Альфонс Доде
«Сафо (Sapho). 2 часть.»

"Сафо (Sapho). 2 часть."

Они возвращались из театра и садились в карету, под дождем, на площади, возле бульваров. Экипаж (то был старый фургон, ездящий по городу только после полуночи), долго не мог тронуться с места, кучер заснул, лошадь помахивала мордой. Пока они сидели в ожидании, под защитой крытого экипажа, к дверце спокойно подошел старый извозчик, занятый прилаживаньем нахвостника к кнуту и державший его в зубах; он обратился к Фанни хриплым голосом, выдыхая винные пары:

- Добрый вечер... Как поживаешь?

- А, это вы?

Она вздрогнула. но быстро оправилась и тихо сказала своему возлюбленному: "Это мой отец!.."

Ея отец, плут, в длинной грязной хламиде, когда-то служившей ливреей, с оторванными металлическими пуговицами, обращавший к ним в газовом освещении свое раздутое, отечное от алкоголя лицо, в котором Госсэну все же почудился правильный и чувственный профиль Фанни и её большие жизнерадостные глаза!.. Не обращая внимания на мужчину, сопровождавшего его дочь, словно не видя его, папаша Легран сообщал ей домашния новости.

- Старуха уже две недели, как лежит в больнице Неккер; здоровье её плохо... Сходи-ка навести ее в ближайший четверг, это ее подбодрит... У меня, слава Богу, брюхо здоровое, как всегда; хорош нахвостник - хорош и кнут. Вот только доходы неважные... Если бы тебе понадобился хороший извозчик помесячно, мне это было бы на руку... Не надо? Тем хуже для нас - и до свиданья, до новой встречи!..

Они вяло пожали друг другу руки; извозчик тронулся.

- Ну, что? видел?..- пробормотала Фанни; и тотчас же стала рассказывать о своей семье, чего до сих пор избегала делать... "в этом было столько уродливого, низкаго"... Но теперь они лучше знали друг друга; скрывать нечего. Она родилась в "Мулен-оз-Англэ", в предместье, от этого отца, бывшего драгуна, служившего в то время извозчиком между Парижем и Шатильоном, и трактирной служанки, с которой он сошелся между двумя стаканчиками, распитыми у стойки. Она не знала своей матери, умершей от родов; но сердобольные хозяева станции заставили отца признать малютку и платить за нее кормилице. Он не посмел отказаться, потому что сильно задолжал хозяевам, и когда Фанни исполнилось четыре года, он возил ее в своем экипаже, как маленькую собачку, усаживая высоко на козлах под парусинным навесом; ее забавляла быстрая езда по дорогам, убегающие с обеих сторон огни фонарей, дымящиеся и тяжело дышащие бока животных, нравилось засыпать в темноте, под завыванья ветра, внимая звону бубенцов.

Но Легран скоро стал тяготиться ролью отца семейства; как мало это ни стоило, все же приходилось кормить и одевать маленькую замарашку. Кроме того, она мешала его женитьбе на вдове огородника, а он давно заглядывался на выпуклые дыни и на квадраты капусты, расположенные вдоль дороги. У неё тогда создалось ясное ощущение, что отец желает её смерти; освободиться от ребенка какими бы то ни было средствами - стало навязчивой идеей пьяницы, и если бы сама вдова, добродушная Машом, не взяла ребенка под свое покровительство...

- Да, ведь ты знаешь Машом! - сказала Фанни.

- Как! Та служанка, которую я у тебя видел?..

- Это и была моя мачиха... Она была так добра ко мне в детстве. Я брала ее к себе, желая вырвать ее у негодяя мужа, который, проев все её состояние, нещадно колотил ее и заставлял прислуживать потаскушке, с которою жил... Ах, бедная Машом: она знает, чего стоит красивый мужчина... И что-ж! когда она ушла от меня, несмотря на все, что я ей говорила, она спешила снова сойтись с ним, а теперь вот лежит в больнице! И на кого же он похож без нея, старый негодяй! До чего грязен! Точно каменьщик! Только и остался один кнут... ...Заметил ли ты, как он его держит?... Даже когда он пьян и еле стоит на ногах, то носит его перед собой, как свечу, и прячет у себя в комнате; только этот предмет и был всегда для него чист... "Хорош нахвостник, хорош и кнут" - его любимая поговорка.

Безсознательно, она говорила о нем, как о постороннем, без отвращения, без стыда; Жан ужасался, слушая ее. Вот так отец!.. Вот так мать!.. Особенно в сравнении со строгим лицом консула и ангельской улыбкой госпожи Госсэн! Вдруг поняв, что таилось в молчании её возлюбленного, какое возмущение против житейской грязи, которой он коснулся в её близости, Фанни сказала с философским спокойствием:- В конце концов, это бывает во всех семьях, и за это нельзя быть ответственным... у меня - отец Легран; у тебя - дядя Сезэр.

VI.

"Дорогое мое дитя; пишу тебе, все еще волнуясь большим огорчением, только что пережитым нами: наши девочки пропадали, исчезнув из Кастеле на целый день, на целую ночь, до следующего утра!..

"В воскресенье, в час завтрака, мы заметили, что малюток нет. Я нарядила их к восьмичасовой обедне, куда должен был вести их консул, потом упустила их из виду, так как хлопотала около твоей матери, которая нервничала более обычного, предчувствуя несчастие, витавшее над домом. Ты ведь знаешь, что после болезни у неё навсегда осталась эта особенность, предвидеть то, что должно случиться; и чем меньше она двигается, тем упорнее работает её мысль.

"К счастью, она была в спальне; но представь себе всех нас, в зале, в ожидании малюток; их кличут в полях, пастух свистит в раковину, которою сзывает баранов, потом Сезэр - в одну сторону, я - в другую, Руселин, Тардив, все мы бегаем по Кастеле, и всякий раз при встрече: "Ну, что? Никого не видели". Под конец не решились уже спрашивать; с бьющимся сердцем заглядывали в колодцы, искали под высокими чердачными окнами... Ну, выдался денек!.. Я должна была еще поминутно бегать к твоей матери, улыбаться ей со спокойным видом, объяснять отсутствие малюток тем, что я услала их на воскресенье к тетке в Вилламури. Казалось, она верит этому; но вечером, когда я сидела у её постели, поглядывая в окошко на огни, мелькавшие в долине и по Роне, в поисках за детьми, я услышала, как она тихонько плакала, и спросила ее о причине слез. "Я плачу о том, что от меня скрывают, но что я, тем не менее, угадала"... отвечала она тем детским тоном, который ей вернули её страдания; мы больше не говорили, но продолжали беспокоиться обе, погруженные каждая в свое горе...

"Наконец, дорогой, чтобы не слишком затягивать эту мучительную историю, скажу тебе, что в понедельник утром малютки были приведены к нам рабочими, которых твой дядя держит на острове и которые нашли их на куче лоз, бледных от холода и голода, после целой ночи проведенной на открытом воздухе, на воде. Вот, что оне рассказали нам в чистоте своих детских сердец. Уже давно их мучило желание поступить так, как сделали их святые - Марта и Мария, жизнеописание которых оне читали, т. е. отправиться на беспарусной лодке, без весел, без провизии, проповедовать Евангелие, куда принесет их дуновение Божие. Итак, в воскресенье после обедни, оне отвязали рыболовную лодку и, опустившись на колени на дно ея, как святые жены, когда их уносило течение, медленно уплыли и застряли в камышах Пибулетта, несмотря на весенний разлив, на страшные порывы ветра. Да, Господь Бог сохранил и вернул нам наших дорогих девочек; только праздничные нагрудники их были измяты, да попорчена позолота их молитвенников! Не хватило мужества бранить их; их встретили горячие поцелуи и раскрытые объятья; но от перенесенного страха мы все заболели.

"Наиболее пострадала твоя мать, и, хотя ей ничего не говорили, она почувствовала, по её словам, дыхание смерти, пронесшееся над Кастеле; всегда спокойная, веселая, она теперь хранит печаль, которую ничто не может исцелить, несмотря на то, что отец, я и все мы окружаем ее нежными попечениями. А если я скажу тебе, Жан, что она томится и беспокоится, главным образом, о тебе? Она не смеет высказать этого при отце, который не захочет отрывать тебя от работы; но ты не был у нас после экзамена, как обещал. Сделай нам этот подарок к Рождеству, и пусть к нашей больной вернется её добрая улыбка. Если бы ты знал, когда теряешь стариков, как сожалеешь о том, что не уделял им больше времени при их жизни"!..

Жан читал это письмо, стоя у окна, в которое проникал из тумана ленивый зимний день, и наслаждался его наивным ароматом, дорогими воспоминаниями о ласках и солнце.

- Что это?... Покажи...

Фанни только что проснулась от желтоватого света, когда раздвинули занавески, вся опухшая от сна, и машинально протянула руку к пачке мэрилэндского табаку, лежавшей на ночном столике. Он колебался, зная, что одно имя Дивонны вызывает в ней жестокую ревность; но как утаить письмо, происхождение и формат которого она узнала?

Вначале детская выходка растрогала и умилила ее, и она продолжала читать дальше, крутя папироску и откинувшись на подушки, в волнах темных волос, с обнаженными плечами и шеей. Но конец привел ее в ярость, она скомкала письмо и швырнула через всю комнату: - я тебе покажу святых женщин!..Все это выдумки, чтобы только заставить тебя приехать... Она тоскует по красавцу-племяннику, эта...

Он хотел установить, удержать то низкое слово, которое у неё вырвалось, и за которым потекло еще много других. Никогда в его присутствии она так грубо не разражалась потоком грязной злобы, словно лопнувшая сточная труба, испускающая свое зловонное содержимое. Весь жаргон её прошлаго - прошлаго бездомной продажной женщины - теснил ей глотку и лился из её уст.

Нетрудно было понять, чего они хотят. Сезэр рассказал все, и на семейном совете они решили порвать их связь и привлечь его на родину, с Дивонной в виде приманки.

- Во-первых знай, что если ты поедешь, я тотчас напишу твоему рогоносцу-дяде... Я предупрежу... Нет, это уже слишком!..

Она злобно приподнималась на постели, бледная, с осунувшимся лицом, с увеличенными чертами, как злой зверь, готовясь к прыжку.

Госсэн вспомнил, что видел ее такой на улице Аркад; теперь эта рычащая злоба была направлена против него, и внушала ему искушение броситься на любовницу и избить ее, так как в чувственной плотской любви, где нет места уважению к любимому существу, в гневе и в ласках неизменно проявляется грубость. Он испугался самого себя и поспешил уйти на службу, возмущаясь той жизнью, которую он себе устроил. Это ему урок за то, что он подчинился такой женщине!.. Сколько низостей, какой ужас! Сестры, мать, всем досталось!.. Как! не иметь даже права поехать к родным? Да в какую же тюрьму, он себя запер! И перед ним встала вся история их отношений: он видел, как прекрасные, обнаженные руки египтянки, обвившие его шею вечером на памятном балу, охватили его, властные и сильные, и разлучили его с семьей, с друзьями. Теперь, решение его принято! В этот же вечер, во что бы то ни стало, он едет в Кастеле.

Написав несколько бумаг и получив в министерстве отпуск, он вернулся домой, ожидая ужасной сцены, готовый на все, даже на разрыв. Но кроткое приветствие Фанни при встрече, её опухшие глаза, щеки, как бы размякшие от слез, отняли у него всю силу воли.

- Я еду сегодня вечером...- сказал он, делаясь непреклонным.

- Ты прав, мой друг... Повидай мать, а главное...- Она ласково подошла к нему.- Забудь, какая я была злая. Я слишком люблю тебя, это мое безумие...

Весь остальной день, с кокетливой заботливостью занимаясь укладкой чемодана и напоминая своей кротостью первое время их совместной жизни, она хранила вид раскаяния, быть может, в надежде удержать его. Меж тем она ни разу не попросила: "Останься"... и когда в последнюю минуту окончательных приготовлений, потеряв эту надежду, она прижалась к своему возлюбленному, как бы стараясь наполнить его собою на все время его отсутствия, её прощание, её поцелуи говорили только одно: "Скажи, Жан, ты не сердишься?.."

О, какое блаженство проснуться утром в своей детской, с душою, полною горячих родственных объятий и радостных излияний встречи, увидеть вновь на пологе узкой кровати яркую полосу света, которую в детстве искали его глаза при пробуждении, услышать крик павлинов, скрипение блока в колодце, спешный топот бегущего и толкающагося стада; распахнув со стуком ставни, увидеть чудный горячий свет, вливающийся водопадом, как струя, из-под плотины, и роскошный горизонт до самой Роны - склоны, покрытые виноградниками, кипарисами, оливковыми деревьями и отливающими в синий цвет сосновыми лесами; над ними чистое, голубое, без малейшей дымки тумана, несмотря на раннее утро, зеленоватое небо, всю ночь освежаемое северным ветром, бодрым и сильным дуновением которого еще полна широкая долина.

Жан сравнивал это пробуждение с парижским, под грязным, как и его любовь, небом и чувствовал себя счастливым и свободным. Он сошел вниз. Дом, белый на солнце, еще не пробуждался, все ставни были закрыты, словно глаза; он был счастлив этой минутой одиночества, дававшего ему возможность собраться с силами для духовного выздоровления, которое, он чувствовал, в нем уже начиналось.

Он сделал несколько шагов по террасе и стал подниматься по идущей кверху аллее парка; парком здесь называли лес из елей и миртов, без всякого порядка разбросанных по каменистому склону Кастеле; его пересекали неправильные тропинки, скользкие от покрывавшей их хвои. Пес Миракль, старый и хромой, вышел из конуры и молчаливо следовал за ним по пятам; в былое время они так часто совершали вдвоем утренния прогулки!

У входа в виноградник, с оградой из кипарисов, склонявших свои остроконечные вершины, собака остановилась в нерешительности; она знала, что толстый слой песку - новое средство от филоксеры, применявшееся в эту минуту консулом,- окажется не под силу для её старых лап, также как и ступени террасы. Но радость сопровождать хозяина заставила ее решиться; в каждом трудном месте она боязливо ворчала, делала мучительные усилия, остановки и неуклюжия движения, напоминавшие краба на скале. Жан не замечал ее, весь поглощенный новыми насаждениями аликанте, о которых накануне так много говорил ему отец. Ростки на ровном, блестящем песке оказались прекрасными. Наконец-то бедняга будет награжден за свои упорные труды; поля Кастеле вернутся к жизни, меж тем как Нерт, Эрмитаж, все крупные виноградники юга гибнут!

