СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Чарльз Диккенс
«Повесть о двух городах. 02.»

"Повесть о двух городах. 02."

Глава VII

ГОСПОДИН МАРКИЗ В ГОРОДЕ

Светлейший герцог, один из самых важных и влиятельных придворных сановников, назначил у себя прием два раза в месяц, в собственном своем огромном дворце. Сам герцог изволил пребывать во внутренних покоях, на которые многочисленные почитатели, толпившиеся в анфиладе парадных зал, взирали как на некое святилище. Его светлость собирался пить утренний шоколад. Он имел способность многое глотать совершенно свободно (злые языки утверждали даже, что он скоро проглотит всю Францию), но утренний шоколад не иначе мог найти доступ в глотку его светлости как с помощью четырех дюжин молодцов помимо повара.

Да, для того чтобы шоколад имел счастье проникнуть в уста светлейшего герцога, нужно было содействие четырех человек, из которых главный носил не иначе как двое золотых часов в карманах в подражание скромному и благородному обычаю, введенному в моду самим светлейшим герцогом. Один лакей нес в святилище кувшин с шоколадом; другой все время размешивал и вспенивал этот шоколад особым инструментом: третий подавал любимую салфетку монсеньора; четвертый (тот, что с двумя золотыми часами) наливал шоколад в чашку. Герцог никак не мог обойтись без этих четырех должностных лиц при питье шоколада, чтобы не уронить своего достоинства перед небожителями, вероятно, с умилением взиравшими на него с небес; если бы ему пришлось пить шоколад с помощью только трех человек прислуги, он бы считал свой фамильный герб опозоренным, а если бы при нем осталось лишь два лакея, он бы не мог этого пережить.

Накануне вечером герцог присутствовал на маленьком ужине, где было также театральное представление, состоявшее наполовину из восхитительной комедии, наполовину из прекрасной оперы. Герцог почти все свои вечера проводил на таких маленьких ужинах, и всегда в наилучшем обществе. Он был до того тонко воспитан и так восприимчив, что, когда занимался скучными вопросами государственного управления или государственными тайнами, он гораздо более внимания уделял опере и комедии, нежели нуждам всей Франции. По всей вероятности, это было чрезвычайно лестно для Франции, как было бы лестно и для всякой другой страны в подобных обстоятельствах, чему примером могла служить Англия в былые - увы! невозвратные - дни развеселого Стюарта (Стюарт - король Англии Карл II, который продавал интересы своей родины французскому правительству.), который продал ее.

Насчет общего хода государственных дел герцог держался того поистине благородного воззрения, что пускай все идет своим порядком; в частности же, он был того, не менее благородного, мнения, что все должны плясать под его дудку, подчиняться его власти и набивать его карманы. О своих удовольствиях вообще и в частности герцог благородно полагал, что мир на то и создан, чтобы доставлять ему удовольствия. Его девизом был библейский текст с одной маленькой поправкой, а именно: "Земля и все ее сокровища принадлежат Мне, - сказал владыка".

Однако постепенно оказалось, что как в частные, так и в общественные дела его светлости вкрались некоторые вульгарные непорядки, и для устранения оных герцог поневоле должен был породниться с откупщиком. Это было необходимо по двум причинам: во-первых, касательно общественных финансов - герцог ни с какой стороны не мог подступиться к ним, и, следовательно, надо было иметь под рукой такого человека, для которого общественные карманы были бы доступны; во-вторых; в частности, герцог знал, что откупщики бывают очень богаты, а сам он, благодаря пышности и роскошеству своих предков, становился беден. На этом основании герцог распорядился взять из монастыря свою сестру, покуда ее не успели еще облечь в монашеский костюм (самое дешевое одеяние для девицы знатного происхождения); и выдал ее замуж за очень богатого откупщика совсем незнатного рода.

Этот самый откупщик, имея в руке присвоенный его званию жезл, увенчанный золотым шариком, находился теперь в числе избранной компании лиц, ожидавших в парадных залах выхода его светлости, и вся присутствующая публика очень низко кланялась откупщику, за исключением только тех существ высшей породы, которые от рождения принадлежали к светлейшей фамилии герцога: эти существа - в том числе и его собственная жена - смотрели на него свысока и обращались с ним очень презрительно.

Откупщик жил великолепно; держал тридцать лошадей на своей конюшне, двадцать четыре лакея сидели у него в передней, шесть горничных состояли в услужении у его супруги. Но так как его ремесло в том и состояло, чтобы грабить и обирать всюду где можно, этот откупщик, независимо от вопроса о том, насколько его брачные отношения были полезны для общественной нравственности, был по крайней мере самым реальным лицом из всех лиц, ожидавших сегодня в парадных залах выхода его светлости.

Красивое зрелище представляли эти залы, убранные и разукрашенные всем, что мог придумать наиболее богатого и изящного утонченный вкус того времени; но было в них что-то ненадежное, непрочное, хрупкое. Если посмотреть на него с точки зрения тех пугал в лохмотьях и ночных колпаках, которые ютились на другом конце города и даже совсем недалеко отсюда, так что сторожевые башни собора Парижской Богоматери, стоявшие на полдороге от одних к другим, могли с одинаковым удобством созерцать их единовременно, - прочность всей этой роскоши казалась еще более сомнительной, только в доме герцога никому не было до этого ровно никакого дела. Тут были военные чины, не имевшие никаких сведений по части воинского искусства; гражданские чины, не имевшие понятия о гражданских делах; морские чины, в глаза не видевшие ни одного корабля; духовные лица с самыми светскими наклонностями, с полным отсутствием совести, с медными лбами и чувственными глазами, распутные на словах и еще более распутные на деле. Все они и каждый из них были совершенно непригодны для того дела, к которому были приставлены, все лгали и притворялись, будто на что-то годятся, но все более или менее принадлежали к тому кругу, где вращался светлейший герцог, а потому им раздавали все общественные должности, сопряженные с какими-либо доходами и привилегиями. Таких лиц можно было насчитать многие десятки среди упомянутого общества. Немало тут было и таких, которые ничем не были связаны ни с герцогом, ни с государством, ни с каким путным делом в мире, - люди, которые всю свою жизнь шли окольными путями к самым скверным целям. Были тут доктора, составившие себе крупное состояние изобретением легких и верных лекарств от небывалых болезней; они вертелись среди придворной знати и с улыбкой старались почаще попадаться на глаза своим важным пациентам. Были тут господа, изобретавшие всевозможные средства для врачевания маленьких невзгод, от которых страдало государство: одно только средство никогда не приходило им в голову, а именно серьезно приняться за дело и вырвать с корнем хотя бы одно из общественных зол. И они тоже расхаживали по этим залам, излагая свои вздорные проекты каждому, кто только расположен был выслушивать их. Тут же были неверующие философы, пытавшиеся перестроить мир словами и воздвигавшие вавилонские башни из карточных домиков с намерением долезть до неба; они беседовали, с неверующими химиками, которые только о том и думали, чтобы превращать в чистое золото всякие другие металлы. Тут были изящнейшие джентльмены самого тонкого воспитания, которое в те замечательные времена (как и поныне) состояло в том, чтобы пропитать человека глубочайшим равнодушием ко всем естественным человеческим интересам. И эти отборные экземпляры человечества находились в залах его светлости, являя собой образцы изящной расслабленности. Каждый из них имел в высшем кругу парижской знати собственный отель, где проживало его собственное семейство; но среди ангелов этой высокой сферы едва ли нашлась бы хоть одна жена, которую по общему виду и манерам можно было признать за чью-нибудь мать. В числе приспешников, ожидавших выхода его светлости, немало было шпионов; они составляли, в сущности, добрую половину всей компании, однако и им не удалось бы отыскать в тогдашнем семейном доме ни одной матери. И в самом деле, произвести на свет какого-нибудь несносного пискуна еще не значит быть матерью, и вообще в модных кругах того времени это был вовсе не модный титул. Несносные пискуны отдавались на попечение крестьянских баб, которые их выкармливали и воспитывали, а в обществе нередко встречались шестидесятилетние бабушки, которые все еще кокетничали, наряжались, как двадцатилетние, и разъезжали по маленьким ужинам.

Все человеческие существа, толпившиеся в залах герцога, заразились этим общим характером пустоты и ненужности. В первом зале, у самого выхода из дворца, держались человек шесть совсем особого пошиба. Им с некоторого времени начинало казаться, что дела вообще пошли скверно. И вот чтобы поправить их, трое из них не нашли ничего лучшего, как присоединиться к секте "конвульсионистов", и в этот самый час раздумывали про себя, не повалиться ли на пол и, беснуясь и рыча с пеной у рта, не довести ли себя до каталептического состояния в надежде, что герцог примет такое проявление с их стороны за пророческий перст и поручит им руководство судьбами отечества. Помимо этих дервишей тут было еще трое, принадлежавших к другой секте и придумавших бороться против всех зол посредством высокопарной чепухи о "Центре Истины". Они утверждали, что человек отбился от Центра Истины (что было несомненно), но еще не вышел из ее окружности, и все дело в том, чтобы снова гнать его и подталкивать к центру, для чего необходимо поститься и вызывать духов. Легко себе представить, что эти господа только и делали, что вызывали духов и беседовали с ними; из такого занятия они извлекали для себя много удовольствия, но еще не видали от того ни малейшего толка.

Одно было утешительно: все присутствовавшие в герцогском отеле были одеты на заглядение! Если бы можно было наперед знать, что в день Страшного суда всем будет велено явиться в парадных костюмах, эта компания, наверное, угодила бы прямо в рай. Головы у них были до того аккуратно завиты, взбиты, напудрены, лица так нежны, так хорошо сохранились или так искусно раскрашены; все имели на боку такие на вид хорошенькие шпаги и испускали такой приятный для обоняния аромат, что одних этих свойств было достаточно, чтобы убедиться, что все идет превосходно и будет так же идти во веки веков. Изящные джентльмены самого тонкого воспитания носили множество висячих брелоков, которые при каждом томном движении деликатно позвякивали; золотые цепи звучали, точно драгоценные колокольчики; и весь этот звон, и все это бряцание вместе с шелестом шелковых тканей, парчи, тончайшего белья и кружев производили в воздухе легкое трепетание, отгонявшее прочь всякую мысль о том, что существует на свете предместье Сент-Антуан, населенное голодающими людьми.

Парадный костюм был тем надежным талисманом, тем магическим средством, которое поддерживали общественный строй и порядок. Это был бесконечный маскарад, на который все шли, разрядившись по установленной форме. От Тюильрийского дворца и герцогских палат маскарад обнимал собой все чины двора, всех членов парламента, все судебные установления, все общество, за исключением тех пугал, что ходили в лохмотьях и доходили, таким образом, до палача, который обязан был при исполнении своей должности быть "в буклях, в пудре, в камзоле с золотыми галунами, в белых шелковых чулках и в башмаках с бантами". В таком изящном туалете Господин Парижский, как величали его собратья по ремеслу (смотря по округу, в котором они действовали, они назывались Господин Парижский, Господин Орлеанский и т.д.), производил казнь через повешение или через колесование - в то время головы рубили очень редко. И кому же из общества, собравшегося в герцогском дворце в тысяча семьсот восьмидесятом году от Рождества Христова, могло прийти в голову, что возможна гибель государственной системы, которая зиждется на напудренном и завитом палаче в камзоле с золотыми галунами, да еще и в белых шелковых чулках! Ясно, что такая система должна была длиться, покуда стоит мир.

Между тем его светлость освободил своих четырех лакеев от их драгоценной ноши, выкушал чашку шоколада, повелел раскрыть двери святилища и вышел в приемные комнаты. Тут начались перед ним нижайшие поклоны, подобострастные комплименты, всякое подличанье и заискивание. Все так усердно падали ниц перед герцогом, так поклонялись ему и телом и духом, что для Бога у них ничего не оставалось: может быть, по этой причине поклонники его светлости никогда и не обращались к Богу.

Расточая направо и налево милостивые слова, обещания и улыбки, осчастливив одного из поклонников фразой, произнесенной шепотом, другого - только мановением руки, герцог тихими шагами прошел через все залы вплоть до отдаленных пределов, где находились приверженцы "Центра Истины"; оттуда он повернул назад и тем же порядком проследовал обратно во внутренние покои; шоколадные приспешники затворили двери святилища, и его светлость исчез из глаз его обожателей.

Спектакль кончился, трепетание в воздухе приняло бурный характер, драгоценные брелоки зазвенели вовсю, и публика устремилась вниз по лестнице. Вскоре из всей толпы в залах остался один только человек. Он постоял, держа свою шляпу под мышкой, а табакерку в руке, потом медленно пошел между двойного ряда зеркал к выходу.

Остановившись у самой последней двери, он обернулся лицом к святилищу и произнес:

- Ну и убирайся ко всем чертям!

С этими словами он отряхнул со своих пальцев нюхательный табак, будто отряхивал прах с ног своих, и спокойно отправился вниз.

То был человек лет шестидесяти, великолепно одетый, с надменной осанкой. Его лицо было похоже на красивую маску. Оно было бело и бледно до прозрачности, все черты тонко вырисованы, выражение определенное, твердо установившееся. Нос изящной формы был слегка сдавлен у верхушек ноздрей, и в этих мелких впадинах гнездились единственные изменения, каким когда-либо подвергалось выражение этого лица. Иногда они меняли цвет, иногда слегка раздувались и опять съеживались, как бы от едва заметного внутреннего биения крови; и это придавало всей его физиономии необыкновенно предательский и жестокий вид. При ближайшем рассмотрении можно было проследить, что такому выражению немало способствовали очертания рта и глазных впадин, которые были слишком прямы в горизонтальном направлении и слишком узки; тем не менее это лицо было положительно красиво и притом оригинально.

Обладатель его сошел во двор, сел в свою карету и уехал. На приеме у герцога не многие с ним разговаривали; он стоял особняком, держался поодаль от других и находил, что его светлости надлежало бы выказать по отношению к нему побольше теплоты. А оттого ему, как видно, приятно было давить народ на улице и видеть, как чернь кидается в стороны, давая дорогу его лошадям. Кучер его так погонял их, как будто они шли в атаку на неприятеля, и эта бешеная скачка не вызвала ни перемены в лице, ни одного гневного восклицания со стороны барина. От времени до времени даже и в этом глухом городе и даже в те бессловесные времена раздавались жалобы на безжалостное обыкновение важных бар во весь опор скакать по узким улицам, лишенным тротуаров, и калечить простой народ. Но эти жалобы скоро забывались, да на них, по обычаю того времени, мало обращали внимания, предоставляя простому народу изворачиваться и спасаться, как знает сам.

Карета со звоном и грохотом неслась по улицам с такой чудовищной беззаботностью к интересам ближнего, какая в наши дни совершенно немыслима, огибая углы и неожиданно врываясь в перекрестные улицы, так что женщины с криками отскакивали к стене, а мужчины хватались друг за друга и выхватывали детей из-под лошадиных копыт. Наконец, заворачивая вскачь в боковую улицу мимо фонтана, карета на что-то наскочила одним колесом, ее слегка встряхнуло, послышался крик нескольких голосов, лошади шарахнулись в сторону и остановились.

Если бы они этого не сделали, карета, вероятно, преспокойно покатилась бы дальше; сколько раз случалось, что такие кареты оставляли за собой изувеченных людей и нисколько об этом не беспокоились. Но тут испуганный лакей соскочил с козел, и двадцать рук задержали лошадей под уздцы.

- Что случилось? - послышался спокойный голос изнутри кареты, и хозяин ее выглянул из окна.

Человек высокого роста, в ночном колпаке, схватил из-под колес какой-то узелок, положил его на окраину фонтана и, бросившись на колени в мокрую грязь, выл и ревел над ним, как дикий зверь.

- Извините, господин маркиз, - сказал один из простолюдинов, человек смиренного вида и в лохмотьях, - ребенка зашибли.

- С чего же он поднял такой отвратительный шум? Разве это его ребенок?

- Извините, господин маркиз... такая жалость! Точно так, это его ребенок.

Фонтан находился на некотором расстоянии от кареты, так как перекресток расширялся в площадку шириной десять или двенадцать ярдов. Человек высокого роста вдруг вскочил на ноги и с такой поспешностью бросился к карете, что господин маркиз машинально ухватился за шпагу.

- Убит! - вскричал высокий человек диким голосом, отчаянно вскинув обе руки вверх и глядя на него вытаращенными глазами. - Мертвый!

Толпа обступила карету, и все смотрели на маркиза. Все глаза устремились на него, но выражая только сосредоточенное внимание; ни гнева, ни угрозы в них не было заметно. Никто ничего не говорил; после первых возгласов все замолчали и продолжали безмолвствовать. Голос того смиренного бедняка, который отвечал маркизу, был чуть слышен по своей безмерной покорности.

