СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Альфонс Доде
«Сафо (Sapho). 3 часть.»

"Сафо (Sapho). 3 часть."

- Разумеется, кротко и рассеянно ответила молодая женщина, стоявшая на стуле, и срезавшая глицинии и зелень для букета к столу. Дешелетт продолжал:

- У нас не будет разрыва, мы просто разойдемся... Мы заключили договор провести вместе два месяца; в последний день мы расстанемся без отчаяния, без удивления... Я вернусь в Испагань,- я уже заказал себе место в спальном вагоне,- а Алиса переедет снова в свою маленькую квартирку на улице Лабрюнер, в которой жила до сих пор.

- Третий этаж, не считая антресолей; превосходное место, чтобы выброситься из окна.

Говоря это, молодая женщина улыбалась, рыжеволосая и сияющая, в свете заката, с тяжелою кистью лиловых цветов в руке; но тон, которым она произнесла эти слова был так глубок и так серьезен, что никто не ответил.

Ветер свежел, дома напротив казались выше.

- Прошу за стол,- крикнул полковник...- и давайте болтать глупости...

- Да, верно, gaudeamus igitur... будем веселиться, пока мы молоды, не так ли Каудаль?- сказал Ля-Гурнери с деланным смехом.

Несколько дней спустя, Жан снова проходил по улице Ром, и нашел мастерскую запертою, широкую бумажную штору спущенною во все окно и гробовую тишину во всем доме вплоть до его крыши, в форме терассы. Дешелетт уехал в положенный срок. Жан подумал: "Хорошо в жизни делать то, что хочешь, управлять своим разумом и сердцем! Хватит ли у меня когда-нибудь на это мужества?"

Чья то рука опустилась на его плечо:

- Здравствуйте, Госсэн...

Дешелетт, утомленный, более желтый и хмурый, чем обыкновенно, объяснил ему, что он еще не уехал, задержанный в Париже делами, и что он живет в Гранд-Отеле, так как мастерской боится после той ужасной истории...

- Что случилось?

- Да, в самом деле, вы не знаете... Алиса умерла... Убилась. Подождите минутку, я посмотрю, нет ли для меня писем...

Он вернулся тотчас и нервным движением сорвал бандероли с нескольких журналов; говорил он глухо, как во сне, не глядя на Госсэна, шедшего с ним рядом.

- Да, убила себя, бросилась из окна, как сказала в тот вечер, когда вы были у нас... Что было делать?.. Я не знал, не мог подозревать... В тот день, когда я должен был уехать, она сказала мне спокойно: "Увези меня, Дешелетт, не покидай меня одну... Я не смогу больше жить без тебя"... Я расхохотался. Хорош бы я был там, среди курдов, с женщиною... Пустыня, лихорадки, ночи на бивуаках... За обедом она повторила еще раз: "Я не стесню тебя, ты увидишь, как я буду тиха и кротка..." Затем, видя, что мне это неприятно, она перестала об этом говорить... После обеда мы поехали в театр Вариэте, в бенуар, все было условлено заранее... Она, казалось, была довольна, держала меня все время за руку и шептала: "Мне хорошо". Я уезжал ночью, и по этому отвез ее домой в карете; но оба мы были грустны и всю дорогу молчали. Она даже не поблагодарила меня за маленький сверток который я опустил ей в карман,- деньги, на которые она могла прожить спокойно год или два. Когда мы приехали на улицу Лабрюнер, она попросила меня подняться наверх. Я не хотел. "Прошу тебя... только до двери". Но я выдержал характер и не вошел. Билет был куплен, вещи уложены, и я слишком много говорил, что уезжаю... Спускаясь по лестнице, с тяжестью на душе, я слышал, как она крикнула мне, что то в роде: "быстрее тебя", но понял я это лишь внизу, на улице... Ах!.. Он остановился, глядя в землю, перед тем кошмарным зрелищем, которым теперь ежеминутно чудилось ему на тротуаре,- перед черной, неподвижной и хрипевшей массой...

- Она умерла два часа спустя, не произнеся ни слова, ни жалобы, и глядя на меня своими золотистыми глазами. Страдала ли она? Узнали ли меня? Мы уложили ее на постель одетою, окутав голову широкою кружевною косынкой, чтобы скрыть рану. Смертельно бледная, с капелькою крови на виске, она была еще красива и так кротка!.. Но, когда я нагнулся над нею, чтобы вытереть эту каплю крови, сочившуюся непрерывно, её взгляд, казалось, принял негодующее и страшное выражение... Бедная девушка посылала мне немое проклятие!.. Действительно, что стоило мне остаться еще на некоторое время или увезти ее с собою, ведь она так мало стесняла меня?.. Нет, гордость, упрямство сказанного слова!.. Я не уступил, а она умерла... умерла из за меня, а ведь я ее любил!

Он был возбужден, говорил громко, вызывая удивление прохожих, которых толкал, шагая по Амстердамской улице; Госсэн, проходя мимо своей прежней квартиры, которую он узнал по балкону, припоминал Фанни и свой собственный роман и чувствовал себя охваченным какою то дрожью. А Дешелетт между тем продолжал:

- Я отвез ее на Монпарнасское кладбище, без друзей, без родных. Мне хотелось быть с нею одному, заботиться о ней: а с тех пор я здесь, и все думаю об одном и том же, не могу решиться уехать с этою навязчивою мыслью, и бегу от дома, где провел с нею два месяца, таких счастливых, таких ясных... Я живу по чужим местам, скитаюсь, хочу рассеяться, убежать от этого взгляда покойницы, обвиняющего меня из под струйки крови...

И, остановясь, охваченный угрызением совести, с двумя крупными слезами, скатившимися на курносое лицо, такое добродушное, такое жизнерадостное, он сказал:

- Видите ли, друг мой; а меж тем я не зол... И, однако, как ужасно, то, что я сделал!..

Жан пытался его утешить, относя все на счет случая, рока; но Дешелетт повторял, покачивая головою и сжав зубы:

- Нет, нет... Я никогда себе этого не прощу... Я хотел бы себя наказать...

Это желание искупления не переставало преследовать его; он говорил о нем всем друзьям, Госсэну, за которым он заходил по окончании службы...

- Уезжайте, наконец, Дешелетт... Путешествуйте, работайте, это вас развлечет...- твердили ему Каудаль и другие, обезпокоенные его навязчивыми мыслями и упорством, с которым он повторял, что он не злой. Наконец, однажды вечером,- хотел ли он проститься со своею мастерской перед отъездом, или его привел туда совершенно определенный план покончить со своими страданиями,- он вернулся в свой дом, а утром рабочие, шедшие из предместья на работу, подняли его на тротуаре, перед входом в его жилище, с раздробленным черепом - умершего тою же добровольною смертью, какою умерла любившая его женщина, в том же припадке ужаса и отчаяния, бросивших его на улицу.

В полусвете мастерской толпились художники, натурщицы, актрисы,- все танцовавшие, все ужинавшие на последних праздниках в этом доме. Слышался непрерывный шум шагов, шопот, словно в часовне, освещенной кротким пламенем восковых свечей. Сквозь лианы и другия растения смотрели на тело, выставленное под шелковым покровом затканным золотыми цветами, с прикрытой чем-то вроде тюрбана головой, с белыми руками, говорившими о беспомощности, о высшем освобождении, и лежавшее в тени глициний, на низком диване на котором Госсэн в ночь бала познакомился со своей любовницей.

X.

Итак, от любовных разрывов иногда умирают... Теперь, во время ссор, Жан боялся говорит о своем отъезде и не кричал больше вне себя: "К счастью, все это скоро кончится"... Она могла ему ответить: "Хорошо, уходи... а я убью себя, как Алиса..." И эта угроза, которую он, казалось, видел в её грустных взорах, слышал в песнях, которые она пела, чувствовал в грезах её молчаливых минут, приводила его в ужас.

Тем временем он сдал экзамены, которыми заканчивается для прикомандированных к консульству пребывание в министерстве. Так как он был на хорошем счету, то его должны были назначить на одну из первых освободившихся вакансий; теперь это был уже вопрос недель и дней... а вокруг них, в конце этого лета, под солнышком, блиставшим все реже и реже, все стремилось к зимним переменам. Однажды утром Фанни, открыв окно и увидя первый туман, воскликнула: - Ах, ласточки уже улетели!..

Один за другим закрывали свои ставни дома более зажиточных владельцев; по Версальской дороге тянулись возы с вещами, огромные деревенские омнибусы, нагруженные узлами, с султанами зеленых растений наверху; листья деревьев кружились вихрями, уносились словно облако под низким небом, а на убранных полях выростали стога. За фруктовым садом, обнаженным и казавшимся меньше от облетевших деревьев, запертые дачи и сушильни прачешных с красными кровлями вселяли грусть, а по другую сторону дома обнаженный железнодорожный путь вдоль почерневшего леса развертывал свою темную линию.

Как было бы жестоко бросить ее здесь одну, среди этой грустной обстановки! Он чувствовал, что на сердце у него холодеет от этой мысли; никогда у него не будет смелости сказать "прости"! На это она, собственно и расчитывала, поджидая последней минуты, а до тех пор, спокойная, не говорила ни о чем, верная своему обещанию не препятствовать его отъезду, предвиденному и условленному заранее. Однажды он вернулся домой с новостью:

- Я получил назначение!..

- Неужели!.. Куда же?..

Она спрашивала, с виду равнодушная, но губы её побледнели, а глаза приняли такое выражение, лицо свело такою судорогою, что он поспешил сказать: "Нет, нет... не на этот раз! Я уступил свою очередь Эдуэну... Это отодвигает мой отъезд по крайней мере на полгода!

Полились потоки слез, смеха, безумных поцелуев, среди которых можно было разобрать: "Спасибо, спасибо... Какую чудную жизнь я устрою тебе теперь!.. ведь меня и сердила именно эта мысль об отъезде"... Теперь она лучше приготовится к нему, примирится с ним мало-по-малу; через полгода будет уже не осень и забудутся эти рассказы о смерти.

Она сдержала слово; не было ни нервных вспышек, ни ссор; и даже, во избежание помехи со стороны ребенка, она решилась отдать его в пансион в Версаль. Он приходил домой только по воскресеньям, и если новый порядок не изменил еще его дикой и мятежной природы, то по крайней мере, внушил ему уменье лицемерить. Жан и Фанни жили покойно, обеды проходили без бурь, в обществе супругов Эттэма. Рояль нередко открывался для любимых партитур. Но, в сущности, Жан был более смущен и в большом затруднении, чем когда бы то ни было, спрашивая себя, куда его приведет его слабость и, подумывая иногда о том, чтобы отказаться от службы консула и перейти на службу в канцеляриях! Это означало, Париж, продолжение настоящего образа жизни; а мечты его юности должны были рухнуть, и отчаяние родных и ссора с отцом были неизбежны; отец не простит ему этой распущенности, особенно, когда узнает её причину!

И ради кого? Ради женщины постаревшей, поношенной, которую он уже не любил, в чем он имел возможность убедиться недавно, в присутствии её любовников... Что же за проклятие таилось в их совместной жизни?

Когда, однажды утром, в последних числах октября, он вошел и сел в вагон, взгляд молодой девушки, обращенный на него, вдруг напомнил ему лесную встречу и сияющую красоту женщины-ребенка, воспоминание о которой преследовало его целые месяцы. Она была одета в тоже светлое платье, на котором в тот день так красиво играли солнечные блики, но на этот раз оно было покрыто широким дорожным плащем; рядом с нею лежали книги, небольшой саквояж и букет последних осенних цветов, говоривший о конце лета, о возвращении в Париж. Она также узнала его по той полуулыбке, которая дрожала в прозрачной, как вода, чистоте его глаз, в течение секунды то было взаимное проникновение в невысказанную, но тождественную мысль каждаго.

- Как здоровье вашей матушки, мосье Д'Арманди? - спросил вдруг старик Бушеро, которого Жан сначала не заметил, так как тот сидел в углу и читал газету, наклонив бледное лицо.

Жан дал ему сведения, растроганный тем, что кто-то помнил о нем и о его родных, и еще более взволнованный, когда молодая девушка стала распрашивать его о маленьких сестрах, написавших дяде такое очаровательное письмо, благодаря его за заботы о их матери... И так, она их знает!.. Это преисполнило его радости; но, так как в этот день он был особенно чувствителен, он тотчас загрустил, узнав, что они возвращаются в Париж, где Бушеро возобновляет свой курс на медицинском факультете. У него уже не будет случая увидеться с нею... Прекрасные поля, бежавшие мимо, показались ему совершенно мрачными.

Раздался протяжный свисток; приехали. Он раскланялся, потерял их в толпе, но у выхода они снова встретились, и Бушеро среди шумной толкотни сказал ему, что со следующей недели он принимает у себя, на Вандомской площади... Если он захочет откушать у него чашку чая... Девушка стояла под руку с дядей, и Жану показалось, что приглашает его именно она, хотя и не говорит ни слова.

Решив, что непременно пойдет к Бушеро, затем перерешив - к чему причинять себе бесполезные сожаления? - он тем не менее сказал дома, что в министерстве предвидится большой вечер, на котором ему придется быть. Фанни осмотрела его платье и приказала выгладить белые галстуки; и вдруг, уже в четверг вечером, у него пропала всякая охота ехать. Но любовница уговорила его, выставляя на вид необходимость этой повинности, упрекая себя за то, что слишком поглотила его, слишком эгоистично удерживала его дома, в конце-концов заставила его поехать; она сама помогла ему одеться, не переставая шутить, завязала галстук, провела рукой по его волосам, смеясь над тем, что пальцы её сохранили запах папироски, которую она ежеминутно брала и, затянувшись, клала обратно на камин, и что этот запах заставит поморщиться дам, которые будут танцовать с ним. Она была так весела и добра, что он уже раскаивался в своей лжи и охотно остался бы близ неё у камина, если бы Фанни не отправила его со словами: "Я хочу... Так надо", и не вытолкала было шутя на темную дорогу.