Перед ним вдруг появился белый чепчик. То была Дивонна, встававшая в доме раньше всех; в руке у неё был садовый нож и еще какой-то предмет, который она отбросила, меж тем как её щеки, всегда матово-бледные, зарделись ярким румянцем.

- Это ты, Жан?.. Напугал меня... Я думала, что это отец...- Овладев собою, она поцеловала его:- Хорошо-ли спал?

- Очень хорошо, тетя; но почему бы вам бояться прихода отца?..

- Почему?..

Она подняла росток лозы, только что вырванный из земли:

- Не правда-ли, консул говорил тебе, что на этот раз он ручается за успех... Как же! Вот и здесь...

Жан разглядывал желтоватый мох, внедрившийся в лозу, едва заметную плесень, разрушавшую, однако, мало-по-малу целые провинции; этот бесконечно малый, но несокрушимый разрушитель, в это чудное утро, под животворным солнцем казался какой-то насмешкой природы.

- Это начало... Через три месяца все поле будет уничтожено, и отец съизнова примется за работу, потому что тут задето его самолюбие. Начнутся новые посадки, новые средства до той поры, когда...

Жест отчаяния закончил и подчеркнул её слова.

- Правда? Дела значит плохи?

- О! ты знаешь консула... Он ничего не говорит, выдает мне деньги на месяц; но я вижу, как он озабочен. Ездит в Авиньон, в Оранж: ищет денег...

- А Сезэр? А его система орошения? - спросил молодой человек, озадаченный слышанным.

- Благодарение Богу, с этой стороны все благополучно. Последний сбор дал пятьдесят бочек вина, а в этом году будет вдвое больше. В виду успеха, консул уступил брату все виноградники в долине, лежавшие до сих пор под паром, и усеянные мертвыми лозами, словно деревенское кладбище; теперь они под водой на три месяца...

И гордая работой мужа, своего Фена, уроженка Прованса показала Жану с холма, на котором они стояли, огромные пруды, окруженные невысокими плотинами из извести, как это делают в солончаках.

- Через два года этот способ возделывания лозы принесет плоды; через два года будут доходы и с Пибулетта, и с острова Ламот, купленного дядей втихомолку... Тогда мы разбогатеем... Но до тех пор надо держаться, пусть каждый вкладывает свое, приносит жертвы...

Она говорила о жертвах весело, как женщина хорошо с ними знакомая, и так увлекательно, что Жан, под влиянием внезапной мысли, ответил ей в тон:- Каждый принесет свою жертву, Дивонна...

В тот же день он написал Фанни, что родные не могут дольше оказывать ему правильной поддержки, что ему придется ограничиться жалованьем, получаемым в министерстве, и что при этих условиях жить вдвоем немыслимо. Это значило порвать с ней раньше, чем он сам думал, за три-четыре года до своего отъезда; но он рассчитывал на то, что его любовница пойдет на столь убедительные доводы, отнесется к нему и к его тяжелому положению с сочувствием, и поможет ему выполнить свой грустный долг.

Была-ли то жертва? Не являлось-ли наоборот, облегчением, возможность - покончить-с жизнью, казавшейся ему гнусной и нездоровой, особенно с тех пор, как он вернулся к природе, к семье, к простым, прямым привязанностям?... Написав письмо без борьбы, без страданий, он надеялся, что от ответа, яростного, и полного угроз и безумств, его защитит верная и честная привязанность добросердечных людей, окружавших его, пример гордого, лояльного отца, искренняя улыбка маленьких "святых жен", а также и широкие, мирные горизонты, здоровый горный воздух, высокий небесный свод, быстрая пленительная река; когда он вспоминал о своей страсти и о тех мерзостях, которых она была полна, ему казалось, что он выздоравливает от злокачественной лихорадки, вроде той, которую вызывают болотные испарения.

Пять-шесть дней после нанесения этого тяжкого удара протекли спокойно. Утром и вечером Жан ходил на почту и возвращался с пустыми руками и смущенный. Что она делает? Что она хочет предпринять и почему не отвечает? Все его помыслы были устремлены на это. А ночью, когда в Кастеле все спали под убаюкивающий шум ветра, гулявшего по длинным корридорам, они говорили все о том же, вдвоем с Сезэром, в маленькой детской комнате.

- Она может приехать!..- говорил дядя; его беспокойство усугублялось тем, что в письмо племянника с извещением о разрыве, он вложил два векселя сроком на шесть месяцев и на год, на сумму своего долга с процентами. Как уплатит он по этим векселям? Как объяснит Дивонне? Он начинал дрожать при одной мысли об этом и доставлял тяжелые минуты племяннику, когда, после долгой ночной беседы, он, выколачивая трубку, грустно говорил, с вытянутым лицом:

- Ну, покойной ночи... Во всяком случае, ты поступил хорошо.

Наконец, ответ пришел, и с первых же строк: "Милый мой, я не писала тебе до сих пор потому, что хотела доказать тебе не на словах, а на деле, как я тебя люблю и понимаю"... Жан остановился, пораженный тем, что слышит словно симфонию вместо боевого сигнала, которого ожидал. Он быстро перевернул последнюю страницу и прочел "...остаться до самой смерти твоей собакой, которую ты можешь бить, но которая любит тебя и страстно целует..."

Быть может она не получила его письма? Но прочтя письмо вновь без пропусков, строка за строкой, со слезами на глазах, он должен был признать, что это действительно, ответ; в нем говорилось, что Фанни давно ожидала вести о разорении Кастеле и о неизбежно связанном с этим разрыве. Тотчас же принялась она за поиски дела, чтобы не быть ему в тягость, и взялась заведывать меблированными комнатами, на улице Буа-де-Булонь, принадлежавшими какой-то очень богатой женщине. Сто франков в месяц, полное содержание и свободные воскресенья...

"Понимаешь-ли, милый, целый день в неделю для нашей любви; ты потребуешь, конечно, большаго? Ты вознаградишь меня за то усилие, которое я делаю, работая в первый раз в жизни, за мое добровольное рабство днем и ночью, связанное с унижениями, которых ты не можешь себе представить и которые будут мне очень тягостны при моей страсти к свободе... Но я испытываю особое удовлетворение, страдая из любви к тебе. Я так многим тебе обязана - ты заставил меня понять так много хороших, честных вещей, о которым мне никто раньше не говорил!.. Ах, если бы мы встретились раньше!.. Но ты еще не умел ходить, когда я уже переходила из рук в руки. И однако, ни один мужчина не может похвастать, что внушил мне подобное решение, с целью удержать его еще немного... Теперь можешь вернуться, когда захочешь, квартира очищена. Я увезла все мои вещи; это ведь самое тяжелое - перетряхивать ящики и воспоминанья. Остался лишь мой портрет, который тебе ничего не будет стоить; я прошу для него только добрых взглядов. Ах, друг мой, друг мой... В конце-концов, если ты оставишь для меня воскресенья и маленькое местечко на шее, знаешь..." И нежности, и ласки, и чувственное смакование страстных слов, заставлявшие любовника прижимать к лицу шелковистую бумагу, словно от неё исходила теплая, человеческая ласка...

- Она пишет о моих векселях? - робко спросил дядя Сезэр.

- Она присылает их вам обратно... Вы заплатите, когда разбогатеете...

Дядя вздохнул с облегчением, и щурясь от удовольствия, с важностью честного человека и с сильным акцентом южанина сказал:

- Знаешь, что я скажу тебе? Эта женщина - святая.

Потом, со свойственной ему подвижностью, отсутствием логики и памяти, что составляло одну из забавнейших сторон его характера, он перескочил на мысли совсем иного порядка:

- А какая страсть, мой милый, какой огонь! У меня рот сохнет как тогда, когда Курбебес читал мне письма своей Морна...

И Жану снова пришлось пережить первое путешествие дяди в Париж со всеми его подробностями: Отель Кюжас, Пеликюль... но он не слушал и, облокотясь на окно, смотрел в тихую ночь, залитую светом луны, такой полной и блестящей, что петухи, обманутые светом, приветствовали ее, как занимающийся день.

Значит существует искупление через любовь, о котором говорят поэты! И он гордился мыслью, что все великие знаменитости, которых любила Фанни до него, не только не способствовали её возрождению, но развращали ее еще больше, меж тем как он, силою своей порядочности, вырвет ее, быть может, из когтей порока.

Он был благодарен ей за найденный ею средний выход, за этот полу-разрыв, в котором она освоится с новой привычкой к труду, что будет не легко для её беспечной натуры; на следующий день он написал ей письмо в отеческом тоне, одобряя её перемену жизни, беспокоясь о характере тех меблированных комнат, которыми она заведывала, об их жильцах и посетителях; так как знал её снисходительность и легкость, с которой она говорила, примиряясь со многим: "Чего же ты хочешь? Так уж устроено на свете"!..

В целом ряде писем, с детским послушанием, описала Фанни ему свой отель, настоящий семейный пансион для иностранцев. В первом этаже живут перуанцы: отец, мать, дети и прислуга; во втором - русские и богатый голландец, продавец кораллов. В комнатах третьяго этажа помещаются два наездника с ипподрома, шикарные англичане, очень порядочные, и наконец, симпатичная семья: мадемуазель Минна Фогель, гитаристка из Штутгарта, с братом Лео, чахоточным мальчиком; он вынужден прервать свое обучение на кларнете в Парижской консерватории, а приехавшая сестра ухаживает за ним, не имея других средств к жизни, кроме добытых путем нескольких концертов для уплаты за комнаты и пансион.

"Все это трогательно и достойно всякого уважения, как видишь, мой милый. Меня принимают здесь за вдову и относятся ко мне с большим вниманием. Да я бы и не допустила, чтобы было иначе; твоя жена должна быть уважаема. Когда я говорю "твоя жена", пойми меня. Я знаю, что в один прекрасный день, ты уйдешь от меня, я потеряю тебя, но после этого у меня не будет другого; я навсегда останусь твоей, сохраню воспоминание о твоих ласках и добрых чувствах, которые ты во мне пробудил... Смешно, не правда-ли: добродетельная Сафо!.. Так будет, когда ты уйдешь; но для тебя я буду такой, какою ты меня любил - безумной, жгучей... Я обожаю тебя".

Жана охватила глубокая, тоскливая печаль. Возвратившийся блудный сын, после радостной встречи, после заклания жирного теленка и нежных излияний, всегда страдает воспоминаниями о бродячей жизни, тоскует о горьких желудях и о ленивом стаде. Разочарование несут ему все люди и вещи, опустошенные и обезцвеченные. Зимния утра Прованса потеряли для него всю свою здоровую прелесть, не привлекала его и охота на красивую темно-красную выдру вдоль крутого берега, ни стрельба по черным уткам, на прудах старика Абриэ. Ветер казался Жану резким, вода унылой, прогулки по затопленным виноградникам с дядей, объясняющим свою систему шлюзов, отводов и канав - непомерно скучными.

Деревня, на которую в первые дни он смотрел сквозь призму своих веселых детских прогулок, состояла из ветхих домишек, частью заброшенных, от которых веяло смертью и запустением итальянского поселка; отправляясь на почту, он должен был, стоя у каждого ветхаго порога, выслушивать пустословие стариков, искривленных, как деревья выросшие на ветру, с обрывками вязанных чулков на руках, в виде варежек и старух с подбородками словно из желтого букса, в тугих повязках, с маленькими живыми и блестящими глазками, какие сверкают часто из глубины расселин в старых стенах.

Все те же жалобы на гибель лоз, на вырождение марены, на болезни тутовых деревьев, на все семь египетских казней, губящих прекрасный Прованс; чтобы избежать всего этого, он возвращался иногда переулочками, сбегавшими по склону, вдоль стен старого папского замка; эти пустынные тропинки поросли кустарником, высокой целебной травой св. Рока от лишаев, которая была как раз к месту в этом средневековом уголке, над дорогой, осененной высокими зубчатыми развалинами.

Но тут он обыкновенно встречал священника Малассаня, только что отслужившего обедню и спускавшагося крупными шагами, с брыжжами, сбившимися на бок, придерживая обеими руками рясу и оберегая ее от колючек и смолы. Священник останавливался и начинал громить безбожие крестьян и подлость муниципального совета; проклинал поля, скотину, людей, мошенников, которые не ходят в церковь, хоронят покойников без отпевания и лечатся спиритизмом и магнетизмом, лишь бы не звать священника и доктора:

- Да, сударь, спиритизмом!.. Вот до чего дошли наши мужички в Комта... А вы хотите, чтобы виноградники не гибли!

Жан, у которого в кармане лежало только-что вскрытое, пламенное послание Фанни, слушал, хотя мысли его были далеко; как можно быстрее старался он ускользнуть от поучений и, вернувшись в Кастеле, устраивался в углублении скалы - по местному выражению в "ленивом местечке",- защищенном от бушующего вокруг ветра и словно собравшего в себе все тепло отраженных солнечных лучей.

Он выбирал самое укромное, самое отдаленное из этих местечек, поросшее терновником и стелющимися дубками, садился и принимался читать; мало-по-малу от аромата письма, от ласкающих слов, от вызываемых ими образов, он начинал ощущать чувственное опьянение; пульс его бился сильнее, его охватывали видения, от которых, как лишния, пропадали река, цветущие острова, деревни в расселинах Альпилля, и вся широкая долина, где бушевал ветер и волнами гнал сверкавшую на солнце пыль. Весь он был там, в их комнатке вблизи вокзала, с серой крышей, отдаваясь безумным ласкам, весь во власти жгучих желаний, заставлявших обоих, словно утопавших, сжимать друг друга в судорожных объятиях...

Вдруг, раздавались шаги на тропинке, звонкий смех: "Он здесь!.." появлялись сестры, с босыми ножками, мелькавшими по траве; их вел старый Миракль, победоносно помахивавший хвостом и исполненный гордости, так как напал на след хозяина: но Жан отгонял его пинком ноги и отклонял робкие приглашения детей поиграть в жмурки или побегать. И, однако, он любил маленьких сестренок-близнецов, обожавших взрослаго, всегда далекого брата; ради них он сам стал ребенком с минуты своего приезда; его забавлял контраст между этими хорошенькими созданиями, рожденными одновременно и столь непохожими друг на друга. Одна - высокая брюнетка, с волнистыми волосами, склонная к мистицизму и в то же время настойчивая; это она, восторженная и увлеченная грозными проповедями священника Малассаня, придумала уплыть на лодке; маленькая Мария Египетская увлекла белокурую Марту, несколько вялую и кроткую, похожую на мать и на брата.