Господин маркиз окинул их глазами, точно смотрел на крыс, которые вылезли из своих нор. Он вытащил кошелек с деньгами.

- Удивительное дело, - молвил он, - как вы не можете уберечь ни себя, ни своих детей! То один, то другой - вечно кто-нибудь попадается под ноги. Почем я знаю, может быть, вы же мне теперь лошадей испортили. Эй, передай ему... вот это.

Он швырнул своему лакею золотую монету, и все шеи вытянулись вперед, глядя, куда она упадет. Высокий человек опять разразился нечеловеческим воплем, повторяя одно слово: "Убит!"

Его остановил другой человек, быстро прошедший сквозь толпу, которая почтительно расступилась перед ним. Увидев его, несчастный отец упал головой на его плечо, плача, рыдая и указывая рукой по направлению к фонтану, где несколько женщин бесшумно хлопотали вокруг неподвижного узелка. Впрочем, и они так же молчали, как и мужчины.

- Я знаю, все знаю, Гаспар! - сказал новопришедший. - Мужайся, друг! Такая смерть для бедного малютки гораздо лучше жизни. Он умер мгновенно, без страданий. А мог ли он хоть один час прожить так благополучно?

- Да вы, я вижу, философ? - сказал маркиз, улыбаясь. - Как вас зовут?

- Меня зовут Дефарж.

- Чем промышляете?

- Господин маркиз, я торгую вином.

- Ну-ка, ловите, философ, торгующий вином! - молвил маркиз, бросая ему другую золотую монету. - Ловите и тратьте как знаете. Эй, что же лошади? В порядке они?

Не удостоив вторично оглянуться на толпу, господин маркиз откинулся на подушки своей кареты и поехал было дальше, с видом джентльмена, случайно разбившего чью-то незатейливую утварь и щедро заплатившего за убыток, потому что имеет средства за все платить, как вдруг в окно кареты влетела монета и со звоном шлепнулась к его ногам.

- Стой! - крикнул маркиз. - Остановить лошадей! Кто это бросил?

Он взглянул на то место, где за минуту перед тем стоял виноторговец Дефарж, но на этом самом месте лежал ничком на грязной мостовой несчастный отец, а возле него стояла смуглая плотная женщина с вязаньем в руках.

- Собаки! - молвил маркиз ровным голосом и не меняясь в лице, за исключением тех двух впадинок у ноздрей. - Я бы охотно через всех вас переехал и стер бы вас с лица земли. Если бы я знал, который негодяй осмелился швырять в мою карету, и если бы он попался мне на дороге, я бы нарочно раздавил его колесами.

Так забиты были эти люди, так давно тяготел над ними этот гнет и так они знали по опыту, на что способен был подобный человек и по закону, и вне закона, что никто не пикнул, никто не шевельнулся, даже глаз не поднимал; то есть никто из мужчин; одна только женщина, стоявшая с вязаньем, твердо и пристально смотрела в лицо маркизу. Но с его достоинством несовместно было обратить на нее внимание; презрительный взгляд его скользнул по ней так же, как по всем остальным крысам; он снова откинулся на подушки и крикнул:

- Пошел!

Карета помчалась; вслед за ней проехало с такой же быстротой много других карет: были тут министры и прожектеры, откупщики и доктора, юристы и духовные лица, Большая Опера и Комедия - словом, весь маскарадный бал блестящим вихрем прокатился мимо. Крысы вылезли из нор и глазели на них по нескольку часов кряду; военные отряды и полицейские команды часто становились между ними и блистательным зрелищем, образуя преграду, за которой крысы прятались и украдкой выглядывали оттуда.

Отец давно поднял на руки узелок, лежавший на окраине фонтана, и куда-то скрылся, унеся его с собой; женщины, хлопотавшие вокруг фонтана, теперь сидели у его подножия, глядя на быстро бегущие струи и на мелькающие мимо маскарадные кареты; одна только женщина, стоявшая с вязаньем в руках, осталась все на том же самом видном месте и упорно продолжала вязать, неколебимая, как сама Судьба.

Вода из фонтана бежала; воды реки быстро катились, день убегал в вечность; некоторое количество жизней, по обыкновению, уносилось смертью из недр великого города; время и прилив никого не ждут; крысы уснули, тесно скученные по своим темным норам; маскарадный бал осветился огнями, маски сели за ужин, и все шло своим чередом.

Глава VIII

ГОСПОДИН МАРКИЗ В ДЕРЕВНЕ

Живописная местность среди нив и лугов; рожь необильна, но блестит своими золотистыми колосьями. Во многих местах вместо ржи клочки земли, поросшей чахлыми злаками; вместо пшеницы участки тощего гороха и бобов или самых грубых овощей. И в неодушевленной природе, и в людях, занимающихся ее обработкой, заметна преобладающая неохота жить: видно, что все прозябает через силу и предпочло бы не расти, а засохнуть окончательно.

Господин маркиз в дорожной карете (которая могла бы быть и полегче), на четверке почтовых лошадей с двумя форейторами, взбирался на крутой холм.

На лице господина маркиза играл яркий румянец, невзирая на тонкость его воспитания; но румянец происходил не от внутренних причин, а от чисто внешнего обстоятельства, от него не зависящего, а именно от заходящего солнца.

Заходящее солнце такими яркими лучами пробилось внутрь дорожной кареты в тот момент, когда она достигла вершины холма, что сидевший в ней окрасился вдруг багровым цветом.

"Это ничего, - подумал маркиз, взглянув на свои руки, - сейчас пройдет".

И точно, солнце было уже так низко, что тотчас же окончательно скрылось за горизонтом. Когда тяжелый тормоз прицепили к колесу и карета стала скользить с горы, распространяя вокруг себя запах гари и облако пыли, красный отблеск заката быстро потух; солнце и маркиз одновременно спустились вниз, и к тому времени, когда тормоз отцепили, никакого блеска больше не осталось.

Но все-таки впереди оставалась холмистая местность, широкими и смелыми линиями уходившая вдаль; у подножия холма раскинулась деревушка, за ней опять подъем в гору; дальше - колокольня, ветряная мельница, луг для охоты и скала, а на скале - укрепленная башня, служившая тюрьмой. По мере того как темнело, все эти предметы обрисовывались силуэтами на фоне неба, а маркиз вглядывался в них с видом человека, подъезжающего по знакомым местам к своему дому.

Деревушка состояла из единственной бедной улицы с дрянной пивоварней, дрянным заводом для выделки и дубления кож, с дрянным постоялым двором и конюшней для перемены почтовых лошадей и с дрянным колодцем - словом, все тут было дрянно и бедно. И народ, живший тут, был беден. Все население состояло из бедняков; из них многие сидели у своих дверей, крошили тощие луковки и тому подобную дрянь себе на ужин, другие были у колодца, перемывая кое-какие травки и листочки, собранные на тощей земле и годные в пищу.

Не было недостатка и в указаниях на то, почему они были так бедны. Во многих местах по всей деревне выставлены были доски с торжественным расписанием всего, что было обложено налогами и за что следовало немедленно вносить плату, и столько тут было государственных пошлин, церковных налогов, оброков помещику и всяких податей, местных и общих, что можно было подивиться, как еще сама деревня стояла на месте.

На улице было мало ребятишек, а собак вовсе не было. Что до взрослых мужчин и женщин, их доля была ясно начертана во всем, что их окружало: живи тут, под горой, на самые скудные средства, только чтобы кое-как поддерживать свое существование, или же ступай в тюрьму и околевай там, на вершине скалы.

Предшествуемый верховым курьером и хлопаньем бичей, которыми форейторы взмахивали, образуя в вечернем воздухе подобие извивающихся змей, маркиз, как бы преследуемый фуриями, подкатил в своей дорожной карете к воротам постоялого двора. Колодец был тут же, рядом, и крестьяне прервали свои занятия, чтобы поглядеть на барина. Он тоже взглянул на них и увидел на их изнуренных лицах и исхудавших телах постепенное превращение в скелеты, породившее известный английский предрассудок насчет худобы, которая будто бы составляет отличительный признак всей французской нации, - предрассудок, не искоренившийся даже и поныне, почти целое столетие спустя.

Господин маркиз обвел глазами покорные лица, склонившиеся перед ним, как сам он и его собратья склонялись перед герцогом на придворном приеме, с той разницей, что здешние бедняки ничего не выпрашивали своими поклонами, а только выражали смиренное страдание; в эту минуту подошел побелевший от пыли рабочий, занимавшийся починкой дороги, и также присоединился к толпе.

- Подать мне сюда этого парня! -сказал маркиз своему курьеру.

Парня подвели. Он стоял перед дверцей кареты с шапкой в руке, а остальные парни столпились вокруг совершенно на тот же лад, как было в Париже у фонтана.

- Ты был на дороге, когда я проехал мимо?

- Точно так, ваше сиятельство, я имел честь быть на дороге, когда вы изволили проезжать.

- Все время был тут, и на подъеме в гору, и при спуске с горы?

- Точно так, ваше сиятельство

- На что же ты глазел так пристально?

- А я, ваше сиятельство, на того человека смотрел.

И, слегка наклонившись, парень указал своей поношенной синей шапкой под кузов кареты. Все окружающие тоже наклонились и заглянули туда.

- На какого там человека? Чего ты под карету смотрел, свинья?

- Извините, ваше сиятельство, он висел там на цепи... за тормоз держался.

- Кто держался? - спросил маркиз.

- А этот самый человек, ваше сиятельство.

- Черт бы побрал этих идиотов! Как же зовут этого человека? Ведь ты всех знаешь в здешней стороне. Говори, кто это был?

- Помилуйте, ваше сиятельство. Это был, наверное, не здешний, я его сроду в глаза не видывал.

- Как же он держался на цепи? Отчего он не задохся?

- С позволения сказать, вот и я тому же удивлялся, ваше сиятельство. Он голову-то и свесил вниз, вот так...

С этими словами парень изогнулся боком к коляске, откинулся на спину лицом вверх, а голову свесил назад и вниз. Потом опять встал, отряхнул свою шапку и отвесил маркизу низкий поклон.

- А каков он был на вид?

- Белее мельника, ваше сиятельство. Весь как есть в пыли, бледный как мертвец и такой длинный, высокий... точно привидение...

Такое описание произвело на толпу сильнейшее впечатление, и все, точно сговорившись, уставились глазами на маркиза. Быть может, им хотелось посмотреть, нет ли у него на совести такого мертвеца.

- Хорош, нечего сказать! - молвил маркиз, по счастью думавший, что на подобную козявку не стоит обращать внимания. - Видишь, что к моей карете прицепился вор, и даже пасти не разинул, чтобы предупредить меня! Эх ты! Отпустите его, мсье Габель.

Мсье Габель был почтмейстер, соединявший в себе еще какие-то должности, сопряженные со взиманием пошлин; он прибежал подобострастно, дабы присутствовать при допросе, и все время с официальным видом придерживал подсудимого за рукав.

- Ну, ступай, - сказал мсье Габель.

- Слушайте, Габель, задержите того не здешнего, если он сегодня попросится ночевать где-нибудь на деревне, и непременно выясните, с какими намерениями он забрел сюда.

- Ваше сиятельство, я всегда готов служить, даже за честь почитаю!

- Что же, он убежал, что ли?.. Куда девался этот проклятый болван?

Болван в это время успел залезть под карету в обществе шестерых добрых знакомых и, размахивая своей синей шапкой, показывал им и цепь, и тормоз. Полдюжины других приятелей проворно извлекли его из-под кареты и представили перед очи господина маркиза.

- Болван! Куда девался тот человек, убежал, что ли, он, когда мы остановились прицеплять тормоз?

- Он бросился с горы вниз, ваше сиятельство, так и кинулся головой вперед, вот как с берега в реку бросаются.

- Ну, Габель, распорядитесь там. Эй, пошел!

Шестеро добрых знакомых, любовавшихся на цепь, все еще лежали между колес на земле, сбившись головами, как бараны, когда колеса покатились так быстро, что они едва успели спасти свои косточки; и хорошо, что у них, кроме кожи да костей, ничего не оставалось, иначе едва ли они могли бы уцелеть.

За деревней начался подъем на противоположную гору, и потому карета, с места помчавшаяся во весь опор, должна была замедлить быстроту езды. Мало-помалу лошади стали шагом взбираться на крутизну, и тяжелый экипаж тихо покачивался из стороны в сторону, вступая в атмосферу благовонной летней ночи. Форейторы спокойно расправляли запутавшиеся концы своих бичей, и не фурии вились над их головами, а только рой полупрозрачных мошек; лакей шел рядом с лошадьми; впереди, на некотором расстоянии, слышен был топот лошади курьера, терявшегося в темноте.

На самом крутом месте подъема было маленькое кладбище, на нем большой крест с новой, недавно приделанной фигурой распятого Спасителя; это было бедное, деревянное изваяние работы какого-нибудь грубого деревенского художника, но, очевидно, деланное с натуры, быть может, с себя самого, судя по тому, что фигура была необычайной худобы и страшно изможденная. У подножия этой эмблемы великого страдания, сила которого все увеличивалась, но еще не достигла своей высшей точки, на коленях стояла женщина. Когда карета поравнялась с ней, она обернулась, быстро вскочила и подбежала к дверце кареты:

- Это вы, господин маркиз? Ваше сиятельство, просьба!

У маркиза вырвалось нетерпеливое восклицание, но с тем же неизменным лицом он выглянул из окошка:

- Что там еще? Чего тебе? Вечные просьбы!

- Ваше сиятельство! Ради самого Бога! Муж мой... лесной сторож...

- Ну что из того, что твой муж - лесной сторож? Вечно пристают с одним и тем же. Наверное, какие-нибудь недоимки?

- Он все уплатил, ваше сиятельство. Он умер.

- Ну, значит, успокоился. Не могу же я его воскресить.

- Ох нет, ваше сиятельство! Но он лежит вон там, под кучкой тощего дерна.

- Ну?

- Ваше сиятельство, их там так много, таких же кучек тощего дерна!..

- Ну так что же?

Это была молодая женщина, но на вид совсем старуха. Ее горе имело страстный характер; она попеременно то всплескивала с выражением дикой энергии худыми, жилистыми руками, то клала одну руку на дверцу кареты умоляющим ласковым движением, как будто это была не дверца, а человеческая грудь, способная восчувствовать нежность бе прикосновения.

- Ваше сиятельство, послушайте! Ваше сиятельство, примите мое прошение! Мои муж умер от нищеты: у нас много народу мрет с голоду... И еще многие перемрут с голоду...

- Ну что же? Разве я могу их накормить?

- Ваше сиятельство, про то один Бог знает, но я не о том прошу. Я прошу о дозволении отметить могилу моего мужа каким-нибудь камнем или хоть куском дерева с надписью его имени. Иначе это место скоро позабудется, и никто не сумеет разыскать его, когда я умру от той же болезни и меня схоронят где-нибудь в другом месте, под другой кучкой дерна. Ваше сиятельство, этих кучек так много, они размножаются так скоро, нужда так велика!.. Ваше сиятельство! Ваше сиятельство!..

Лакей оттащил ее от дверец, карета покатилась быстрее, форейторы погнали лошадей, оставив женщину далеко позади, а маркиз, за которым опять погнались фурии, помчался дальше, так как ему оставалось проехать еще две мили до собственного родового замка.

Благоухания летней ночи поднимались кругом, подобно благодатному дождю, одинаково распространяясь на всех: и на маркиза, окруженного своими приспешниками, и на ту кучку пыльных, оборванных, истомленных работой людей, что остались там, у колодца, и на парня, чинившего дорогу, который стоял все там же и с помощью своей неизбежной синей шапки продолжал распространяться насчет виденного им человека, высокого и белого как привидение, и рассказывал до тех пор, пока у слушателей хватало терпения его слушать. Мало-помалу они стали расходиться поодиночке, постепенно во всех лачугах зажглись огоньки; потом, по мере того как эти огни погасали, на небе зажигались звезды, и казалось, что то были те же огоньки, которые угасали не на земле, а только уносились в небеса.

Тем временем перед маркизом обрисовался темный силуэт большого дома с высокой крышей и множество старых развесистых деревьев; потом вдруг блеснул резкий свет зажженного факела; карета остановилась, и большие ворота замка растворились перед нею.

- Я ожидаю господина Шарля, приехал ли он из Англии?

- Никак нет, ваше сиятельство, еще не приезжал.

Глава IX

ГОЛОВА ГОРГОНЫ*

* Горгона - мифическая женщина, ее взгляд превращал человека в камень.

Замок господина маркиза был тяжелой постройки; спереди был обширный каменный двор, и два каменных крыльца сходились на широкой каменной террасе главного подъезда. Тут все было каменное: тяжелые каменные балюстрады, каменные вазы, каменные цветы, каменные лица людей и каменные головы львов. Как будто голова горгоны обозревала здание, когда оно было закончено постройкой за двести лет назад, и своим взором превратила все в камень.