Он вернулся поздно; она спала, и лампа освещала её усталый сон, напомнила ему подобное же возвращение три года тому назад, после ужасных разоблачений, которые были ему сделаны. Каким трусом выказал он себя тогда! В силу какого заблуждения то, что должно было порвать его цепи только плотнее сковало его?.. Его охватило отвращение к себе. Комната, кровать, женщина - одинаково внушали ему ужас; он взял лампу и тихонько унес ее в соседнюю комнату. Ему так хотелось быть одному, подумать о том, что с ним делается... так, что-то почти незаметное...

Он влюблен!

В некоторых словах, произносимых нами ежедневно, есть какая то скрытая пружина, которая вдруг открывает их до дна, дает нам возможность понять их сокровенный смысл затем слово вновь принимает свою повседневную форму и произносится без всякого значения, в силу одной лишь привычки, машинально. Любовь одно из таких слов; тем для кого смысл его раскрылся вполне, поймут сладкую тревогу, в которой Жан пребывал уже целый час, не отдавая себе отчета в том, что он испытывает.

Там, на Вандомской площади, в углу гостинной, где они долго беседовали друг с другом, он ощущал лишь огромное, сладостное блаженство, чувство счастья, охватившее его. Очутившись за дверью, он вдруг почувствовал безумное веселье, а затем такую слабость, словно у него открылись. "Что со мною, Боже мой"?.. Париж, по которому он шел, направляясь домой, казался ему иным, волшебным, широким, сияющим. Да, в этот час, когда выходят и бродят по городу ночные твари, когда в сточных трубах поднимаются и разливаются грязь и тина, и словно кишат под желтым светом газа, он, любовник Сафо, жаждавший изведать все тайны разврата, он видел Париж таким каким видела его молодая девушка возвращаясь с бала с мелодиями вальса, звучащими у нее в ушах и напевающая их звездам, вся белая, в белом наряде... Он видел целомудренный Париж, залитый лунным светом, в котором расцветают девственные души!.. И вдруг, когда он шел по широкой лестнице вокзала, уже подходя к своему нечистому жилищу, он произнес в слух: "Но ведь я люблю ее!.. Люблю"! Вот как он узнал об этом.

- Жан ты здесь!.. Что ты делаешь?

Фанни проснулась и испугалась, не видя его около себя. Надо подойти к ней, поцеловать ее, надо лгать, рассказывать про бал в министерстве, надо описать туалеты и сказать с кем он танцовал; чтобы избежать допроса и особенно ласк, которых он теперь особенно боялся, всецело проникнутый воспоминаниями о другой, он сослался на спешную работу на чертежи для Эттэма...

- В камине нет огня; ты озябнешь!

- Нет, нет...

- По крайней мере оставь дверь открытою, чтобы я могла видеть твою лампу...

Надо довести обман до конца; он устанавливает стол раскладывает чертежи; потом сидя не двигаясь и затаив дыхание, он отдается воспоминаниям и, чтобы запечатлеть свои грезы, поверяет их в длинном письме дяде Сезэру, меж тем как ночной ветер качает хрустящими ветвями без листьев; друг за другом с грохотом отходят поезда, а иволга, сбитая с толку светом волнуется в своей клетке, и нерешительно щебеча, прыгает с одной перекладинки на другую.

Он рассказывает все: свою первую встречу в лесу, сцену в вагоне, странное волнение при входе в гостинные Бушеро, которые казались ему такими мрачными и трагическими в дни приема - с беглым шепотом в дверях, с печальными взглядами, которыми обменивались ожидавшие больные - и которые сегодня раскрывались длинной сверкающей анфиладой, шумные веселые... Сам Бушеро не глядел сегодня сурово, с пытливым и зорким взглядом черных глаз из-под густых нависших бровей, но хранил на лице спокойное выражение человека, который рад, что у него в доме веселятся.

"Вдруг она подошла ко мне, больше я ничего не видел... Друг мой, ее зовут Иреной. Она красива, повидимому, добра, с рыжеватым оттенком волос, как у англичанок, с детским ротиком, вечно готовым смеяться... Но не тем смехом, лишенным всякой веселости, который так раздражает во многих женщинах; в ней это - подлинное проявление молодости и счастья. Она родилась в Лондоне; но её отец был француз, и она говорит без всякого акцента, только как то особенно очаровательно произносит некоторые слова, например слово "дядя", чем вызывает каждый раз ласковую улыбку в глазах старика Бушеро. Он взял ее к себе, чтобы несколько облегчить огромную семью брата и заменить ею старшую сестру вышедшею замуж два года тому назад за главного врача его клиники. Но ей врачи ужасно не нравятся... Как она забавно высмеивала глупаго молодого ученого, требовавшего от своей невесты формального, торжественного обещания завещать их тела антропологическому обществу!.. Она - перелетная птица. Она любит лодки, море; при виде бушприта у неё захватывает дух... Все это она рассказывала мне свободно, как товарищ, напоминая манерами английскую мисс, но грациозную, как парижанка, а я слушал, восхищенный звуком её голоса, с смехом, сходством наших вкусов, уверенный, что счастье моей жизни тут, у меня в руках, и что мне стоит только схватить его и унести далеко, далеко, куда направит меня моя полная приключений служба!..

- Иди же, спать дружок, ложись...

Он вздрагивает, останавливается, невольно прячет письмо:

- Сейчас приду... Спи, спи...

Говорит гневно, и, насторожась, слушает, как дыхание женщины снова становится ровным они так близко один от другого, и в то же время так далеко!

"Что бы ни случилось, эта встреча и эта любовь будут моим освобождением. Ты знаешь мою жизнь; ты понял без слов, что она все та же, прежняя, что я не мог освободиться. Но ты не знал того, что я чуть было не пожертвовал моим положением, всем будущим этой роковой привычке, в которую я с каждым днем все более и более погружался. Теперь я нашел ту точку опоры, которой мне недоставало; чтобы не поддаваться больше моей слабости, я поклялся что поеду на службу лишь свободным и брошу все прежнее... Убегу завтра"...

Он не убежал ни на следующий, ни в один из ближайших дней. Нужен был способ, предлог, нужна была ссора, во время которой говорят: "Я ухожу", и не возвращаются; Фанни казалась кроткой и веселой, как в самое первое время их совместной жизни.

Написать ей "все кончено" без всяких объяснений?.. Но эта женщина не покорится, будет стараться его увидеть, явится к нему на квартиру, на службу. Нет лучше встретить ее лицом к лицу, убедить ее в неизбежности этого разрыва, и без гнева, без жалости перечислить ей все основания для него.

Но вдруг его снова охватил страх: ему припомнилось самоубийство Алисы Доре. Перед их домом, по другую сторону дороги, был переулочек, спускавшийся к железнодорожному пути и запертый барьером; соседи проходили им когда спешили, чтобы дойти до вокзала по шпалам. Его воображение южанина рисовало ему после сцены разрыва его любовницу, бегущую через дорогу, бросающуюся в переулок и падающую под колеса поезда, увлекающего ее с собою. Этот страх владел им до такой степени, что одно воспоминание о калитке обвитой плющем, заставляло его постоянно откладывать объяснение.

Если бы у неё еще был друг, кто нибудь, кто мог бы охранить ее, помочь ей, в первые минуты отчаяния; но живя замкнуто, как суслики, они не знали никого, кроме Эттэма, этих чудовищных эгоистов, лоснившихся от жира и ставших совершенно звероподобными, благодаря приближению зимы, которую они собирались провести как эскимосы; несчастной в её отчаянии и одиночестве решительно не к кому было прибегнуть...

Меж тем порвать было необходимо, и порвать как можно скорее! Несмотря на обещание, данное самому себе, Жан был еще два или три раза на Вандомской площади, каждый раз возвращался оттуда все более и более влюбленным; хотя он ничего не говорил, но радушные встречи старика Бушеро, отношение Ирены, в котором наряду с осторожностью, проглядывали нежность, снисходительность и словно взволнованное ожидание объяснения - все торопило его, говорило что медлить нельзя. Мучили его попытка обмана, и предлоги, которые он придумывал для Фанни, и сознанье, что совершил бы кощунство, переходя от поцелуев Сафо к чистому, робкому ухаживанью...

XI.

В разгаре этих затруднений, он однажды в министерстве нашел на своем столе визитную карточку господина, заходившего утром уже два раза, как доложил швейцар с чувством должного почтения к следующим титулам:

Госсэн д'Арманди.

Президент Общества Затопления Долины Роны, Член Центрального Комитета для Изучения и Охранения, Делегат Департамента, и проч. и проч.

Дядя Сезэр в Париже!.. Фена - делегат, член комитета для охранения!.. Изумление его еще не исчезло, как вдруг появился сам дядя, с черной, как сосновая шишка, головой, с плутоватым взглядом, с веселыми морщинками вокруг глаз, когда он смеялся, с остренькою бородкой, но, вместо обычной двубортной бумазейной куртки, на нем был черный сюртук из модного сукна, несколько широкий на животе и придававший маленькому человечку поистине президентское величие.

Зачем он приехал в Париж? Ради покупки элеватора для затопления своих новых виноградников (слово "элеватор" он произносил с необыкновенною важностью возвышавшей его в собственных глазах), а также и затем, чтобы заказать скульптору свой бюст, которым товарищи желали украсить залу совета.

- Ты видел,- со скромным видом прибавил он,- они избрали меня председателем... Моя идея о затоплении виноградников производит фурор по всему Югу... Кто бы подумал, что я, Фена, на пути к тому, чтобы спасти все вина Франции!.. Значит, и чудаки нужны на свете!

Но главною целью его приезда был все же разрыв с Фанни. Понимая, что дело затягивается, он приехал помочь.- Я, ведь, в этих делах опытен, пожалуйста не думай!.. Когда Курбебес бросил свою Морна, чтобы жениться...- Но, прежде чем приступить к рассказу, он остановился, растегнул сюртук и вынул небольшой бумажник, туго набитый деньгами.

- Прежде всего избавь меня от этого... Да, деньги... Это выкуп...

Он не понял движения племянника, и думая, что тот отказывается из скромности, сказал:

- Бери же! Бери! Я счастлив, что могу сделать для сына хот часть того, что сделал для меня его отец. Кроме того и Дивонна тоже находит, что так нужно. Она посвящена во все, и рада, что ты собираешься жениться и стряхнуть с себя эту старую обузу.

В устах Сезэра, после услуги, оказанной ему любовницей Жана, слова "старая обуза" показались последнему несколько несправедливыми, и он не без горечи ответил:

- Спрячьте ваш бумажник, дядя... Вы знаете лучше, чем кто-либо, насколько деньги безразличны для Фанни.

- Да, она была добрая женщина... - сказал дядя похоронным тоном и прибавил, подмигнув:

- Пусть деньги все-таки останутся у тебя... В виду соблазнов вашего Парижа, они у тебя будут целее, чем у меня; к тому же деньги при разрыве так же нужны, как при дуэли...

Затем он встал, заявляя, что умирает с голоду, и что этот важный вопрос всего лучше обсудить за завтраком, с вилкою в руке. Все та же насмешливая легкость южанина в отношении к женщине!

- Между нами, малютка... (они сидели в ресторане на Рю-де-Бургонь, и дядя расцвел, заложив салфетку за ворот, меж тем как Жан совершенно не мог есть), я нахожу, что ты смотришь на вещи слишком трагически. Я знаю, что первый шаг труден и объяснение тяжело, но если ты на это не решаешься, не говори ничего, сделай как Курбебес. До самого дня свадьбы, Морна ничего не подозревала. По вечерам, уходя от невесты, он отправлялся в театр за певицей и провожал ее домой. Ты скажешь, что это не корректно и не честно? Но что же делать, когда человек не любит сцен, и особенно с такими женщинами, как Паола Морна!.. Ведь этот высокий, красивый малый лет десять дрожал перед этой смуглой девчонкой! Чтобы разорвать, надо было хитрить, пускаться на разные обходы...

И вот как он взялся за дело:

Накануне свадьбы, пятнадцатого августа, в праздник, Сезэр предложил малютке Морна поехать в Иветт ловить рыбу. Курбебес должен был присоединиться к ним позже, к обеду; все трое вернулись бы на другой день к вечеру, когда воздух Парижа несколько очистился бы после пыли, ракет и плошек иллюминации. Сказано - сделано. Оба они растянулись на траве, на берегу маленькой речки, сверкавшей и журчащей между низкими берегами, среди зеленых лугов, под густыми ивами. За рыбной ловлей следовало купанье. Не в первый раз Паола и он, как добрые товарищи, купались вместе; но в этот день маленькая Морна, с обнаженными руками и ногами, с телом, тесно обтянутым купальным костюмом была так очаровательна, а с другой стороны Курбебес предоставил ему полную свободу... Ах!.. шельма!.. Вдруг она обернулась и сурово взглянула ему прямо в глаза:

- Послушайте, Сезэр; чтобы этого никогда больше не было!

Он не настаивал, боясь испортить дело, к сказал себе: "Оставим это до вечера".

Обед прошел весело на деревянном балконе ресторана, среди двух флагов, вывешенных хозяином в честь пятнадцатого августа. Было жарко, сладко пахло сеном и слышны были звуки барабанов, хлопушек и шарманки.

- Как скучно, что Курбебес приедет только завтра! - сказала Морна, потягиваясь, с глазами повеселевшими от шампанскаго.- Мне хотелось бы позабавиться сегодня вечером.

- А я то на что?

