; и вот почему, услыхавши про необыкновенного проводника, способного предохранить его от несчастных случайностей, он и поспешил ему довериться. И затем самым спокойным тоном он прибавил:

- Вы, ведь, никогда не были проводником, Гонзаг?

- О, нет, бывал...- ответил Бонпар, улыбаясь.- Только, конечно, не все, что я рассказывал...

- Само собою разумеется,- одобрительно согласился Тартарен.

Бонпар тихо проговорил:

- Выйдем на дорогу; там можно говорить свободнее.

Наступала ночь. Они вышли из отеля и направились к тоннелю в стороне озера.

- Остановимся тут...- необыкновенно громко прозвучал под сводом голос Бонпара.

Они присели на парапет и засмотрелись на чудный вид озера, к которому крутыми уступами сбегали ели и буки. А дальше виднелись горы с тонущими в сумраке вершинами; за ними - другия, голубоватые, сливались с облаками; между ними едва виднелась белая полоса ледника, залегающего в разщелине. Вдруг он засверкал разноцветными яркими лучами: это освещали гору бенгальскими огнями. Из Флюелена взлетали ракеты и рассыпались целыми снопами разноцветных звезд. По озеру скользили гирлянды венецианских фонарей на лодках; оттуда неслись звуки музыки и веселые голоса. Настоящая декорация феерии, вырезавшаеся на темной раме тесаного гранита туннеля.

- Удивительная, однако, страна эта Швейцария!- воскликнул Тартарен.

Бонпар засмеялся.

- О, да... Швейцария... Только дело-то в том, что в действительности нет совсем никакой Швейцарии!

V.

- Швейцария в настоящее время, господин Тартарен, ничто иное, как очень большой курзал, открытый с июня по сентябрь; это - казино с панорамами, куда люди приезжают развлекаться со всех стран света; это - гулянье, которое содержит компания, владеющая сотнями миллионов, миллиардов и имеющая свои правления в Женеве и в Лондоне. Вы можете себе представить, какие вороха денег истрачены на то, чтобы заарендовать, принарядит и изукрасить целый край, все эти озера, леса, горы и водопады, чтобы содержать полки служащих, фигурантов и статистов, чтобы на высочайших горах выстроить баснословные отели с газом, телеграфами, телефонами!

- А, ведь, это правда,- подумал Тартарен вслух, вспоминая про Риги.

- Еще бы не правда!... Но вы еще ничего не видали... А вот посмотрите-ка подальше, вы не найдете ни одного уголка без штук и фокусов, без приспособлений, как в оперном театре: водопады освещены a giorno, у входов на глетчеры - турникеты, а для подъемов - множество железных дорог, гидравлических и цепных. Только ради своих английских и американских клиентов, охотников лазить по горам, компания оставляет еще некоторым знаменитым Альпам, Юнгфрау и Финстераархорну, например, их суровый и страшный вид, хотя в действительности и тут также мало опасности, как и в других местах.

- Однако, разщелины, мой дорогой, эти страшные пропасти... Если слетишь туда....

- Слетите, господин Тартарен, и упадете на снег и ни чуточку не ушибетесь... А там, внизу, обязательно находится служитель, охотник, или кто-нибудь, кто вас поднимет, вычистит вам платье, отряхнет снег и предупредительнейшим образом спросит: "нет ли багажа? не прикажите ли снести?"...

- Что вы мне сочиняете, Гонзаг!

Бонпар продолжал еще серьезнее:

- Содержание этих разщелин составляет один из самых крупных расходов компании.

Разговор на минуту оборвался. Кругом все было тихо, погасли разноцветные огни, не взлетали ракеты, лодок уже не было на озере. Но взошла луна и придала пейзажу новый вид, заливая его голубоватым трепетным светом. Тартарен сбит с толку и не знает, верить или не верить на слово. Он припоминает все необыкновенные вещи, виденные им в эти четыре дня: солнце на Риги, фарс Вильгельма Теля. И росказни Бонпара начинают ему казаться правдоподобными, так как в каждом тарасконце отчаянное вранье легко уживается с самою простодушною доверчивостью.

- Позвольте, друг мой, а как же вы объясните ужасные катастрофы, хотя бы вот нарисованную Доре?

- Да, ведь, это было шестнадцат лет назад, когда еще не существовало компании, господин Тартарен.

- А в прошедшем-то году случай на Веттерхорне, где два проводника с своими путешественниками погибли в снегу?

- Надо же, все-таки, знаете... чтобы пораззадорить альпинистов... Англичане - так те совсем перестают ходить на такую гору, где никто не сломал себе шеи... Так вот и Веттерхорн.был некоторое время в забросе; ну, а благодаря этому маленькому приключению, сборы тотчас же поднялись.

- Так, стало быть, проводники...

- Живехоньки и здоровехоньки, также как и путешественники... Их просто прибрали на время, отправили за границу на шесть месяцев... Реклама обошлась дорогонько, да компания настолько богата, что ей это ни-по-чем.

- Послушайте, Гонзаг...

Тартарен встал и положил руку на плечо бывшего буфетчика:

- Вы, конечно, не пожелаете моей гибели... так?... Ну, скажите же по совести... Вы знаете, альпинист я не из важных...

- Это точно, что не из важных!

- Как же вы полагаете, могу ли я без большой опасности попытаться взойти на Юнгфрау?

- Головой моей поручусь, господин Тартарен... Доверьтесь только проводнику.

- А если у меня голова закружится?

- Закройте глаза.

- А поскользнусь?

- И валяйте... Здесь, как в театре, все так приспособлено, что нет никакого риска...

- Ах, хорошо бы было, если бы вы были со мной, напоминали бы, повторяли мне это... Послушайте, дорогой мой, ну... по-приятельски, пойдем вместе...

Для приятеля Бонпар пошел бы с восторгом, но у него на руках его перувиянцы до конца сезона. На выражение Тартареном удивления, что он согласился принять должность курьера, почти слуги, Бонпар ответил:

- Что же делать, дорогой мой? Таковы условия нашей службы... Компания имеет право распоряжаться нами как ей заблагоразсудится.

И он пустился в рассказы о претерпевавмых им превращениях за три года службы: он был и проводником в Оберланде, и трубил в альпийский рог, изображал из себя старого охотника за дикими козами, и отставного солдата короля Карла X, и протестантского пастора в горах...

- Ques aco? Это еще что такое? - спросил удивленный Тартарен.

А тот продолжал самым невозмутимым тоном:

- Да, такова наша служба... Вот когда вы путешествуете по немецкой Швейцарии, то можете иногда увидать на страшных высотах пастора, проповедующего под открытым небом с какой-нибудь скалы или с огромного пня, обделанного в виде кафедры. Несколько пастухов, сыроваров, несколько женщин в местных костюмах расположились в живописных группах, а кругом хорошенький пейзаж, зеленые пастбища, или свежескошенный луг, горные каскады, стада, пасущиеся по уступам гор... Так вот, все это - одни декорации и театральные представления. Только знают про это лишь состоящие на службе компании проводники, пасторы, посыльные, трактирщики... и никто, конечно, не выдаст вам секрета из боязни, что убавится число туристов.