Маркиз вышел из кареты и поднялся по отлогим ступеням широкой лестницы, предшествуемый факелом, настолько нарушая окружавшую темноту, что вызвал громкий протест со стороны совы, гнездившейся под крышей просторных конюшен, в тени высоких деревьев. Повсюду была такая тишина, что оба факела - и тот, что несли наверх, и тот, что остался у главных ворот, - горели ровным пламенем, как будто были не на дворе, а внутри парадной гостиной. Помимо возгласов совы, только и слышно было журчание фонтана, ниспадавшего в каменный бассейн. То была одна из тех теплых, темных ночей, когда по целым часам воздух оставался в полной неподвижности, потом испускал долгий тихий вздох и снова впадал в оцепенение.

Тяжелая дверь подъезда захлопнулась за маркизом, и он прошел через обширные сени, украшенные грозными арматурами из медвежьих рогатин, мечей и охотничьих ножей, но еще грознее казались висевшие тут же тяжелые бичи и хлысты, которыми под сердитую руку помещики угощали своих вассалов (Вассалы - подданные.), прежде чем несчастные попадали в благодетельные объятия смерти.

Минуя неосвещенные парадные залы, которые были крепко заперты на ночь, маркиз, с факельщиком впереди, поднявшись по лестнице, повернул к двери в коридор. Дверь распахнулась, и маркиз вошел в свои собственные покои, состоящие из спальни и двух других комнат.

Комнаты были высокие, потолки со сводами, гладкие полы без ковров ради большей свежести, на каминных очагах большие бронзовые собаки, на которых зимой раскладывали дрова для топки, и вся обстановка обличала роскошь и великолепие, приличные в обиходе знатного человека того роскошного времени и той роскошной страны. Меблировка была во вкусе Людовика XTV - из той династии Людовиков, которая давно установилась во Франции, и, по-видимому, так прочно, что ей не предвиделось конца, - но в подробностях богатой обстановки немало было предметов, относившихся к наиболее старинным временам французской истории.

В третьей комнате был накрыт стол для ужина на два прибора; эта комната, помещавшаяся в одной из четырех остроконечных башен, стоявших по углам замка, была небольшая, круглая, очень высокая, с одним окном, стеклянная оконница которого была раскрыта, а деревянные жалюзи спущены, так что они казались состоящими из узких поперечных полос серых - окрашенных под цвет камня, и черных - в которых сквозила чернота темной ночи.

- Что же мой племянник? - сказал маркиз, взглянув на приготовления к ужину. - Говорят, он не приехал?

- Нет еще, не приезжал, но его ожидали вместе с его сиятельством.

- Ага! Едва ли он поспеет сегодня, однако же оставьте стол как есть. Я буду готов через четверть часа.

Через четверть часа маркиз вышел и один сел за стол, великолепно сервированный самыми отборными яствами. Его стул помещался против окна. Он скушал суп и только что взялся за стакан с бордоским вином, как опять поставил его на стол.

- Это что такое? - спросил он, спокойно и внимательно глядя на поперечные линии серого и черного цветов.

- Где, ваше сиятельство?

- Там, за окном. Подними жалюзи.

Жалюзи были подняты.

- Ну?

- Ваше сиятельство, там ничего нет. Только и видны деревья да темная ночь.

Слуга, говоривший это, сначала выглянул в раскрытое окно, потом, стоя на фоне пустого и темного пространства, обернулся, ожидая, что будет приказано дальше.

- Хорошо, - молвил хозяин невозмутимо. - Теперь спусти жалюзи.

Слуга повиновался, и маркиз продолжал ужинать. На половине трапезы он снова остановился, со стаканом в руке, и прислушался. Издали явственно раздавался стук колес, быстро приближавшихся к замку. Экипаж остановился у парадного подъезда.

- Поди узнай, кто приехал.

То был племянник его сиятельства. Он с самого полудня ехал вслед за маркизом, в нескольких милях расстояния, очень торопился, но все-таки не мог догнать его сиятельство. На почтовых дворах ему везде говорили, что маркиз только что проехал дальше.

Маркиз приказал сказать племяннику, что ожидает его к ужину и просит прийти тотчас. Через несколько минут он пришел. В Англии его знали под именем Чарльза Дарнея.

Маркиз поздоровался с ним любезно, но руки они друг другу не подали.

- Вы вчера выехали из Парижа, сэр? - сказал племянник, садясь за стол.

- Да, вчера, а вы?

- Я - прямым трактом.

- Из Лондона?

- Да.

- Долго же вы ехали, - сказал маркиз, улыбаясь.

- Напротив, я ехал очень скоро.

- Извините! Я разумею не то, что вы долго были в дороге, а то, что долго не пускались в путь.

- Меня задержали... - Племянник запнулся и прибавил: - Различные дела.

- Не сомневаюсь, - учтиво ответил дядя.

Пока в комнате были слуги, господа не обменялись больше ни единым словом. Наконец им подали кофе и они остались одни. Племянник взглянул на дядю и, встретившись с ним глазами, начал беседу. Тонкое лицо маркиза сохраняло свою изящную неподвижность.

- Вы, вероятно, угадали, сэр, что я вернулся с той же целью, с какой уезжал. Эта цель вовлекла меня в великие и неожиданные опасности, но она для меня священна, и, если бы ради нее пришлось умереть, я надеюсь, что нашел бы в себе силы и для этого.

- Зачем же умирать, - молвил дядя, - о смерти говорить незачем.

- Я думаю, сэр, - продолжал племянник, - что, если бы из-за моих убеждений я очутился на краю могилы, вы не потрудились бы оттащить меня прочь.

Изящные черты жестокого и тонкого лица слегка вытянулись, впадины над ноздрями углубились, оно приняло зловещее выражение, однако же дядя легким и грациозным движением протестовал против предположения, хотя видно было, что это делается единственно из вежливости, а потому ничего успокоительного в этом не было.

- Я даже не знаю, сударь, - продолжал племянник, - не вы ли озаботились придать еще более подозрительный характер окружавшим меня обстоятельствам, которые и без того могли подать повод к подозрениям.

- О нет, как можно! - промолвил дядя игриво.

- Как бы то ни было, - сказал племянник, глядя на него с глубоким недоверием, - мне известно, что ваша дипломатия пустила бы в ход все средства помешать мне и притом не остановилась бы ни перед какими средствами.

- Друг мой, я предупредил вас об этом, - сказал дядя, и ноздри его начали мерно подергиваться, - потрудитесь припомнить: это самое я вам говорил уже давно.

- Я помню.

- Благодарю вас, - молвил маркиз как нельзя более любезно.

Голос его прозвучал как настоящая музыка.

- В сущности, сударь, - продолжал племянник, - я так полагаю, что, если я до сих пор не попал во французскую тюрьму, виной в этом мое счастье, а также и ваше несчастье.

- Я не совсем понял вашу мысль, - произнес дядя, прихлебывая свой кофе маленькими глотками. - Смею ли просить вас объясниться обстоятельнее?

- Я думаю, что, если бы вы не были в немилости при дворе и если бы это обстоятельство уже много лет кряду не омрачало вашей жизни, вы бы непременно выхлопотали высочайшее повеление сослать меня в какую-нибудь крепость на неопределенное время.

- Это возможно, - ответил дядя с полным спокойствием. - Ради поддержания фамильной чести я бы действительно мог решиться причинить вам некоторое неудобство. Уж не взыщите!

- Я вижу, что, к счастью для меня, на вчерашнем приеме при дворе вас, по обыкновению, приняли холодно, - заметил племянник.

- Я не сказал бы, что это "к счастью", друг мой, - отвечал дядя с утонченной вежливостью, - едва ли это выражение применимо в настоящем случае. Уединение дало бы вам повод к размышлениям, а это, быть может, имело бы несравненно лучшее влияние на вашу судьбу, нежели ваши измышления на воле. Впрочем, нечего углубляться в этот вопрос. Я, как вы справедливо заметили, не в милости. Все эти маленькие способы исправления, эти мягкие пособия к упрочению могущества и чести знатных фамилий, эти мелкие любезности правительства, которые могли бы причинить вам некоторое беспокойство, нынче даруются не иначе как по протекции, да и то с большими проволочками. Многие их добиваются, а достаются они, сравнительно говоря, очень немногим. Прежде бывало не то. Франция изменилась к худшему. Наши предки еще не так давно имели право жизни и смерти над своими вассалами. Немало таких псов из этой самой комнаты было послано на виселицу. В соседней комнате - в моей спальне - был убит кинжалом один дерзкий простолюдин, который вздумал выказать какую-то щепетильность по отношению к своей дочери, его дочери... Да, мы лишились многих привилегий; новая философия вошла в моду, и поддерживать престиж нашего сословия становится все труднее. Нынче это может даже вовлечь в большие затруднения. Я не говорю, что вовлечет, но может вовлечь. Да, все это плохо, очень плохо.

Маркиз захватил крошечную щепотку табаку из своей табакерки и покачал головой со всевозможным изяществом, выражая свое неудовольство страной, все-таки служившей обиталищем ему самому, следовательно, не совсем еще потерянной.

- Мы так хорошо поддерживали свой престиж как в старое время, так и в нынешнее, - угрюмо проговорил племянник, - что наше имя стало чуть ли не самым ненавистным из всех существующих во Франции.

- Будем надеяться, что так! - молвил дядя. - Ненависть к высшим есть невольный знак благоволения со стороны низших.

- Во всем здешнем краю, - продолжал племянник прежним тоном, - я не встретил ни одного лица, которое взглянуло бы на меня с уважением! Все смотрят исподлобья - видимо, ощущают только страх и свое личное унижение.

- Это доказывает только величие нашего рода, - заметил маркиз, - а также изобличает способы, которыми наша фамилия поддерживала свое величие. Лестное доказательство!

С этими словами маркиз деликатно захватил пальцами новую крохотную понюшку и переложил ногу на ногу.

Но когда племянник, облокотившись на стол, печально и задумчиво заслонил глаза рукой, тонкое лицо дяди стало искоса на него поглядывать с таким сосредоточенным выражением подозрительности и отвращения, которое было совсем несовместно с его личиной благовоспитанного равнодушия.

- Единственная здравая философия заключается в угнетении, - сказал маркиз. - Мрачная почтительность, которая коренится в страхе и сознании своего унижения, обеспечивает нам покорность этих псов, друг мой, и из опасения розог они будут повиноваться до тех пор (тут маркиз поднял глаза к потолку)... до тех пор, пока эта крыша будет заслонять от нас небо.

Маркиз и не подозревал, что это могло случиться в самом скором времени. Если бы ему показали в тот вечер картину его замка в том виде, каким он окажется через несколько лет, а также полсотни других замков, какими они сделаются за тот же короткий период времени, он, пожалуй, не мог бы отличить, которая из этих развалин, закопченных огнем и обезображенных грабежом, похожа на его наследственное жилище, а которая из них чужая. Что до крыши, заслонявшей от него небо, он увидел бы тогда, что она производит ту же операцию совсем другим способом, а именно: из свинцовых крыш впоследствии стали отливать пули, и эти пули, выпускаемые из сотен тысяч мушкетов, частенько попадали в глаза бывших помещиков и, таким образом, навеки заслоняли от них всякие зрелища.

- Тем временем, - сказал маркиз, - я берусь охранять честь и спокойствие нашей фамилии, если вы не желаете этого. Но вы, вероятно, устали. Не пора ли прекратить сегодняшний разговор?

- Еще одну минуту.

- Хоть час, если вам угодно.

- Сударь, - сказал племянник, - мы делали зло и пожинаем плоды этого зла.

- Мы делали зло? - переспросил дядя с улыбкой, деликатно указывая пальцем сначала на племянника, потом на самого себя.

- То есть наша фамилия; эта благородная фамилия, честь которой нам обоим так дорога, только в совершенно различных направлениях. Даже при жизни моего отца мы причиняли неисчислимое зло каждому человеку, становившемуся между нами и нашими прихотями. Впрочем, к чему говорить о моем отце? Ведь его время было и вашим временем? Зачем отделять моего отца от его брата-близнеца, сонаследника и совладельца?..

- Смерть совершила это. Она разлучила нас, - сказал маркиз.

- А меня, - продолжал племянник, - оставила связанным с такой системой, которая для меня ужасна, потому что ответственность за нее падает на меня, а сопротивляться ей я лишен всякой возможности. Стремлюсь исполнить последний завет, произнесенный на смертном одре моей бесценной матерью, хочу повиноваться последнему взгляду ее глаз, моливших о милосердии, об искуплении, и терзаюсь тем, что не могу добиться ни содействия, ни власти.

- Будьте уверены, любезный племянник, - сказал маркиз, притрагиваясь указательным пальцем к его груди (они стояли теперь у камина), - что если вы станете этого добиваться от меня, то никогда ничего не добьетесь.

Каждая тонкая черта его правильного, белого и бледного лица получила выражение сосредоточенной жестокости и коварства, пока он стоял таким образом, спокойно глядя на племянника и держа в руке раскрытую табакерку. Еще раз он притронулся к его груди, как будто тонкий палец его был кончиком острой шпаги, которой он мысленно проткнул его насквозь, и с утонченным изяществом прибавил:

- Друг мой, я с тем и умру, что буду поддерживать ту систему, при которой жил.

Сказав это, он взял последнюю понюшку табаку, захлопнул табакерку и опустил ее в карман.

- Лучше бы действовать как существо разумное, - продолжал он, позвонив в колокольчик, стоявший на столе, - и брать жизнь согласно с велениями вашей судьбы. Но я вижу, что вы пропащий человек, господин Шарль.

- Это поместье и Франция для меня потеряны, - грустно отвечал племянник, - я отрекаюсь от них.

- А разве они ваши, что вы от них отрекаетесь? Франция, может быть, вам принадлежит, не спорю, но поместье-то разве ваше? Это, конечно, пустячная подробность, но все-таки ведь оно не ваше?

- Я и не думал этими словами выражать притязания на право собственности. Если бы я унаследовал его от вас хоть завтра утром...

- Смею надеяться, что это невозможно...

- ...или хотя бы через двадцать лет...

- Много чести, - ввернул маркиз, - но последнее предположение более лестно, и потому я предпочитаю его.

- ...я бы отказался от него и стал жить на другой лад и в другом месте. Впрочем, и жертва была бы невелика, так как тут ничего нет, кроме нищеты и разорения!

- Гм-гм!.. - произнес маркиз, оглядываясь на роскошное убранство комнаты.

- Здесь-то оно довольно красиво и приятно для глаз, но если смотреть на этот дом среди бела дня и видеть вещи в настоящем свете, что же это, как не воплощение расточительности, вымогательства, залогов, долговых обязательств, голодания, лохмотьев, всяческих прижимок и страданий?

- Гм!.. - повторил маркиз тоном полного удовольствия.

- Если когда-нибудь это имение достанется мне, я помещу его в такие руки, которые лучше меня сумеют постепенно освободить его, если это окажется возможным, от гнетущей его тяготы; пускай наконец этот несчастный народ, который не может покинуть здешнего края и доведен до последней степени отчаяния, пускай он хоть немного отдохнет и хоть в следующем поколении будет меньше страдать; но не мне суждено этим заняться! Проклятие тяготеет над ним, да и над всем краем.

- А вы... - сказал дядя, - извините меня за нескромный вопрос... с этой вашей новейшей философией как вы изволите поступить: намерены ли вы остаться в живых или нет?

- Я буду жить и поступлю так же, как будут вынуждены поступить со временем другие мои соотечественники, хотя бы благороднейшего происхождения: буду работать.

- В Англии, например?

- Да, в Англии. Там, сэр, фамильная честь из-за меня не пострадает. Только во Франции я известен под своим настоящим именем.

Когда маркиз позвонил в колокольчик, это означало, что он приказывает осветить свою спальню. Это было исполнено, и через полуотворенную дверь был виден там яркий свет. Маркиз взглянул на дверь и прислушался к удаляющимся шагам прислуги...

- Должно быть, Англия имеет для вас особую привлекательность, хотя вы там не слишком преуспеваете, - заметил он, с улыбкой обращая к племяннику свое спокойное лицо.

- Я уже говорил, что за свое тамошнее преуспевание я считаю себя обязанным вам. А впрочем, я там нашел пристанище.

- Да, я знаю; англичане хвастаются тем, что многие ищут у них пристанища. Вы познакомились с одним соотечественником, который также нашел там пристанище? С доктором, кажется?

- Да.

- А у доктора есть дочь?

- Да.

- Да, - молвил маркиз. - Вы устали. Спокойной ночи!