Он подошел, облокотясь на перила балкона, еще горячия от дневного солнца, и, щупая почву, игриво обхватил рукою её талию:- Ах, Паола!.. Паола!..- На этот раз певица не рассердилась, а расхохоталась так громко и так заразительно, что он последовал её примеру. Новая попытка, и таким же образом отвергнутая вечером по возвращении с гулянья, где они танцовали и ели миндальное пирожное; и так как их комнаты были рядом, она напевала ему сквозь перегородку: "Ты слишком мал, ты слишком мал!.." приводя невыгодные для него сравнения с Курбебесом. Он едва сдерживался, чтобы не сказать ей, что она овдовела; но было еще слишком рано... На следующее утро, садясь за вкусный завтрак, когда Паола высказывала нетерпение по поводу того, что Курбебес не приходит, он с некоторым удовлетворением вынул часы из кармана и торжественно сказал:

- Двенадцать часов, все кончено...

- Что?

- Он обвенчан.

- Кто?

- Курбебес. Бац!

- Ах, друг мой, что это была за оплеуха!.. Во всех моих любовных приключениях я ни разу не получал такой! И она тотчас захотела ехать в город... Но до четырех часов не было поезда... А в это время изменник удирал в Италию с женою! Тогда, в бешенстве, она набрасывается на меня, бьет, царапает... Вот тебе и раз!.. И я же сам запер дверь на ключ! Затем принимается бить посуду, и, наконец, падает в ужасной истерике. Пятеро человек укладывают ее в постель, держат, меж тем как я, до такой степени исцарапанный, словно вывалялся в кустах терновника, бегу за доктором в Орсэ... В подобных случаях, как при дуэлях, следует всегда иметь при себе доктора. Можешь ли вообразить меня, бегущего натощак по дороге, в зной... Только к вечеру привел я доктора... Вдруг, подходя к трактиру, слышу голоса и вижу под окнами толпу... Ах, Боже мой, не убилась ли она? Не убила ли кого нибудь? Морна была более способна на последнее... Я бросаюсь вперед, и что же вижу?.. Балкон разукрашен венецианскими фонарями, а певица стоит, утешенная и великолепная, закутанная в один из флагов и во все горло распевает Марсельезу, в разгаре празднества в честь императора, при громких кликах одобрения народа...

- Вот каким образом, друг мой, была разорвана связь Курбебеса; я не скажу тебе, что все кончилось сразу. После десятилетнего заточения, всегда надо рассчитывать на некоторое время надзора. Но, словом, самое бурное прошло на моих глазах; если хочешь, я готов принять все это и от твоей любовницы.

- Ах, дядя, она совсем другой человек!

- Полно, пожалуйста;- сказал Сезэр, распечатывая коробку с сигарами, и поднося ее к уху, чтобы убедиться в их сухости.- Ведь не ты первый ее бросаешь...

- Это, положим, верно...

Жан с радостью ухватился за эту мысль, которая несколько месяцев тому назад принесла бы ему много горя. В сущности, дядя, с его комическим рассказом, несколько успокоил его; но чего он не мог допустить, так это лжи в течение целаго ряда месяцев, лицемерия, раздвоения; на это он никогда не решится!

- В таком случае, как же ты намерен поступить?

Меж тем как молодой человек боролся со своею нерешительностью, "член совета для охранения" поглаживал бородку, пробовал улыбнуться и принимал эффектные позы; затем он вдруг с небрежным видом спросил:

- Далеко ли он живет отсюда?

- Кто?

- Скульптор, Каудаль, о котором ты говорил мне по поводу бюста... Мы могли бы сходить к нему и спросить о цене, пока мы вместе...

Каудаль, несмотря на всю свою славу, будучи большим мотом, жил все на той же улице Асса, в мастерской, видевшей еще его первые успехи. Сезэр, идя к нему, расспрашивал об его положении в художественном мире; он, разумеется, запросит высокую цену, но члены комитета хотят во что бы то ни стало иметь вещь первоклассную...

- О, в этом отношении не беспокойтесь, дядя; если Каудаль только возьмется...- И он перечислял ему все титулы скульптора - члена Академии, кавалера ордена Почетного Легиона и целой кучи иностранных орденов. Фена широко раскрыл глаза:

- И ты с ним дружен?

- Да, мы с ним большие друзья.

- Только в Париже и можно завязывать такие необыкновенные знакомства!

Госсэну, однако, было стыдно признаться, что Каудаль был когда-то любовником Фанни, и что познакомился он с ним благодаря ей; казалось, однако, что Сезэр и сам догадывается об этом:

- Ведь это он вылепил ту Сафо, которая стоит у нас в Кастеле?.. В таком случае, он знаком с твоей любовницей и мог бы помочь тебе в разрыве. Член Академии, кавалер ордена Почетного Легиона - это всегда производит впечатление на женщину...

Жан ничего не ответил, думая, быть может, также использовать влияние на Фанни её первого любовника. А дядя продолжал, добродушно смеясь:

- Кстати, знаешь, бронзовая статуя уже не стоит больше в кабинете отца... Когда Дивонна узнала... когда я имел несчастье сказать ей, что статуя изображает твою любовницу, то она не пожелала, чтобы она осталась там. При странностях консула и при его отвращении к малейшей перемене, это было не легко сделать, особенно еще от того, что он не знал причины... Ах, эти женщины! Но она устроила все так ловко, что теперь на камине в кабинете твоего отца стоит изображение Тьера, а несчастная Сафо покрывается пылью в "угловой комнате", вместе со старыми таганами и поломанною мебелью; при переноске она получила маленькое повреждение - у неё отломались шиньон и лира. Гнев Дивонны принес ей, повидимому, несчастье.

Они дошли до улицы Асса. Увидя скромный рабочий характер квартала художников, мастерские с дверями под номерами, похожия на сараи, раскрывашиеся на обе стороны длинного двора, в глубине которого виднелись будничные здания городских школ с доносившимся из окон непрерывным чтением, председатель "Общества затопления" начал снова сомневаться в способностях человека, живущего в таком скромном месте; но едва войдя в мастерскую Каудаля, он тотчас узнал, с кем имеет дело.

- Ни за что! Ни даже за сто тысяч, ни даже за миллион!..- зарычал среди беспорядка и запустения мастерской скульптор в ответ на первые слова Госсэна; и, приподнимая с дивана свое исполинское тело, он сказал:

- Бюст!.. Хорошо!.. Но взгляните сюда, на эту груду алебастра, расколотого на мелкие куски... Это моя статуя для ближайшего Салона... Я разбил ее ударами молотка... Вот как я отношусь к скульптуре, и, сколь ни соблазнительна для меня физиономия господина...

- Госсэн д'Арманди... председатель...

Дядя стал перечислять все свои титулы; но их было так много, что Каудаль прервал его и, обращаясь к молодому человеку, сказал:

- Что вы смотрите на меня, Госсэн?... Вы находите, что я постарел?..

Правда, ему вполне можно было дать его возраст при этом освещении, падавшем сверху на впадины и морщины его переутомленного лица кутилы, на его львиную гриву, с плешинами старого ковра, на его обвислые и дряблые щеки и усы, цвета металла, с которого сошла позолота и которые не были ни завиты, ни подкрашены... К чему? Его маленькая натурщица Кузинар бросила его...

- Да, мой милый; ушла с моим литейщиком, с дикарем, с животным... Но ему двадцать лет!..

Произнося эти слова гневно и вместе насмешливо, он ходил взад и вперед по мастерской, отталкивая сапогом мешавшую ему табуретку. Вдруг, останавливаясь перед зеркалом в медной оправе, висевшем над диваном, он взглянул на себя с ужасною гримасою:- До чего я, однако, стал безобразен, до чего одряхлел! Что это?.. словно подгрудок у старой коровы!..- Он захватил в кулак свою шею, затем с жалобным и комическим видом, с видом бывшего красавца, оплакивающего себя, продолжал:- И подумать, что через год и об этом пожалеешь!..

Дядя был поражен. Что это за академик, который высовывает язык и рассказывает о своих низменных любовных похождениях! Значит чудаки есть повсюду, даже в Академии? И его восторг перед великим человеком уменьшался по мере того, как росло сочувствие к его слабостям.

- Как поживает Фанни?.. Вы все попрежнему живете в Шавиле? - спросил Каудаль, успокоившись и сев рядом с Госсэном, которого он дружески похлопал по плечу.

- Ах, несчастная Фанни; нам уже не долго жить вместе!..

- Вы уезжаете?

- Да, скоро... Но раньше я женюсь... С нею придется расстаться.

Скульптор при этих словах дико захохотал.

- Браво! я рад... Отомсти за нас, мальчик, мсти за нас всем этим негодяйкам! Бросай их, обманывай их! Пусть оне плачут, несчастные! Ты никогда не сможешь причинить им столько зла, сколько оне сделали другим!

Дядя Сезэр торжествовал:

- Видишь? Господин Каудаль смотрит на вещи не так трагично, как ты... Взгляните на этого младенца... Он не решается бросить ее из страха, что она убьет себя!

Жан признался в том впечатлении, которое произвело на него самоубийство Алисы Дорэ.

- Но это не одно и то же,- сказал Каудаль с живостью.- Та была грустная, мягкая женщина, с повисшими руками... Жалкая кукла, в которой было мало набивки. Дешелетт был неправ думая, что она умерла из за него... Она умерла, потому что устала и ей наскучило жить. Меж тем как Сафо... Ах чорт побери!.. Эта не убьет себя!... Она слишком любит любовь и догорит до конца, как свеча, до самой розетки. Она принадлежит к той породе первых любовников, которые никогда не меняют своего амплуа и кончают беззубыми, безбровыми, но все же первыми любовниками... Взгляните на меня!.. Разве я убью себя?.. Пусть у меня будет много горя, но я знаю, что одна женщина уйдет и я возьму другую; я всегда буду нуждаться в них... Ваша любовница поступит как я, и она уже не раз так поступала... Только теперь она уже не молода, и это будет труднее...

Дядя продолжал торжествовать:

- Теперь ты успокоился, да?

Жан не отвечал; но его щепетильность была побеждена и решение принято. Они собирались уже уходить, как вдруг скульптор подозвал их и показал им фотографическую карточку, взятую им с пыльного стола, и которую он вытер рукавом.- Взгляните, вот она!.. До чего хороша, злодейка!.. На колени перед нею можно встать... Что за ноги, что за шея!..

Ужасно было видеть эти горящие глаза, слышать этот страстный голос, вместе со старческим дрожанием его грубых пальцев, в которых трепетал улыбающийся образ маленькой натурщицы Кузинар, с округлыми формами, украшенными ямочками.

XII.

- Это ты?.. Как рано!..

Она шла из глубины сада, с подолом полным упавших яблок, и быстро взбежала к крыльцу встревоженная смущенным и сердитым выражением лица Жана.

- Что случилось?

- Ничего, ничего... Погода... солнце... Я хотел воспользоваться последним хорошим днем, чтобы пройтись по лесу вдвоем с тобою... Хочешь?

Она вскрикнула, как уличный мальчишка, как делала всякий раз, когда была довольна: "Ах, какое счастье!.." Больше месяца не выходили они из дома, благодаря дождям и ноябрьским бурям. В деревне не всегда бывает весело; все равно, что жить в Ноевом ковчеге, со всеми населяющими его тварями... Ей надо было отдать кое-какие приказания на кухне, так как супруги Эттэма должны были придти к обеду; Жан, ожидая ее на дворе, на дороге "Pave des gardes", глядел на маленький домик, согретый этим последним поздним светом, на деревенскую улицу, вымощенную каменными плитами, с прощальным чувством, ласковым и памятливым к местам, которые мы собираемся покинуть.

В раскрытое настеж окно столовой доносилось пение иволги, перемежавшееся с приказаниями, которые Фанни давала прислуге:- Главное, не забудьте,- обед в половине седьмого... Прежде всего подадите цесарку... Ах, я забыла выдать вам скатерть и салфетки...- Ея голос звучал весело счастливо, покрывая шум на кухне и пение маленькой птички, заливавшейся на солнце, а ему, знавшему, что их хозяйству осталось всего два часа жизни, эти праздничные приготовления надрывали душу.

Вдруг ему захотелось вернуться в дом, сказать ей все сразу; но он побоялся слез, ужасной сцены, которую услышат соседи, скандала, который поставит на ноги весь Верхний и Нижний Шавиль. Он знал, что, когда она даст себе волю, то для неё ничего не существует и остался при прежней мысли увести ее в лес.

- Вот и я!..

Легко подошла к нему, взяла его под руку, советуя ему говорить тише и проходить быстрее мимо соседей, из опасения, как бы Олимпия не захотела идти с ними и помешать их славной прогулке. Она успокоилась лишь когда перешли дорогу и оставили за собою железнодорожный путь, откуда они свернули налево в лес.

Погода была мягкая, ясная, солнце было подернуто легкой серебристой дымкой, пронизывавшей весь воздух; оно медлило на откосах, где некоторые деревья, с пожелтелыми, но еще уцелевшими листьями, высоко поднимали вверх сорочьи гнезда и пучки зеленой омелы. Слышалось пение птиц, непрерывное, словно визг пилы, и постукивание клюва по дереву, которое напоминает топор дровосека.

Они шли медленно, оставляя следы на мягкой земле, размытой осенними дождями. Ей было жарко, оттого что она бежала, щеки её горели, глаза блистали, и она остановилась, чтобы откинуть широкую кружевную косынку, подарок Розы, которую, выходя из дому, она накинула на голову - драгоценный и хрупкий остаток прошлаго великолепия. Ея платье из черного шелка, лопнувшее под рукавами и на талии, было знакомо ему уже года три; когда она поднимала его, проходя мимо Жана через лужи, он видел стоптанные каблуки её ботинок.