Наивные детские ласки, соприкасавшиеся с манящим запахом духов, которым веяло от письма любовницы, в ту минуту, как он предавался воспоминаниям, неприятно стесняли его. - "Нет, оставьте... мне надо заниматься...- И он шел к себе, с намерением запереться, как вдруг голос отца звал его:

- Это ты, Жан?.. Послушай...

Почта приносила новые поводы впадать в мрак этому и без того уже угрюмому по натуре человеку, сохранившему от своего пребывания на Востоке молчаливую важность, нарушаемую лишь внезапными приливами воспоминаний, вырывавшихся под треск горящих сухих поленьев камина: "Когда я был консулом в Гон-Конге..." Жан слушал, как отец читал и обсуждал утренния газеты, а сам смотрел на бронзовую статую Сафо Каудаля, стоявшую на камине, с руками охватившими колена, с лирой, стоящей подле, ("полная лира", припоминалось ему), купленной двадцать лет тому назад, когда отделывался и украшался Кастеле; эта базарная вещь, надоевшая ему в парижских витринах, здесь, в одиночестве, вызывала в нем любовное волнение, желание поцеловать эти плечи, разнять холодные гладкие руки и заставить ее сказать: "Сафо - твоя, только твоя!"

Соблазнительный образ преследовал его, когда он выходил из дому, шел в ногу с ним по широкой парадной лестнице. Маятник старинных часов словно выстукивал имя Сафо, ветер нашептывал его в длинных, холодных с каменным полом, коридорах летнего дома; это имя встречал он и в книгах, которые брал из деревенской библиотеки, в старых томах, с красным обрезом и с крошками его детских завтраков, оставшихся между страниц. Образ любовницы неотступно преследовал его и в комнате матери, где Дивонна причесывала больную, поднимая её чудные, седые волосы над лицом, сохранившим румянец и спокойствие, несмотря на постоянные страдания.

- Вот и наш Жан! - говорила мать. Но тетка, всегда совершавшая сама туалет невестки, с засученными рукавами, с обнаженной шеей, в маленьком чепчике, напоминала ему другия утра, вызывала в его памяти образ любовницы, встающей с постели, в облаках первой выкуренной папироски. Он злился на себя за эти мысли... и особенно в этой комнате! Но что делать, как избежать их?

- Наш мальчик так переменился, сестра,- грустно говорила г-жа Госсэн.- Что с ним?- И оне вместе старались найти разгадку. Дивонна напрягала свой простодушный ум, хотела распросить молодого человека; но он избегал оставаться с ней наедине.

Однажды, после долгих поисков, она нашла его на берегу, в "ленивом" уголке, охваченного лихорадкой после чтения писем и порочных мыслей. Он хотел встать, с угрюмым видом... Но она удержала его и села возле него на горячий камень:

- Разве ты не любишь меня больше?.. Разве я для тебя уже не та Дивонна, которой ты поверял все свои горести?

- О, да, конечно...- бормотал он, смущенный её нежностью, и отводя взгляд в сторону, не желая выдать того, над чем он только что думал - любовных призывов, обращенных к нему, восклицаний, страстного бреда издалека.

- Что с тобой?.. Отчего ты печален?..- тихо спросила Дивонна, с ласкою в голосе и в движениях, обращаясь с ним, словно с ребенком. Да ведь он и был её ребенком, для неё он был все еще десятилетним мальчиком, едва вышедшим из под опеки родных.

Жан, сгоравший уже после чтения письма, воспламенился под влиянием волнующей близости и обаяния этого тела, этих свежих губ, казавшихся еще ярче от морского ветра, разметавшего её волосы и откинувшего их со лба тонкими завитками, по парижской моде. А, припомнив уроки Сафо: "все женщины одинаковы... в присутствии мужчины у них только одна мысль в голове..." он принял за вызов счастливую улыбку деревенской жительницы, равно как и движения, которыми она старалась удержать его на ласковом допросе.

Вдруг он почувствовал, что он во власти соблазна, кровь ударила ему в голову; он сделал усилие, чтобы овладеть собою, и его охватила судорожная дрожь. Дивонна испугалась, видя его бледным, со стучащими зубами. "Бедняжка... у него лихорадка..." Нежным, необдуманным движением она развязала платок, окутывавший её стан и хотела накинуть его Жану на плечи; но вдруг почувствовала, как сильные объятья охватили, сжали ее, и безумные поцелуи ожгли ей шею, плечи, все тело, распаленное и сверкавшее на солнце. Она не успела ни крикнуть, ни оттолкнуть его, быть может даже не дала себе отчета в том, что произошло. "Ах, я с ума схожу!.. схожу с ума!.." Он быстро удалялся уже по голой возвышенности, и камни зловеще катились из под его ног

В этот день, за завтраком Жан заявил, что уезжает вечером, так как получил приказ из министерства.- Как, уже уезжаешь?.. А говорил... Да ведь ты только что приехал!..- Раздались восклицания, упрашиванья. Он не мог оставаться дольше у родных, так как все его привязанности были проникнуты тревожным и развращающим влиянием Сафо. К тому же, разве он не принес уже семье самой большой жертвы, отказавшись от совместной жизни с этой женщиной? Полный разрыв совершится позже; тогда он вернется и будет любить и целовать всех этих добряков без стыда и стеснения.

Наступила ночь, весь дом уснул и огни были погашены, когда Сезэр вернулся, проводив племянника на поезд в Авиньон. Задав лошади овса и взглянув испытующим взором на небо, взором, которым земледельцы угадывают погоду, он хотел-было войти уже в дом, как вдруг заметил белую тень на одной из скамеек террасы:

- Это ты Дивонна.

- Да, поджидаю тебя...

Целые дни Дивонна была занята и разлучена со своим Фена, которого обожала; поэтому вечером они устраивали себе иногда такие свидания, чтобы поболтать и погулять вместе. Был ли то результат короткой сцены между нею и Жаном - которую, подумав, она поняла лучше, нежели хотела - или последствие волнения, с которым она смотрела, как бедная мать тихо плакала целый день, но голос её упал, явилась тревога и возбужденность мысли, необычайная у этой спокойной женщины, всегда полной сознания долга.

- Известно ли тебе что-нибудь? Почему он так быстро покинул нас?

Она не верила выдумке о министерстве и подозревала какую-нибудь дурную привязанность, отнимавшую дитя у семьи. Столько опасностей, столько роковых встреч в этом гибельном Париже!

Сезэр, ничего не умевший скрыть от нея, признался, что в жизни Жана действительно была женщина, но очень добрая, неспособная заставить его отвернуться от родных; он стал рассказывать о её преданности, о трогательных письмах, и особенно похвалил её мужественную готовность работать, что деревенской жительнице казалось весьма естественным "Надо же работать, чтобы жить".

- Да, но не для женщин этого сорта...- сказал Сезэр.

- Значит Жан живет с негодной женщиной?.. И ты бывал у них...

- Клянусь, Дивонна, что с тех пор, как она узнала Жана, нет женщины более чистой, более честной... Любовь совсем переродила ее.

Эти слова показались Дивонне черезчур мудреными, она не понимала их. По её мнению, женщина эта принадлежала к презренной категории тех женщин, которых она называла "дурными" и мысль, что Жан стал добычею одной из этих тварей, возмущала ее. Если бы консул знал об этом!..

Сезэр пытался успокоить ее и всеми морщинками своего доброго, но несколько легкомысленного, лица, уверял что в возрасте Жана нельзя обойтись без женщины.- Тогда пусть женится, чорт возьми! - сказала она с трогательною наивностью.

- Наконец, они уже и не живут вместе...

Тогда она сказала серьезно:- Послушай Сезэр: Ты знаешь нашу поговорку: несчастье всегда переживает того, кто его причинил. Если правда то, что ты рассказываешь, если Жан вытащил эту женщину из грязи, быть может сам он запачкался при этой печальной работе? Возможно, что он сделал ее лучше и честнее; но кто поручится, что зло, бывшее в ней, не испортило окончательно нашего мальчика?

Они вернулись на террасу. Спокойная, прозрачная ночь окутала молчаливую долину, где живыми были только струящийся свет луны, зыбкая река, да пруды, сверкавшие, как лужи серебра. Все дышало тишиной, уединением и великим покоем сна без грез. Внезапно поезд, шедший полным ходом по берегу Роны, прогремел глухим грохотом.

- О, этот Париж! - сказала Дивонна, грозя кулаком этому врагу, которому провинция шлет всевозможные проклятия...- Париж! Что мы отдаем ему, и что он нам возвращает!

VII.

В этот туманный день, к четырем часам было холодно и темно, даже в аллее Елисейских Полей, по которой глухо и мягко, словно по вате, катились экипажи. Жан с трудом прочел в глубине палисадника, калитка которого была открыта, надпись золотыми буквами, высоко над антресолями дома, внешний вид которого по роскоши и спокойствию напоминал английский коттедж: "Меблированные комнаты с семейным столом..." У троттуара перед домом стояла карета.

Толкнув дверь конторы, Жан тотчас увидел ту, кого искал; она сидела у окна, перелистывая толстую счетную книгу, против другой женщины, нарядной и высокой, с носовым платком и мешочкам в руках.

- Что вам угодно, сударь?..- спросила Фанни; но тут же, узнав его, вскочила, пораженная, и подойдя к даме сказала тихо:- Это мой мальчик...- Та оглядела Госсэна с головы до ног, с хладнокровием и опытом знатока, и сказала громко, без всякого стеснения: - Поцелуйтесь, дети... Я не смотрю на вас.- Потом заняла место Фанни и продолжала поверку счетов.

Фанни и Жан держали друг друга за руки и бормотали глупые фразы: "Как поживаешь?" - "Так себе, благодарю"... "Значит ты выехал вчера вечером?"... Но волнение в голосе придавало словам их истинный смысл. Присев на диван и придя немного в себя, Фанни сказала тихо:- Ты не узнал мою хозяйку?.. Ты ее встречал... на балу у Дешелетта... Она была одета испанской невестой... Невеста, правда, несколько поблекшая.

- Так это?..

- Розарио Санчес, любовница Де-Поттера.

Эта Розарио, или Роза, как гласило её имя, написанное на всех зеркалах ночных ресторанов, всегда с прибавлением какой нибудь сальности, была в старину наездницей на Ипподроме и славилась в мире кутил своею циничной распущенностью, зычной глоткой и ударами хлыста, которыми награждала членов клуба; последние весьма высоко ценили их и подчинялись ей, как лошади.

Испанка из Орана, она была скорее эффектна, чем хороша, и при вечернем освещении производила и сейчас известное впечатление своими черными, подведенными глазами и сросшимися бровями; но здесь, даже в этом полусвете, ей можно было смело дать все пятьдесят лет, отражавшиеся на плоском, жестком лице, со вздувшейся и желтой, как у лимона её родины, кожей. Будучи подругой Фанни Легран, она в течение ряда лет опекала ее в её любовных похождениях, и одно имя Розы наводило ужас на любовников Сафо.

Фанни поняла, почему задрожала рука Жана, и поспешила оправдаться. К кому же было обратиться, чтобы найти место? Она была в затруднении. К тому же, Роза ведет теперь спокойную жизнь: она богата, и живет в своем отеле на улице Виллье, или на своей вилле в Ангиене, принимая старых друзей, но любовника имеет лишь одного - своего неизменного композитора.

- Де-Поттера? - спросил Жан...- Мне казалось, что он женат?

- Да... женат; кажется даже на хорошенькой женщине, и у него есть дети... Но это не помешало ему вернуться к прежней... И если бы ты видел, как она говорит с ним, как третирует его!.. Да, ему туго приходится...- Она пожимала ему руку с нежным упреком. В эту минуту дама прервала чтение и обратилась к мешочку, прыгавшему на конце шнурка:

- Ну же, сиди смирно, говорят тебе!..- А затем сказала управительнице тоном приказания: - подай Бичито кусок сахару.

Фанни встала, принесла кусок сахару, и, приблизив его к отверстию мешочка, произнесла несколько ласковых, детских слов.- "Взгляни, какой хорошенький зверек...- сказала она своему любовнику, показывая укутанное ватой животное, вроде большой, уродливой ящерицы, зубастое, покрытое бородавками, с наростом на голове в виде капюшона, сидевшим на трясучем студенистом теле; то был хамелеон, присланный Розе из Алжира, и она охраняла его от суровой парижской зимы, окружая его теплом и заботами. Она любила его, как никого в жизни не любила; и Жан понял по угодливым приемам Фанни, какое место в доме занимало это ужасное животное.

Дама захлопнула книгу, собираясь ехать.- Сносно для первого месяца... Только будь экономнее со свечами.

Она окинула хозяйским взглядом маленькую, чисто убранную гостинную, с мебелью обитой тисненным бархатом, сдула пыль с растения, стоявшего на столике, заметила дырочку в гипюровой занавеске окна; наконец с выразительным взглядом сказала молодым людям.- Только, милые мои, пожалуйста без глупостей... Мой дом безусловно приличный..." и, усевшись в экипаж, покатила в Булонский лес на обычную прогулку.

- Видишь, как все это несносно!..- сказала Фанни.- Она и её мать мучают меня своими посещениями два раза в неделю. Мать еще ужаснее, еще жаднее... Нужна вся моя любовь к тебе, поверь, чтобы тянуть эту лямку в этом противном доме... Наконец, ты тут и еще мой... Я так боялась...- Она обняла его, прильнув к нему длительным поцелуем, и в его ответном трепете нашла уверенность, что он еще принадлежит ей. Но в коридоре слышны были шаги, приходилось быть настороже. Когда внесли лампу, она села на обычное место и взяла свое рукоделие; он сел рядом, как будто пришел с визитом...

- Не правда ли, я изменилась?.. Немного осталось от прежней Сафо...

Улыбаясь, она показывала вязальный крючек, которым двигала неловко, словно маленькая девочка. Она прежде терпеть не могла вязанья; чтение, рояль, папироска или стряпня с засученными рукавами любимого блюда - других занятий у неё не было.