Он произнес эти слова с таким таинственным видом и так загадочно улыбался, раскланиваясь на прощание самым изысканным образом, что племянник невольно был поражен его тоном и взглядом. В то же время прямой разрез его глаз, узкие губы и впадины у ноздрей шевельнулись ядовитой насмешкой, придавшей его лицу что-то сатанинское.

- Да-а, - повторил маркиз. - С доктором и его дочкой. Гм... Да! Вот где корень новейшей философии... Вы утомились... Спокойной ночи!

Вглядываясь в его физиономию, так же трудно было бы прочесть на ней какое-либо чувство, как и на любом из каменных лиц, изваянных на фасаде замка. Племянник тщетно смотрел ему в лицо - оно опять окаменело.

- Спокойной ночи, - сказал дядя. - Полагаю, что буду иметь удовольствие видеть вас завтра поутру. Приятного сна! Эй, проводите моего племянника в его спальню!.. "И можете сжечь его живьем, когда уснет", - прибавил он мысленно, позвонив в колокольчик, призывавший в спальню его собственного лакея.

Лакей явился, исполнил все свои обязанности и снова исчез. Маркиз, облаченный в просторный халат, начал перед сном прохаживаться взад и вперед по комнате. Ночь была тихая и душная. Шелестя шелковым халатом, он беззвучно ступал по полу в мягких туфлях и был похож на кровожадного тигра - одного из тех сказочных тигров, которые принимают то ту, то другую форму, и трудно было решить, превратился ли он только что в маркиза или сейчас будет тигром.

Прохаживаясь из конца в конец по своей роскошной спальне, он невольно перебирал в уме мелкие происшествия этого дня; в его мозгу возникали непрошеные картины сегодняшнего путешествия. Вот он медленно едет в гору на закате солнца, вот и вечерняя заря, спуск с горы, мельница, тюрьма на скале, деревушка в лощине, крестьяне у колодца, парень, чинивший дорогу и своей синей шапкой указывающий на цепь под кузовом кареты... Потом мысль перескочила к фонтану в Париже, и он снова увидел маленький сверток на окраине фонтана, женщин, нагнувшихся к этому свертку, и высокого человека, поднявшего руки вверх, с воплем: "Убит!"

- Ну, теперь я достаточно освежился, - сказал себе господин маркиз, - можно ложиться в постель.

Оставив на широкой каминной полке только одну горящую свечу и потушив остальные, он опустил прозрачный тюлевый полог вокруг своей кровати, улегся в постель и, засыпая, слышал в ночной тишине глубокий вздох бодрствующей природы.

В течение трех тяжелых часов каменные лица на стенах замка таращили незрячие глаза в черную ночь; в течение трех тяжелых часов лошади на конюшне топтались в стойлах; на заднем дворе лаяли собаки, да изредка вскрикивала сова, и этот крик был совсем непохож на звуки, приписываемые ей поэтами. Но эти упрямые твари почти никогда не делают того, что им приписывают.

Три часа кряду каменные головы - львиные и человечьи - незрячими глазами смотрели со стен замка в темную ночь. Мертвящая тьма окутывала окрестные виды, мертвая тьма притупляла звуки на мягкой пыли окрестных дорог. На кладбище было так темно, что нельзя было отличить одну от другой кучки чахлого дерна; и если бы распятая фигура сошла с креста, и этого не было бы видно. В деревушке все спало; и сборщики пошлин, и те, с кого они собирали подати и пошлины, - все спали. Быть может, им грезились сытые пиры, как часто бывает с теми, кто засыпает впроголодь, и снились им довольство и отдых, как снятся они забитому невольнику и загнанному волу; как бы то ни было, истощенные и худые обитатели деревни спали крепко и во сне были сыты и свободны.

Невидимо и неслышно текла вода в деревенском колодце; никто не видел и не слышал, как журчал фонтан во дворе замка; водяные капли уходили, испарялись, так же как уходили мгновения невозвратного времени; и так прошли эти три часа. И когда они миновали, струи фонтана стали обозначаться бледными чертами в предрассветном сумраке и каменные лица по стенам начали открывать глаза.

С каждой минутой становилось светлее; наконец солнце позолотило верхушки тихих деревьев и озарило склон холма. Тогда вода фонтана окрасилась кровавым цветом, и каменные лица стали багровыми. Пение птиц высоко и громко разносилось в воздухе, а на потемневший от времени и непогод подоконник широкого окна в спальне господина маркиза слетела маленькая птичка, изо всей мочи распевая самую свою сладкую песенку. От такой дерзости ближайшая к окну каменная харя в изумлении выпучила глаза: ее разинутый рот и отпавшая нижняя челюсть выразили благоговейный ужас.

Солнце окончательно вынырнуло из-за горизонта, и в деревушке под горой началось движение. Окошки отворялись, с ветхих дверей снимались засовы, обитатели домов выходили на улицу, вздрагивая и ежась от первых впечатлений свежего воздуха. Понемногу начинался обычный дневной труд, неизбежный для каждого, притом круглый год. Одни шли к колодцу, другие в поле; там мужчины и женщины принимались рыть и копаться в земле, тут выводили на пастбище кое-какую скотину, вели в поводу тощих коров и старались найти, чего бы им пощипать у дороги. В церкви и на кладбище виднелись две-три коленопреклоненные фигуры; у креста молящаяся фигура, и тут же корова, кормившаяся травкой, выросшей у подножия креста.

В замке проснулись позднее, как и следует более важным особам; просыпались постепенно, в некотором установленном порядке. Сперва, как водилось исстари, проснулись охотничьи ножи и медвежьи рогатины, выставленные по стенам в глубине больших сеней: солнце сначала окрасило их пурпуром, потом отточило и вызолотило; потом стали отворяться окна и двери. Лошади в стойлах оглядывались через плечо, приветствуя свежий воздух и свет, врывавшийся к ним через отверстые двери; зеленые листья заблестели и зашелестели, задевая за железные решетки окошек; собаки гремели цепями, нетерпеливо дожидаясь, чтобы их пустили на волю.

Все эти мелкие подробности составляли обычную принадлежность ежедневного обихода и повторялись каждое утро. Новостью было только то, что в замке вдруг зазвонили в большой колокол; по лестницам поднялась беготня то вниз, то вверху на террасе появились тревожные фигуры - некоторые слуги поспешно обувались в длинные сапоги, наскоро седлали коней и мчались со двора.

Не утренний ли ветер сообщил ту же поспешность и вчерашнему парню, чинившему дорогу и еще до свету сидевшему за работой на вершине холма за деревней; рядом с ним, на куче щебня, лежало в узелке его дневное пропитание, но оно было так скудно, что, право, не стоило вороне клевать этот узелок. Или, может быть, вороны, пролетая над его головой, уронили ему какую-нибудь весть, что он вдруг вскочил и опрометью пустился бежать с горы и до тех пор бежал, по колени в пыли, пока не очутился у колодца посреди деревни.

Все жители деревни собрались у колодца, стоя в обычных своих унылых позах; они тихо перешептывались между собой, не выражая на лицах ничего, кроме удивления и мрачного любопытства. Коровы, приведенные обратно с поля и наскоро привязанные к чему попало, лишь бы не убежали, глупыми глазами оглядывались на своих хозяев или же, лежа на земле, пережевывали какую-то жвачку, хотя очень немногим удалось поживиться во время короткой прогулки на привязи.

Некоторые из слуг, живших в замке, часть тех, что жили на постоялом дворе и при почтовой станции, а также все сборщики податей и должностные лица были более или менее вооружены и толпились на противоположной стороне улицы с бесцельным видом людей, решительно не знающих, что делать.

Между тем парень, чинивший дорогу, успел проникнуть в толпу, состоявшую из полусотни его закадычных друзей, и бил себя в грудь своей синей шапкой. Что же означали все эти необычные явления? И почему вдруг мсье Габель вскочил на лошадь, на которой уже сидел верховой служитель из замка, и оба они, невзирая на двойную ношу, погнали коня вскачь, осуществляя как бы новую версию немецкой баллады о Леноре? ()В балладе "Ленора" немецкого поэта Бюргера обманутый жених является в полночь к своей невесте, сажает ее на коня позади себя и мчится в бешеной скачке на кладбище, где оба исчезают в могиле.

Это означало, что в замке оказалось сегодня одно лишнее каменное лицо.

В эту ночь горгона, очевидно, опять осматривала замок и прибавила еще одно каменное лицо вдобавок к прочим изваяниям... Этого лица она дожидалась уже чуть ли не двести лет кряду.

Оно лежало теперь на подушке господина маркиза, в его собственной спальне. Оно было похоже на изящную маску с тонкими чертами, внезапно разбуженную, прогневанную и окаменевшую. В груди окаменевшей фигуры, прямо против сердца, торчал нож: рукоятка ножа была обернута полоской бумаги, и на бумаге было написано:

"Скорее стащите его в могилу. Это тебе от Жака".

Глава X

ДВА ОБЕЩАНИЯ

С того дня прошло еще двенадцать месяцев. Мистер Чарльз Дарней жил в Англии в качестве преподавателя французского языка, знакомого с французской литературой. В наши дни он назывался бы профессором, но в то время он был просто учителем. Он занимался с молодыми людьми, имевшими досуг и охоту к изучению живого языка, на котором говорили во всех концах света, и сам много читал, имея вкус к научным и поэтическим богатствам, накопленным французами. Кроме того, он свободно владел английским языком: мог правильно писать о них по-английски и переводить их на английский язык. Такие учителя в то время были редкостью; тогда бывшие принцы и будущие короли еще не давали уроков, и еще не существовал тот класс обедневших дворян, которые из высокородных клиентов Тельсонова банка вдруг превращались в поваров и плотников. Итак, в качестве высокообразованного преподавателя, с которым заниматься было так же приятно, как и полезно, а также в качестве изящного переводчика, умевшего не ограничиваться голой передачей слов подлинника, молодой мистер Дарней вскоре получил известность и некоторое поощрение. Сверх того он был хорошо знаком с нынешними судьбами своей родины, а эти судьбы с году на год становились интереснее. Он обладал большой настойчивостью, неутомимым трудолюбием, и дела его процветали.

Поселясь в Лондоне, он не думал, что будет загребать золото лопатой, и не ожидал, что ему предложат отдыхать на розах. Если бы он питал подобные мечты, нечего было бы и думать об успехе. Он ожидал работы, нашел работу и выполнял эту работу наилучшим образом. В этом и состоял его успех.

Некоторую часть своего времени он проводил в Кембридже, где давал уроки студентам и где на него взирали как на некоего контрабандиста, незаконно провозившего через педагогическую таможню новейшие европейские языки вместо греческого и латинского товара. Остальное время он проводил в Лондоне.

С тех самых пор, как в земном раю было вечное лето, и до наших дней, когда стоит большей частью зима, жизненный путь мужчины пролегает всегда одинаково - в том смысле, что ему суждено полюбить женщину. То же случилось и с Чарльзом Дарнеем.

Он полюбил Люси Манетт с того часа, когда ему угрожала смертельная опасность. Никогда он не слышал музыки приятнее и милее ее сострадательного голоса, никогда не видел ничего трогательнее ее прелестного лица в ту минуту, когда ее поставили на очную ставку с ним на краю приготовленной ему могилы. Но он никогда еще не говорил ей о своем чувстве. Кровавая расправа в жилище его предков случилась давным-давно - с тех пор опустел мрачный замок, там, далеко, за широкими пространствами волнующегося моря и длинных, пыльных дорог, и сами стены его превратились в туманные грезы, - и целый год прошел с той поры, а Чарльз Дарней ни одним словом не намекал еще любимой девушке о своей любви.

На то были у него веские причины, и он в полной мере сознавал их важность. Снова был ясный летний день, когда он, только что возвратившись из Кембриджа в Лондон, отправился в тихий закоулок в Сохо с намерением объясниться с доктором Манеттом. День клонился к вечеру, и он знал, что Люси в эту пору уходит гулять вместе с мисс Просс.

Он застал доктора в кресле у окна с книгой в руках. Мало-помалу к доктору вернулась вся его прежняя энергия, в старые годы помогавшая ему переносить столько страданий и даже обострявшая его восприимчивость к ним. Теперь это был человек, преисполненный сил, твердый в достижении намеченной цели, решительный на словах и энергичный в своих действиях. По временам все это проявлялось немного резко и капризно, подобно остальным его качествам, постепенно возвращавшимся к нормальному состоянию, но такие неровности проявлялись нечасто и становились все реже.

Он много занимался наукой, мало спал, легко переносил усиленный труд и был постоянно в благодушном настроении. Увидев входившего Чарльза Дарнея, он отложил книгу и с веселым видом протянул ему руку:

- Чарльз Дарней! Очень рад вас видеть. Мы рассчитывали на ваш визит уж три или четыре дня тому назад. Вчера у нас были мистер Страйвер и Сидни Картон, и оба дивились, что вы так долго глаз не кажете.

- Премного обязан им за любезное внимание, - отвечал он немножко сухо по отношению к упомянутым лицам, но очень горячо по отношению к самому доктору. - А мисс Манетт...

- Она здорова, - сказал доктор, видя, что он запнулся, - и все будут в восторге оттого, что вы воротились... Она ушла куда-то по хозяйству, но, наверное, скоро придет домой.

- Доктор Манетт, я знал, что ее нет дома, и нарочно воспользовался этим случаем, чтобы попросить позволения переговорить с вами.

С минуту длилось полное молчание. Наконец доктор проговорил с очевидным усилием:

- Вот как? Ну так придвиньте стул и говорите.

Дарней придвинул стул, но говорить, по-видимому, оказалось не так-то легко.

- Вот уже полтора года, доктор, - начал он наконец, - как я имею счастье быть в вашем доме таким близким человеком, что едва ли тот предмет, о котором я намерен говорить теперь, будет для вас...

Доктор внезапным движением руки остановил его. Несколько секунд он оставался с поднятой рукой, потом опустил ее и спросил:

- Вы будете говорить о Люси?

- Да, о ней.

- Всякий разговор о ней труден для меня, но если надо его вести в том тоне, который вы принимаете... это будет еще труднее, Чарльз Дарней.

- Я могу говорить о ней не иначе как с пламенным благоговением, с искренним уважением и глубокой любовью, доктор Манетт, - сказал молодой человек почтительно.

Прошло еще несколько минут молчания, прежде чем отец был в состоянии сказать:

- Этому я верю... я отдаю вам справедливость... верю вам.

Он с таким усилием произнес эти слова и его нежелание говорить об этом предмете было так очевидно, что Чарльз Дарней колебался.

- Прикажете продолжать, сэр?

Опять водворилось молчание.

- Да, продолжайте.

- Вы догадываетесь о том, что я хочу сказать вам, но не можете знать, как долго я думал об этом и как глубоко мое чувство, потому что не знаете всех тайн моего сердца, ни тех надежд, ни тех тревог и опасений, которые давно тяготят его. Дорогой доктор Манетт, я люблю вашу дочь, люблю нежно, страстно, бескорыстно и преданно. Если бывает на свете истинная любовь, то это именно моя любовь. Вы сами любили... вспомните свою молодость, и пусть она говорит за меня!

Доктор сидел отвернувшись и вперив глаза в пол, но при этих словах он снова стремительно поднял руку и воскликнул:

- Только не об этом, сэр! Не касайтесь этого предмета! Прошу вас не упоминать о нем!

Тон его голоса был такой страдальческий, что Чарльз Дарней был поражен, и еще долго потом ему чудилось, что он опять слышит его. Доктор слегка замахал своей протянутой рукой, как бы желая, чтобы Дарней помолчал. Тот понял это движение именно в таком смысле и умолк.

Через несколько минут доктор сказал упавшим голосом:

- Извините, пожалуйста; я нисколько не сомневаюсь, что вы любите Люси, в этом вы можете быть вполне уверены.

Он повернулся в кресле и сел к нему лицом, но не взглянул на него и не поднимал даже глаз. Упершись на руку подбородком, он потупился, и его седые волосы осенили его лицо.

- Вы уже говорили с Люси?

- Нет еще.

- И не писали к ней?

- Никогда.

- Я понимаю, что такая деликатная сдержанность с вашей стороны произошла из уважения к ее отцу; несправедливо было бы не признавать этого. Ее отец благодарит вас за внимание.

Он протянул ему руку, но так и не поднял глаз.