Она весело мирилась с этой бедностью, никогда не жаловалась, занятая только им, его благополучием, и счастливая тем, что может дотрогиваться до него, обеими руками охватив его руку. Жан, видя ее помолодевшею от этого возврата солнца и любви, спрашивал себя, откуда берется столько сил у этой женщины, какая чудесная способность забывать и прощать помогает ей сохранять столько веселости и беспечности после жизни полной страстей, превратностей и слез, оставивших следы на её лице, но исчезающих при малейших проблесках веселости.

- Это белый гриб, говорю тебе, что это белый...

Она шла под деревья, увязая по колено в кучах сухих листьев, возвращалась растрепанная и исцарапанная колючками и показывала ему маленькую сетку у подножия гриба, по которой отличают настоящий белый гриб от других:- видишь, какая у него подкладка? - и она торжествовала.

Он не слушал, будучи рассеян и спрашивая себя: "Настала ли минута?.. Следует ли?"...

Но у него не хватало мужества; то она смеялась черезчур громко, то место было не подходящее; и он увлекал ее все глубже, словно убийца, обдумывающий куда и как нанести смертельный удар.

Он почти уже решился, как вдруг на повороте дороги появился и встревожил их местный лесник, Гошкорн, которого они изредка встречали. Бедняк, живший в маленькой казенной лесной сторожке на берегу пруда, потерял одного за другим двух детей, затем жену, от одной и той же злокачественной лихорадки. С первого же смертельного случая доктор заявил, что в этом помещении нельзя жить так как оно слишком близко к воде и к её вредным испарениям; но несмотря на свидетельство, написанное врачем, правительство оставило его там еще на два, на три года, в течение которых умерли все члены его семьи, за исключением девочки, с которою он и переселился наконец в новое жилище у опушки леса.

Гошкорн, с упрямым лицом бретонца, со светлым и мужественным взглядом, с покатым лбом под форменной фуражкой, типичный представитель преданности и веры во все запреты, в одной руке держал ружье, а другою нес уснувшую девочку.

- Как её здоровье? - спросила Фанни, улыбаясь четырехлетней девчурке, побледневшей и похудевшей от лихорадки, которая проснулась и раскрыла большие глаза с красными веками. Сторож вздохнул:

- Да не хорошо... Вот беру ее всюду с собою... а она, тем не менее, перестала есть, ни на что не глядит.- Надо полагать, что переменили мы место через чур поздно, и что она уже заболела... Она так легка... попробуйте, сударыня, словно перышко... Боюсь, что скоро и она покинет меня, как остальные... Боже мой!..

Это, произнесенное шопотом "Боже мой" и был весь его бунт против жестокости канцелярий и бумажных крючкотворцов.

- Она дрожит, как будто озябла.

- Это лихорадка, сударыня.

- Погодите, мы ее согреем...- Она взяла кружевную мантилью, висевшую у неё на руке, и закутала его малютку:- Да, да, оставьте так... Пусть эти кружева пойдут ей на свадьбу...

Отец горестно улыбнулся и, сжимая ручку малютки, которая снова заснула, белая под белыми кружевами, как маленький мертвец, пытался заставить ее поблагодарить барыню; затем удалился, твердя свое обычное "Боже мой, Боже мой", заглушаемое треском ветвей под его ногами.

У Фанни пропала веселость и она прижалась к нему с боязливою нежностью женщины, которую волнение, печаль или радость приближают к тому, кого она любит. Жан подумал: "Какая добрая душа"... Но не поколебался в своем решении, а напротив, утвердился в нем, ибо на склоне аллеи, в которую они входили, перед ним встал образ Ирены, воспоминание о её сияющей улыбке, пленившей его с первого раза, даже раньше, чем он узнал её глубокое очарование, внутренний источник её ума и кротости. Он вспомнил, что дождался последней минуты, что сегодня четверг... "Надо же наконец!" И, наметив на некотором расстоянии площадку, решил, что это последний предел. Полянка среди вырубленного леса, деревья, лежавшие на земле, среди щепок, свежие обломки коры и связки хворосту, ямы для обжигания угля... Немного дальше виднелся пруд, над которым поднимался белый туман, а на берегу стоял маленький покинутый домик, с разбитыми окнами, с развалившейся крышей - больница бедных Гошкорнов. Дальше лес поднимался к Велизи, высокому холму, покрытому ржавыми кустарниками и унылым, густым лесом... Вдруг он остановился:

- Не отдохнуть ли нам здесь?

Они сели на длинный ствол дерева, сваленного на землю, ветви которого можно было сосчитать по числу ран, оставленных топором.. Местечко было тихое, с бледным отсветом солнечных лучей; где-то пахло невидимыми фиалками.

- Как хорошо...- сказала она, разнеженная, облокотясь на его плечо и отыскивая местечко, чтобы поцеловать его в шею. Он немного отодвинулся и взял ее за руку. Тогда, видя внезапно изменившееся выражение его лица, она испугалась:

- Что такое? Что-нибудь случилось?

- Плохия вести, мой бедный друг... Эдуэн, помнишь тот, который поехал вместо меня...- Он говорил с трудом, хриплым голосом, звук которого изумил его самого, но который делался крепче к концу подготовленной заранее речи.- Эдуэн заболел, приехав на место, и начальство посылает Жана заменить его...- Он нашел, что легче солгать, чем поведать жестокую правду. Она дослушала его до конца, не прерывая, с лицом, покрывшимся смертельною бледностью, с остановившимся взглядом.

- Когда же ты уезжаешь? - спросила она, отнимая руку.

- Сегодня вечером... в ночь...- И фальшивым, жалобным тоном он прибавил:- Я рассчитываю провести сутки в Кастеле, затем сесть на пароход в Марселе...

- Довольно! Не лги! - крикнула она в порыве бешенства, вскочив на ноги;- Не лги, ты же знаешь... Дело в том, что ты женишься... Давно уже над этим старается твоя семья... Они так боятся, что я удержу тебя, что я помешаю тебе ехать на поиски тифа или желтой лихорадки... Наконец, они довольны... Барышня, надо надеяться, в твоем вкусе... И когда подумаешь, что я сама завязывала тебе галстух, в четверг!.. Боже! до чего я была глупа!

Она смеялась ужасным, болезненным смехом, кривившим её рот и показывавшим отсутствие одного зуба, которое он еще не видел, выпавшего, очевидно, недавно, одного из её чудесных перламутровых зубов, которыми она так гордилась; и этот выпавший зуб, и это лицо землистого цвета, измученное, искаженное, причиняли Госсэну невыразимые страдания.

- Послушай,- сказал он, схватив ее и усаживая рядом с собою.

- Ну, да, правда, я женюсь... Мой отец, ты знаешь, давно этого требовал; но что значит это для тебя, раз я все равно должен уехать?..

Она вырвалась, желая сохранить свой гнев:

- И чтобы объявить мне об этом ты заставил меня пройти целую версту по лесу... Ты сказал себе: "По крайней мере не будет слышно её криков"... Нет, видишь... ни крика, ни слез! Во первых, довольно с меня этакого негодяя, как ты!.. Можешь идти, куда хочешь, не я буду тебя удерживать... Беги же, пожалуйста, на острова с твоею женою, с твоей крошкой, как говорят в твоей семье!.. Хороша, должно быть, эта крошка!.. Базобразна, обезьяна или вечно беременна!.. Ты ведь такой же простофиля, как и те, которые тебе ее выбрали!..

Она уже не владела собою, выкрикивая ругательства, оскорбления, до тех пор, пока, наконец могла прошептать только: "Подлец... лгун... подлец..." прямо в лицо и с вызывающим видом, как показывают кулак.

Настала очередь Жана выслушать все, не говоря ни слова, не делая никаких попыток остановить ее. Он предпочитал видеть ее такою низменною, кричащею, ругающеюся, истою дочерью дяди Леграна; так разлука будет менее жестока... Сознала ли и она это? Вдруг она умолкла, упала головою и грудью вперед на колени любовника, с рыданиями, сотрясавшими ее всю и перемежавшимися жалобами:

- Прости, пощади... Я люблю тебя, люблю тебя одного... У меня никого больше нет... Любовь моя, жизнь моя, не делай этого!.. Не покидай меня!.. Что со мною будет?

Его охватила жалость... Вот чего он больше всего боялся... Он заражался её слезами и откидывал назад голову, что бы оне не катились по его лицу, стараясь успокоить ее глупыми словами и повторяя все тот же аргумент:

- Но ведь я все равно должен уехать...

Она вскочила с воплем, в котором прорвалась её надежда:

- Ах, ты никуда не уехал бы! Я сказала бы тебе: подожди, я буду тебя любить еще... Неужели ты думаешь, что такую любовь, какою я люблю тебя, можно найти два раза в жизни?.. Ты так молод... Мне же не долго жить... Скоро я уже не буду в силах любить тебя, и тогда мы легко разойдемся.

Он хотел встать, он имел это мужество, и сказать ей, что все, что она делает, бесполезно; но цепляясь за него, тащась на коленях по грязи, наполнявшей лощину, она принуждала его снова сесть и, стоя перед ним, дыханием губ, сладострастными взглядами и детскими ласками, глядя на его лицо, которое он отклонял, запуская руки в его волосы, пыталась зажечь остывший пепел их любви, напоминала ему шопотом о прошлых наслаждениях, о пробуждениях без сил, о страстных объятиях в воскресные дни... Но все это было ничто, в сравнении с тем, что она обещала ему в будущем; она знает другие поцелуи, другия опьянения, она придумает их для него...

И пока она шептала ему эти слова, которые мужчины слышат лишь у дверей притонов, крупные слезы ручьями текли по её лицу, с выражением смертельного ужаса; она билась, кричала не своим голосом: О, пусть этого не будет... Скажи, что это неправда, что ты не хочешь меня покинуть...- И снова рыдания, крики о помощи, стоны, будто он стоял перед нею с ножом в руке...

Палач не был храбрее своей жертвы. Ея гнева он больше не боялся, также как и её ласк но он был беззащитен против её отчаяния, против этих криков, оглашавших лес и замиравших над мертвой зараженною лихорадкою водою, за которую заходило печальное, красное солнце... Он ожидал, что будет страдать, но не мог представить себе такой остроты страдания, и нужно было все ослепление новой любви, чтобы удержаться, не поднять ее с земли и не сказать ей: "Я остаюся, молчи, я остаюсь..."

Сколько времени промучились они таким образом?.. Солнце превратилось уже в узкую полоску на западе; пруд принимал оттенки грифеля, и можно было подумать, что его нездоровые испарения охватывают и пустырь, и лес, и холмы. Из окутывающей их тени выступало только бледное лицо, поднятое к нему, открытый рот, звучавший бесконечною жалобой. Несколько позже, когда настала ночь, крики умолкли. Теперь полился поток слез, целый ливень, сменивший собою грохот бури, и время от времени вздох глубокий и глухой, словно пред чем то ужасным, что она от себя отгоняла, но что неотступно преследовало ее.

Затем вдруг все стихло. Кончено! Зверь умер... Поднимается холодный ветер, колеблет ветви, напоминая о позднем времени.

- Пойдем, встань.

Он тихонько поднимает ее, чувствует её покорность, её детское послушание, только тело её судорожно вздрагивает от глубоких вздохов. Кажется, будто она хранит страх и уважение к мужчине, выказавшему такую твердость. Она идет рядом с ним, его шагом, но робко не давая ему руки; и, видя их идущими так мрачно и пошатываясь по тропинке, находя дорогу лишь по желтым отблескам земли, можно был принять их за чету крестьян, усталых, возвращающихся после долгой и утомительной работы.

На опушке виден свет, раскрытая в доме Гошкорна освещает четкие силуэты двух людей. Это вы, Госсэн? - раздается голос Эттэма, подходящего вместе со сторожем. Они начали уже беспокоиться, видя, что Жан и Фанни не возвращаются и слыша стоны, раздававшиеся по лесу. Гошкорн. хотел уже взять ружье и отправиться на поиски...

- Добрый вечер, сударь; добрый вечер сударыня... А малютка-то уж как довольна своею шалью!.. Пришлось уложить ее в ней спать...

Их последнее общее дело, участие, проявленное недавно; их руки в последний раз обвились вокруг этого маленького умирающего тельца.

- Прощайте, прощайте, дядя Гошкорн!

И все трое спешат к дому; Эттэма не перестает распрашивать о воплях, раздававшихся в лесу.

- Они то усиливались, то ослабевали; можно было подумать, что душат какое нибудь животное... Но неужели вы ничего не слышали?

Ни тот, ни другая не отвечают.

На углу "Pave des gardes" Жан колебался.

- Останься пообедать,- тихо говорит она ему умоляющим голосом. Твой поезд ушел... Ты можешь поехать с девятичасовым?

Он идет домой вместе с нею. Чего бояться? Подобную сцену нельзя повторить два раза, и он смело может доставить ей это маленькое утешение.

В столовой тепло, лампа светит ярко, и, заслыша их шаги по дороге, служанка подает суп.

- Вот и вы, наконец!..- говорит Олимпия, сидя за столом и подвязывая салфетку. Она снимает крышку с суповой миски и вдруг останавливается, вскрикнув:- Боже мой, дорогая; что случилось?..

Осунувшая, постаревшая лет на десять, с красными распухшими веками, в платье выпачканном грязью, с растрепанными волосами, словно растерзанная уличная женщина, ускользнувшая от погони полиции - вот какова Фанни! Она вздыхает; её воспаленные глаза щурятся от света; мало-по-малу тепло маленького домика и веселый накрытый стол возбуждают в ней воспоминания о счастливых днях и снова вызывает слезы, сквозь которые можно разобрать:

- Он бросает меня... Он женится!