Но что было делать здесь? О рояле, стоявшем в гостинной, нечего было и думать, она целый день неотлучно должна быть в конторе... Романы? Она знала так много настоящих приключений! Тоскуя по запрещенной папироске, она стала вязать кружева; давая работу рукам, вязанье оставляет свободу мысли - и Фанни поняла пристрастие женщин к различным рукоделиям, которые раньше презирала.

Пока она неловко старалась нацепить петлю, со вниманием неопытной вязальщицы, Жан наблюдал ее, спокойную, в простом платье со стоячим воротничком, гладко зачесанными волосами на круглой, античной головке, с видом благоразумным и безупречным. По улице, в направлении шумных бульваров, непрерывно тянулся ряд экипажей, в которых высоко сидели известные, роскошно одетые кокотки; казалось, Фанни без сожаления смотрела на эту выставку торжествующего порока; ведь и она могла бы занять в ней место, которым пренебрегла ради него. Только бы он согласился хоть изредка видаться с ней, а она уж сумеет справиться со своею рабской жизнью и даже найти в ней привлекательные стороны...

Все обитатели пансиона обожали ее. Иностранки, лишенные вкуса, следовали её советам при покупке нарядов; по утрам она давала уроки пения старшей из девиц-перуанок и указывала мужчинам, какую книгу прочесть, какую пьесу посмотреть в театре; мужчины осыпали ее знаками внимания и предупредительности, особенно голландец, живший во втором этаже. - Он усаживается на этом месте, где ты сидишь и смотрит на меня, пока я не скажу: "Кейпер, вы мне надоели". Тогда он отвечает: "Хорошо" и уходит... Он преподнес мне эту маленькую коралловую брошь... Она стоит пять франков, и я приняла ее, лишь бы от него отвязаться.

Вошел лакей и поставил поднос с посудой на круглый столик, слегка отодвинув растение. - Я обедаю здесь, одна, за час до общего обеда.- Она указала на два блюда из довольно длинного и обильного меню. Заведующая хозяйством имела право лишь на суп и на два блюда.- Ну и подлая же Розарио!.. Хотя в конце-концов я предпочитаю обедать здесь; не надо разговаривать и я прочитываю твои письма,- они заменяют мне собеседника.

Она прервала себя, чтобы достать скатерть и салфетки; ее беспокоили ежеминутно; то приходилось отдать приказание, то отворить шкаф, то удовлетворить какое-либо требование. Жан понял, что, оставаясь дольше, он стеснил бы ее; к тому же ей стали подавать обед, и маленькая, жалкая порционная чашка, дымившаеся на столе, навела обоих на одну и ту же мысль, на одно и то же сожаление о былых совместных обедах!

- До воскресенья... до воскресенья... тихонько повторяла она, отпуская его. В присутствии служащих и сходивших по лестнице нахлебников они не могли обнять друг друга; Фанни взяла его руку, и долго держала ее у своего сердца, как бы желая впитать его ласку.

Весь вечер и всю ночь он думал о ней, страдая за её рабскую приниженность перед подлой хозяйкой и её жирной ящерицей; голландец тоже смущал его, так что до воскресенья он не жил, а мучился. На деле, этот полу-разрыв, долженствовавший без потрясений подготовить конец их связи, оказался для Фанни ножом садовода, оживляющим гниющее дерево. Почти ежедневно писали они друг другу записки, полные нежности, которые диктуются нетерпением влюбленных; или же он заходил к ней после службы для тихой беседы в конторе, за вязаньем.

Говоря о нем в пансионе, она как то сказала: "Один из моих родственников"... и под защитой этой неопределенной клички он мог провести иногда вечер в их гостинной, словно за тысячу верст Парижа. Он познакомился с семьей перуанцев, с их безчисленными барышнями, всегда безвкусно одетыми в яркие цвета, и возседавшими вдоль стен гостинной точь-в-точь как попугаи на насесте; он слушал игру на цитре расфуфыренной Минны Фогель, напоминавшей обвитую хмелем жердь, и видел её молчаливого брата; больной страстно покачивал головой в такт музыке и перебирал пальцами воображаемый кларнет - единственный инструмент, на котором ему позволено было играть; играл в вист с голландцем, толстым, лысым и грязным; голландец бывал во всех странах и плавал по всем океанам, но когда его спрашивали об Австралии, где он недавно провел несколько месяцев, то он отвечал, вытаращив глаза:- Угадайте, что стоит в Мельбурне картофель?..- дороговизна картофеля был единственным, обстоятельством, поразившим его в чужих краях.

Фанни была душою этих собраний, болтала, пела, играя роль осведомленной и светской парижанки; окружавшие ее чудаки не замечали в ней следов богемы и мастерской, или же принимали их за утонченные манеры. Она поражала их своими связями со знаменитостями литературного и артистического мира; а русской даме, сходившей с ума по Дежуа, сообщила подробности о его манере творить, о количестве чашек кофе, выпиваемых им за ночь, о точной цифре гонорара, уплаченного издателем "Сендринетты" за этот труд, обогативший его. Успехи любовницы исполняли Госсэна гордостью, так что, забывая свою ревность, он готов был за свидетельствовать её слова, если бы кто-нибудь в них усумнился.

Любуясь ею в этом мирном салоне, при мягком свете ламп под абажуром, пока она разливала чай, аккомпанировала на рояле молодым девушкам и давала им советы, словно старшая сестра, он находил странное удовольствие припоминать ее иною, такой, какой она приходила к нему по воскресеньям утром, вся промокшая от дождя; дрожа от холода, но не подходя к ярко пылавшему камину, затопленному ради её прихода, она поспешно раздевалась и бросалась в широкую постель, прижимаясь к любовнику. Какие объятия, какие ласки! Ими вознаграждалось нетерпение целой недели, лишение испытываемое каждым из них, и сохранявшим их любви её жизненность.

Проходили часы, они не знали счета времени и до вечера не покидали постели. Ничто не соблазняло их; ни развлечения, ни визиты к друзьям, будь то даже Эттэма, которые из экономии решили переселиться за город. После завтрака, поданного тут же, они слушали, притаясь, и не дивигаясь, воскресный шум парижской толпы, слонявшейся по улицам, свистки поездов, грохот переполненных экипажей; только крупные капли дождя, падавшие на цинковую крышу балкона, да ускоренное биение их сердец, отмечали это отсутствие жизни, это незнание времени, вплоть до сумерек.

Наконец газ, зажженный напротив, бросал бледный отсвет на обои; надо было вставать, так как Фанни должна была возвращаться к семи часам. В полутьме комнаты, пока она надевала непросохшие от ходьбы башмаки, юбки и платье управительницы - черный мундир трудящихся женщин - все неприятности, все унижения казались ей еще более тяжкими и жестокими.

Вокруг была любимая обстановка, мебель, маленькая умывальная комната, напоминавшая ей прежние счастливые дни, и это еще усиливало её печаль... Она с трудом отрывалась: "Идем!" Чтобы подольше остаться вместе, Жан провожал ее до пансиона; они медленно, прижавшись друг к другу, возвращались по аллее Елисейских Полей; фонари, возвышавшаеся Триумфальная Арка, да две-три звездочки на темном небе, казались фоном диорамы. На углу улицы Перголез, вблизи пансиона, она приподнимала вуалетку для последнего поцелуя, и он оставался один, растерянный, с отвращением к квартире, куда возвращался как можно позже, проклиная свою бедность и злобствуя на родных в Кастеле за ту жертву, на которую он обрек себя ради них.

В течение двух или трех месяцев они вели невыносимое существование, так как Жан должен был сократить и посещения отеля, вследствие сплетен прислуги, а Фанни все больше и больше раздражалась на скупость матери и дочери Санчес. Она втихомолку подумывала о возобновлении своего маленького хозяйства и чувствовала, что возлюбленный её тоже выбился из сил; но ей хотелось, чтобы он первый заговорил об этом.

В одно апрельское воскресенье, Фанни явилась более нарядная, чем обыкновенно в круглой шляпке, в весеннем, простом туалете - она была небогата - хорошо облегавшем её стройную фигуру.

- Вставай скорее, поедем завтракать на дачу...

- На дачу?..

- Да, в Ангиен, к Розе... Она пригласила нас обоих...

Сначала он отказался, но Фанни настояла. Никогда Роза не простила бы ему отказа. - Ты должен согласиться ради меня... Кажется, я, с своей стороны, не мало делаю.

Большая дача, великолепно отделанная и меблированная, в которой потолки и зеркальные простенки отражали искристый блеск воды, стояла на берегу Ангиенского озера, перед громадной лужайкой, спускавшейся к бухте, где покачивалось несколько яликов и лодок; роскошные грабовые аллеи парка уже трепетали ранней зеленью и цветущею сиренью. Корректная прислуга и безупречные аллеи, где нельзя было найти ни сучка, делали честь двойному надзору Розарио и старухи Пилар.

Все сидели уже за столом, когда они появились, целый час проплутав вследствие неточного адреса, вокруг озера, по переулкам между садовыми решетками. Смущение Жана достигло высшей степени от холодного приема хозяйки, взбешенной тем, что их пришлось ждать, и необычайного вида старых ведьм, которым Роза представила его крикливым голосом уличной торговки. То были три "звезды", как называют себя известные кокотки - три развалины, блиставшие когда-то при Второй Империи, с именами столь же знаменитыми, как имена великих поэтов или полководцев: Вильки Коб, Сомбрёз, Клара Дефу. Разумеется, звезды эти блестели как и раньше, разодетые по последней моде, в весенних туалетах, изящные, нарядные от воротничка до ботинок; но, увы, какие увядшие, намазанные, и реставрированные! Сомбрёз, с мертвыми глазами без век, вытянув губы, ощупью искала свою тарелку, вилку, стакан; Дефу - громадная, угреватая, с грелкой под ногами, разложила на скатерти жалкие, подагрические, искривленные пальцы, унизанные сверкающими перстнями, надевать и снимать которые было так трудно и сложно, как разбирать звенья римского фокуса; а Коб,- тоненькая, с моложавой фигурой, что делало еще более отвратительной её облысевшую голову больного клоуна, прикрытую париком из желтой пакли. Она была разорена, имущество её было описано, и она отправилась в последний раз в Монте-Карло попытать счастья; вернулась оттуда без гроша, воспылав страстью к красивому крупье, не захотевшему ее знать. Роза, приютившая ее у себя и кормившая, чрезвычайно хвалилась этим.

Все эти женщины были знакомы с Фанни и покровительственно приветствовали ее: "Как поживаете, милая?" Фанни, с скромном платье, по три франка за метр, без драгоценностей, кроме красной броши Кейпера, выглядела "новенькой" среди этих престарелых чудовищ полусвета, казавшихся еще страшнее от окружавшей их роскоши, при отраженном блеске воды и неба, проникавшем вместе с весенним ароматом в окна и двери столовой.

Тут же была старуха Пилар, "обезьяна", она называла себя на своем франко-испанском жаргоне - настоящая макака, с шероховатой безцветной кожей, с выражением злой хитрости на морщинистом лице, с остриженными в кружок седыми волосами, и одетая в старое черное атласное платье, с голубым матросским воротником.

- Наконец, господин Бичито...- сказала Роза, заканчивая представление своих гостей, и показывая Госсэну лежавший на скатерти ком розовой ваты с дрожащим под ним хамелеоном.

- А меня не следует разве представить? - спросил с напускною веселостью высокий господин, с седеющими усами и с несколько чопорной осанкой, в светлом пиджаке и стоячем воротничке.

- Правда... забыли:- Татава, сказали, смеясь, женщины. Хозяйка дома небрежно назвала его фамилию. То был Де-Поттер, известный композитор, автор "Клавдии" и "Савонароллы"; Жан, лишь мельком видевший его у Дешелетта, был поражен почти полным отсутствием духовных черт в наружности великого артиста, с правильным, но неподвижным, словно деревянным лицом, безцветными глазами, с печатью безумной, неизлечимой страсти, державшей его уже много лет около этой развратной твари; эта страсть заставила его покинуть жену и детей, и стать прихлебателем в доме, на который он просадил уже часть своего огромного состояния и театральных заработков, и где с ним обращались хуже, чем с лакеем. Нужно было видеть, как выходила из себя Роза при его попытках вступить в разговор, каким презрительным тоном она приказывала ему молчать. И Пилар всегда поддерживая дочь, прибавляла внушительно:

- Помолчи, пожалуйста, милый.

Жан сидел за столом рядом с Пилар, ворчавшей и чавкавшей, во время еды, как животное, и жадно заглядывавшей в его тарелку; это изводило молодого человека, уже и без того раздраженного безцеремонным тоном Розы, задевавшей Фанни, вышучивавшей музыкальные вечера в пансионе и наивность несчастных иностранцев, принимавших управительницу за разорившуюся светскую даму. Казалось, что бывшая наездница, заплывшая нездоровым жиром, с тысячными бриллиантами в ушах, завидовала подруге, её молодости и красоте, которые невольно сообщались ей её молодым и красивым любовником; но Фанни не раздражалась, а наоборот, забавляла весь стол, представляя в каррикатурном виде обитателей пансиона: перуанца, с закатываньем глаз, высказывавшего ей свое страстное желание познакомиться с известной "кокоткой", и молчаливое ухаживанье голландца, сопевшего, как тюлень, за её стулом: "Угадайте, что стоит в Батавии картофель?"

Госсэн не смеялся; Пилар тоже была серьезна, то присматривая за дочерним серебром, то резким движением набрасываясь вдруг на свой прибор, или на рукав соседа, в погоне за мухой, которую предлагала, бормоча нежные слова: "ешь, милочка, ешь красавец" отвратительному животному, лежавшему на скатерти, сморщенному и безформенному, как пальцы старой Дефу.

Иногда, за недостатком мух поблизости, она намечала муху на буфете или на стеклянной двери, вставала и с торжеством ловила ее. Этот прием, часто повторяемый, вывел наконец из терпения дочь, особенно нервничавшую с самого утра:

- Не вскакивай каждую минуту! Наконец, это утомительно.

Тем же голосом, но сильно коверкая слова, мать ответила:

- Вы ведь обжираетесь... Почему-же ему неесть?

- Уходи из за стола, или сиди спокойно... Ты всем надоела...