Альпинист ошеломлен и молчит, что служит явным признаком величайшего потрясения. Хотя в глубине его души и остается сомнение в правдивости рассказов Бонпара, тем не менее, Тартарен чувствует себя приободренным, спокойнее относится к восхождениям на горы, и разговор становится веселым. Друзья вспоминают про Тараскон, про свои старые проказы во дни счастливой молодости.

- А кстати, о проказах молодости...- сказал вдруг Тартарен.- Вы не знаете ли, что это за люди - хорошенькая блондинка и два её спутника, молодые люди?

- Ужь это не те ли, за которыми по пятам следует итальянец-тенор? - озабоченно спросил Бонпар.

- Они самые...

- И вы их знаете... познакомились?

- Да, то-есть, она прехорошенькая... ну и я... А что? - спохватился Тартарен, заметивши, что его приятель нахмурился.

- А то, что это анархисты, желающие взбудоражить всю Европу, сжечь, взорвать на воздух... А итальянец - просто шпион, следящий за ними.

- Однако!... С довольно странными людьми приходится сталкиваться на Риги!

- Я бы вам посоветовал держаться от них подальше; это народ на все способный.

- Ну, а я... да первому из них, кто осмелится подойти ко мне, я раскрою голову вот этою киркой.

Глаза тарасконца блеснули в темноте туннеля. Но Бонпар не разделяет спокойной самоуверенности своего друга; он знает, что за ужасный народ эти анархисты и к каким они прибегают средствам. Будь хоть каким "молодчиной", а нельзя уберечься от каждой кровати на ночлеге в трактире, от стула, на который садишься, на пароходе - от борта, к которому думаешь прислониться, а он вдруг подастся, и полетишь стремглав в пучину... а кроме того - кушанья, стаканы, вымазанные невидимым и смертоносным ядом...

- Бойтесь киршвассера, налитого в вашу баклашку, бойтесь пенящагося молока, поданного вам пастухом... Они ни перед чем не останавливаются, я вам это говорю.

- Вот так история!... Как же тут быть? - бормотал про себя Тартарен, потом схватил руку собеседника и проговорил:

- Посоветуйте, Гонзаг!

После минуты раздумья, Бонпар придумал такую программу: завтра же уехать ранним утром, перебраться через озеро и через Брюниг, ночевать в Интерлакене; следующий день посвятить Гриндельвальду и малой Шейдек, следующий - Юнгфрау. А затем прямо в Тараскон, без оглядки и не медля ни одного часа.

- Завтра же еду, Гонзаг! - восклицает герой энергическим голосом, бросая полные ужаса взгляды на таинственную даль, закутанную мраком ночи, на озеро, подозрительно сверкающее внизу своею холодною и изменническою гладью...

-

- Пожалуйте садиться. Пожалуйте, пожалуйте!

- Да куда же я, к чорту, сяду, когда везде полно?.. Никуда меня не пускают.

Это происходило на крайней оконечности озера Четырех Кантонов, на сыром, болотистом берегу Альпнаха, где почтовые экипажи собираются целыми вереницами и забирают пассажиров на пароходной пристани для перевозки через Брюниг. С утра шел мелкий дождь. Добряк Тартарен, обвешанный всею своею сбруей, кидался от одного экипажа к другому, громыхая своим снаряжением, как "человек-оркестр" наших сельских ярмарок, каждое движение которого приводит в действие то трех-угольник, то литавры, то тарелки, то китайскую шляпу с звонками. Везде его встречал на всевозможных языках один и тот же крик ужаса: "У нас полно, полно!" Везде пассажиры растопыривали локти, точно раздувались, чтобы занять больше места и не пустить такого опасного и беспокойного соседа.

Неечастный пыхтел, задыхался, горячился и отчаянно жестикулировал при всеобщих криках нетерпения: "En route!- All right!- Andiamo!- Vorwartz!" Лошади бились, кучера ругались. Наконец, почтовый кондуктор, высокий, краснорожий малый, вмешался в дело, насильно отворил дверцу полузакрытого ландо, втолкнул Тартарена, и, водворив его туда, как тюк какой-нибудь, стал в величественную позу и протянул руку за "наводкой".

Униженный и злобствующий на сидящих в экипаже, впустившии его manu militari, Тартарен ни на кого не смотрел, сердито спрятал потрмонэ в карман, поставил рядом с собою свои дреколия и всем видом, всеми движениями выказывал крайне дурное расположение духа.

- Bonjour, monsieur...- послышался вдруг уже знакомый нежный голос.

Он поднял глаза, да так и замер от ужаса перед хорошеньким, розовым личиком "златокудрой* блондинки, сидевшей как раз против него под поднятою половиной верха кареты, рядом с высоким молодым человеком, закутанным в платки и одеяла: то был, наверное, её брат. С ними был и их третий товарищ, которого Тартарен уже видел.

"Анархисты!... Вот она где западня-то! Вот где они, пожалуй, распорядятся по-своему".

Под влиянием моментально охватывающего ужаса, наш герой уже видел себя сброшенным в пропасть, висящим на самой вершине огромного дуба. Бежать скорей!... Но как бежать? Экипажи двинулись уже с места, несутся длинною вереницей при звуках почтового рожка и при криках толпы ребятишек, сующих в дверцы маленькие букетики альпийских цветов. Ошеломленный Тартарен решил было не дожидаться нападения, а прямо - взять, да и раскроить киркой голову сидящему с ним рядом злодею; потом, раздумавши, он почел более благоразумным пока воздержаться. Очевидно, эти люди могут что-либо предпринять против него лишь позднее, в необитаемой местности; а до тех пор представится случай уйти от них подальше. С тому же, с их стороны не заметно было никаких признавов враждебности. Чтобы попытать выяснить отношения, Тартарен заговорил:

- Очень рад неожиданной встрече, молодые люди, очень рад... Только позвольте мне вам отрекомендоваться. Вы не знаете, с кем вы имеете дело, тогда как я отлично знаю, кто вы.

- Шш!...- скорее жестом, чем голосом, остановила его молодая девушка, мило улыбаясь, и указала на козлы, где рядом с кондуктором сидел итальянец-тенор и четвертый товарищ молодых людей, сидевших в коляске.

- Знаете ли вы, по крайней мере, что это за человек? - чуть слышно спросил Тартарен, близко нагибаяс к девушке.