Эттэма, его жена, крестьянка подающая обед, все взглядывают друг на друта, затем на Госсэна.- Тем не менее, будем есть,- говорит толстяк, гнев которого если и не виден, то чувствуется; и стук проворных ложек сливается с журчаньем воды в соседней комнате, где Фанни умывается. Когда она возвращается, с синеватым налетом пудры на лице, в белом шерстяном пеньюаре, супруги Эттема тоскливо смотрят на нее, ожидая снова какого-нибудь взрыва, и удивлены тем, что она, не говоря ни слова, с жадностью набрасывается на кушанье, словно спасенный от кораблекрушения, и заглушает свое горе всем, что находит под рукою - хлебом, капустой, крылышком цесарки, яблоками. Она ест, ест без конца.

Беседа идет принужденно, затем более свободно, и так как с супругами Эттема можно говорить только о чем нибудь очень плоском и материальном, о том например, как перекладывать молочные блинчики вареньем, и на чем лучше спать, на конском волосе или на пуху, то без особых затруднений доходят до кофе; супруги Эттэма, сдабривают его леденцами, которые они сосут медленно, положа руки на стол.

Приятно видеть доверчивый и спокойный взгляд, которым обмениваются эти тяжеловесные товарищи по столу и ложу. У них нет желания бросит друг друга. Жан улавливает этот взгляд, и в уютной столовой, полной воспоминаний, привычек, связанных с каждым её уголком, его охватывает какая-то усталость, оцепенение. Фани, наблюдающая за ним, тихонько пододвинула к нему свой стул, прильнула к нему, взяла его под-руку.

- Слушай,- говорит он вдруг.- Девять часов... Живо, прощай... Я тебе напишу.

Он уже на дворе, перешел дорогу, ищет в потьмах калитку; чьи то руки обвивают его:- Поцелуй же меня хоть еще раз...

Он охвачен её распахнутым пеньюаром, надетым прямо на нагое тело; он потрясен этим ароматом, этою теплотою женского тела, этим прощальным поцелуем, от которого у него остается на губах ощущение лихорадки и слез; а она шепчет, чувствуя его слабеющим:- Еще одну ночь, только одну...

Сигнальный гудок со стороны железнодорожного пути... Это поезд!..

Откуда явилась у него сила высвободиться и добежать до станции, огни которой светятся сквозь обнаженные ветви деревьев? Он сам изумляется этому, тяжело дыша и сидя в уголке вагона, поглядывая из окна на освещенные окна домика, на белую фигуру у забора...- Прощай, прощай!..- Этот крик успокоил безмолвный ужас, охвативший его на повороте, когда он увидел любовницу, стоящую на том самом месте, где он не раз представлял ее себе мертвою.

Высунув голову, он видел, как уменьшался и словно бежал среди неровностей земли их маленький домик, свет которого казался теперь маленькой, одинокой звездочкой. Вдруг он ощутил радость, огромное облегчение. Как легко дышется, как прекрасна Медонская долина и её огромные черные холмы, среди которых выделяется сверкающий треугольник безчисленных огней, правильными нитями тянущихся к Сене. Ирена ждет его там, и он летит к ней со всею быстротою поезда, со всем пылом влюбленного, со всем порывом к честной и молодой жизни!..

Париж!.. Он взял извозчика и велел отвезти себя на Вандомскую площадь. Но при свете газа увидел, что одежда его и башмаки покрыты густою грязью, словно все его прошлое цепко и тяжело держится за него. "Ах, нет; не сегодня". И он входит в свою старую гостиницу на улице Жакоб, где дядя Фена нанял ему комнату, рядом со своею.

XIII.

На другой день дядя Сезэр, взявший на себя щекотливое поручение поехать в Шавиль за книгами и вещами племянника и закрепить разрыв переселением, вернулся поздно, когда Гоосэну стали уже приходить в голову всевозможные безумные и мрачные мысли. Наконец, ломовая телега, неповоротливая, как похоронная колесница и нагруженная завязанными ящиками и огромным чемоданом обогнул улицу Жакоб и дядя вошел с таинственным и растроганным видом:

- Я долго провозился, чтобы забрать все сразу и не ехать туда снова...- Он указал на ящики, которые двое слуг вносили в комнату:- Здесь белье и одежда, там бумаги и книги... Не хватает только писем; она умоляла меня оставить их ей, чтобы перечитывать их и иметь что-нибудь от тебя... Я подумал, что в этом нет никакой опасности... Она такая добрая...

Он долго отдувался, сидя на чемодане и отирая лоб желтоватым шелковым платком, величиною в салфетку. Жан не смел спросить о подробностях, о том, в каком состоянии он ее застал; тот не рассказывал, боясь его опечалить. И они наполнили это тягостное молчание, замечаниями о погоде, резко изменившейся с вечера, и повернувшей к холоду, о жалобном виде этого уголка близ Парижа, пустынного и оголенного, с торчавшими заводскими трубами и огромными чугунными баками и резервуарами для рыночных торговцев. Затем Жан спросил:

- Она ничего не просила передать мне, дядя?

- Нет... Ты можешь быть спокоен... Она не будет надоедать тебе, она отнеслась к своей участи с большим достоинством и решимостью...

Почему Жан в этих немногих словах увидел как бы порицание, упрек его в излишней суровости?

- Какая, однако, мука! - продолжал дядя.- Я охотнее примирился бы с когтями Морна, нежели с отчаянием этой несчастной...

- Она много плакала?

- Ах, друг мой... И с такою добротою, с такою душою, что я сам зарыдал перед нею, не имея силы...- Он тряхнул головою, как старая коза, словно прогоняя волнение:- Что же делать? Она не виновата... Но и ты не мог прожить с нею всю жизнь... Все устроилось очень прилично, ты оставил ей деньги, обстановку... А теперь, да здравствует любовь! Постарайся подарить нас скорее твоею свадьбой... Для меня, по крайней мере, дело это очень важное... Надо, чтобы тут помог и консул... Я же гожусь только для ликвидации незаконных браков...- И внезапно охваченный приступом грусти, прислонясь лбом к стеклу и поглядывая на низкое небо, с которого дождь лил на крышу, он сказал:

- Жизнь становится ужасно печальной... В мое время люди и расходились веселее!

Дядя Фена уехал, купив свой элеватор, и Жан, лишенный его подвижного и болтливого добродушие, должен был провести целую неделю один, с ощущением пустоты и одиночества, со всею мрачною растерянностью вдовства. В подобных случаях, не говоря уже о любовной тоске, человек ищет себе подобного, чувствует его отсутствие; жизнь вдвоем, общность стола и ложа, создают такую ткань невидимых и тонких уз, прочность которой обнаруживается лишь при боли разрыва. Влияние взаимного общения и привычки так чудесно, что два существа, живущие вместе, доходят до того, что начинают даже по внешности походить друг на друга.

Пять лет жизни с Сафо не могли еще изменить его до такой степени; но тело его, хранило следы оков. Несколько раз, выходя из канцелярии, он невольно направлялся в сторону Шавиля, а по утрам ему случалось оглядываться и искать на подушке, рядом с собою, волну тяжелых, черных волос не сдерживаемых гребнем и рассыпавшихся по подушке, которые он привык целовать при пробуждении...

Особенно длинными казались ему вечера, в этой комнате отеля, напоминавшей ему первое время их связи, присутствие любовницы первых дней, молчаливой и деликатной, маленькая визитная карточка которой за зеркалом благоухала альковом и тайной: Фанни Легран... Тогда он уходил бродить, старался утомить себя, оглушить светом и шумом какого-нибудь маленького театра, вплоть до той минуты, когда старик Бушеро разрешил ему проводить у невесты, что бывало три вечера в неделю.

Наконец-то они объяснились. Ирена любит его, дядя согласен; свадьба назначена на первые числа апреля, по окончании курса Бушеро. Три зимних месяца на то, чтобы видеться, привыкнуть и желать друга другу, пройти весь очаровательный искус любви, начиная с первого взгляда, соединяющего души и с первого волнующего признания.

В тот вечер, когда состоялась помолвка, вернувшись домой и не имея ни малейшего желания спать, Жан захотел привести в порядок свою комнату и придать ей рабочий вид, в силу естественного инстинкта, влекущего нас к тому, чтобы установить связь между нашею жизнью и нашими мыслями. Он прибрал свой стол и свои книги, еще не развязанные, и набросанные на дне наспех сколоченного ящика, где своды законов лежали между стопкой носовых платков и садовой фуфайкой. Вдруг из полураскрытого словаря торгового права, который он всего чаще перелистывал, выпало письмо без конверта, написанное рукою его любовницы.

Фанни вручила письмо обычному справочнику Жана, не доверяя кратковременному умилению Сезэра, и думая, что таким образом письмо дойдет вернее. Сначала он не хотел его читать, но уступил первым словам, кротким и рассудительным, волнение которых чувствовалось лишь в дрожании пера и в неровных строчках. Она просила его только об одном, об одной милости - навещать ее хоть изредка. Она ничего не будет говорить, ни в чем не будет его упрекать, ни в женитьбе, ни в разлуке, которую она считает окончательной и бесповоротной. Лишь бы видеть его иногда!..

"Подумай; какой это для меня неожиданный и тяжкий удар... Я словно пережила смерть или пожар, не знаю за что приняться. Я плачу, жду, гляжу на место моего прежнего счастья. Только ты и можешь примирить меня с моим новым положением... Это милосердие; навещай меня хоть изредка, чтобы я не чувствовала себя такой одинокой. Я боюсь самой себя...

Эти жалобы, этот молящий крик пронизывали все письмо и повторялись вновь в тех же словах: "Приди, приди..." Он мог вообразить, что находится снова в лесу, на поляне, что Фанни лежит у его ног и он видит её жалкое лицо, окутанное лиловатым отблеском вечера, поднятое к нему, измученное и мокрое от слез, и её темный раскрытый рот. оглашающий воплями лес. Эта картина, а не счастливое опьянение, вынесенное им из дома Бушеро, преследовала его всю ночь, смущая его сон. Он видел постаревшее, измятое лицо, несмотря на все усилия поставить между ним и собою юное личико с нежными чертами, с цветом лица напоминавшим нежную гвоздику, которое любовное признание окрашивало розоватым отсветом.

Письмо было написано неделю тому назад; семь дней несчастная ждала ответа или посещения, ждала поддержки в своей покорности. Но почему не написала она с тех пор вторично? Быть может она больна? И его охватил прежний страх. Он подумал, что Эттэма мог бы дать о ней сведения, и, уверенный в неизменности его привычек, пошел поджидать его у двери Артиллерийского Комитета.

Пробило десять часов на башне св. Фомы Аквинского, когда толстяк вышел из за угла маленькой площади, с поднятым воротником и с трубкою в зубах, которую держал обеими руками, чтобы согреть пальцы. Жан издали увидел его и его охватила целая волна воспоминаний; но Эттэма встретил его крайне сухо.

- Вот и вы, наконец!.. Не знаю сколько раз проклинали мы вас на этой неделе!.. А мы-то поселились за городом чтобы наслаждаться покоем!..

Стоя у двери и докуривая трубку, он рассказал ему, что в предыдущее воскресенье они пригласили Фанни к себе обедать, вместе с мальчиком, чтобы немного отвлечь ее от её печальных мыслей. В самом деле, они пообедали довольно весело; за дессертом она даже пела немного; в десять часов расстались, и они готовились ложиться, как вдруг раздался стук в ставни и испуганный голос маленького Жозефа, кричавшаго:

- Бегите скорее, мама хочет отравиться!..

Эттэма бросился из дому, и прибежал как раз во время, чтобы вырвать у неё из рук пузырек с опием. Пришлось бороться с нею, схватив ее поперек тела, держать ее и защищаться от ударов, которыми она осыпала его лицо. Во время борьбы пузырек разбился, опий разлился, и кончилось тем, что ядом были запятнаны и пропитаны только их платья.

- Но вы понимаете, что подобные сцены, подобные драмы, словно выхваченные из газетной хроники, для таких мирных людей... Теперь кончено! Я отказался от квартиры; в начале месяца мы переезжаем.

Он положил трубку в футляр и, мирно простившись, исчез под низкими сводами дворика, оставив Госсэна одного, потрясенного тем, что он услышал. Он представлял себе всю сцену в той комнате, которая была прежде их спальней, испуг мальчика, звавшего на помощь, грубую борьбу с толстяком, и почти ощущал вкус опия, снотворную горечь разлитого яда. Страх не покидал его весь день, усиленный мыслью о её одиночестве. Эттэма уедут и кто тогда удержит её руку при новой попытке?..

Вскоре пришло письмо, которое несколько успокоило его. Фанни благодарила его за то, что он не так жесток, как хотел казаться, и что он интересуется еще несчастной покинутой: "Тебе рассказали, не правда ли?.. Я хотела умереть... потому что почувствовала себя слишком одинокой!.. Я пыталась, но не смогла: меня остановили, быть может у меня самой задрожала рука... боязнь страданий уродства... Ах, откуда взяла маленькая Дорэ, столько мужества?.. После первого стыда моей неудачи, я испытала огромную радость, думая, что смогу писать тебе, любить тебя хоть издали, видеть тебя; ибо я не теряю надежды, что ты придешь как-нибудь, как приходят к несчастному другу в дом, где царят скорбь и страдание из жалости, из одной только жалости"...

С тех пор, каждые два-три дня из Шавиля приходило письмо, неровное, то длинное, то короткое - дневник печали, которое он не имел мужества отослать обратно, и которое расширяло рану, в его сердце, вызывая жалость без любви, не к любовнице, а просто к человеческому существу страдающему из-за него.

Настал день отъезд её соседей, свидетелей её прошлаго счастья, увозивших с собою столько воспоминаний... Теперь хранителями этих воспоминаний оставались только мебель, стены маленького домика, да служанка, несчастное дикое существо, так же мало интересовавшееся окружающим, как иволга, зябнувшая от холодов и сидевшая, грустно взъерошив перышки, в углу клетки.