- Я знаю, - почтительно сказал Дарней, - да и как же мне не знать, изо дня в день видя вас вместе!.. Я знаю, что обоюдная ваша привязанность так необыкновенна, так велика и трогательна и так соответствует тем исключительным обстоятельствам, среди которых она возникла, что ничего подобного, вероятно, нельзя встретить во всем мире, даже между родителями и детьми. Я знаю также и то, что к привязанности, которую она чувствует к вам как взрослая дочь, примешивается частица чисто младенческой доверчивости и любви. Так как в детстве она росла сиротой, то в своем настоящем возрасте она привязалась к вам со всей преданностью своей горячей юности и вместе с тем полюбила вас тем ребяческим чувством, которое не находило себе применения в те ранние годы, когда она была лишена вас. Я знаю, что, если бы вы вернулись к ней действительно с того света, едва ли ваша особа могла быть для нее более священна, чем теперь. Я знаю, что, когда она обнимает вас, в ее лице льнут к вам зараз и маленький ребенок, и девочка, и взрослая женщина. Любя вас, она видит и любит в вас и свою мать в молодости, и вас самих в моем возрасте; любит мать в несчастье, с разбитым сердцем и вас любит в пору жестоких испытаний и в том благоговейном периоде, когда вы возвратились к ней. Я все это знаю и помню и день и ночь об этом думаю, с того часа, как увидел вас в вашей домашней обстановке.

Ее отец сидел молча, поникнув головой. Он дышал несколько быстрее обыкновенного, но подавлял всякие иные признаки своего волнения.

- Дорогой доктор Манетт, я всегда это знал, всегда видел вас и ее в таком сиянии святости и чистоты и молчал, терпел... так долго, как только может выносить человеческая натура. Я чувствовал, да и теперь понимаю, что поставить между вами любовь постороннего человека, даже такую любовь, как моя, - значит внести в вашу жизнь нечто менее великое и ценное, чем она сама. Но я ее люблю! Бог мне свидетель, что я люблю ее!

- Верю, - отвечал отец печально. - Я сам так думал и не сомневаюсь.

- Но вы не думайте, - продолжал Дарней, на которого унылый тон доктора произвел впечатление живого упрека, - не думайте вот чего: если бы судьба моя так сложилась, что я имел бы счастье когда-нибудь назвать ее своей женой, и для этого понадобилось бы разлучить вас с нею, не думайте, что я осмелился бы заикнуться о том, что говорю вам теперь. С одной стороны, я уверен, что это была бы попытка безнадежная, а с другой - сознаю, что это была бы подлость. Если бы я хотя бы в глубине души моей питал подобные мысли, лелеял такие надежды, если бы хоть раз промелькнула у меня в голове такая мечта - я не решился бы после этого прикоснуться к вашей руке. С этими словами он взял руку доктора.

- Нет, дорогой доктор. Я такой же, как и вы, добровольный изгнанник из Франции; я ушел оттуда, как и вы, гонимый ее беспорядками, угнетением, разорением; подобно вам, я стараюсь жить вдали от родины и кормиться собственным трудом в ожидании более счастливой будущности; и главное мое стремление - делить с вами судьбу, разделять вашу жизнь, принадлежать к вашей семье и до самой смерти не расставаться с вами. Я и не помышлял разлучать вас с Люси, не имею ни малейшей претензии лишать вас ни ее любви, ни ее постоянного общества, ни преданных забот; напротив, мне бы хотелось только помогать ей во всем и еще сильнее скрепить ваш союз, если это возможно.

Он продолжал держать за руку отца; доктор пожал ему руку как бы мельком, тотчас отнял свою и, положив локти на ручки кресла, в первый раз от начала беседы поднял голову и взглянул на него. На лице доктора выражалась сильная борьба и по временам проскальзывал прежний оттенок мрачной подозрительности и страха.

- Вы говорите так горячо и так мужественно, Чарльз Дарней, что благодарю вас от души и, так и быть, открою вам свое сердце... отчасти, по крайней мере. Имеете ли вы основание думать, что Люси любит вас?

- Нет. До сих пор не имею никакого основания.

- Не для того ли вы сообщили мне о своих чувствах, чтобы с моего ведома иметь право убедиться в состоянии ее сердца?

- Даже и этого не могу сказать. Быть может, пройдет еще много времени, прежде чем я решусь на это; а может быть, какой-нибудь благоприятный случай завтра же придаст мне такую смелость.

- Желаете вы, чтобы я направлял ваши действия?

- Я не прошу о руководстве, сэр, но считал возможным, что вы не откажете мне в совете, если сочтете это приличным и своевременным.

- Ожидаете вы от меня какого-нибудь обещания?

- Да, ожидаю.

- А какого именно?

- Я вполне понимаю, что без вашего содействия мне не на что надеяться. Понимаю, что даже в том случае, если бы в настоящее время мисс Манетт думала обо мне в глубине своего невинного сердца, на что я, конечно, не дерзаю иметь никаких претензий, - все-таки любовь к отцу пересилила бы в ней всякое другое чувство.

- Если так, то вы понимаете, к чему это ведет?

- Да, но, с другой стороны, я понимаю, что одно слово отца, сказанное в пользу того или другого поклонника, будет иметь для нее более веское значение, нежели она сама и все прочее в мире. А потому, - прибавил Дарней скромно, но с твердостью, - я бы не попросил этого слова ни за что на свете, хотя бы от этого зависела моя жизнь.

- В этом я уверен, Чарльз Дарней; близкие привязанности часто порождают такую же потребность в секретах, как и полный разрыв. Только в первом случае секреты бывают чрезвычайно щекотливого и тонкого свойства, и проникнуть в них крайне трудно. В этом отношении моя дочь Люси представляет для меня полнейшую тайну. Я даже и приблизительно не имею понятия о том, что у нее на сердце.

- Позвольте спросить, сэр, как вы думаете: есть ли у нее...

Он запнулся, и отец докончил вопрос:

- Вы хотите знать, есть ли у нее другие претенденты?

- Да, я именно это хотел спросить.

Доктор подумал с минуту, потом ответил:

- Вы сами видели здесь мистера Картона. Иногда у нас бывает также мистер Страйвер; если и есть у нее другой претендент, то, может быть, один из этих двух.

- Или оба, - молвил Дарней.

- Не думаю, чтобы оба; по-моему, едва ли даже один из них. Но вы хотели взять с меня какое-то обещание. Говорите, какое именно.

- Вот какое. Если бы когда-нибудь случилось, что мисс Манетт придет к вам и, со своей стороны, сообщит вам нечто вроде того, что сегодня я осмелился вам сообщить, я прошу вас передать ей то, что вы слышали, и поручиться за искренность моего заявления. Надеюсь, что вы настолько хорошего обо мне мнения, что не станете употреблять свое влияние против меня. Вот и все, о чем я прошу. За это вы, без сомнения, вправе поставить свои условия, и я заранее обязуюсь беспрекословно подчиниться им.

- Это я вам обещаю без всяких условий, - сказал доктор. - Я вполне верю, что цель ваша именно такова, как вы мне ее высказали. Верю, что вы желали бы не ослабить, а укрепить узы, соединяющие меня с самым драгоценным для меня существом. Если она когда-нибудь скажет мне, что вы необходимы для ее полного счастья, я отдам ее вам. Если бы и были... Чарльз Дарней... если бы и существовали...

Молодой человека благодарностью взял его за руку, и, пока доктор говорил, они держали друг друга за руки.

- ...если бы и существовали какие-нибудь фантастические, предположения, предубеждения или вообще причины к неудовольствию против человека, которого она полюбит, лишь бы он сам был ни в чем не виноват, - ради нее ни одна из таких причин не будет принята во внимание. Ведь она для меня важнее всего на свете: важнее перенесенных страданий, важнее пережитой обиды, важнее... Ну да что тут толковать! Это все пустяки.

Странно было видеть, как его горячая речь вдруг оборвалась, как его взгляд потух и глаза пристально уставились в одну точку. Дарней почувствовал, что его собственная рука похолодела, когда доктор безучастно и бессознательно выпустил ее из своей.

- Вы мне что-то сказали? - молвил вдруг доктор Манетт, очнувшись и улыбаясь. - О чем вы говорили?

Дарней растерялся и не знал, что на это сказать, однако вспомнил, что говорил об условии, и тотчас перевел разговор опять на эту тему.

- Ваше доверие ко мне располагает и меня к полнейшему доверию, - сказал он. - Я должен вам сказать, что ношу теперь не свою фамилию, а слегка измененную фамилию моей покойной матери. И я намерен объявить вам настоящее мое имя, а также объяснить причину моего пребывания в Англии.

- Погодите! - воскликнул доктор из Бове.

- Я желаю быть достойным доверия, которое вы мне оказываете, и не хочу иметь от вас никаких секретов.

- Погодите!..

Доктор поднял руки и на минуту даже заткнул себе уши, а потом подался вперед и обеими руками зажал рот Дарнею.

- Вы мне все это скажете, когда я сам спрошу, а теперь не надо, - сказал доктор Манетт. - Если ваше искательство будет успешно, если Люси полюбит вас, вы мне сообщите свой секрет поутру в день свадьбы. Согласны ли вы?

- Охотно соглашаюсь.

- Дайте же руку. Вот так. Она сейчас вернется домой, но лучше, если сегодня она не застанет нас с вами вместе, а потому уходите. До свидания! Да благословит вас Бог!

Было уже темно, когда Чарльз Дарней ушел от него, а через час стало еще темнее, когда Люси вернулась домой. Она поспешила одна в гостиную (мисс Просс прошла прямо наверх) и удивилась, не видя отца на обычном месте - в кресле у окна.

- Папа! - позвала она его. - Папочка, милый!

Никто не ответил, и ей послышалось вдруг из его спальни глухое постукивание молотком. Быстро пройдя среднюю комнату, она заглянула в спальню, отпрянула назад и с испуганным видом убежала, бормоча про себя: "Что мне делать! Что мне делать!" - и чувствуя, что кровь стынет в ее жилах.

Но она недолго пребывала в нерешимости. Через минуту она прибежала назад, тихонько постучалась к нему в дверь и окликнула отца. При звуке ее голоса постукивание молотком прекратилось; он вышел к ней, и они долго прохаживались вместе взад и вперед по комнатам.

В ту ночь она опять приходила из спальни посмотреть, как он спит. Он спал крепким, тяжелым сном, а лоток с башмачным инструментом и неоконченная старая работа стояли в углу, как всегда.

Глава XI

ТО ЖЕ, НО НА ИНОЙ ЛАД

- Сидни, - сказал мистер Страйвер своему шакалу в тот же вечер, - приготовьте-ка другую миску пунша: мне надо сообщить вам одну вещь.

Сидни с некоторых пор каждую ночь проделывал двойное количество работы, очищая архив мистера Страйвера и верша его дела перед началом долгой вакации. И вот наконец все бумаги были просмотрены, запоздалые дела приведены в ясность, и можно было отдохнуть до ноября, когда настанут осенние туманы и туманы юридические и опять начнется то же вечное таскание по судам.

Обилие труда не произвело на Сидни ни живительного, ни отрезвляющего действия. Напротив, в течение ночи понадобилось несколько лишних раз смачивать полотенце холодной водой, а перед началом этой операции поглотить изрядное количество вина сверх обычной порции; так что к тому времени, когда Сидни стащил с головы мокрые тряпки и бросил их в таз, в котором многократно намачивал их в течение последних шести часов, он был в довольно плачевном состоянии.

- Занялись вы новым пуншем или нет? - спросил Страйвер, величественно лежа на диване, засунув руки за пояс и оглядываясь на товарища.

- Занялся.

- Ну так слушайте! Я вам скажу сейчас нечто такое, что вас разудивит, и, может быть, после этого вы подумаете, что я вовсе не такой мудрец, каким вы меня всегда считали. Я намерен жениться.

- Вот как!

- Да, и притом не на деньгах. Что вы на это скажете?

- Я не расположен обсуждать этот вопрос. Кто она такая?

- Угадайте.

- Да разве я ее знаю?

- Угадайте.

- Не стану я угадывать в пять часов утра, когда и без того голова трещит. Коли хотите, чтобы я угадал, пригласите меня обедать.

- Ну хорошо, так и быть, я вам скажу, - сказал Страйвер, медленно принимая сидячее положение. - Боюсь только, что вы меня не поймете, Сидни, потому что вы уж такой бесчувственный пес.

- Сами-то вы куда как чувствительны и поэтичны! - вставил Сидни, продолжая размешивать пунш.

- А что же! - подхватил Страйвер, самодовольно засмеявшись. - Хоть я и не имею претензии на особенную романтичность (потому что, надеюсь, я выше этого), однако я все-таки много помягче вас.

- То есть вы хотите сказать, что вы удачливее меня.

- Нет, я совсем не то хочу сказать. Я, видите ли, думаю, что я человек несравненно более... более...

- Галантный, что ли? - подсказал Картон.

- Ну да! Пожалуй, и галантный. Я считаю, - продолжал Страйвер, пыжась перед приятелем, пока тот приготовлял пунш, - я считаю себя человеком, который желает быть приятным, который несравненно больше старается об этом и лучше умеет быть приятным в дамском обществе, нежели вы.

- Продолжайте, - сказал Сидни Картон.

- Продолжать-то я буду, - сказал Страйвер, самодовольно кивая, - но сперва выскажу вам всю правду... Вот, например, мы с вами бываем в доме у доктора Манетта, и вы даже чаще, нежели я. А ведь мне просто стыдно за вас, так угрюмо вы себя держите у них! Вы там до того молчаливы, так мрачны и пришиблены, что вот, ей-богу, Сидни, я стыдился за вас!

- Слава богу, что при такой обширной адвокатской практике вы еще сохранили способность стыдиться, - сказал Сидни. - Вы должны бы за это быть признательны.

- Не увиливайте! - сказал Страйвер, упрямо возвращаясь к своей теме. - Нет, Сидни, в самом деле, я обязан вам сказать... и скажу, прямо в лицо скажу, авось это вас образумит... что вы чертовски непригодный парень для женского общества. Вы пренеприятный собеседник.

Сидни выпил стаканчик только что приготовленного пунша и рассмеялся.

- Вы посмотрите на меня, - сказал Страйвер, подбоченясь. - Уж кажется, мне можно бы поменьше вашего стараться быть приятным, так как я создал себе независимое положение, а между тем я все же стараюсь. Как вы думаете, зачем я стараюсь?

- Я что-то не видывал, чтобы вы это делали, - проворчал Картон.

- Затем, что соблюдаю политику; я это делаю из принципа... И вот, смотрите на меня: преуспеваю!

- А насчет своих брачных намерений вы так ничего и не сказали, - отвечал Картон беспечным тоном. - Вы бы лучше об этом поговорили. Что до меня... неужели вы еще не видите, что я неисправим?

Он произнес эти слова довольно презрительно.

- Совсем не пристало вам заявлять о своей неисправимости! - проговорил его друг далеко не примирительным тоном.

- Мне и жить-то на свете не пристало... - сказал Сидни Картон. - Кто она такая?

- Я вам сейчас скажу; только опасаюсь, Сидни, как бы вы не сконфузились, узнав ее имя, - сказал мистер Страйвер, с хвастливым дружелюбием подготовляя свое признание, - потому что я ведь знаю, вы не думаете и половины того, что говорите; а если бы и вправду таково было ваше мнение, это было бы не важно. Я потому пускаюсь в такие оговорки, что вы один раз в моем присутствии отзывались неодобрительно об этой девице...

- Я отзывался?..

- Ну да, вы, и в этой самой комнате.

Сидни Картон взглянул на пунш и посмотрел на своего самодовольного приятеля, выпил пуншу и опять посмотрел на своего приятеля.

- Вы отзывались о девице, говоря, что это кукла с золотыми волосами. Девица не кто иная, как мисс Манетт. Будь вы человек хоть сколько-нибудь деликатный и чувствительный к подобным предметам, Сидни, я мог бы быть на вас в претензии за такое определение, но вы именно не такой человек: вы совершенно лишены восприимчивости и деликатности чувства, а потому я и не сержусь на вас, как не стал бы сердиться на человека, не понимающего живописи, если бы ему не понравилась принадлежащая мне картина; или опять не стал бы сердиться, если бы музыку моего сочинения бранил человек, ничего не смыслящий в музыке.

Сидни Картон истреблял пунш с необыкновенной быстротой, осушая стакан за стаканом и поглядывая на приятеля.

- Ну вот, теперь я вам во всем признался, Сидни, - сказал мистер Страйвер. - Я не ищу богатой невесты; с меня довольно и того, что она прелестное создание; я просто хочу доставить себе удовольствие; полагаю, что имею довольно средств и могу наконец пожить в свое удовольствие. Она во мне найдет человека, уже составившего себе порядочное состояние; я на хорошей дороге, быстро подвигаюсь вперед, имею видное положение и некоторую известность; это большое счастье для нее, но она достойна большего счастья; ну что же, вы очень удивлены?

Картон, продолжая отхлебывать пунш, отвечал:

- Чему же тут удивляться?

- И, стало быть, одобряете?

Картон, все так же поглощая пунш, промолвил:

- Отчего же не одобрить?

