Чарльз Диккенс
«Холодный дом. 05.»

"Холодный дом. 05."

ГЛАВА XLII

В конторе мистера Талкингхорна

Покинув зеленые холмы и раскидистые дубы дедлоковского поместья, мистер Талкингхорн возвращается в зловонный, жаркий и пыльный Лондон. Каким образом он перебирается оттуда сюда, потом обратно - неизвестно; это одна из его непроницаемых тайн. В Чесни-Уолде он появляется с таким видом, словно от его конторы до этой усадьбы рукой подать, а в своей конторе - словно и не покидал Линкольновых полей. Перед поездкой он не переодевается, а вернувшись, не рассказывает о том, как съездил. Сегодня утром он исчез из своей комнаты в башенке так же незаметно, как сейчас, в поздних сумерках, появляется на Линкольновых полях.

Словно пыльная лондонская птица, что устраивается на ночь вместе с другими птицами на этих приятных полях, где все овцы пошли на пергамент, козы - на парики, а пастбище вытоптано и превратилось в пустырь, мистер Талкингхорн, этот сухарь, этот увядший человек, который живет среди людей, но не желает с ними знаться, который состарился, не изведав веселой юности, и так давно привык вить свое тесное гнездо в тайниках и закоулках человеческой души, что начисто позабыл о ее прекрасных просторах, - мистер Талкингхорн не спеша возвращается домой. Раскалена мостовая, раскалены все здания, а сам он сегодня так пропекся в этой печи, что почти совсем высох, и его жаждущая душа мечтает о выдержанном полувековом портвейне.

Фонарщик, быстро перебирая ногами, спускается и поднимается по стремянке на той стороне Линкольновых полей, где живет мистер Талкингхорн, а этот верховный жрец, ведающий аристократическими таинствами, входит в свой скучный двор. Он уже поднялся на крыльцо, но еще не успел войти в полутемный вестибюль, как вдруг сталкивается на верхней ступеньке с низеньким человеком, который подобострастно кланяется ему.

- Это вы, Снегсби?

- Да, сэр. Надеюсь, вы здоровы, сэр? Я вас тут жду не дождусь, сэр, и собрался было уходить домой.

- Вот как? А в чем дело? Что вам от меня нужно?

- Изволите видеть, сэр, - отвечает мистер Снегсби, сняв шляпу, но держа ее у головы в знак почтения к своему лучшему заказчику, - я хотел бы сказать вам словечко-другое, сэр.

- Можете вы сказать его здесь?

- Безусловно, сэр.

- Тогда говорите.

Юрист оборачивается и, облокотившись на железные перила, ограждающие площадку крыльца, смотрит на фонарщика, который зажигает фонари во дворе.

- Это насчет... - начинает мистер Снегсби таинственным полушепотом, - насчет... говоря напрямик, иностранки, сэр.

Мистер Талкингхорн удивленно смотрит на него.

- Какой иностранки?

- Иностранки, сэр. Француженки, если не ошибаюсь. Сам-то я не знаю ихнего языка, но по ее манерам и виду догадался, что она француженка; во всяком случае, безусловно иностранка. Та самая, что была у вас наверху, сэр, когда мы с мистером Баккетом имели честь явиться к вам в ту ночь и привести подростка-метельщика.

- А! Да-да. Мадемуазель Ортанз.

- Так ее зовут, сэр? - Мистер Снегсби, прикрыв рот шляпой, покорно покашливает. - Сам я, вообще говоря, не знаю, какие бывают иностранные имена, сэр, но не сомневаюсь, что ее зовут именно так.

Мистер Снегсби, кажется, чуть не сделал отчаянной попытки произнести имя француженки, но, подумав, снова только кашлянул, на этот раз вместо извинения.

- Что же вам нужно сказать мне о ней, Снегсби? - спрашивает мистер Талкингхорн.

- Изволите видеть, сэр, - отвечает торговец, прикрыв рот шляпой, - у меня из-за нее довольно большие неприятности. Я очень счастлив в семейной жизни... по крайней мере настолько счастлив, насколько это вообще возможно, разумеется, - но моя женушка немножко ревнива. Говоря напрямик, очень даже ревнива. А тут, изволите видеть, какая-то иностранка, да еще так шикарно одетая, приходит в лавку и таскается, - я всегда остерегаюсь употреблять грубые выражения, сэр, если без них можно обойтись, но она действительно таскается... по переулку... а это, знаете ли, того... ведь правда? Сами посудите, сэр!

Изложив все это очень жалобным тоном, мистер Снегсби кашляет многозначительным кашлем, дабы восполнить пробелы своего рассказа.

- Что это ей взбрело в голову? - говорит мистер Талкингхорн.

- Вот именно, сэр, - отзывается мистер Снегсби, - я знал, что вам это тоже будет не по душе, так что вы извините меня и поймете, что беспокоился я не зря, особенно принимая во внимание всем известную порывистость моей женушки. Изволите видеть, иностранка, чье имя вы сейчас назвали, - а оно и вправду звучит как-то по-иностранному, - иностранка эта крайне сметливая особа и запомнила в ту ночь фамилию "Снегсби", потом навела справки, узнала мой адрес и как-то раз пришла к нам во время обеда. Надо сказать, что Гуся, наша служанка, девушка очень робкая и подверженная припадкам, увидела иностранку и перепугалась - до того у нее лицо сердитое, а когда говорит, чуть ли не зубами скрежещет, чтобы, значит, напугать слабоумную, - ну, девушка и не стерпела, и вместо того чтобы выдержать напор, грохнулась вниз с кухонной лестницы, и тут с ней начались припадки, один за другим, да такие, каких, наверное, ни с кем еще нигде не случалось, кроме как у нас дома. Так вот и вышло, что у женушки моей было хлопот полон рот, и в лавку пошел я один. Иностранка мне и сказала тогда, что к мистеру Талкингхорну ее никогда не пускает его "наниматель" (я тогда еще подумал, что, должно быть, иностранцы так называют клерков), а поэтому она доставит себе удовольствие каждый день приходить ко мне в лавку, пока вы ее не примете. С тех пор она, как я уже говорил, повадилась таскаться, - да, сэр, таскаться! - мистер Снегсби с пафосом делает ударение на этом слове, - таскаться по переулку. А какие могут произойти от этого последствия, предвидеть невозможно. Не удивлюсь даже, если соседи уже строят насчет меня самые неприятные и ошибочные предположения, а о моей женушке и говорить нечего (хотя о ней нельзя не говорить). Тогда как, бог свидетель, - уверяет мистер Снегсби, покачивая головой, - я в жизни не видывал иностранок, - вот разве что, бывало, цыганка забредет со связкой метелок и грудным ребенком - это в старину, - или с тамбурином и серьгами в ушах - это в теперешнее время. В жизни я не видывал иностранок, уверяю вас, сэр!

Мистер Талкингхорн выслушал жалобу с серьезным видом, а когда торговец умолк, он задает вопрос:

- Это все, не так ли, Снегсби?

- Ну да, сэр, все, - отвечает мистер Снегсби, заканчивая фразу кашлем, который явно означает: "и этого хватит... с меня".

- Не знаю, чего хочет мадемуазель Ортанз, - говорит юрист, - с ума она сошла, что ли?

- Будь она даже сумасшедшей, сэр, - говорит мистер Снегсби умоляющим тоном, - это все-таки, знаете ли, плохое утешение, когда в твою семью вбивают клин или, скажем, иностранный кинжал.

- Верно, - соглашается юрист. - Так, так! Это надо прекратить. Очень жаль, что вам причинили беспокойство. Если она опять придет, пришлите ее сюда.

Отвесив несколько поклонов и отрывисто покашляв вместо извинения, мистер Снегсби уходит, немного утешенный. Мистер Талкингхорн поднимается по лестнице, говоря себе: "Ох, уж эти женщины, - на то они только и созданы, чтобы народ мутить. Мало мне разве пришлось возиться с хозяйкой, а теперь и со служанкой возись! Но с этой потаскухой разговоры короткие".

Открыв дверь, мистер Талкингхорн ощупью пробирается по своим темным комнатам, зажигает свечи и осматривается. При скудном свете трудно рассмотреть всю аллегорию, изображенную на потолке, но ясно видно, как назойливый римлянин, вечно угрожающий ринуться вниз из облаков и указующий куда-то перстом, по-прежнему предается своему привычному занятию. Не удостоив его особым вниманием, мистер Талкингхорн вынимает из кармана небольшой ключ и отпирает ящик, в котором лежит другой ключ, а им отпирает сундук, где находится еще ключ, и таким образом добирается до ключа от погреба; а вынув его, готовится сойти в царство старого вина. Он идет к двери со свечой в руке, как вдруг слышит стук.

- Кто там?.. Так, так, любезная, это вы? Легка на помине! Мне только что говорили о вас. Ну! Что вам угодно?

Он ставит свечу на каминную полку в передней, где днем сидит клерк, и, похлопывая ключом по своей иссохшей щеке, обращается с этими приветливыми словами к мадемуазель Ортанз. Крепко сжав губы и косясь на него, это создание кошачьей породы закрывает дверь и отвечает:

- Я никак не могла застать вас дома, сэр.

- Вот как?

- Я приходила сюда очень часто, сэр. Но мне всегда говорили: его нет дома, он занят, он то, он другое, он не может вас принять.

- Совершенно правильно, чистая правда.

- Неправда! Ложь!

У мадемуазель Ортанз есть привычка внезапно делать какое-нибудь движение, да так, что кажется, будто она вот-вот кинется на человека, с которым говорит, а тот невольно вздрагивает и отшатывается. Мистер Талкингхорн тоже вздрогнул и отшатнулся, хотя мадемуазель Ортанз только презрительно улыбнулась, полузакрыв глаза (но по-прежнему косясь на собеседника), и покачала головой.

- Ну-с, милейшая, - говорит юрист, быстро постукивая ключом по каминной полке, - если у вас есть что сказать, говорите... говорите.

- Сэр, вы поступили со мной нехорошо. Вы поступили скверно и неблагородно.

- Как? Скверно и неблагородно? - повторяет юрист, потирая себе нос ключом.

- Да. Не к чему и говорить об этом. Вы сами знаете, что это так. Вы поймали меня... завлекли... чтобы я давала вам сведения; просили показать мое платье, которое миледи надевала в ту ночь; просили прийти в этом платье, чтобы встретиться здесь с мальчишкой... Скажите! Так это или нет?

Мадемуазель Ортанз снова делает порывистое движение.

"Ведьма, сущая ведьма!" - по-видимому, думает мистер Талкингхорн, подозрительно глядя на нее; потом говорит вслух:

- Полегче, душечка, полегче. Я вам заплатил.

- Заплатили! - повторяет она с ожесточенным презрением. - Это два-то соверена! А я их и не разменяла даже - ни пенни из них не истратила; я их отвергаю, презираю, швыряю прочь!

Что она и проделывает, выхватив монеты из-за корсажа и швырнув их об пол с такой силой, что они подпрыгивают в полосе света, потом раскатываются по углам и, стремительно покружившись, постепенно замедляют бег и падают.

- Вот! - говорит мадемуазель Ортанз, снова полузакрыв большие глаза. - Так, значит, вы мне заплатили? Хорошенькая плата, боже мой!

Мистер Талкингхорн скребет голову ключом, а француженка язвительно смеется.

- Вы, как видно, богаты, душечка, - сдержанно говорит мистер Талкингхорн, - если так сорите деньгами!

- Да я и правда богата, - отвечает она, - я очень богата ненавистью. Я всем сердцем ненавижу миледи. Вы это знаете.

- Знаю? Откуда я могу это знать?

- Вы отлично знали это, когда попросили меня дать вам те самые сведения. Отлично знали, что я была в яр-р-р-рости!

Нельзя, казалось бы, более раскатисто произнести звук "р" в последнем слове, но для мадемуазель Ортанз этого мало, и она подчеркивает страстность своей речи, сжав руки и стиснув зубы.

- О-о! Значит я знал это, вот как? - говорит мистер Талкингхорн, внимательно рассматривая нарезку на бородке ключа.

- Да, конечно. Я не слепая. Вы рассчитывали на меня, потому что знали это. И были правы! Я ненавижу ее.

Мадемуазель Ортанз теперь стоит скрестив руки и последнее замечание бросает ему через плечо.

- Засим, имеете вы сказать мне еще что-нибудь, мадемуазель?

- Я с тех пор без места. Найдите мне хорошее место. Устройте меня в богатом доме! Если не можете или не желаете, тогда наймите меня травить ее, преследовать, позорить, бесчестить. Я буду помогать вам усердно и очень охотно. Ведь сами-то вы делаете все это. Мне ли не знать!

- Должно быть, вы слишком много знаете, - замечает мистер Талкингхорн.

- А разве нет? Неужели я так глупа и, как младенец, поверю, что приходила сюда в этом платье показаться мальчишке только для того, чтобы разрешить какой-то спор, пари? Хорошенькое дело, боже мой!

Эту тираду, до слова "пари" включительно, мадемуазель произносила иронически вежливо и мягко; затем внезапно перескочила на самый ожесточенный и вызывающий тон, а ее черные глаза закрылись и снова широко раскрылись чуть ли не в одно и то же мгновение.

- Ну-с, теперь посмотрим, - говорит мистер Талкингхорн, похлопывая себя ключом по подбородку и невозмутимо глядя на нее, - посмотрим, как обстоит дело.

- Ах, вот что? Ну, посмотрим, - соглашается мадемуазель, гневно и неистово кивая ему в ответ.

- Вы приходите сюда, чтобы обратиться ко мне с удивительно скромной просьбой, которую сейчас изложили, и, если я вам откажу, вы придете снова.

- Да, снова! - подтверждает мадемуазель, кивая все так же неистово и гневно. - Снова!.. И снова! И много раз снова! Словом, без конца!

- И придете не только сюда, но, быть может, и к мистеру Снегсби? А если визит к нему тоже не будет иметь успеха, вы придете сюда опять?

- И опять! - повторяет мадемуазель, как одержимая. - И опять. И опять. И много раз опять. Словом, без конца!

- Так. А теперь, мадемуазель Ортанз, позвольте мне посоветовать вам взять свечу и подобрать ваши деньги. Вы, вероятно, найдете их за перегородкой клерка, вон там в углу.

Она отвечает лишь коротким смехом, глядя на юриста через плечо, и стоит как вкопанная, скрестив руки.

- Не желаете, а?

- Нет, не желаю!

- Тем беднее будете вы, и тем богаче я! Смотрите, милейшая, вот ключ от моего винного погреба. Это большой ключ, но ключи от тюремных камер еще больше. В Лондоне имеются исправительные заведения (где женщин заставляют вращать ногами ступальные колеса), и ворота у этих заведений очень крепкие и тяжелые, а ключи под стать воротам. Боюсь, что даже особе с вашим характером и энергией будет очень неприятно, если один из этих ключей повернется и надолго запрет за ней дверь. Как вы думаете?

- Я думаю, - отвечает мадемуазель, не пошевельнувшись, но произнося слова отчетливо и ласковым голосом, - что вы подлый негодяй.

- Возможно, - соглашается мистер Талкингхорн, невозмутимо сморкаясь. - Но я не спрашиваю, что вы думаете обо мне, я спрашиваю, что вы думаете о тюрьме.

- Ничего. Какое мне до нее дело?

- А вот какое, милейшая, - объясняет юрист, как ни в чем не бывало пряча платок и поправляя жабо, - тут у нас законы так деспотично-строги, что ограждают любого из наших добрых английских подданных от нежелательных ему посещений, хотя бы и дамских. И по его жалобе на беспокойство такого рода закон хватает беспокойную даму и сажает ее в тюрьму, подвергая суровому режиму. Повертывает за ней ключ, милейшая.

И он наглядно показывает при помощи ключа от погреба, как это происходит.

- Неужели правда? - отзывается мадемуазель Ортанз все так же ласково. - Смехота какая! Но, черт возьми!.. какое мне все-таки до этого дело?

- А вы, красотка моя, попробуйте нанести еще один визит мне или мистеру Снегсби, - говорит мистер Талкингхорн, - вот тогда и узнаете - какое.

- Может быть, вы тогда меня в тюрьму упрячете?

- Может быть.

Мадемуазель говорит все это таким шаловливым и милым тоном, что странно было бы видеть пену на ее губах, однако рот ее растянут по-тигриному, и чудится, будто еще немного, и из него брызнет пена.

- Одним словом, милейшая, - продолжает мистер Талкингхорн, - мне не хочется быть неучтивым, но если вы когда-нибудь снова явитесь без приглашения сюда - или туда, - я передам вас в руки полиции. Полисмены очень галантны, но они самым позорящим образом тащат беспокойных людей по улицам... прикрутив их ремнями к доске, душечка.

- Вот увидим, - шипит мадемуазель, протянув руку вперед, - погляжу я, посмеете вы или нет!

- А если, - продолжает юрист, не обращая внимания на ее слова, - если я устрою вас на это хорошее место, иначе говоря, посажу под замок, в тюрьму, пройдет немало времени, прежде чем вы снова очутитесь на свободе.

- Вот увидим! - повторяет мадемуазель все тем же шипящим шепотом.

- Ну-с, - продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, - а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.

- Сами подумайте! - бросает она. - Дважды, двести раз подумайте!

- Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, - говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. - Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.

Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.

ГЛАВА XLIII

Повесть Эстер

Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери - живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, - так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее - выдать по моей вине.

Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, - чего страстно желала, - и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.

Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.

- Рик ошибается, дорогая моя, - говорил он Аде. - Что делать! Все мы ошибались, и не раз. - Будем полагаться на вас и на время, - быть может, он все-таки исправится.

Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, - писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.

- Вот и выходит, - сказал мне как-то опекун, - что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.

Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.

- Советы! - смеясь, подхватил опекун. - Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?

- Может быть, лучше сказать: поощряет его? - промолвила я.

- Поощряет! - снова подхватил опекун. - Кого же может поощрять Скимпол?

- А Ричарда разве не может? - спросила я.

- Нет. - ответил он, - куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! - ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.

- Скажите, кузен Джон, - проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, - почему он сделался таким младенцем?

- Почему он сделался таким младенцем? - повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.

- Да, кузен Джон.

- Видите ли, - медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, - он весь - чувство и... и впечатлительность... и... и чувствительность... и... и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? - спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. - Как полагаете вы обе?

Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.

- Очень грустно, очень, - поспешил согласиться опекун. - Этому надо положить конец... Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.

Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.

- Да что вы? - проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. - Но это на него похоже... очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, - ведь они с Воулсом приятели, - берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!

- Сказал! - подтвердила я.

- Вот видите! - торжествующе воскликнул опекун. - Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!

И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.

Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне *, где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу "Кому-то", который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.

В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.

Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая - с виноградом, третья - с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки - хотя было уже около полудня, - созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.

Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.

- Так вот я и живу! - сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). - Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, - вот все, что они дают!

- Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, - объяснил нам опекун.

- Да, - промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, - а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет!

Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом:

- Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет.

- Отличный виноград, - сказал опекун. - Это подарок?

- Нет, - ответил хозяин. - Нет! Его продает какой-то любезный садовник. Подручный садовника принес виноград вчера вечером и спросил, не подождать ли ему денег: "Нет, мой друг, - сказал я, - не ждите... если вам хоть сколько-нибудь дорого время". Должно быть, время было ему дорого - он ушел.

Опекун улыбнулся нам, как бы спрашивая: "Ну можно ли относиться серьезно к такому младенцу?"

- Этот день мы все здесь запомним навсегда, - весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, - мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь - Красавица, вторая дочь - Мечтательница, третья - Насмешница. Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге.

Он уже собирался позвать дочерей, но опекун попросил его подождать минутку, так как сначала хотел немного поговорить с ним.

- Пожалуйста, дорогой Джарндис, - с готовностью ответил мистер Скимпол, снова укладываясь на диван, - сколько хотите минуток. У нас время - не помеха. Мы никогда не знаем, который час, да и не желаем знать. Вы скажете, что так не достигнешь успехов в жизни? Конечно. Но мы и не достигаем успехов в жизни. Ничуть на них не претендуем.

Опекун снова взглянул на нас, как бы желая сказать: "Слышите?"

- Гарольд, - начал он, - я хочу поговорить с вами о Ричарде.

- Он мой лучший друг! - отозвался мистер Скимпол самым искренним тоном. - Мне, пожалуй, не надо бы так дружить с ним - ведь с вами он разошелся. Но все-таки он мой лучший друг. Ничего не поделаешь; он весь - поэзия юности, и я его люблю. Если это не нравится вам, ничего не поделаешь. Я его люблю.

Привлекательная искренность, с какой он изложил эту декларацию, действительно казалась бескорыстной и пленила опекуна, да, пожалуй, на мгновение и Аду.

- Любите его сколько хотите, - сказал мистер Джарндис, - но не худо бы нам поберечь его карман, Гарольд.

- Что? Карман? - отозвался мистер Скимпол. - Ну, сейчас вы заговорите о том, чего я не понимаю.

Он налил себе еще немного красного вина и, макая в него бисквит, покачал головой и улыбнулся мне и Аде, простодушно предупреждая нас, что этой премудрости ему не понять.

- Если вы идете или едете с ним куда-нибудь, - напрямик сказал опекун, - вы не должны позволять ему платить за вас обоих.

- Дорогой Джарндис, - отозвался мистер Скимпол, и его жизнерадостное лицо засияло улыбкой - такой смешной показалась ему эта мысль, - но что же мне делать? Если он берет меня с собой куда-нибудь, я должен ехать. Но как могу я платить? У меня никогда нет денег. А если б и были, так ведь я в них ничего не понимаю. Допустим, я спрашиваю человека: сколько? Допустим, он отвечает: семь шиллингов и шесть пенсов. Я не знаю, что такое семь шиллингов и шесть пенсов. Я не могу продолжать разговор на такую тему, если уважаю этого человека. Я не спрашиваю занятых людей, как сказать "семь шиллингов и шесть пенсов" на мавританском языке, о котором и понятия не имею. Так чего же мне ходить и спрашивать их, что такое семь шиллингов и шесть пенсов в монетах, о которых я тоже не имею понятия?

- Ну, хорошо, - сказал опекун, ничуть не раздосадованный этим бесхитростным ответом, - если вам опять случится поехать куда-нибудь с Риком, возьмите в долг у меня (только смотрите не проболтайтесь ему ни намеком), а он пусть себе ведет все расчеты.

- Дорогой Джарндис, - отозвался мистер Скимпол, - я готов на все, чтобы доставить вам удовольствие, но это кажется мне пустой формальностью... предрассудком. Кроме того, даю вам слово, мисс Клейр и дорогая мисс Саммерсон, я считал мистера Карстона богачом. Я думал, что стоит ему написать какой-нибудь там ордер, или подписать обязательство, вексель, чек, счет, или проставить что-нибудь в какой-нибудь ведомости, и деньги польются рекой.

- Вовсе нет, сэр, - сказала Ада. - Он человек бедный.

- Что вы говорите! - изумился мистер Скимпол, радостно улыбаясь. - Вы меня удивляете.

- И он ничуть не богатеет оттого, что хватается за гнилую соломинку, - сказал опекун и с силой положил руку на рукав халата, в который был облачен мистер Скимпол, - поэтому, Гарольд, всячески остерегайтесь поощрять это заблуждение.

- Мой дорогой и добрый друг, - проговорил мистер Скимпол, - милая мисс Саммерсон и милая мисс Клейр, да разве я на это способен? Ведь все это - дела, а в делах я ничего не понимаю. Это он сам поощряет меня. Он является ко мне после своих великих деловых подвигов, уверяет, что они подают самые блистательные надежды, и приглашает меня восхищаться ими. Ну, я и восхищаюсь ими... как блистательными надеждами. А больше я о них ничего не знаю, да так ему и говорю.

Беспомощная наивность, с какой он излагал нам эти мысли, беззаботность, с какой он забавлялся своей неопытностью, странное уменье ограждать себя от всего неприятного и защищать свою диковинную личность, сочетались с очаровательной непринужденностью всех его рассуждений и как будто подтверждали мнение моего опекуна. Чем чаще я видела мистера Скимпола, тем менее возможным казалось мне, что он способен что-либо замышлять, утаивать или подчинять кого-нибудь своему влиянию; однако в его отсутствие я считала это более вероятным, и тем менее приятно мне было знать, что он как-то связан с одним из моих близких друзей.

Мистер Скимпол понял, что его экзамен (как он сам выразился) окончен, и, весь сияя, вышел из комнаты, чтобы привести своих дочерей (сыновья его в разное время убежали из дому), оставив опекуна в полном восхищении от тех доводов, какими он оправдывал свою детскую наивность. Вскоре он вернулся с тремя молодыми особами и с миссис Скимпол, которая в молодости была красавицей, но теперь выглядела чахлой высокомерной женщиной, страдающей множеством всяких недугов.

- Вот это, - представил их нам мистер Скимпол, - моя дочь Красавица: ее зовут Аретуза, она поет и играет разные пьески и песенки, под стать своему папаше. Это моя дочь Мечтательница: зовут Лаура; немного играет, но не поет. А это моя дочь Насмешница: зовут Китти, немного поет, но не играет. Все мы немножко рисуем и немножко сочиняем музыку, но никто из нас не имеет понятия ни о времени, ни о деньгах.

Миссис Скимпол вздохнула, и мне почудилось, будто ей хочется вычеркнуть этот пункт из списка семейных достоинств. Я подумала также, что вздохнула она нарочно - чтобы как-то воздействовать на опекуна; а в дальнейшем она вздыхала при каждом удобном случае.

- Как это приятно и даже прелюбопытно - определять характерные особенности каждого семейства, - сказал мистер Скимпол, обводя веселыми глазами всех нас поочередно. - В нашей семье все мы дети, а я - самый младший.

Дочки, видимо, очень любили отца и, услышав эту забавную истину, громко захохотали - особенно Насмешница.

- Это же правда, душечки мои, - разве нет, - сказал мистер Скимпол. - Так оно и есть, и так должно быть, ибо, как в песне поется, "такова наша природа". Вот, например, у нас сидит мисс Саммерсон, которая одарена прекрасными административными способностями и поразительно хорошо знает всякие мелочи. Мисс Саммерсон, наверное, очень удивится, если услышит, что в этом доме никто не умеет зажарить отбивную котлету. Но мы действительно не умеем; не знаем, как и подступиться к ней. Мы абсолютно ничего не умеем стряпать. Как обращаться с иголкой и ниткой, нам тоже неизвестно. Мы восхищаемся людьми, обладающими практической мудростью, которой нам так недостает, и мы с ними не спорим. Так для чего же им спорить с нами? Живите и дайте жить другим, заявляем мы им. Живите за счет своей практической мудрости, а нам позвольте жить на ваш счет!

Он смеялся, но, как всегда, казался вполне искренним и глубоко убежденным во всем, что говорил.

- Мы ко всему относимся сочувственно, мои прелестные розы, - сказал мистер Скимпол, - ко всему на свете. Не так ли?

- О да, папа! - воскликнули все три дочери.

- По сути дела в этом и заключается назначение нашей семьи в сумятице жизни, - пояснил мистер Скимпол. - Мы способны наблюдать, способны интересоваться всем окружающим, и мы действительно наблюдаем и интересуемся. Ничего больше мы не можем делать. Вот моя дочь - Красавица; она уже три года замужем. Признаюсь, что обвенчаться с таким же младенцем, как она сама, и произвести на свет еще двух младенцев было очень неумно с точки зрения политической экономии; зато очень приятно. В честь этих событий мы устраивали пирушки и обменивались мнениями по социальным вопросам. Как-то раз она привела домой молодого муженька, и они свили себе гнездышко у нас наверху, где и воспитывают своих маленьких птенчиков. В один прекрасный день Мечтательница и Насмешница, наверное, приведут своих мужей домой и совьют себе гнезда наверху. Так вот мы и живем; сами не знаем как, но как-то живем.

Не верилось, что Красавица может быть матерью двоих детей, - на вид она сама была еще совсем девочкой, и мне стало жалко и мать и ее ребят. Было совершенно ясно, что все три дочери росли без присмотра, а учили их чему попало и как попало - лишь с той целью, чтобы отец мог забавляться ими, как игрушками, когда ему было нечего делать. Я заметила, что дочки даже причесывались, сообразуясь с его вкусами: так, у Красавицы прическа была классическая - узел волос на затылке; у Мечтательницы романтическая - густые развевающиеся локоны, а у Насмешницы кокетливая - ясный лоб открыт, а на висках задорные кудряшки. Одевались они в том же стиле, как и причесывались, но чрезвычайно неряшливо и небрежно.

Ада и я, мы поболтали с этими молодыми особами и нашли, что они удивительно похожи на отца. Тем временем мистер Джарндис (который усиленно ерошил себе волосы и намекал на перемену ветра) беседовал с миссис Скимпол в углу, причем оттуда ясно доносился звон монет. Мистер Скимпол еще раньше выразил желание погостить у нас и удалился, чтобы переодеться.

- Розочки мои, - сказал он, вернувшись, - позаботьтесь о маме; ей сегодня нездоровится. А я денька на два съезжу к мистеру Джарндису, послушаю, как поют жаворонки, и это поможет мне сохранить приятное расположение духа. Вы ведь знаете, что сегодня его хотели испортить и опять захотят, если я останусь дома.

- Такой противный! - воскликнула дочь Насмешница.

- И ведь он знал, что папа как раз отдыхает, любуясь на свои желтофиоли и голубое небо! - жалобно промолвила Лаура.

- И в воздухе тогда пахло сеном! - сказала Аретуза.

- Очевидно, этот человек недостаточно поэтичен, - поддержал их мистер Скимпол, но - очень добродушно. - Это было грубо с его стороны. Вот что значит, когда у тебя не хватает чуткости! Мои дочери очень обиделись, - объяснил он нам, - на одного славного малого...

- Вовсе он не славный, папа. Он несносный! - запротестовали все три дочери.

- Неотесанный малый... своего рода свернувшийся еж в человеческом образе, - уточнил мистер Скимпол. - Он пекарь, живет по соседству, и мы заняли у него два кресла. Нам нужны были два кресла, но у нас их не было, и потому мы, конечно, стали искать человека, который их имеет и может одолжить нам. Прекрасно! Этот угрюмый субъект одолжил нам кресла, и со временем они пришли в негодность. Когда они уже никуда не годились, он захотел взять их назад. Он взял их назад. Вы скажете - он удовлетворился? Ничуть. Он стал жаловаться - заявил претензию на то, что мы привели их в негодное состояние. Я пытался его урезонить, доказать ему, что он ошибается. Я сказал: "Неужели вы, друг мой, дожив до таких лет, все еще столь упрямы, что продолжаете считать кресло предметом, который надо поставить на полку и созерцать, разглядывать издали, рассматривать под тем или другим углом зрения? Неужели вы не понимаете, что мы заняли у вас эти кресла для того, чтобы сидеть в них?" Но он не поддался ни на какие резоны и увещания и начал выражаться несдержанно. Терпеливый, как и сейчас, я сделал новую попытку его усовестить. Я сказал: "Послушайте, приятель, как бы ни различались между собой наши деловые способности, мои и ваши, все мы дети одной великой матери - Природы. Вы же видите, чем я занимаюсь в это ясное летнее утро (я тогда лежал на диване): передо мною цветы, на столе фрукты, над головой безоблачное небо, воздух напоен ароматами, и я созерцаю Природу. Умоляю вас, во имя нашего общечеловеческого братства, не заслоняйте мне столь божественной картины нелепой фигурой сердитого пекаря!" Но он не послушался, - закончил мистер Скимпол, смеясь и поднимая брови в шутливом изумлении, - он заслонил Природу своей нелепой фигурой, заслоняет и будет заслонять. Поэтому я очень рад, что могу ускользнуть от него и уехать к моему другу Джарндису.

Он, вероятно, и не думал о том, что миссис Скимпол и его дочери останутся в городе, обреченные на встречи с пекарем; впрочем, сами они так привыкли к подобному отношению, что принимали его как нечто само собой разумеющееся. Мистер Скимпол нежно простился с семьей, веселый и грациозный, как всегда, и уехал с нами в состоянии полной душевной гармонии. Спускаясь по лестнице, мы не могли не видеть комнат, двери которых были открыты настежь, и сделали вывод, что комната хозяина казалась роскошным чертогом по сравнению с остальными.

Я не предвидела и не могла предвидеть, что не пройдет еще этот день, как случится одно событие, которое произведет на меня глубокое впечатление и навсегда останется мне памятным по своим последствиям. По дороге к нам гость наш был так оживлен, что я только слушала его и удивлялась; да и не я одна - Ада тоже поддалась его обаянию. Что касается опекуна, то не успели мы проехать милю-другую, как ветер, упорно дувший с востока, когда мы уезжали из Сомерс-Тауна, резко изменил направление.

Не знаю, была ли инфантильность мистера Скимпола подлинной или притворной во всех прочих отношениях, но перемене обстановки и прекрасной погоде он радовался совершенно по-детски. Ничуть не утомленный остротами, которыми он осыпал нас по дороге, он первым из нас прошел в гостиную, и я, занимаясь хозяйством, слышала, как он, сидя за роялем, одну за другой распевал итальянские и немецкие баркаролы и застольные песни - точнее, только их припевы.

Незадолго до обеда все мы были в сборе, и мистер Скимпол все еще сидел за роялем, наигрывая с большим чувством отрывки из музыкальных пьес, а в промежутках болтая о том, что завтра он дорисует развалины древней Веруламской стены *, которые начал рисовать года два назад, но не кончил, потому что они ему надоели, - как вдруг нам принесли визитную карточку, и опекун с удивлением прочел вслух:

- Сэр Лестер Дедлок!

Гость вошел в комнату, и вся она завертелась передо мной, прежде чем я смогла сделать хоть шаг. Будь я в силах пошевельнуться, я бы убежала. Голова моя так кружилась, что у меня даже не хватило духу укрыться в оконной нише, где сидела Ада; впрочем, я и окна-то не видела и даже забыла, где оно. Не успела я собраться с силами и дойти до стула, как услышала свое имя и поняла, что опекун представляет меня.

- Садитесь, пожалуйста, сэр Лестер.

- Мистер Джарндис, - проговорил сэр Лестер, кланяясь и усаживаясь, - я имел честь заехать к вам...

- Этим вы сделали честь мне, сэр Лестер.

- Благодарю вас... я имел честь заехать к вам по дороге из Линкольншира, ибо желаю выразить вам свое сожаление по поводу того, что моя неприязнь, - впрочем, имеющая довольно серьезные основания, - моя неприязнь к одному джентльмену, который... который вам знаком, принимал вас у себя и о котором я поэтому больше ничего не скажу, помешала вам и, больше того, молодым леди, находящимся под вашей охраной и опекой, увидеть в моем чесни-уолдском доме кое-какие вещи, которые могли бы понравиться лицам с изысканным и утонченным вкусом.