Она глазами сделала утвердительный знак. Наш герой вздрогнул, как иногда вздрагивают в театре, когда в самый сильный момент пьесы легкий мороз пробегает по спине зрителя и публика настораживается, чтобы не проронить ни слова. Тартарен понимал, что лично теперь его дело сторона; прошли все страхи, не дававшие ему покоя всю ночь, помешавшие поутру всласть напиться швейцарского кофе с медом и маслом и заставлявшие его на пароходе сторониться подальше от бортов. Он вздохнул полною грудью и стал находить, что хорошенькая анархистка прелесть как мила в своей дорожной шапочке и в кофточке, плотно облегавшей её тоненькую, но очень грациозную талию. И какое она еще дитя! И смех у неё совсем еще детский, на щечках нежный пушок. А как мило она укрывает колени своего больного брата: "Хорошо ли тебе, не холодно ли?..."

Да и спутники её уже перестали ему казаться свирепыми. Все весело смеются, болтают; его сосед иногда школьничает, как вырвавшийся на свободу мальчишка. Между тем, экипажи быстро неслись вперед, переезжали мосты, катились по берегам маленьких озер, вдоль цветущих полей, мимо прекрасных садов, на этот раз пустынных, так как было воскресенье, и крестьяне встречались в праздничных платьях, а крестьянки щеголяли длинными восами и серебряными цепями. Дорога начинала подниматься вверх узкою полосой между дубовыми и буковыми лесами. С каждым шагом выше, с каждым поворотом открывались чудные виды на долины, в которых белели колокольни церквей, а там, вдали, сверкала вершина Финстераархорна, залитая лучами невидимого солнца. Скоро дорога приняла более мрачный и дикий вид. С одной стороны темнели массы деревьев, точно карабкающихся по кручам и стремнинам, между которыми шумел и пенился поток; с другой - поднималась громадная скала, нависшая над дорогой и ощетинившаеся беспорядочными ветвями, торчащими из расселин.

В ландо все примолкли, все всматривались вдаль, стараясь разглядеть конец этого гранитного тоннеля.

- Точь-в-точь леса Атласских гор! - важно проговорил Тартарен и, видя, что никто не обратил внимания на это замечание, он прибавил:

- Не слышно только рыканий львов.

- А вы их слыхали? - спросила молодая девушка. Он-то слыхал ли львов!...

- Я - Тартарен из Тараскона, mademoiselle...- сказал он с кроткою и снисходительною улыбкой.

И каков же этот народец! Хоть бы глазом повели, все равно, как еслиб он сказал: "Меня зовут Дюпон". Они даже не слыхали имени Тартарена! Однако, он не оскорбился и на вопрос девушки, пугали ли его голоса львов, отвечал:

- Нет, mademoiselle. Мой верблюд дрожал подо мной, как в лихорадке, а я осматривал курки моего карабина так же спокойно, как сделал бы это перед стадом коров... На некотором расстоянии вы слышите рычанье льва, приблизятельно, таким... вот!...

Чтобы дать соседке более точное понятие о голосе льва, наш герой не пожалел легких и от всего усердия изобразил, как рычит лев в горах Атласа. Подхваченный эхом ущелья, его рев перепугал лошадей. Во всех экипажах произошел переполох; путешественники в ужасе поднялись с мест, стараясь выяснить причииу такого шума. Они узнали альпиниста до его шлемовидному головному убору и по лежащим рядом с ним его дреколиям, и еще раз повторили восклицание:

"Да что же это, накодец, за животное!..." А он преспокойно, как ни в чем не бывало, продолжал рассказывать во всех подробностях, как должно нападать на зверя, как бить в него, снимать шкуру, как он приделал к своему карабину бриллиантовую мушку, чтобы вернее целить ночью. Молодая девушка слушала, наклонившись, причем её тонкие ноздри слегка вздрагивали от усиленного напряжения внимания.

- Говорят, Бонбоннель все еще продолжает охотиться? - спросил её брат.

- Вы знакомы с ним?

- Да,- ответил Тартарен, без малейшего энтузиазма. - Он малый довольно ловкий и стреляет не дурно... Только у нас есть и почище его.

Так-то, мол: догадливый поймет! Потом с тихою грустью он прибавил:

- А, все-таки, охоты за огромными хищниками доставляют не мало волнений; и когда перестанешь охотиться, то чувствуешь какую-то пустоту в жизни и не знаешь, чем ее наполнить...

Вдруг экипажи остановились. Дорога круче пошла в гору и в этом месте делала большой объезд до Брюнигского перевала, достигнуть которого можно было прямою пешеходною дорожкой минут в двадцать, идя по восхитительному буковому лесу. Несмотря на сырость от шедшего поутру дождя, почти все пассажиры вышли из экипажей и пустились пешком по крутому подъему. Мужчины вышли также из ландо, в котором сидел Тартарен и которое ехало позади всех экипажей; а молодая девушка предпочла остаться в карете, находя дорогу слишком грязною. Когда альпинист хотел было последовать за другими и несколько замешкался, по милости своего снаряжения, хорошенькая блондинка необыкновенно мило проговорила:

- Да оставайтесь; мне будет скучно одной...

У бедняги Тартарена дыханье замерло, а в голове уже складывался настолько же прелестный, насколько и неправдоподобный роман, заставлявший неистово прыгать и стучать его старое сердце. Очень скоро ему пришлось разочароваться, когда он увидал, с каким выражением тревоги его соседка смотрит на одного из своих спутников, оживленно разговаривавшего с итальянцем у входа на лестницу подъема, тогда как двое других уже взбирались кверху. Тенор колебался: точно какое-то предчувствие подсказывало ему не ходить одному с этими тремя господами. Наконец, он решился, и девушка проводила его глазами, гладя свою кругленькую щечку букетом альпийских фиялок.

Ландо подвигалось шагом; кучер шел впереди с другими кучерами. Тартарен сильно волновался предчувствием чего-то недоброго, не смел глаз поднять на соседку: так он боялся каким-нибудь словом, даже взглядом стать невольным участником, или, по меньшей мере, сообщником драмы, близость которой он чуял. Но молодая девушка не обращала на него внимания.

Вдруг над их головами послышался шелест сильно и как бы украдкою раздвигаемых ветвей и кустарников. Тартарену, с его вечными охотничьями приключениями в голове, чуть ли не показалось, что он сторожит зверя в дебрях Саккара. Один из товарищей его хорошенькой соседки безшумно спрыгнул с кручи у самого экипажа и задыхающимся голосом что-то тихо проговорил молодой девушке. Та обратилась к Тартарену и отрывисто сказала:

- Вашу веревку... скорей...

- Mo... мою... мою веревку...- пролепетал герой.

- Скорей, скорей!... Вам ее возвратят сейчас.

Не входя ни в какие дальнейшие объяснения, она помогла ему своими маленькими ручками отцепить знаменитую веревку, изготовленную по его заказу в Авиньоне. Молодой человек схватил всю связку и в два прыжка скрылся в чаще горной поросли.