Однажды, когда бледный луч проник в окно она встала веселая с убеждением, что он придет сегодня!.. Почему? Так, просто, подумалось... Тотчас принялась она убирать дом, а сама нарядилась в праздничное платье и причесалась, как он любил; затем до вечера, до последнего луча света ждала поезда, сидя у окна столовой, прислушиваясь, не прозвучат ли его шаги на "Pave des Gardes"... Можно же было дойти до такого безумия!

Иногда она писала всего одну строчку: "Идет дождь, темно... Я сижу одна и плачу о тебе..." Или ограничивалась тем, что клала в конверт цветок, весь сморщенный дождем и изморозью, последний цветок их садика. Красноречивее всех жалоб был этот цветок, сорванный из под снега и говоривший о зиме, об одиночестве, о заброшенности; он видел в конце аллеи между клумбами женскую юбку, всю промокшую и двигавшуюся взад и вперед в одинокой прогулке.

Эта жалость, сжимавшая ему сердце, заставляла его жить вместе с Фанни, несмотря на разрыв. Он думал о ней и ежечасно представлял ее себе; но, по старому недостатку памяти, хотя не прошло еще пяти-шести недель с минуты их разлуки и он еще ясно помнил все мельчайшие подробности их обстановки - даже клетку Балю против деревянной кукушки, выигранной им на деревенском празднике, и ветви орешника, бившей при малейшем ветре о стекла их уборной - сама Фанни представлялась ему как-то неясно. Он видел ее, словно окутанную туманом, с одною лишь подробностью её лица, резко подчеркнутою и мучительною - с перекошенным ртом и жалкою улыбкою, обнажавшею место выпавшего зуба.

Когда она состарится, что будет с несчастным созданием, с которым он так долго не расставался? Когда кончатся оставленные им деньги, куда она пойдет, на какое опустится дно? Вдруг в его памяти встала та несчастная женщина, которую он встретил однажды вечером в английской таверне и которая умирала от жажды над ломтем копченной лососины. В такую женщину превратится и та, чью страстную и верную любовь он принимал столько времени... Эта мысль приводила его в отчаяние... А между тем, что делать? Если он имел несчастие встретить эту женщину и жить с нею некоторое время, неужели он из-за этого осужден на то, чтобы не расставаться с нею всю жизнь и принести ей в жертву все свое счастье? Почему он, а не кто либо другой? Разве это справедливо?

Запрещая себе видеться с нею, он однако же писал ей; и его письма, намеренно положительные и сухия, под мудрыми и успокоительными советами выдавали его волнение. Он предлагал ей взять из школы Жозефа и заниматься с ним, чтобы рассеяться; но Фанни отказалась. К чему ставить ребенка лицом к лицу с её горем, с её отчаянием? Достаточно уже было воскресенья, когда мальчик скитался со стула на стул, из столовой в сад, угадывая, что в доме произошло несчастье и не смея спросить о "папе Жане", с тех пор как ему с рыданиями заявили, что он уехал и больше не вернется.

- Значит, все мои папаши уезжают!

Эти слова ребенка, помещеные в полном горечи письме, тяжело легли на душу Госсэна. Вскоре мысль о том, что Фанни продолжает жить в Шавиле, стала настолько угнетать его, что он посоветовал ей переехать в Париж, чтобы хоть кое с кем видеться. Имея печальный опыт с мужчинами и разрывами, Фанни в этом положении увидела лишь эгоистическую надежду избавиться от неё навсегда, и она высказала ему это чистосердечно в письме:

"Помнишь, что я тебе говорила?.. Что я останусь твоею женою, несмотря ни на что, твоей любящей и верной женою. Наш маленький домик напоминает мне об этом, и я ни за что в мире не хочу его покинуть... Что буду я делать в Париже? Я с отвращением думаю о моем прошлом, которое отдаляет тебя от меня; подумай, чему ты нас подвергаешь... Ты, повидимому, очень уверен в себе? В таком случае, приезжай, злой человек... Приезжай, один раз, один только раз!"...

Он не поехал; но однажды в воскресенье днем, сидя в своей комнате за работой, он услыхал, как в дверь его дважды постучали. Он вздрогнул, узнав её стук. Боясь встретить внизу отказ, она одним духом, взбежала наверх никого не спрашивая. Он подошел, заглушая звук шагов в мягком ковре и чувствуя сквозь дверь её дыхание:

- Жан, ты дома?..

Ах, этот покорный, разбитый голос!.. Еще раз, не громко: "Жан!.." Затем жалобный вздох, шелест письма, ласковое слово и прощальный поцелуй, обращенный к двери.

Когда она сошла с лестницы, медленно, словно ожидая, что ее вернут, Жан поднял и распечатал письмо. Утром хоронили маленькую Гошкорн в приюте для больных детей. Она пришла вместе с её отцом и несколькими лицами из Шавиля, и не могла отказать себе в том, чтобы зайти к нему, увидеть его или хоть оставить ему эти написанные заранее строки: "...Я ведь тебе говорила!.. Если бы я жила в Париже, я бы только и делала, что поднималась и спускалась по твоей лестнице... До свидания, друг: я возвращаюсь в наш домик"...

Когда он читал, с глазами полными слез, он припоминал ту же сцену на улице Аркад, горечь любовника, которого она не приняла, просунутое под дверь письмо и бессердечный хохот Фанни. Значит, она любила его сильнее, чем он Ирену! Или же мужчина, более чем женщина вовлеченный в жизненную и деловую борьбу, не может отдаваться любви так исключительно, как она, забывая и делаясь равнодушным ко всему, что не есть его страсть, всепоглощающая и единственная?

Эти муки, эта острая жалость, которою он терзался, утихали только вблизи Ирены. Лишь здесь тоска выпускала его из своих когтей и таяла под кротким голубым лучом её взгляда. У него оставалась лишь огромная усталость и искушение прильнуть головой к её плечу, и сидеть так, не говоря ни слова, не двигаясь, под её защитой.

- Что с вами? - спрашивала девушка.- Разве вы не счастливы?

О, да, конечно, он счастлив! Но почему счастье его соткано из такой печали и такого моря слез? Минутами ему хотелось рассказать ей все, как умному и доброму другу; несчастный безумец не думал о тех волнениях, которые возбуждают подобные признания в совершенно нетронутых душах, о неисцелимых ранах, которые оне могут нанести доверию и любви. Ах, если бы он мог увезти ее, бежать с нею! Он чувствовал, что только тогда настал бы конец его мучениям; но старик Бушеро не хотел уступить ни одного часа из намеченного срока: "Я стар, болен... Я не увижу больше мою деточку; не лишайте меня этих последних дней..."

Под суровою внешностью ученого, это был добрейший человек. Безнадежно обреченный сердечной болезнью, за успехами которой он сам следил, он говорил о ней с изумительным хладнокровием, продолжал задыхаясь, читать лекции и выслушивал жалобы менее тяжко больных, чем он. У этого широкого ума была одна слабость, ярко свидетельствовавшая об его крестьянском происхождении: то было уважение к титулам, к происхождению. Воспоминание о башенках замка Кастеле и старинная фамилия Д'Арманди оказали свое влияние на легкость, с которою он согласился признать в Жане будущего мужа своей племянницы.

Свадьба состоится в Кастеле, что избавляло от необходимости приезда бедную мать, присылавшую еженедельно своей будущей невестке доброе письмо, полное нежностей, продиктованное Дивонне или одной из маленьких "святых жен". Какою радостью было говорить с Иреной о родных, чувствовать себя на Вандомской площади как бы в Кастеле,- словно все его симпатии и привязанности сомкнулись вокруг его дорогой невесты!

Он боялся только того, что чувствует себя слишком старым, слишком усталым рядом с нею; видел, что она по-детски радуется таким вещам, которые его уже более не занимают, с наслаждением думает о жизни вдвоем, с которою он был уже хорошо знаком. Так, его неприятно волновало составление списка предметов которые они должны были взять с собою на новое место его службы, мебель, материи; составляя его, он остановился, и перо дрогнуло в его руке: он испугался этого нового устройства очага, уже знакомого ему по квартире на улице Амстердам, и неизбежным переживанием сызнова стольких радостей, уже старых, уже изжитых за эти пять лет совместной жизни с Фанни, в каком то маскараде брака и хозяйства...

XIV.

- Да, друг мой, умер сегодня ночью на руках у Розы... Я только что отнес его к набивателю чучелов.

Де-Поттер, которого Жан встретил при выходе из магазина на улице Бак, ухватился за него, чувствуя потребность излить свое горе, которое отнюдь не шло к его бесстрастным и жестким чертам делового человека, и поведал ему о страданиях злополучного Бичито, сраженного парижской зимой и околевшего от холода, несмотря на обкладку ватой и на спиртовую горелку, уже два месяца горевшую под его маленькою конуркой - как согревают детей, родившихся раньше времени. Ничто не могло успокоить его дрожи, и в предыдущую ночь, когда они все стояли вокруг него, последний трепет пробежал по его телу от головы до хвоста, и он умер в мире, благодаря целым потокам святой воды, которые вылила мамаша Пилар на его пятнистую кожу, и которая, подняв глаза к небу, сказала: "да простит ему Бог!"

- Я смеюсь над этим; но тем не менее у меня тяжко на душе; особенно когда я думаю о страданиях несчастной Розы, которую я оставил в слезах... К счастью, Фанни с нею...

- Фанни?..

- Да, мы давно уже ее не видели... Она пришла сегодня утром как раз в разгар трагедии, и эта добрая душа осталась утешать подругу.- Он прибавил, не замечая впечатления, произведенного его словами:- Итак, у вас все кончено? Вы разошлись? Помните ли вы наш разговор на Ангиенском озере? По крайней мере, вы извлекаете пользу из советов, которые вам дают...

И он не без некоторой зависти выразил свое одобрение.

Госсэн, нахмурившись, испытывал истинное горе при мысли о том, что Фанни вернулась к Розарио; но он сердился на себя за эту слабость, не имея, после всего случившагося, ни прав на её жизнь, ни ответственности за нея.

Перед одним из домов на улице Бон, старинной улице древнего аристократического Парижа, на которую они только что вступили, Де-Поттер остановился. Здесь он жил, или, по крайней мере, считалось, что живет, ибо в действительности время его проходило на улице Виллье или в Ангиене, и он лишь изредка являлся домой, чтобы жена его и ребенок не казались совсем покинутыми.

Жан шел с ним рядом, мысленно прощаясь с ним, но тот вдруг задержал его руку в своих жестких и сильных руках пианиста и без малейшего затруднения, как человек, которого уже не смущает его порок, сказал:

- Окажите мне, пожалуйста, услугу; поднимитесь со мною в квартиру. Я должен обедать у жены, но не могу оставить бедную Розу одну в её отчаянии... Вы послужите предлогом для моего ухода и избавите меня от неприятного объяснения.

Кабинет музыканта, в великолепной и холодной буржуазной квартире бель-этажа, носил отпечаток комнаты, в которой никогда не работают. Все было слишком чисто, без малейшего беспорядка, и не носило следов той лихорадки деятельности, которая распространяется на предметы и мебель. Ни одной книги, ни одного листочка на столе, на котором красовалась огромная бронзовая чернильница, сухая и блестящая, словно на выставке; ни одной партитуры на старом рояле, в форме шпинета, вдохновлявшем его первые произведения. Бюст из белаго мрамора, бюст женщины с изящными чертами, с выражением нежности, бледный в полусвете сумерек, придавал еще более холодный вид задрапированному камину без огня, и, казалось, грустно глядел на стены, увешанные золочеными венками, украшенными лентами, медалями, памятными жетонами всем этим хламом славы и тщеславия, великодушно оставленным жене взамен себя и который она поддерживала, словно украшения на могиле своего счастья.

Едва они вошли, как дверь кабинета отворилась и появилась г-жа Де-Поттер.

- Это ты Гюстав?

Она думала, что муж один, и перед незнакомым лицом остановилась в явной тревоге. Изящная, красивая, изысканно и со вкусом одетая, она казалась красивее своего изображения, кроткое выражение которого заменилось у неё теперь нервною и мужественною решимостью. Мнения относительно характера этой женщины в свете разделялись. Одни порицали ее за то, что она переносит явное презрение мужа, так как связь его на стороне была всем известна; другие, наоборот, восхищались её молчаливою покорностью, и общественное мнение считало ее за спокойную особу, любящую больше всего свой покой и удовлетворяющуюся в своем вдовстве ласками красивого ребенка и честью носить имя великого человека.

Но, пока композитор представлял своего товарища и придумывал какую-то ложь, чтобы избежать семейного обеда, по еле заметному трепету молодого женского лица, по грустному и пристальному взгляду, который ничего не видел, словно всецело поглощенный страданием, Жан мог угадать, что под светскою внешностью заживо похоронена огромная скорбь. Она, казалось, приняла историю, которой, конечно, не верила, и ограничилась тем что сказала кротко:

- Раймонд будет плакать; я обещала ему, что мы пообедаем у его постели.

- Как его здоровье? - спросил Де-Поттер, рассеянный, нетерпеливый.

- Лучше; но он все еще кашляет... Тебе не хочется взглянуть на него?

Он пробормотал несколько слов, которые трудно было разобрать, делая вид, что ищет чего то в комнате:- Не теперь... Очень тороплюсь,. Свидание в клубе ровно в шесть часов...- Больше всего избегал он остаться с нею наедине.

- В таком случае, до свидания,- сказала молодая женщина, внезапно стихшая, и лицо её сомкнулось как гладь озера над брошенным в него камнем. Поклонилась и ушла.

- Бежим!..