- Вы чрезвычайно любезны, сэр Лестер, и я приношу вам глубокую благодарность от имени этих молодых леди - вот они! - и от себя.

- Весьма возможно, мистер Джарндис, что джентльмен, о котором я по упомянутым причинам воздерживаюсь говорить, - весьма возможно, мистер Джарндис, что этот джентльмен оказал мне честь понять мой характер настолько превратно, чтобы внушить вам представление, будто вы не будете приняты в моем линкольнширском поместье с той вежливостью, с той почтительностью, которую всем моим людям предписано проявлять по отношению ко всем леди и джентльменам, посещающим мой дом. Если так, я только прошу вас поверить, сэр, что на самом деле вы были бы приняты столь же вежливо и почтительно, как и все прочие посетители.

Опекун деликатно уклонился от ответа.

- Мне было неприятно, мистер Джарндис, - важно продолжал сэр Лестер, - заверяю вас, сэр... мне было неприятно... узнать от нашей чесни-уолдской домоправительницы, что один джентльмен, гостивший вместе с вами в этой части нашего графства, и, по-видимому, тонкий знаток Изящных Искусств, был точно так же и по той же причине лишен возможности осмотреть наши семейные портреты с той неторопливостью, с тем вниманием, с тем интересом, которые он, быть может, хотел бы им уделить, а значит, и сам лишился возможности получить удовольствие от созерцания некоторых из этих портретов.

Тут он вынул визитную карточку и, глядя на нее в лорнет, прочел очень внушительным тоном, хоть и с некоторым трудом:

- Мистер Гирольд... Геральд... Гарольд... Скемплинг, Скамплинг... простите - Скимпол.

- Да вот и сам мистер Гарольд Скимпол, - сказал мой опекун, явно удивленный.

- А! - воскликнул сэр Лестер. - Прекрасно; я счастлив познакомиться с мистером Скимполом и воспользоваться случаем лично выразить ему сожаление. Я надеюсь, сэр, что, когда вы снова заглянете в мои места, вам не придется больше стесняться, как в прошлый раз.

- Вы очень добры, сэр Лестер Дедлок. Я конечно воспользуюсь вашим любезным приглашением и доставлю себе удовольствие снова посетить ваш прекрасный дом. Владельцы таких поместий, как Чесни-Уолд, - проговорил мистер Скимпол со свойственным ему счастливым и беспечным видом, - это благодетели общества. Они так добры, что держат у себя множество великолепных вещей, позволяя нам, бедным людям, восторгаться и наслаждаться ими; а тот, кто не ощущает восторга и наслаждения, попросту проявляет неблагодарность по отношению к нашим благодетелям.

Сэру Лестеру подобные мысли, как видно, очень понравились.

- Вы художник, сэр?

- Нет, - ответил мистер Скимпол, - совершенно праздный человек. Просто любитель.

Сэру Лестеру это, как видно, понравилось еще больше. Он выразил надежду, что ему самому посчастливится быть в Чесни-Уолде, когда мистер Скимпол опять приедет в Линкольншир, а мистер Скимпол заверил его, что очень польщен и почитает это за честь.

- Мистер Скимпол, - продолжал сэр Лестер, снова обращаясь к опекуну, - сообщил нашей домоправительнице, которая, как он, вероятно, заметил, давно и преданно служит нашей семье...

(- Это было на днях - я осматривал чесни-уолдский дом, когда поехал навестить мисс Саммерсон и мисс Клейр, - непринужденно пояснил мистер Скимпол.)

- ...сообщил нашей домоправительнице, что и раньше гостил в этих местах с одним своим другом, и этот друг - мистер Джарндис. - Сэр Лестер поклонился моему опекуну. - Вот как я узнал о тех обстоятельствах, по поводу которых сейчас выразил сожаление. Уверяю вас, мистер Джарндис... мне... было бы неприятно услышать, что в мой дом постеснялся войти любой джентльмен - кто бы он ни был; так что же говорить о джентльмене, который когда-то был знаком с леди Дедлок и даже приходится ей дальним родственником и которого (как миледи сама говорила мне) она глубоко уважает.

- Все ясно, сэр Лестер, - сказал опекун. - Я очень тронут, и все мы тронуты вашим вниманием. Промах сделал я сам, и это мне следует извиниться за него.

Я ни разу не подняла глаз. Я не видела гостя и, казалось мне, даже не прислушивалась к беседе. Странно, что я ее запомнила, - ведь она как будто не дошла до моего сознания. Я слышала, как разговаривали окружающие, но была в таком смятении и так тяготилась присутствием этого джентльмена, которого инстинктивно стремилась избегать, что в голове у меня шумело, сердце билось, и мне казалось, что я ничего не понимаю.

- Я рассказал обо всем этом леди Дедлок, - сказал сэр Лестер, поднявшись, - и миледи сообщила мне, что она имела удовольствие обменяться несколькими словами с мистером Джарндисом и его подопечными, так как случайно встретилась с ними, когда они гостили по соседству. Позвольте мне, мистер Джарндис, повторить вам и этим молодым леди то, что я уже говорил мистеру Скимполу. Некоторые обстоятельства, несомненно, препятствуют мне утверждать, что я был бы рад услышать о посещении моего дома мистером Бойторном; но эти обстоятельства касаются только данного джентльмена, а к другим лицам они отношения не имеют.

- Вы помните, что я всегда говорю о нем, - легким тоном сказал мистер Скимпол, призывая нас в свидетели. - Это добродушный бык, который уперся на своем и считает, что все на свете окрашено в ярко-красный цвет!

Сэр Лестер Дедлок кашлянул, как бы желая выразить, что "не может больше слышать ни слова о подобном субъекте, и простился с нами чрезвычайно церемонно и вежливо. Я постаралась поскорее уйти в свою комнату и не выходила из нее, пока не овладела собой. Это было очень трудно, но, к счастью, никто ничего не заметил, и когда я снова сошла вниз, все только подшучивали надо мной, вспоминая, как я была молчалива и застенчива в присутствии знатного линкольнширского баронета.

И тогда я решила, что пора мне рассказать опекуну все, что я знаю о себе. Так тяжело было думать, что теперь я могу встретиться с матерью, что меня могут пригласить к ней в дом и даже что мистер Скимпол - хоть он вовсе мне не друг - будет удостоен вниманием и любезностью ее мужа, - так тяжело было сознавать все это, что я почувствовала себя не в силах найти правильный путь без помощи опекуна.

Когда все ушли спать и мы с Адой, как всегда, немного поболтали в нашей уютной гостиной, я снова вышла из своей комнаты и отправилась искать опекуна в его библиотеке. Я знала, что в этот час он всегда читает, и когда подошла к его двери, увидела свет настольной лампы, падающий в коридор.

- Можно войти, опекун?

- Конечно, девочка моя. А что случилось?

- Ничего. Просто я решила воспользоваться часом, когда все в доме спят, чтобы сказать вам несколько слов о себе.

Он подвинул мне кресло, закрыл книгу и, отложив ее, обратил ко мне свое доброе, внимательное лицо. Я не могла не заметить, что лицо у него опять какое-то странное, совсем как в ту ночь, когда он сказал, что у него есть заботы, которых мне не понять.

- Все, что касается вас, милая Эстер, касается всех нас, - сказал он. - Как бы охотно вы ни говорили со мною, я буду слушать вас еще охотнее.

- Я знаю, опекун. Но я так нуждаюсь в вашем совете и поддержке. Ах, вы не подозреваете, как я в этом нуждаюсь, и особенно сегодня.

Он удивился моей горячности и даже немного встревожился.

- Мне так хотелось поговорить с вами, - сказала я, - хотелось с той самой минуты, как приехал к нам гость.

- Какой гость, дорогая? Сэр Лестер Дедлок?

- Да.

Он скрестил руки и с глубочайшим изумлением посмотрел на меня, ожидая, что я скажу еще. Я не знала, как мне подготовить его.

- Слушайте, Эстер, - проговорил он с улыбкой, - кто-кто, но чтобы вы могли иметь какое-то отношение к нашему гостю - вот уж чего я бы никак не подумал!

- Ну да, опекун, конечно. И я не думала когда-то.

Улыбка сошла с его лица, и оно сделалось серьезным.

Он подошел к двери, чтобы убедиться, закрыта ли она (но об этом я уже позаботилась), и снова сел на свое место рядом со мной.

- Опекун, - начала я, - вы помните тот день, когда мы бежали от грозы и леди Дедлок говорила с вами о своей сестре?

- Конечно. Конечно, помню.

- И напомнила вам, что они с сестрой разошлись, "пошли каждая своей дорогой".

- Конечно.

- Почему они расстались, опекун?

Он взглянул на меня и переменился в лице.

- Дитя мое, что за вопросы? Не знаю. Да, кажется, и никто не знал, кроме них самих. Кто мог ведать тайны этих гордых красавиц! Вы видели леди Дедлок. Если бы вы видели ее сестру, вы заметили бы, что она была так же непоколебима и надменна, как леди Дедлок.

- Ах, опекун, я видела ее много, много раз!

- Вы ее видели?

Он немного помолчал, закусив губу.

- Так вот, Эстер, когда вы как-то раз, давно, говорили со мной о Бойторне, а я сказал вам, что однажды он чуть было не женился и его невеста хоть и не умерла в действительности, но умерла для него, причем эта трагедия повлияла на всю его дальнейшую жизнь, - знали ли вы все это, знали вы, кто была его невеста?

- Нет, опекун, - ответила я, страшась света, который, пока еще тускло, забрезжил передо мной. - Нет, да и сейчас не знаю.

- Это была сестра леди Дедлок.

- Но почему, - выговорила я с большим трудом, - скажите мне, опекун, умоляю вас, почему разошлись они - мистер Бойторн и она?

- По ее желанию; а по какой причине - неизвестно; это она утаила в своем непреклонном сердце. Впоследствии он предполагал (хоть и не знал наверное), что она поссорилась с сестрой, жестоко уязвившей ее гордыню, и безмерно страдала от этого; во всяком случае, она написала Бойторну, что с того числа, которым помечено ее письмо, она для него умерла, - да так оно и оказалось, - а к решению своему пришла потому, что знает, как сильна в нем гордость, как остро развито в нем чувство чести, свойственные и ее натуре. Зная, что эти качества главенствуют в его характере, как и в ее собственном, и считаясь с этим, она, по ее словам, принесла себя в жертву и будет нести свой крест до самой смерти. Так она, к сожалению, и поступила: с тех пор он никогда больше не видел ее и ничего о ней не слышал. Как, впрочем, и все те, кто ее знал раньше.

- Ах, опекун, это я виновата! - вскричала я в отчаянии. - Какое горе я причинила невольно!

- Вы, Эстер?

- Да, опекун. Невольно, но все-таки причинила. Эта женщина, что жила в уединении, - первая, кого я помню в жизни.

- Не может быть! - вскричал он, вскочив с места.

- Да, опекун, да! А ее сестра - моя мать!

Я хотела было рассказать ему, о чем писала мне мать, но в тот вечер он отказался слушать меня. Он говорил со мною так нежно и с таким глубоким пониманием, так ясно объяснил мне все то, что я сама смутно сознавала и на что надеялась в самые светлые свои минуты; а я, и без того уже переполненная пламенной благодарностью, жившей во мне столько лет, я никогда еще не любила его так сильно, не благодарила так глубоко, как в тот вечер. А когда он проводил меня до моей комнаты и поцеловал у двери и когда я, наконец, легла спать, я подумала: смогу ли я когда-нибудь работать так усердно, быть такой доброй по мере своих скромных сил, такой самоотверженной и такой преданной ему и полезной для других, чтобы доказать ему, как я благословляю и почитаю его?

ГЛАВА XLIV

Письмо и ответ

Наутро опекун позвал меня к себе, и я поведала ему все то, чего не досказала накануне. Сделать ничего нельзя, сказал он, остается только хранить тайну и избегать таких встреч, как вчерашняя. Он понимает мои опасения и вполне разделяет их. Он берется даже удержать мистера Скимпола от посещения Чесни-Уолда. Той женщине, которую не следует называть при мне, он не может ни помочь, ни дать совета. Он хотел бы помочь ей, но это невозможно. Если она подозревает юриста, о котором говорила мне, и ее подозрения обоснованы, в чем он, опекун, почти не сомневается, тайну вряд ли удастся сохранить. Он немного знает этого юриста в лицо и понаслышке и убежден, что это человек опасный. Но что бы ни случилось, твердил он мне с тревожной и ласковой нежностью, я буду так же не виновата в этом, как и он сам, и так же не смогу ничего изменить.

- Я не думаю, - сказал он, - что могут возникнуть подозрения, связанные с вами, дорогая моя. Но многое можно заподозрить и не зная о вас.

- Если говорить о юристе, это верно, - согласилась я. - Но с тех пор как я начала так тревожиться, я все думаю о двух других лицах.

И я рассказала ему все про мистера Гаппи, который, возможно, о чем-то смутно догадывался в то время, когда я сама еще не понимала тайного смысла его слов; впрочем, после нашей последней встречи я уже не сомневалась, что он болтать не будет.

- Прекрасно, - сказал опекун. - В таком случае, мы пока можем забыть о нем. А кто же второй?

Я напомнила ему о горничной француженке, которая так настойчиво стремилась поступить ко мне.

- Да! - отозвался он задумчиво. - Она опаснее клерка. Но, в сущности, дорогая, ведь она всего только искала нового места. Незадолго перед этим она видела вас и Аду и, естественно, вспомнила о вас. Просто она хотела наняться к вам в горничные. Вот и все.

- Она вела себя как-то странно, - сказала я.

- Да, странно, но странно вела она себя и тогда, когда ей вдруг пришла блажь сбросить туфли и шлепать по лужам в одних чулках, с риском простудиться насмерть, - сказал опекун. - Однако раздумывать обо всех этих шансах и возможностях - это значит бесполезно тревожиться и мучиться. Каждый пустяк может показаться опасным, если смотреть на него с подобной точки зрения. Не теряйте надежды, Хозяюшка. Нельзя быть лучше, чем вы; и теперь, когда вы знаете все, будьте самой собой, будьте такой, какой были раньше. Это самое приятное, что вы можете сделать для всех. Поскольку я знаю вашу тайну...

- И так облегчаете мне это бремя, опекун, - вставила я.

- ...я буду внимательно следить за всеми событиями, происходящими в этой семье, насколько это возможно на расстоянии. А если наступит время, когда я смогу протянуть руку помощи и оказать хоть малейшую услугу той, чье имя лучше не называть даже здесь, я приложу все усилия, чтобы сделать это ради ее милой дочери.

Я поблагодарила его от всего сердца. Да и как было не благодарить! Я уже подошла к двери, как вдруг он попросил меня задержаться на минуту. Быстро обернувшись, я опять заметила, что выражение лица у него такое же, как в тот памятный мне вечер, и вдруг, сама не знаю почему, меня осенила неожиданная догадка, и мне показалось, что, быть может, я когда-нибудь его и пойму.

- Милая Эстер, - начал опекун, - я давно уже думал, что мне нужно кое-что сказать вам.

- Да, опекун?

- Трудновато мне было подойти к этому, да и сейчас еще трудно. Мне хотелось бы высказаться как можно яснее, с тем чтоб вы тщательно взвесили мои слова. Вы не против того, чтобы я изложил это письменно?

- Дорогой опекун, как могу я быть против того, чтобы вы написали что-нибудь и дали прочесть мне?

- Так скажите же мне, милая вы моя, - промолвил он с ясной улыбкой, - правда ли, что я сейчас такой же простой и непринужденный... такой же откровенный, честный и старозаветный, как всегда?

Я совершенно искренне ответила: "Вполне". И это была истинная правда, ибо его мимолетные колебания исчезли (да они и длились-то всего несколько секунд), и он снова стал таким же светлым, всепонимающим, сердечным, искренним, как всегда.

- Может быть, вам кажется, что я умолчал о чем-нибудь, сказал не то, что думал, утаил что-то - все равно что? - спросил он, и его живые ясные глаза встретились с моими.

Я без колебания ответила, что, конечно, нет.

- Можете вы вполне полагаться на меня и верить всему, что я говорю, Эстер?

- Безоговорочно! - ответила я от всего сердца.

- Моя дорогая девочка, - сказал опекун, - дайте мне руку.

Он взял мою руку, легонько обнял меня, глядя мне в лицо все с той же неподдельной искренностью и дружеской преданностью, с той же прежней готовностью защищать меня, которые сразу превратили этот дом в мой родной дом, и сказал мне:

- С того зимнего дня, когда мы с вами ехали в почтовой карете, вы заставили меня перемениться, милая моя. Но, главное, вы с тех пор сделали мне бесконечно много добра.

- Ах, опекун, а вы? Чего только не сделали вы для меня с той поры!

- Ну, - сказал он, - об этом теперь вспоминать нечего.

- Но разве можно это забыть?

- Да, Эстер, - сказал он мягко, но серьезно, - теперь Это надо забыть... забыть на некоторое время. Вам нужно помнить только о том, что теперь ничто не может меня изменить - я навсегда останусь таким, каким вы меня знаете. Можете вы быть твердо уверенной в этом, дорогая?

- Могу; твердо уверена, - сказала я.

- Это много, - промолвил он. - Это все. Но я не должен ловить вас на слове. Я не стану писать того, о чем думаю, пока вы не будете убеждены, что ничто не может изменить меня, такого, каким вы меня знаете. Если вы хоть чуть-чуть сомневаетесь, я не буду писать ничего. Если же вы, по зрелом размышлении, утвердитесь в этой уверенности, пошлите ко мне Чарли "за письмом" ровно через неделю. Но не присылайте ее, если не будете уверены вполне. Запомните, в этом случае, как и во всех остальных, я полагаюсь на вашу правдивость. Если у вас не будет уверенности, не присылайте Чарли!

- Опекун, - отозвалась я, - да ведь я уже уверена. Я так же не могу изменить свое убеждение, как вы не можете перемениться ко мне. Я пошлю Чарли за письмом. Он пожал мне руку и не сказал больше ни слова. И в течение всей следующей недели ни он, ни я не говорили об этом. Когда настал назначенный им вечер, я, как только осталась одна, сказала Чарли:

- Чарли, пойди постучись к мистеру Джарндису и скажи ему, что пришла от меня "за письмом".

Чарли спускалась по лестнице, поднималась по лестнице, шла по коридорам, а я прислушивалась к ее шагам, и в тот вечер извилистые ходы и переходы в этом старинном доме казались мне непомерно длинными; потом она пошла обратно, по коридорам, вниз по лестнице, вверх по лестнице и, наконец, принесла письмо.

- Положи его на стол, Чарли, - сказала я.

Чарли положила письмо на стол и ушла спать, а я сидела, глядя на конверт, но не дотрагивалась до него и думала о многом.

Сначала я вспомнила свое угрюмое детство, когда была такой робкой и застенчивой, потом - тяжелые дни, когда моя тетка лежала мертвая и ее непреклонное лицо было таким холодным и неподвижным, а потом - то время, когда я жила вдвоем с миссис Рейчел и чувствовала себя такой одинокой, как будто мне не с кем было перемолвиться словом, не на кого бросить взгляд. Затем я вспомнила иные дни, когда мне было даровано счастье находить друзей среди всех окружающих и быть любимой. Я вспоминала все вплоть до того дня, когда впервые увидела мою дорогую девочку, принявшую меня с той сестринской любовью, которая так украсила и обогатила мою жизнь. Я вспомнила яркие приветственные огни, которые в одну холодную звездную ночь засверкали нам навстречу из этих самых окон, впервые озарив наши полные ожидания лица, и с тех пор уже не меркли. Я вновь пережила свою счастливую жизнь, перебрала в памяти дни своей болезни и выздоровления. Я думала о том, как изменилась я сама и как неизменно ласковы со мной все мои друзья, и все это счастье сияло мне, словно яркий свет, исходя от лучшего из друзей, который сейчас прислал мне письмо, лежащее на столе.

Я вскрыла и прочла его. Я была так потрясена любовью, бескорыстной заботливостью, вниманием ко мне, которые проглядывали в каждом слове этого письма, что слезы то и дело застилали мне глаза, и я не сразу дочитала его до конца. Но потом я прочла его три раза подряд и только тогда положила обратно на стол. Я и раньше догадывалась о его содержании, и не ошиблась. В письме мне был задан вопрос: соглашусь ли я стать хозяйкой Холодного дома?

Это было не любовное письмо, хотя оно дышало любовью ко мне, - опекун писал так, как говорил со мной всегда. В каждой строчке я видела его лицо, слышала его голос, чувствовала его доброту и стремление защитить меня. Он писал так, как будто мы поменялись местами, как будто все добрые дела исходили от меня, а все чувства, пробужденные ими, - от него.

В письме он говорил о том, что я молода, а он уже пережил свою лучшую пору и достиг зрелости в то время, когда я была еще ребенком; а теперь у него уже седая голова и он пишет мне, отлично понимая значение разницы в возрасте, и напоминает мне о ней, чтобы я хорошенько подумала. Говорил, что, согласившись на этот брак, я ничего не выиграю, а отказавшись от него, ничего не потеряю, ибо никакие новые отношения не могут углубить его нежность ко мне, и, как бы я ни решила поступить, он уверен, что мое решение будет правильным. Свое предложение он обдумал еще раз, уже после нашего последнего откровенного разговора, и решил сделать его, хотя бы для того, чтобы на одном скромном примере показать мне, что весь мир готов опровергнуть суровое предсказание, омрачившее мое детство. Он писал, что я и представить себе не могу, какое счастье я способна ему дать, но об этом он больше ничего не скажет, ибо мне всегда следует помнить, что я ничем ему не обязана, а вот он - мой неоплатный должник. Он часто думал о нашем будущем; он предвидел, что настанет время, - как ни грустно, - очень скоро настанет время, когда Ада (которая уже почти достигла совершеннолетия) уйдет от нас и нам больше не придется жить, как мы живем теперь; а предвидя это, он постоянно размышлял о своем предложении. Вот как вышло, что он его сделал. Если я и чувствую, что могу дать ему законное право быть моим защитником, что могу радостно и охотно сделаться нежно любимой спутницей его последних лет во всех превратностях жизни и до самой смерти, он все же не хочет, чтобы я навеки связала себя согласием, пока это письмо еще так ново для меня; нет, даже если я все это чувствую, я должна дать себе много времени для размышления. Так ли я решу, или иначе, он хочет сохранить наши прежние отношения, хочет обращаться со мною по-прежнему, хочет, чтобы я по-прежнему называла его опекуном. Что же касается его чудесной Хлопотуньи, его маленькой Хозяюшки, он знает, что она навсегда останется такой, какая она теперь.

Вот главное, что он сказал в этом письме, где каждая строчка от первой до последней была внушена чувством справедливости и собственного достоинства; и написал он его в таком тоне, словно и правда был моим опекуном по закону, беспристрастно передающим мне предложение своего друга и бескорыстно перечисляющим все, что можно сказать за и против него.

Но он ни одним намеком не дал мне понять, что обдумывал все это еще в то время, когда я была красивее, чем теперь, но тогда решил ничего мне не говорить. Он не сказал, что, когда мое лицо изменилось и я подурнела, он продолжал любить меня так же, как и в лучшую мою пору. Не сказал, что, когда открылась тайна моего рождения, это не было для него ударом. Что его великодушие выше обезобразившей меня перемены и унаследованного мною позора. Что чем больше я нуждаюсь в подобной верности, тем больше могу полагаться на него до конца.

Впрочем, я теперь сама знала все это: знала очень хорошо. Это было для меня как бы завершением возвышенной повести, которую я читала, и я уже видела, к какому решению должна прийти - других решений быть не могло. Посвятить мою жизнь его счастью в благодарность за все, что он для меня сделал? Но этого мало, думала я, и чего же я хотела в тот вечер, несколько дней назад, как не придумать, чем еще я могу отблагодарить его?

И все же, прочитав письмо, я долго плакала, и не только от полноты сердца, не только от неожиданности этого предложения, - ибо оно все-таки оказалось неожиданным для меня, хоть я и предвидела его; нет, я чувствовала, что безвозвратно утратила что-то, чему нет названия и что неясно для меня самой. Я была очень счастлива, очень благодарна, очень спокойна за свое будущее, но я долго плакала.

Немного погодя я подошла к своему старому зеркалу. Глаза у меня были красные и опухшие; и я сказала себе: "Ах, Эстер, Эстер, ты ли это?" Лицо в зеркале, кажется, снова собиралось расплакаться от этого упрека, но я погрозила ему пальцем, и оно стало спокойным.

- Вот это больше похоже на то сдержанное выражение, которым ты утешила меня, моя прелесть, когда я заметила в тебе такую перемену! - сказала я, распуская волосы. - Когда ты станешь хозяйкой Холодного дома, тебе придется быть веселой, как птичка. Впрочем, тебе постоянно надо быть веселой; поэтому начнем теперь же.

Я начала расчесывать волосы и совсем успокоилась. Правда, я все еще немножко всхлипывала, но только потому, что плакала раньше; а сейчас я уже не плакала.

- Так вот, милая Эстер, ты счастлива на всю жизнь. Счастлива своими лучшими друзьями, счастлива своим старым родным домом, счастлива возможностью делать много добра, счастлива незаслуженной тобой любовью лучшего из людей.

И вдруг я подумала: а что, если бы опекун женился на другой, как бы я себя почувствовала и что стала бы делать? Вот уж когда действительно изменилось бы все вокруг меня. Я вообразила свою жизнь после этого события, и она представилась мне такой непривычной и пустой, что я немного побренчала своими ключами и поцеловала их, а потом положила в корзиночку.

Расчесывая на ночь волосы перед зеркалом, я стала думать о том, как часто я сама сознавала в душе, что неизгладимые следы болезни и обстоятельства моего рождения тоже требуют, чтобы я была всегда, всегда, всегда занята делом... полезна для других, приветлива, услужлива, и все это - искренне и без всяких претензий. Вот уж, право, самое подходящее время теперь унывать и лить слезы! А если мысль о том, чтобы сделаться хозяйкой Холодного дома, сначала показалась мне странной (хотя это и не оправдание для слез), то, в сущности, что же в ней странного? Если не мне, то другим людям она уже приходила в голову.

- Разве ты не помнишь, милая моя дурнушка, - спросила я себя, глядя в зеркало, - что говорила миссис Вудкорт о твоем замужестве, когда ты еще не была рябой?..

Быть может, это имя напомнило мне о... засушенных цветах. Теперь лучше было расстаться с ними. Конечно, они хранились лишь в память о том, что совсем прошло и кончилось, но все-таки лучше было с ними расстаться.

Они были заложены в книгу, которая стояла на полке в соседней комнате - нашей гостиной, отделявшей спальню Ады от моей. Я взяла свечу и, стараясь не шуметь, пошла туда за этой книгой. Сняв ее с полки, я заглянула в открытую дверь, увидела, что моя милая красавица спит, и тихонько прокралась к ней, чтобы поцеловать ее.

Я знаю, что это была слабость, и плакать мне было совершенно не от чего, но я все-таки уронила слезу на ее милое личико, потом другую, еще и еще. Слабость еще большая - я вынула засохшие цветы и на мгновение приложила их к губам Ады. Я думала о ее любви к Ричарду... хотя, в сущности, цветы не имели к этому никакого отношения. Потом я принесла их в свою комнату, сожгла на свечке, и они мгновенно обратились в пепел.

Наутро, сойдя в столовую к первому завтраку, я нашла опекуна таким же, как всегда, - по-прежнему искренним, откровенным и непринужденным. В его обращении со мной не чувствовалось ни малейшей натянутости; не было ее (или мне так казалось) и в моем обращении с ним. В это утро я несколько раз оставалась с ним вдвоем и думала тогда, что он, вероятно, сейчас заговорит со мной о письме; но об этом он не сказал ни слова.

Не сказал ни на другое утро, ни на следующий день, ни в один из тех дней, которые прожил у нас мистер Скимпол, задержавшийся в Холодном доме на целую неделю. Я каждый день ждала, что опекун заговорит со мной о письме, но он молчал.

Тогда я стала волноваться и решила, что мне следует написать ответ. По вечерам, оставшись одна в своей комнате, я не раз пыталась приняться за него, но не могла даже начать как следует - что бы я ни написала, все мне не нравилось, и каждый вечер я думала, что лучше подождать еще денек. Так я прождала еще семь дней, но опекун по-прежнему ничего не говорил.

Наконец, как-то раз после обеда, когда мистер Скимпол уже уехал, а мы трое собирались покататься верхом, я переоделась раньше Ады и, спустившись в гостиную, подошла к опекуну, который стоял ко мне спиной и смотрел в окно.

Когда я вошла, он оглянулся и сказал с улыбкой:

- А, это вы, Хлопотунья? - и снова повернулся к окну.

Я решила поговорить с ним теперь же. Точнее, для этого только я и пришла сюда.

- Опекун, - промолвила я, запинаясь и дрожа, - когда бы вы хотели получить ответ на письмо, за которым ходила Чарли?

- Когда он будет готов, дорогая моя, - ответил он.

- Мне кажется, он готов, - сказала я.

- Его принесет Чарли? - с улыбкой спросил он.

- Нет; я сама принесла его, опекун, - ответила я.

Я обвила руками его шею и поцеловала его, а он спросил, считаю ли я себя хозяйкой Холодного дома, и я сказала: "Да"; но пока что все осталось по-старому, и мы все вместе уехали кататься, и я даже ничего не сказала своей милой девочке.

ГЛАВА XLV

Священное поручение

Как-то раз утром, кончив бренчать ключами, я вместе с моей красавицей прогуливалась по саду и, случайно посмотрев в сторону дома, увидела, что в него вползает какая-то длинная, узкая тень, которая смахивает на мистера Воулса. В это самое утро Ада говорила мне о своих надеждах на то, что Ричард, может быть, скоро охладеет к канцлерской тяжбе, - охладеет именно потому, что теперь занимается ею с таким пылким увлечением, и, вспомнив об этом, я ничего не сказала о тени мистера Воулса моей дорогой девочке, чтобы не огорчить ее.

Немного погодя появилась Чарли и кинулась в нашу сторону, легко обегая кусты и мчась вприпрыжку по дорожкам, румяная и хорошенькая, словно спутница Флоры *, а не просто моя служанка, и на бегу крикнула мне:

- С вашего позволения, мисс, извольте пойти домой, поговорить с мистером Джарндисом!

У Чарли была одна особенность: когда ее посылали передать что-нибудь, она начинала говорить, едва завидев, хотя бы издалека, того, к кому ее послали. Поэтому я поняла, что Чарли, в обычных для нее выражениях, просит меня "изволить пойти домой, поговорить с мистером Джарндисом" гораздо раньше, чем услышала ее голос. Когда же я, наконец, его услышала, она успела столько раз произнести эти слова, что совсем запыхалась.

Я сказала Аде, что скоро вернусь, а направляясь к дому, спросила у Чарли, не приехал ли к мистеру Джарндису какой-нибудь джентльмен. Чарли, чье знание грамматики, к стыду моему, никогда не делало чести моим педагогическим способностям, ответила:

- Да, мисс, который был приехавши в деревню с мистером Ричардом.

Трудно было представить себе людей, более разных, чем опекун и мистер Воулс. Когда я вошла, они сидели за столом друг против друга, и один был такой открытый, другой - такой скрытный; один - такой широкоплечий и прямой, другой - такой узкогрудый и сутулый; один откровенно высказывал то, что хотел сказать, сочным, звучным голосом, другой - все чего-то недосказывал и говорил бесстрастно, разевая рот как-то по-рыбьи, - словом, мне показалось, будто я в жизни не видывала людей, столь разительно несходных.

- Вы уже знакомы с мистером Воулсом, дорогая, - сказал опекун, надо сознаться, не слишком любезным тоном.

Мистер Воулс, как всегда в перчатках и застегнутый на все пуговицы, встал, затем снова сел, совершенно так же, как в тот раз, когда он садился рядом с Ричардом в двуколку. Поскольку у него не было перед глазами Ричарда, он смотрел прямо перед собой.

- Мистер Воулс, - начал опекун, глядя на эту черную фигуру, как на какую-то зловещую птицу, - привез нам очень печальные вести о нашем столь несчастном Рике. - Он сделал сильное ударение на словах "столь несчастном", словно желал подчеркнуть, что они характеризуют отношение мистера Воулса к Ричарду.

Я села между собеседниками. Мистер Воулс сидел недвижный, как истукан, только украдкой трогал рукой в черной перчатке один из красных прыщиков, усеявших его желтое лицо.

- Вы, к счастью, очень дружны с Риком, дорогая, - сказал опекун, - поэтому мне хотелось бы знать, что вы обо всем этом думаете. Будьте добры, мистер Воулс, высказаться как можно... как можно яснее.

И мистер Воулс, высказываясь отнюдь не ясно, начал так:

- Как я уже говорил, мисс Саммерсон, будучи поверенным мистера Карстона, я осведомлен о том, что он теперь находится в очень стесненных обстоятельствах, и дело не столько в общей сумме его долгов, сколько в особых условиях и срочности векселей, выданных мистером Карстоном, и в его возможностях погасить эти векселя, иными словами - уплатить долги. Я много раз добивался для мистера Карстона отсрочек по мелким платежам, но всяким отсрочкам есть предел, и мы до него дошли. Я не раз выручал его ссудами из собственного кармана, дабы уладить все эти неприятности, но, разумеется, хочу получить деньги обратно, ибо не выдаю себя за богача и к тому же обязан содержать отца, проживающего в Тоунтонской долине, не говоря уж о том, что стремлюсь оставить маленькое состояние своим трем дорогим дочерям, проживающим вместе со мною. Я опасаюсь, что мистер Карстон попал в такое положение, выпутаться из коего он может только продав свой патент; а если так, об этом, во всяком случае, желательно поставить в известность его родных.

Во время своей речи мистер Воулс не сводил с меня глаз, а теперь, погрузившись в молчание, - которого он, можно сказать, и не нарушал, такой глухой у него был голос, - снова устремил недвижный взгляд куда-то в пространство.

- Подумать только, - бедный юноша останется даже без того небольшого жалованья, которое получает теперь, - сказал мне опекун. - Но что я могу поделать? Вы знаете его, Эстер. Теперь он ни за что не согласится принять от меня помощь. Предлагать ее или даже намекать на это - значит довести его до крайности, если только он уже не доведен до нее чем-нибудь другим.