- Что такое тут делается?... Что они затевают?... Какой у него страшный вид!...- бормотал Тартарен, как потерянный.

Он не успел еще опомниться как следует, когда ландо остановилось на вершине Брюнигского перевала. Пассажиры и кучера спешили к экипажам, чтобы наверстать потерянное время и поспеть к завтраку в ближайшее селение, где предстояло сменить лошадей. Трое товарищей блондинки заняли свои места; итальянца с ними не было.

- Он сел в один из передних экипажей,- ответил на вопрос кучера молодой человек, сидевший на козлах, и, обращаясь к заметно взволнованному Тартарену, прибавил:

- Надо будет взять у него вашу веревку; он унес ее с собой.

В ландо опять послышались оживленные голоса, смех и шутки, и опять Тартарен терялся в догадках, не мог решить, что же, наконец, за люди его веселые, беззаботные спутники? Блондинка с прежнею заботливостью укрывала пледом больного брата и необыкновенно живо передавала рассказы Тартарена про его охотничьи подвиги, прелестно выкрикивая: "паф!... паф!..." Ея спутники то восхищались геройством охотника, то недоверчиво покачивали головами.

Вот и станция! Это старый трактир с полусгнившею деревянною террасой на площади большего села. Тут останавливается вереница экипажей, и, пока сменяют лошадей, голодные путешественники кидаются в залу нижнего этажа, выкрашенную зеленою краской и пахнущую затхлым. Стол накрыт не более как на двадцать человек; приехало шестьдесят. В течение нескольких минут происходит невообразимая толкотня, слышатся крики, дело доходит до резкостей между "рисовыми" и "черносливными" из-за соусников; хозяин мечется, как угорелый, хотя каждый Божий день в тот же самый час тут проходят дилижансы и происходит то же самое; мечутся служанки, хронически застигаемые ежедневно врасплох, что представляет весьма удобный повод подавать только половину блюд, значащихся на карте, и награждать туристов фантастическою "сдачей", в которой белые швейцарские су сходят за полуфранковые монеты.

- Не позавтракать ли нам в экипаже? - сказала блондинка, которой очень не нравилась вся эта суетливая толкотня; а так как прислуге не до них, то молодые люди отправились сами добывать кушанья. Один возвращается, потрясая в руке ногой холодной жареной баранины, другой тащит длинный хлеб и сосиськи; лучшим же фуражиром оказывается, все-таки, Тартарен. Правда, ему представлялся очень удобный случай отделаться в этой сутолоке от неудобной компании, или, по крайней мере, справиться про итальянца; но он об этом не подумал, увлеченный желанием угодить "своей крошке" и показать её спутникам, что может сделать тарасконец в самых затруднительных обстоятельствах. Когда он с важным и сосредоточенным видом сошел с крыльца, неся большой поднос, уставленный тарелками, посудой, отборными кушаньями и швейцарским шампанским с золотою головкой, молодая девушка начала апплодировать и восхищаться:

- Да как же это вы умудрились?

- Не знаю... Надо же как-нибудь выручаться... по-нашему, по-тарасконски.

О, блаженные минуты! На всю жизнь останется в памяти героя этот чудесный завтрак, лицом к лицу с "златокудрою крошкой", почти на её коленях, при опереточной обстановке, на сельской площади, зеленеющей рядами деревьев, под которыми мелькают живописные костюмы швейцарок, прогуливающихся парами, как куколки. Каким вкуснымь казался ему хлеб и какими сочными - сосиськи! Само небо как будто умилостивилось и взглянуло благосклонно на их веселье; дождь, правда, не переставал, но падал лишь редкими каплями, как бы для того, чтобы только напомнить. насколько цельное, неразбавленное водою швейцарское шампанское опасно для головы южанина.

Под верандой трактира пристроился квартет из двух великанов и двух карликов в ярких лохмотьях, которые можно было принять за уцелевшие, по негодности, от распродажи обанкротившагося ярмарочного балагана. Завывания этих уродов смешивались с звяканьем тарелок и звоном стаканов. Певцы безобразны, нелепы; глупо-неподвижны; Тартарен находит их восхитительными. бросает им пригоршни су, к немалому изумлению обывателей, окружающих распряженное ландо.

- Fife la Vranze! - раздается из толпы старчески-хриплый голос и выдвигается вперед высокий старик в необыкновенном голубом мундире с посеребренными пуговицами и фалдами до пят, в громадном кивере, похожем на капустную кадку, с высоким султаном, так отягчающим его старческую голову и плечи, что он иначе не может ходить, как балансируя руками, подобно канатному плясуну.

- Fieux soldat... отставной солдат, по билету... служил Карлу десятому...

У Тартарена свежи в памяти рассказы Бонпара, и он посмеивается изподтишка, подмигивает:

- Знаем, старина... знаем эти штуки!...

Но он, все-таки, дает ему серебряную монетку и наливает вина. Старик тоже посмеивается и подмигивает, сам не зная ради чего, потом вынимает изо рта огромную фарфоровую трубку, поднимает стакан и пьет "за здоровье компании", чем еще более убеждает Тартарена в том, что он имеет дело с одним из товарищей Бонпара. состоящих на службе "компании". Ну, да пускай себе! Пей он за что ему угодно... Вставши в экипаже, Тартарен высоко поднимает свой стакан и, со слезами на глазах, во весь голос провозглашает тост: "За Францию... за дорогую родину!..." потом за гостеприимную Швейцарию, которой он счастлив публично засвидетельствовать свои горячия симпатии. Наконец, обращаясь к своим спутникам и понижая голос, он пьет за здоровье своих спутников и выражает им свои добрые пожелания.

Во время тоста брат блондинки холодно улыбается с оттенком скрытой насмешки; его товарищ, сидящий рядом с тарасконцем, слегка хмурится, очевидно, думая про себя: да скоро ли же этот господин перестанет болтать всякие пустяки; третий гримасничает на козлах,- вот-вот проделает какую-нибудь шутовскую штуку... Одна только молодая девушка слушает очень внимательно и серьезно, стараясь уяснить себе этот странный тип. Что он такое? Думает ли он то, что говорит? На самом ли деле он проделал все то, что рассказывает? Что он - сумасшедший, или комедиант-шутник, или просто болтун, как презрительно утверждает один из её спутников?

Случай разрешить эти недоумения не заставил себя ждать. Едва Тартарен окончил свой последний тост и сел на место, как где-то неподалеку раздался выстрел, за ним другой, потом третий... Герой вскочил на ноги в сильном волнении; он зачуял порох.

- Кто тут стреляет?... Где это?...Что случилось?...