Старуха заупрямилась, и оне начали ругаться как испанки-ханжи, примешивая к уличной брани и ад, и дьяволов:

- Hija del demonio.

- Cuerno de satanas.

- Puta!..

- Mi madre!

Жан с ужасом смотрел на них, меж тем как остальные гости, привыкшие к семейным сценам, продолжали спокойно есть. И только Де-Поттер вмешался в ссору, из уважения к постороннему:

- Перестаньте, довольно!

Но Роза, в бешенстве, напала и на него:

- Куда суешься?.. Вот новости!.. Разве я не смею говорить, что хочу?.. Сходи лучше к жене, посмотри, нет ли кого нибудь там... Опротивели мне твои рыбьи глаза, да три волоса на макушке... Отдай их твоей гусыне, пока не поздно!.."

Де-Поттер, слегка побледнев, улыбался:

- С чем приходится мириться!..- бормотал он про себя.

- Это чего-нибудь да стоит! - рычала она, навалясь всем телом на стол.- А то знаешь,- скатертью дорога!.. Убирайся!.. Живо!

- Перестань, Роза...- молили жалкие, тусклые глаза. А старуха Пилар, принимаясь за еду, с комичным равнодушием, сказала: "Помолчи, мой милый"; все покатились со смеху, даже Роза, даже Де-Поттер, который теперь обнимал свою сварливую любовницу, и, желая окончательно заслужить её прощение,. поймал муху и, держа ее осторожно за крылья, предложил ее Бичито.

И это Де-Поттер, знаменитый композитор, гордость французской школы! Чем, какими чарами удерживала его эта женщина, состарившаеся в пороке, грубая с матерью, которая лишь подчеркивала её низость, показывала ее такой, какой она будет через двадцать лет, словно отражая ее в зеркальном садовом шаре?..

Кофе был подан на берегу озера, в маленьком гроте из раковин и камешков, задрапированном светлой тканью, отливавшей волнистым блеском воды; восхитительный уголок для поцелуев, каприз восемнадцатого столетия, с зеркальным потолком, в котором отражались позы старых ведьм, развалившихся на широком диване и охваченных послеобеденною негою; Роза, с пылающим под белилами лицом и вытянув руки, навалилась на своего композитора:

- О! мой Татав... мой Татав!..

Но этот прилив нежности исчез вместе с шартрёзом, и так как у одной из дам явилась фантазия покататься по озеру, она послала Де-Поттера за лодкой.

- Только лодку, слышишь, а не ялик!

- Я прикажу Дезире.

- Дезире завтракает...

- Дело в том, что лодка полна воды; надо воду вычерпывать, а это долгая возня...

- Жан пойдет с вами, де-Поттер...- сказала Фанни, предчувствуя новый скандал.

Сидя друг против друга, раздвинув ноги, и нагибаясь со скамейки, они деятельно вычерпывали воду, не говоря ни слова, не глядя друг на друга, словно, загипнотизированные плеском воды, мерно лившейся из ковшей. Возле них благоухающею свежестью падала тень высокой катальты и вырезывалась на фоне блестевшего светом озера.

- Давно ли вы живете с Фанни?- спросил композитор, приостанавливая работу.

- Два года...- отвечал Госсэн, несколько удивленный.

- Всего два года?.. В таком случае то, что вы видите на моем примере, может пойти вам на пользу. Я живу тридцать лет с Розой; двадцать лет тому назад, вернувшись из Италии после трехлетней работы, для которой я был командирован в Рим, пошел я вечером на Ипподром и увидел ее, стоящею в маленькой колеснице на повороте арены и несущейся прямо на меня, с хлыстом, мелькавшим в воздухе, в каске с восемью вампирами, и в кольчуге из золотой чешуи, сжимавшей её стан до половины бедер. Ах, если бы тогда мне сказали...

И принимаясь снова опоражнивать лодку, он продолжал рассказывать, как вначале у него в семье только смеялись над этою связью; затем, когда дело приняло серьезный оборот, какими усилиями, мольбами и жертвами родные хотели склонить его к разрыву. Два или три раза женщину эту удаляли ценою денег, но он постоянно отыскивал ее и соединялся с нею. "Попробуем послать его в путешествие..." сказала мать. Он поехал; но вернулся и ушел к ней снова. Тогда он позволил, чтобы его женили; красивая девушка, богатое приданое, перспектива Академии в свадебной корзине... А три месяца спустя бросил новобрачную ради прежней любви... "Ах, молодой человек, молодой человек!.."

Он рассказывал свою жизнь сухо, ни один мускул не дрогнул на его лице, похожем на маску, неподвижном, как крахмальный воротничек, который его так прямо поддерживал. Проплывали лодки, полные студентов и женщин, со взрывами молодого, пьяного смеха и песен; сколько бессознательных. людей должны были бы остановиться и выслушать этот ужасный урок...

В киоске, тем временем, словно утоворясь склонять Фанни к разрыву, престарелые красавицы учили ее уму-разуму...

- Красив мальчик, но ведь у него нет ни гроша... К чему же все это приведет?..

- Но я его люблю...

Роза сказала, пожимая плечами:

- Бросьте ее... Она упустила голландца, как упустила на моих глазах все превосходные случаи... После истории с Фламаном, она пыталась стать практичной, но теперь снова безумна, как никогда...

- Ау, vellaka... проворчала мадам Пилар.

В разговор вмешалась англичанка, с лицом клоуна и с ужасным акцентом, который так долго способствовал её успеху:

- Очень хорошо любить любовь, малютка... Это очень приятно, любовь, видите ли... Но вы должны также любить деньги... Теперь, если бы я всегда была богата, разве мой крупье сказал бы, что я безобразна; как вы думаете?..

Она вскочила гневно и сказала пронзительным голосом:

- О, это ужасно, эта вещь... Быть знаменитой в свете, быть известной на весь мир, как памятник, как бульвар... Быть так знаменитой, что всякий извозчик, когда ему скажут "Вильки Коб" тотчас знал, где это... Видеть у моих ног князей и королей, говоривших, когда я плевала, что мой плевок красив... И вдруг теперь этот грязный оборванец смеет гнать меня и говорить, что я безобразна и мне не на что было купить его хотя бы на одну ночь!

Возбуждаясь при мысли, что ее могли найти безобразной, она вдруг распахнула платье:

- Лицо, yes, я согласна; но шея, плечи... Разве они не белы? Разве они не упруги?..

Она бесстыдно обнажала свое тело колдуньи, которое каким то чудом осталось молодым после тридцати лет, проведенных в этом аду, и над которым возвышалась увядшая, безобразная голова.

- Лодка готова, сударыни!.. - крикнул де-Поттер; англичанка, застегнув платье над тем, что в ней оставалось еще молодого, пробормотала в комическом ужасе:

- Не могла же я ходить голой по улицам!..

Среди этой декорации во вкусе Ланкрэ, где сверкала из-за свежей зелени кокетливая белизна дач, с террасами, с лужайками, окаймлявшими искрившийся на солнце пруд, странное зрелище представляла лодка с этими престарелыми жрицами любви: слепая Сомбрёз, старый клоун и разбитая параличем Дефу, оставлявшие за лодкой вместе со струей воды мускусный запах своих притираний...

Жан греб, согнув спину, стыдясь и приходя в отчаяние от того, что его могли увидеть, приписать ему какую нибудь низменную функцию в этой мрачной аллегорической барке. К счастью, против него, в виде отдыха для глаз и для души, сидела Фанни Легран, возле руля, которым правил Де-Поттер. Улыбка Фанни никогда не казалась ему такою молодою, разумеется, по сравнению...

- Спой нам, крошка, что нибудь,- попросила Дефу, разнеженная весенним воздухом.

Выразительным и глубоким голосом, Фанни запела баркароллу из "Клавдии"; композитор, тронутый этим напоминанием своего первого крупного успеха, вторил ей, не разжимая губ, подражая партии оркестра, и эти звуки сопровождали мелодию, словно всплески воды. В эту минуту, в этой обстановке это было восхитительно. С соседнего балкона крикнули "браво"; и Жан, мерно двигая веслами, жаждал этой божественной музыки, лившейся из уст его любовницы, и испытывал соблазн прильнуть губами к этому источнику и пить из него, запрокинув голову, без перерыва, всегда.

Внезапно Роза, в ярости, прервала песенку, так как ее раздражали сливавшиеся в ней голоса:

- Эй, вы, певцы, когда вы кончите ворковать друг другу под нос?.. Неужели вы думаете, что нас забавляет ваш похоронный романс?.. Довольно!.. Во-первых поздно, да и Фанни пора домой...

Резким движением руки указывая на ближайшую остановку, она сказала своему любовнику:

- Причаливай сюда... Здесь ближе к станции...

Это было более чем грубо; но бывшая цирковая наездница уже приучила гостей к своим манерам, и никто не смел протестовать. Пара была высажена на берег, с несколькими холодными прощальными приветствиями, обращенными к молодому человеку, и с приказаниями отданными Фанни пронзительным голосом; лодка отплыла, с криками, обрывками ссоры, закончившейся оскорбительным взрывом хохота, донесшимся к ним по гулкой поверхности воды.

- Слышишь, слышишь,- говорила Фанни, бледнеё от бешенства.- Это она над нами смеется...

Все унижения, все гневные выходки припомнились ей при этом последнем оскорблении; она перечисляла их, идя к вокзалу и рассказывала вещи, которые до тех пор скрывала. Роза только и старалась над тем, чтобы их разлучить, чтобы облегчить ей возможность обмана.

- Чего-чего только она не говорила мне, убеждая согласиться на предложения голландца... Не далее, как сейчас, все оне, точно сговорившись, начали... Я слишком люблю тебя, понимаешь, и это стесняет ее в её пороках, ибо она обладает всеми пороками, самыми низменными, самыми чудовищными. И вот за это, я не хочу, больше...

Она остановилась и умолкла, видя, что он страшно побледнел, и что губы его дрожали, как в тот вечер, когда он ворошил пепел сожженных писем.

- О, не бойся,- сказала она.- Твоя любовь излечила меня от всех этих ужасов... Она и её омерзительный хамелеон, оба внушают мне отвращение...

- Я не позволю тебе больше оставаться там,- сказал ей любовник, теряя рассудок от ужасающей ревности.- Слишком много грязи в хлебе, который ты зарабатываешь. Ты вернешься ко мне, мы как нибудь выбьемся.

Она давно ждала, призывала этот крик. Тем не менее она колебалась, возражая, что на триста франков, которые он получает в министерстве, жить своим домом трудно; придется, пожалуй, снова расставаться, - а я уже перенесла такие страдания, когда прощалась в первый раз с нашим бедным домом.

Под акациями, окаймлявшими дорогу, с телеграфными проволоками усеянными ласточками, стояли скамейки; чтобы удобнее беседовать, они сели на скамейку, оба взволнованные и не разнимая рук:

- Триста франков в месяц...- сказал Жан.- Но как же живут Эттэма, которые получают всего двести пятьдесят?

- Они живут в деревне, в Шавиль, круглый год.

- Так что же; сделаем, как они; я не дорожу Парижем.

- В самом деле?.. Ты согласен?.. Ах друг мой, друг мой...

По дороге проходили люди, проезжала на ослах после свадьбы кавалькада. Они не могли поцеловать друг друга и сидели не двигаясь, прижавшись один к другому и мечтая о счастье, которое принесут им летние вечера, свежесть лугов, и теплая тишина, изредка нарушаемая выстрелами из ружья или ритурнелями шарманки с какого-то деревенского праздника.

VIII.

Они поселились в Шавиле, между холмом и равниною, на старинной лесной дороге Pave des Gardes, в бывшем охотничьем домике, у самой опушки леса. В домике было три комнаты, не просторнее тех, что были у них в Париже, и стояла все та же мебель: камышевое кресло, расписной шкаф, а ужасные зеленые обои их спальни были украшены лишь портретом Фанни, так как фотография Кастеле осталась без рамки, которая сломалась во время перевозки и выцветала теперь где то на чердаке.

О несчастном Кастеле больше не говорили с тех пор, как дядя и племянник прервали переписку. "Хорош друг!", говорила Фанни, вспоминая готовность Фена содействовать их первому разрыву. Только малютки писали брату о местных новостях; Дивонна же не писала совсем. Быть может она еще сердилась на племянника; или же угадывала, что скверная женщина переехала к нему вновь, чтобы распечатывать и обсуждать её жалкие материнские письма, написанные крупным, деревенским почерком.

Были минуты когда они могли вообразить себя еще в квартире на улице Амстердам, когда просыпались под звуки романса, распеваемого супругами Эттэма, ставшими и здесь их соседями, и под свистки поездов, беспрестанно скрещивавшихся по ту сторону дороги и мелькавших сквозь деревья большого парка. Но, вместо тусклых стекол Западного вокзала, вместо его окон без штор, в которые виднелись наклоненные головы служащих, вместо грохота покатой улицы, они теперь наслаждались видом безмолвного и зеленого пространства за маленьким огородом, окруженным другими садиками и домами, утопавшими среди деревьев и спускавшимися к подножью холма.

Утром, перед отъездом, Жан завтракал в маленькой столовой, с окном, открытым на широкую вымощенную дорогу с пробивающеюся кое-где травой и обнесенную изгородями белаго шиповника с горьким запахом. Этою дорогою он в десять минут доходил до станции, минуя парк с шумевшими деревьями и распевавшими птицами; когда он возвращался, шум умолкал по мере того, как тень выступала из кустов и охватывала зеленый мох дороги, позлащеными заходящим солнцем, а кукование кукушек, раздававшееся в всех уголках леса, сливалось с трелями соловьев, скрывавшихся в густом плюще.

Но когда первоначальное устройство было закончено, когда кончилась новизна этой окружавшей их тишины и мира, любовник снова вернулся к своим мукам бесплодной ревности. Ссора Фанни с Розою и её отъезд из меблированных комнат вызвали между женщинами чудовищное объяснение, в котором никто не понимал друг друга, и оно вновь разбередило все его подозрения и тревоги; когда он уходил, когда он видел из вагона свой невысокий домик с круглым слуховым окном, взгляд его словно стремился проникнуть сквозь стены. Он говорил себе: "Как знать?" И мысль об этом не покидала его даже в канцелярии, над бумагами. По возвращении, он заставлял Фанни рассказывать весь свой день, хотел знать малейшие её поступки, занятия, большею частью безразличные, и прерывал рассказ восклицаниями: "О чем ты думаешь? Говори-же"!.. не переставая опасаться, что она сожалеет о чем-нибудь или о ком-нибудь из своего ужасного прошлаго, в котором она всякий раз признавалась с тою же отчаянною откровенностью.