Мистер Воулс снова обратился ко мне:

- Мнение мистера Джарндиса, мисс, несомненно соответствует истине, и в ртом вся трудность. Я не считаю, что надо что-нибудь сделать. Я не говорю, что надо что-то сделать. Отнюдь нет. Я просто приехал сюда строго конфиденциально, и рассказал обо всем с целью вести дела начистоту, так, чтобы впоследствии не говорили, будто дела не велись начистоту. Я всегда стремлюсь вести все дела начистоту. Я хочу оставить после себя доброе имя. Если бы я, заботясь лишь о своих собственных интересах, посоветовался с мистером Карстоном, меня бы здесь не было, ибо, как вам хорошо известно, он горячо восстал бы против моей поездки. Наши сегодняшние переговоры не носят характера юридической консультации. Платы за них я не требую. Я заинтересован в них лишь в качестве члена общества, отца... и сына, - добавил мистер Воулс, чуть было не позабыв о родителе, проживающем в Тоунтонской долине.

Нам стало ясно, что, сообщая о своем намерении разделить с нами ответственность, которую он нес как человек осведомленный о положении Ричарда, мистер Воулс сказал истинную правду. Я могла придумать лишь один выход: надо мне съездить в Дил *, где теперь служит Ричард, увидеться с ним и по мере сил попытаться предотвратить беду. Не считая нужным советоваться с мистером Воулсом, я отвела опекуна в сторону, чтобы изложить ему свой план действий, а мистер Воулс, унылый и длинный, крадучись подошел к камину и протянул к огню свои траурные перчатки.

Опекун, конечно, сейчас же заспорил со мной, доказывая, что путешествие меня утомит, но других возражений у него не было, а мне очень хотелось поехать, так что я добилась его согласия. Теперь надо было только отделаться от мистера Воулса.

- Так вот, сэр, - сказал мистер Джарндис, - мисс Саммерсон повидается с мистером Карстоном, а нам остается лишь уповать на то, что его положение еще не безнадежно. Позвольте мне приказать, чтобы вам подали завтрак; вам не худо подкрепиться с дороги, сэр.

- Благодарю вас, мистер Джарндис, - отозвался мистер Воулс, протягивая свой длинный черный рукав, чтобы остановить опекуна, который хотел было позвонить, - завтракать я никак не могу. Благодарю вас, - нет, нет, ни кусочка. Пищеварение у меня совершенно испорчено, и я всегда ем очень умеренно, а если бы я позволил себе принять сытную пищу в такой час дня, не знаю, какие получились бы последствия. Поскольку все выяснено начистоту, сэр, я теперь, с вашего позволения, распрощаюсь с вами.

- Хотелось бы мне, - с горечью проговорил опекун, - чтобы и вы, мистер Воулс, и все мы навсегда распрощались с тяжбой, столь хорошо вам знакомой.

Мистер Воулс, чье одеяние, от сапог до цилиндра, было так густо покрыто черной краской, что она испарялась от близости к огню, распространяя очень неприятный запах, коротко и как-то криво кивнул, потом медленно покачал головой.

- Если мы, практикующие юристы, претендуем на то, чтобы нас уважали, сэр, мы должны налегать плечом на колесо. И мы налегаем, сэр. По крайней мере я налегаю и хочу думать, что все мои собратья по профессии поступают так же. Вы не забудете, мисс, что обещали не упоминать обо мне в разговоре с мистером Карстоном?

Я ответила, что ни слова о нем не скажу.

- Пожалуйста, мисс. До свиданья. Мистер Джарндис, желаю вам всего доброго, сэр.

Мистер Воулс прикоснулся к моим пальцам, потом к пальцам опекуна своей холодной перчаткой, в которой, казалось, не было руки, и длинный, узкий - ни дать ни взять тень - уполз прочь. А мне представилось, как эта "тень", взобравшись на империал почтовой кареты, будет ползти по озаренным солнцем полям, между Холодным домом и Лондоном, замораживая на своем пути даже семена в земле.

Я, конечно, вынуждена была сказать Аде, куда еду и с какой целью, а она, разумеется, очень встревожилась и расстроилась. Но она была так предана Ричарду, что только жалела и оправдывала его, и в порыве все более глубокой любви - милая моя, любящая девочка! - написала длинное письмо, которое я обещала передать ему.

Пришлось взять с собой Чарли, хотя мне, конечно, не нужно было никаких провожатых, и я охотно оставила бы ее дома. В тот же день мы вместе выехали в Лондон, и узнав, что в почтовой карете есть два свободных места для пассажиров, уплатили за них. В тот час, когда у нас обычно ложились спать, мы с Чарли покатили к морю вместе с письмами, адресованными в Кент.

Во времена почтовых карет ехать до Дила приходилось целую ночь, но в карете мы были одни, и эта ночь не показалась нам слишком утомительной. Я провела ее так, как, наверное, провел бы каждый, будь он на моем месте. В иные минуты моя поездка казалась мне многообещающей, в другие - безнадежной. То я думала, что мне удастся помочь Ричарду, то удивлялась, как это могло взбрести мне в голову. То приходила к выводу, что, тронувшись в путь, поступила очень умно, то - что совсем не умно. В каком состоянии я найду Ричарда, что я скажу ему, что он скажет мне - все эти вопросы поочередно занимали меня, сочетаясь с моими противоречивыми чувствами; а колеса всю ночь отстукивали одну и ту же песню, и письмо опекуна казалось мне ее припевом.

Наконец мы въехали в узкие улицы Дила, очень унылые в это сырое туманное утро. Длинное плоское взморье с беспорядочно разбросанными домишками - деревянными и кирпичными, - загроможденное кабестанами, большими лодками, навесами, шестами с талями и блоками, и рядом обширные пустыри, усыпанные галькой, поросшие травой и сорняками, - все это показалось мне невыносимо скучным. Море волновалось под слоем густого белого тумана; а на суше все словно оцепенело, если не считать нескольких канатчиков, которые встали спозаранку и, обмотавшись пенькой, имели такой вид, словно, тяготясь своим теперешним существованием, собрались вплести в канаты самих себя.

Но когда мы вошли в теплую комнату превосходной гостиницы, умылись, переоделись и сели завтракать (ложиться спать уже не стоило), Дил стал казаться наиболее веселым. Наша комнатка чем-то напоминала каюту, и Чарли была от нее в восторге. Но вот туман начал подниматься, как занавес, и мы увидели множество кораблей, о близости которых раньше и не подозревали. Не помню, сколько всего их было, хотя слуга назвал нам число судов, стоявших на рейде. Были там и большие корабли - особенно один, только что прибывший на родину из Индии; и когда солнце засияло, выглянув из-за облаков, и бросило на темное море светлые блики, казавшиеся серебристыми озерками, изменчивая игра света и тени на кораблях, суета маленьких лодок, снующих между ними и берегом, жизнь и движение на судах и во всем, что их окружало, - все это стало необычайно красивым.

Огромный корабль, прибывший из Индии, больше других привлекал наше внимание, потому что он стал на рейд этой ночью. Он был окружен лодками, и мы с Чарли толковали о том, как, должно быть, радуются люди на его борту, что наконец-то могут сойти на берег. Чарли хотелось знать, по каким океанам он плыл, правда ли, что в Индии очень жарко, какие там змеи и тигры и так далее; а так как подобные сведения она запоминала гораздо лучше, чем грамматические правила, то я рассказала ей все, что сама об этом знала. Я добавила также, что во время морских путешествий иногда случаются кораблекрушения, море выбрасывает людей на скалы, и тут несчастных спасает один-единственный человек, бесстрашный и добрый. Чарли спросила, как это может быть, и я рассказала ей, что мы дома узнали об одном таком случае.

Я хотела было послать Ричарду записку, чтобы известить его о своем приезде, но потом решила, что гораздо лучше пойти к нему без предупреждения. Он жил в казармах, и я немного сомневалась, удобно ли нам туда идти; но мы все-таки отправились на разведку. Заглянув в ворота казарменного двора, мы увидели, что в этот ранний час там почти безлюдно, и я спросила сержанта, стоявшего на крыльце гауптвахты, где живет Ричард. Он дал мне в провожатые солдата, а тот, поднявшись с нами по лестнице с голыми стенами, постучал в какую-то дверь и ушел.

- Кто там? - крикнул Ричард из комнаты. Я оставила Чарли в коридорчике и, подойдя к полуоткрытой двери, спросила:

- Можно войти, Ричард? Это я, Хлопотунья.

Ричард что-то писал за столом, а вокруг, на полу, в полном беспорядке валялись костюмы, жестянки, книги, сапоги, щетки, чемоданы. Он был полуодет, - и не в военном, а в штатском, - не причесан, и вид у него был такой же растерзанный, как у его комнаты. Все это я заметила лишь после того, как он радостно поздоровался со мной, а я села рядом с ним, - ведь едва он услышал мой голос, как вскочил из-за стола и немедленно заключил меня в свои объятья. Милый Ричард! Со мной он был все тот же. Вплоть до... ах, бедный, бедный, мальчик! - вплоть до конца он всегда встречал меня с прежней мальчишеской веселостью.

- Праведное небо! - воскликнул он. - Милая моя Старушка, как вы очутились здесь? Мог ли я думать, что увижу вас? Ничего плохого не случилось? Ада здорова?

- Вполне здорова. И еще больше похорошела, Ричард!

- Эх! - вздохнул он, откинувшись на спинку кресла. - Бедная моя кузина! А я, Эстер, сейчас писал вам.

Он сидел, развалившись в кресле, комкая мелко исписанный лист бумаги, и такой он был молодой, красивый - в самом расцвете, - но какой измученный, издерганный!

- Раз уж вы потрудились столько написать, неужели мне не удастся прочесть ваше письмо? - спросила я.

- Эх, дорогая, - ответил он, безнадежно махнув рукой, - только поглядите на эту комнату, и вы прочтете все, что я написал. Вот оно - всюду, во всех углах!

Я ласково уговаривала его не унывать. Сказала, что, случайно узнав о его тяжелом положении, приехала, чтобы поговорить с ним и вместе найти какой-нибудь выход.

- Это похоже на вас, Эстер; но это - бесполезно, а потому - не похоже на вас! - отозвался он с грустной улыбкой. - Сегодня я уезжаю в отпуск - должен был уехать через час, - чтобы уладить дело с продажей моего патента. Пускай! Что сделано, того не воротишь. Итак, военная служба кончилась тем же, чем и прочие мои занятия. Не хватало только, чтобы я сделался священником, а не то я обошел бы полный круг всех профессий.

- Ричард, - начала я, - неужели вы действительно не можете остаться в полку?

- Никак не могу, Эстер, - ответил он. - Мне угрожает позор, да так скоро, что "власть имущим" (как говорится в катехизисе) гораздо удобнее обойтись без меня, чем оставить меня на службе. И они правы. Не говоря уже о моих долгах, настойчивых кредиторах и тому подобных неприятностях, я и сам не гожусь даже для этой службы. Ни к чему у меня не лежит душа; ни к какому делу, кроме одного, нет у меня ни интереса, ни охоты, ни любви. Если бы этот мыльный пузырь и не лопнул, - добавил он, разорвав в клочки свое письмо и разбрасывая обрывки, - все равно я не мог бы уехать из Англии. Ведь меня должны были командировать за границу, но как могу я уехать? Как могу я, умудренный горьким опытом, доверять ведение тяжбы даже Воулсу, если сам не стою у него над душой!

Очевидно, он прочел на моем лице то, что я хотела ему сказать, и взяв мою руку, лежавшую у него на плече, поднес ее к моим губам, чтобы помешать мне произнести хоть слово.

- Her, Хлопотунья! Я запрещаю... вынужден запретить всякие разговоры на некоторые темы. Их две: первая - Джон Джарндис. Вторая... сами знаете что. Назовите это помешательством, а я скажу, что теперь уж ничего не поделаешь, - я не могу остаться в здравом уме. Но это не помешательство - у меня есть одна-единственная цель, и к ней я стремлюсь. Жаль, что меня заставили свернуть с моего настоящего пути ради каких-то других целей. Вы, чего доброго, скажете, что теперь, после того как я ухлопал на это дело столько времени, после того как я столько мучился и тревожился, надо его бросить, и это будет разумно! Да, разумно, чего уж разумней! А также очень приятно некоторым лицам; только я никогда этого дела не брошу.

Он был в таком состоянии, что я решила не возражать ему, чтобы не укреплять его решимости (хотя крепче она, пожалуй, и быть не могла). Я вынула и отдала ему письмо Ады.

- Вы хотите, чтобы я прочел его сейчас? - спросил он.

Я ответила утвердительно, а он положил письмо перед собой, облокотился на стол и, опустив голову на руки, начал читать. Но не прочтя и нескольких строк, обеими руками прикрыл лицо, чтобы я его не видела. Немного погодя он встал под тем предлогом, что за столом ему не хватает света, и отошел к окну. Там он читал письмо стоя ко мне спиной, а дочитав, сложил его и, не выпуская из рук, молча стоял еще несколько минут. Когда он вернулся на прежнее место, я заметила на его глазах слезы.

- Вы, Эстер, конечно, знаете, о чем она мне пишет?

Он сказал это мягче, чем говорил раньше, и поцеловал письмо.

- Да, Ричард.

- Она предлагает мне свое маленькое наследство, которое вскоре должна получить, - сказал он и топнул ногой, - денег как раз столько, сколько я промотал, - и она просит и умоляет принять их, чтобы я мог уладить свои дела и остаться на военной службе.

- Я знаю, что ничего она так не желает, как вашего счастья, - сказала я. - Ах, дорогой Ричард, у нее золотое сердце, у вашей Ады.

- Я это знаю. Я... лучше бы мне умереть!

Он снова отошел к окну и, взявшись за раму, опустил голову на руку. Мне было очень больно видеть его в таком состоянии, но я надеялась, что, быть может, он сделается более уступчивым, и не говорила ни слова. Однако я его плохо знала. Могла ли я ожидать, что он от волнения перейдет к новой вспышке чувства обиды?

- И тот самый Джон Джарндис, чье имя мы с вами в других случаях не упоминаем, пытался оторвать от меня это сердце! - воскликнул он негодующим тоном. - А милая девушка делает мне великодушное предложение, живя в доме этого самого Джона Джарндиса и, наверное, с милостивого согласия и при поддержке того же Джона Джарндиса, который вновь пытается меня подкупить, чтобы я отказался от своих прав.

- Ричард! - воскликнула я, вскочив с места. - Я не хочу слышать от вас такую постыдную клевету! - Первый раз в жизни я тогда по-настоящему рассердилась на него, но и то лишь на мгновение. Стоило мне взглянуть на его осунувшееся молодое лицо, уже выражавшее раскаяние, как я положила руку ему на плечо и сказала: - Пожалуйста, дорогой Ричард, не говорите так со мной. Одумайтесь!

Он принялся беспощадно осуждать себя самым искренним тоном, сказал, что был глубоко неправ и тысячу раз просит у меня прощения. На это я улыбнулась, но не очень весело, потому что все еще дрожала после своей гневной вспышки.

- Принять это предложение, моя дорогая Эстер, - сказал он, садясь рядом со мной и возвращаясь к нашему разговору, - еще раз умоляю вас, простите меня, я глубоко раскаиваюсь, - принять это предложение невозможно; как ни дорога мне Ада, об этом и говорить нечего. Кроме того, я могу показать вам всякие официальные бумаги и документы, которые убедят вас, что с военной службой я покончил. Верьте мне, я уже снял с себя красный мундир. Но как бы я ни тревожился, как бы ни волновался, меня утешает сознание, что, заботясь о своих интересах, я защищаю интересы Ады. Воулс "налег плечом на колесо", а раз он работает для меня, то, значит, и для нее, благодарение богу!

В нем снова вспыхнули какие-то радужные надежды, и черты его прояснились, но видеть его таким мне было еще больнее.

- Нет, нет! - с жаром воскликнул Ричард. - Если бы все маленькое состояние Ады было моим, так и то не стоило бы тратить из него ни фартинга, чтоб удержать меня на том пути, для которого я не гожусь, которым не интересуюсь, который мне надоел. Лучше отдать эти деньги на дело, которое вернет их сторицей, лучше истратить их там, где перед Адой открывается гораздо больше возможностей. А обо мне не беспокойтесь! Теперь я буду думать только об одном, и мы с Воулсом будем работать для этой цели. Без средств я не останусь. Продам патент и частично расплачусь с некоторыми мелкими ростовщиками, которые теперь, по словам Воулеа, ничего не хотят слышать и пристают со своими векселями. Во всяком случае, у меня еще осталось кое-что, а будет больше. Ну, довольно об этом! Отвезите Аде мое письмо, Эстер, и обе вы побольше верьте в меня - не думайте, что я уже совсем погиб, дорогая.

Не буду повторять того, что я говорила Ричарду. Я знаю: все это были скучные увещания, и, конечно, ничего умного я сказать не могла. Но я говорила от всего сердца. Он выслушал меня терпеливо и сочувственно; но я поняла, что говорить с ним сейчас на "запретные" темы - дело безнадежное. Во время этой встречи я поняла, как прав был опекун, когда сказал, что, пытаясь разубеждать Ричарда, мы повредим ему больше, чем если оставим его в покое.

Поэтому я, наконец, попросила Ричарда дать мне доказательства того, что он говорит правду и с военной службой у него действительно все кончено. Он охотно показал мне целую переписку, из которой явствовало, что на его прошение об отставке уже получено согласие. И тут я услышала от него самого, что у мистера Воулса имеются копии всех этих бумаг и что Ричард не раз советовался с ним о продаже патента. Итак, я узнала, как обстоят дела Ричарда, привезла ему письмо Ады и обещала (а я уже обещала) вернуться вместе с ним в Лондон - вот и все; больше никакого толку из моей поездки не вышло. С грустью признав это в душе, я сказала, что вернусь в гостиницу и там подожду его, а он, накинув на плечи плащ, проводил меня и Чарли до ворот, и мы вдвоем с нею пошли обратно по взморью.

В одном месте собралось много любопытных, - они окружили морских офицеров, выходивших из шлюпки на берег, и старались подойти поближе к ним. Я сказала Чарли, что эта шлюпка, наверное, с того огромного корабля, который прибыл из Индии, и мы тоже остановились посмотреть.

Офицеры медленно поднимались на набережную, оживленно болтая друг с другом и с окружившими их людьми, и смотрели по сторонам, явно радуясь своему возвращению в Англию.

- Чарли, Чарли! - сказала я. - Уйдем отсюда! - И я вдруг так заспешила, что моя маленькая горничная не могла скрыть своего удивления.

Лишь тогда, когда мы с ней остались вдвоем в нашей комнатке-каюте и я смогла перевести дух, начала я понимать, почему так поторопилась уйти. В одном из этих загорелых моряков я узнала мистера Аллена Вудкорта, и мне стало страшно - а вдруг он узнает меня? Мне не хотелось, чтобы он видел мое изменившееся лицо. Я была застигнута врасплох и совсем растерялась.

Но я поняла, что так не годится, и сказала себе: "Слушай, милая моя, у тебя нет никаких оснований - нет и не может быть никаких оснований - страдать от этого больше, чем всегда. Какой ты была в прошлом месяце, такая ты и сегодня - не хуже, не лучше. Ты не выполняешь своего решения. Вспомни его, Эстер! Вспомни!" Я вся дрожала - от быстрой ходьбы - и вначале никак не могла успокоиться, но потом мне стало лучше, и я Этому очень обрадовалась.

Моряки вошли в гостиницу. Я слышала, как они разговаривают на лестнице. Не было сомнений, что это они, так как я узнала их голоса... вернее, узнала голос мистера Вудкорта. Мне было бы гораздо легче уехать, не повидавшись с ним, но я твердо решила не спасаться бегством. "Нет, милая моя, нет. Нет, нет и нет!"

Я развязала ленты своей шляпы и приподняла вуаль - лучше сказать, наполовину опустила ее, хотя это почти одно и то же, - написала на своей визитной карточке, что нахожусь здесь вместе с мистером Ричардом Карстоном, и послала карточку мистеру Вудкорту. Он пришел сейчас же. Я сказала ему, что очень рада случайно оказаться в числе первых соотечественников, встретивших его по возвращении на родину, в Англию. И я поняла, что ему очень жаль меня.

- За то время, что мы не виделись с вами, мистер Вудкорт, вы многое испытали - кораблекрушение, опасности, - сказала я, - но едва ли можно назвать несчастьем то, что позволило вам сделать столько добра и проявить такое мужество. Мы читали об этом с самым искренним сочувствием. Я впервые узнала все от вашей прежней пациентки, бедной мисс Флайт, когда выздоравливала после своей тяжкой болезни.

- А! Маленькая мисс Флайт! - отозвался он. - Она живет по-прежнему?

- По-прежнему.

Я уже настолько овладела собой, что могла обойтись без вуали и сняла ее.

- Она вам так благодарна, мистер Вудкорт, что это просто трогательно. И ведь она очень любящая душа, - я ее хорошо знаю.

- Вы... вы так думаете? - проговорил он. - Мне... мне это очень приятно.

Ему было до того жаль меня, что он едва мог говорить.

- Верьте мне, - сказала я, - я была глубоко тронута ее сочувствием и вниманием в те трудные для меня дни.

- Я очень огорчился, когда узнал, что вы были тяжело больны.

- Да, я была очень больна.

- Но теперь вы совсем поправились?

- Да, совсем поправилась и по-прежнему жизнерадостна, - сказала я. - Вы знаете, как добр мой опекун и как счастливо мы живем; словом, мне есть за что благодарить судьбу и решительно нечего желать.

Я чувствовала, что он жалеет меня больше, чем я когда-либо сама жалела себя. Оказалось, что это я должна его успокаивать, и на меня нахлынул прилив новых сил, я ощутила в себе новый источник спокойствия. Я стала говорить с ним о его путешествии и планах на будущее, спросила, не собирается ли он вернуться в Индию. Он ответил, что вряд ли вернется туда. В Индии судьба его баловала не больше, чем здесь. Как был он бедным судовым врачом, когда уехал, так и вернулся бедняк бедняком.

Пока мы беседовали и я радовалась, что облегчила ему (если только я имею право употребить это слово) тяжесть встречи со мной, Ричард вошел в комнату. Он узнал внизу, какой гость сидит у меня, и они встретились с искренним удовольствием.

После того как они поздоровались и поговорили о делах Ричарда, мистер Вудкорт, видимо, начал догадываться, что с юношей не все ладно. Он часто поглядывал на него с таким выражением, словно что-то в лице Ричарда вызывало в нем жалость; не раз бросал он взгляд и на меня, будто желая убедиться, знаю я истину или нет. А ведь Ричард в тот день был оживлен, весел и от души радовался мистеру Вудкорту, который всегда ему нравился.

Ричард предложил ему отправиться в Лондон с нами, но мистер Вудкорт должен был еще немного задержаться на корабле и потому не мог сопутствовать нам. Но пообедали мы все вместе, - было еще довольно рано, - и вскоре он стал почти таким же, каким был прежде, так что я все больше успокаивалась при мысли о том, что сумела смягчить остроту его сострадания ко мне. Зато о Ричарде он все еще беспокоился. Когда карета была уже почти готова к отъезду и Ричард сбежал вниз присмотреть за своими вещами, мистер Вудкорт заговорил со мною о нем.

Я сомневалась, имею ли я право откровенно рассказать ему обо всем, что происходит с Ричардом, и только коротко объяснила, что он разошелся с мистером Джарндисом и запутался в злополучной канцлерской тяжбе. Мистер Вудкорт выслушал мой рассказ сочувственно и выразил сожаление, что все обстоит так плохо.

- Я заметила, что вы довольно внимательно за ним наблюдали, - сказала я. - Вы находите, что он очень переменился?

- Да, переменился, - ответил мистер Вудкорт, покачав головой.

Впервые в тот день я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо, но волнение мое было лишь мимолетным. Я отвернулась, и оно прошло.

- Не то чтобы он казался моложе или старше, - сказал мистер Вудкорт, - худощавее или полнее, бледнее или румяней, чем раньше, но лицо у него стало какое-то странное. Никогда в жизни я не видел такого странного выражения у человека еще очень молодого. Нельзя сказать, что дело тут только в тревоге или в усталости, хотя он, конечно, устал и постоянно встревожен, и все это похоже на уже зародившееся отчаяние.

- Вам не кажется, что он болен?

- Нет. На вид он здоров.

- А что у него неспокойно на душе, это нам слишком хорошо известно, - продолжала я. - Мистер Вудкорт, ведь вы поедете в Лондон?

- Да, завтра или послезавтра.

- Ричард ни в чем так не нуждается, как в друге. Он всегда был расположен к вам. Прошу вас, зайдите к нему, когда приедете. Навещайте его время от времени, если можете. Очень вас прошу, - этим вы его поддержите. Вы не знаете, как это может ему помочь. Вы и представить себе не можете, как Ада, мистер Джарндис и даже я... как все мы будем благодарить вас, мистер Вудкорт!

- Мисс Саммерсон, - проговорил он, волнуясь все больше, - видит небо, я буду ему верным другом! Раз вы доверили его мне, я принимаю на себя это поручение и буду почитать его священным!

- Благослови вас бог! - сказала я, и глаза мои быстро наполнились слезами, но я подумала: пускай, раз они льются не из-за меня самой. - Ада любит его... мы все его любим, но Ада любит его так, как мы любить не можем. Я передам ей ваши слова. Благодарю вас, и да благословит вас бог за нее!

Едва мы успели наскоро обменяться этими словами, как Ричард вернулся и, взяв меня под руку, пошел вместе со мной садиться в карету.

- Вудкорт, давайте будем встречаться в Лондоне! - сказал он, не подозревая, какое значение имеет его просьба.

- Обязательно! - отозвался мистер Вудкорт. - У меня там, кажется, не осталось ни одного приятеля, кроме вас. А где мне вас найти?

- Мне, конечно, придется где-нибудь обосноваться, но где, я еще и сам не знаю, - сказал Ричард, раздумывая. - Спросите у Воулса в Саймондс-Инне.

- Хорошо! И чем скорей мы увидимся, тем лучше.

Они горячо пожали друг другу руки. Когда я уже сидела в карете, а Ричард еще стоял на улице, мистер Вудкорт дружески положил ему руку на плечо и взглянул на меня. Я поняла его и в благодарность помахала ему рукой.

Мы тронулись в путь, а он все еще не отрывал от меня глаз, и в этом последнем взгляде я прочла его глубокое сострадание ко мне. И я была рада этому. На себя прежнюю я теперь смотрела так, как мертвые смотрят на живых, если когда-нибудь вновь посещают землю. Я была рада, что меня вспоминают с нежностью, ласково жалеют и не совсем забыли.

ГЛАВА XLVI

"Держи его!"

Тьма покрыла Одинокий Том. Все расползаясь и расползаясь с тех пор, как вчера вечером зашло солнце, она расползлась так широко, что постепенно заполнила все пустоты этого гиблого места. Некоторое время здесь кое-где еле теплились бледные, словно под землей горящие, огоньки, - как еле теплится в Одиноком Томе светильник Жизни, - с трудом, с великим трудом пробиваясь сквозь тяжелый зловонный воздух и мигая, как подмигивает этот светильник в Одиноком Томе многим мерзостям. Но все огни потухли. Луна часами смотрела тусклым холодным взглядом на Тома, словно признавая в нем слабого своего соперника и видя отдаленное сходство с собой в этой пустыне, непригодной для жизни и пожираемой внутренним пламенем; во луна зашла и исчезла. Ужасные кошмары, словно чернейшие кони из конюшни ада, что вышли на свое пастбище, носятся над Одиноким Томом, а Том крепко спит.

Много произносилось речей и в парламенте и в других местах по поводу Тома и много было ожесточенных споров насчет того, как лучше исправить этот самый Том - вернуть ли его на путь истинный при помощи полицейских, или приходских надзирателей, или колокольного звона, или цифровых данных, или правильно развитого вкуса, или Высокой церкви, или Низкой церкви *, или вовсе обойдясь без церкви; приказать ли ему расщеплять кривым ножом его разума полемическую солому, или же заставить его дробить камни. Из всей этой суеты и шумихи вытекает лишь одно несомненное следствие, а именно: Том сможет или сумеет, захочет или будет исправляться только в чьей-то теории, которую никто к нему не приложит на практике. А тем временем, тем многообещающим временем Том по-прежнему неуклонно летит вниз головой в пропасть вечной погибели.

Но он мстит. Самые ветры служат ему посланцами и работают на него в эти часы мрака. Нет капли в испорченной крови Тома, которая не занесла бы куда-нибудь заразы и болезни. Вот этой нынешней ночью она осквернит поток избранной крови (которую химики, сделав ее анализ, наверное, признают подлинно благородной) - крови одного норманского рода *, - и его светлость не сможет отречься от позорного родства. Нет атома в грязи, покрывающей Том, нет частицы в том отравленном воздухе, которым он дышит, нет непотребства и низости, ему свойственных, нет деяния, совершенного им по невежеству, злобе или жестокости, которые не обратились бы в возмездие за его обиды, проникнув во все слои общества вплоть до надменнейших из надменных и высочайших из высоких. Осквернением, грабежом, развратом Том поистине мстит за себя.

Трудно сказать, когда Одинокий Том безобразнее - днем или ночью, - но если признать, что чем лучше он виден, тем он противней на вид, и что никакое воображение не может представить его себе хуже, чем он есть в действительности, то придется сделать вывод, что он безобразнее днем. А день как раз наступает; но было бы лучше для славы нации, чтобы солнце все-таки иногда заходило во владениях Британской империи, чем всходило над таким мерзостным чудищем, как Том.

Смуглый, загорелый джентльмен, которому, видимо, не спится и поэтому приятнее бродить по улицам, чем метаться в постели, считая ночные часы, заходит сюда в эти тихие предрассветные минуты. Все здесь возбуждает его любопытство, и он часто останавливается и окидывает взглядом убогие переулки. Однако он, должно быть, испытывает не только любопытство, - когда он смотрит по сторонам, в его живых темных глазах светятся сострадание и участие, словно он понимает весь ужас подобной нищеты и, вероятно, когда-то уже познакомился с нею.

По краям забитой грязью зловонной канавы - главной улицы Одинокого Тома - стоят, еле держась на месте, полуразрушенные лачуги, запертые и безмолвные. Нигде ни живой души, кроме этого путника да какой-то одинокой женщины, примостившейся на чужом пороге. Путник направляется в ее сторону. Приблизившись, он догадывается, что она пришла пешком издалека - ноги у нее стерты и покрыты дорожной пылью. Она сидит на пороге, облокотившись на колено, опустив голову на руку, и, должно быть, ждет кого-то. Рядом с нею лежит парусиновый мешок или узел, который она принесла с собой. Женщина, вероятно, задремала - она не слышит приближающихся шагов.

Выщербленный тротуар так узок, что Аллен Вудкорт вынужден свернуть на мостовую, чтобы обойти эту женщину. Заглянув ей в лицо, он встречается с нею взглядом и останавливается.

- Что с вами?

- Ничего, сэр.

- Вы не можете достучаться? Хотите войти в этот дом?

- Да нет; просто дожидаюсь, пока не откроется ночлежка - это в другом доме... не здесь, - терпеливо объясняет женщина. - А села я на пороге потому, что скоро тут солнышко пригреет, а я озябла.

- Вы, должно быть, устали. Смотреть жалко, как вы сидите на улице.

- Спасибо вам, сэр. Ничего, посижу.

Он привык разговаривать с бедняками, и говорит он не тем покровительственным, или снисходительным, или ребяческим тоном, каким с ними беседуют обычно (ведь, по мнению многих, самый утонченный способ подойти к бедняку - это заговорить с ним языком прописей), поэтому женщина быстро перестает робеть и стесняться.

- Покажите-ка мне лоб, - говорит он, наклоняясь к ней. - Я лекарь. Не бойтесь. Я не сделаю вам больно.

Он знает, что, прикоснувшись к ней искусной и опытной рукой, он быстрее рассеет ее недоверие. Она сначала отнекивается, твердя: "Не надо, это пустяк", но не успел он тронуть пальцем пораненное место, как она подняла голову, чтоб ему было лучше видно.

- Да! Сильный ушиб и большая ссадина. Наверное, очень больно.

- Побаливает, сэр, - отвечает женщина, и слеза катится по ее щеке.

- Давайте-ка я вас полечу. Вот только оботру носовым платком, и все, - от платка больней не будет.

- Ну, конечно, сэр, я понимаю.

Он очищает пораненное место, обтирает его и, внимательно осмотрев, осторожно прижимает ладонью; потом, вынув из кармана коробочку с перевязочными материалами, промывает и бинтует рану. Занимаясь своим делом, он подшучивает над тем, что устроил хирургический кабинет на улице, потом спрашивает:

- Значит, ваш муж кирпичник?

- А вы почем знаете, сэр? - спрашивает женщина с удивлением.

- Просто я заметил, какого цвета глина на вашем мешке и платье, вот и догадался. И я знаю, что кирпичники бродят по разным местам в поисках сдельной работы. Как ни грустно, но знавал я и таких кирпичников, что поколачивают своих жен.

Женщина, быстро подняв глаза, кажется, хочет сказать, что ушиблась сама, а муж тут ни при чем. Но она чувствует, как лекарь кладет руку ей на лоб, видит, какое у него спокойное, сосредоточенное лицо, и молча опускает глаза.

- Где же сейчас ваш муж? - спрашивает лекарь.

- Вчера вечером с ним беда приключилась, сэр, - попал в кутузку; а выйдет - придет за мной в ночлежку.

- Не миновать ему беды похуже, если он часто будет давать волю кулакам, - ведь он же ударил вас. Но сами вы его, грубияна, прощаете, так что я больше не буду о нем говорить; только от души пожелаю, чтобы он заслужил ваше прошение. У вас есть ребенок?

Женщина качает головой.

- Есть-то есть, только не я его родила, - это ребенок Лиз; но для меня он все равно что свой.

- Значит, ваш умер. Понимаю! Бедный малыш!

Он уже кончил перевязывать рану и убирает коробочку.

- Наверное, у вас есть где-нибудь постоянное жилье. Далеко отсюда? - спрашивает он, добродушно отмахиваясь от благодарности, когда женщина встает и приседает перед ним.

- Далеко ли отсюда? Пожалуй, добрых двадцать две мили будет, сэр, а не то и все двадцать три. В Сент-Олбенсе. А вы, сэр, слыхали про Сент-Олбенс? Должно быть, слыхали - мне показалось, будто вы вздрогнули.

- Да, слыхал. А теперь я еще спрошу у вас кое о чем. У вас есть деньги на ночлег?

- Да, сэр, - отвечает она, - денег у меня хватит.

И она показывает ему деньги. Потом застенчиво и горячо благодарит его, а он отвечает: "Не за что", - прощается с нею и уходит прочь. Одинокий Том все еще спит, и ничто в нем даже не шевелится.