В его быстро работающей голове уже успела сложиться целая драма: вооруженное нападение на почтовый караван, превосходный случай явиться защитником чести и жизни прекрасной спутницы... Дело оказалось много проще: выстрелы слышались из станда, где сельская молодежь забавляется каждое воскресенье стрельбою в цель. Лошади не были еще запряжены и Тартарен небрежно предложил пройтись посмотреть на стрельбу. У самого - свое на уме, а у хорошенькой блондинки - свое; она тотчас же согласилась. В сопровождении старого служивого, раскачивающагося на ходу под своим тяжеловесным кивером, они прошли через площадь. Толпа любопытных, окружавшая экипаж, двинулась за ними.

Швейцарский станд, с своею соломенною крышей и сосновыми стойками, похож в грубом виде на обыкновенные ярмарочные тиры, с тою лишь разницей, что здесь любители стреляют из собственных шомпольных ружей старой системы, и стреляют весьма изрядно. С важным видом, сложивши руки на груди, Тартарен делает свои замечания, громко критикует, подает советы, сам же не стреляет. Его дорожные спутники переглядываются, делают друг другу знаки.

- Пам!... паф!...- подсмеивается один из них, жестом и голосом передразнивая тарасконца.

Тартарен обернулся, весь красный и пышущий гневом.

- Так точно, молодой человек... Пам, паф!... Да, и столько раз, сколько вам будет угодно.

Он быстро зарядил двухствольный карабин, послуживший не одному поколению охотников, и - пам!... паф!... Готово, две пули посажены в центр цели. Со всех сторон раздаются крики удивления. Блондинка торжествует, её товарищи уже не смеются.

- Да это пустяки, игрушки,- говорит Тартарен.- А вот я вам покажу...

Ему уже мало тира; он осматривается, ищет во что бы выстрелить помимо мишени, и толпа в ужасе сторонится от необыкновенного альпиниста, коренастого и страшного, с карабином в руке предлагающего старому королевскому гвардейцу разбить пулей в пятидесяти шагах трубку в его зубах. Старик, вне себя от страха, спасается бегством и исчезает в толпе. Но карабин заряжен и Тартарену во что бы то ни стало надо куда-нибудь всадить пули.

- Э, тряхнем стариной... по-тарасконски...- и старый охотник по фуражкам из всей силы своих двойных мускулов бросает вверх свой головной убор и простреливает его на лету.

- Браво! - говорит молодая девушка и продевает в отверстие, сделанное пулей, букет альпийских цветов, только что ласкавший её пухленькую щечку.

Тартарен усаживается в экипаж с этим милым трофеем на голове. Звучит почтовый рожок, поезд трогается с места и во всю прыть несется по бриендскому спуску, по чудной дороге, пробитой в скале в виде карниза и отделенной парапетом от пропасти в тысячу футов глубиной. Но Тартарен уже забыл об опасности, он не видит и пейзажа Мейрингенской долины с её блестящими водами прямолинейной реки и озера, со множеством селений, убегающих вдаль, где высятся и синеют горы, где ледники сливаются порою в общих тонах с облаками... Он не замечаеть, как на поворотах дороги одни виды сменяются другими, точно быстро передвигаемые декорации. Пригретый нежным чувством, герой любуется сидящею против него хорошенькою девушкой и раздумывает, что слава не может дать человеку полного счастья, что грустно доживать свой век в одиноком величии и что вот это милое создание, перенесенное в садик тарасконца, оживило бы его однообразие, скрасило бы его лучше знаменитого боабаба (arbor gigantea), сидящего в горшке...

VII.

- Господин Безюке, вам письмо... из Швейцарии! - весело кричал разнощик писем, махая конвертом с другаго конца площади и быстро шагая по направлению аптеки.

Аптекарь в одном жилете, без сюртука, вышел подышать вечерним воздухом и сидел у своей двери. Он вскочил, жадно схватил письмо, вбежал в свое жилище, пропитанное смешанными запахами элексиров и сухих трав. но письма не распечатал до ухода почтальона, а только выпил, на радостях, стаканчик освежающего калабрского сиропа. Две недели ждал Безюке этого письма из Швейцарии, две недели он изнывал от нетерпения! Наконец-то оно пришло. При одном взгляде на знакомый мелкий и своеобразный почерк, на штемпель почтового бюро: "Интерлакен" и на другой большой фиолетовый штемпель: "Отель Юнгфрау, содержатель Мейер", слезы подступили к глазам аптекаря, задрожали его тяжелые усы варварийского корсара, сквозь которые мерно прорывалось добродушвое посвитывание носом.

"Конфиденциально. Прочитавши уничтожить".

Эта надпись крупными буквами в верху страницы, в аптечно-лаконическом стиле, вроде: "принимать взболтавши", так его взволновала, что он прочел вслух, точно во сне, когда пригрезится что-нибудь страшное:

"Со мной случилос нечто ужасное..."

Его маменька, мадам Безюке, севшая подремать после ужина, могла его слышать из соседней комнаты; мог также слышать и ученик, усердно толокший какое-то снадобье в лаборатории. Безюке продолжал читать письмо про себя, потом, бледный и с растерянным видом, перечитал еще два или три раза, разорвал на мелкие клочки и бросил в корзину. Но в корзине могли его найти, собрать и сложить клочья... Безюке наклонился достать их оттуда, когда его позвал дребезжащий голос:

- Э, Фердинанд, это ты тут?

- Да, maman... - ответил несчастный корсар, замирая от страха на четвереньках под конторкой.

- Что же ты делаешь, мое сокровище?

- Я делаю... я... я делаю глазную примочку для mademoiselle Турнатуар.

Мамаша опять задремала; ступка ученика, на минуту было замолкшая, опять огласила дом и площадь мерными ударами пестика, убаюкивая их, подобно часовому маятнику в тиши знойного летнего вечера. Безюке в сильном волнении ходит взад и вперед перед окнами аптеки, причем его лицо кажется то красным, то зеленым, смотря потому, сквозь которую из стеклянных ваз падает на него свет. Он поднимает руки к небу, цроизносит бессвязные слова: "Несчастный... погиб... Проклятая любовь! Как спасти его теперь?..."

- Э, добрый вечер, Безюке... - окликает его кто-то в сумраке быстро наступающей ночи.

- Вы это куда, Пегуляд?

- В клуб... там ночное заседание... будут толковать о Тартарене и о выборах президента. Надо идти.

- Э, конечно! Я тоже приду...- отвечает аптекарь, озаренный вдруг счастливою идеей.

Он возвращается в дом, надевает сюртук, ощупывает карман, чтоб удостовериться, тут ли дверная отмычка - "passe-partout" и американский "casse-tete", без которого ни один тарасконец не рискует выходить на улицу после того, как на гауптвахте протрубили зорю. Потом он зовет: "Паскалон... Паскалон...- зовет потихоньку, чтобы не потревожить дремлющую старушку.