Когда они виделись только по воскресеньям, скучая друг о друге, у него не хватало времени на производство этого морального следствия, оскорбительного и мелочного. Но, видаясь непрерывно, в интимной близости совместной жизни, они мучили друг друга даже среди ласк, даже в минуты забвения, терзаемые глухим гневом и болезненным чувством непоправимаго; он выбивался из сил, чтобы заставить испытать эту женщину, отравленную любовью, какое-нибудь неизведанное ощущение; она же готова на все, лишь бы доставить ему радость, которою она не дарила уже десяток других людей, и не будучи в состоянии выполнить этого, плакала от бессильного гнева.

Затем на них сошел какой-то мир; быть может то было влияние пресыщения среди теплой ласковой природы, или проще соседство супругов Эттэма. Быть может из всех семейств, живших на даче под Парижем, ни одно так полно не наслаждалось деревенскою свободой, возможностью ходить в старом платье, в шляпах из стружек, барыня без корсета, а барин в купальных туфлях; выйдя из-за стола они относили корки хлеба уткам, остатки овощей кроликам, затем пололи, скребли, прививали и поливали сад.

Ах, эта поливка!..

Супруги Эттэма принимались за нее едва муж, вернувшись, переодевал свое служебное платье на куртку Робинзона; после обеда он еще работал; ночь уже спускалась над темным садиком, над которым поднимался свежий запах сырой земли, а все еще слышались скрип колодца, звон больших леек, и тяжелое дыхание то над той, то над другой куртиной вместе со струями пота, падавшими, казалось, с чела самих работников; время от времени слышались победные крики:

- Я вылил тридцать две лейки на сахарный горошек!..

- А я четырнадцать на бальзамины!..

Эти люди не довольствовались тем, что были счастливы, но они еще любовались собою, смаковали свое счастье, лезли с ним ко всем; особенно муж, описывавший в ярких красках все прелести зимовки вдвоем на лоне природы:

- Теперь еще ничего, а вы увидите что будет в декабре! Приходишь домой, промокший, в грязи, с головой, забитой всевозможными парижскими делами и заботами; находишь дома яркий огонь, горящую лампу, вкусно пахнущий суп, а под столом пару сабо, выложенных соломой. Нет, видите ли, когда поглотишь тарелку сосисек с капустою, да кусок швейцарского сыру, сохранявшагося под сырою тряпкою, когда запьешь все это литром хорошего вина, не прошедшего через Берси и чистого от всяких примесей, то приятно бывает подвинуть кресло к огню, закурить трубку, потягивая кофе с несколькими каплями ликера, и на минутку вздремнуть, сидя друг против друга, меж тем как в окна хлещет дождь со снегом... Вздремнуть на минутку, чтобы только слегка облегчить начало пищеварения... 3атем немного почертишь, жена убирает со стола, ходит взад и вперед, оправляет постель, кладет грелку, и когда она легла на теплое местечко, ты тоже заваливаешься на постель, и по всему телу разливается такое тепло, словно ты весь погружаешься в ту теплую солому, которою выстланы твои туфли...

В такие минуты этот косматый исполин с тяжелою нижнею челюстью, обыкновенно такой робкий, что не мог произнести ни слова, не запинаясь и не краснея, делался почти красноречивым.

Его безумная застенчивость, находившаеся в таком странном контрасте с черною бородой и сложением гиганта, собственно и привела его к женитьбе и составила счастье всей его жизни. В двадцать пять лет, пышащий здоровьем и силою, Эттэма не знал ни любви, ни женщин, как вдруг однажды в Невере, после основательного обеда, товарищи увлекли его, полупьяного, в веселый дом и понудили его выбрать женщину. Ушел от оттуда потрясенный, затем пришел вновь выбрать ту же женщину; наконец, выкупил ее и увез к себе. Из страха, чтобы кто нибудь у него ее не отнял, и чтобы не пришлось предпринимать новые завоевания, он кончил тем, что женился на ней.

- Вот тебе и законный брак, друг мой!..- говорила Фанни, победоносно смеясь, Жану, слушавшему ее с ужасом. - Изо всех браков, которые я знаю, это еще самый порядочный самый честный!

Она утверждала это в простодушии своего невежества, так как все законные браки, которые ей случалось видеть, и не заслуживали другой оценки; и все её понятия о жизни были так неверны и так же искренни, как это.

Супруги Эттэма были чрезвычайно удобными соседями, всегда ровными, способными даже на мелкие, не слишком обременительные для себя услуги, и всего более страшились сцен и ссор, в которых надо становиться на чью нибудь сторону; словом всего, что может нарушить спокойное пищеварение. Жена пыталась даже посвящать Фанни в воспитание кур и кроликов, в мирные радости поливки, но безрезультатно.

Любовница Госсэна, как дочь предместья, прошедшая через мастерские, любила деревню лишь минутами, как место, где можно покричать, покататься по траве, забыться в объятиях любовника. Она ненавидела всякое усилие и труд; и за шесть месяцев своего хозяйничанья в меблированных комнатах, истощив надолго свою деятельную энергию, она отдавалась теперь смутному оцепенению, опьянению воздухом и покоем, отнимавшему у неё всякое желание даже одеваться, причесываться или хоть изредка открывать свое фортепиано.

Все домашния заботы были всецело возложены на деревенскую прислугу, и когда наступал вечер и она припоминала весь день, чтобы описать его Жану, то не находила ничего, кроме визита к Олимпии, разговоров через забор и... папирос, целых груд папирос, окурки которых усыпали мраморный пол перед камином. Уже шесть часов... едва остается время накинуть платье, приколоть к поясу цветок и идти по зеленой тропинке навстречу Жану.

Но, благодаря туманам, осенним дождям и ранним сумеркам у неё явилось много предлогов, вовсе не выходить из дома и Жан не раз заставал ее в том же халате из белой шерстяной материи, с широкими складками, который она, наскоро закрутив волосы, надевала по утрам, когда он уходил. Он находил ее очаровательной в таком виде, с молодою нежною шеей, с соблазнительным, выхоленным телом, которое чувствовалось близко, ничем не стесненное. Вместе с тем, однако, эта неряшливость, до известной степени, шокировала и пугала его, как опасность для будущаго.

Сам он, после усиленной добавочной работы, с целью увеличить свои доходы, не прибегая к помощи Кастеле, после ночей, проведенных над черчением планов, над воспроизведением артиллерийских снарядов, повозок и ружей нового образца, которые он чертил для Эттэма, почувствовал себя вдруг охваченным тем успокаивающим влиянием деревни и одиночества, которому поддаются даже самые сильные и самые деятельные люди; зерно этого чувства было заложено в него детством, проведенным в тихом уголке Прованса, на лоне природы.

Заражаясь во время бесконечных взаимных посещений, материализмом своих дородных соседей, с их моральным отупением и их чудовищным аппетитом, Госсэн и его любовница также усвоили себе привычку серьезно обсуждать вопросы стола во время отхода ко сну. Сезэр прислал им бочку своего "лягушачьяго вина" и они провели целое воскресенье, разливая его по бутылкам; дверь в маленький погреб была открыта, пропуская прощальные лучи осеннего солнца, небо было сине, с редкими розовато-лиловыми, как лесной вереск, облачками. Недалеко уже было и до сабо, выстланных теплою соломою, и до мимолетного подремывания вдвоем по обе стороны камина!.. Но, к счастью, судьба послала им развлечение.

Однажды вечером, Жан застал Фанни очень взволнованною. Олимпия только что рассказала ей про одного несчастного ребенка, проживавшего в Морване, у бабушки. Отец и мать, торговцы дровами, жившие в Париже не писали, не платили. Бабушка вдруг умерла и рыбаки отвезли мальчишку Ионским каналом, чтобы вернуть его родителям; но родителей не оказалось. Склад был закрыт, мать уехала с любовником, отец спился, опустился и также исчез... Хороши законные браки!.. И вот малютка, шестилетний ангелочек, очутился на улице без платья, без куска хлеба.

Она была растрогана до слез и вдруг сказала:

- Не взять ли его нам?.. Хочешь?

- Какое безумие!..

- Почему?..- И, ластясь, продолжала:- Ты знаешь, как мне хотелось иметь от тебя ребенка; я буду воспитывать хоть этого, буду его учить. Этих малюток, которых берешь на воспитание в конце-концов начинаешь любить как родных.

Она представляла себе, как это ее развлечет, рассеет, в то время как теперь она проводит целые дни одна, тупея и переворачивая в голове кучи отвратительных мыслей. Ребенок - это охрана, спасение. Затем, видя, что он боится расходов, сказала:

- Расходы невелики... Подумай, ему всего шесть лет; я буду перешивать для него твое старое платье... Олимпия, понимающая в этом деле, уверяет, что нам это совсем не будет заметно.

- Почему же она не берет его сама? - сказал Жан, с досадою человека, чувствующего себя побежденным собственною слабостью. Тем не менее он попробовал возражать, привел последние доводы:- А когда я уеду...- Он редко говорил о своем отъезде, чтобы не огорчать Фанни, но подумывал о нем, успокаивался на нем, когда ему надоедало хозяйство, или когда тревожили замечания Де-Поттера:- Какое осложнение этот ребенок, какая обуза для тебя в будущем!

- Ты ошибаешься, мой друг; с ним я хоть могла бы говорить о тебе, он был бы моим утешением, а также и моею ответственностью; он заставил бы меня работать, полюбить жизнь...

Он подумал с минуту, представил ее себе, одинокою, в пустом доме:

- Где же малютка?

- В Нижнем Медоне, у рыбака, приютившего его на несколько дней... А потом придется отдать его в приют...

- Ну, что ж; сходи за ним, если тебе так хочется...

Она бросилась к нему на шею и с детскою радостью целый вечер играла, пела, счастливая, веселая, преображенная. На другой день, сидя в вагоне, Жан заговорил о своем решении с толстяком Эттема, который, казалось, знал об этом деле, но не хотел в него вмешиваться. Сидя в уголке и углубленный в чтение "Petit journal", он промычал себе в бороду:

- Да, знаю... это наши дамы... меня это не касается.- Затем высунул голову из-за развернутого газетного листа, сказал:- Ваша жена, по-видимому, очень романтическая женщина.

Романтическая или нет, но вечером она стояла на коленях, испуганно держа тарелку супа и пытаясь приручить маленького мальчика из Марвана; тот пятился, опустив голову, огромную голову с льняными волосами, отказывался произнести хоть одно слово, не хотел есть, не хотел показывать даже свое лицо и повторял сильным, но однообразным и сдавленным голосом:

- Хочу Менин, хочу Менин...

- Менин, это, кажется, его бабушка... Вот уже два часа, как я не могу от него добиться ни слова, кроме этого.

Жан тоже был охвачен желанием заставить его проглотить суп, но безуспешно; и оба стояли перед ним на коленях; Фанни держала тарелку, Жан - ложку и оба говорили, словно больному ягненку, одобряющия и ласковые слова.

- Сядем за стол; быть может мы его пугаем; он будет есть, когда мы перестанем смотреть на него...

Но он продолжал стоять неподвижно, глядя изподлобья, и повторяя свою жалобу маленького дикаря "хочу Менин", раздиравшую сердце, до тех пор, пока не заснул, прислонясь к буфету; заснул он так крепко, что они могли его раздеть и уложить в тяжелую деревенскую люльку, взятую у соседей, а он ни на минуту не открыл глаз.

- Смотри, до чего он красив... - сказала Фанни, гордясь своим приобретением; она заставляла Госсэна восхищаться этим упрямым лбом, этими тонкими и изящными чертами лица под деревенским загаром, этим совершенством маленького тела, с крепкими бедрами, тонкими руками, длинными и нервными ногами маленького фанна, уже покрытыми внизу волосами. Она забылась, любуясь красотою ребенка...

- Прикрой же его, он озябнет... - сказал Жан; она вздрогнула, словно пробуждаясь от сна; и, пока она нежно укутывала его, малютка тихонько всхлипывал: волна отчаяния прорывалась даже сквозь сон. Однажды, когда он заметался, Жан, на всякий случай, протянул руку и начал покачивать тяжелую кроватку; под эту качку ребенок успокоился и заснул, держа в грубой шершавой ручке руку взрослаго, очевидно принимая ее за руку бабушки, умершей две недели тому назад.

Жил он в доме, словно дикая кошка, которая кусалась, царапалась, ела отдельно, и ворчала, когда подходили к её чашке; несколько слов удалось из него вытянуть, но они принадлежали к варварскому наречию морванских дровосеков и никто не мог бы понять их, если бы не супруги Эттема, оказавшиеся земляками мальчика. Меж тем, в результате всех этих забот и ласк, наконец удалось приручить его немного. Он согласился сменить лохмотья, в которых его привели, на теплую, чистую одежду, один вид которой в первые дни заставлял его кричать от ужаса, как настоящего шакала, которого хотели бы закутать в маленькую попонку левретки. Он выучился сидеть за столом, употреблять вилку и ложку, и отвечать, когда его спрашивали, как его зовут, что в деревне его звали "Жозеф".

Относительно сообщения ему каких-нибудь хотя бы самых элементарных познаний, нечего было и думать. Тупая голова этого маленького лесного человечка, выросшего в хижине угольщика, жила вечным гулом кипучей и кишащей природы. Не было никакой возможности вбить ему в голову что-либо иное, или заставить его сидеть дома хотя бы в самую дурную погоду. В дождь, в снег, когда голые деревья стояли покрытые ледяными кристаллами, он убегал из дома, рыскал по кустам, обыскивал норы, с ловкостью и жестокостью охотящагося хорька, и когда он возвращался домой, замученный голодом, в его разорванной в клочья бумазейной курточке или в кармане его коротких панталон, запачканных грязью даже выше живота, всегда было какое-нибудь застывшее или мертвое животное,- крот, птица, полевая мышь,- или же репа и картофель, вырванные им в поле.