Нет, что-то все-таки шевелится! Молодой человек, вернувшись на место, с которого издали заметил женщину, сидящую на пороге, видит, как оборванец-нищий очень осторожно пробирается вперед, боязливо протянув перед собой руку и прижимаясь к грязным стенам, от которых и самым последним нищим лучше бы держаться подальше. Это подросток с изможденным лицом и голодным блеском в горящих глазах. Он так старается пройти незамеченным, что даже появление чужого в этих краях прилично одетого человека не соблазняет его оглянуться назад. Перейдя на другую сторону улицы, он ковыляет по ней, прикрыв лицо истрепанным рукавом, и то вдруг отшатнется назад, то снова двинется вперед, крадучись и в тревоге протянув перед собой руку, а его бесформенные лохмотья висят на нем клочьями, и невозможно догадаться, из чего сотканы эти лохмотья и для какой цели. По цвету и ветхости они смахивают на охапку прелых листьев болотного кустарника, гниющих уже давно.

Аллеи Вудкорт останавливается, смотрит ему вслед и, разглядев его, смутно вспоминает, что когда-то видел этого мальчика. Он не может вспомнить - где и когда; но оборванец что-то напомнил ему. Наконец Аллен решает, что видел его где-нибудь в больнице или приюте, но все-таки не может понять, почему этот мальчишка ему запомнился.

Раздумывая об этом, он постепенно выходит из Одинокого Тома на те улицы, где утро уже наступило, как вдруг слышит, что кто-то бежит сзади него, и, оглянувшись, видит, как мальчик мчится куда-то во всю прыть, а женщина с пораненным лбом несется за ним вдогонку.

- Держи его! Держи! - кричит женщина, задыхаясь. - Держите его, сэр!

Перебежав дорогу, Аллен Вудкорт кидается наперерез подростку, но тот оказался проворней - бросился вбок, пригнулся, выскользнул из рук Аллена и, отбежав на несколько ярдов, выпрямился и снова понесся во весь дух. Женщина гонится за ним, крича: "Держите его, сэр! Держите, ради бога!" У Аллена мелькает подозрение, что мальчишка только что украл у женщины деньги, и, приняв участие в погоне, он бежит так быстро, что то и дело нагоняет беглеца; но тот всякий раз бросается вбок, пригибается, ускользает из рук и мчится дальше. Поравнявшись с ним, можно было бы хватить его кулаком, сбить с ног и задержать, но преследователь не может на это решиться, и безобразная, нелепая погоня продолжается. Поняв, наконец, что деться ему некуда, беглец ныряет в узкий проход и попадает во двор, из которого нет выхода. Здесь, у гнилого забора, путь его оканчивается, и мальчик валится на землю, задыхаясь и глядя на своего преследователя, который стоит, тоже задыхаясь и глядя на него, пока не подбегает женщина.

- Ох, Джо, ты, Джо! - кричит женщина. - Вот ты какой! Наконец-то я тебя нашла!

- Джо! - повторяет Аллен, внимательно его разглядывая. - Джо! Погодите... Ну, конечно - он и есть! Да ведь этого малого приводили на допрос к коронеру.

- Ну да, я вас видел раз, на дознании, - жалобно лепечет Джо. - Ну и что? Неужто нельзя оставить в покое такого горемыку, как я? Может, вам мало моего горя? Хотите, чтоб мне еще горше было? Меня все гнали да гнали, то один из вас, то другой, пока от меня только кожа да кости остались. А что дознание было, так неужто это я виноват? я-то ведь ничего худого не сделал. Тот очень добрый был, жалел меня; кто-кто только не ходил по моему перекрестку, а разговаривал со мной он один. Да неужто это я затеял, чтоб дознавались про его смерть? Лучше б уж про мою. Лучше бы уж мне пойти на реку да просверлить головой дырку в воде. Право, лучше.

Он бормочет таким жалобным голосом, его грязные слезы кажутся такими искренними, он лежит в углу под забором, до того похожий на гриб или какой-то болезненный нарост, который вырос тут среди грязи и мерзости, что Аллеи Вудкорт растроган. Он спрашивает у женщины:

- Вот несчастный! Что он такого натворил?

Не отвечая, она только покачивает головой, глядя на лежащего мальчика не сердито, но удивленно, и бормоча: "Эх, Джо, ты, Джо! Наконец-то я тебя отыскала!"

- Что он натворил? - спрашивает Аллен. - Ограбил вас?

- Да нет, сэр, что вы! Разве он станет у меня воровать! Мне он не сделал ничего, кроме хорошего; в том-то и чудо.

Аллен смотрит то на Джо, то на женщину, ожидая, чтобы кто-нибудь разгадал ему эту загадку.

- Он как-то раз пришел ко мне, сэр... - говорит женщина, - эх, Джо!., пришел ко мне, сэр, в Сент-Олбенс, совсем больной, но я не посмела оставить его у себя, а одна молодая леди (которая много мне помогала, спасибо ей!) пожалела его и увела к себе домой...

Аллен в ужасе отшатывается от мальчика.

- Да, сэр, да! Оставила его ночевать у себя в доме, накормила, напоила, а он, неблагодарный этакий, взял да и сбежал ночью, и с тех пор ни слуху ни духу о нем не было, пока он вот сейчас не попался мне на глаза. А молодая леди (такая она была милая и красивая) заразилась от него оспой, потеряла свою красоту, и теперь ее, пожалуй, и не узнать бы, если бы не остались при ней ее ангельская душа, да ладное сложение, да нежный голос... Знаешь ты это? Неблагодарный этакий, знаешь ты, что все это приключилось из-за тебя и через ее доброту к тебе? - спрашивает женщина, начиная сердиться на мальчика при этом воспоминании и вдруг заливаясь горючими слезами.

Мальчик, ошеломленный этой новостью, растерянно трет грязный лоб грязной ладонью, смотрит в землю и так дрожит всем телом, что скрипит ветхий забор, к которому он прислонился.

Взмахом руки Аллен останавливает женщину, и она умолкает.

- Ричард рассказывал мне... - начинает он, запинаясь, - то есть я вообще слышал обо всем этом. Подождите минуту, не обращайте на меня внимания; я сейчас поговорю с ним.

Отойдя в сторону, он некоторое время стоит близ крытого прохода и смотрит в пространство. Возвращается он уже овладев собой, но борясь с желанием бросить этого мальчишку на произвол судьбы, и внутренняя борьба его так заметна, что женщина не сводит с него глаз.

- Ты слышишь, что она говорит? Впрочем, встань-ка лучше, встань!

Дрожа и пошатываясь, Джо медленно поднимается на ноги и становится, - как и все его собратья, когда они в затруднительном положении, - боком к собеседнику, опираясь костлявым плечом о забор и украдкой почесывая правой рукой левую ладонь, а левой ступней правую ногу.

- Ты слышал, что она сказала; я знаю, что все это правда. Ты бывал здесь с тех пор?

- Помереть мне на этом месте, если я был в Одиноком Томе до нынешнего проклятого утра, - отвечает Джо хриплым голосом.

- А зачем ты пришел сюда теперь?

Джо оглядывает тесный двор, смотрит на собеседника, не поднимая глаз выше его колен, и, наконец, отвечает:

- Я ведь никакого ремесла не знаю и никакой работы найти не могу. Совсем обнищал, да и заболел к тому же, ну и подумал: дай-ка я вернусь сюда, покуда все еще спят, спрячусь тут в одном знакомом месте, полежу до темноты, а тогда пойду попрошу милостыни у мистера Снегсби. Он, бывало, всегда подаст мне сколько-нибудь, хотя миссис Снегсби, та всякий раз меня прогоняла... как и все отовсюду.

- Откуда ты пришел?

Джо снова оглядывает двор, переводит глаза на колени собеседника и, наконец, опять прижимается щекой к забору, как видно покорившись своей участи.

- Слышишь, что я говорю? Я спрашиваю, откуда ты пришел?

- Ну, бродяжничал, коли на то пошло, - отвечает Джо.

- Теперь скажи мне, - продолжает Аллен, с большим трудом превозмогая отвращение, и, подойдя вплотную к мальчику, наклоняется к нему, стараясь завоевать его доверие, - скажи, отчего ты сбежал из того дома, когда добрая молодая леди пожалела тебя на свое горе и взяла к себе?

Тупая покорность Джо внезапно сменяется возбуждением, и, обращаясь к женщине, он горячо говорит, что знать не знал о том, что случилось с молодой леди, - и слыхом не слыхал, - и не за тем он пошел к ней, чтоб ей повредить, да он лучше сам себе повредил бы, лучше дал бы отрезать несчастную свою голову, кабы можно было так сделать, чтоб он и не подходил к ней; а она добрая была, очень добрая, пожалела его... - и все это он говорит таким тоном и с таким выражением лица, что искренность его не оставляет сомнений, а в заключение заливается горькими слезами.

Аллен Вудкорт видит, что это не притворство. Он заставляет себя дотронуться до мальчика.

- Ну-ка, Джо, скажи мне всю правду!

- Нет; не смею, - говорит Джо, снова отворачиваясь. - Не смею, а смел бы, так сказал бы.

- Но мне нужно знать, почему ты сбежал, - говорит Аллен. - Ну, Джо, говори!

Он повторяет это несколько раз, и Джо, наконец, поднимает голову, снова обводит глазами двор и говорит негромко:

- Ладно, кое-что скажу. Меня увели. Вот что!

- Увели? Ночью?

- Ага!

Очень опасаясь, как бы его не подслушали, Джо оглядывается кругом и даже смотрит на самый верх высокого, футов в десять, забора и сквозь щели в нем, как будто предмет его опасений может вдруг заглянуть через этот забор или спрятаться за ним.

- Кто тебя увел?

- Не смею сказать, - отвечает Джо. - Не смею, сэр.

- Но я хочу знать все - это нужно ради молодой леди. Можешь на меня положиться - я никому не перескажу. Говори, никто не услышит.

- Вот уж не знаю, - сомневается Джо, опасливо покачивая головой. - Один человек, пожалуй, услышит!

- Ну что ты! Здесь же никого нет, кроме нас.

- Нет, по-вашему? - говорит Джо. - А если есть? Ведь он бывает и тут и там - во многих местах зараз.

Аллен смотрит на него в недоумении, но чувствует в этих нелепых словах какую-то правду, а что они сказаны искренне, в этом сомневаться нельзя. Он терпеливо ожидает подробного объяснения, а Джо, потрясенный не столько его настойчивостью, сколько терпением, наконец сдается и в отчаянии шепчет ему на ухо чье-то имя.

- Вот оно что! - говорит Аллен. - Но почему? Что ты наделал?

- Ничего, сэр. Никогда я ничего худого не делал, разве что задерживался на одном месте, да вот еще к дознанию меня притянули. Ну а теперь уж я не задерживаюсь - все иду да иду. На кладбище иду - вот куда.

- Нет, нет; туда мы тебя не пустим. Но что он сделал с тобой?

- Положил в больницу, - шепчет в ответ Джо, - ну я и лежал, покуда не выписали; потом деньжонок дал... четыре монеты, то есть четыре полукроны, и говорит: "Убирайся прочь! Никому ты здесь не нужен, говорит, ну так и убирайся подальше. Ступай бродяжничать, говорит. Не задерживайся на одном месте, говорит. Чтоб глаза мои тебя больше не видели ближе, чем за сорок миль от Лондона, а не то каяться будешь". Да и буду каяться, дай ему только меня увидеть - а уж он увидит, будьте покойны, если только я сквозь землю не провалюсь, - заключает Джо и в тревоге снова озирается по сторонам.

Некоторое время Аллен раздумывает обо всем этом; потом обращается к женщине, не сводя с Джо ободряющего взгляда:

- Он не такой неблагодарный, как вы думали. У него была причина сбежать, хоть и неуважительная.

- Спасибо вам, сэр, спасибо! - восклицает Джо. - Вот видите! Сами видите, тетушка, что зря вы на меня поклеп взвели. Только обязательно скажите молодой леди, как джентльмен про меня говорил, вот и ладно будет. Что ж, вы ведь тоже меня пожалели, я понимаю.

- Ну, Джо, - говорит Аллеи, не сводя с него глаз, - пойдем-ка теперь со мной, и я найду тебе место получше; там ты ляжешь и спрячешься. Я пойду по одной стороне улицы, а ты по другой, чтобы на нас не обратили внимания, и ты обещай мне, что не убежишь; а свое обещание ты сдержишь, в этом я уверен.

- Не убегу... вот разве только увижу, что он идет, сэр.

- Отлично, верю на слово. Сейчас полгорода уже встает, а через час проснется весь город. Пойдем... До свиданья, сестрица.

- До свиданья, сэр; премного вам благодарна.

Женщина все время сидела на своем мешке и внимательно слушала, а теперь поднимается и берет мешок в руки. Джо повторяет: "Только вы обязательно скажите молодой леди, что не хотел я ей повредить, и передайте, что говорил про меня джентльмен!", потом, кивнув ей, идет, волоча ноги, дрожа, размазывая на лице грязь и мигая; кричит ей что-то на прощанье, не то смеясь, не то плача, и крадучись плетется позади Аллена Вудкорта, прижимаясь к домам на другой стороне улицы. Таким порядком оба они выходят из Одинокого Тома туда, где ярко светит солнце и где воздух чище.

ГЛАВА XLVII

Завещание Джо

Проходя вместе с Джо по улицам, где в утреннем свете высокие шпили церквей да и все отдаленные предметы кажутся такими отчетливыми и близкими, что невольно чудится, будто самый город обновился после ночного отдыха, Аллен Вудкорт обдумывает, как и где ему приютить своего спутника. "До чего это странно, - думает он, - что в самом сердце цивилизованного мира труднее приютить человека, чем бездомную собаку". Да, как ни странно, но так оно и есть, - и вправду труднее.

Первое время Аллен то и дело оглядывается - не убежал бы Джо. Но, сколько бы он ни смотрел, он всякий раз видит, как мальчик жмется к стенам домов на той стороне улицы, осторожной рукой нащупывая себе путь от кирпича к кирпичу и от двери к двери, и крадучись двигается вперед, настороженно следя глазами за спутником. Уверившись вскоре, что Джо не собирается удирать, Аллен идет дальше, обдумывая, как быть.

Увидев съестной ларек на углу, Аллен понимает, что нужно сделать прежде всего. Он останавливается, оглядывается и кивком подзывает Джо. Перейдя улицу, Джо приближается, то и дело останавливаясь, волоча ноги и медленно растирая правым кулаком согнутую ковшиком левую ладонь, - кажется, будто он, получив в дар от природы пестик и ступку, мешает тесто из грязи. Джо подают завтрак, который представляется ему роскошным, и мальчик начинает глотать кофе и жевать хлеб с маслом, тревожно озираясь по сторонам, как испуганное животное.

Но он чувствует себя таким больным и несчастным, что ему теперь даже есть не хочется.

- Я думал - с голоду помираю, - говорит Джо немного погодя и перестает есть, - а выходит - и тут ошибся... ничего-то я не знаю, ничего понять не могу. Не хочется мне ни есть, ни пить.

И Джо стоит, дрожа всем телом и в недоумении глядя на завтрак.

Аллен Вудкорт щупает его пульс и кладет руку ему на грудь.

- Дыши глубже, Джо.

- Трудно мне дышать, - говорит Джо, - ползет оно еле-еле, дыхание-то... словно повозка тяжелая тащится. - Он мог бы добавить: "И скрипит, как повозка", но только бормочет: - Нельзя мне задерживаться, сэр.

Аллен ищет глазами аптеку. Аптеки по соседству нет, но есть трактир, и это, пожалуй, даже лучше. Он приносит рюмку вина и приказывает Джо отпить немножко. Мальчик начинает оживать после первого же глотка.

- Можешь выпить еще чуть-чуть, Джо, - говорит Аллен, внимательно наблюдая за ним. - Вот так! Теперь отдохнем минут пять и пойдем дальше.

Мальчик сидит на скамье у съестного ларька, прислонившись спиной к железной решетке, а Аллен Вудкорт прохаживается взад и вперед по улице, освещенной утренним солнцем, и время от времени бросает взгляд на своего спутника, стараясь не показать, что следит за ним. Не нужно особой наблюдательности, чтобы заметить, как согрелся и подкрепился мальчик. Его лицо немного проясняется, если только может проясниться лицо столь хмурое, и он постепенно доедает ломоть хлеба с маслом, от которого раньше отказывался. Подметив эти благоприятные признаки, Аллен заговаривает с ним и, к своему немалому удивлению, узнает о встрече с леди под вуалью и обо всем, что из этого вышло. Медленно пережевывая хлеб, Джо медленно рассказывает, как было дело. После того как он покончил и с рассказом и с хлебом, путники идут дальше.

Не зная, где найти временное убежище для мальчика, Аллен решает посоветоваться со своей бывшей пациенткой, услужливой старушкой мисс Флайт, и направляется к тому переулку, где впервые встретился с Джо. Но в лавке старьевщика теперь все по-другому. Мисс Флайт уже не живет здесь; лавка закрыта; девица неопределенного возраста, с жесткими чертами лица, потемневшего от пыли, - не кто иная, как прелестная Джуди, - резко и скупо отвечает на вопросы. Все-таки посетитель узнает, что мисс Флайт переселилась со своими птичками к миссис Блайндер, и тогда идет вместе с Джо в Белл-Ярд, который находится по соседству; а там мисс Флайт (которая встает рано, чтобы не опаздывать на "Суд скорый и правый", где председательствует ее добрый друг канцлер) мчится вниз по лестнице, проливая радостные слезы и раскрыв объятия.

- Мой дорогой доктор! - восклицает мисс Флайт. - Мой заслуженный, доблестный, уважаемый офицер!

Выражается она, правда, немного вычурно, но она так же приветлива и сердечна, как и самые здравые умом люди, - пожалуй, даже больше. Аллен, всегда терпеливый с нею, ждет, пока она не истощит всех своих запасов восторга, и, показав рукой на Джо, который стоит в дверях, весь дрожа, объясняет, зачем он сюда пришел.

- Нельзя ли мне поместить его на время где-нибудь поблизости? Вы такая опытная, такая рассудительная, - посоветуйте что-нибудь.

Мисс Флайт, весьма польщенная комплиментом, задумывается; но блестящая мысль приходит ей в голову не сразу. У миссис Блайндер весь дом занят, а сама мисс Флайт живет в комнате бедного Гридли.

- Гридли! - восклицает вдруг мисс Флайт, хлопнув в ладоши после того, как раз двадцать сказала, что живет в его комнате. - Гридли! Ну, разумеется! Конечно! Мой дорогой доктор! Нам поможет генерал Джордж.

Бесполезно было бы спрашивать, что это за "генерал Джордж", даже если бы мисс Флайт уже не умчалась наверх, чтобы нацепить на себя общипанную шляпку и ветхую шаль и вооружиться своим ридикюлем с документами. Но вот она возвращается в парадном туалете и, как всегда бессвязно, объясняет доктору, что "генерал Джордж", у которого она часто бывает, знаком с ее дорогой Фиц-Джарндис и принимает близко к сердцу все, что ее касается, и тогда Аллен начинает думать, что, пожалуй, он избрал правильный путь. Желая подбодрить Джо, он говорит, что теперь их путешествие скоро кончится, и все вместе они отправляются к "генералу". К счастью, он живет недалеко.

Наружный вид "Галереи Джорджа", длинный коридор и открывающееся за ним просторное, почти пустое помещение кажутся Аллену Вудкорту подходящими. Располагает его к себе и внешность самого мистера Джорджа, который совершает свой утренний моцион, расхаживая по галерее с трубкой во рту и без сюртука, так что мускулы его рук, развитых фехтованием и гимнастическими гирями, отчетливо выделяются под рукавами тонкой рубашки.

- Ваш слуга, сэр, - говорит мистер Джордж, кланяясь по-военному.

Добродушная улыбка расплывается по всему его лицу вплоть до широкого лба и вьющихся волос, когда он здоровается с мисс Флайт, которая очень чинно и довольно медленно совершает торжественную церемонию представления. В заключение он повторяет: "Ваш слуга, сэр", - и снова кланяется.

- Простите, сэр, вы - моряк, если не ошибаюсь? - спрашивает мистер Джордж.

- Я горжусь тем, что меня принимают за моряка, - отвечает Аллен, - но я был только судовым лекарем.

- Вот как, сэр! А я было подумал, что вы настоящий морской волк.

Аллен выражает надежду, что мистер Джордж тем охотнее извинит его за вторжение и снова закурит трубку, которую хотел было отложить в сторону из вежливости.

- Очень благодарен, сэр, - говорит кавалерист. - Я знаю по опыту, что мисс Флайт относится снисходительно к моему куренью, и если вы тоже... - и, не докончив фразы, он снова берет трубку.

Аллен рассказывает ему все, что знает про Джо, а кавалерист слушает, и лицо у него очень серьезное.

- Значит, это и есть тот парень, сэр, - спрашивает он, выглянув наружу и увидев Джо, который стоит, уставившись на огромные буквы, начертанные на выбеленной передней стене здания и не имеющие для него никакого смысла.

- Он самый, - отвечает Аллен. - И вот, мистер Джордж, я прямо не знаю, как мне с ним быть. Не хочется помешать его в больницу, даже если бы мне удалось выхлопотать, чтобы его туда приняли немедленно - ведь если его и примут, все равно пробудет он там недолго. Сбежит он и из работного дома, даже если у меня хватит терпения добиться, чтобы его приняли, - ведь когда чего-нибудь добиваешься, только и слышишь, что разные отговорки да увертки и тебя то и дело гоняют из одного места в другое; а это мне не по вкусу.

- Никому это не по вкусу, сэр, - отзывается мистер Джордж.

- Он ни в коем случае не останется ни в больнице, ни в работном доме, потом) что смертельно боится того человека, который велел ему "убраться подальше". В своем невежестве он верит, что этот человек вездесущ и всеведущ,

- Простите, сэр, - говорит мистер Джордж, - но вы не сказали, как его фамилия. Или ее нужно хранить в тайне, сэр?

- Да нет, просто мальчик делает из нее тайну. Фамилия этого человека Баккет.

- Тот Баккет, что служит в сыскной полиции, сэр?

- Он самый.

- Я его знаю, сэр, - говорит кавалерист, выпустив клуб дыма и расправляя грудь, - а мальчишка прав в том смысле, что этот Баккет бесспорно хитрая бестия.

И мистер Джордж продолжает курить с многозначительным видом, молча поглядывая на мисс Флайт.

- Видите ли, мне хочется, чтобы мистер Джарндис и мисс Саммерсон узнали, что этот Джо, - который сейчас рассказал мне такую невероятную историю, - наконец-то нашелся, и чтобы они смогли поговорить с ним, если пожелают. Поэтому я хочу нанять для него угол у порядочных людей, которые согласились бы принять его. Джо очень редко общался с порядочными людьми, мистер Джордж, - говорит Аллен, заметив, что кавалерист смотрит в сторону входа. - В этом вся трудность. Может, вы знаете кого-нибудь по соседству, кто согласится принять его к себе ненадолго, если я заплачу за него вперед?

Задавая этот вопрос, он замечает грязнолицего маленького человека с причудливо искривленным телом и перекошенным лицом, который стоит рядом с кавалеристом и смотрит ему в глаза снизу вверх. Еще немного попыхтев трубкой, кавалерист вопросительно смотрит сверху вниз на маленького человека, а тот подмигивает ему.

- Надо вам знать, сэр, - говорит мистер Джордж, - что я хоть сейчас дал бы голову себе проломить, если бы только это могло доставить удовольствие мисс Саммерсон, и, стало быть, почитаю за честь оказать этой молодой леди любую услугу, пусть хоть самую малую. Мы сами живем тут, как бродяги, сэр, и Фил и я. Видите, какая у нас обстановка. Если хотите, мы охотно отведем мальчику уголок, где ему будет спокойно. Никакой платы не нужно, кроме как за питание. Дела наши идут не блестяще, сэр. Нас когда угодно могут вышвырнуть отсюда вон со всеми потрохами. Тем не менее, сэр, располагайте этим помещением, худо ли оно, хорошо ли, пока мы сами еще живем здесь.

Сделав широкий жест трубкой, мистер Джордж как бы предоставляет все здание галереи в распоряжение гостя.

- Я полагаю, сэр, - добавляет он, - вы, как медик, можете сказать, что на этот раз болезнь у бедняги не заразительная?

Аллен в этом совершенно уверен.

- Потому что заразой, сэр, мы сыты по горло, - поясняет мистер Джордж, печально покачав головой.

Его новый знакомый так же печально соглашается с этим.

- Я все же обязан сказать вам кое-что, - говорит Аллен, повторив, что болезнь у Джо не заразная, - мальчик очень плох, очень ослабел, и, может быть - наверное я знать не могу, - болезнь его так запущена, что он не выздоровеет.

- Вы находите, что он в опасности, сэр? - осведомляется кавалерист.

- Да, к сожалению.

- В таком случае, сэр, - решительно говорит кавалерист, - мне кажется, - ведь я и сам бродяга, - мне кажется, что чем скорей он войдет в дом, тем лучше. Эй, Фил! Веди-ка его сюда!

Мистер Сквод, весь перекосившись, бросается выполнять приказ, а кавалерист, докурив трубку, кладет се на место. Мальчика приводят в галерею. Он не индеец из племени Токехупо, о котором хлопочет миссис Пардигл: он не ягненок из стада миссис Джеллиби, так как не имеет ни малейшего отношения к Бориобула-Гха; он не приукрашен отдаленностью и экзотикой; он не настоящий дикарь, не такой дикарь, который рожден и вырос в чужих странах; он самый обыкновенный продукт отечественного производства. Грязный, некрасивый, неприятный для всех пяти чувств; телом - заурядное детище заурядных улиц, и только душой - язычник. Доморощенная грязь оскверняет его, доморощенные паразиты пожирают его, точат его доморощенные болезни, покрывают его домотканые отрепья; отечественное невежество - порождение английской почвы и английского климата - так принизило его бессмертную природу, что он опустился ниже зверей, обреченных на погибель. Предстань, Джо, в своем неприкрашенном облике! От подошв на ступнях твоих и до темени на голове твоей нет в тебе ничего интересного.

Медленно, волоча ноги, входит Джо в галерею мистера Джорджа и стоит, сжавшись в комок и блуждая глазами по полу. Он как будто знает, что этим людям хочется отстраниться от него, и их желание отчасти вызвано им самим, отчасти тем горем, которое он причинил. И он тоже сторонится их. Он не из их среды, не из их мира. Он не принадлежит ни к какой среде, ему нет места ни в каком мире - ни в зверином, ни в человеческом.

- Слушай, Джо! - говорит Аллен. - Вот это мистер Джордж.

Джо еще некоторое время шарит взглядом по полу, потом на миг поднимает глаза, но сейчас же снова опускает их.

- Он твой добрый друг - хочет приютить тебя здесь у себя.

Джо вместо поклона загребает воздух рукой, сложенной ковшиком. Немного подумав и переступив с ноги на ногу, он бормочет: "Большое спасибо".

- Здесь тебе ничто не грозит. Будь послушным и поправляйся - вот все, что от тебя сейчас требуется. И ты всегда должен говорить нам правду, Джо, запомни это.

- Помереть мне на этом месте, - произносит Джо свое излюбленное выражение, - если не буду слушаться, сэр! Ничего я худого не сделал, кроме того, о чем вы знаете. И ничего худого со мной не случалось, сэр, только то и было, что ничего я знать не знал да чуть с голоду не подох.

- Верю. Теперь послушай, что скажет мистер Джордж. Я вижу, он хочет поговорить с тобой.

- Я только хотел, сэр, показать ему место, где он может улечься и выспаться как следует, - говорит мистер Джордж, такой прямой и широкоплечий, что подивиться можно. - Пойдем-ка! - Кавалерист уводит Джо в дальний угол галереи и открывает чуланчик. - Видишь, вот ты и дома! Вот тебе тюфяк, и если будешь хорошо себя вести, можешь тут лежать, пока мистер... простите, сэр... - он с виноватым видом смотрит на визитную карточку, которую дал ему Аллен, - пока мистер Вудкорт не позволит тебе встать. Не пугайся, если услышишь выстрелы, - стрелять будут не в тебя, а в мишень. И еще вот что я посоветую, сэр, - говорит кавалерист, обращаясь к гостю. - Фил, поди-ка сюда!

Фил бросается к ним, не преминув соблюсти все правила своей тактики.

- Этот человек сам был подкидышем, сэр, его в канаве нашли грудным младенцем. Значит, он, надо полагать, жалеет беднягу. Что, Фил, жалеешь ведь?

- Еще бы не жалеть, командир! - отвечает Фил.

- Я так думаю, сэр, - начинает мистер Джордж, и лицо у него такое, словно он, уверенный в собственной правоте воин, который сейчас высказывает свое мнение на заседании военного совета, - надо бы Филу сводить парня помыться да купить ему на несколько шиллингов какой-нибудь одежонки попроще...

- Вот какой вы заботливый, мистер Джордж, - перебивает его Аллен, вынимая кошелек, - а я как раз сам хотел попросить вас об этом.

Филу Скводу немедленно поручают привести Джо в более приличный вид, и они уходят. Мисс Флайт в полном восторге от своего успеха, но она торопится в суд, очень опасаясь, как бы ее друг канцлер не стал о ней беспокоиться или не вынес в ее отсутствие того решения, которого она так долго ждала, а это, "мои дорогие доктор и генерал, - добавляет она, - было бы чрезвычайно досадной неудачей после стольких лет ожидания!" Аллен пользуется возможностью выйти на улицу, чтобы купить кое-какие подкрепляющие лекарства, а достав их по соседству, возвращается и, видя, что кавалерист шагает по галерее, тоже принимается шагать в ногу с ним.

- Мне кажется, сэр, - говорит мистер Джордж, - вы довольно коротко знакомы с мисс Саммерсон.

- Да, довольно коротко.

- Но вы не в родстве с нею?

- Нет, не в родстве.

- Простите за любопытство, - говорит мистер Джордж, - но мне показалось, будто вы потому принимаете такое большое участие в этом несчастном, что мисс Саммерсон однажды пожалела его на свою беду. Что до меня, мне хочется помочь ему именно по этой причине.

- И мне тоже, мистер Джордж,

Кавалерист искоса поглядывает на загорелое лицо Аллена, смотрит в его живые темные глаза, быстро измеряет взглядом его рост и телосложение и, кажется, остается доволен.

- С тех пор как вы ушли, сэр, я все думал, что догадываюсь, даже знаю наверное, в чью квартиру на Линкольновых полях водил Банкет мальчишку. Мальчишка не знает, как фамилия хозяина этой квартиры, а я могу назвать ее вам. Талкингхорн. Вот к кому водили Джо.

Аллеи, вопросительно глядя на него, повторяет:

- Талкингхорн?

- Да, Талкингхорн. Он самый, сэр. Я его знаю и знаю, что раньше он, тоже с помощью Банкета, разыскивал одного человека, - теперь уже умершего, - который его когда-то оскорбил. Кто-кто, а я, сэр, хорошо знаю этого Талкингхорна... на свое горе.

Аллен, естественно, спрашивает, что это за человек.

- Что за человек? Вы хотите знать, какой он с виду?

- С виду-то я его и сам знаю. Я спрашиваю, каков он с людьми. Вообще, что он за человек?

- Так вот что я вам скажу, сэр, - отвечает кавалерист, внезапно останавливаясь и скрестив руки на широкой груди в таком гневе, что все лицо его вспыхивает и пылает. - Это прескверный человек. Это человек, который пытает людей медленной пыткой. Души в нем не больше, чем в каком-нибудь старом ржавом карабине... Это тот человек! - могу поклясться! - который заставил меня столько тревожиться, волноваться, раскаиваться, сколько всем прочим людям и ввек не заставить. Вот что он за человек, этот мистер Талкингхорн!

- Простите, я задел ваше больное место, - говорит Аллен.

- Еще бы не больное! - расставив ноги и лизнув широкую ладонь правой руки, кавалерист поглаживает ею то место, где некогда у него были усы. - Вы тут ни при чем, сэр! Но судите сами. Я у него во власти. Это я про него говорил, когда сказал вам давеча, что меня могут вышвырнуть вон отсюда со всеми потрохами. Он вечно держит меня в неизвестности, - живешь, будто на доске качаешься. И в покое не хочет оставить и добить не добивает. Если мне нужно внести ему проценты, или попросить отсрочки, или вообще поговорить с ним по делу, он не желает меня видеть, не желает слышать... отсылает к Мельхиседеку в Клиффордс-Инн; а Мельхиседек отсылает меня из Клиффордс-Инна обратно к нему, Талкингхорну... так вот и хожу, по его милости, взад-вперед, вокруг да около, словно я из того же теста, что и он. Э, да что там говорить - я теперь чуть не полжизни провожу у его дверей; все стою, дожидаюсь да время теряю. А ему что? Ничего! Все равно что старому ржавому карабину, с которым я его сравнил. Он меня так изводит, так раздражает, что, пожалуй, доведет до того... Ну, да ладно! чушь... я немного забылся. Мистер Вудкорт, - кавалерист снова начинает шагать, - скажу вам только: хорошо, что он старый человек; хорошо, что мне никогда не случится пришпорить коня да ринуться на него в открытом поле. Но если бы такой случай представился, а я бы до того дошел, до чего он меня частенько доводит... ему бы несдобровать, сэр!

Мистер Джордж так разволновался, что вынужден отереть потный лоб рукавом рубашки. Он старается успокоиться, насвистывая национальный гимн, но все-таки голова у него судорожно дергается, а грудь все еще вздымается; не говоря уж о том, что время от времени он обеими руками хватается за отложной воротник рубашки, должно быть находя его слишком тугим и боясь задохнуться. Короче говоря, Аллеи Вудкорт почти не сомневается, что "в открытом поле" мистеру Талкингхорну несдобровать.

Вскоре возвращается Джо вместе со своим проводником и, приняв лекарство, собственноручно приготовленное Алленом, укладывается на тюфяк с помощью заботливого Фила, которому Аллен поручает уход за больным и дает все необходимые указания и медикаменты. Таким образом, утро проходит быстро. Аллен идет домой переодеться и позавтракать, а потом, даже не отдохнув, отправляется к мистеру Джарндису, чтобы рассказать ему о своей находке.

Он возвращается вместе с мистером Джарндисом, который очень заинтересовался его рассказом и по секрету предупредил его, что есть причины тщательно хранить все эти события в тайне. Джо в общих чертах и почти без изменений повторяет мистеру Джарндису все, что рассказывал утром. Но ему все тяжелее тянуть свою "повозку", и тянется она со все более глухим скрипом.

- Только бы мне полежать здесь спокойно, да не гнали бы меня никуда, - бормочет Джо, - и нашелся бы добрый человек, сходил бы на перекресток, где я подметал, да сказал бы мистеру Снегсби, что известный, мол, ему Джо идет себе да идет, не задерживаясь, как полагается, - очень я тогда рад буду! Еще больше, чем сейчас, хоть мне и сейчас так хорошо, что такому горемыке, как я, лучшего и желать невозможно.