- Ладно! - сказал его друг Страйвер. - Вы это приняли гораздо легче, нежели я думал, и проявили менее корыстных видов, чем я ожидал; впрочем, вам ли не знать, что ваш старый товарищ одарен изрядной силой воли и раз он что-нибудь решил, то не отступит. Да, Сидни, будет с меня такой жизни - слишком уж однообразно она проходит. По-моему, должно быть приятно человеку иметь свой собственный семейный дом и отправляться туда, когда захочешь; а не захочешь, так ведь можно и не ходить домой. А мисс Манетт, по-моему, во всяком состоянии будет вполне приличной особой и ни в каком случае меня не осрамит. Так что я уж совсем решился. А теперь, Сидни, старый дружище, мне хочется поговорить о вас и о вашей будущности. Знаете, вы ведь на очень плохом пути; право же, нельзя так жить: деньгам вы счета не знаете, пьете ужасно много - того и гляди, на днях свалитесь с ног и очутитесь в бедности и в хвором состоянии; пора вам подумать о няньке, которая присмотрела бы за вами.

Его снисходительный и покровительственный вид и обидный тон его речей делали их вдвое неприятнее.

- Советую вам, - продолжал Страйвер, - посмотреть на эти вещи прямо; со своей точки зрения, и я на них смотрю прямо и вам рекомендую сделать то же, с вашей собственной точки зрения. Женитесь. Поищите себе женщину, которая позаботилась бы о вас. Нечего смотреть на то, что вы не любите женского общества и толку в нем не знаете и не умеете себя держать при женщинах. Поищите себе жену. Попробуйте поискать порядочную женщину с некоторым достатком - что-нибудь вроде содержательницы меблированных комнат, какую-нибудь квартирную хозяйку - да и женитесь на ней; на черный день все же лучше. И самое было бы для вас подходящее дело. Подумайте-ка об этом, Сидни.

- Я подумаю, - сказал Сидни.

Глава XII

ДЕЛИКАТНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Мистер Страйвер, приняв великодушное решение осчастливить навек докторскую дочку, порешил также уведомить ее о предстоящем ей благополучии, перед тем как уехать из Лондона на все время летних вакаций. Пораздумав о предмете со всех сторон, он пришел к тому заключению, что лучше скорее покончить с предварительными церемониями, а потом уже, на досуге и сообща, постановить, когда именно он сведет ее к алтарю - за неделю или за две до Михайлова дня или в течение короткой зимней вакации между Рождеством и Масленицей.

Что касается шансов на успех, ему и в голову не приходило сомневаться в том, что все пойдет как по маслу. Дело представлялось ему в таком простом, несложном виде и основывалось на таких солидных и существенных житейских соображениях (а какие же еще соображения стоит принимать в расчет?), что, по его мнению, не могло быть на его пути, как говорится, ни сучка ни задоринки. Он сам предъявит иск, представит свидетельства неопровержимые, так что стряпчие противной стороны поневоле должны будут отказаться от защиты, а присяжные произнесут утвердительный приговор, даже не удаляясь в совещательную комнату. Кажется, ясно как день. Мистер Страйвер решил, что дело крайне несложное и задумываться не о чем.

Став на такую точку зрения, мистер Страйвер положил отпраздновать начало летних вакаций, пригласив с собой мисс Манетт прогуляться в публичный сад Воксхолл; а коли это не удастся, сводить ее в Ранлаф (Сады Воксхолл и Ранлаф были любимыми местами прогулок и развлечений в XVIII в.); а если, паче чаяния, и это не выгорит, самолично явиться в Сохо и там сообщить о своем благородном решении.

Итак, мистер Страйвер отправился в Сохо, покидая стены Темпла в самые первые, так сказать младенческие, часы летней вакации. Всякий, кому довелось бы посмотреть, как победоносно он проталкивался в толпе, направляясь в Сохо через Сент-Дунстанский квартал Темплских ворот, и как бесцеремонно он устранял со своего пути слабейшие экземпляры человеческого рода, мог бы засвидетельствовать, что вот идет человек сильный и надежный. Путь его пролегал мимо Тельсонова банка, и, так как он держал свои капиталы у Тельсона и знал притом, что мистер Лорри в большой дружбе с семейством Манетт, мистер Страйвер вздумал зайти в банк и сообщить мистеру Лорри, какие блистательные горизонты готовит он для Сохо. Он отворил дверь, издававшую удушливый хрип, споткнулся о две ступеньки, спускавшиеся вниз, прошел мимо обоих старичков кассиров и протиснулся в затхлую каморку, где мистер Лорри, склонившись над увесистыми счетными книгами, разграфленными для вписывания цифр на каждой странице, восседал у тусклого окна, как будто разграфленного железными прутьями тоже для вписывания цифр, словно под небесами не было ничего, кроме цифр!

- Ого! - громогласно произнес мистер Страйвер. - Как поживаете? Надеюсь, что здоровы!

Одной из особенностей Страйвера было то, что он во всяком месте казался слишком велик и решительно загромождал своей особой все пространство. У Тельсона от него стало вдруг так тесно, что из отдаленных закоулков банка старые клерки стали выглядывать на него с укоризной, как будто он всех прижал к стене. Сам глава фирмы, величественно читавший газету в самом дальнем конце перспективы, взглянул на него негодующим оком, как будто Страйвер сунулся головой в его чреватую ответственностью жилетку.

Скромный мистер Лорри произнес умеренным голосом, как бы подавая пример, как следует здесь говорить:

- Как поживаете, мистер Страйвер, здоровы ли вы, сэр? - и протянул ему руку для пожатия.

Надо заметить, что как мистер Лорри, так и все остальные клерки Тельсонова банка совсем особенным образом пожимали руки посетителям в присутствии главы фирмы: они это делали как бы не сами от себя, а от имени Тельсона и компании.

- Чем могу служить, мистер Страйвер? - спросил мистер Лорри тем же деловым тоном.

- Да ничем, мистер Лорри, покорно вас благодарю; я не по делу пришел, а так, по знакомству. Хотел перемолвиться с вами словечком.

- Ах вот что, - сказал мистер Лорри, преклоняя ухо к посетителю, но все-таки обращая взор к видневшемуся в отдалении главе фирмы.

- Я, видите ли... - сказал мистер Страйвер, конфиденциально укладывая свои локти на письменный стол - большой двойной стол и очень просторный, но с появлением мистера Страйвера показавшийся совсем маленьким, - я, видите ли, собираюсь сегодня свататься к вашей миловидной приятельнице, мисс Манетт.

- Ох, боже мой! - воскликнул мистер Лорри, потирая свой подбородок и сомнительно поглядывая на гостя.

- Как "боже мой"! Почему "боже мой", сэр? - повторил мистер Страйвер, отпрянув от него. - Что вы хотите этим сказать, мистер Лорри?

- Что я хочу сказать?- отвечал практический делец.- Само собой разумеется, что я расположен к вам весьма дружелюбно, высоко ценю ваш выбор, нахожу, что он делает вам честь... Ну, словом, мое мнение отнюдь не оскорбительно для вас. Но, с другой стороны, мистер Страйвер, право же, как хотите...

Тут мистер Лорри запнулся, тряся головой, как будто поневоле хотел сказать: "Разве вы не знаете, что ей с вами чересчур тесно будет жить небелом свете?"

- Ну, - произнес Страйвер, хлопая своей обширной ладонью по столу, тараща глаза на собеседника и испуская мощный вздох, - хоть вы меня повесьте, мистер Лорри, я ничего не могу понять!

Мистер Лорри обеими руками надвинул на уши свой паричок и закусил кончик своего гусиного пера.

- Кой черт, сэр, - сказал Страйвер, вытаращив глаза, - или я не гожусь в женихи?

- Ох, боже мой, конечно, годитесь, - сказал мистер Лорри. - Коли на то пошло, вы жених хоть куда!

- И уж кажется, завидный? - сказал Страйвер.

- О, что до этого, какое же сомнение в том, что завидный, - сказал мистер Лорри.

- И делаю карьеру?

- Ну, что до карьеры, - сказал мистер Лорри в восхищении оттого, что еще раз можно не перечить гостю, - кто же может усомниться в вашей карьере?

- Так о чем же вы толкуете, мистер Лорри, скажите на милость? - спросил Страйвер, видимо, сбитый с толку.

- Да видите ли, я... Вы, может быть, теперь туда направляетесь? - спросил мистер Лорри.

- Прямым трактом! - сказал Страйвер, стукнув кулаком по столу.

- Ну вот, будь я на вашем месте, я бы не пошел туда.

- А почему? - спросил Страйвер, грозя ему своим цепким адвокатским пальцем. - Вы человек деловой и потому обязаны ничего не делать без уважительной причины. Ну-ка, объясните причину, почему бы вы туда не пошли?

- А потому, - отвечал мистер Лорри, - что, идя за таким делом, я бы сперва справился, имею ли я шансы на успех.

- Кой черт! - крикнул мистер Страйвер. - Это уж вовсе из рук вон!

Мистер Лорри взглянул сначала вдаль, на главу фирмы, потом на разгневанного Страйвера.

- Вы деловой человек и пожилой человек, и опытности у вас должно быть довольно... сами в банке служите, - говорил Страйвер, - и сами же признали три важнейшие причины для полного успеха и вдруг говорите, что у меня нет шансов на успех! И вот что удивительно, ведь у вас голова на плечах!

Страйвер, по-видимому, считал бы менее удивительным тот факт, если бы мистер Лорри говорил, вовсе не имея головы.

- Когда я говорю о шансах на успех, я имею в виду успех у молодой девицы; и, когда я говорю о причинах сомневаться в успехе, я думаю только о том, как молодая девица посмотрит на ваше сватовство. Молодая девица, любезный мой сэр, - сказал мистер Лорри, мягко похлопывая Страйвера по плечу, - молодая девица, понимаете ли? Я только ее и принимаю во внимание.

- Не хотите ли вы этим сказать, мистер Лорри, - сказал Страйвер, становясь фертом, - что, по крайнему вашему разумению, эта самая молодая девица - набитая дура?

- Н-нет, не совсем, - сказал мистер Лорри, сильно покраснев. - Напротив, мистер Страйвер, я хочу сказать, что ни от кого не потерплю ни одного непочтительного слова насчет этой самой девицы; и если бы я знал человека... только таких, надеюсь, не найдется среди моих знакомых... человека с такими грубыми вкусами, с таким вспыльчивым нравом, что он не умел бы удержаться от непочтительного отзыва об этой молодой девице, вот у этого самого стола... даже уважение к Тельсоновой фирме не могло бы помешать мне высказать ему мое мнение начистоту!

Теперь настала очередь сердиться мистеру Страйверу, и необходимость проявлять свой гнев в сдержанном тоне так напрягла его жилы, что они готовы были лопнуть. Мистер Лорри тоже разгорячился почти в такой же степени, даром что его кровь издавна была приучена вращаться смирно и методично.

- Вот что я, собственно, хотел вам сказать, сэр, - закончил свою речь мистер Лорри. - Я говорю без обиняков и надеюсь, что не подаю повода к недоразумениям.

Мистер Страйвер забрал в рот конец линейки и, пососав ее некоторое время, стал с помощью того же инструмента насвистывать сквозь зубы какую-то мелодию, от чего у него, вероятно, зубы разболелись. Потом он нарушил неловкое молчание следующими словами:

- Признаюсь, мистер Лорри, для меня это совершенно новая точка зрения. Итак, вы решительно и определенно советуете мне не ходить в Сохо и не предлагать свою руку... понимаете ли, руку Страйвера, того самого, что составил себе имя в королевском суде присяжных?

- Вы спрашиваете моего совета, мистер Страйвер?

- Да, спрашиваю.

- Ну хорошо; так я даю вам тот самый совет, который вы сейчас формулировали вполне правильно.

- А я на это могу сказать только, - заметил Страйвер с натянутым смехом, - что это самая удивительная вещь в прошедшем, настоящем и будущем... ха-ха!

- Позвольте минуту, - продолжал мистер Лорри. - В качестве вполне практического делового человека я, собственно, не имею права голоса в этом вопросе, потому что с деловой точки зрения мне ничего об этом не известно. Но я вам высказал свое мнение просто как старик, носивший на руках мисс Манетт, пользующийся дружбой и доверием ее отца и ее собственным дружеским расположением и горячо привязанный к ним обоим. Помните, что не я начал этот разговор, я не напрашивался на вашу откровенность. Но вы, может быть, думаете, что я ошибаюсь?

- Нет, - молвил Страйвер, продолжая насвистывать, - я не могу ручаться за здравомыслие других лиц, отвечаю только за себя. Я предполагаю присутствие здравого смысла у некоторых лиц, вы же предполагаете там возможность какого-то жеманного вздора. Все это ново для меня, но я тем не менее признаю, что вы, вероятно, правы.

- Позвольте мне, мистер Страйвер, своими словами выражать мои предположения. И прошу заметить, сэр, - продолжал мистер Лорри, снова покраснев, - что я никому не позволю, даже здесь, у Тельсона, приписывать мне такие слова, которых я не произносил.

- Ну-ну! Прошу извинения! - сказал Страйвер.

- Так-то лучше. Благодарю вас. Кстати, мистер Страйвер, вот что еще я хотел вам сказать. Для вас было бы ведь очень неприятно, если бы оказалось, что вы ошиблись; и доктору Манетту было бы неприятно просвещать вас на этот счет; а в особенности для мисс Манетт было бы крайне неприятно рассуждать с вами о таком предмете. Между тем вам известно, в каких отношениях я имею честь и счастье состоять при этом семействе. Если желаете, я, нимало вас не компрометируя и ни в каком смысле не выставляя себя вашим уполномоченным, попробую проверить свои предположения на месте, порасспрошу там кое о чем и постараюсь исследовать почву именно с этой стороны. Если результаты моих исследований не удовлетворят вас, можете проверить их лично; если же они покажутся вам доказательными, пускай все остается как есть, а вы и другие лица по крайности избегнете лишних неприятностей. Что вы на это скажете?

- А долго ли вы из-за этого задержите меня в городе?

- О, с этим вопросом можно покончить в несколько часов. Я могу сегодня же вечером сходить в Сохо, а оттуда зайду на вашу квартиру.

- Ну так ладно, - сказал Страйвер, - значит, теперь я туда не пойду, да и особого стремления не чувствую; делайте как знаете, а вечерком я буду вас поджидать. Доброго утра.

Мистер Страйвер повернулся и, стремительно бросившись к выходу, произвел в воздухе такой вихрь, что старенькие кассиры насилу устояли на ногах, откланиваясь ему на прощание. Эти почтенные и дряхлые старцы только и делали, что раскланивались, и публика полагала, что они на всякий случай кланяются беспрерывно, даже и в пустой конторе, потому что если ушел один клиент, может войти другой.

Законовед тотчас догадался, что банковский клерк не стал бы так упорно поддерживать своего мнения, если бы не имел твердого внутреннего убеждения в правоте своих взглядов. Страйвер совсем не ожидал, чтобы ему пришлось глотать такую горькую пилюлю, однако проглотил ее.

"Но только вот что, - сказал про себя мистер Страйвер, погрозив своим крючковатым пальцем всему Темплу вообще, - я-то из этого вывернусь, да еще вас же оставлю в дураках!"

То был один из излюбленных тактических приемов уголовного судопроизводства, и такой поворот мыслей доставил ему несказанное удовольствие.

"Не вы меня подсидите, милая барышня, а я сам вас подсижу!" - говорил про себя мистер Страйвер.

В тот же вечер, не ранее десяти часов, мистер Лорри зашел к нему на квартиру и застал мистера Страйвера среди целого вороха книг и бумаг, нарочно для этого случая всюду разбросанных: по всему было видно, что Страйвер и думать забыл о предмете их утренней беседы. Он выказал немалое удивление при виде мистера Лорри и казался вообще рассеянным.

- Ну-с, - молвил благодушный посол, в течение получаса тщетно старавшийся навести его на этот предмет, - я был сегодня в Сохо...

- В Сохо? - безучастно повторил мистер Страйвер. - Ах да, конечно! А я было и забыл совсем!

- И у меня не осталось ни тени сомнения в том, что я был прав, - продолжал мистер Лорри. - Мои предположения подтвердились, и мой совет вам остается в прежней силе.

- Уверяю вас, - отвечал Страйвер самым дружелюбным тоном, - что я весьма сожалею об этом ради вас самих и ради ее бедного отца. Я знаю, как тяжелы бывают для семейства подобные случаи; ну, не будем больше говорить об этом.

- Я вас не понимаю, - сказал мистер Лорри.

- Я так и думал, - подхватил Страйвер, успокоительно кивая, - но это ничего, не беда, коли не понимаете.

- Как же "ничего", - настаивал мистер Лорри, - должен же я понять...