На вид почти дитя, аптекарский ученик был совершенно плешив, точно вся растительность, отпущенная природой на его долю, пошла в курчавую, белокурую бороду; при такой наружности он обладал душою, пылкою до фанатизма, и на мир Божий смотрел совершенно полоумными глазами; на его пухлых щеках играл яркий, слегка золотистый румянец, как на хорошо выпеченных булках. Во дни торжественных альпийских празднеств он удостоивался чести носить знамя клуба и питал к П. А. K. чувства восторженлаго удивления, пламенного и молчаливого обожания.

- Паскалон,- заговорил аптекарь шепотом,- получил весточку от Тартарена... он пишет ужасы...

Но, увидавши, как побледнел его ученик, Безюке продолжал:

- Мужайся, дитя мое, все может еще обойтись благополучно... А пока я поручаю тебе аптеку... Если у тебя спросят arsenicum - не давай, опиума - не давай, ревеня - не давай и ревеня... не давай ничего. Если я не вернусь до десяти часов, запри двери, запри ставни, заложи засовы и... ложись спать.

И он быстро зашагал по городскому Кругу, погруженцому в ночную темноту, ни разу не обернувшись назад. Паскалон в то же мгновение кинулся к корзине, перерыл ее лихорадочными, жадными руками, опрокинул на конторку, чтобы удостовериться, не завалилось ли где еще какого обрывка таинственного письма, принесенного почтальоном.

Кому знакома тарасконская экзальтация, тот легко представит себе, в каком возбуждении находился весь город со времени неожиданного исчезновения Тартарена. Толкам конца не было, все потеряли головы, чему не мало способствовали летние жары, от которых кипели мозги и чуть не разлетались в дребезги тарасконские черепа. С утра до вечера только и было разговоров, что о Тартарене, только и слышно было одно имя: "Тартарен", повторяемое чопорными губами дам в чепцах и цветущими весельем губками гризеток с бархотками на голове: "Тартарен, Тартарен"... Даже кузнечики в пыльной траве, под тенью платанов городского Круга, стрекотали без умолку, силясь выговорить: "Тар... тар... тар... тар"...

Так как никто ничего не знал, то, само собою разумеется, каждый сообщад самые достоверные сведения о причине, отъезда президента. По городу ходили невозможнейшие росказни. Одни уверяли, будто он достригся в монахи-трапписты, другие - что он похитил актрису Дюгазон; по словам иных, он уехал на необитаемые острова основывать колонию под названием Порт-Тараскон, или же путешествует по центральной Африке, разыскивая Ливингстона.

- Ну вот еще, Ливингстона!... Да Ливингстон уже два года как умер...

Но тарасконскому воображению дела нет до времени и пространства. Всего же любопытнее, что все эти истории о монастыре траппистов, о колонизации, о дальних путешествиях основывались на словах самого Тартарена, этого отчаянного фантазера, когда-то сообщавшего ближайшим друзьям свои безалаберные мечты. Теперь они не знали, что подумать, и, в глубине души обиженные тем, что он ничего им не открыл, делали вид перед толпой, будто им все доподлинно известно, а между собою многозначительно перемигивались... Экскурбанье подозревал, что Бравида все знает, а Бравида, с своей стороны, говорил:

- Безюке наверное знает. Не даром он ёжится, как собака, стащившая кость.

Надо сказать правду: секрет причинял аптекарю жесточайшие страдания; он терзал, как власяница, заставлял бледнеть и краснеть поминутно и вечно ёжиться. Ведь, несчастный был тоже тарасконец, и, конечно, во всех мартирологах не найти более страшных мучений, чем те, которые терпел мученик Безюке, знавший кое-что и не смевший ничего сказать. Вот почему в этот вечер, несмотря на ужасающия известия. он бодрою и развязною походкой спешил на заседание. Наконец-то!... Он может говорить, открыть свою тайну, сбросить давящий его гнет. Уже по дороге к клубу он бросал встречным полуслова, намеки. День был так жарок, что, несмотря на неурочный час и опасную темноту,- было "без четверти" восемь часов,- по Кругу сновали толпы гуляющих, на лавочках сидели семьи торговцев и дышали чистым воздухом, пока освежались их дома, слышались болтовые и взрывы смеха вырвавшихся на волю швей. Во всех группах говорили о Тартарене:

- Что, monsieur Безюке, все еще нет писем?- обращались с вопросом к аптекарю,

- Получил, получил, друзья мои... Читайте Форум завтра утром...

Он спешил на заседание. Толпы следовали за ним, приставали в нему и, наконец, остановились под ярко освещенными окнами клуба.

Заседание происходило в прежней игорной зале. За столом, служившим для игры в "бульот" и поврытым тем же зеленым сукном, помещалось теперь "бюро" клуба. Посередине стояло президентское кресло с вышитыми на спинке буквами П. А. K., сбоку - стул секретаря. Сзади развертывалось знамя клуба, а под ним длинная и глянцовитая рельефная карта тарасконских Альпин, с обозначением их названий и высот. В одном углу красовалась стойка с почетными альпенштоками, отделанными инкрустацией и напоминавшими биллиардные кии, в другом - витрина с "редкостями", собранными во время экскурсий в горы; тут были кристаллы, кремни, окаменелости, две раковины, одна саламандра.

За отсутствием Тартарена, на президентском кресле сидел помолодевший, сияющий Костекальд; Экскурбанье исправлял должность секретаря; но этот беспокойный человек, по своей необыкновенной страсти шуметь и волноваться, был совсем непригоден для усидчивых занятий. По самому ничтожному поводу он махал руками и ногами, приходил в дикий восторг, орал, как оглашенный, и постоянно заканчивал неистовым воплем на тарасконском наречии: "Fen de brut! - давайте шуметь!" Его прозвали "гонгом" за его голос, подобный "меди звенящей".

Там и сям, на жестких волосяных диванах по стенам, сидели члены комитета. На первом месте - отставной начальник гарнизонной швальни, Бравида, которого в Тарасконе все звали "командиром",- маленький, чистенький человечек, старавшийся восполнить недостаток роста тем, что придавал своим усам и всей голове дикий вид Верцингеторикса. Дальше виднелась длинная, худая и болезненная фигура Пегуляда, сборщика податей, последнего из спасшихся во время крушения Медузы. Насколько могут запомнить обыватели Тараскона, у них никогда не переводился последний из спасшихся с Медузы. Одно время их насчитывалось даже трое; но все они уличили друг друга в самозванстве и никогда не сходились вместе. Из троих единственным подлинным был Пегуляд. Он действительно был на Медузе с своими родителями и потерпел крушение шести месяцев от роду, что отнюдь не мешало ему рассказывать во всех подробностях про ужасы голода, про шлюпки и плот,- про то, как он схватил за горло капитана и крикнул: "На рубку, негодяй!" Это в шесть-то месяцев,- лихо!... Впрочем, его рассказы были убийственно скучны своим однообразием, давным-давно всем прислушались, так как повторялись пятьдесят лет, и повторялись часто ради того, чтобы принять мрачно-удрученный вид и сказать: "После того, что я видел!" Как бы то ни было, а благодаря этому он удержался на своей должности сборщика при всех режимах.