Прошло дня два, а Джо все вспоминает о владельце писчебумажной лавки, да так часто, что Аллен, посоветовавшись с мистером Джарндисом, решает отправиться в Кукс-Корт - с тем большей готовностью, что "повозка", должно быть, вот-вот сломается.

Итак, Аллен приходит в Кукс-Корт. Мистер Снегсби стоит за прилавком в своем сером сюртуке и нарукавниках, перелистывая недавно принесенный переписчиком контракт, на который ушло немало бараньих кож, и блуждает глазами по этой исписанной, писарским почерком необъятной пергаментной пустыне, где оазисы заглавных букв лишь изредка нарушают ее ужасающее однообразие, давая отдых взору и спасая "путника" от отчаяния. Мистер Снегсби останавливается у одного из этих чернильных колодцев и приветствует незнакомца кашлем, выражая готовность приступить к деловым переговорам.

- Вы не припоминаете меня, мистер Снегсби?

Сердце у мистера Снегсби начинает тяжело стучать, ибо его давние опасения еще не исчезли. Он едва находит в себе силы ответить:

- Нет, сэр; не могу сказать, что припоминаю. Я скорей думаю, говоря напрямик, что никогда вас не видывал, сэр.

- Мы встречались два раза, - говорит Аллен Вудкорт. - В первый раз у смертного одра одного бедняка, во второй...

"Вот оно - пришло-таки, наконец! - с ужасом думает торговец, внезапно вспомнив все. - Нарыв созрел: сейчас прорвется!" Однако у него хватает присутствия духа увести посетителя в комнатушку, где лежат счетные книги, и закрыть дверь.

- Вы не женаты, сэр?

- Нет, не женат.

- Пожалуйста, сэр, - просит мистер Снегсби удрученным шепотом, - хоть вы и холостой, постарайтесь говорить как можно тише. Дело в том, что моя женушка, наверное, подслушивает где-нибудь за дверью, готов держать пари на все свое предприятие и пятьсот фунтов в придачу!

Совершенно подавленный, мистер Снегсби садится на табурет, прислонившись спиной к конторке, и начинает оправдываться:

- У меня никогда не было никаких собственных секретов, сэр. Не могу припомнить, чтобы хоть раз я пытался обмануть свою женушку с того самого дня, как она согласилась выйти за меня замуж. Да я и не стал бы ее обманывать, сэр. Говоря напрямик, я не мог бы ее обмануть, просто не посмел бы. Но, несмотря на это и тем не менее, я положительно опутан всякими секретами и тайнами, так что мне прямо жизнь не мила.

Посетитель выражает ему соболезнование и спрашивает, помнит ли он Джо.

- Как не помнить! - отвечает мистер Снегсби, подавляя стон.

- Если не считать меня самого, нет человека, против которого моя женушка была бы так решительно вооружена и настроена, как против Джо, - объясняет мистер Снегсби.

Аллен спрашивает - почему?

- Почему? - повторяет мистер Снегсби, в отчаянии хватаясь за пучок волос, торчащий на затылке его лысого черепа. - Да как же мне знать, почему? Впрочем, ведь вы холостяк, сэр, и дай вам бог еще долго оставаться в блаженном неведении супружеской жизни и задавать подобные вопросы женатым!

Высказав это доброе пожелание, мистер Снегсби кашляет - кашлем, выражающим унылую покорность судьбе, - и заставляет себя выслушать посетителя.

- Ну вот, опять! - говорит мистер Снегсби, весь бледный от обуревающих его чувств и необходимости говорить шепотом. - Вот опять, с другой стороны! Одно лицо строжайше запрещает мне говорить о Джо кому бы то ни было, даже моей женушке. Потом приходит другое лицо в вашем лице, - то есть вы, - и столь же строго запрещает мне говорить о Джо любому другому лицу и особенно первому лицу. Да это просто какой-то сумасшедший док! Говоря напрямик, это форменный Бедлам *, сэр! - заключает мистер Снегсби.

Не в конце концов оказывается, что дело вовсе уже ее так плохо, как он думал, - мина не взрывается у его ног, и яма, в которую он упал, не разверзается еще глубже. Мягкосердечный и огорченный тяжелым состоянием Джо, он охотно обещает "забежать вечерком", пораньше, как только можно будет тихонько выбраться из дому. И когда наступает вечер, он действительно потихоньку уходит; но кто знает, может быть миссис Снегсби не хуже его умеет делать свои дела втихомолку.

Джо очень обрадовался своему старому приятелю, и когда они остаются вдвоем, говорит, что "мистер Снегсби" чудо какой добрый, если сделал такой большей крюк из-за такого никудышного малого, как он, Джо. Тронутый видом больного, мистер Снегсби немедленно кладет на стол полкроны - свой волшебный бальзам, исцеляющий все раны.

- Ну, как ты себя чувствуешь, бедняга? - спрашивает торговец, сочувственно кашляя.

- Мне повезло, мистер Снегсби. вот повезло-то, - отвечает Джо, - так что ничего мне больше не нужно. А уж как мне тут хорошо, вы и представить себе не можете. Мистер Снегсби! Очень я горько каюсь, что натворил такое, но ведь я не затем туда пошел, сэр.

Торговец тихонько кладет на стол еще полкроны и спрашивает Джо, почему он кается и что именно он натворил?

- Мистер Снегсби, - отвечает Джо, - я пошел и заразил одну леди, что там была, только она была не та, другая леди, и никто из них мне за это худого слова не сказал, потому что они такие добрые, а я такой несчастный. А леди вчера сама пришла меня навестить и говорит: "Эх, Джо! говорит. А мы думали, ты пропал, Джо!" говорит. А сама сидит, улыбается до того спокойно - ни словечком меня не попрекнула за то, что я натворил, даже косо не глянула - вот какая; а я к стене отвернулся, мистер Снегсби. И вижу я - мистер Джарндис тоже волей-неволей, а отвернулся. А мистер Вудкот, тот пришел накапать мне чего-то, чтоб мне полегчало, - он день и ночь мне капает, - и вот наклонился он надо мной и стал говорить до того весело, а я вижу - у него слезы полились, мистер Снегсби.

Растроганный торговец кладет на стол еще полкроны. Если что и может облегчить его душу, так лишь повторное применение этого испытанного средства.

- Знаете, про что я думаю, мистер Снегсби, - продолжает Джо, - может, вы умеете писать очень большими буквами, а?

- Конечно, Джо, как не уметь! - отвечает торговец.

- Большими-пребольшими буквами, громадными, а? - спрашивает Джо в волнении.

- Да, бедный мой мальчик.

Джо смеется, очень довольный.

- Так вот я про что думаю, мистер Снегсби: ведь мне велели не задерживаться на месте, все гнали и гнали, а я все шел да шел, а больше гнать некуда, так вот уж вы сделайте милость, напишите очень большими буквами, чтобы всякий мог разобрать, повсюду, что, мол, очень я горько каюсь, правда истинная, что натворил такое, хоть я вовсе не затем туда пошел и даже вовсе ничего знать не знал, а все-таки смекнул, когда мистер Вудкот из-за этого заплакал раз, да он и всегда о том горюет, и, может, он, бог даст, простит меня в душе. Вот написать про это большущими буквами, может он тогда меня и простит.

- Так и напишем, Джо. Большущими буквами.

Джо снова смеется.

- Спасибо вам, мистер Снегсби. Очень вы добрый, сэр, а мне теперь стало еще лучше прежнего.

Отрывисто кашлянув, кроткий маленький торговец кладет на стол четвертую полукрону - первый раз в жизни пришлось ему истратить на подобные нужды столько полукрон - и неохотно уходит. Никогда больше он не встретится с Джо на нашей маленькой земле... никогда.

Ибо повозка, которую так тяжело влачить, близится к концу своего пути и тащится по каменистой земле. Сутками напролет ползет она вверх по обрывистым кручам, расшатанная, изломанная. Пройдет еще день-два, и когда взойдет солнце, оно уже не увидит эту повозку на ее тернистом пути.

Фил Сквод, закопченный и обожженный порохом, исполняет обязанности сиделки и одновременно работает в качестве оружейника за своим столиком в углу, то и дело оглядываясь, кивая головой в зеленой суконной ермолке и твердя: "Держись, мальчуган! Держись!" Нередко сюда приходит мистер Джарндис, а Аллен Вудкорт сидит тут почти весь день, и оба они много думают о том, как причудливо Судьба вплела этого жалкого отщепенца в сеть стольких жизненных путей. Кавалерист, могучий, пышущий здоровьем, тоже часто заглядывает в чулан и, загородив выход своим атлетическим телом, излучает на Джо столько энергии и силы, что мальчик, как бы немного окрепнув, отвечает на его ободряющие слова более твердым голосом.

Сегодня Джо весь день спит или лежит в забытьи, а Аллен Вудкорт, который только что пришел, стоит подле него и смотрит на его изнуренное лицо. Немного погодя он тихонько садится на койку, лицом к мальчику, - так же, как сидел в комнате переписчика судебных бумаг, - выстукивает ему грудь и слушает сердце. "Повозка" почти остановилась, но все-таки тащится еле-еле.

Кавалерист стоит на пороге, недвижно и молча. Фил, тихонько стучавший по какому-то металлу, перестал работать и замер с молоточком в руке. Мистер Вудкорт оглядывается; его сосредоточенное лицо поглощенного своим делом врача очень серьезно, и, бросив многозначительный взгляд на кавалериста, он делает знак Филу унести рабочий столик. Когда Фил снова возьмет в руки свой молоточек, на нем будет ржавое пятнышко от слезы. - Ну, Джо! Что с тобой? Не пугайся.

- Мне почудилось, - говорит Джо, вздрогнув и оглядываясь кругом, - мне почудилось, будто я опять в Одиноком Томе. А здесь никого нет, кроме вас, мистер Вудкот?

- Никого.

- И меня не отвели обратно в Одинокий Том? Нет, сэр?

- Нет.

Джо закрывает глаза и бормочет:

- Большое вам спасибо.

Аллен внимательно смотрит на него несколько мгновений, потом, приблизив губы к его уху, тихо, но отчетливо произносит:

- Джо, ты не знаешь ни одной молитвы?

- Никогда я ничего не знал, сэр.

- Ни одной коротенькой молитвы?

- Нет, сэр. Вовсе никакой. Мистер Чедбендс, тот молился раз у мистера Снегсби, и я его слушал; только он как будто разговаривал сам с собой, а вовсе не со мной. Молился он куда как много, только я-то ничего понять не мог. Другие джентльмены, те тоже кое-когда приходили молиться в Одинокий Том; только они все больше говорили, что другие молятся не так, как надо, других, значит, осуждали, а то сами с собой разговаривали, а не с нами вовсе. Mы-то никогда ничего не знали. Кто-кто, а я знать не знал, об чем это они.

Эти слова он произносит очень медленно, и только опытный и внимательный слушатель способен услышать их, а услышав, понять. Ненадолго заснув или забывшись, Джо вдруг порывается соскочить с постели.

- Стой, Джо! Куда ты?

- На кладбище пора, сэр, - отвечает мальчик, уставившись безумными глазами на Аллена.

- Ляг и объясни мне. На какое кладбище, Джо?

- Где его зарыли, того, что был добрый такой, очень добрый, жалел меня. Пойду-ка я на то кладбище, сэр, - пора уж, - да попрошу, чтоб меня рядом с ним положили. Надо мне туда - пускай зароют. Он, бывало, часто мне говорил: "Нынче я такой же бедный, как ты, Джо", говорит. А теперь я хочу ему сказать, что я, мол, такой же бедный, как он, и пришел, чтоб меня рядом с ним положили.

- Успеешь, Джо. Успеешь.

- Кто его знает! Может, и не захотят там зарыть, если я туда один пойду. Так уж вы обещайте, сэр, что меня туда отнесут и с ним рядом положат.

- Обещаю, Джо.

- Спасибо вам, сэр. Спасибо вам. Придется ключ от ворот достать, чтоб меня туда втащить, а то ворота день и ночь заперты. А еще там ступенька есть, - я ее своей метлой подметал... Вот уж и совсем стемнело, сэр. А будет светло?

- Скоро будет светло, Джо.

Скоро. "Повозка" разваливается на части, и очень скоро придет конец ее трудному пути.

- Джо, бедный мой мальчик!

- Хоть и темно, а я вас слышу, сэр... только я иду ощупью... ощупью... дайте руку.

- Джо, можешь ты повторить то, что я скажу?

- Повторю все, что скажете, сэр, - я знаю, это хорошее.

- Отче наш...

- Отче наш!.. да, это очень хорошее слово, сэр.

- Иже еси на небесех...

- Иже еси на небесех... скоро будет светло, сэр?

- Очень скоро. Да святится имя твое...

- Да святится... твое...

Свет засиял на темном мрачном пути. Умер!

Умер, ваше величество. Умер, милорды и джентльмены. Умер, вы, преподобные и неподобные служители всех культов. Умер, вы, люди; а ведь небом вам было даровано сострадание. И так умирают вокруг нас каждый день.

ГЛАВА XLVIII

Последняя схватка

Дом в Линкольншире снова смежил свои бесчисленные глаза, а дом в Лондоне бодрствует. В Линкольншире Дедлоки былых времен дремлют в рамах своих портретов, и чудится, будто это не ветер тихо шепчет в продолговатой гостиной, а портреты дышат мерно и ровно. В Лондоне Дедлоки наших времен с грохотом катят в огнеоких каретах, сквозь ночную тьму, а дедлоковские заспанные Меркурии, посыпав головы пеплом (то есть пудрой) в знак своего великого смирения, все утро просиживают в вестибюле, лениво развалясь и глазея в окошки. Большой свет - этот огромный мир, достигающий чуть не пяти миль в окружности, - мчится во весь опор, а светила солнечной системы почтительно вращаются на указанном им расстоянии.

Там, где светская толпа всего гуще, где огни всего ярче, где все чувства сдерживаются изысканностью и утонченностью, доведенными до совершенства, там пребывает леди Дедлок. Никогда она не спускается с тех сияющих высот, на которые поднялась и которыми овладела. Хоть и рушится ее многолетняя вера в свое уменье скрыть все, что она хочет, под покровом гордости, хоть и не уверена она сегодня, что до завтра останется для всех окружающих прежней леди Дедлок, но не в ее натуре сдаться и пасть, когда в нее впиваются завистливые глаза. Поговаривают, будто с некоторых пор она стала еще прекраснее и еще надменнее. Изнемогающий кузен находит, что кгасоты у ней хватит... на це'ый магазин кгасоток... но от нее как-то не по себе... вгоде той неугомонной особы... * что вскакивала с постели и бгодила по ночам... где-то у Шекспига.

Мистер Талкингхорн не говорит ничего, и лицо его ничего не выражает. Теперь, как и раньше, его можно увидеть на пороге какой-нибудь светской гостиной, в мягком белом галстуке, свободно завязанном старомодным узлом, и, как и раньше, он принимает знаки покровительственного внимания от аристократии, но ничем себя не выдает. По-прежнему его никак нельзя заподозрить в том, что он имеет хоть какое-нибудь влияние на миледи. По-прежнему ее никак не заподозришь в том, что она хоть сколько-нибудь его боится.

Со дня их последнего разговора в его башенке, в Чесни-Уолде, миледи много думала об одном вопросе. Теперь она приняла решение и готова выполнить его.

В большом свете еще только утро, хотя, судя по столь незначительному светилу, как солнце, полдень уже миновал. Меркурии, эти роскошные красавцы, выбились из сил - они больше не в состоянии глазеть в окна и теперь отдыхают в вестибюле, понурив тяжелые головы на манер перезрелых подсолнечников. И столько на них всякой мишуры и позолоты, что кажется, будто их тоже оставили на семена. Сэр Лестер почивает в библиотеке на благо родине, заснув над отчетом Парламентской комиссии. Миледи сидит в той комнате, где принимала молодого человека, некоего Гаппи. Роза при ней; она что-то писала по приказу миледи и читала ей вслух. Сейчас Роза вышивает, а может быть, занимается каким-то другим девичьим рукоделием, а миледи в молчании смотрит на ее склоненную головку - уже не первый раз за этот день.

- Роза!

Деревенская красавица повертывается в сторону миледи, и ее личико сияет улыбкой. Но миледи очень серьезна, и сияющее личико принимает удивленное, недоумевающее выражение.

- Поди посмотри, заперта ли дверь? Да, заперта. Подойдя к двери и вернувшись, Роза смотрит на миледи с еще большим удивлением.

- Я хочу сказать тебе кое-что по секрету, дитя мое, - ты хоть и не все понимаешь, но привязана ко мне. О том, что я собираюсь сделать, я буду говорить вполне откровенно - с тобой во всяком случае. Но я тебе доверяю. Никому не рассказывай о нашем разговоре.

Застенчивая молоденькая красавица очень серьезно обещает оправдать доверие миледи.

- Ты ведь заметила, - спрашивает леди Дедлок, делая ей знак сесть поближе, - ты заметила, Роза, что с тобой я не такая, как с другими людьми?

- Да, миледи. Со мной вы гораздо ласковее. И я часто думаю, что знаю вас такой, какая вы на самом деле.

- Ты часто думаешь, что знаешь меня такой, какая я на самом деле? Бедное ты дитя, бедное дитя!

Она говорит это с какой-то горькой досадой, - но не на Розу, - и в глубокой задумчивости устремляет на девушку затуманенные глаза.

- А ты знаешь, Роза, как мне с тобой легко и хорошо? Тебе не приходило в голову, что ты мне приятна потому, что ты молода и простодушна, любишь меня и благодарна мне?

- Не знаю, миледи; почти не смею на это надеяться. Но мне всем сердцем хотелось бы, чтобы так оно и было.

- Так оно и есть, девочка моя.

Хорошенькое личико чуть было не вспыхнуло от радости, но радость быстро померкла - так скорбно прекрасное лицо другой женщины. И девушка робко ждет объяснений.

- Если бы я сегодня сказала тебе: "Уходи! Оставь меня!", мне было бы очень больно и горько, дитя мое, и я осталась бы совсем одинокой.

- Миледи! Я вам чем-то не угодила?

- Нет, что ты! Сядь сюда.

Роза опускается на скамеечку у ног миледи. Миледи кладет руку на ее темноволосую головку, прикасаясь к ней так же нежно, по-матерински, как и в тот памятный вечер, когда приезжал "железных дел мастер"; и уже не отнимает руки.

- Я говорила тебе, Роза, что хотела бы видеть тебя счастливой, и сделала бы тебя счастливой, если бы только могла хоть кому-нибудь принести счастье. Но я не могу. Я лишь теперь узнала о некоторых обстоятельствах, и хотя тебя они не касаются, но есть причины, по которым лучше тебе не оставаться здесь. Ты не должна здесь оставаться. Я твердо решила, что ты здесь не останешься. Я написала отцу твоего жениха, и он сегодня приедет сюда. Все это я сделала ради твоего блага.

Девушка, заливаясь слезами, осыпает поцелуями ее руки и говорит: как же ей жить, когда они расстанутся? Миледи вместо ответа целует ее в щеку.

- А теперь, дитя мое, желаю тебе счастья там, где тебе будет лучше. Будь счастлива и любима!

- Ах, миледи, я иногда думала... простите, что я осмеливаюсь... думала, что сами-то вы несчастливы.

- Я!

- Неужели вам будет лучше, когда вы меня отошлете? Прошу вас, прошу, передумайте. Позвольте мне остаться у вас еще немножко!

- Я уже сказала тебе, дитя мое: все то, что я делаю, я делаю ради твоего блага, а не ради себя. Впрочем, это все уже сделано. В эту минуту, Роза, я говорю с тобой так, как чувствую; но не так я буду говорить немного погодя. Запомни это и сохрани в тайне мое признание. Сделай эта ради меня; а сейчас мы расстанемся навсегда!

Миледи легонько отстраняет от себя свою простодушную наперсницу и выходит из комнаты. Когда она снова появляется на лестнице к концу дня, вид у нее еще более надменный и холодный, чем всегда: она так равнодушна, словно все человеческие страсти, чувства, интересы, отжив свой век в древнейшие эпохи мира, исчезли с лица земли вместе с некогда населявшими ее и вымершими чудовищами.

Меркурий доложил о приходе мистера Раунсуэлла - вот нечему миледи вышла из своих покоев. Мистер Раунсуэлл ожидает ее не в библиотеке; но миледи идет в библиотеку. Там сейчас сидит сэр Лестер, а миледи хочет "начала поговорить с ним.

- Сэр Лестер, я хочу... впрочем, вы, кажется, заняты.

О, боже мой, нет! Вовсе нет! Ведь у него только мистер Талкингхорн.

Всегда он где-то поблизости. Какой-то вездесущий. Нет от него спасения и покоя ни на миг.

- Виноват, леди Дедлок. Вы позволите мне удалиться?

Бросив на него взгляд, которым ясно сказано: "Вы же знаете, что вольны остаться, если сами этого захотите", - она говорит, что в этом нет надобности, и направляется к креслу. Мистер Талкингхорн с неуклюжим поклоном слегка подвигает к ней кресло и отходит к окну напротив. Вклинившись между нею и меркнущим светом дня на утихшей улице, он отбрасывает свою тень на миледи и погружает во мглу все, что она видит перед собой. Вот так он потопил во мраке и всю ее жизнь.

Улица за окном и при самом красивом освещении все равно - скучная улица, на которой два длинных ряда домов уставились друг на друга с такой чопорной строгостью, что кажется, будто некоторые из стоящих здесь роскошных особняков были выстроены не из камня, во мало-помалу окаменели, завороженные этими взглядами. Улица за окном преисполнена столь унылого величия, так твердо решила не снисходить до оживления, что даже двери и окна здесь мрачно кичатся своей черной окраской и пылью, а гулкие конюшни на задних дворах имеют такой безжизненный, монументальный вид, словно в них должны стоять только каменные кони, сошедшие с пышных постаментов. На этой величественной улице ступени подъездов украшены замысловатыми железными решетками и, приютившись в их омертвелых гирляндах, гасители для устаревших факелов дивятся на выскочку - газ. Кое-где, еле держась на месте в ржавой листве, торчит железный обручик, сквозь который сорванцы-мальчишки стараются пропихнуть шапки своих товарищей (только на это он теперь и годится), а оставили его, как священную память о тех временах, когда в него втыкали фонарь с горящим маслом, ныне исчезнувшим. Нет, даже само масло хоть и редко, но еще встречается кое-где, налитое в маленькую смешную стеклянную плошку с шишечкой на дне, напоминающей устрицу, и каждую ночь оно мигает и хмурится на новые источники света, уподобляясь в этом своему отставшему от века ретрограду-хозяину, заседающему в палате лордов.

Поэтому леди Дедлок, сидящей в кресле, пожалуй, не на что смотреть в окно, у которого стоит мистер Талкингхорн. И все же... и все же... она бросает на него такой взгляд, словно всем сердцем желает, чтобы эта тень сошла с ее пути.

Сэр Лестер просит извинения у миледи. Она желала сказать?..

- Только то, что у нас мистер Раунсуэлл (он приехал по моему приглашению) и что надо нам, наконец, решить вопрос об этой девушке. Мне до смерти надоела вся эта история.

- Чем же... я могу... помочь вам? - спрашивает сэр Лестер в полном недоумении.

- Примем его здесь и покончим с этим делом. Велите пригласить его сюда.

- Мистер Талкингхорн, позвоните, пожалуйста. Благодарю вас... Попросите... - говорит сэр Лестер Меркурию, не сразу припоминая, как величают мистера Раунсуэлла в деловом мире, - попросите железного джентльмена прийти сюда.

Меркурий отправляется на поиски "железного джентльмена", отыскивает и приводит его. Сэр Лестер радушно встречает эту "железистую личность".

- Надеюсь, вы здоровы, мистер Раунсуэлл. Присядьте. (Мой поверенный, мистер Талкингхорн.) Миледи пожелала, мистер Раунсуэлл, - торжественным мановением руки сэр Лестер дипломатично отсылает его к миледи, - пожелала побеседовать с вами. Хм!

- Буду очень счастлив, - отзывается "железный джентльмен", - с величайшим вниманием выслушать все то, что леди Дедлок изволит сказать мне.

Обернувшись к ней, он находит, что она нравится ему меньше, чем в их первую встречу. Холодом веет от ее отчужденного и высокомерного лица, и теперь уже ничто в ней не поощряет собеседника к откровенности.

- Позвольте спросить вас, сэр, - начинает леди Дедлок равнодушным тоном, - вы говорили со своим сыном относительно его блажи?

Когда она задает этот вопрос, кажется, будто ее томным глазам не под силу даже взглянуть на собеседника.

- Если мне не изменяет память, леди Дедлок, я сказал, когда в прошлый раз имел удовольствие вас видеть, что настоятельно буду советовать сыну преодолеть эту... блажь.

Заводчик повторяет ее слово, делая на нем упор.

- И вы ему это посоветовали?

- Ну да, конечно!

Сэр Лестер одобрительно кивает. Очень достойно. Если "железный джентльмен" что-нибудь обещал, он был обязан выполнить обещание. В этом отношении простые металлы не должны отличаться от драгоценных. Очень, очень достойно.

- Он так и сделал?

- Право же, леди Дедлок, я не могу дать вам определенный ответ. Боюсь, что не преодолел. Вероятно, еще нет. Наш брат, то есть человек нашего звания, иной раз связывает свои планы на будущее со своей... блажью, а значит, ему не так-то легко отказаться от нее. Пожалуй, нам вообще свойственно относиться серьезно ко всему на свете.

Сэр Лестер, заподозрив, что за этой фразой скрывается "уот-тайлеровское умонастроение", вскипает. Мистер Раунсуэлл безукоризненно деликатен и вежлив; но тон его, хоть и учтивый, не менее холоден, чем оказанный ему прием.

- Видите ли, - продолжает миледи, - я думала об Этой истории... которая мне надоела.

- Очень сожалею, смею заверить.

- И еще о том, что говорил по этому поводу сэр Лестер, а я с ним вполне согласна, - сэр Лестер польщен, - и я решила, что девушке лучше расстаться со мной, конечно, лишь в том случае, если вы не можете утверждать, что блажь у вашего сына прошла.

- Утверждать это я не могу, леди Дедлок, никоим образом.

- В таком случае, девушке лучше уехать.

- Простите, миледи, - учтиво вмешивается сэр Лестер, - но, быть может, этим мы обидим девушку, и обидим незаслуженно. Вот молодая девушка, - начинает сэр Лестер величественно излагать вопрос, помахивая правой рукой (кажется, будто он расставляет серебряный столовый сервиз), - девушка, которая имела счастье привлечь к себе внимание и благосклонность высокопоставленной леди и пользуется покровительством этой высокопоставленной леди, а также всевозможными преимуществами подобного положения, бесспорно очень значительными, - я полагаю, бесспорно очень значительными, сэр, - для молодой девушки ее звания. Итак, возникает вопрос, справедливо ли это - лишать молодую девушку тех многочисленных преимуществ и того счастья, которые выпали ей на долю, лишать только потому, что она, - сэр Лестер, как бы желая извиниться, но с очень важным видом, подчеркивает эту фразу, наклонив голову в сторону заводчика, - только потому, что она привлекла внимание отпрыска мистера Раунсуэлла? Заслужила ли она такую кару? Справедливо ля это по отношению к ней? Разве это мы раньше имели в виду?

- Виноват! - вставляет свое слово родитель этого "отпрыска". - Сэр Лестер, вы позволите мне высказаться"? Мне кажется, мы можем сократить разговор. Прошу вас, не придавайте значения всему этому. Быть может, вы не забыли, - впрочем, нельзя ожидать, чтобы вы помнили такие пустяки, - а если забыли, то я вам напомню, что я с самого начала был против того, чтобы девушка оставалась здесь.

Не придавать значения покровительству Дедлоков? Ого! Сэр Лестер должен верить своим ушам, унаследованным от столь благородных предков; не будь этого, он подумал бы, что не расслышал слов "железного джентльмена".

- Ни нам, ни вам уже незачем распространяться об этом, - ледяным тоном говорит миледи, пока ее супруг еще не успел опомниться в только тяжело дышит в полном изумлении. - Девушка очень хорошая; я ни в чем не могу ее упрекнуть, но она так равнодушна к этим своим многочисленным преимуществам и к счастью, которое выпало ей на долю, что влюбилась, - или воображает, что влюбилась, бедная глупышка! - и неспособна оценить все это по достоинству.

Сэр Лестер позволяет себе заметить, что это совершенно меняет дело. Он должен был знать, что миледи имеет достаточные причины и основания придерживаться своего мнения. Он вполне согласен с миледи. Девушке лучше уехать.

- Как сказал сэр Лестер в прошлый раз, когда мы так устали от этих разговоров, мистер Раунсуэлл, - томно продолжает леди Дедлок, - мы не можем заключать с вами никаких соглашений. А если так, то при создавшихся условиях девушке здесь делать нечего, и ей лучше уехать. Так я ей и сказала. Желаете вы, чтобы мы отослали ее в деревню, или вы намерены взять ее с собой, или как вы вообще хотите с ней поступить?

- Леди Дедлок, разрешите мне говорить откровенно...

- Пожалуйста.

- Я предпочел бы как можно скорее избавить вас от этого бремени, а девушке дать возможность уволиться безотлагательно.

- Говоря так же откровенно, - отзывается миледи все с той же деланной небрежностью, - я бы тоже это предпочла. Если я правильно вас понимаю, вы возьмете ее с собой?

"Железный джентльмен" кланяется ей "железным" поклоном.

- Сэр Лестер, позвоните, пожалуйста.

Мистер Талкингхорн выступает вперед из оконной ниши и дергает за шнурок от звонка.

- Я забыла, что вы здесь. Благодарю вас.

Он кланяется, как всегда, и молча отходит к окну. Меркурий быстро является на зов, получает указания насчет того, кого именно ему следует привести, исчезает, приводит указанное лицо и снова исчезает.

Роза, как видно, плакала, да и сейчас еще очень взволнована. Не успела она войти, как заводчик, встав с кресла, берет ее под руку и останавливается с нею у двери, готовый уйти.

- Вот видите, вас уже взяли на попечение, и вы уходите под надежной защитой, - устало говорит миледи. - Я сказала, что вы очень хорошая девушка, и плакать вам не о чем.

- И все-таки, - замечает мистер Талкингхорн, чуть подвигаясь вперед и заложив руки за спину, - она, вероятно, плачет оттого, что ей жалко уезжать.

- Что с нее взять, ведь она невоспитанная, - парирует мистер Раунсуэлл довольно резким тоном, как будто он обрадовался, что наконец-то получил возможность отыграться на этом крючкотворе, - девчонка неопытная, ничего еще не понимает. Останься она тут, сэр, может, она и развилась бы.

- Все может быть, - невозмутимо соглашается мистер Талкингхорн.

Роза, всхлипывая, говорит, что ей очень грустно расставаться с миледи, что в Чесни-Уолде она жила счастливо, что у миледи ей было хорошо и она бесконечно благодарна миледи.

- Полно, глупый ты котенок! - негромко и мягко останавливает ее заводчик. - Возьми себя в руки, если любишь Уота!

Миледи отпускает девушку мановением руки, выражающим лишь равнодушие, и говорит:

- Довольно, милая, перестаньте! Вы хорошая девушка. Идите!

Сэр Лестер, величественно отрекшись от участия в этом деле, замыкается в святилище своего синего сюртука. Мистер Талкингхорн, - неясная фигура на фоне темной улицы, теперь, правда, уже испещренной световыми бликами фонарей, - маячит перед глазами миледи, еще более высокий и черный, чем всегда.

- Сэр Лестер и леди Дедлок, - говорит мистер Раунсуэлл после недолгого молчания, - прощаясь с вами, прошу извинить меня за то, что я, хоть и не по своему почину, вновь обеспокоил вас столь скучным делом. Уверяю вас, я прекрасно понимаю, как надоели леди Дедлок все эти пустяки. Пожалуй, я сделал лишь один промах - надо было тогда же уговорить девочку уехать со мной, не беспокоя вас. Но мне казалось, - и, смею заметить, я, очевидно, преувеличил значение этого вопроса, - мне казалось, что уважение к вам обязывает меня объяснить, как обстоит дело, а считаясь с вашими пожеланиями и удобствами, я проявлю искреннее стремление уладить дело по-хорошему. Надеюсь, вы извините меня за то, что я так плохо знаю высший свет.

Сэр Лестер считает, что подобная речь вынуждает его покинуть свое святилище.

- Мистер Раунсуэлл, - внушает он, - говорить об этом нет надобности. Я полагаю, что никаких оправданий не нужно, ни нам, ни вам.

- Рад слышать это, сэр Лестер, и если вы разрешите мне напоследок вернуться к тому, о чем я говорил раньше, то есть к долголетней службе моей матери в семействе Дедлоков, - а подобная служба предполагает высокие достоинства и у господ и у слуг, - я приведу вот этот маленький пример - девушку, с которой я сейчас стою под руку и которая показала себя такой любящей и преданной при расставанье; а ведь, осмелюсь сказать, это моя матушка до некоторой степени воспитала в ней подобные чувства... хотя, конечно, леди Дедлок своим сердечным участием и мягкой снисходительностью сделала для Розы гораздо больше.

Возможно, что он говорит это с иронией, однако в его словах больше истины, чем он думает. Впрочем, он говорит, не изменяя своей обычной прямоте, - только оборачивается в ту сторону слабо освещенной комнаты, где сидит миледи. Сэр Лестер встает, чтобы ответить на прощальные слова посетителя, мистер Талкингхорн снова звонит, Меркурий снова прилетает, и мистер Раунсуэлл с Розой уходят из этого дома.

Вносят лампы, и оказывается, что мистер Талкингхорн еще стоит у окна, заложив руки за спину, а миледи еще сидит в кресле и перед глазами у нее еще маячит его фигура, заслоняющая от нее и ночь и день. Миледи очень бледна. Заметив это, когда миледи поднимается, чтобы уйти, мистер Талкингхорн думает: "Еще бы ей не бледнеть! До чего сильна эта женщина! Она все время играла роль". Но и он умеет играть роль - у него одно неизменное амплуа, - и когда он открывает дверь перед этой женщиной, пятьдесят пар глаз в пятьдесят раз более зорких, чем глаза сэра Лестера, не заметили бы ни единого изъяна в его игре.