- Ничуть не должны; никакой надобности в этом нет, уверяю вас. Я думал, что есть здравый смысл там, где его нет; предполагал похвальное честолюбие там, где его тоже нет; значит, ошибся - и вся недолга. Не беда! Молодые девицы нередко проделывают подобные глупости, а потом горько каются в них, впадая в бедность и в зависимое положение. С точки зрения отвлеченной и бескорыстной мне жаль, что дело не выгорело, потому что с житейской точки зрения другим было бы от этого гораздо лучше; но для меня лично я рад, что оно не выгорело, потому что с житейской точки зрения мне от этого не было бы никакой корысти: нечего и говорить, что я бы ничего не выиграл подобным браком. Стало быть, никакой беды не вышло. Я еще не сватался к молодой девице и, между нами сказать, еще не знаю наверное, по зрелом размышлении решился бы я на это в конце концов или нет. Эх, мистер Лорри, трудно ладить с жеманством, тщеславием и легкомыслием пустоголовых девушек, и ничего с этим не поделаешь. Лучше и не пробуйте, все равно не удастся. И, пожалуйста, не будем больше говорить об этом. Повторяю: весьма сожалею о других, которым от этого будет хуже, но очень рад за самого себя. Я вам очень обязан за то, что вы позволили мне откровенно побеседовать с вами, очень благодарен за совет; вы лучше меня знаете эту молодую девицу и были вполне правы: для меня это неподходящая партия.

Мистер Лорри был так ошеломлен, что одурелыми глазами смотрел на мистера Страйвера, пока тот подталкивал его к двери с таким видом, как будто осыпал его виновную голову цветами своего великодушия, благородства и благоволения.

- Постарайтесь с этим примириться, любезный мой сэр, - говорил Страйвер, - вперед нечего и упоминать об этом. Еще раз благодарю вас за дозволение порасспросить вас. Спокойной ночи!

Мистер Лорри не помнил, как очутился на темной улице, а мистер Страйвер тем временем разлегся на диване и, глядя в потолок, хитро подмигивал сам себе.

Глава XIII

НЕДЕЛИКАТНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Сидни Картону если и случалось где-нибудь блистать, то случалось это, нет сомнения, не в доме доктора Манетта. Он бывал там очень часто в течение целого года и неизменно являлся все тем же угрюмым и унылым гостем, как вначале. Иногда он бывал разговорчив и говорил хорошо, но ему как будто ничто не мило было на свете, и это вечное равнодушие набрасывало на него роковую тень, сквозь которую редко проникали лучи его внутреннего света.

А между тем, должно быть, ему были милы улицы, прилегавшие к этому дому, и даже бесчувственные камни окружавшей мостовой. Часто по ночам он неопределенно и тоскливо бродил по этим местам, когда выпитое вино не доставляло ему хотя бы временного ободрения и радости. Часто в предрассветном сумраке виднелась там его одинокая фигура и все еще блуждала по тем же переулкам, когда первые лучи солнца начинали озарять верхушки церковных башен и высоких зданий, резко выделяя незаметные до сих пор их архитектурные красоты; и, может быть, в эту раннюю и тихую пору дня ему вспоминались далекие ощущения первой юности, давно забытые и невозвратные. В последнее время он все реже прибегал к той измятой постели, что стояла в его неопрятной квартире на Темплском подворье. Случалось, что он приходил домой, бросался на кровать, но через несколько минут снова вставал и опять уходил блуждатьво тем же местам.

Однажды в августе, после того как мистер Страйвер перенес свою деликатную особу в Девоншир, предварительно заявив своему шакалу, что "передумал насчет женитьбы", по всем улицам города разливался запах цветов; и этот аромат, и сам вид цветов имели такое благотворное действие, что в душе худших людей пробуждали нечто доброе, больным навевали облегчение, а дряхлым старикам напоминали молодость; и в эту пору Сидни Картон бродил по тем же мощеным переулкам. Сначала он бродил бесцельно и нерешительно, потом, повинуясь внутреннему побуждению, сами ноги привели его к подъезду докторского дома.

Его попросили наверх, и он застал Люси одну за работой. Она всегда несколько стеснялась в его присутствии и теперь немного смутилась, когда он присел к ее столу. Но, обмениваясь обычными приветствиями, она взглянула ему в лицо, и ей показалось, что оно сильно изменилось.

- Вы, кажется, не совсем здоровы, мистер Картон?

- Нет, ничего; только та жизнь, какую я веду, не приводит к здоровью, мисс Манетт. Чего же и ждать хорошего от таких беспутных людей, как я!

- Какая жалость!.. Простите, это нечаянно вырвалось у меня... Но неужели нельзя вести иную, лучшую жизнь?

- Да, я знаю, что моя жизнь позорна!

- Так зачем же вы ее не измените?

Подняв на него свой кроткий взор, она удивилась и опечалилась, заметив на глазах его слезы. И в голосе его слышались слезы, когда он ответил ей:

- Теперь уж слишком поздно. Я никогда не стану лучше, чем теперь. Буду падать все ниже, становиться все хуже.

Он оперся локтем на ее стол и прикрыл глаза рукой, и стол тихо сотрясался, пока длилось их обоюдное молчание.

Она никогда не видела его в таком смягченном настроении и совсем растерялась и огорчилась. Он это знал и, не глядя на нее, сказал:

- Пожалуйста, мисс Манетт, простите меня. Я заранее теряю мужество перед тем, что собираюсь вам сказать. Согласны ли вы меня выслушать?

- Да, мистер Картон, если это сколько-нибудь облегчит вас. Если бы это могло сделать вас счастливее, я была бы так рада!

- Благослови вас Бог за ваше милое сострадание!

Через некоторое время он отнял руку от лица, выпрямился и заговорил тверже и спокойнее:

- Не опасайтесь меня выслушать. Не бойтесь того, что я скажу. Я ведь все равно что умер в молодости; вся моя жизнь в прошлом.

- Нет, мистер Картон. Я убеждена, что лучшая часть вашей жизни еще может быть впереди; я уверена, что вы можете сделаться гораздо достойнее себя самого.

- Лучше бы вы сказали: достойнее вас, мисс Манетт, и хотя я знаю, что этого быть не может, потому что в глубине своего жалкого сердца я знаю самого себя, а все-таки я этого никогда не забуду!

Она была бледна и дрожала. Он решился по возможности облегчить ее трудную роль и стал говорить о себе с такой полнотой безнадежного самоотречения, которая придала их беседе совсем небывалый и оригинальный характер.

- Если бы случилось, мисс Манетт, что вы ответили бы взаимностью на любовь человека, которого теперь видите перед собой (а вы знаете, какое это пропащее, никуда не годное пьяное создание), этот человек испытывал бы, разумеется, великое счастье и, невзирая на то, все время сознавал бы как нельзя лучше, что доведет вас до нищеты, до безысходного горя и раскаяния, омрачит вашу жизнь, осрамит вас и увлечет за собой в бездну. Я очень хорошо знаю, что вы не можете питать ко мне нежные чувства, и не прошу об этом, и даже благодарю Бога за то, что их нет.

- Но помимо таких чувств, мистер Картон, не могу ли я вам помочь? Не могу ли я направить вас, простите еще раз, на лучшую жизнь? Как бы мне вам отплатить за доверие?.. Ведь я знаю: то, что вы мне сказали, должно остаться между нами и никому, кроме меня, вы бы не сказали этого, - прибавила она скромно, слегка запинаясь и начиная плакать. - Может быть, ваше чувство вам же самим принесет некоторую пользу, мистер Картон?..

Он покачал головой:

- Нет, мисс Манетт, никакой пользы оно мне не может принести. Если вы согласитесь еще несколько минут меня выслушать, этим исчерпается все, что вы когда-либо можете для меня сделать. Я хочу, чтобы вы знали, что вы были последней мечтой моей души. При всей моей низости, я еще не вполне утратил восприимчивость сердца, и, видя вас с вашим отцом, видя, какой домашний очаг вы ему устроили, я почувствовал, что это зрелище пробуждает во мне давнишние воспоминания, бледные тени прошлого, которое я считал давно умершим в своей душе. С тех пор как я увидел вас, меня стало мучить раскаяние, а ведь я думал, что давно покончил счеты со своей совестью; и я услышал отголоски давно умолкших голосов, призывавших меня к более возвышенным помыслам. В голове моей стали бродить смутные мысли о возрождении, я хотел начинать жизнь сызнова, стряхнуть с себя всю эту грязь и мерзость и возобновить давно заброшенную борьбу со своими страстями. Но это были мечты, только мечты, без всяких благих последствий, и я очнулся там же, где лег. Но мне хотелось, чтобы вы знали, что вы пробудили во мне эти грезы.

- И неужели от них ничего не останется? О мистер Картон, подумайте еще раз! Попробуйте сызнова!

- Нет, мисс Манетт, я сам заранее знал, что это ни к чему не приведет, потому что я человек пропащий. А все-таки у меня было, да и теперь есть, малодушное желание, чтобы вы знали, каким мощным пламенем зажгли вы меня - меня, кучу негодного пепла, хотя по свойствам моей натуры это пламя ни на что не нужное, ни к чему не приложимое, ничего не освещает, никого не греет, так себе... горит понапрасну!

- Коли такое мое несчастье, мистер Картон, что из-за меня вы стали еще несчастнее, чем были до знакомства со мной...

- Не говорите этого, мисс Манетт; если бы мыслимо было мое спасение, вы одна могли бы меня спасти. Во всяком случае, знакомство с вами не сделает меня хуже того, чем я был.

- Но раз особое состояние вашего духа, как вы его описываете, находится в зависимости от моего влияния... не знаю, так ли я выражаюсь и достаточно ли вам понятна моя мысль... нельзя ли мне употребить свое влияние на пользу вам? Не могу ли я послужить как-нибудь к вашему благу?

- Сегодня, мисс Манетт, я стяжал здесь величайшее из благ, для меня доступных. Позвольте мне во весь остаток моей беспутной жизни сохранить память о том, что из всех людей в мире я вам одной открыл мое сердце и что в ту пору в нем еще уцелело нечто такое, что вы могли оплакивать и о чем удостоили пожалеть.

- Еще раз прошу вас, от всего сердца прошу поверить, что считаю вас способным на лучшее и высшее, мистер Картон!

- Не просите, мисс Манетт, и сами этому не верьте: я себя лучше знаю и сам испытал, что все напрасно. Я вижу, что огорчаю вас, но теперь скоро конец. Могу ли я надеяться, вспоминая о нынешнем дне, что последняя заветная мечта моей жизни останется в вашем чистом и непорочном сердце, что вы сохраните ее там отдельно и не поделитесь ею ни с кем?

- Если это может послужить вам утешением, конечно да.

- Ни с кем, ни даже с тем, кто будет для вас дороже всех на свете?

- Мистер Картон, - ответила она, немного помолчав и в большом волнении, - это ваша тайна, а не моя, и потому обещаю вам свято хранить ее.

- Благодарю вас. И да благословит вас Бог! - Он поцеловал ее руку и собрался уходить. - Не опасайтесь, мисс Манетт, чтобы я вздумал когда-нибудь возобновить этот разговор или хотя бы намекнуть на него единым словом. Когда я буду умирать, единственным хорошим и священным для меня воспоминанием будет то, что мое последнее признание было обращено к вам, что мое имя, мои проступки и несчастья попали в ваше сердце и там хранились. Надеюсь, что во всех других отношениях этому сердцу будет легко и отрадно!

Он стоял у двери и, глядя на нее вполоборота, был так непохож на то, что она привыкла видеть в нем, и так грустно ей было думать, как много в нем хорошего, и так жаль, что день за днем все это гибнет и пропадает даром, что Люси Манетт сидела и горько плакала о нем.

- Утешьтесь! - сказал он. - Я не стою ваших слез, мисс Манетт; часа через два опять меня захватят мои низкие привычки, мои низкие товарищи... Я их презираю, а все-таки поддаюсь им и скоро приду в такое состояние, что буду менее достоин сострадания, нежели последний нищий калека, что ползает по улицам. Утешьтесь! В глубине моей души относительно вас я всегда останусь тем, чем был сегодня; но по внешности я буду опять таким же, каким вы меня знали до сих пор. Умоляю вас верить мне, и это моя предпоследняя просьба к вам.

- Верю, мистер Картон.

- Самая последняя просьба вот какая... Высказав ее, я вас избавлю от такого гостя, с которым, я это вполне сознаю, у вас ничего нет общего и от которого вас отделяет непроходимая бездна... Может быть, всего этого не надо было говорить, но так уж из души вылилось. Для вас и для тех, кто вам дорог, я готов сделать все на свете. Если бы моя деятельность и карьера были высшего сорта, если бы представился мне случай оказывать услуги, жертвовать собой, я бы с радостью принес всякую жертву ради вас и ради тех, кто вам дорог. Впоследствии, в более спокойном настроении, не забывайте этого и постарайтесь думать обо мне так, что вот в этом отношении я всегда вам одинаково предан. Придет время, и даже очень скоро оно придет, когда вокруг вас образуются новые узы... они еще крепче и нежнее привяжут вас к дому, которому вы служите украшением; это будут узы наиболее драгоценные и радостные для вас. О мисс Манетт! Когда вы увидите на маленьком личике живой портрет его счастливого отца, когда отражение вашей собственной красоты и прелести будет играть у ваших ног, вспоминайте иногда, хоть изредка думайте, что есть на свете человек, готовый жизнь свою отдать за то, чтобы все ваши привязанности были целы и благополучны вокруг вас.

Еще раз он сказал: "Прощайте! Да благословит вас Бог!" - и ушел.

Глава XIV

ЧЕСТНЫЙ ПРОМЫШЛЕННИК

Немало интересных зрелищ разнообразнейшего характера приходилось созерцать мистеру Джеремии Кренчеру, неизменно сидевшему на своем переносном табурете, рядом с неприглядным мальчишкой-сыном, на Флит-стрит. Да и кто же мог бы целый день высидеть на чем бы то ни было на Флит-стрит, особенно в оживленные часы будничного дня, и не оглохнуть, не почувствовать головокружения от этих двух бесконечной вереницей тянущихся процессий, из которых одна вечно стремится к востоку, прочь от солнца, а другая к западу вместе с солнцем, и обе всегда устремляются в те пространства, которые гораздо дальше красных облаков, сопровождающих багряную зарю солнечного заката!

С соломинкой во рту сидит мистер Кренчер на своей табуретке и, подобно сказочному поселянину языческих времен, принужденному следить век за веком, как мимо него течет ручей, созерцает оба потока, бегущих мимо него, - с той только разницей, что он не питает ни малейших опасений насчет того, что они могут иссякнуть. Если бы это случилось, такое обстоятельство могло невыгодно отозваться на его финансах, так как некоторую часть своих ежедневных доходов он получал от тех робких и нерешительных особ прекрасного пола (преимущественно пожилых лет и тучного телосложения), которым он помогал переходить через улицу от Тельсонова банка на противоположную сторону. Как ни кратковременно было всякий раз его общение с этими дамами, мистер Кренчер так живо был заинтересовав каждой из них, что выражал пламенное желание непременно выпить за ее здоровье. Дамы давали ему обыкновенно средства к осуществлению столь благого намерения, и таким образом он понемногу сколачивал себе за день некоторую сумму.

Было время, когда поэт, сидя на скамейке среди людной площади, думал и размышлял на виду у проходящих. Мистер Кренчер тоже сидел на табуретке в людном месте, но, не будучи поэтом, он думал как можно меньше, а просто зорко поглядывал по сторонам.

Случилось, что он занимался этим в такое время, когда проходящих было не так много, а трусливых женщин еще меньше, и дела его вообще были в таком плохом состоянии, что он начинал сильно подозревать свою жену в том, что она где-нибудь "грохается об пол", нанося ущерб его карману; вдруг на восточном конце Флит-стрит показалась большая толпа людей, направлявшихся в западную сторону.

Вглядевшись пристальнее в тот конец, мистер Кренчер рассмотрел на улице погребальную процессию и понял также, что уличная толпа почему-то препятствует этим похоронам и что по этому поводу поднимается шум и крик.

- Джерри-меньшой, - сказал мистер Кренчер, обращаясь к своему детищу, - а ведь это похороны!

- Ур-ра, батюшка! - сказал Джерри-меньшой.

Сын произнес это восторженное восклицание с особым пафосом; отцу это не слишком понравилось. Он изловчился наградить мальчика увесистой пощечиной.

- Это что значит? Чего ты орешь? Чему радуешься? Как смеешь грубить родному отцу? Ах ты... Мочи моей нет с этим мальчишкой! - говорил мистер Кренчер, оглядывая сына с головы до ног. - Туда же, вздумал кричать "ура!". Смотри у меня, коли я опять услышу твой голос, еще раз побью. Слышишь?