Ничего не могло искоренить в нем этих наклонностей браконьера, осложненных еще манией деревенского жителя собирать мелкие блестящие предметы: медные пуговицы, бусы, свинцовую бумагу от шоколада и т. д.; все это он подбирал, зажимал в руке, а потом уносил и прятал в потайных местечках, как вороватая сорока. Эта добыча носила у него общее название "запасы"; ни убеждения, ни колотушки не могли помешать ему делать эти запасы, вопреки всему и всем.

Одни Эттема умели с ним справляться: чертежник клал на расстоянии вытянутой руки, на стол, вокруг которого бродил маленький дикарь, привлеченный блестящим циркулем, инструментами и цветными карандашами,- собачий хлыст, которым и стегал его по ногам. Ни Жан, ни Фанни не решились бы прибегнуть к подобному средству, несмотря на то, что мальчик по отношению к ним был мрачен, недоверчив, не шел ни на какие нежности, ни на какое баловство, словно смерть Менин совершенно лишила его способности проявлять нежные чувства. Фанни,- "так как от неё хорошо пахло",- изредка удавалось удержать его минутку на коленях, но для Госсэна, хотя и обходившагося с ним кротко, он оставался тем же диким зверком, каким явился в первый день, с недоверчивым взглядом и выпущенными когтями.

Это непобедимое и почти инстинктивное отвращение маленького дикаря, забавное лукавство его маленьких голубых глазок с белыми ресницами альбиноса, и особенно слепая, внезапная любовь Фанни к этому чужому ребенку, неожиданно появившемуся в их жизни,- внушили Жану новые подозрения. Быть может, то был её ребенок, отданный на воспитание кормилице или её мачехе? В это время узнали о смерти Машом, и это показалось ему странным совпадением, оправдывающим его подозрение. Порою, ночью, держа маленькую ручку, вцепившуюся в его руку,- ибо ребенок продолжал думать во сне, что он протягивает ее "Менин",- Жан безмолвно вопрошал его, с глубоким внутренним волнением, в котором не хотел себе признаться: "Откуда ты? Кто ты?" надеясь по теплу маленького существа, переходившему на него, угадать тайну его рождения.

Но беспокойство это исчезло после слов дяди Леграна, который пришел просить, чтобы ему помогли уплатить за ограду вокруг могилы его покойницы и крикнул дочери, завидя кроватку Жозефа:

- Вот тебе на! мальчишка!.. Ты должно быть рада... Ведь ты никогда не могла родить ни одного...

Госсэн был так счастлив, что уплатил за ограду, не спросив даже о цене, и оставил дядю Леграна завтракать.

Служа на трамваях, ходивших от Парижа до Версаля, отравленный алкоголем и близкий к апоплексии, старик все еще был бодр и весел, в своем блестящем цилиндре, обвитом для данного случая куском грубого крепа, превращавшим его в настоящую шляпу факельщика; он пришел в восторг от приема, оказанного ему возлюбленным дочери, и время от времени стал приезжать к ним позавтракать или пообедать. Его седые волосы торчавшие, как у клоуна, над бритым и лоснящимся лицом, его величественный вид пьяницы, уважение, с которым он относился к своему кнуту, ставя его в укромный уголок с заботливостью няньки, производили сильное впечатление на ребенка, и вскоре старик и малютка сильно подружились. Однажды, когда они кончали обед, их застали супруги Эттэма.

- Ах, извините, вы - в кругу семьи...- жеманно сказала жена, и эти слова хлестнули Жана по лицу и оскорбили, как пощечина.

Его семья!.. Этот приемыш, храпевший, положа голову на скатерть, этот старый плут с трубкою во рту, объяснявший жирным голосом в сотый раз, что двухкопеечный кнут служил ему полгода и что двадцать лет он не менял у него ручку... Его семья? Полноте!.. Не семья, как и сама Фанни Легран, постаревшая, утомленная, сидевшая облокотясь, и окруженная клубами дыма от папирос, не его жена! Не пройдет и года, как все это исчезнет из его жизни, как кончаются мимолетные путевые встречи с соседями по табльдотам.

Но в иные минуты мысль об отъезде, к которой он прибегал, как к извинению за свою слабость, как только чувствовал, что опускается, падает,- эта мысль, вместо того, чтобы успокаивать его и утешать, заставляла его только сильнее ощущать многочисленные узы, которыми он был опутан. Какою болью будет для него отъезд! То будет не разрыв, а десять разрывов; чего будет ему стоить покинуть эту маленькую детскую ручку, которая каждую ночь покоится в его руке! Вплоть до иволги Балю, певшей и свиставшей в клетке, которая была ей мала, которую постоянно ей меняли, и в которой она горбилась, как старый кардинал в железной тюрьме; да, даже Балю заняла местечко в его сердце, и вырвать ее оттуда будет мучением.

А между тем, неизбежная разлука приближалась; великолепный июнь, когда природа особенно ликовала, по всей вероятности - последний месяц, который они проведут вместе. Это ли делало Фанни нервной и раздражительной, или воспитание Жозефа, предпринятое с внезапным жаром, к великой досаде маленького уроженца Морвана, сидевшего целыми часами над буквами алфавита, и не умевшего ни прочесть, ни выговорить их, с головою словно задвинутую каким то засовом, как ворота двора на ферме. С каждым днем беспокойство Фанни выливалось в неистовых сценах и слезах, возобновлявшихся беспрестанно, несмотря на то, что Госсэн старался быть как можно снисходительнее; она так оскорбляла его, её гнев содержал в себе такой осадок злобы и ненависти к молодому любовнику, к его воспитанию, к его семье, к той пропасти, которою жизнь расширяла между ними, она так умела попадать в наиболее чувствительные места, что он кончал тем, что тоже забывался и отвечал.

Только гнев его был осторожен, был проникнут состраданием воспитанного человека, удары его не попадали в цель, будучи слишком болезненными и слишком легкими, меж тем как она предавалась своей распущенной ярости без всякого стыда, без всякого удержа, делая себе из всего оружие, подмечая с жестокою радостью на лице своей жертвы признаки страдания, которое она ей причиняла; затем она вдруг падала в его объятия и просила прощения.

Выражение лиц Эттэма, свидетелей этих ссор, разражавшихся почти всегда за столом, в ту минуту, когда все сидели, и когда приходилось поднимать крышку с суповой миски или разрезывать жаркое, было достойно кисти живописца. Они обменивались через стол взглядом комического ужаса. Можно ли есть, или жареная баранина полетит сейчас за окно, вместе с подливкою и с тушоными бобами?

- Ну, ради Бога, не надо сцен,- говорили они всякий раз, когда поднимался вопрос о том, чтобы провести время вместе; этими же словами они встретили предложение позавтракать в лесу, которое Фанни сделала им однажды в воскресенье, через забор.- Ах, нет, сегодня они не будут ссориться, погода уж черезчур хороша!..- и она побежала одевать ребенка и укладывать корзинку с припасами.

Все было готово, все собрались, как вдруг почтальон подал заказное письмо, почерк которого заставил Госсэна замедлить шаги. Он догнал компанию у опушки леса и шепнул Фанни:

- Это от дяди... он в восторге... великолепный сбор, проданный на корню... Он возвращает тебе восемь тысяч франков Дешелетта, с благодарностями и комплиментами по адресу его племянницы.

- Да, племянница!.. С какой только стороны?.. Старая морковь!..- проговорила Фанни, у которой не осталось никаких иллюзий относительно дядюшек с юга; затем весело прибавила:

- Придется поместить эти деньги...

Он взглянул на нее с изумлением, так как знал её щепетильность в денежных вопросах.

- Поместить?.. Но ведь это не твои деньги...

- Ах в самом деле, я тебе не сказала...- Она покраснела, взгляд её затуманился, как всегда при малейшем искажении истины... Добряк Дешелетт, узнав, что она делает для Жозефа, написал ей, что эти деньги помогут ей воспитать крошку.- Но, знаешь, если тебе это неприятно, я возвращу эти восемь тысяч франков; Дешелетт сейчас в Париже...

Голоса супругов Эттэма, ушедших скромно вперед, раздались под деревьями:

- Направо или налево?

- Направо, направо... к прудам!..- крикнула Фанни; затем, обратясь к любовнику, сказала:- Послушай, не начинай, пожалуйста, снова мучиться разными глупостями... Мы ведь не первый день сошлись с тобою, чорт побери!..

Она знала что значит эта бледность, это дрожание губ, этот пытливый взгляд на малютку, вопрошавший его всего. с головы до ног; но на этот раз это была лишь бессильная пытка на проявление ревности; он дошел уже до подлости, до привычки, до уступок ради сохранения мира.

- Зачем я буду терзать себя, доискиваться сути вещей?.. Если это её ребенок, то что же преступного в том, что она взяла его к себе, скрыв от меня правду, после стольких сцен, после всех допросов, которым я подвергал ее? Не лучше ли примириться с тем, что случилось, и провести спокойно остающиеся несколько, месяцев?

Он шел вперед по лесной тропинке, нагруженный тяжелой корзиной, закрытой белым, покорный, усталый, сгорбившись как старый садовник, меж тем как впереди него рядом шли женщина и ребенок - Жозеф, одетый по праздничному, и неловкий в своем новом костюме, купленном в магазине Бель-Жардиньер, мешавшем ему бегать, и Фанни в светлом пеньюаре, с открытыми головой и шеей, защищенными лишь японским зонтиком, растолстевшая, с рыхлой походкой, а в прекрасных, черных, волнистых волосах её виднелась прядь седины, которую она уже не старалась скрывать.

Впереди, по спускающейся тропинке, двигались супруги Эттэма в огромных соломенных шляпах, похожих на шляпы всадников-Туарегов, одетые в красную фланель, нагруженные провизией, снастями для рыбной ловли, сетками и корзинами для ловли раков; жена, чтобы облегчить ношу мужа, храбро несла привешенный на цепи на своей исполинской груди охотничий рог, без которого для чертежника прогулка по лесу была немыслима. На ходу супруги пели:

"Люблю плеск весел ночью темной,

"Люблю призывный крик оленя"...

Репертуар Олимпии был неисчерпаем но части этих уличных сентиментальных пошлостей: а когда вспоминалось, где она их заучила, в позорной полутьме задернутых занавесок и скольким мужчинам она их певала, то ясное спокойствие мужа, вторившего ей, получало особенное величие. Слова гренадера под Ватерлоо "их так много!" были по всей вероятности, главной причиною философского спокойствия этого человека.

В то время, как Госсэн мечтательно поглядывал на исполинскую парочку, углублявшуюся в долину, вслед за которой спускался он сам, по аллее пронесся скрип колес вместе со взрывами безумного хохота детских голосов; и вдруг, в нескольких шагах от него, показалась английская тележка, запряженная осликом, и полная девочек, с распущенными волосами и развевавшимися лентами; молоденькая девушка, немного постарше остальных, вела ослика под уздцы по тяжелой в этом месте дороге.

Было нетрудно заметить, что Жан принадлежал к тому же обществу, странный вид которого, и особенно толстая дама, с охотничьим рогом на груди, так развеселил молодую компанию; девушка пробовала хоть на минуту водворить тишину среди детей. Но появление еще одной шляпы Туарега вызвало в них новый взрыв насмешливой веселости, и проходя мимо Жана, который посторонился, чтобы дать проехать тележке, она смущенно, как бы извиняясь, улыбнулась, удивленная тем, что у старого садовника такое молодое и кроткое лицо. Он застенчиво поклонился и покраснел, сам не зная отчего; тележка на минутку остановилась на вершине холма и молодые голоса хором начали читать вслух полустертые дождями надписи на столбах, указывавших дорогу; затем Жан обернулся и посмотрел, как исчезал в зеленой аллее, просвеченной солнцем и выстланной мхом, по которой колеса катились как по бархату,- этот вихрь белокурых детей и девушек, эта колесница счастья, полная весенних красок и смеха, то и дело раздававшагося под сенью деревьев.

Свирепый звук рога Эттэма вдруг вывел его из задумчивости. Они были уже на берегу пруда, вынимали и развертывали провизию, и издали было видно, как светлая вода отражает и белую скатерть на зеленой короткой траве и: красные фланелевые фуфайки, сверкающия в зелени, как куртки охотников.

- Идите же... у вас омар... кричал толстяк.

А Фанни нервным голосом спрашивала:

- Тебя остановила на дороге молоденькая Бушеро?

Жан вздрогнул при имени Бушеро, напоминавшем ему родной дом, Кастеле, и больную мать в постели.

- Ну, да,- подтвердил чертежник, принимая у него из рук корзину...- Большая девица, которая правила, племянница доктора, одна из дочерей его брата, которую он взял к себе. Они живут летом в Велизи... Она хорошенькая.

- Хорошенькая?.. Нахальна, главным образом...- и Фанни, резавшая хлеб, беспокойно взглянула на своего любовника.

Госпожа Эттема, степенно вынимая из корзины ветчину, порицала эту манеру позволять молодым девушкам однем бегать и ездить по лесу.- Вы скажете, что это английская мода, и что девица воспитывалась в Лондоне; но все равно это неприлично!

- Неприлично, но весьма удобно для приключений!

- Фанни!..

- Извини, я забыла... Он верит в существование невинных девушек...

- Послушайте, давайте завтракать,- сказал Эттэма, начиная бояться.

Но Фанни надо было высказать все, что она знает о светских молодых девушках. Она знает о них преинтересные истории... Пансионы, монастыри... Девушки выходят оттуда бледные, изнуренные, без сил, с отвращением к мужчинам, неспособные рождать детей...

- Тогда то вам их и подносят, чорт побери!.. Невинность... Как будто существуют невинные девушки! Светские или несветские и - все девушки знают, вокруг чего все на свете вертится... Мне уже в двенадцать лет узнавать было нечего... Вы также, по всей вероятности, Олимпия?..

- Разумеется...- ответила госпожа Эттэма, пожимая плечами; но всего больше ее беспокоила участь завтрака, когда она услышала, что Госсэн начинает раздражаться, заявляя, что существуют девушки и девушки, и что в порядочных семьях еще можно найти...

- Ах, в порядочных семьях, в порядочных семьях! - с презрением ответила его любовница.- Стоит о них говорить; например, хоть о твоей семье!

- Молчи!.. Я тебе запрещаю...

- Мещанин!

- Распутница!.. к счастью все это скоро кончится... Недолго уж мне жить с тобою...