Сегодня леди Дедлок обедает одна в своей комнате. Сэра Лестера вызвали в парламент спасать партию Дудла и громить клику Кудла. Сидя за обедом, леди Дедлок, по-прежнему мертвенно-бледная (и точь-в-точь такая, как о ней говорит изнемогающий кузен), спрашивает, уехал ли сэр Лестер. Да. А мистер Талкингхорн уже ушел? Нет. Вскоре она опять спрашивает: неужели он еще не ушел? Нет. Что он делает? Меркурий полагает, что он пишет письма в библиотеке. Миледи желает его видеть? Нет, ни в коем случае.

Зато он желает видеть миледи. Спустя несколько минут ей докладывают, что он свидетельствует миледи свое почтение и спрашивает, не соблаговолит ли она принять его и побеседовать с ним несколько минут после обеда. Миледи примет его сейчас. Он входит, извиняясь за то, что помешал ей кушать, хоть и с ее разрешения. Когда они остаются одни, миледи взмахом руки просит его прекратить эту комедию.

- Что вам угодно, сэр?

- Вы знаете, леди Дедлок, - говорит юрист, садясь в кресло неподалеку от нее и медленно потирая ноги в поношенных штанах - вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, - я несколько удивлен вашим образом действий.

- Вот как?

- Да, решительно удивлен. Не ожидал я этого. Я считаю, что вы нарушили наш договор и свое обещание. Это меняет наши отношения, леди Дедлок. Должен сказать, что я этого не одобряю.

Перестав потирать ноги, он кладет руки на колени и смотрит на нее. Он, как всегда, невозмутим, он не изменился ни в чем, однако в его обращении сейчас чувствуется какой-то едва заметный оттенок вольности, которого раньше никогда не было; и это не укрылось от внимания женщины.

- Я не совсем понимаю вас.

- Нет, кажется, понимаете. Думаю, что понимаете. Полно, леди Дедлок, полно, не к чему нам теперь фехтовать друг с другом и скрещивать рапиры. Ведь вы любите эту девочку.

- Ну так что же, сэр?

- Вы знаете, - да и я знаю, - что вы уволили ее не по тем причинам, которые указали, но чтобы оградить ее, насколько возможно, от... - простите, что я об этом: говорю, во в этом суть дела, - от позора и бесчестия, которые угрожают вам.

- Ну так что же, сэр?

- А вот что, леди Дедлок, - отвечает юрист, положив ногу на ногу и поглаживая колено, - я против этого. Я считаю, что это опасно. Я убежден, что этого не нужно было делать, ибо это вызовет в вашем доме разговоры, подозрения, слухи и тому подобное. Кроме того, этим вы нарушили наше условие. Вы должны были оставаться совершенно такою же, как раньше. Однако вам, очевидно, самой ясно, как ясно мне, что сегодня вечером вы были совсем другой, нежели всегда. Это, да что говорить, леди Дедлок, это ясно всем.

- Если я, сэр, - начинает она, - помня о своей тайне...

Но он перебивает ее:

- Леди Дедлок, в этом суть дела, а когда говоришь о деле по существу, необходима полная ясность. Это уже не ваша тайна. Извините меня. Тут вы ошиблись. Это моя тайна, и я храню ее ради сэра Лестера и его рода. Будь она только вашей тайной, леди Дедлок, мы не вели бы здесь этого разговора.

- Совершенно верно. Если, помня об этой тайне, я по мере сил стараюсь спасти невинную девушку (ведь я не забыла, как вы на нее намекали, когда в Чесни-Уолде рассказывали мою историю гостям), - стараюсь спасти невинную девушку от тяжелых последствий угрожающего мне позора, то я поступаю так, как решила поступить. Ничто в мире и никто в мире не может поколебать мое решение или повлиять на меня.

Она говорит все это непринужденно, отчетливо и внешне так же бесстрастно, как он. А он педантично обсуждает "суть дела", словно эта женщина - просто бесчувственное орудие, которым он пользуется в своих целях.

- Вот как? - говорит он. - Тогда вы сами видите, леди Дедлок, что доверять вам нельзя. Вы изложили все совершенно ясно, с предельной точностью, и теперь я вижу, что доверять вам нельзя.

- Быть может, вы помните, что я не скрыла своего беспокойства о девушке, когда мы ночью беседовали в Чесни-Уолде?

- Да, - отвечает мистер Талкингхорн, спокойно вставая и становясь спиной к камину. - Да. Я припоминаю, леди Дедлок, что о девушке вы тогда говорили. Но это было раньше, чем мы заключили условие; а ведь и буква и дух нашего условия запрещали вам совершать какие бы то ни было поступки, вытекающие из моего открытия. Это бесспорно так. Пощадить девушку? Но какое она имеет значение, какую ценность? Пощадить! Леди Дедлок, под угрозой честь рода. В подобных случаях необходимо идти напролом через... через все, не отклоняясь ни вправо, ни влево, не обращая внимания ни на что, ничего не щадя, все растаптывая на пути...

Она все время смотрела на стол. Теперь она подняла глаза и смотрит на собеседника. Лицо ее стало суровым, а нижняя губа закушена. "Эта женщина меня понимает, - думает мистер Талкингхорн, когда она снова опускает глаза. - Нельзя пощадить ее. Так с какой стати ей щадить других?"

Несколько мгновений они молчат. Леди Дедлок ничего не ела, но два или три раза недрогнувшей рукой наливала себе воды и выпивала ее. Она встает из-за стола, садится в глубокое кресло и, откинувшись назад, полулежит в нем, прикрыв лицо рукой. Ничто в ней не обнаруживает слабости и не возбуждает сострадания. Она задумчива, мрачна, сосредоточенна. "Эта женщина, - думает мистер Талкингхорн, стоя у камина, словно какой-то темный неодушевленный предмет, который заслоняет ей все на свете, - эта женщина достойна изучения".

И он всласть изучает ее на досуге - некоторое время даже не говорит ни слова. Она тоже что-то изучает на досуге. Не такая она женщина, чтобы заговорить первой; не такая, - стой он тут хоть до полуночи, и это столь ясно, что даже он чувствует себя вынужденным прервать молчание.

- Леди Дедлок, в нашей беседе мы еще не дошли до самого неприятного; но в нем суть дела. Наш договор расторгнут. Вы, с вашим умом и силой характера, не можете не понять, что я считаю договор недействительным и буду поступать, как мне заблагорассудится.

- Я к этому готова.

Мистер Талкингхорн наклоняет голову.

- Только по этому поводу мне и пришлось побеспокоить вас, леди Дедлок.

Он уже хочет уйти, но миледи останавливает его вопросом:

- Это и есть предупреждение, которое вы собирались мне сделать? Отвечайте, я хочу понять вас правильно.

- Я хотел сделать вам несколько иное предупреждение, леди Дедлок; то предупреждение я сделал бы, если бы вы соблюли наш договор. Но, в сущности, это одно и то же... в сущности, одно и то же. Только юрист поймет, в чем различие между ними.

- Значит, это последнее предупреждение?

- Именно. Последнее.

- Вы собираетесь сказать сэру Лестеру правду сегодня вечером?

- Вопрос ребром! - говорит мистер Талкингхорн с легкой улыбкой и осторожно покачивает головой, глядя на миледи, которая по-прежнему прикрывает лицо рукою. - Нет, не сегодня.

- Завтра?

- Принимая во внимание все обстоятельства, мне лучше не отвечать на этот вопрос, леди Дедлок. Скажи я вам, что и сам не знаю, когда именно это случится, вы не поверите, и мой ответ ничего вам не даст. Может быть, завтра. Но я, пожалуй, ничего больше не скажу. Вы предупреждены, а я не подаю надежд, которые в силу различных обстоятельств могут не исполниться. Желаю вам доброго вечера.

Он молча направляется к двери, а миледи опускает руку, поворачивает к нему бледное лицо и окликает его в тот миг, когда он собирается открыть дверь:

- Вы еще останетесь здесь? Я слышала, что вы писали в библиотеке. Вы вернетесь туда?

- Только за шляпой. Я иду домой.

Вместо ответа на его прощальный поклон она опускает не голову, а только глаза, и это - какое-то странное, еле заметное движение; а он уходит. Выйдя из комнаты, он вынимает часы, смотрит на них, и ему кажется, что они ошибаются примерно на одну минуту. Лестницу украшают другие, очень роскошные часы, которые, не в пример многим роскошным часам, славятся своей точностью.

- Ну, а вы что скажете, - говорит мистер Талкингхорн, взглянув на них. - Вы что скажете?

Если б они сейчас сказали: "Не иди домой!.." Какими знаменитыми часами они сделались бы отныне, если бы из всех отсчитанных ими вечеров они выбрали именно этот вечер, а из всех стариков и юношей, когда-либо стоявших перед ними, выбрали именно этого старика и сказали ему: "Не иди домой!"

Часы бьют три четверти восьмого - звон их отчетлив и чист - и продолжают тикать.

- Ну, вы хуже, чем я думал, - укоризненно бормочет мистер Талкингхорн, обращаясь к своим часам. - Ошибаетесь на две минуты! Этак вас на мои век не хватит.

Какие это были бы замечательные часы, если бы, заплатив добром за зло, они протикали в ответ: "Не иди домой!"

Он выходит на улицу и шагает, заложив руки за спину, мимо величественных особняков, с которыми связано столько всевозможных тайн, трудностей, закладных, щекотливых дел, хранящихся под его поношенным жилетом из черного атласа. Кирпичи, выбеленные известкой, я те, кажется, делают ему признания. Высокие дымовые трубы поверяют ему семейные тайны. Труб этих видимо-невидимо, но ни одна не шепнет ему: "Не иди домой!"

Среди суеты и движения менее аристократических улиц, под грохот и дребезжанье бесчисленных экипажей, под шум бесчисленных шагов и звуки бесчисленных голосов, освещенный яркими огнями витрин, овеваемый западным ветром, теснимый густой толпой, он идет навстречу своей беспощадной судьбе, и ничто не остановит его словами: "Не иди домой!" Но вот он, наконец, пришел в свой скучный кабинет, зажег свечи и, оглянувшись кругом, смотрит вверх на римлянина, указующего перстом с потолка, но не видит сегодня ни в руке римлянина, ни в суете окруживших его амуров нового смысла и запоздалого предостережения: "Не входи сюда!"

Ночь лунная; но луна на ущербе и только сейчас встает над необъятными дебрями Лондона. Звезды сияют, как сияли они в Чесни-Уолде над террасой, пристроенной к башенке. - "Эта женщина", как он с недавних пор привык называть миледи, смотрит на них. Душа у нее в смятении; на сердце гнет, она страдает, места себе не находит. Ей душно, ей тесно в этих просторных комнатах. Она рвется вон из них на свободу и, наконец, решает уйти в сад.

Своевольная и властная всегда, эта женщина никого не удивляет, что бы она ни делала, и сейчас, небрежно накинув на плечи мантилью, она выходит на улицу, освещенную луной. Ее сопровождает Меркурий с ключом от сада. Отперев садовую калитку, он, по приказу миледи, отдает ей ключ, а она говорит, что он может идти домой. Она немного погуляет здесь, пока у нее не пройдет головная боль. Погуляет с час или больше. Провожать ее не надо. Калитка закрывается, щелкнув задвижкой, и Меркурий покидает миледи, которая скрылась из виду в тени деревьев.

Прекрасная ночь, яркая большая луна и мириады звезд. Направляясь в свой винный погреб, мистер Талкингхорн открывает и закрывает двери, которые захлопываются с шумом, и пересекает дворик, похожий на тюремный. Случайно подняв глаза к небу, он думает о том, какая сегодня прекрасная ночь, какая яркая большая луна, какое множество звезд! И такая тихая ночь!

Очень тихая ночь. Когда луна сияет ярким светом, она как бы излучает покой и тишину, умиротворяя даже те людные места, где жизнь кипит. Ночь тиха - тиха не только на пыльных дорогах и на вершинах холмов, с которых открывается вид на спящие поля, чей сон тем глубже, чем дальше они уходят куда-то, сливаясь, наконец, с каймой деревьев, что выделяются на фоне неба, окутанные призрачным, седым туманом; ночь тиха не только в садах, лесах и у реки, где заливные луга свежи и зелены, где вода, сверкая, струится между уютными островками, плещет, низвергаясь с плотин, бежит среди шелестящих тростников; покой нисходит на реку не только там, где она течет меж тесно сгрудившимися домами и где в ней отражаются мосты, а верфи и корабли превращают ее во что-то черное и страшное, - не только там, где, спасаясь от этого уродства, она убегает в болотистую низину с мрачными баканами, которые торчат, как скелеты, выброшенные на берег волнами, - не только там, где она широко растекается в более высоких, просторных местах, изобилующих нивами, ветряными мельницами и колокольнями, и где, наконец, сливается с вечно волнующимся океаном; ночь тиха не только в открытом море, не только на берегу, где случайный прохожий останавливается и смотрит, как шхуна с распростертыми крыльями пересекает лунную дорожку, которая, казалось, была дарована ему одному; нет, покой нисходит даже на дебри Лондона. Его колокольни, башни и купол его огромного собора кажутся все более воздушными; в этом бледном свете его закопченные крыши теряют грубость очертаний; шумы на улицах, приглушенные, умолкают один за другим, а звуки шагов на тротуарах медленно тают вдали. На тех полях, где обитает мистер Талкингхорн, - а судейские пастушки неумолчно играют на свирелях Канцлерского суда, оберегая в овчарнях своих овец, пока всеми правдами и неправдами не остригут их наголо, - на этих полях все шумы растворились в лунной ночи и слились в один далекий гул, словно весь город превратился в огромное звенящее стекло.

Что это? Кто выстрелил из ружья или пистолета? Где?

Редкие прохожие вздрагивают, останавливаются и оглядываются кругом. Кое-где открываются окна и двери, и люди выходят узнать, что случилось. Выстрел был громкий, он вызвал эхо и гулко раскатился вдали. По уверению какого-то прохожего, от него даже дом затрясся. Он поднял на ноги всех собак в околотке, и они яростно лают. Перепуганные кошки бешено мчатся через улицу. Пока собаки все еще лают и воют, - один пес воет, как сущий демон, - церковные колокола, словно тоже чем-то испуганные, начинают отбивать часы. Как бы вторя им, уличный шум нарастает и становится громким, как крик. Но вскоре все затихает. Прежде чем последние отставшие часы начинают бить десять, водворяется тишина. И вот часы умолкли; прекрасная ночь, яркая большая луна и мириады звезд снова погружаются в покой.

А мистера Талкингхорна все это потревожило? В окнах у него темно, из комнат не доносится ни звука, дверь заперта. Впрочем, этого человека трудно вытащить из его раковины, - разве если случится что-то из ряда вон выходящее. Его не слышно, его не видно. Каким же оглушительным должен быть пушечный выстрел, чтобы нарушить невозмутимое спокойствие этого твердокаменного старика?

Много лет настойчивый римлянин указывал перстом с потолка неизвестно на что. Да вряд ли он и сегодня видит, что-то определенное. Просто он, как и всякий римлянин или как всякий британец, одержимый одной навязчивой идеей, раз начав, продолжает указывать. Так, изогнувшись в неестественной позе, он тщетно указывает перстом всю ночь напролет. Лунный свет, сумрак, заря, восход, день. А римлянин все так же настойчиво продолжает указывать перстом, хотя на него никто не обращает внимания.

Но вот наступает утро, и приходят люди, чтобы убрать комнаты. И, то ли римлянин, наконец, указал на что-то новое, чего здесь не было раньше, то ли первый вошедший сошел с ума, но, так или иначе, человек этот, подняв глаза вверх, на протянутую руку, а затем опустив их на что-то, распростертое внизу, вскрикивает и бежит прочь. Остальные, увидев то, что видел первый, тоже вскрикивают и убегают, а на улице поднимается переполох.

Что все это значит? В комнате закрыли ставни, и ее не освещают ничем, и люди, незнакомые с нею, входят тихо, но тяжело ступая; уносят из нее какой-то груз в спальню и кладут его на кровать. Весь день здесь недоуменно шепчутся, усердно обыскивают каждый уголок, тщательно осматривают следы шагов и тщательно отмечают расположение всех вещей в комнате. Все глаза смотрят вверх на римлянина, и все голоса бормочут: "Если б он только мог рассказать, что он видел!"

Римлянин указывает на стол, а на столе стоят бутылка вина (почти полная), рюмка и две свечи, внезапно погасшие вскоре после того, как их зажгли. Он указывает на пустое кресло и пятно на полу перед креслом - пятно, которое можно почти закрыть ладонью. Все это как раз в том месте, куда указывает его перст. Распаленное воображение способно увидеть во всем этом такие ужасы, от которых могут помешаться все остальные детали росписи - не только толстоногие амуры, но и облака, и цветы, и колонны, - словом, самое тело и душа этой Аллегории и весь ее ум. Все те, что входят в полутемную комнату и оглядываются кругом, непременно устремляют взор вверх, на римлянина, и он кажется им таинственным и грозным, как и всякий свидетель, пусть немой и недвижный.

И в течение многих грядущих лет люди, наверное, будут рассказывать страшные истории о пятне на полу, которое так легко прикрыть, но так трудно смыть; а римлянин, указующий перстом с потолка, будет указывать, пека пыль, сырость и пауки будут его щадить, - указывать с гораздо большим смыслом, чем во времена мистера Талкингхорна, и - со зловещим значением. Ибо время мистера Талкингхорна прошло навсегда; а в ту ночь римлянин указывал на руку убийцы, поднятую на старика, и с вечера до утра беспомощно указывал на него самого, лежащего ничком на полу, с пулей в сердце.

ГЛАВА XLIX

Дружба дружбой, служба службой

Мистер Джозеф Бегнет (по прозвицу - Дуб), отставной артиллерист, а ныне музыкант-фаготист, и все его семейство отмечают знаменательную годовщину. Отмечают празднеством и пиром. Празднуют день рождения одного из членов семейства.

Не день рождения самого мистера Бегнета. Нет, эту славную веху в торговле музыкальными инструментами мистер Бегнет отмечает только тем, что особенно крепко целует детей перед завтраком, после обеда выкуривает лишнюю трубочку, а под вечер начинает спрашивать себя, что думает об этом его бедная старенькая матушка - тема, вызывающая бесконечные, но совершенно бесплодные размышления, так как мать его скончалась лет двадцать назад. Иные мужчины лишь редко вспоминают об отце - очевидно, на текущем счету их памяти весь вклад сыновней любви внесен на имя матери. Мистер Бегнет один из таких мужчин. А достоинства своей "старухи" он ценит так высоко, что слово "самоотречение" кажется ему именем существительным женского рода.

Празднуют и не день рождения кого-нибудь из троих детей. Эти годовщины тоже отмечаются кое-чем, но, как правило, ограничиваются поздравлениями и пудингом. Правда, в прошлый день рождения юного Вулиджа мистер Бегнет сделал несколько замечаний насчет роста и общего развития сына и затем, после краткого, но глубокого размышления на тему о том, как все меняется с течением времени, учинил сыну экзамен по катехизису и задал ему совершенно точно вопросы первый и второй, а именно: "Как твое имя?" и "Кто дал тебе это имя?", но третьего вспомнить не смог и заменил его вопросом: "А как тебе нравится это имя?", придав ему, однако, значительность столь назидательную и поучительную, что вопрос приобрел совершенно ортодоксальный характер. Впрочем, экзамен по катехизису производился только в этот день рождения и не вошел в традицию на семейных торжествах.

Сегодня день рождения "старухи", и это величайший праздник в году, отмеченный в календаре мистера Бегнета ярко-красной цифрой. Знаменательное событие из года в год празднуется по определенному ритуалу, составленному и утвержденному мистером Бегнетом несколько лет назад. Глубоко убежденный в том, что обед, состоящий из двух кур, - высочайший предел царской роскоши, мистер Бегнет в этот день неизменно выходит из дому спозаранку, чтобы купить парочку кур, а продавец столь же неизменно надувает его, всучив ему двух самых древних старцев петухов, какие выросли и состарились в птичниках Европы. Вернувшись с этими образцами птичьей жесткости, завязанными в чистый ситцевый платок, синий с белыми разводами (без которого в этот день покупки не обходятся), мистер Бегнет за завтраком, как бы между прочим, спрашивает миссис Бегнет, что именно она желала бы скушать за обедом. Миссис Бегнет, как ни странно столь неизменное совпадение, отвечает, что ей хотелось бы курятины, и мистер Бегнет немедленно вынимает из тайника свой узелок, вызывая всеобщее изумление и восторг. Далее он требует, чтобы "старуха" весь день напролет ничего не делала, но сидела бы сложа руки в своем самом лучшем наряде, а прислуживать ей и заниматься хозяйством будут дети и он сам. Но повар он никудышный, а потому не трудно догадаться, что весь этот почет не доставляет "старухе" никакого удовольствия; однако она занимает свое почетное положение со всем благодушием, какое только можно вообразить.

В сегодняшний день ее рождения мистер Бегнет уже закончил традиционную подготовку к празднеству. Он купил два экземпляра домашней птицы, до того старых, что их по пословице, конечно, никак нельзя было "провести на мякине", а уж на вертел они и подавно не годились; он изумил и привел в восторг все семейство неожиданной покупкой; он самолично руководит жареньем петухов, а миссис Бегнет сидит в парадном туалете, как почетная гостья, и ее смуглые сильные руки так и чешутся исправить оплошности, которые она подмечает.

Квебек и Мальта накрывают на стол, а Вулидж, как и подобает, неся службу под командой отца, поворачивает вертел, на котором жарятся петухи. Конечно, юные поварята часто делают промахи, и тогда миссис Бегнет подмигивает им, покачивает головой или морщится, обернувшись в их сторону.

- В половине второго, - объявляет мистер Бегнет. - Минута в минуту. Изжарятся.

Миссис Бегнет с тревогой видит, что вертел остановился и один петух начинает подгорать.

- Ну и обед у тебя будет, старуха! - говорит мистер Бегнет. - Хоть самой королеве на стол.

Миссис Бегнет весело улыбается, показывая белые зубы, но юный Вулидж замечает в ней признаки такого беспокойства, что, побуждаемый сыновней любовью, взглядом спрашивает ее, что случилось? - а сам стоит, уставившись на нее во все глаза, начисто позабыв о петухах и не подавая никаких надежд на то, что к нему вернется память. К счастью, старшая из его сестренок догадывается, почему взволновалась миссис Бегнет, и приводит его в себя увещевательным толчком в бок. Петухи снова начинают вращаться, и миссис Бегнет даже глаза закрывает, - такая большая гора свалилась у нее с плеч.

- Джордж придет к нам, - говорит мистер Бегнет. - В половине пятого. Без опоздания. Сколько уж лет, старуха, Джордж приходит к нам. В этот день?

- Ах, Дуб, Дуб, да, я думаю, столько лет, сколько нужно для того, чтоб молодка стала старухой. Примерно столько, никак не меньше! - отвечает миссис Бегнет, смеясь и качая головой.

- Старуха, - говорит мистер Бегнет. - Это вздор. Ты все такая же молодая. Если не моложе. Именно моложе. Как всем известно.

Квебек и Мальта кричат, хлопая в ладоши, что Заводила, наверное, принесет маме подарочек, и пытаются угадать, какой именно.

- Знаешь, Дуб, - начинает миссис Бегнет, но, окинув взглядом накрытый стол, правым глазом подмигивает Мальте, чтобы та принесла солонку и, отрицательно качнув годовой, дает понять Квебек, что перечницы ставить не нужно, - знаешь, Дуб, мне кажется, что Джордж опять собирается куда-то сбежать.

- Джордж, - возражает мистер Бегнет, - неспособен дезертировать. И покинуть старого товарища. В беде. Не бойся.

- Да нет же, Дуб. Нет. Ты меня не понял. Я не хотела сказать, что покинет. Конечно, не покинет. Но дай ему только развязаться со своими денежными неурядицами, и он наверняка удерет куда-нибудь.

Мистер Бегнет спрашивает - почему?

- Видишь ли, - отвечает ему жена, немного подумав, - сдается мне, что Джордж стал какой-то беспокойный - прямо места себе не находит. Я не говорю, что он теперь не такой обходительный, как был. Конечно, обходительный - это у него в крови; но он чем-то терзается и как будто выбит из колеи.

- Просто его чересчур замуштровали, - говорит мистер Бегнет. - Один крючкотвор замуштровал. Который самого дьявола из колеи выбьет.

- Это, пожалуй, верно, - соглашается с ним жена, - но все-таки дела не меняет, Дуб.

Разговор на время прекращается, так как мистер Бегнет понимает, что ему необходимо целиком сосредоточиться на приготовлении обеда, которому угрожает некоторая опасность, ибо от природы сухие петухи упорно не желают выделить из себя сок для подливки, а "темный" соус получился безвкусным и белым, как лен. Картошка, варившаяся в кожуре, столь же строптиво крошится на вилках, когда ее чистят, и рассыпается, словно она подвержена землетрясениям. А ноги у петухов оказались гораздо более длинными, чем следует, и обтянутыми жесткой, как чешуя, кожей. Преодолев, в меру своих способностей, все эти недостатки, мистер Бегнет кладет петухов на блюдо, н все усаживаются за стол, причем миссис Бегнет занимает место почетной гостьи - по правую руку от хозяина.

Большое счастье для "старухи", что день ее рождения бывает только раз в году, - ведь случись ей дважды отведать подобной "курятины", с ней бы худо было. Все тонкие связки и сухожилия, какими только обладает домашняя птица, у этих двух экземпляров уподобились гитарным струнам. Конечности же их глубоко пустили корни в тело, как старые деревья пускают корни в землю. В частности, ноги у петухов такие жесткие, что кажется, будто птицы эти посвятили большую часть своей долгой и многотрудной жизни пешеходному спорту и состязаниям в ходьбе. Но мистер Бегнет, не замечая этих маленьких недостатков, ревностно потчует миссис Бегнет, упрашивая ее скушать огромную порцию лакомства, лежащую на ее тарелке; а так как добрая "старуха" ни за что на свете не огорчит его хоть на миг ни в какой день года, а в этот - тем менее, то пищеварению ее угрожает страшная опасность. Как ухитряется юный Вулидж безнаказанно обгладывать и, не будучи потомком страуса, переваривать ноги этих петухов, его встревоженная матушка понять не в силах.

Но после окончания пира "старуха" подвергается новому испытанию: ей приходится сидеть в почетном бездействии и только смотреть, как ее дочки убирают комнату, выметают золу из камина, моют и чистят столовую и кухонную посуду на заднем дворе. Обе молодые девицы, подоткнув юбочки в подражание матери, носятся туда-сюда, скользя, как на коньках, в своих высоких деревянных сандалиях, а их бурный восторг и энергия подают самые радужные надежды на будущее, но внушают некоторые опасения в настоящем. Разговоры становятся бессвязными, посуда и оловянные кружки громко стучат и гремят, метлы так и летают по полу, вода льется и разливается, и все это - без удержу; что касается омовения самих молодых девиц, то оно слишком волнующее зрелище для миссис Бегнет, чтобы она могла смотреть на него со спокойствием, подобающим ее положению. Наконец различного рода очистительные процессы победоносно заканчиваются; Квебек и Мальта появляются в свежих нарядах, улыбающиеся и обсохшие; трубки, табак и бутылки уже на столе, а "старуха", как всегда в этот день приятного семейного торжества, впервые начинает наслаждаться душевным покоем.

Когда мистер Бегнет садится на свое обычное место, стрелки часов приближаются к половине пятого; а когда они отмечают ровно половину, мистер Бегнет объявляет:

- Джордж! Точно. По-военному.

Действительно, это пришел Джордж, и он горячо поздравляет "старуху" (которую целует по случаю торжественного дня), детей и мистера Бегнета.

- Всех поздравляю! - говорит мистер Джордж.

- Джордж, старый друг! - восклицает миссис Бегнет, глядя на него с любопытством. - Что с вами стряслось?

- Что со мной стряслось?

- Ну да! Вы какой-то бледный, Джордж, - бледней, чем всегда, да и вид у вас совсем расстроенный. Правда, Дуб?

- Джордж, - говорит мистер Бегнет. - Скажи старухе. Что случилось?

- Я не знал, что я бледный, - говорит кавалерист, проводя рукой по лбу, - не знал и что лицо у меня расстроенное; если так, извините. Но сказать вам правду, тот мальчик, которого поместили у меня, умер вчера днем, и это меня очень огорчило, вроде как обухом по голове ударило.

- Бедняжка! - отзывается миссис Бегнет с материнским состраданием. - Неужели умер? Ах ты господи!

- Я про это не хотел говорить - не подходящий предмет для разговора в день рождения, но ведь я не успел присесть, как вы уже выпытали у меня эту новость. А не то я бы сразу развеселился, - объясняет кавалерист, заставляя себя говорить более оживленным тоном, - но такая уж вы, миссис Бегнет, - все-то у вас мигом.

- Правильно, - соглашается мистер Бегнет. - Старуха. У нее и впрямь все мигом... Чисто порох.

- И больше того - она виновница нынешнего торжества, так что мы должны ее занимать! - восклицает мистер Джордж. - Вот поглядите, какую брошечку я принес. Вещица, конечно, пустяковая, так просто - на память. А больше в ней ничего хорошего нет, миссис Бегнет.

Мистер Джордж вынимает свой подарок, и младшие члены семейства встречают его восторженными прыжками и хлопаньем в ладоши, а мистер Бегнет благоговейным восхищением.

- Старуха! - говорит мистер Бегнет. - Скажи ему мое мнение о ней.

- Чудо как хороша, Джордж! - восклицает миссис Бегнет. - Такой красивой вещи я в жизни не видывала!

- Прекрасно, - соглашается мистер Бегнет. - Мое мнение!

- Она такая хорошенькая, Джордж, - говорит миссис Бегнет, вытянув руку, в которой держит подарок, и поворачивая брошку во все стороны, - что для меня она слишком уж красива!

- Плохо! - возражает мистер Бегнет. - Не мое мнение!

- Но так ли, этак ли, спасибо вам сто тысяч раз, старый друг, - говорит миссис Бегнет, протянув руку Джорджу, и глаза ее блестят от удовольствия, - и хоть я иной раз и обходилась с вами как сварливая солдатка, Джордж, на самом-то деле мы с вами такие закадычные друзья, каких во всем свете не сыщешь. А теперь, если хотите, Джордж, сами приколите ее на счастье.

Дети теснятся вокруг, желая лучше видеть, как Джордж прикалывает к лифу миссис Бегнет свой подарок, а мистер Бегнет смотрит поверх головы Вулиджа, чтобы тоже увидеть это, - смотрит с таким деревянно-степенным и в то же время ребячески-милым интересом, что миссис Бегнет не может удержаться от легкого смеха и говорит:

- Ах, Дуб, Дуб, вот уж бесценный старикан!

Но кавалеристу не удается приколоть брошь. Рука его дрожит, он волнуется и роняет свой подарок.

- Ну и ну! - говорит он, подхватив его на лету и озираясь по сторонам. - До того расстроился, что не могу справиться с таким пустяком!

Миссис Бегнет, придя к заключению, что для подобного случая нет лучшего лекарства, чем трубка, мигом сама прикалывает брошку и, усадив кавалериста в его привычном уютном уголке, приносит мужчинам трубки.

- Если и трубка вас не подбодрит, Джордж, - говорит она, - посмотрите разок-другой вот сюда - на свой подарочек, а уж оба-то средства вместе обязательно подействуют.

- Да вас и одной хватит, чтобы меня подбодрить, - отзывается Джордж, - я это прекрасно знаю, миссис Бегнет... Ну, теперь расскажу вам, почему да отчего у меня столько огорчений накопилось. Возьмите хоть этого несчастного мальчишку. Невесело было видеть, как он умирает, зная, что ничем ему не поможешь.

- Что вы говорите, Джордж? Вы же помогли ему. Вы его приютили.

- Да, этим я ему помог, но ведь это пустяк. Я хочу сказать, миссис Бегнет, что он умирал, так ничему и не научившись, - только и умел, что отличать правую руку от левой. Ну, а тут уж помогать было поздно.

- Ах, бедняжка! - восклицает миссис Бегнет.

- И вот, - продолжает кавалерист, все еще не зажигая трубки и проводя тяжелой рукой по волосам, - тут невольно приходит на память Гридли. С ним тоже вышло плохо, хоть и по-другому. Так что оба они сливаются в твоих мыслях с бессердечным старым негодяем, что преследовал их обоих. А как подумаешь об этом ржавом карабине, что торчит в своем углу, такой жесткий, бесчувственный, равнодушный ко всему на свете, так прямо дрожь пробирает и кровь горит в жилах, уверяю вас.

- Мой вам совет, - говорит миссис Бегнет, - зажгите-ка вы трубочку, и пусть у вас горит она, а не кровь. Так-то лучше будет - и спокойней, и уютней, да и для здоровья полезней.

- Правильно, - соглашается кавалерист, - так я и сделаю.

Да, так он и делает, правда не утратив своей негодующей серьезности, которая производит сильное впечатление на юных Бегнетов и даже побуждает мистера Бегнета ненадолго отложить церемонию тоста за здоровье миссис Бегнет - тоста, который Бегнет в такие дни всегда провозглашает сам, произнося речь, образцовую по сжатости. Но молодые девицы уже составили напиток, который мистер Бегнет привык называть "смесью", а трубка Джорджа уже рдеет, поэтому мистер Бегнет, наконец, считает своим долгом произнести главный тост праздничного вечера. Он обращается к собравшемуся обществу в следующих выражениях:

- Джордж. Вулидж. Квебек, Мальта. Сегодня день ее рождения. Сделайте хоть целый дневной переход. Другой такой не найдете. Пьем за ее здоровье!

Все с энтузиазмом выпили, и миссис Бегнет произносит благодарственную речь, еще более краткую. Этот перл красноречия сводится к четырем словам: "А я за ваше!", причем "старуха" сопровождает его кивком в сторону каждого из присутствующих поочередно и умеренным глотком "смеси". Но на сей раз она заключает церемонию неожиданным восклицанием: "Кто-то пришел!"

Кто-то действительно пришел, - к великому удивлению маленького общества, - и уже заглянул в дверь. Это человек с острыми глазами, живой, проницательный, и он сразу ловит все устремленные на него взгляды, каждый в отдельности и все вместе, с такой ловкостью, которая обличает в нем незаурядного человека.

- Джордж, - говорит он с легким поклоном, - как вы себя чувствуете?

- Э, да это Баккет! - восклицает мистер Джордж.

- Он самый, - отзывается Баккет, войдя и закрыв за собой дверь. - А я, знаете ли, проходил тут по улице и случайно остановился взглянуть на музыкальные инструменты в витрине, - одному моему приятелю нужна подержанная виолончель с хорошим звуком - гляжу, целая компания веселится, и показалось мне, будто в углу сидите вы; так и есть - не ошибся. Ну, Джордж, как делишки? Идут довольно гладко? А ваши, тетушка? А ваши, хозяин? Бог мой! - восклицает мистер Баккет, раскрыв объятия, - да тут и деточки имеются! Только подсуньте мне малыша, и можете сделать со мной все что угодно. Ну-ка, поцелуйте-ка меня, крошечки вы мои! Незачем и спрашивать, кто ваши родители. В жизни не видывал такого сходства!