Де-Поттер увлек за собою Госсэна, смотревшего как перед ним сходил по лестнице, прямой и корректный в своем длинном пальто английского покроя, этот мрачный влюбленный, так волновавшийся, когда заказывал чучело хамелеона для своей любовницы, и уходивший теперь даже не простясь со своим больным ребенком.

- Все это, друг мой,- сказал музыкант, словно в ответ на мысль своего приятеля,- все это ошибка тех, которые меня женили. Истую услугу оказали они мне и этой бедной женщине!.. Что за безумие желать сделать из меня мужа и отца!.. Я был любовником Розы, остался им и останусь до тех пор, пока кто-нибудь из нас не подохнет... От порока, захватившего вас в удобную минуту и крепко держащего вас, разве можно кого-нибудь избавиться?.. А вы сами уверены ли, что если бы Фанни захотела...

Он окликнул проезжавшего мимо извощика, и, садясь, сказал:

- Кстати о Фанни; знаете ли вы новость? Фламан помилован, вышел из Мазасской тюрьмы... Это результат прошения Дешелетта... Бедный Дешелетт! И после смерти сделал добро.

Не двигаясь, но с безумным стремлением бежать, догнать эти колеса, катившиеся быстро по темной улице, на которой только что загорался газ, Госсэн удивлялся своему волнению. "Фламан помилован!., вышел из тюрьмы"!.. повторял он про себя, угадывая в этих словах причину молчания Фанни за последние дни, её жалобы, внезапно стихшие под ласками утешителя; ибо первая мысль освобожденного была устремлена конечно к ней.

Он припомнил любовные письма, помеченные тюрьмою, упорство, с которым Фанни защищала этого человека, тогда как она совсем не дорожила остальными своими бывшими любовниками; и, вместо того, чтобы поздравить себя с обстоятельством, которое так легко освобождало его от всякой тревоги, от всяких угрызений совести, какая-то смутная тоска не дала ему спать большую часть ночи. Почему? Он ее не любит; он думает только о своих письмах, оставшихся в руках этой женщины: быть может, она станет читать их тому, другому... Быть может (кто поручится?) под влиянием злобы воспользуется ими когда-нибудь, чтобы смутить его покой, его счастье...

Действительное-ли? Выдуманное-ли? Или это был лишь предлог? Как бы то ни было, а это опасение о письмах заставило его решиться на неосторожный шаг - на посещение Шавиля, от которого он последнее время упорно отказывался. Но кому поручить столь интимное и деликатное дело? В одно февральское утро он выехал с десятичасовым поездом, совершенно покойный умом и сердцем, с единственною боязнью найти дом запертым и женщину уже исчезнувшей вслед за своим бандитом.

Но с поворота дороги его успокоили отворенные ставни и занавески на окнах домика; припоминая волнение, с которым он смотрел, как за ним бежал маленький огонек, он смеялся над самим собою и над хрупкостью своих впечатлений. Разумеется, он уже не тот человек, который проходил там, и, конечно, не найдет уже и той женщины. А меж тем с той поры прошло всего два месяца! Леса, вдоль которых мчался поезд, еще не оделись в новую листву, а стояли все такие же голые, и ржавые как и в день их разрыва, когда плач разносился по лесу.

Он один вышел на станции, и дрожа от холодного тумана, пошел по узенькой тропинке, обмерзшей и скользкой, прошел под аркой железной дороги, не встретил никого до "Pave Les Gardes", на повороте которой увидел мужчину и ребенка, везшего в сопровождении станционного служащего, тачку нагруженную чемоданами.

Ребенок, закутанный в шарф с надвинутой на уши фуражкой, сдержал восклицание, проходя мимо него. "Да это Жозеф!" подумал Жан, изумленный и опечаленный неблагодарностью малютки; и, обернувшись, он встретил взгляд человека, державшего ребенка за руку. Умное, тонкое лицо, побледневшее от долгаго заточения, готовое платье, купленное накануне, белокурая бородка, не успевшая отрости со времени выхода из тюрьмы... Да это Фламан, чорт побери! Жозеф - его сын?..

Он мигом припомнил и понял все, начиная с письма, хранившагося в ящичке, в котором красавец-гравер поручал любовнице своего ребенка, жившего в деревне, вплоть до таинственного прибытия малютки, и смущенное лицо Эттэма, когда Жан заговорил об этом приемыше, и взгляды, которыми обменивались Фанни и Олимпия; ибо все они были в заговоре, с целью заставить его кормить сына этого преступника. Ах как он глуп, и как они должно быть, смеялись над ним!.. Он почувствовал отвращение при мысли об этом постыдном прошлом и желание бежать отсюда, как можно дальше; но его смущали разные вещи, которые ему хотелось узнать. Мужчина с ребенком уехал; почему же не уехала Фанни? А затем письма... Ему нужны письма, он ничего не должен оставлять в этом злополучном и грязном месте!

- Сударыня... Барин приехал!..

- Какой барин? - наивно спросил женский голос из глубины комнаты,

- Я!..

Раздался крик, прыжок, затем: Подожди, я сейчас встану... иду!..

Еще в постели, несмотря на то, что больше двенадцати часов! Жан не сомневался относительно причины; он знал, после чего люди просыпаются усталыми и разбитыми! И, пока он ожидал ее в столовой, полной знакомых предметов, и звуков, со свистками отходящего поезда, с дрожащим блеяниемь козы в соседнем саду, с разбросанными приборами на столе, все переносило его к некогда пережитым им утренним часам, к своему легкому завтраку перед отъездом.

Фанни вошла и бросилась к нему. Затем остановилась, почувствовав его холодность, и оба стояли изумленные, колеблющиеся, как люди встречающиеся после разорванной близости, по разные стороны сломанного моста, а между собою видят огромное пространство катящихся и все пожирающих волн.

- Здравствуй...- сказала она тихо, не двигаясь. Она нашла его изменившимся, побледневшим.

Он удивлялся тому, что видит ее молодою, лишь немного пополневшею, ниже ростом чем он ее себе представлял, но озаренною тем особым сиянием, тем блеском кожи и глаз, тою нежностью, которую всегда оставляли в ней ночи, отданные страстным ласкам. Итак та, воспоминания о которой не давало ему покоя, осталась в лесу, в глубине рва, засыпанного сухими листьями.

- В деревне, однако, встают поздно...- сказал он с оттенком иронии.

Она извинилась, сослалась на мигрень и, подобно ему, говорила в безличных выражениях, не смея обратиться к нему ни на "ты", ни на "вы"; затем в ответ на немой вопрос, относившийся к остаткам завтрака, сказала: "Это мальчик... он завтракал сегодня утром перед отъездом"...

- Перед отъездом?.. куда-же?

Губы его выражали полное равнодушие, но блеск глаз выдавал его. Фанни ответила.

- Отец на свободе... Он пришел и взял его...

- Он вышел из Мазасской тюрьмы, не так ли?

Она вздрогнула, не хотела лгать.

- Ну, да... Я ему обещала, и исполнила свое обещание... Сколько раз у меня являлось желание оказать тебе все, но я не осмеливалась, боялась, что ты отошлешь назад несчастного малютку...- И застенчиво прибавила:- Ты так ревновал тогда...

Он презрительно расхохотался. Ревновал! Он! К этому каторжнику!.. Полно, пожалуйста!.. И, чувствуя, как его охватывает гнев, он оборвал разговор и с живостью сказал зачем приехал. Его письма!.. Почему не передала она их дяде Сезэру? Это избавило бы обоих от мучительного свидания.

- Правда,- сказала она по-прежнему с кротостью;- но я их тебе сейчас отдам, они здесь...

Он пошел за нею в спальню, увидел неубранную, лишь наскоро прикрытую постель, с двумя подушками, вдохнул запах папирос вместе с ароматом духов, которые узнал, равно как и маленький перламутррвый ящичек, стоявший на столе. Одна и та же мысль пришла в голову обоим: "Он не тяжел, сказала она, открывая ящик... жечь было бы нечего..."

Он молчал, взволнованный, с пересохшим горлом, не желая приблизиться к этой неубранной постели, близ которой она в последний раз, перелистывала письма, наклонив голову, с крепкой, белой шеей, под каскадом поднятых волнистых волос, и в широком шерстяном пеньюаре, свободно охватывавшем её пополневший, мягкий стан.

- Вот они!.. Все тут!

Взяв пакет и положив его в карман, так как опасения его изменились, Жан спросил:- Итак он увозит ребенка... Куда же они едут?

- В Морван, на родину, чтобы жить там, скрываясь, и работать над гравюрой, которую он пошлет в Париж под вымышленным именем.

- А ты? Разве ты думаешь остаться здесь?..

Она отвела глаза, чтобы не встретиться с его взглядом, бормоча, что это было бы черезчур печально. Поэтому она думает... быть может она поедет в небольшое путешествие...

- В Морван, конечно?.. В семью!..- И, давая волю своей ревнивой ярости, он прибавил:- Признавайся тотчас, что ты поедешь за твоим вором, что вы будете жить вместе... Ты давно уже к этому стремишься... Пора! Вернись в твой хлев!.. Доступная женщина и фальшивый монетчик, это идет друг к другу! Я был слишком добр, желая вытащить тебя из этой грязи!

Она хранила спокойствие, а из под опущенных ресниц сверкал огонек победы. И чем более он хлестал ее свирепой и оскорбительной иронией, тем более она казалась гордой, тем более дрожали концы её губ. Теперь он говорил о своем счастье, о своей молодой, честной любви, о любви единственной. Ах, сердце честной женщины - сладкий приют!.. Затем вдруг, понизя голос, словно стыдясь, спросил:

- Я только что встретил твоего Фламана; он ночевал у тебя?

- Да, вчера было поздно, шел снег... Ему постлали на диване.

- Ты лжешь! Он спал здесь... Стоит только взглянуть на постель и на тебя!

- Ну так что-ж? - она приблизила к нему лицо, и в её серых больших глазах сверкнуло пламя распутства.- Разве я знала, что ты придешь?.. И, лишившись тебя, что мне было до всего остального? Я была печальна, одинока, все было мне противно...

- И вдруг каторжный!.. После того, как ты жила с честным человеком... Это показалось тебе приятным, да?.. Воображаю, какими ласками вы осыпали друг друта?.. Ах, какая грязь!.. Вот тебе!..

Она видела готовящийся удар, но не пыталась защищаться и получила его прямо в лицо; затем с глухим рычаньем боли и торжества, бросилась к нему и охватила его обеими руками:- Дружок! Дружок!.. Ты меня все еще любишь!..- И оба покатились на постель.

К вечеру его разбудил грохот проходившего мимо скорого поезда; открыв глаза, он несколько минут не мог придти в себя, лежа одиноко на широкой постели, где его члены, словно утомленные чрезмерным переходом, казалось лежали рядом, не будучи связаны друг с другом. За день выпало много снега. В тишине безлюдной местности слышно было как он таял и струился по стенам, вдоль стекол, капал с желоба крыши и время от времени забрызгивал грязью и водою горевший в камине кокс.

Где он? Что делает он здесь? Мало-по-малу благодаря фонарю светившему из садика, он увидел всю комнату и портрет Фанни, висевший против него; к нему вернулось воспоминание о его падении, ничуть его однако не изумившее. Как только он вошел сюда, при первом взгляде на эту кровать, он почувствовал, что он побежден снова, что он погиб; эти простыни влекли его словно в пропасть, и он подумал: "Если я паду, то на этот раз уже безвозвратно, навсегда". Так и случилось. С грустным сознанием своей низости, он все же испытывал некоторое утешение при мысли, что он уже не поднимется из этой грязи, ощущал жалкое чувство раненого, который, истекая кровью, кое как дотащился до кучи навозу, чтобы умереть на ней, и устав от страданий и борьбы, блаженно погружается в мягкую, жидкую теплоту.

То, что ему теперь предстояло, было ужасно, но просто. Вернуться к Ирене после этой измены и рискнуть устроить жизнь по примеру Де-Поттера?.. Как низко он ни пал, до этого, однако, он еще не дошел!.. Он собирался написать Бушеро, великому физиологу, первому изучившему и описавшему болезни воли и рассказать ему этот ужасный случай, всю историю своей жизни, начиная с первой встречи с этой женщиной, когда она положила свою руку на его руку, и до того дня, когда он считал себя же спасенным, преисполненным счастья и опьянения, а она снова захватила его чарами прошлаго - этого ужасного прошлаго, где любовь занимала так мало места, а были только подлая привычка и порок, вошедший в плоть и кровь...

Дверь отворилась. Фанни тихонько шла по комнате, чтобы не разбудить его. Чуть приподняв веки, он глядел на нее, легкую и сильную, помолодевшую, гревшую у огня ноги, намокшие в снегу; время от времени она оборачивалась к нему с тою улыбкою, которою улыбалась утром, во время их ссоры. Она подошла, взяла с привычного места пачку мэрилэндского табаку, свернула папироску и хотела отойти, но он ее удержал.

- Ты разве не спишь?

- Нет... Сядь сюда... Поговорим.

Она присела на край кровати, несколько удивленная его серьезным тоном.

- Фанни!.. Мы уедем отсюда...

Сначала она подумала, что он шутит, желая испытать ее. Но подробности, которые он привел, тотчас разубедили ее. В Арике был свободный пост; он выхлопочет его для себя. Это дело всего двух недель, срок, в который едва успеешь уложиться.

- А твоя женитьба?

- Ни слова о ней!.. То, что я сделал, непоправимо... Я вижу, что все кончено, что я не могу расстаться с тобою.

- Бедный мальчик! - сказала она с грустною и несколько презрительною нежностью. Потом, затянувшись два-три раза, спросила:

- А далеко та страна, о которой ты говоришь?

- Арика?.. Очень далеко, в Перу...- и тихо прибавил:- Фламан не сможет поехать туда за тобою...