- Пожалуйста, пожалуйста, убирайся к чорту хотя сейчас, я буду только рада...

Они осыпали друг друга оскорблениями, возбуждая нездоровое любопытство в ребенке, лежавшем на траве, как вдруг ужасающий звук рога, усиленный в сто раз эхом пруда, и отраженный стеною леса, покрыл собою их крики.

- Не довольно ли с вас?.. Или хотите еще?

Красный, с надувшимися на шее жилами, толстяк Эттэма не нашел иного способа заставить их замолчать, и ждал ответа, угрожающе приставив отверстие рога к губам.

IX.

Обычно ссоры их бывали непродолжительны и кончались после ласковых объяснений Фанни, или после её музыки; но на этот раз Жан рассердился не на шутку, и несколько дней кряду хранил угрюмую складку на лбу и мстительное молчание; как только кончался обед, он садился чертить, отказываясь от всяких прогулок с нею.

Его словно охватил стыд за ту отвратительную жизнь, которую он вел, и боязнь встретить еще раз маленькую английскую тележку, поднимавшуюся вверх по лесной дороге и чистую юную улыбку, о которой он постоянно думал. Затем как тускнеющая уходящая мечта, как декорация в феерии, которая убирается, чтобы уступить место следующей, видение стало смутным, затерялось в лесной дали, и Жан не видал его больше. В глубине души осталась лишь грусть, причину которой Фанни, как ей казалось, угадала и она решила это выяснить.

- Конечно,- сказалаона однажды с веселым видом...- Я была у Дешелетта... и вернула ему деньги... Он, как и ты, находит, что так лучше; не знаю, впрочем, почему... Ну, как бы то мы было, дело сделано... Впоследствии, когда я буду одна, он позаботится о малютке... Доволен ли ты?.. Или все еще продолжаешь сердиться на меня?

Она рассказала ему про свое посещение мастерской на улице Ром и про то, как она была удивлена, найдя вместо веселаго и шумного каравансарая, полного безумствующей толпой,- мирный, буржуазный дом, вход в который строго охранялся. Никаких праздников, никаких маскарадов; объяснение этой перемены приходилось искать в словах, которые какой-то непринятый и озлобленный этим поразит, писал мелом над входной дверью в мастерскую: заперто по случаю "связи".

- И это правда, мой милый... Дешелетт по приезде влюбился в одну из девушек на скетинг-ринге, в Аливу Дорэ; взял ее к себе и вот уже с месяц живет с нею по-семейному... Она маленькая, очень милая, очень кроткая, прелестный барашек... Живут тихо, тихо... Я обещала, что мы придем к ним в гости; это послужит нам некоторым отдыхом от дуэтов и охотничьяго рога... Но подумай, пожалуста, философ то наш, с его теориями! "Не признаю завтрашнего дня, не признаю временных браков"... Да уж и посмеялась же я над ним!

Жан отправился с нею к Дешелетту, которого не видел со времени их встречи на площади Мадлэны. Он очень удивился бы, если бы ему сказали в то время, что он дойдет до того, что будет без отвращения бывать у этого циничного любовника Фанни, и сделается почти его другом. Но с первого же визита Жан был удивлен, чувствуя себя так свободно, очарованный кротостью этого человека, добродушно, по-детски, смеявшагося в свою казацкую бородку, и ясностью его духа, на которую нисколько не влияли жестокие припадки печени, придававшие его лицу свинцовый оттенок и проводившие синие круги под его глазами.

Как легко было понять ту глубокую нежность, которую он внушил Алисе Дорэ, с её длинными, нежными белыми руками, с характерной красотою блондинки, но с изумительным, чисто-фламадским цветом лица, золотистым как её имя. Золото было в её волосах, в глазах, сверкавших из-под золотистых ресниц, золотом отливала её кожа даже под ногтями.

Подобранная Дешелеттом на асфальтовом полу скетинга, среди грубостей и резкостей торга, среди клубов дыма, изрыгаемых мужчинами вместе с цифрами в нарумяненные лица доступных женщин, она была изумлена и растрогана его вежливостью. Из бедного животного, служащего для наслаждения, которым в сущности она была, она вдруг превратилась в женщину; когда Дешелетт согласно своим правилам, утром хотел отослать ее, угостив сытным завтраком и снабдив несколькими золотыми, на душе у неё стало так тяжело и она с такою кротостью, с такою задушевностью попросила его "оставить ее еще немного"... что у него не хватило сил отказать ей в этом. С тех пор, частью вследствие усталости, частью же из уважения к ней, он запер дверь своего дома и отдался этому неожиданному медовому месяцу в тишине и свежести своего летнего дворца, так хорошо приспособленного для покоя; они жили, счастливые, она, наслаждаясь заботами и нежностью, которых до сих пор не знала, а он - счастьем, которым дарило это бедное существо, и её наивною благодарностью, безотчетно и впервые предаваясь острой прелести близости с женщиной, таинственным чарам жизни вдвоем, в обоюдной доброте и кротости.

Для Госсэна мастерская на улице Ром была отдыхом от той низкой, мещанской жизни мелкого чиновника, с незаконною сожительницею, которую он вел; он наслаждался беседой с этим ученым со вкусами художника, этого философа в персидской одежде, легкой и изменчивой, как его учение, увлекался рассказами о путешествиях, которые Дешелетт набрасывал в немногих словах и которые так подходили к восточным тканям, окружавшим его, к золоченым изображениям Будды, к причудливым фигурам из бронзы, ко всей экзотической роскоши огромного зала, куда свет проникал сверху, словно в глубине парка, на легкую зелень бамбуковых деревьев, на вырезные листья древовидных папоротников и на огромную листву филодендров, тонких и гибких, как водоросли жаждавших тени и влаги.

Особенно по воскресеньям, это огромное окно, выходившее на пустынную улицу летнего Парижа, шелест листьев и запах свежей земли напоминали деревню, почти так же, как Шавиль, но без соседства и без охотничьяго рога супругов Эттэма. Никто никогда не приходил; впрочем, однажды Госсэн и его любовница, приехав к обеду, услышали входя, оживленную беседу нескольких лиц. День склонялся к вечеру, в оранжерее пили ракию и спор велся очень страстно:

- А я нахожу, что пять лет Мазасской тюрьмы, запятнанное имя, разрушенная жизнь - дорогая плата за безумный шаг увлечения... Я подпишу ваше прошение Дешелетт.

- Это голос Каудаля...- сказала Фанни шепотом, дрожа.

Кто-то ответил сухо, словно отказывая:

- Я не подпишу и не хочу иметь ничего общего с этим чудаком...

- Это Ля-Гурнери...- сказала Фанни, прижимаясь к любовнику и прошептала:- уйдем отсюда, если тебе неприятно их видеть...

- Почему же? Нисколько!...- В сущности он не отдавал себе отчета в том, что он почувствует когда очутится в присутствии этих людей, но не хотел отступать перед испытанием желая, быть может, узнать нынешнюю степень той ревности, которая некогда создала его несчастную любовь.

- Пойдем,- сказал он, и оба появились в розоватом свете закате, озарявшем лысые головы и седеющия бороды друзей Дешелетта, лежавших на низких диванах вокруг восточного столика в виде табуретки, на котором в пяти или шести стаканах дрожал молочного цвета напиток с запахом аниса, который разливала Алиса. Женщины поцеловались.- Вы знакомы с этими господами, Госсэн? - спросил Дешелетт, покачиваясь в качалке.

Еще бы, конечно знаком!.. Двоих, по крайней мере, он знал, потому что целыми часами рассматривал их портреты в витринах знаменитостей. Какие страдания причинили они ему, какую ненависть чувствовал он к ним, ненависть преемника, ярость, внушавшую ему желание броситься на них, расцарапать им лицо, когда он встречал их на улице... Но Фанни правильно говорила, что это пройдет; теперь то были для него уже лица знакомых, почти родных далеких дядей, с которыми он когда то встречался.

- Хорош по прежнему мальчик!..- сказал Каудаль, вытянувшись во весь свой огромный рост и держа над глазами экран, чтобы защитить их от света.- Ну, а посмотрим как Фанни...- Он приподнялся на локте и прищурил глаза опытного человека:- лицо еще ничего; но фигура... Тебе бы следовало затягиваться. Впрочем утешься, дочь моя, Ля-Гурнери еще толще тебя.

Поэт с презрением закусил тонкие губы. Сидя по-турецки на кучке подушек - после своего путешествия в Алжир он уверял, что не может сидеть иначе - огромный, толстый, не имея в фигуре ничего интеллигентного, кроме высокого лба под шапкой седых волос, и жесткого взгляда рабовладельца, он нарочно подчеркивал свое светское обращение с Фанни, свою чрезмерную вежливость, словно желая дать урок Каудалю.

Два пейзажиста, с загорелыми деревенскими лицами, дополняли собрание; они также знали любовницу Жана, и младший из них сказал, пожимая ей руку:

- Дешелетт рассказал нам историю с ребенком; это очень хорошо с вашей стороны, дорогая.

- Да,- сказал Каудаль Госсэну,- да, очень шикарно взять его на воспитание... Совсем не банально!

Она казалась смущенною этими похвалами, как вдруг кто-то постучал в соседней пустой мастерской и спросил: "Никого нет?"

Дешелетт сказал:

- Вот и Эзано!

Этого человека Жан никогда не видел; но он знал какое место этот представитель богемы, этот фантазер, в настоящее время утихомирившийся, женатый, начальник отделения в министерстве изящных искусств, занимал в жизни Фанни Легран, и припомнил связку его страстных и очаровательных писем. Появился маленький человек, изможденный, высохший, с деревянной походкой, подававший руку издали, державший людей на расстоянии, вследствие привычки вечно быть на эстраде, в качестве представителя правительства. Он был очень удивлен, увидя Фанни, и особенно найдя ее еще красивою, после стольких лет:

- А-а, Сафо!...- и мимолетная краска залила его щеки.

Имя Сафо, отодвигавшее ее в прошлое, приближавшее ее ко всем старым друзьям, вызвало некоторую неловкость.

- А это господин Д'Арманди, который привел ее к нам,- поспешно сказал Дешелетт, чтобы предупредить пришедшаго. Эзано поклонился; беседа возобновилась. Фанни успокоенная поведением своего любовника, и гордясь им, его красотою и молодостью, в присутствии этих знатоков и художников, была очень весела, очень в ударе. Принадлежа всецело своей настоящей страсти, она едва помнила о своих связях с этими людьми; едва помнила годы совместной жизни, налагающия, однако на человека печать привычек и пристрастий, которыми он заражается и которые остаются у него навсегда; как, например, манера свертывать папиросы, заимствованную ею у Эзано, также как и любовь к мэрилэндскому табаку.

Жан без малейшего волнения отметил эту маленькую подробность, которая некогда привела бы его в неистовство, испытывая спокойствие и радость заключенного, подпилившего свою цепь и чувствующего, что ему осталось уже недолго до бегства.

- Эх, бедная моя Фанни,- говорил Каудаль, шутливо указывая ей на гостей.- Какой упадок... Как они состарились, как стали плоски... Только мы с тобою еще и держимся.

Фанни рассмеялась:

- Извините, полковник, (иногда его называли так за его усы) это не одно и то же... я - другого выпуска!..

- Каудаль забывает, что он прадед, сказал Ля-Гурнери; и в ответ на движение скульптора, которого он задел за живое, крикнул пронзительным голосом: - Каудаль получил медаль в 1840-ом году; почтенная дата!..

Между двумя старыми приятелями существовала всегда глухая антипатия и вызывающий тон, который никогда не ссорил их, но проявлялся в их взглядах, в ничтожных словах, и начало которому было положено двадцать лет тому назад, когда поэт отнял у скульптора любовницу. Фанни для них уже давно не имела значения, и тот и другой пережили новые радости и новые разочарования, но вражда продолжала существовать и с годами становилась все глубже.

- Взгляните на нас обоих, и скажите откровенно, кто больше похож на прадеда...- Затянутый в пиджак, обрисовыванший его мускулы, Каудаль стоял прямо, выпятив грудь, потрясая своей огненной гривой, в которой не заметно было ни одного седого волоска.- Получил медаль в 1840 году!.. Будет пятьдесят восемь лет через три месяца... Но что же это доказывает?.. Разве стариками людей делает возраст?.. Только во Французской Комедии да в Консерватории люди в шестьдесят лет уже обладают всеми старческими недугами, трясут головою и ходят, сгорбясь, едва передвигая ноги. В шестьдесят лет, чорт побери, ходят прямее, чем в тридцать, так как следят за собою! Да и женщины будут еще заглядываться на вас, лишь бы сердце было молодо, согревало бы кровь и оживляло бы вас всего...

- Ты думаешь? - спросил Ля-Гурнери, насмешливо поглядывая на Фанни. Дешелетт, с доброю улыбкою, сказал:

- Между тем ты только и говоришь, что на свете всего лучше молодость, ты от неё без ума...

- Малютка Кузинар заставила меня переменить мнение... Кузинар, моя новая натурщица... Восемнадцать лет, кругленькая, с ямочками повсюду, точно Клодион... и такая добрая - дочь народа, дочь парижского Рынка, где её мать торгует птицей... Она говорит иногда такие глупости, что хочется ее расцеловать... такия... На днях в мастерской она нашла роман Дежуа, прочла заглавие "Тереза" и отбросила его с капризной миной: "Если бы роман этот назывался "Бедная Тереза", я читала бы его всю ночь..." Я от неё без ума, уверяю вас.

- Вот ты и попал опять в семейные люди?.. А через шесть месяцев снова разрыв, снова слезы, отвращение к работе, гнев на всех...

Лоб Каудаля омрачился:

- Правда, ничего нет прочнаго... Люди сходятся, расходятся...

- Зачем же тогда сходиться?

- Хорошо, а ты? Неужели ты думаешь, что ты всю жизнь проживешь с твоей фламандкой?..

- О, мы ничем не связаны..... Не так ли Алиса?

Альфонс Доде - Сафо (Sapho). 2 часть., читать текст

См. также Альфонс Доде (Alphonse Daudet) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Сафо (Sapho). 3 часть.
- Разумеется, кротко и рассеянно ответила молодая женщина, стоявшая на...

Тартарен на Альпах.. 1 часть.
Перевод М. Н. Ремезова. I. 10 августа 1880 года, в час пресловутого со...