Завоевав всеобщее расположение, мистер Баккет садится рядом с мистером Джорджем и усаживает к себе на колени Квебек и Мальту.

- Ах вы мои прелестные милашки, - говорит мистер Банкет, - поцелуйте-ка меня еще разок; а больше мне ничего не нужно. Господь с вами, до чего ж у вас здоровый вид! А по скольку лет вашим девочкам, тетушка? Одной восемь, а другой десять, я так думаю.

- Вы почти угадали, сэр, - говорит миссис Бегнет.

- Я всегда угадываю, - отвечает мистер Баккет, - потому что до смерти люблю ребят. У одного моего приятеля девятнадцать человек детей, тетушка, и все от одной матери, а сама она до сих пор свежая и румяная, как Заря. Не такая красавица, как вы, но вроде вас, могу поклясться! А это как называется, душечка? - продолжает мистер Баккет, ущипнув Мальту за щечку. - Это персик, вот что это такое. Ну что за девочка! А как насчет твоего папы? Как думаешь, милочка, удастся папе подыскать подержанную виолончель с хорошим звуком для приятеля мистера Баккета? Моя фамилия Баккет. Смешная, правда? *

Эти любезные речи окончательно завоевывают сердца всего семейства. Миссис Бегнет, позабыв, какой сегодня день, своими руками набивает трубку, потом наливает стакан мистеру Баккету и радушно потчует его. Такого приятного человека она с радостью приняла бы когда угодно и говорит ему, что особенно рада видеть его сегодня вечером, потому что он друг Джорджа, а Джордж нынче прямо сам не свой - чем-то расстроен.

- Сам не свой? Расстроен? - восклицает мистер Баккет. - Что вы говорите! А в чем дело, Джордж? Ни за что не поверю, что вы расстроены. С чего бы вам расстраиваться? Впрочем, может, вас что-нибудь волнует, а?

- Ничего особенного, - отвечает Джордж.

- И я думаю, что нет, - поддакивает мистер Баккет. - Ну, что вас может волновать, а? Разве этих малюточек что-нибудь волнует, а? Понятно, нет; зато они сами скоро будут волновать каких-нибудь молодых людей и уж, конечно, приведут их в расстройство чувств. Я не очень-то хороший пророк, но это я вам предсказываю, тетушка.

Миссис Бегнет, совершенно плененная, выражает надежду, что у мистера Баккета есть дети.

- В том-то и горе, тетушка! - говорит мистер Баккет. - Вы не поверите: нет у меня детей. Жена да жилица - вот и вся моя семья. Миссис Баккет не меньше меня любит ребят и так же хотела бы иметь своих, но... нету. Так вот все и получается в жизни. Мирские блага распределены не поровну, но роптать не надо. Какой у вас уютный дворик, тетушка! Из этого дворика есть выход, а?

Из дворика выхода нет.

- Неужели нет? - переспрашивает мистер Баккет. - А я думал, что есть. Очень мне нравится этот дворик - в жизни не видывал такого. Вы мне позволите его осмотреть? Благодарю вас. Нет, я вижу, выхода нет. Но какой это благоустроенный дворик!

Обежав острым взглядом весь двор, мистер Баккет возвращается, садится в кресло рядом со своим другом, мистером Джорджем, и ласково хлопает мистера Джорджа не плечу.

- Ну, а теперь как настроение, Джордж?

- Теперь хорошее, - отвечает кавалерист.

- Вот это в вашем духе! - одобряет мистер Баккет. - Да и с чего ему быть плохим? Мужчина с вашей прекрасной фигурой и здоровьем не имеет права расстраиваться... Скажите вы, тетушка, ну можно ли расстраиваться, когда у тебя такая широкая грудь?.. И ведь вас, конечно, ничто не волнует, Джордж; да и что может вас волновать?

Что-то уж очень настойчиво твердя одно и то же, несмотря на свои выдающиеся и многоразличные способности по части светского разговора, мистер Баккет два-три раза повторяет последнюю фразу, обращаясь к трубке, которую зажигает, как бы прислушиваясь к чему-то, с особенным, ему одному свойственным выражением лица. Но вскоре солнце его общительности приходит в себя после своего краткого затмения и вновь начинает сиять.

- А это ваш братец, душечки? - говорит мистер Баккет, обращаясь к Мальте и Квебек за информацией насчет юного Вулиджа. - И очень милый братец... конечно, только единокровный брат. Он уже в таком возрасте, что не может быть вашим сыном, тетушка.

- Во всяком случае, я могу удостоверить, что мать его не какая-то другая женщина, - со смехом возражает миссис Бегнет.

- Да ну? Поразительно! А впрочем, он и вправду похож на вас - тут уж ничего не скажешь. Бог мой! Да он прямо вылитая мать! А вот лоб, знаете ли, - тут узнаешь отца!

Зажмурив один глаз, мистер Баккет переводит глаза с отца на сына, а мистер Бегнет курит с невозмутимым удовлетворением.

Миссис Бегнет пользуется удобным случаем сообщить гостю, что мальчик - крестник Джорджа.

- Крестник Джорджа? Да что вы! - подхватывает мистер Баккет с большим чувством. - Надо мне еще раз пожать руку крестнику Джорджа. Крестный и крестник делают честь один другому. А кем он у вас собирается быть, тетушка? У него есть способности к игре на каком-нибудь музыкальном инструменте?

- Играет на флейте. Прекрасно, - внезапно вмешивается мистер Бегнет.

- Вы не поверите, хозяин, когда я был мальчишкой, я сам играл на флейте, - говорит мистер Баккет, пораженный этим совпадением. - Не по-ученому, как наверняка играет он, а просто по слуху. Подумать только! "Британские гренадеры" - от этой песни у нас, англичан, кровь кипит! А ну-ка, сыграй нам "Британских гренадеров", юноша!

Ничто не может сильнее польстить маленькому кружку, чем такая просьба, обращенная к юному Вулиджу, который немедленно достает свою флейту и начинает играть зажигательную мелодию, в то время как мистер Баккет, необычайно оживившись, отбивает такт и поет припев: "Британские грена-а-а-адеры!", ни разу его не пропустив. Короче говоря, он оказался столь музыкальным человеком, что мистер Бегнет даже вынимает трубку изо рта и выражает убеждение, что их новый знакомый - певец. Мистер Баккет, не отрицая этого обвинения, сознается, что когда-то действительно немножко пел, стремясь излить чувства, волновавшие его грудь, но отнюдь не имея самонадеянного намерения услаждать своих друзей, и все это он говорит так скромно, что его тут же просят спеть. Не желая отстать от других участников вечеринки, он поет им: "Поверьте, когда б эти милые юные чары" *. Эту песню, как он объясняет миссис Бегнет, он всегда считал своей самой мощной союзницей, так как она помогла ему завоевать сердце миссис Баккет в бытность ее девицей и уговорить ее пойти под венец, или, как выражается мистер Баккет, "прийти к финишу".

Незнакомец оказался таким приятным и компанейским малым, так быстро сделался душой общества, что мистер Джордж, не выразивший большого удовольствия при встрече с ним, невольно начинает им гордиться. Он так любезен, у него столько разнообразных талантов, с ним чувствуешь себя так непринужденно, что положительно стоит познакомить его со своими друзьями. Выкурив еще одну трубку, мистер Бегнет уже так дорожит этим знакомством, что просит мистера Баккета оказать ему честь пожаловать к ним на следующий день рождения "старухи". А мистер Баккет испытывает величайшее уважение к семейству Бегнетов, особенно после того, как узнает, что сегодня празднуется день рождения хозяйки. Он пьет за здоровье миссис Бегнет с почти восторженной пылкостью; обещает прийти еще раз ровно через год, выражая более чем растроганную благодарность за приглашение; записывает для памяти знаменательную дату в свою большую черную записную книжку, стянутую ремешком, и выражает надежду, что миссис Баккет и миссис Бегнет еще до этого дня так подружатся, что сделаются как бы родными сестрами. Чего стоит общественная деятельность, говорит он, если у человека нет личных привязанностей? Правда, он сам, по мере своих скромных сил, общественный деятель, но не в этой области находит он счастье. Нет, счастье надо искать в благословенном кругу семьи.

Все сегодня складывается так, что мистер Баккет, естественно, не должен забывать о друге, которому обязан столь многообещающим знакомством. И он не забывает. Он все время рядом с ним. О чем бы ни заходил разговор, он не сводит с друга нежного взора. Он решает посидеть еще немного, чтобы идти домой вместе с ним. Он интересуется даже сапогами своего друга и внимательно их рассматривает, пока мистер Джордж, положив ногу на ногу, курит у камина.

Наконец мистер Джордж встает, собираясь уходить. В тот же миг встает и мистер Баккет, движимый тайным тяготением к обществу друга. Он в последний раз восторгается детьми и вспоминает о поручении своего приятеля, который сейчас в отъезде.

- Так как же насчет подержанной виолончели, хозяин... можете вы подыскать мне что-нибудь в этом роде?

- Да хоть десяток, - отвечает мистер Бегнет.

- Очень вам признателен, - говорит мистер Баккет, крепко пожимая ему руку. - "Друга познаешь в нужде" - вот вы и есть такой друг. С хорошим звуком, заметьте! Мой приятель настоящий музыкант. Черт его побери, - пилит Моцарта и Генделя и прочих знаменитостей, как великий мастер своего дела. И вам не к чему, - добавляет мистер Банкет задушевным и доверительным тоном, - вам не к чему скромничать, хозяин, - назначать слишком дешевую цену. Я не хочу, конечно, чтобы мой приятель переплачивал, но вы должны получить приличную комиссию и вознаграждение за потерю времени. Это только справедливо. Каждый человек должен жить, и пусть живет.

Мистер Бегнет делает движение головой в сторону "старухи", как бы желая сказать, что новый знакомый прямо драгоценная находка.

- А что, если мне заглянуть к вам завтра, ну хоть, скажем, в половине одиннадцатого? Вы уже сможете назвать мне цены нескольких виолончелей с хорошим звуком? - осведомляется мистер Баккет.

Чего легче! Мистер и миссис Бегнет берутся узнать нужные сведения и даже предлагают друг другу собрать в своей лавке небольшую коллекцию виолончелей, чтобы покупатель мог с ними ознакомиться.

- Благодарю вас, - говорит мистер Баккет, - благодарю вас. До свидания, тетушка. До свидания, хозяин! До свидания, душечки. Очень вам признателен за один из приятнейших вечеров, какие я только проводил в жизни!

Нет, это они очень признательны ему за удовольствие, полученное в его обществе; так что и гость и хозяева расстаются, обменявшись самыми добрыми пожеланиями.

- Ну, Джордж, старый друг, - говорит мистер Баккет, подхватив кавалериста под руку у выхода из лавки, - пойдемте!

Они идут по уличке, а Бегнеты ненадолго задерживаются на пороге, глядя им вслед, и миссис Бегнет говорит достойному Дубу, что мистер Баккет "так и льнет к Джорджу - должно быть, души в нем не чает".

Соседние улицы узки и плохо вымощены; шагать по ним под руку не совсем удобно, и мистер Джордж вскоре предлагает спутнику идти порознь. Но мистер Баккет не в силах расстаться с другом и отвечает:

- Подождите минутку, Джордж. Дайте мне сперва поговорить с вами.

И он немедленно тащит Джорджа в какую-то харчевню, ведет его в отдельную комнату, закрывает дверь и, став к ней спиной, смотрит Джорджу прямо в лицо.

- Слушайте, Джордж, - начинает мистер Баккет, - дружба дружбой, а служба службой. Я всегда стараюсь но мере сил, чтобы они не сталкивались одна с другой. Нынче вечером я пытался сделать все по-хорошему; судите сами, удалось мне это или нет. Можете считать себя под арестом, Джордж.

- Под арестом? За что? - спрашивает кавалерист, как громом пораженный.

- Слушайте, Джордж, - говорит мистер Баккет, стараясь внушить кавалеристу разумное отношение ко всему происходящему, и для большей убедительности тычет в его сторону толстым указательным пальцем, - как вам отлично известно, долг - это одно, а дружеская болтовня - совершенно другое. Мой долг официально предупредить вас, что "всякое суждение, которое вы произнесете, может быть обращено против вас". Поэтому, Джордж, будьте осторожней, не говорите лишнего. Вы случайно не слышали об одном убийстве?

- О каком убийстве?

- Слушайте, Джордж, - говорит мистер Баккет, назидательно двигая указательным пальцем, - запомните, что я вам сказал. Я вас ни о чем не расспрашиваю. Сегодня вечером вы были расстроены. Так вот, вы случайно не слышали об одном убийстве?

- Нет. А где произошло убийство?

- Слушайте, Джордж, - говорит мистер Баккет, - смотрите не выдайте сами себя. Сейчас скажу, почему я за вами пришел. На Линкольновых полях произошло убийство... убили одного джентльмена, некоего Талкингхорна. Застрелили вчера вечером. Потому-то я и пришел за вами.

Кавалерист опускается в кресло, которое стоит сзади него, и на лбу его выступают крупные капли пота, а по лицу разливается мертвенная бледность.

- Баккет! Полно! Быть не может, чтобы мистера Талкингхорна убили и вы заподозрили меня!

- Джордж, - отвечает мистер Баккет, беспрерывно двигая указательным пальцем, - это не только может быть, но так оно и есть. Преступление было совершено вчера в десять часов вечера. Вы, конечно, знаете, где вы были вчера в десять часов вечера и, надо думать, сможете представить доказательства - где именно.

- Вчера вечером! Вчера вечером! - повторяет кавалерист в раздумье. И вдруг его осеняет: - Господи, да ведь вчера вечером я был там!

- Я это знал, Джордж, - отзывается мистер Баккет очень непринужденно. - Я это знал. А также - что вы там бывали частенько. Люди видели, как вы околачивались в конторе Талкингхорна, не раз слыхали, как вы препирались с ним, и может быть - наверное я этого не говорю, заметьте себе, - но, может быть, слышали, как он вас называл злонамеренным, преступным, опасным субъектом.

Кавалерист открывает рот, словно хочет подтвердить все это, но не в силах вымолвить ни слова.

- Слушайте, Джордж, - продолжает мистер Баккет, положив шляпу на стол с таким деловым видом, словно он не сыщик, арестовавший заподозренного, а какой-нибудь драпировщик, который пришел к заказчику, - я хочу, да и весь вечер хотел, - чтобы все у нас с вами обошлось по-хорошему. Скажу вам откровенно, что сэр Лестер Дедлок, баронет, обещал награду в сто гиней за поимку убийцы. Мы с вами всегда были в хороших отношениях, но по долгу службы я обязан вас арестовать, и если кто-то должен заработать эти сто гиней, не все ли равно, я их заработаю или кто другой. Итак, вы, надо думать, поняли, что я должен вас забрать, и будь я проклят, если не заберу. Придется мне звать на подмогу, или обойдемся без этого?

Мистер Джордж уже пришел в себя и стал навытяжку, как солдат.

- Пойдемте, - говорит он. - Я готов.

- Джордж, - продолжает мистер Баккет, - подождите минутку! - и все с тем же деловым видом, словно сам он - драпировщик, а кавалерист - окно, на которое нужно повесить драпировки, вытаскивает из кармана наручники. - Обвинение тяжкое, Джордж; я обязан их надеть.

Кавалерист, вспыхнув от гнева, колеблется, но лишь мгновение, и, стиснув руки, протягивает их Баккету со словами:

- Ладно! Надевайте!

Мистер Баккет вмиг надевает на них наручники.

- Ну как? Удобно? Если нет, так и скажите, - я хочу, чтоб у нас с вами все обошлось по-хорошему, насколько позволяет долг службы; а то у меня в кармане есть другая пара.

Это замечание он делает с видом очень почтенного ремесленника, который стремится выполнить заказ аккуратно и вполне удовлетворить заказчика.

- Годятся? Прекрасно! Теперь слушайте, Джордж! - Он шарит в углу, достает плащ и закутывает в него кавалериста. - Отправляясь за вами, я позаботился о вашем самолюбии и прихватил с собой вот это. Чудесно! Кто теперь заметит, что на вас наручники?

- Один я, - отвечает кавалерист. - Но, раз так, окажите мне еще одну услугу - надвиньте-ка мне шляпу на глаза.

- Вздор какой! Неужели вы это серьезно? А стоит ли? Право, не стоит.

- Не могу я смотреть в лицо всем встречным, когда у меня эти штуки на руках, - настаивает мистер Джордж. - Ради бога, надвиньте мне шляпу на глаза.

Мистер Баккет выполняет эту настоятельную просьбу, сам надевает шляпу и выводит свою добычу на улицу; кавалерист идет таким же ровным шагом, как и всегда, но голова его сидит на плечах не так прямо, как раньше, и когда нужно перейти улицу или завернуть за угол, мистер Баккет направляет его, подталкивая локтем.

ГЛАВА L

Повесть Эстер

Вернувшись из Дила, я нашла у себя записку от Кедди Джеллиби (так мы все еще называли ее), в которой говорилось, что здоровье Кедди, пошатнувшееся за последнее время, теперь ухудшилось, и она будет невыразимо рада, если я приеду повидаться с нею. Записка была коротенькая - всего в несколько строчек, написанных в постели, с которой больная не могла встать, - вложенная в письмо ко мне от мужа Кедди, очень встревоженного и просившего меня исполнить ее просьбу. Теперь Кедди была матерью, а я - крестной бедненькой малютки, крохотной девочки со старческим личиком, до того маленьким, что оно почти скрывалось в оборках чепчика, и худенькими ручонками с длинными пальчиками, вечно сжатыми в кулачки под подбородком. Девочка лежала так целый день, широко раскрыв глазенки, похожие на блестящие крапинки, и словно недоумевая (казалось мне), почему она родилась столь крошечной и слабенькой. Когда ее перекладывали, она плакала; если же ее не трогали, вела себя так терпеливо, словно хотела только одного - спокойно лежать и думать. На личике у нее выделялись странные темные жилки, а под глазами - странные темные пятнышки, смутно напоминавшие мне о "чернильных временах" в жизни бедной Кедди; в общем, девочка производила очень жалкое впечатление на тех, кто к ней еще не привык.

Но сама Кедди к ней, конечно, привыкла и лучшей дочки не желала. Она забывала о своих недомоганиях, строя всевозможные планы и мечтая о том, как будет воспитывать свою крошку Эстер, да как крошка Эстер выйдет замуж, и даже как она, Кедди, состарившись, будет бабушкой крошечных Эстер крошки Эстер, и в этом так трогательно сказывалась ее любовь к ребенку, которым она так гордилась, что я поддалась бы искушению рассказать о ее мечтах подробно, если бы не вспомнила вовремя, что уже сильно уклонилась в сторону.

Теперь вернусь к записке. Отношение Кедди ко мне носило какой-то суеверный характер - оно возникло в ту давнюю ночь, когда она спала, положив голову ко мне на колени, и становилось все более суеверным. Она почти верила, - сказать правду, даже твердо верила, - что всякий раз, как мы встречаемся, я приношу ей счастье. Конечно, все это были выдумки любящей подруги, и мне почти стыдно о них упоминать, но доля правды в них могла оказаться теперь, когда Кедди заболела. Поэтому я, с согласия опекуна, поспешила уехать в Лондон, а там и она и Принц встретили меня так радушно, что и передать нельзя.

На другой день я снова отправилась посидеть с больной, отправилась и на следующий. Поездки эти ничуть меня не утомляли - надо было только встать пораньше, проверить счета и до отъезда распорядиться по хозяйству. Но после того как я съездила в город три раза, опекун сказал мне, когда я вечером вернулась домой:

- Нет, Хозяюшка милая, нет, этак не годится. Вода точит и камень, а эти частые поездки могут подточить здоровье нашей Хлопотуньи. Переедем-ка все в Лондон и поживем на своей прежней квартире.

- Только не делайте этого ради меня, дорогой опекун, - сказала я, - ведь я ничуть не утомляюсь.

И это была истинная правда. Я только радовалась, что кому-то нужна.

- Ну, так ради меня, - не сдавался опекун, - или ради Ады, или ради нас обоих. Позвольте, завтра, кажется, чей-то день рождения?

- Именно, - подтвердила я, целуя свою дорогую девочку, которой на другой день должен был исполниться двадцать один год.

- Вот видите; а ведь это большое событие, - заметил опекун полушутливо, полусерьезно, - и по этому случаю моей прелестной кузине придется заняться равными необходимыми формальностями в связи с ее совершеннолетием, выходит, что всем нам будет удобнее пожить в Лондоне. Значит, в Лондон мы и уедем. Решено. Теперь поговорим о другом: в каком состоянии вы оставили Кедди?

- В очень плохом, опекун. Боюсь, что ее здоровье и силы восстановятся не скоро.

- То есть как - "не скоро"? - озабоченно спросил опекун.

- Пожалуй, она проболеет несколько недель, как это ни грустно.

- Так! - Он принялся ходить по комнате, засунув руки в карманы и глубоко задумавшись. - Ну, а что вы скажете насчет ее доктора, милая моя? Он хороший врач?

Мне пришлось сознаться, что я не могу сказать о нем ничего дурного, хотя мы с Принцем не дальше как сегодня сошлись на том, что не худо бы проверить диагноз этого доктора, пригласив на консилиум другого врача.

- Знаете что, - быстро сказал опекун, - надо пригласить Вудкорта.

Мысль о нем не приходила мне в голову, и слова опекуна застали меня врасплох. На мгновение все, что связывалось у меня с мистером Вудкортом, как будто вернулось и привело меня в смятение.

- Вы ничего не имеете против него, Хлопотунья?

- Против него, опекун? Конечно, нет.

- И вы не думаете, что больная будет против?

Я не только не думала этого, но даже была убеждена, что она будет верить ему и он ей очень понравится. И я сказала, что она знакома с ним, так как они часто встречались, когда он так участливо лечил мисс Флайт.

- Прекрасно! -отозвался опекун. - Сегодня он уже был у нас, дорогая моя, и завтра я поговорю с ним об этом.

Во время этого короткого разговора я чувствовала, - не знаю почему, ведь Ада молчала и мы даже не смотрели друг на друга, - чувствовала, что моя дорогая девочка живо помнит, как весело она обняла меня за талию, когда не кто иная, как наша Кедди принесла мне маленький прощальный подарок. И я поняла - необходимо сказать Аде и Кедди тоже о том, что мне предстоит сделаться хозяйкой Холодного дома, а если я стану все откладывать да откладывать, я буду в своих же глазах менее достойной любви хозяина этого дома. И вот, когда мы поднялись наверх и подождали, пока часы пробьют полночь, чтобы я первая смогла прижать к сердцу и поздравить свою любимую подругу с днем ее рождения, я стала говорить ей, как некогда говорила самой себе, о том, что ее кузен Джон добр и благороден и что меня ждет счастливая жизнь. Никогда еще, кажется, за все годы нашей дружбы моя дорогая девочка не была со мной так нежна, как в ту ночь. А я была так рада этому, так утешалась, сознавая, что правильно поступила, преодолев свою совсем ненужную скрытность, что была в десять раз счастливее прежнего. Всего несколько часов назад я не думала, что скрываю свою помолвку умышленно, но теперь, когда высказалась, почувствовала, что ясней понимаю, почему молчала так долго.

На другой день мы переехали в Лондон. Наша прежняя квартира была не занята, и мы в каких-нибудь полчаса так удобно устроились в ней, словно никогда из нее не уезжали. Мистер Вудкорт обедал у нас по случаю дня рождения моей милой девочки, и мы очень приятно провели вечер, хотя, конечно, ощущали большую пустоту, ибо в этот торжественный день с нами не было Ричарда. А потом я несколько недель, - помнится, восемь или девять, - целыми днями сидела у Кедди; вот почему я все это время видела Аду очень мало, - никогда еще мы не виделись с нею так мало с тех пор, как познакомились, если не считать периода моей болезни. Правда, она часто приходила к Кедди, но там обе мы должны были развлекать и ободрять больную и потому не могли говорить по душам, как бывало. Если я возвращалась домой ночевать, мы с Адой не разлучались весь вечер; но Кедди плохо спала от боли, и я нередко оставалась у нее на всю ночь, чтобы ухаживать за нею.

Что за чудесная женщина была эта Кедди, как она любила мужа и свою маленькую жалкую крошку; а ведь ей надо было заботиться и обо всем доме! Самоотверженная, безропотная, она так горячо желала поскорей выздороветь ради своих близких, так боялась причинить кому-нибудь беспокойство, так была встревожена тем, что муж ее лишился своей помощницы, а об удобствах мистера Тарвидропа необходимо заботиться по-прежнему... словом, я только теперь узнала, до чего она хорошая. И как странно было думать, что она недвижно лежит день за днем, бледная и беспомощная, в том доме, где танцы - самое главное в жизни, где подмастерья с раннего утра упражняются под аккомпанемент "киски" в бальном зале, а неопрятный мальчуган всю вторую половину дня вальсирует один в пустой кухне.

По просьбе Кедди я взяла на себя верховное руководство и наблюдение за ее комнатками, вычистила их, убрала, передвинула ее кровать и другие вещи в светлый, веселый уголок, не такой душный, как тот, который она занимала раньше; и с тех пор мы завели такой обычай: сначала приводили в полный порядок свой туалет, потом я клала ей на руки мою малюсенькую тезку, а сама усаживалась рядом поболтать, поработать или почитать вслух. В один из таких спокойных часов я сказала Кедди про перемены в Холодном доме.

Кроме Ады, нас навещали и другие посетители. В первую очередь - Принц, который забегал к нам в перерывах между занятиями, осторожно входил, стараясь не шуметь, присаживался и с любящей тревогой глядел на Кедди и свою маленькую дочку. Хорошо ли, плохо ли чувствовала себя Кедди, она неизменно уверяла мужа, что ей почти совсем хорошо, а я - да простит мне небо! - неизменно подтверждала ее слова. Это так радовало Принца, что он иной раз вынимал из кармана свою "киску" и проводил смычком по одной-двум струнам, чтобы позабавить малютку; только это ему никогда не удавалось, - моя крошечная тезка как будто даже не замечала, что он играет.

Бывала у нас и миссис Джеллиби. Она заходила от случая к случаю, как всегда рассеянная, и тихо сидела, не глядя на внучку, но устремив глаза куда-то вдаль, словно все ее внимание было поглощено каким-нибудь юным бориобульцем, пребывающим на своих родных берегах. Поблескивая глазами, по-прежнему безмятежная и растрепанная, она говорила: "Ну, Кедди, дитя мое, как ты себя чувствуешь сегодня?" - и приятно улыбалась, не слушая ответа; или заводила разговор о том, сколько писем она получила за последнее время, сколько ответов написала, или какое количество кофе может производить колония Бориобула-Гха. Все это она говорила с благодушным и нескрываемым презрением к нашей столь узкой деятельности.

Бывал у нас и мистер Тарвидроп-старший, ради которого с утра до вечера и с вечера до утра принимались бесчисленные предосторожности. Если малютка плакала, ее чуть не душили из боязни, что детский крик, упаси боже, обеспокоит мистера Тарвидропа. Если ночью нужно было разжечь огонь в камине, это делали чуть ли не тайком и всячески стараясь не шуметь, чтобы не потревожить его сон. Если для удобства Кедди нужно было что-нибудь принести из другой комнаты, она сначала тщательно обдумывала вопрос - а не может ли эта вещь понадобиться ему? В ответ на это внимание он заходил к невестке раз в день, осеняя ее благодатью своего присутствия и с такой снисходительностью, с таким покровительственным видом, с таким изяществом озаряя все вокруг сиянием своей напыщенной особы, что я могла бы подумать (если б не видела его насквозь): ну, Кедди нашла себе благодетеля на всю жизнь!

- Моя Кэролайн, - говорил он, наклоняясь к ней, насколько это ему удавалось, - скажите мне, что сегодня вы чувствуете себя лучше.

- О, гораздо лучше; благодарю вас, мистер Тарвидроп, - отвечала Кедди.

- Я в восторге! В упоении! А наша милая мисс Саммерсон еще не совсем извелась от усталости?

Тут он закатывал глаза и посылал мне воздушный поцелуй, хотя приятно отметить, что он перестал ухаживать за мной с тех пор, как я так изменилась.

- Вовсе нет, - уверяла я его.

- Чудесно! Мы должны заботиться о нашей дорогой Кэролайн, мисс Саммерсон. Мы не должны скупиться ни на какие лекарства, лишь бы она поправилась. Мы должны хорошо кормить ее... Моя милая Кэролайн, - обращался он к своей невестке с бесконечно щедрым и покровительственным видом, - не отказывайте себе ни в чем, моя прелесть. Изъявите желание и удовлетворяйте его, дочь моя. Все, что есть в этом доме, все, что есть в моей комнате, - все к вашим услугам, дорогая. Прошу вас даже, - добавлял он порой, ярче прежнего блистая своим "хорошим тоном", - не обращайте внимания на мои скромные потребности, если они противоречат вашим, моя Кэролайн. Ваши нужды важнее моих.

- Он так давно превратил свой "хороший тон" в привилегию для себя и повинность для других (унаследованную Принцем от покойной матери), что они приобрели право давности, и я не раз видела, как и Кедди и ее муж умилялись до слез, тронутые столь преданным самоотречением.

- Нет, дорогие мои, - внушал им мистер Тарвидроп, и я, видя, как бедная Кедди обнимает его толстую шею своей худенькой рукой, сама готова была прослезиться, но уже по другой причине, - нет, нет! Я обещал никогда не покидать вас. Исполняйте только свой долг по отношению ко мне, любите меня, и никакой другой награды я не требую. А теперь всего доброго! Я направляюсь в парк.

Там он прогуливался и нагуливал себе аппетит к обеду - обедал же он в ресторане. Хочу верить, что я не придираюсь к мистеру Тарвидропу-старшему, но я не замечала в нем качеств более достойных, чем те, о которых правдиво рассказываю здесь, если не считать того, что он, несомненно, был расположен к Пищику и очень торжественно брал его с собой на прогулку, - причем всегда отсылал мальчугана домой перед тем, как сам шел обедать - а иной раз дарил ему медяк. Но, насколько я знаю, даже это его бескорыстное внимание к ребенку требовало довольно больших расходов от других лиц, ибо Пищика надо было привести в достаточно парадный вид, чтобы профессор "хорошего тона" мог водить его за ручку гулять, так что малыша пришлось с головы до ног одеть во все новенькое за счет Кедди и ее мужа.

И, наконец, в числе наших посетителей был мистер Джеллиби. Когда он приходил к нам по вечерам, кротким голосом спрашивал Кедди, как ее здоровье, а потом садился, прислонившись головой к стене и не делая больше никаких попыток вымолвить еще хоть слово, я, право же, чувствовала к нему большое расположение. Если он заставал меня в хлопотах, занятой каким-нибудь пустяковым делом, он иногда порывался снять сюртук, как бы всей душой желая мне помочь, но дальше этого дело не шло. Так он и просиживал весь вечер, прислонившись головой к стене и пристально глядя на задумчивую малютку, а мне было трудно избавиться от нелепой мысли, что они понимают друг друга.

Перечисляя наших гостей, я еще не назвала мистера Вудкорта, но ведь он теперь лечил Кедди и потому постоянно бывал у нее. Под его наблюдением она быстро начала поправляться, да и немудрено - так он был мягок, так опытен, так неутомим в своих стараниях. За это время я много раз виделась с мистером Вудкортом, хоть и не так много, как можно было ожидать, - ведь, зная, что можно спокойно оставить Кедди на его попечении, я нередко уходила домой до его прихода. И все-таки мы встречались часто. Теперь я совершенно примирилась с собой, но тем не менее радовалась при мысли о том, что он до сих пор жалеет меня; а что он действительно меня жалеет, это я чувствовала. Он работал теперь ассистентом у мистера Беджера, имевшего большую практику, но сам пока не строил определенных планов на будущее.

Когда Кедди стала выздоравливать, я заметила, что моя милая Ада в чем-то переменилась. Не могу сказать, когда именно я впервые это заметила, так как наблюдала это во многих мелочах, ничтожных каждая в отдельности, но в целом приобретавших некоторое значение. Сопоставив их одну с другой, я пришла к выводу, что Ада уже не так откровенно и весело разговаривает со мной, как бывало. Любила она меня так же нежно и преданно, как и раньше, в этом я ни минуты не сомневалась, но у нее как будто было тайное горе, которого она мне не поверяла; казалось, она молча жалела кого-то.

Этого я никак не могла понять, но мне было так дорого счастье моей красавицы, что ее душевное состояние меня тревожило, и я часто раздумывала, что именно могло ее так печалить. Наконец, убедившись, что Ада что-то скрывает от меня из боязни меня огорчить, я вообразила, будто она сама немного огорчена - из-за меня... моим признанием насчет Холодного дома.

Как могла я убедить себя в том, что это похоже на правду, не знаю. Мне и в голову не приходило, что, предполагая это, я придаю слишком большое значение своей особе. Сама-то ведь я не огорчалась; я была вполне довольна и совершенно счастлива. А все-таки Ада могла думать - думать за меня, хотя сама я выбросила из головы все подобные мысли, - о том, что когда-то было, но теперь изменилось, и мне было так легко поверить в свое предположение, что я и поверила.

Что мне сделать, чтобы успокоить свою милую девочку (думала я тогда), как доказать ей, что подобные чувства мне чужды? Что ж, оставалось только казаться как можно более оживленной да работать как можно усерднее, но это я всегда старалась делать. Однако болезнь Кедди, то больше, то меньше, мешала мне исполнять мои домашние обязанности (хотя по утрам я всегда задерживалась, чтобы приготовить завтрак опекуну, и он сто раз говорил со смехом, что в доме, очевидно, две хозяйки, потому что его Хозяюшка всегда на месте); и вот я решилась быть прилежной и веселой вдвойне. Я хлопотала по дому, напевая все песни, какие звала; все шила и шила, как одержимая, все болтала и болтала без умолку и утром, и днем, и вечером.

Тем не менее все та же тень лежала между мною и моей милочкой.

- Итак, Хлопотунья, - заметил опекун как-то раз вечером, когда мы сидели втроем и он закрыл книгу, которую читал, - Вудкорт вылечил Кедди Джеллиби. И теперь она совсем здорова?

- Да, - ответила я, - и она платит ему такой горячей благодарностью, которая ценнее всякого богатства, опекун.

- Правильно; но я все же хотел бы, чтоб он получил и богатство, - сказал опекун, - всем сердцем желал бы.

И я желала этого. Так я и сказала.