Она сидела задумчивая, замкнутая и таинственная, окруженная облаками табачного дыма. Он продолжал держать ее за руку, гладил ее по обнаженному плечу, и, убаюкиваемый каплями воды, падавшими с крыши маленького домика, закрыл глаза, тихо погружаясь в тину...

XV.

Нервно настроенный, нетерпеливый, мысленно уже уехавший, как всякий, кто готовится к отъезду, Госсен жил уже два дня в Марселе, где Фанни должна была присоединиться к нему и сесть вместе с ним на пароход. Все было готово, билеты были куплены - две каюты первого класса для вице-консула Арики, едущего со своею невестой; и вот он расхаживает взад и вперед по выцветшему полу комнаты в гостинице, лихорадочно ожидая свою любовницу и минуту отплытия.

Приходится сидеть и волноваться взаперти, так как он не решается выйти. Улица страшит его, как преступника, как дезертира,- Марсельская улица, шумная, кишащая народом где на каждом повороте ему кажется, что вот-вот появится старик Бушеро, положит ему на плечо руку, схватит и поведет его назад.

Он запирается и даже обедает в комнате, не сходя к общему столу, читает, ничего не видя, бросается на кровать и пробует сократить часы ожидания разглядыванием "Кораблекрушения Лаперуза" и "Смерти капитана Кука", висящих на стене и засиженных мухами; целыми часами простаивает он, облокотясь на балконе из гнилого дерева, защищенный желтою шторой, на которой столько заплат, сколько на парусе рыбацкой лодки.

Его гостиница - "Гостиница Молодого Анахарсиса", название которой, случайно попавшееся ему в справочной книге, соблазнило его, когда он уславливался о свидании с Фанни; это старый трактир, отнюдь не роскошный и даже не очень опрятный, но выходящий в гавань, прямо на море. Под его окнами попугаи, кокаду, птицы привезенные из колоний, сладко и без конца поющия - целая выставка на открытом воздухе, целый птичник, клетки которого, поставленные друг на друга, приветствуют занимающийся день звуками, свойственными лишь девственному лесу; но звуки эти, по мере того как надвигается день, заглушаются шумом работ в гавани, прерываемых колоколом Notre-Dame-de-la Garde.

В воздухе стоит непрерывный гул ругательств на разных языках, раздаются крики лодочников, носильщиков, продавцов раковин, удары молота в доках, скрип кранов, звучный грохот повозок на мостовой, звон колоколов, плеск откачиваемой из трюмов воды, шипение выпускаемых паров, и все эти звуки еще отражаются и усиливаются соседством гладкой морской поверхности, над которой время от времени разносится хриплый рев, дыхание морского чудовища - большого трансатлантического парохода, отплывающего в открытое море.

Запахи также возбуждают воспоминание о далеких странах, о набережных, еще ярче залитых солнцем, еще более жарких, чем эта; сандал, кампешевое дерево, выгружаемое здесь, лимоны, апельсины, фисташки, бобы, острый запах которых поднимается вместе с вихрем экзотической пыли в воздух, насыщенный вкусом соленой воды, горелой травы и жирного чада, несущагося из кухмистерских.

К вечеру звуки утихают, запахи рассеиваются в воздухе и исчезают: Жан, успокоенный наступающей темнотою, подняв штору, смотрит на уснувший черный порт, над которым перекрещиваются мачты, реи, бушприты, а тишина прерывается лишь плеском весел и далеким лаем собаки на берегу; в открытом море маяк Планье бросает попеременно длинную полосу света, то белую, то красную; она разрезывает мрак, и, словно в трепете молнии, заставляет выступать контуры островов, форта и скал. Этот светящийся взгляд, направляющий тысячи жизней на горизонте, снова приглашает и манит его в путь, зовет его воем ветра, зыбью волн в море и хриплым криком парохода, пыхтящим где-то на рейде.

Надо ждать еще двадцать четыре часа; Фанни должна приехать лишь в воскресенье. Эти три дня, которыми он опередил ее, он должен был провести у родных, предполагая все это время отдать любимым людям, которых он не увидит, быть может, много лет, которых, быть может, при возвращении не застанет уже в живых; но едва приехал он в Кастеле, едва отец узнал, что женитьба его расстроилась и догадался о причине, между ними произошло бурное объяснение.

Что же мы такое, что такое наши самые нежные, самые задушевные чувства, если гнев, разразившись между двумя людьми одной крови и одной плоти, вырывает и уносит любовь, чувство с такими глубокими и крепкими корнями, уносит, со слепою яростью китайского урагана, о котором самые суровые моряки не решаются вспоминать и только говорят, бледнея: "Не надо об этом говорить"...

Он никогда не будет говорить об этом, но зато и никогда не забудет этой ужасной сцены на террасе Кастеле, где протекло его счастливое детство, в виду великолепного, спокойного горизонта, сосен, миртовых деревьев, кипарисов, недвижно и с трепетом сомкнувшихся вокруг отцовского проклятия. Вечно будет он видеть высокого старика, с судорожно подергивающимся лицом, наступающего на него, со взглядом полным ненависти, изрекающего слова, которым нет прощения, выгоняющего его из дому, лишающего его своего благословения: "Уходи, уезжай с твоею негодяйкой; ты умер для нас навсегда"!.. А маленькие сестрицы кричали, плакали валялись на ступенях крыльца, прося прощения за старшего брата; Дивонна была лишь смертельно бледна; она не бросила в его сторону ни одного взгляда, не простилась с ним, меж тем как наверху, за окном, кроткое и тревожное лицо больной спрашивало, из-за чего поднялся весь этот шум и почему Жан так быстро уезжает, даже не поцеловав ее.

Мысль о том, что он не простился с матерью, заставила его вернуться с полдороги к Авиньону; оставив Сезэра с повозкой внизу, он пошел по тропинке и проник в Кастеле через виноградник, как вор. Ночь была темная; его шаги скрадывались сухими виноградными листьями, но он заблудился, отыскивая в потемках дом, ставший уже для него чужим. Входная дверь была заперта, в окнах было темно. Позвонить? Позвать? Он не посмел, побоялся отца. Два или три раза обошел он вокруг дома, надеясь найти где-нибудь не запертый ставень. Но фонарь Дивонны, как видно, прошел повсюду, по обычаю каждого вечера; бросив долгий взгляд на комнату матери, мысленно простясь от всего сердца со своим детским домом, который тоже оттолкнул его, он убежал, упрекая себя, и мучась угрызениями совести.

Обычно перед долгой разлукой, перед переездами, полными всяких опасностей и случайностей, в виде моря и бурь, родные и друзья растягивают прощанье до последней минуты, когда отъезжающий садится на пароход; последний день проводят вместе, посещают пароход и каюту отъезжающего, чтобы лучше представить себе весь его путь. Несколько раз в день Жан видит из гостиницы эти дружеские проводы, порою многолюдные и шумные; но особенно умиляет его одно семейство, живущее этажом выше. Старик и старуха, деревенские жители, живые, он в суконном сюртуке, она в платье из желтого полотна, приехали проводить сына: они не расстаются с ним до самого отплытия парохода; сидя у окна, в безделье ожиданья, все трое держат друг друга за руки, тесно прижавшись один к другому. Они не говорят, а только сидят обнявшись.

Жан, глядя на них, думает, каким веселым мог бы быть его отъезд!.. Отец, маленькие сестренки, а рядом с ним, опираясь на него легкой трепещущей рукой, та, чей живой ум и жаждущая приключений душа уносились вслед каждому судну, уходящему в открытое море... Безплодные сожаления! Преступление совершено, чудеса поставлена на карту, остается только уехать и забыть...

Как долго, какою пыткою тянулись для него часы последней ночи! Он ворочался на постели, ждал рассвета, следя за тем, как мрак окна окрашивался серым, постепенно белевшим светом зари, на фоне которой горела еще красная искра маяка, потускневшая, когда встало солнце.

Только тогда он заснул, но был разбужен лучем ворвавшимся в комнату, вместе с криком продавца птиц и звоном безчисленных воскресных колоколов Марселя, разносившимся по широким набережным, у которых словно отдыхали суда с флагами на мачтах...

Уже десять часов! А скорый поезд из Парижа приходит в двенадцать! Он быстро одевается, чтобы идти встречать любовницу; они позавтракают на берегу моря, затем снесут вещи на пароход, а в пять часов - сигнал к отплытию.

Чудесный день: по глубокому небу белыми пятнами проносятся чайки; темно-синее море; на горизонте мелькают, отражаясь в воде паруса, клубы дыма, словно естественная песнь этих солнечных берегов с таким прозрачным воздухом и водою; под окнами гостинниц звучат арфы, раздается божественно-легкая итальянская мелодия, каждый звук которой глубоко волнует душу. Это более чем музыка, это окрыленное выражение блеска и радости юга, полноты жизни и любви, поднятых до слез. И воспоминание об Ирене, трепещущее и рыдающее, слышится в чудной мелодии. Как это далеко!.. Какая чудная, утраченная страна, какое бесконечное сожаление о разбитом, о непоправимом!..

Мимо!

Выходя из гостинницы Жан встречает на пороге мальчика: Письмо для г. консула... Его подали сегодня утром, но г. консул изволил спать. Знатные путешественники редко останавливаются в гостиннице "Молодого Анахарсиса"; поэтому марсельцы особенно рады подчеркивать титул своего постояльца... Кто может писать ему'? Никто не знает его адреса, кроме Фанни... И, взглянув пристальнее на конверт, он содрогается от страха; он понял!

"Нет! я не еду; это было бы такое большое безумие, на которое у меня не хватает сил. Для подобных переворотов, мой бедный друг, нужна молодость, которой у меня нет, или ослепление безумной страсти, которой не хватает нам обоим. Пять лет тому назад, в наши лучшие дни, одного знака с твоей стороны было бы достаточно для того, чтобы я последовала за тобою хоть на край света, ибо ты не можешь отрицать того, что я тебя страстно любила. Я отдала тебе все, что имела; а когда нам надо было расстаться, я страдала так, как не страдала никогда, ни ради одного человека! Но подобная любовь, уносит много сил... Чувствовать, что ты молод, красив, вечно дрожать, бояться за свое счастье... теперь я уже больше не могу, ты заставил меня жить черезчур напряженно, заставил слишком много страдать: я - конченный человек.

"При этих обстоятельствах перспектива далекого путешествия и коренной перемены жизни страшит меня. Я не так не люблю двигаться, и как ты знаешь никогда не ездила дальше Сен-Жермэна! К тому же, женщины слишком скоро стареют на юге, и тебе еще не будет тридцати лет, как я уже буду желтой и старой, как мадам Пилар; тогда ты озлобишься на меня за принесенную тобою жертву, и несчастная Фанни должна будет расплачиваться за все и за всех. Послушай, есть страна на востоке,- я читала о ней в одной из книжек "Вокруг Света" - где, если женщина обманет мужа, то ее зашивают вместе с кошкой в свежую звериную шкуру, и бросают на морском берегу этот ком, прыгающий и ревущий под жгучим солнцем. Женщина вопит, кошка царапается, обе пожирают друг друга, меж тем как шкура съеживается, тесно охватывая эту ужасную борьбу пленных, до последнего хрипа, до их последнего содрогания. Нечто в роде этой пытки ожидало бы нас, если бы мы поехали вместе"...

Он остановился на минуту, раздавленный уничтоженный. Покуда хватал глаз, сверкала синева моря "Addio!" пели арфы, с которыми сливался горячий, страстный голос... "Addio!" И пустота его разбитой жизни, в осколках и в слезах, вдруг встала перед ним, словно опустошенное поле с убранною жатвой, на которую уже нет больше надежд, как нет надежд и на эту женщину, ускользнувшую от него...

"Я должна была сказать тебе это раньше, но не осмелилась, видя тебя таким радостным, решившимся. Твое возбуждение сообщалось и мне; тут было и женское тщеславие, естественная гордость тем, что я завоевала тебя вновь после разрыва. Только в глубине души я чувствовала, что это было не то, что то кончилось, сломалось. И неудивительно, после таких потрясений!.. Не воображай, что я принимаю это решение из-за несчастного Фламана. Для него, как и для тебя, как и для всех - кончено, сердце мое умерло; но остался ребенок, без которого я не могу жить и который снова приводить меня к отцу, к несчастному человеку, погубившему себя из любви ко мне и вышедшему из тюрьмы таким же любящим и нежным, как при нашей первой встрече. Представь себе, что когда мы увиделись, он всю ночь проплакал на моем плече; из этого ты можешь видеть, что тебе нечего было горячиться...

"Я сказала тебе, дорогой мой, что я слишком любила, что я надломлена. Теперь мне нужно, чтобы меня любили, чтобы меня ласкали, чтобы восхищались мною и успокаивали меня. Этот человек будет всегда стоять передо мною на коленях; он никогда не заметит на моем лице морщин, ни седины в моих волосах; и если он на мне женится, как намеревается, то это я оказываю ему милость. Сравни же... И главное, не делай глупостей. Я приняла все предосторожности, чтобы ты не мог отыскать меня. Из окна маленького кафе на станции, откуда я пишу, я вижу сквозь деревья домик, где у нас с тобою были такие хорошие и такие ужасные минуты и вижу записку, приклеенную на дверь и приглашающую новых жильцов... Вот ты и свободен, ты никогда не услышишь больше моего имени... Прости; последний поцелуй, в шею.. мой любимый..."

Конец.

Альфонс Доде - Сафо (Sapho). 3 часть., читать текст

См. также Альфонс Доде (Alphonse Daudet) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Тартарен на Альпах.. 1 часть.
Перевод М. Н. Ремезова. I. 10 августа 1880 года, в час пресловутого со...

Тартарен на Альпах.. 2 часть.
- Ах, друзья мои,- говорил он, с трудом превозмогая волнение,- как хор...