Рядом с ним сидели братья Ронгона, шестидесятилетние близнецы, никогда не расстающиеся, вечно ссорящиеся и рассказывающие друг про друга невероятные гадости. На другой стороне - председатель суда Бедарил, адвокат Баржавель, нотариус Камбалалет и страшный доктор Турнатуар, про которого Бравида говорил, что он способен кровь пустить из редьки.

По случаю необыкновенной жары, еще усиливаемой газовым освещением, все эти господа заседали без сюртуков, что в значительной мере умаляло торжественность собрания. Правда, заседание было не многолюдно, и интриган Костекальд хотел этим воспользоваться, чтобы назначить, по возможности, скорее день выборов, не ожидая возвращения Тартарена. Уверенный в успехе, он уже заранее торжествовал победу, и когда поднялся после прочтения секретарем перечня предметов, подлежащих обсуждению, то на его губах играла дьявольская улыбка.

- Берегись того, кто улыбается, не начавши еще говорить,- пробормотал храбрый Бравида.

Костекальд сделал вид, что не слышит, подмигнул своему приятелю Турнатуару иначал свои ехидства:

- Милостивые государи, необыкновенно странный образ действий нашего президента, неизвестность, в которой он нас оставляет...

- Это неправда!... Президент прислал письмо...

Безюке, дрожа от негодования, подбежал к бюро, но, тотчас же сообразив всю непарламентарность такой выходки, изменил тон и, поднявши руку по обычаю, попросил слова для сообщения собранию нетерпящих отлагательства сведений.

- Говорите, говорите!

Костекальд пожелтел еще больше, судорога сжала ему горло и движением головы он дал слово аптекарю. Тогда только Безюке начал:

- Тартарен у подножия Юнгфрау. Он готов совершить восхождение, требует хоругвь!

На мгновение все замерло; слышно было только учащенное дыхание присутствующих, да легкое шуршанье газа. Потом восторженное "ура", криви "браво", топанье ногами заглушили "гонг" Экскурбанье, вопившаго: "А, а, fen de brut... Шумим, шумим!" Толпа на улице неистово вторила этим крикам.

Костекальд желтел все более и более и отчаянно звонил президентским колокольчикои. Наконец, Безюке получил возможность продолжать. Он задыхался, точно вбежал по лестнице на пятый этаж.

"Неужели хоругвь, которую требует президент для того, чтобы водрузить на девственным высотах,- неужели хоругвь клуба запакуют, зашьют, как какой-нибудь тюк, и отправят простою посылкой "большой скорости"?

- Никогда!... А, а, а! - ревел Экскурбанье.

"Не найдет ли собрание более достойным командировать от себя делегацию, назначив её членов по жеребью."

Ему не дали договорить. Предложение Безюке принято без голосования; имена делегатов вынуты в таком порядке: 1) Бравида, 2) Пегуляд, 3) аптекарь.

Второй стал отказываться. Это путешествие казалось ему опасным, при его слабости и плохом состоянии здоровья, расстроенного всем, вынесенным на время крушения Медузы.

- Я за вас поеду, Пегуляд,- заявил Экскурбанье, размахивая руками, как старинный телеграф.

Что же касается Безюке, то он не может оставить аптеку; тут дело идет о безопасности целаго города: малейшая оплошность ученика - и Тараскон отравлен, погиб...

- Однако! - воскликнуло бюро в один голос.

Ясно было, что аптекарю нельзя уехать, но он может послать Паскалона; Паскалону и вручить знамя. Ему не привыкать! Затем новые крики, новые взрывы "гонга", а на улице такая буря воплей, что Экскурбанье вынужден был показаться в окне и, покрывая уличный шум своим необычайным голосом, заявить:

- Друзья мои, Тартарен нашелся. Он стоит на пути к славе.

Он закончил возгласом:

- Да здравствует Тартарен! - и неизменным ferir de brut,- во всю силу своих легких, и затем с минуту наслаждался невообразимым ревом толпы, проносившимся громовыми раскатами в пыли, стоявшей столбом над деревьями городского Круга.

Все это слышал Костекальд, подошедший к окну вместе с другими, и вернулся к своему креслу, едва волоча ноги и пошатываясь.

- Э, Костекальд,- заметил кто-то.- Что с ним? До чего он желт!

Все засуетились. Страшный Турнатуар уже вытащил было из кармана ланцет; но оружейник, с лицом, искаженным страданием, наивно прошептал:

- Ничего, ничего... оставьте меня. Я знаю,что это... это - зависть!...

Бедняга Костекальд, повидимому, жестоко страдал.

Пока все это происходило на другом конце города, ученик аптекаря сидел за конторкой, терпеливо подбирал и склеивал разорванное письмо, извлеченное из корзины. Но многие лоскутки разлетелись, пропали, а потому и получилось нижеследующее загадочное послание, несколько напоминающее географическую карту центральной Африки с её пробелами, обозначающйми terra incognita, на изследование которых и устремилось испуганное воображение простодушного хоругвеносца:

  люблю безумно

паяльная лампа американские консервы ; могу вырват анархист убив под этим ужасным услов согласится полюб Вы меня знаете, Ферд наете мой либеральный образ и ; но до преступлен ужасные последствия тюрьм тная казнь обожаю Ах! ; жму руку Тар Тар

VIII.

Отель Юнгфрау, содержимый Мейером, как и все лучшие отели Интерлакена, находится на Хохевеге, широком проспекте, окаймленном двумя рядами аллей ореховых деревьев, отчасти напоминавших Тартарену милый его сердцу городской Круг: разница была в том, что тут не было тарасконского солнца, не было пыли и кузнечиков. Дождь не переставал за всю неделю, что наш герой прожил в Интерлакене.

Он занимал прекрасную комнату с балконом в первом этаже. Утрами, когда он, по старой привычке, брился перед маленьким ручным зеркалом у открытого окна, первое, что поражало его взгляд, была Юнгфрау, подошва которой тонула в темной зелени лесов над цветущими полями и лугами, а вершина вырывалась далеко за облака, блистала снеговою белизной, позолоченною ярким лучом невидимого солнца. Тогда гордый своею белизной Альп и тарасконский альпинист обменивались несколькими словами, не лишенными величия.

- Тартарен, что же ты, готов? - строго спрашивала Юнгфрау.

- А вот, вот сейчас...- отвечал герой, спешно подбривая щеку.

Затем он торопливо надевал клетчатый костюм, специально предназначенный для восхождений на горы и мирно покоившийся в течение нескольких дней, и горько упрскал себя:

- Эка, дрянь какая! Ведь, на самом деле это, наконец, ни на что непохоже...