- Еще бы! Мы охотно помогли бы ему разбогатеть, знай мы только, как это сделать. Ведь правда, Хозяюшка?

Не отрываясь от шитья, я рассмеялась и ответила, что не уверена, стоит ли это делать, - ведь богатство может его испортить, и тогда он, пожалуй, будет приносить меньше пользы людям, так как некоторые больные, например мисс Флайт, да и сама Кедди и многие другие, уже не смогут его приглашать, а обойтись без него им будет трудно.

- Это верно, - сказал опекун. - Об этом я не подумал. Однако вы, наверное, согласитесь, что хорошо бы помочь ему разбогатеть, но лишь настолько, чтобы ему хватало на жизнь, не правда ли? Настолько, чтобы он мог работать со спокойной душой? Настолько, чтобы иметь уютный домашний очаг и домашних богов... а может быть и домашнюю богиню?

- Это совсем другое дело, - проговорила я. - С этим мы все должны согласиться.

- Конечно, все, - отозвался опекун. - Я очень ценю Вудкорта, очень уважаю и осторожно расспрашивал его об его планах на будущее. Трудно предлагать помощь человеку независимому по натуре и такому гордому, как он. И все же я был бы рад помочь ему, если бы знал, как за это приняться. Он, видимо, подумывает о новом путешествии. Жаль было бы лишаться такого человека.

- Может быть, это откроет для него новый мир, - сказала я.

- Все может быть, Хлопотунья, - согласился опекун. - От старого мира он, вероятно, не ждет ничего хорошего. А вы знаете, мне иногда кажется, что он переживает какое-то разочарование или горе. Вы ни о чем таком не слыхали?

Я покачала головой.

- Хм! Стало быть, я ошибся, - сказал опекун.

Тут наступила маленькая пауза, и, решив, ради моей милой девочки, что лучше ее заполнить, я, продолжая работать, стала напевать песню, которую опекун особенно любил.

- Вы думаете, что мистер Вудкорт снова отправится в путешествие? - спросила я, промурлыкав свою песню до конца.

- Не знаю наверное, милая моя, но мне кажется, что он, возможно, уедет за границу надолго.

- Куда бы он ни поехал, он увезет с собой наши лучшие сердечные пожелания, - проговорила я, - и хотя это не богатство, он от них, во всяком случае, не обеднеет, правда, опекун?

- Конечно, Хлопотунья, - ответил он.

Я сидела на своем обычном месте - в кресле, рядом с опекуном. Раньше, до получения письма, я обычно занимала другое кресло, а это стало моим лишь теперь. Взглянув на Аду, сидевшую напротив, я увидела, что она смотрит на меня глазами полными слез, и слезы текут по ее щекам. Тут я почувствовала, что мне нужно быть ровной и веселой, чтобы раз навсегда вывести из заблуждения свою подругу и успокоить ее любящее сердце. Впрочем, я и так уже была ровной и веселой, а значит, мне оставалось только быть самой собой.

Поэтому я заставила свою дорогую девочку опереться на мое плечо, - как далека я была от мысли, какое бремя лежит у нее на душе! - сказала, что ей не по себе, и, обняв ее, увела наверх. Когда мы вошли в свою комнату, Ада, быть может, уже была готова сделать мне признание, которое явилось бы для меня огромной неожиданностью, но я даже не попыталась вызвать ее на откровенность - мне и в голову не пришло, что это как раз то, в чем она нуждается.

- Ах, моя милая, добрая Эстер, - промолвила Ада, - если бы только я могла решиться поговорить с тобой и кузеном Джоном, когда вы вместе!

- Да что с тобой, моя милочка! -старалась я успокоить ее. - Ада! Что же мешает тебе поговорить с нами?

Ада только опустила голову и крепче прижала меня к груди.

- Ты, конечно, не забываешь, моя прелесть, - сказала я, улыбаясь, - какие мы с ним спокойные, старозаветные люди и как твердо я решила быть самой скромной из замужних дам? Ты не забываешь, какая счастливая и мирная жизнь мне предстоит и кому я этим обязана? Я уверена, Ада, что ты никогда не забудешь о том, какой он чудесный человек. Этого нельзя забыть.

- Конечно, нет, Эстер, никогда!

- Значит, дорогая, - сказала я, - ты не можешь сказать нам ничего плохого; так почему бы тебе не поговорить с нами?

- Ты сказала "плохого", Эстер? - промолвила Ада. - Ах, когда я думаю обо всех этих годах, и об его отеческой заботливости и доброте, и о давней дружбе между всеми нами, и о тебе... ах, что мне делать, что делать!

Я посмотрела на свою девочку с удивлением и решила, что лучше ничего на это не отвечать, но попытаться развеселить ее; поэтому я сейчас же перевела разговор на воспоминания о разных незначительных событиях нашей совместной жизни и, таким образом, не дала ей высказаться. Только после того как она улеглась, я пошла к опекуну пожелать ему спокойной ночи; потом вернулась к Аде и посидела подле нее.

Она спала, а я смотрела на нее, и мне казалось, что она немного изменилась. Я не раз думала об этом за последнее время. Даже теперь, глядя на нее, спящую, я не могла решить, в чем же, собственно, она изменилась; но что-то неуловимое в ее привычной для меня красоте теперь казалось мне каким-то другим. Я с грустью вспомнила давние надежды опекуна, связанные с нею и Ричардом, и сказала себе: "Она тревожится о нем", а потом стала раздумывать - к чему приведет эта любовь? Во время болезни Кедди я, возвращаясь домой, часто заставала Аду за шитьем, но она немедленно убирала свою работу, и я так и не узнала, что она шьет. В тот вечер работа ее лежала в не совсем задвинутом ящике комода, стоявшего рядом с ее кроватью. Я не выдвинула ящика, но призадумалась - что же она могла шить? Ведь шила она явно не для себя самой.

Целуя свою дорогую подругу, я заметила, что она лежит, засунув одну руку под подушку, так что ее не было видно.

Значит, я в то время была вовсе не такая добрая, какой они меня считали, вовсе не такая добрая, какой считала себя сама, если только о том и заботилась, чтобы казаться веселой и довольной, полагая, что от меня одной зависит успокоить мою милую девочку и вернуть ей душевный мир.

И я легла спать, не усомнившись в этом, обманув сама себя. А проснувшись на другой день, снова заметила, что все та же тень лежит между мной и моей дорогой девочкой.

ГЛАВА LI

Все объяснилось

Приехав в Лондон, мистер Вудкорт в тот же день пошел к мистеру Воулсу, в Саймондс-Инн. С той минуты как я попросила его стать другом Ричарду, он никогда не забывал своего обещания и ни разу его не нарушил. Он сказал мне тогда, что, принимая мое поручение, почтет своим священным долгом его исполнить; и он сдержал слово.

Мистера Воулса он застал в конторе и сказал ему, что, по уговору с Ричардом, зашел сюда узнать его адрес.

- Правильно, сэр, - отозвался мистер Воулс. - Местожительство мистера Карстона не за сотню миль отсюда, сэр... не за сотню миль. Присядьте, пожалуйста, сэр.

Мистер Вудкорт поблагодарил мистера Воулса и сказал, что говорить им не о чем - он только просит дать адрес Ричарда.

- Именно, сэр. Я полагаю, сэр, - сказал мистер Воулс, не давая адреса и тем самым молчаливо настаивая на том, чтобы мистер Вудкорт присел, - я полагаю, сэр, что вы имеете влияние на мистера Карстона. Точнее, знаю, что имеете.

- Сам я этого не знаю, - заметил мистер Вудкорт, - но вам, должно быть, виднее.

- Сэр, мои профессиональные обязанности требуют, чтобы мне было "виднее", - продолжал мистер Воулс, как всегда сдержанно. - Мои профессиональные обязанности требуют, чтобы я изучал и понимал джентльмена, который доверяет мне защиту своих интересов. А я никогда сознательно не погрешу против своих профессиональных обязанностей. Как я ни стремлюсь работать добросовестно, я, конечно, могу погрешить против своих профессиональных обязанностей, сам того не ведая; но сознательно не погрешу, сэр.

Мистер Вудкорт снова попросил мистера Воулса дать ему адрес Ричарда.

- Уделите мне внимание, сэр, - настаивал мистер Воулс. - Потерпите немного и выслушайте меня. Сэр! мистер Карстон ведет крупную игру без... нужно ли говорить без чего?

- Без денег, надо думать?

- Сэр, - отозвался мистер Воулс, - скажу вам честно (быть честным - это мое золотое правило, все равно выигрываю я от этого или проигрываю, а я вижу, что большей частью проигрываю), именно - без денег. Имейте в виду, сэр, я не высказываю вам никакого мнения о шансах мистера Карстона в этой игре - никакого мнения. Быть может, бросив игру, после того как он играл столь долго и крупно, мистер Карстон поступит в высшей степени неблагоразумно, а может быть, и наоборот; я лично не говорю ничего. Нет, сэр, ничего! - закончил мистер Воулс с решительным видом, хлопая ладонью по пюпитру.

- Вы, по-видимому, забываете, - заметил мистер Вудкорт, - что я не просил вас высказываться и не интересуюсь вашими высказываниями.

- Простите, сэр! - возразил мистер Воулс, - вы несправедливы к самому себе. Нет, сэр! Простите! Я не могу допустить, - пока вы в моей конторе, я не могу допустить, - чтобы вы были несправедливы к самому себе. Вы интересуетесь всем, решительно всем, что касается вашего друга. Я слишком хорошо знаю человеческую натуру, сэр, чтобы хоть на минуту допустить, что джентльмен, подобный вам, не интересуется чем-либо, что имеет отношение к его другу.

- Может, и так, - проговорил мистер Вудкорт, - но я больше всего интересуюсь его адресом.

- Я, кажется, уже сообщил вам, сэр, номер дома, - сказал мистер Воулс "в скобках" и таким тоном, словно адрес Ричарда был чем-то совершенно лишним. - Если мистер Карстон и впредь намерен вести крупную игру, сэр, он должен иметь фонды. Поймите меня! В настоящее время фонды имеются налицо, я ничего не прошу, - фонды имеются налицо. Но для продолжения игры нужны еще фонды, если только мистер Карстон не намерен отказаться от того, что он предпринял, а это предоставляется исключительно и всецело его собственному усмотрению. Пользуюсь случаем откровенно заявить об этом вам, сэр, как другу мистера Карстона. Если фондов нет, я всегда буду счастлив выступать от имени мистера Карстона и вести его дела лишь в той мере, в какой могу твердо рассчитывать на гонорар, который мне выплатят из спорного наследства, но не больше. Я не могу пойти дальше этого, сэр, не нанося ущерба другим лицам. Мне пришлось бы тогда нанести ущерб своим трем дорогим дочерям или своему престарелому отцу, который живет на моем иждивении - в Тоунтонской долине - или другим лицам. Принимая все это во внимание, сэр, я выношу решение (назовите его блажью или причудой, как хотите) не наносить ущерба никому.

На это мистер Вудкорт довольно сухо ответил: "Рад слышать".

- Я хочу, сэр, оставить по себе доброе имя, - продолжал мистер Воулс. - Поэтому я пользуюсь каждым удобным случаем откровенно рассказать любому другу мистера Карстона, в каком положении сейчас находится мистер Карстон. А о себе скажу, сэр, что за свою работу я заслуживаю вознаграждения. Если я берусь налечь плечом на колесо, я и налегаю, сэр, и полностью окупаю работой свой гонорар. Для этого я и нахожусь здесь. Для этой цели моя фамилия написана на входной двери.

- А как насчет адреса мистера Карстона, мистер Воулс?

- Мне помнится, сэр, я уже сказал вам, что мой клиент живет здесь, - ответил мистер Воулс. - Квартиру мистера Карстона вы найдете на третьем этаже. Мистер Карстон пожелал жить поближе к своему поверенному, и я ровно ничего не имею против этого, ибо только радуюсь, когда меня проверяют.

Тут мистер Вудкорт пожелал мистеру Воулсу всего доброго и пошел искать Ричарда, слишком хорошо понимая теперь, почему он так переменился.

Ричард оказался дома, в полутемной, убого обставленной комнате, и выглядел он почти так же, как в тот день, когда я виделась с ним в казармах, с той лишь разницей, что на этот раз он не писал, но держал в руках какую-то книгу, от которой и взгляд его и мысли были очень далеко. Дверь случайно была открыта, поэтому мистер Вудкорт некоторое время наблюдал за ним без его ведома и впоследствии говорил мне, что никогда не забудет, каким измученным и подавленным показался ему этот юноша, глубоко погруженный в свои думы.

- Вудкорт, дорогой мой! - воскликнул Ричард, вскочив с места и протянув руки. - Вы появляетесь передо мной, словно какой-то дух.

- Добрый дух, который, как и все прочие духи, по поверью, только и ждет, чтобы к нему обратились, - сказал мистер Вудкорт. - А как идут дела в мире смертных?

Они сели рядом.

- Довольно плохо и довольно медленно, - ответил Ричард, - во всяком случае - мои дела.

- Что же это за дела?

- Те, что связаны с Канцлерским судом.

- В жизни не слыхивал, чтобы там хоть когда-нибудь дела шли хорошо, - заметил мистер Вудкорт, качая головой.

- И я не слыхал, - сказал Ричард хмуро. - Да и кто слышал?

Но вдруг он оживился и сказал со свойственной ему непосредственной откровенностью:

- Вудкорт, я не хочу, чтобы вы ошибались во мне, даже если эта ошибка будет в мою пользу. Вы должны знать, что за все эти годы я не сделал ничего хорошего. Я стремился не делать ничего дурного, но, по-видимому, только на это я и способен, а больше ни на что. Возможно, что мне лучше было бы держаться подальше от той сети, которой меня опутала судьба; но я этого не думаю, хотя вы, наверное, скоро услышите, а может быть, уже слышали противоположное мнение. Короче говоря, я, очевидно, нуждался в какой-то цели; но теперь я выбрал себе цель - или она выбрала меня, - и спорить об этом уже поздно. Берите меня таким, каков я есть, и не требуйте от меня большего.

- Согласен, - проговорил мистер Вудкорт. - Относитесь так же ко мне.

- Ну, что говорить о вас! - отозвался Ричард. - Вы способны заниматься своим делом ради него самого, вы способны взяться за плуг и никогда не уклоняться в сторону, вы можете создать себе цель из чего угодно. Мы с вами очень разные люди.

Он говорил, словно сожалея о чем-то, и на минуту снова помрачнел.

- Ну, будет, будет! - воскликнул он, стараясь развеселиться. - Всему бывает конец. Поживем - увидим! Итак, вы возьмете меня таким, каков я есть, и не будете требовать от меня большего?

- Ну да, конечно!

Они пожали друг другу руки со смехом, но очень искренне. За искренность одного из них я ручаюсь всем своим сердцем.

- Вы мне прямо богом ниспосланы, - сказал Ричард, - ведь я здесь никого не вижу, кроме Воулса. Вудкорт, есть одно обстоятельство, которое я хотел бы раз навсегда объяснить в самом начале нашей дружбы. Если я этого не сделаю, вы вряд ли сможете относиться ко мне хорошо. Вы, наверное, знаете, что я люблю свою кузину Аду?

Мистер Вудкорт ответил, что он узнал об этом от меня.

- Прошу вас, - продолжал Ричард, - не считайте меня отъявленным эгоистом. Не думайте, что я бьюсь над этой несчастной канцлерской тяжбой, ломая себе голову и терзая сердце, только ради своих собственных интересов и прав. Интересы и права Ады связаны с моими; их нельзя разделить. Воулс работает для нас обоих. Не забывайте этого!

Он пылко стремился подчеркнуть свою заботу об интересах Ады, и мистер Вудкорт самым решительным образом заверил его, что воздает ему должное.

- Видите ли, - сказал Ричард, с какой-то жалкой настойчивостью возвращаясь все к той же теме, хотя говорил он непосредственно, не обдумывая заранее своих слов, - я не в силах вынести мысли, что могу показаться себялюбивым и низким столь прямому человеку, как вы, пришедшему сюда из чисто дружеских побуждений. Я хочу, Вудкорт, чтобы Ада получила все, на что она имеет право, так же как хочу этого для себя. Я приложу все силы к тому, Чтобы она восстановила свои права, а я свои. Я ставлю на карту все, что могу наскрести, чтобы выпутать и ее и себя. Умоляю вас, не забывайте об этом!

Впоследствии, когда мистер Вудкорт вспоминал об этой встрече, он говорил, что горячее стремление Ричарда защитить интересы Ады произвело на него очень сильное впечатление, и, рассказывая мне о своем визите в Саймондс-Инн, больше всего говорил об этом. А я снова стала бояться, что маленькое состояние моей дорогой девочки будет проглочено мистером Воулсом, - потому-то Ричард так и старается оправдать себя. Мистер Вудкорт пришел к Ричарду, когда я уже начала ездить к больной Кедди; теперь же я расскажу о том времени, когда Кедди поправилась, а между мной и моей милой подругой все еще лежала тень.

На другой день после того вечера, о котором я рассказала в предыдущей главе, я утром предложила Аде пойти повидаться с Ричардом. Меня немного удивило, что она стала колебаться, вместо того чтобы обрадоваться и согласиться сразу, как ожидала я.

- Дорогая моя, - начала я, - а ты не поссорилась с Ричардом за то время, что я так редко бывала дома?

- Нет, Эстер.

- Может быть, он тебе давно не писал? - спросила я.

- Нет, писал, - ответила Ада.

А глаза полны таких горьких слез и лицо дышит такой любовью! Я не могла понять своей милой подруги. Не пойти ли мне одной к Ричарду? сказала я. Нет, Ада считает, что мне лучше не ходить одной. Может быть, она пойдет со мной вместе? Да, Ада находит, что нам лучше пойти вместе. Не пойти ли нам сейчас? Да, пойдем сейчас. Нет, я никак не могла понять, что творится с моей девочкой, почему лицо ее светится любовью, а в глазах слезы.

Мы быстро оделись и вышли. День был пасмурный, время от времени накрапывал холодный дождь. Это был один из тех серых дней, когда все кажется тяжелым и грубым. Мы шли, и на нас хмурились дома, нас осыпало пылью и окутывало дымом; все вокруг выглядело неприкрашенным и неприглаженным. Мне казалось, что моей красавице совсем не место на этих угрюмых улицах, казалось даже, что по их унылым мостовым похоронные процессии проходят гораздо чаще, чем в других частях города.

Прежде всего нам надо было отыскать Саймондс-Инн. Мы уже собирались зайти в какую-нибудь лавку и справиться, как вдруг Ада сказала, что это, кажется, по соседству с Канцлерской улицей.

- Так пойдем туда, милая, - сказала я. Итак, мы пошли на Канцлерскую улицу и действительно увидели там надпись: "Саймондс-Инн". Теперь оставалось только узнать номер дома.

- Впрочем, достаточно найти контору мистера Воулса, - вспомнила я, - ведь его контора в том же доме, что и квартира Ричарда.

На это Ада сказала, что контора мистера Воулса, вероятно, вон там, в углу. Так оно и оказалось.

Потом возник вопрос, в какую же из двух смежных дверей нам нужно войти? Я говорила, что в эту, Ада - что в ту, и опять моя прелесть оказалась права. Итак, мы поднялись на третий этаж и увидели фамилию Ричарда, начертанную большими белыми буквами на доске, напоминавшей могильную плиту.

Я хотела было постучать, но Ада сказала, что лучше нам просто повернуть дверную ручку и войти. И вот мы подошли к Ричарду, который сидел за столом, обложившись связками бумаг, покрытых пылью, и мне почудилось, будто каждая из этих бумаг - запыленное зеркало, отражающее его душу. На какую бы из них я ни взглянула, мне тотчас попадались на глаза зловещие слова: "Джарндисы против Джарндисов".

Ричард поздоровался с нами очень ласково, и мы уселись.

- Приди вы немного раньше, - сказал он, - вы застали бы у меня Вудкорта. Что за славный малый этот Вудкорт! Находит время заглянуть ко мне в перерывах между работой, а ведь всякий другой на его месте, даже будь он вполовину менее занят, считал бы, что зайти ему некогда. И он такой бодрый, такой здоровый, такой рассудительный, такой серьезный... словом, совсем не такой, как я; и вообще здесь как будто светлеет, когда он приходит, и темнеет вновь, стоит ему выйти за дверь.

"Благослови его бог, - подумала я, - за то, что он сдержал слово, данное мне!"

- Он не так уверенно смотрит на наше будущее, Ада, как смотрим мы с Воулсом, - продолжал Ричард, бросая унылый взгляд на связки бумаг, - но ведь он посторонний человек и не посвящен в эти таинства. Мы погрузились в них с головой, а он нет. Можно ли ожидать, чтобы он хорошо разбирался в этом лабиринте?

Он снова опустил блуждающий взгляд на бумаги и провел обеими руками по голове, а я заметила, как ввалились и какими большими стали его глаза, как сухи его губы, как обкусаны ногти.

- Неужели вы считаете, Ричард, что жить в таком месте полезно для здоровья? - проговорила я.

- Как вам сказать, моя дорогая Минерва, - ответил Ричард со своим прежним беззаботным смехом, - конечно, воздух здесь не деревенский, и вообще местечко не бог весть какое веселое - если солнце случайно и заглянет сюда, значит можете биться об заклад на крупную сумму, что открытые места оно освещает ярко. Но на время и здесь хорошо. Недалеко от суда и недалеко от Воулса.

- Может быть, - начала я, - расстаться с тем и другим...

- ...было бы мне полезно? - докончил мою фразу Ричард, принудив себя засмеяться. - Конечно! Но теперь жизнь моя должна идти лишь одним путем - вернее, одним из двух путей. Или тяжба кончится, Эстер, или тяжущийся. Но кончится тяжба... тяжба, милая моя!

Эти последние слова были обращены к Аде, которая сидела к нему ближе, чем я. Она отвернулась от меня и смотрела на него, поэтому я не видела ее лица.

- Наши дела идут прекрасно, - продолжал Ричард. - Воулс подтвердит вам это. Мы действительно мчимся вперед на всех парах. Спросите Воулса. Мы не даем им покоя. Воулс знает все их окольные пути и боковые тропинки, и мы всюду их настигаем. Мы уже успели их разбередить. Мы разбудим это сонное царство, попомните мои слова!

Давно уже его уверенность в будущем огорчала меня больше, чем его уныние, ведь она была так непохожа на уверенность искреннюю, в ней было столько неутоленной жажды, столько отчаянного желания надеяться во что бы то ни стало, она была такая вымученная и такая мучительная для него самого, что я всем сердцем жалела его уже с давних пор. Но теперь, увидев, что все это неизгладимо запечатлелось на его красивом лице, я встревожилась еще больше. Я говорю "неизгладимо", так как убеждена, что, если бы в тот самый час роковая тяжба могла прийти к тому концу, о котором он мечтал, оставленные ею следы преждевременной тревоги, угрызений совести и разочарований все равно не покинули бы его лица до самого смертного часа.

- Мне так привычно видеть нашу дорогую Хлопотунью, - сказал Ричард, в то время как Ада по-прежнему сидела недвижно и молча, - видеть ее сострадательное личико, все такое же, как в прежние дни...

Ах! Нет, нет. Я улыбнулась и покачала головой.

- ...совершенно такое же, как в прежние дни, - повторил Ричард с чувством, беря меня за руку и глядя на меня тем братским взглядом, выражение которого ничто в мире не могло изменить, - мне так привычно видеть ее, что перед нею я не могу притворяться. Я немножко неустойчив, что правда, то правда. Временами я надеюсь, дорогая моя, временами... отчаиваюсь - не совсем, но почти. Я так устал! -проговорил Ричард, тихонько выпустив мою руку, и принялся ходить по комнате.

Он несколько раз прошелся взад и вперед и опустился на диван.

- Я так устал, - повторил он подавленно. - Это такая тяжелая, тяжелая работа!

Эти слова он произнес в раздумье, опустив голову на руку и устремив глаза в пол, а моя дорогая девочка вдруг поднялась, сняла шляпу, стала перед ним на колени и, смешав с его волосами свои золотистые локоны, которые озарили его словно потокам солнечного света, обвила руками его шею и обернулась ко мне. О, какое любящее и преданное лицо я увидела!

- Эстер, милая, - проговорила она очень спокойно, - я не вернусь домой. Все объяснилось в одно мгновение.

- Никогда не вернусь. Я останусь со своим милым мужем. Вот уже больше двух месяцев как мы обвенчались. Иди домой без меня, родная моя Эстер; я никогда не вернусь домой!

Моя милая девочка прижала к своей груди его голову. И тут я поняла, что вижу любовь, которую может изменить только смерть.

- Объясни все Эстер, моя любимая, - сказал Ричард, нарушив молчание. - Расскажи ей, как это случилось.

Я бросилась к ней прежде, чем она успела подойти ко мне, и обняла ее. Мы молчали, и я, прижавшись щекой к ее лицу, не хотела ничего слушать.

- Милая моя, - говорила я. - Любимая моя. Бедная моя, бедная девочка!

Я так горячо жалела ее. Я очень любила Ричарда, но все-таки, помимо своей воли, страстно жалела ее.

- Эстер, ты простишь меня? Кузен Джон простит меня?

- Милая моя, - сказала я. - Ты обидела его, если хоть на миг усомнилась в этом. А я!..

Что могла я прощать ей?

Я вытерла глаза моей плачущей девочке и села рядом с ней на диване, а Ричард сел по другую сторону от меня, и в то время как я вспоминала о другом вечере, столь непохожем на этот день, - вечере, когда они посвятили меня в тайну своей любви и пошли своим собственным безумным, счастливым путем, - они рассказывали мне, почему поженились теперь.

- Все, что у меня есть, принадлежит Ричарду, - объяснила Ада, - но, Эстер, он ничего не хотел принять от меня; что же мне оставалось делать, как не выйти за него замуж, если я так глубоко его люблю?

- А вы были целиком поглощены своими добрыми делами, замечательная наша Хлопотунья, - сказал Ричард, - могли ли мы говорить с вами в такое время? Да мы и не обдумывали ничего заранее. Просто вышли из дому в одно прекрасное утро и обвенчались.

- А когда все это совершилось, Эстер, - сказала моя девочка, - я постоянно думала да раздумывала, как сказать об этом тебе и как сделать лучше. То мне казалось, что тебе надо узнать обо всем немедленно, то - что тебе ничего знать не нужно и лучше скрыть все это от кузена Джона; словом, я не знала, как быть, и очень волновалась.

Значит, какой же я была эгоистичной, что не догадалась об этом раньше! Не помню, что я говорила им. Я была так огорчена и вместе с тем так любила их и была так рада, что они любят меня. Я так их жалела, но все же как будто гордилась их взаимной любовью. Никогда я не испытывала подобного волнения, и мучительного и приятного одновременно, и сама не могла разобраться, что больше - горе мое или радость. Но я пришла сюда не для того, чтобы омрачать их путь; я и не сделала этого.

Когда я немного одумалась и успокоилась, моя милая девочка вынула из-за корсажа обручальное кольцо, поцеловала, его и надела на палец. Тут я вспомнила вчерашнюю ночь и сказала Ричарду, что со дня своей свадьбы она всегда надевала кольцо на ночь, когда никто не мог его увидеть. Ада, краснея, спросила: как ты об этом узнала, дорогая моя? А я сказала, что видела, как она спала, спрятав руку под подушку, но в то время и не подозревала, почему она так спит; вот как узнала, дорогая моя. Тогда они сызнова принялись рассказывать мне обо всем с самого начала, а я опять принялась огорчаться, радоваться, говорить глупости и по мере сил прятать от них свое старое, некрасивое лицо, чтобы не испортить им настроения.

Так проходило время; но мне пора уже было подумать о возвращении домой. Мы начали прощаться, и мне стало еще тяжелее, потому что Ада пришла в полное отчаяние. Она бросилась мне на шею, называя меня всеми ласковыми именами, какие могла придумать, и твердила, что не знает, как ей без меня жить. Ричард вел себя не лучше. А я, я, наверно, расстроилась бы еще больше, чем они оба, если бы несколько раз не сделала себе строгого внушения: "Эстер, если ты будешь так вести себя, я никогда больше не стану с тобой разговаривать!"

- Ну, признаюсь, в жизни я не видывала такой жены! - проговорила я. - Должно быть, она ни капельки не любит своего мужа. Слушайте, Ричард, оторвите от меня мою девочку, ради всего святого.

Но я сама не выпускала ее из объятий и готова была плакать над нею бог знает сколько времени.

- Объявляю дорогим молодоженам, - сказала я, - что ухожу лишь для того, чтобы вернуться завтра, и что то и дело буду ходить сюда и обратно, пока Саймондс-Инну не надоест меня видеть. Поэтому я не буду прощаться, Ричард. Зачем, если я вернусь так скоро?

Я передала ему с рук на руки мою обожаемую девочку и собралась уходить; но задержалась, чтобы еще раз взглянуть на ее дорогое лицо, - сердце у меня разрывалось при мысли, что я сейчас должна буду уйти и расстаться с ней.

И вот я сказала (веселым и оживленным тоном), что, если они не пригласят меня прийти опять, я, быть может, и не посмею явиться без зова, но моя дорогая девочка только взглянула на меня и слабо улыбнулась сквозь слезы, а я сжала ее прелестное личико ладонями, в последний раз поцеловала ее, рассмеялась и убежала.

Но зато как я плакала, когда спускалась по лестнице! Мне казалось, что я навсегда потеряла свою Аду. Без нее я почувствовала себя такой одинокой, вокруг меня образовалась такая пустота, мне было так тяжело возвращаться домой - туда, где я уже не увижу ее, что я все плакала и плакала, шагая взад и вперед по какому-то темному закоулку, и никак не могла перестать.

Но постепенно я успокоилась, - после того как побранила себя, - и поехала домой в наемной карете. Незадолго до этого дня тот бедный мальчик, которого я видела в Сент-Олбенсе, нашелся и теперь лежал при смерти, - вернее, он уже умер, но тогда я этого еще не знала. Опекун пошел справиться о его здоровье, но не вернулся к обеду. Я была совсем одна и поплакала еще немножко, хотя, в общем, кажется, вела себя не так уж плохо.

Понятно, что мне не сразу удалось привыкнуть к мысли о разлуке с моей любимой подругой. Ведь прошло всего три-четыре часа, а мы с нею прожили вместе столько лет. Я так упорно думала о той убогой неуютной квартире, в которой я ее оставила, так отчетливо представляла себе эти комнаты, мрачные, неприветливые, мне так страстно хотелось побывать около Ады и хоть как-то позаботиться о ней, что я решилась снова отправиться в Саймондс-Инн вечером, хотя бы лишь для того, чтобы посмотреть с улицы на ее окна.

Пожалуй, это было глупо, но тогда я думала иначе и даже теперь не совсем уверена, что это было глупо. Я рассказала обо всем Чарли, и мы вышли в сумерках. Когда мы подошли к новому, чужому для меня дому, который теперь стал домом моей милой девочки, было уже темно, и в окнах за желтыми занавесками горел свет. Поглядывая на них, мы осторожно прошлись взад и вперед раза три-четыре и едва не столкнулись с мистером Воулсом, который вышел из своей конторы и, повернув голову, тоже посмотрел вверх, прежде чем направиться домой. Его долговязая черная фигура и этот затерявшийся во тьме закоулок - все было так же мрачно, как мое душевное состояние. Я думала о юности, любви и красоте моей дорогой девочки, запертой в этих четырех стенах, и ее жилище, столь не подходящее для нее, казалось мне чуть ли не застенком.

Место здесь было очень уединенное и очень скудно освещенное, поэтому я не боялась, что меня кто-нибудь увидит, когда я буду пробираться на верхний этаж. Оставив Чарли внизу, я, стараясь не шуметь, поднялась по темной лестнице, и меня не смущал тусклый свет уличных масляных фонарей, так как сюда он не достигал. Я прислушалась, и в затхлой, гнилой тишине этого дома мне послышался неясный говор знакомых молодых голосов. Коснувшись губами доски, похожей на могильную плиту, и мысленно поцеловав свою дорогую девочку, я тихонько спустилась на улицу, решив сознаться как-нибудь на днях, что снова приходила сюда вечером.

И мне действительно стало легче: пусть никто не знал об этом тайном посещении, кроме Чарли и меня, мне все-таки показалось, будто оно смягчило мою разлуку с Адой и как-то соединило нас на несколько мгновений. Я отправилась домой, еще не совсем свыкшаяся с мыслью о перемене в своей жизни, но утешенная тем, что хоть немного побродила у дома своей милой подруги.

Опекун уже вернулся домой и стоял в задумчивости у темного окна. Когда я вошла, лицо его посветлело, и он сел на свое обычное место; но, когда я села тоже, на меня упал свет лампы, и опекун увидел мое лицо.

- Хозяюшка, - сказал он, - да вы, оказывается, плакали.

- Да, опекун, - отозвалась я, - сознаюсь, что поплакала немножко. Ада была так расстроена, и все это так печально.

Я положила руку на спинку его кресла и увидела по его глазам, что мои слова и взгляд, брошенный на опустевшее место Ады, подготовили его.

- Она вышла замуж, дорогая?

Я рассказала ему все и подчеркнула, что она с первых же слов заговорила о том, как горячо желает, чтобы он простил ее.

- Мне нечего ей прощать. - сказал он. - Благослови их бог, и Аду и ее мужа! - Но, как и я, он сразу же стал ее жалеть: - Бедная девочка, бедная девочка! Бедный Рик! Бедная Ада!

Мы умолкли и молчали, пока он не сказал со вздохом:

- Да, да, дорогая моя. Холодный дом быстро пустеет.

- Но его хозяйка остается в нем, опекун. - Я колебалась перед тем, как сказать это, но все-таки решилась - такой печальный у него был голос. - И она всеми силами постарается принести счастье этому дому.

- Это ей удастся, душа моя.

Письмо не внесло никакой перемены в наши отношения, если не считать того, что я теперь всегда сидела рядом с опекуном; и на этот раз в них ничего не изменилось. Он по-прежнему посмотрел на меня ласковым отеческим взглядом, по-прежнему положил свою руку на мою и повторил:

- Ей это удастся, дорогая. Тем не менее Холодный дом быстро пустеет, Хозяюшка!

Немного погодя мне стало грустно, что мы больше ничего не сказали по этому поводу. Я чувствовала что-то вроде разочарования. Я стала опасаться, что, с тех пор как получила письмо и ответила на него, вела себя, пожалуй, не совсем так, как стремилась вести себя.

Чарльз Диккенс - Холодный дом. 05., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Холодный дом. 06.
ГЛАВА LII Упрямство Но вот через день, рано утром, только мы собрались...

Чей-то багаж
Перевод М. Клягиной-Кондратьевой ГЛАВА I - оставлено им до востребован...