Но в эту минуту снизу, сквозь зеленую листву мирт, доносился нежный, веселый голосок.

- Здравствуйте... - говорила хорошенькая блондинка,- ландо ждет нас, идите скорей...

- Иду, иду...

В одну минуту грубая шерстяная рубашка заменялась тонким крахмаленным бельем, горный костюм уступал место зеленой с искрой жакетке, кружившей головы тарасконским дамам по воскресеньям на музыке. Ландо уже стояло у лодъезда; там "она" ждала его с своим больным братом. Но в самый момент отъезда к экипажу подходили, тяжелою, раскачивающеюся походкой горных медведей, два знаменитых гринденнальдских проводника, Родольф Кауфман и Христиан Инебнит. Тартарен договорил их для восхождения на Юнгфрау, и каждое утро они являлись справляться, угодно ли "господину" воспользоваться их услугами.

И каждый раз для Тартарена было сущею пыткой появление этих двух молодцов в их здоровенной, подкованной обуви, в камзолах, протертых мешками и веревками, с их наивными и серьезными лицами... Тщетно он повторял им:

- Напрасно вы приходите, я дам знать...

Каждый день он встречал их на том же самом месте и отделывался от них какою-нибудь монетой, стоимость которой соразмерялась со степенью его раскаяния. Очень довольные таким способом "восхождения на Юнгфрау", проводники важно клали в карман Trin-Tcgeld и степенным шагом направлялись к своему селу, оставляя Тартарена сконфуженным и удрученным сознанием своей слабости. Но... этот чудный, мягкий воздух, эти цветущия долины, отражающиеся в пленительных глазах молодой девушки, прикосновение маленькой ножки к его грубому сапогу на дне экипажа... О, к чорту Юнгфрау! Герой все забывал, кроме своей любви, или, вернее даже, задачи, которую себе поставил,- возвратить на путь добра эту бедную крошку, бессознательно увлеченную братом и его товарищами.

Это-то именно и удерживало Тартарена в Интерлакене, в одном с нею отеле. В его годы, с его фигурой "доброго папаши", он не мог мечтать о взаимности с её стороны; но не мог и равнодушным оставаться, не мог не поддаваться очарованию... Тартарен предлагал увезти их всех в Тараскон, устроить в хорошенькой дачке, залитой солнцемь, у caмой заставы города,- славного маленького городка, где никогда не бывает ненастья, где всем живется припеваючи, весело. Он увлекался, отбарабанивал по своей шляпе бойкий мотив и напевал веселый национальный припев:

Lagadigadeu

La Tarasco, la Tarasco,

Lagadigadeu

La Tarasco de Casteu.

Блондинка только головой качала, а на тонких губах её брата скользила насмешливая улыбка. В то время, как они рассуждали таким образом, перед ними развертывались виды полей, озер, лесов и гор, но непременно где-нибудь на повороте дороги вдруг появлялась белеющая вершина Юнгфрау и немым укором отравляла прелесть прогулки. Но эти укоры превращались в настоящия мучения, когда Тартарен в ночном колпаке оставался один-на-один с своими думами перед стаканом сахарной воды, которую он пил на ночь. На самом деле, с кем он связался? И что ему за дело до всех их разрушительных затей?... А что, как вдруг в один прекрасный день его зацапают, засадят в темную, одиночную тюрьму?... Бр-р-р!... Шутки выйдут плохия. И в сумраке ночи, с поразительного живостью проносились перед ним, одна страшнее другой, картины ожидающего его суда, ссылки на необитаемые острова, откуда он убежит,- убежит непременно,- а его поймают и - неминуемая смертная казнь, тогда как в Тарасконе, при ярком блеске солнца, при звуках музыки, неблагодарная и забывчивая толпа водворит сияющего Костекальда на кресло П. А. К...

Под впечатлением одного из таких страшных снов, у него вырвался крик отчаяния - "конфиденциальное" письмо к аптекарю, наполненное его ночными грезами. Но стоило только прелестной блондинке крикнуть ему в окно: "здравствуйте", и он опять поддавался очарованию. Раз, когда они, обычною компанией, возвращались из курзала в отель, один из служителей остановил его и сказал:

- Вас там какие-то господа спрашивают... ищут вас.

- Ищут!... Зачем ищут?... - и перед ним пронеслась картина No 1 его ночного бреда: арест, тюрьма... Скрывать тут нечего,- Тартарен струсил, но доказал себя истинным героем:

- Спасайтесь бегством... скорей!...- проговорил он глухим голосом, обращаясь к своей спутнице, и, высоко поднявши голову, с непреклонностью во взоре, зашагал по лестнице. Но он, все-таки, был настолько взволнован, что вынужденным нашелся крепко держаться за перила.

Войдя в корридор, он увидал у своей двери несколько человек, поочередно засматривающих в замочную скважину и кричащих: "Э, Тартарен..."

Он сделал еще несколько шагов и, едва ворочая высохшим языком, проговорил:

- Вы меня ищете, господа?

- Тэ! Конечно вас, господин. президент!...

Маленький старичок, живой и худенький, с ног до головы одетый в серое, запыленное платье, кинулся на шею герою, и длинные, жесткие усы отстанного начальника гарнизонной швальни впились в нежную, выхоленную щеку Тартарена.

- Бравида!... Какими судьбами?... И Экскурбанье тут?... А это еще кто же?...

В ответ раздалось мычанье:

- Дорого-о-ой, много-о-уважаемый!...- и аптекарский ученик выдвинулся вперед, зацепляясь за стену какою-то длинною палкой, похожею на огромное удилище, завернутое на верхнем конце в серую бумагу и клеенку.

- Э-э! да это Паскалон. Поцелуемся, дружище... Что это ты притащил? Брось куда-нибудь.

- Бумагу-то, бумагу-то сними! - шептал Бравида.

Маленький человек быстро снял обвертку, и перед уничтоженным Тартареном развернулось тарасконское знамя. Присутствующие сняли шляпы.

- Президент! - голос храброго капитана Бравиды звучал торжественно и твердо.- Президент, вы требовали нашу хоругвь. Вот она!

Глаза президента, круглые, как яблоки, выражали полное недоумение.

- Я требовал?...

- Как, вы не требовали? Безюке...

- А, конечно, конечно,- спохватился Тартарен, услыхавши имя аптеваря.

Он все понял, обо всем догадался, умилился ложью аптекаря, ловко придумавшего средство вернуть его на путь долга и чести.

Альфонс Доде - Тартарен на Альпах.. 1 часть., читать текст

См. также Альфонс Доде (Alphonse Daudet) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Сафо (Sapho). 3 часть.
- Разумеется, кротко и рассеянно ответила молодая женщина, стоявшая на...

Сафо (Sapho). 2 часть.
Они возвращались из театра и садились в карету, под дождем, на площади...