- Чем же я провинился? - хныкал юный Джерри, потирая щеку.

- Перестань! - молвил мистер Кренчер. - Не смей мне перечить! На вот, залезай на табуретку и гляди на улицу.

Сынок послушался. Между тем толпа приближалась; люди вскрикивали и шипели вокруг грязных погребальных дрог и не менее грязной траурной кареты, в которой сидел единственный человек, сопровождавший процессию и одетый в те грязноватые и обтрепанные траурные доспехи, которые считались необходимой принадлежностью его роли в этой церемонии. Роль эта, как видно, была ему вовсе не по сердцу, тем более, что окружающая толпа все прибывала, крики становились все более громки и буйны, над ним насмехались, строили ему гримасы, беспрерывно повторяли: "Ага! Шпионы! Тсс! Ага! Шпионы!" - сопровождая эти возгласы многочисленными и не всегда приличными комплиментами.

Похороны во всякое время имели особую привлекательность для мистера Кренчера. Всякий раз, как мимо Тельсонова банка проезжала траурная колесница, он настораживал уши и приходил в волнение. Поэтому вполне естественно, что погребальная процессия столь необычного вида привела его в весьма тревожное настроение, и он обратился к первому наткнувшемуся на него прохожему, бежавшему возле дрог:

- Кого это, братец мой, хоронят? По какому случаю шум?

- Да я не знаю, - ответил тот и побежал дальше, повторяя: - Шпионы! Ага! Тсс! Шпионы!

Он обратился к другому:

- Кого хороните?

- Я не знаю! - отвечал и этот, но тем не менее сложил руки рупором и, приставив к своим губам, заревел с изумительным жаром: - Шпионы!.. Ага! Тсс!.. Тсс!.. Шпионы!

Наконец Джерри случайно напал на человека, лучше других знакомого с обстоятельствами дела, и от этого лица узнал, что хоронят некоего Роджера Клая.

- А он был шпион? - спросил Кренчер.

- Да, из Олд-Бейли, - сказал сведущий человек и завопил: - Ага! Тсс!.. Старотюремные шпионы!

- Ах да, вот что! - воскликнул Джерри, припомнив уголовное судилище, на котором и он присутствовал. - Я его видел. Так он, значит, помер?

- Умер!.. Мертв как колода, - отвечал тот, - и отлично сделал, что умер. Эй, вали их вон, эй! Шпионы!.. Тащи их вон! Шпионы!

Для дикой толпы, скопившейся и бессмысленно бежавшей, эта мысль показалась столь блистательной, что она ее подхватила на лету и, принявшись кричать: "Вали их, тащи их вон!" - так стеснила дроги и карету, что обе колесницы остановились. Дверцы кареты раскрыли с обеих сторон, и единственный провожатый, сам выскочив оттуда, предался в руки толпы, но он оказался таким ловким и проворным и так искусно сумел воспользоваться благоприятным моментом, что через несколько секунд уже опрометью бежал вдоль одного из прилегающих переулков, оставив в руках своих преследователей черный плащ, шляпу, длинный креповый шарф, белый носовой платок и прочие официальные эмблемы неутешной горести.

Народ, овладевший этими предметами, разорвал их в клочки и с величайшим наслаждением развеял по ветру, а лавочники тем временем деятельно принялись запирать свои лавки: народные скопища в те времена ни перед чем не останавливались, и мирные граждане сильно их побаивались. Толпа дошла уж до того, что, раскрыв дроги, стала вытаскивать оттуда гроб, как вдруг кому-то пришла на ум еще более блестящая мысль: водворить гроб на место, проводить его на кладбище всей компанией и отпраздновать похороны как можно веселее.

Только такого совета и ждали, и эта мысль была принята с восторгом. Немедленно для участия в церемонии человек восемь втиснулось внутрь кареты, еще человек двенадцать умостилось снаружи, а на дроги налезло столько народу, сколько возможно было уместить с грехом пополам. В числе первых волонтеров оказался Джерри Кренчер, который скромно спрятал свою шероховатую голову от взоров Тельсонова банка, забравшись в дальний угол траурной кареты.

Гробовщики пытались протестовать против такой внезапной перемены церемониала, но река была совсем близко, а в толпе уже поднялись голоса, рассуждавшие о пользе холодного купания для ослушников народа, а потому протест был краток и неэнергичен. Процессия выстроилась на новый лад и тронулась в дальнейшие путь. На козлы погребальной колесницы взгромоздился трубочист; рядом с ним для управления лошадьми примостился и настоящий кучер, а траурной каретой заправляли в таком же порядке продавец пирожков с прежним возницей в виде ассистента. Когда процессия потянулась вдоль набережной Темзы, к ней присоединились еще медведь со своим вожаком - в то время весьма обычное явление на лондонских улицах; медведь был черный, чрезвычайно мохнатый и действительно придавал церемониальный характер шествию, в котором он участвовал, тяжело ступая на задних лапах.

По дороге пили пиво, курили трубки, распевали песни, изображали в карикатуре всевозможные виды печали, и таким образом беспорядочная толпа подвигалась вперед, постоянно разрастаясь все новыми участниками и побуждая купцов запирать свои лавки и склады. Конечной целью странствия была старинная церковь Святого Панкратия, стоявшая в то время далеко за городом, почти в чистом поле. Наконец толпа достигла этого места и настояла на том, чтобы ее непременно впустили в кладбищенскую ограду; там она по-своему распорядилась погребением покойного Роджера Клая и схоронила его по собственному вкусу и усмотрению.

Зарыв покойника, она не унялась и жаждала другого развлечения; тогда нашелся еще один остроумный советчик (а может быть, это был тот же самый) и подал мысль хватать случайных прохожих, уличать их в том, что они шпионы из Старой тюрьмы, и учинять с ними соответственную расправу. Началась погоня за прохожими; изловили несколько десятков ни в чем не повинных людей, в глаза не видевших тюрьмы, и ни с того ни с сего сильно помяли им бока и избили ради осуществления какой-то фантастической мести. От таких подвигов совершенно естественно перешли к битью окон камнями, к разбиванию кабаков и выкатыванию на улицу бочек с вином. Побушевав несколько часов и успев повалить несколько беседок и сломать несколько садовых решеток в целях вооружения некоторых особенно воинственных буянов, толпа была вдруг встревожена слухом, что сейчас придет караул. При этом известии бушевавшие люди постепенно разбежались; может быть, и в самом деле шел караул, а может быть, и не шел, но таков уже был обычный порядок подобных происшествий всюду, где только собиралась чернь.

Мистер Кренчер не принимал участия в заключительных забавах; он остался на кладбище погоревать и сочувственно потолковал с гробовщиками. Кладбища всегда производили на него умилительное впечатление. Он достал себе трубку из соседнего трактира и, покуривая, внимательно осмотрел ограду и ближайшие окрестности могилы.

- Джерри, - бормотал мистер Кренчер, по обыкновению рассуждая сам с собой, - ты в тот день видел этого Клая, стало быть, знаешь, что он был парень молодой и сложен как следует быть.

Выкурив трубку и поразмыслив еще немного, он обратился вспять, дабы до закрытия конторы быть на своем месте у Тельсонова банка. Оттого ли, что печальные размышления на кладбище расстроили ему печень, или оттого, что его здоровье и прежде расшаталось, или он просто хотел засвидетельствовать почтение замечательному деятелю - дело в том, что он на обратном пути зашел на короткое время к доктору, весьма известному в то время врачу.

Юный Джерри с почтительной любезностью уступил отцу место на табуретке и доложил, что в его отсутствие никаких дел не было. Банкирская контора вслед за тем покончила свои занятия, престарелые конторщики вышли оттуда, дверь заперлась, обычный караульщик стал на страже, и мистер Кренчер с сыном пошли домой пить чай.

- Ну, слушай же, что я тебе скажу! - объявил мистер Кренчер жене, как только пришел домой. - Я честный промышленник, и, если мое сегодняшнее предприятие не удастся, я так и буду знать, что ты тут молилась против меня, и я так тебя отделаю за это, как будто сам видел, что ты грохаешься об пол.

Миссис Кренчер уныло замотала головой.

- Что-о? Ты и вправду перед самым моим носом хочешь приниматься за эти штуки? - закричал мистер Кренчер с гневным опасением.

- Я ничего не говорю.

- Ну ладно, и думать ничего не смей. Еще неизвестно, что хуже: об пол ли грохаться или про себя думать. Ты ведь можешь и так и этак против меня действовать. А я тебе запрещаю, не сметь!

- Хорошо, Джерри.

- То-то, "хорошо, Джерри", - передразнил мистер Кренчер, усаживаясь за чайный стол. - "Хорошо, Джерри"! Знаю я, как "хорошо, Джерри". Говорить-то легко!

Повторяя эти слова, мистер Кренчер не придавал им особого смысла, а просто употреблял их в виде иронических попреков.

- Туда же, "хорошо, Джерри"! - продолжал мистер Кренчер, откусывая хлеба с маслом и так звучно прихлебывая с блюдечка, как будто вместо чая проскочила ему в горло невидимая, но огромная устрица. - Так я тебе и поверил! Как бы не так!

- Ты сегодня пойдешь со двора? - спросила его благопристойная жена, когда он откусил еще раз.

- Пойду.

- Можно мне с тобой, батюшка? - спросил сынок с оживлением.

- Нет, нельзя. Я пойду... твоя мать знает, куда я хожу... Я пойду на рыбную ловлю, вот куда. Рыбу ловить пойду.

- А удочка у тебя, должно быть, заржавела, батюшка, ты не приметил?

- Не твое дело.

- А ты принесешь домой рыбки, батюшка?

- Коли не принесу, тебе завтра есть будет нечего, - отвечал отец, тряся головой. - Ну, довольно с тебя расспросов; я пойду в такую пору, когда ты уж давно будешь спать.

Во весь остальной вечер он неуклонно наблюдал за женой и вел с ней угрюмые разговоры, дабы помешать ей углубляться в размышления и творить такие молитвы, от которых ему может приключиться убыток. Ввиду этого он и сыну велел с ней разговаривать и выискивать всевозможные предлоги для придирок к несчастной женщине, лишь бы не давать ей ни минуты углубиться в собственные мысли! Если бы он был самым богомольным человеком, он не мог бы оказать большего доверия к действенности честных молитв, чем теперь, когда выражал такое опасение насчет молений своей жены. В том же роде бывает, что люди, не верящие в возможность привидений, пугаются сказок, в которых играют роль призраки и привидения.

- Ты помни это, - сказал мистер Кренчер. - Завтра чтобы я не видел твоих гримас! Если я, как честный промышленник, промыслю, например, баранью ногу или две, изволь и ты вместе с нами есть баранину, а не то чтобы жевать один хлеб. И коли я, честный промышленник, могу достать пива для своего обихода, ты у меня не смей пить одну воду. Знаешь пословицу: "В чужой монастырь со своим уставом не ходи". Не то я тебе задам такой устав, что не рада будешь. Я тебе устав, вот и все.

Через несколько минут он снова начал ворчать:

- Еще вздумала воротить нос от собственной еды и питья! Сама же, может быть, и виновата в том, что подчас в доме пить-есть нечего. А все оттого, что об пол грохаешься, бесчувственная баба. Погляди на сына-то: твое это детище или нет? Худ как щепка. Ты ему матерью называешься, а того не знаешь, что первейшая материнская обязанность в том и есть, чтобы сын был толстый, пухлый!

Это замечание затронуло самое чувствительное место в сердце юного Джерри; он стал слезно умолять свою маменьку выполнять ее первейшую обязанность и, каковы бы ни были остальные ее дела и повинности, пуще всего заботиться об исправлении того материнского долга, на который так деликатно и трогательно указал ей его родитель.

Так проходил вечер в семействе Кренчер, пока юного Джерри не послали спать; а потом такой же приказ получила миссис Кренчер и немедленно повиновалась. Мистер Кренчер коротал ночные часы в одиночестве, выкуривая одну трубку за другой, а из дому пошел после полуночи. Был уже почти час ночи - самая глухая и страшная пора, - когда он встал с кресла, вынул из кармана ключ, отпер им запертый шкафчик и вытащил оттуда холщовый мешок, большой железный лом, цепь, веревку и некоторые другие рыболовные принадлежности в том же роде. Нагрузившись этими предметами весьма искусно и быстро, он еще раз на прощание грозно взглянул на миссис Кренчер, потушил свечку и ушел.

Юный Джерри только притворялся, что разделся и лег спать: он все время лежал под одеялом совсем одетый, а потому немедленно вскочил и последовал за отцом. Под прикрытием темноты он пробрался вслед за ним вон из комнаты, потом вниз по лестнице, через двор на улицу и дальше по улицам. Он нисколько не беспокоился о том, как попасть обратно домой: жильцов было множество и наружная дверь всю ночь стояла открытая.

Побуждаемый похвальным честолюбием, юный Джерри стремился проникнуть в тайну и изучить честное ремесло своего отца и для этого старался держаться как можно ближе к стенам домов, прячась за все выступы, крылечки и закоулки и не теряя из виду своего почтенного родителя. Почтенный же родитель забирал все к северу, и вскоре на пути к нему присоединился попутчик - Исаак Уолтон (Исаак Уолтон (1593-1683) - известный рыболов-любитель; автор нескольких классических книг о рыбной ловле.), и они вместе пошли дальше.

Через полчаса ходьбы они зашли за пределы мигавших уличных фонарей и дремавших сторожей и очутились на пустынной дороге. Тут пристал к ним еще один рыболов, и все это совершилось так безмолвно, что, если бы юный Джерри был суеверен, он мог бы вообразить, что первый рыболов просто раскололся надвое.

Трое рыбаков шли впереди, а Джерри-младший крадучись пробирался за ними, пока они не остановились у подножия насыпи или вала, тянувшегося отвесно у самой дороги. Наверху этого вала была выведена низкая каменная стенка, завершавшаяся железной решеткой. В тени этой ограды трое рыболовов свернули за угол, на глухую тропинку, вдоль которой с одной стороны шла тоже каменная стенка, имевшая здесь от восьми до десяти футов вышины. Присев на корточки за углом, юный Джерри выглянул оттуда на тропинку, и первое, что он увидел, была фигура его почтенного родителя, ясно обрисовавшаяся на фоне бледной и затуманенной луны в тот момент, когда эта фигура ловко перелезала через железную решетку ворот. Она очень быстро исчезла за стеной; вслед за ней перелез другой рыболов, потом и третий. Все трое беззвучно спрыгнули на мягкую землю и некоторое время полежали неподвижно, может быть, к чему-нибудь прислушивались. Потом на четвереньках поползли дальше.

Тут юный Джерри отважился приблизиться к железным воротам и пополз по тропинке, задерживая дыхание. Достигнув ворот, он опять присел на корточки и, взглянув через решетку, увидел, что трое рыбаков ползут в густой траве, а все памятники на кладбище (внутри ограды было обширное кладбище) стоят и смотрят на них, точно привидения в белых саванах, и церковная башня тоже смотрит, и похожа она на призрак самого страшного великана. Рыболовы ползли недолго: вскоре они остановились, встали на ноги и принялись ловить рыбу.

Сначала они орудовали заступом; потом почтенный родитель приладил какой-то инструмент, похожий на громадный штопор. Работали они разными снарядами, притом очень усердно и прилежно, пока с церковной колокольни не донесся зловещий бой часов; и этот звук привел юного Джерри в такой ужас, что он опрометью пустился бежать и все волосы на его голове встали дыбом, как у отца.

Однако ему так давно и так пламенно хотелось изучить профессию родителя, что он не только остановил свой бег, но даже вернулся назад. Рыбаки продолжали все так же усердно работать, когда мальчик вторично заглянул через решетку, но на этот раз, должно быть, рыба клюнула. Из-под земли раздавался скрипящий, жалобный звук, а все трое стояли согнувшись, в напряженных позах и как будто тащили какую-то тяжесть или груз. Мало-помалу груз вылез из-под земли, осыпавшейся с его поверхности, и показался наружу. Юный Джерри наперед знал, что это будет, но, когда он увидел этот предмет и увидел, что отец начинает сбивать с него крышку, он до того испугался, что снова бросился бежать и не замедлил шага, пока не очутился по крайней мере за милю от кладбища.

Он только потому и остановился, что надо же было перевести дух; а бежал он с единственной целью - как можно скорее попасть домой. Ему чудилось - и он был почти убежден в этом, - что виденный им гроб гонится за ним: ему представлялось, что гроб, упираясь узким концом в землю, все время скачет за ним, иногда почти догоняет, идет рядом с ним, хочет схватить под руку, - и все это было ужасно страшно. Враг был притом какой-то вездесущий и непоследовательный, потому что, с одной стороны, заполнял собой ночную темноту за его спиной, так что, во избежание темных закоулков, мальчик выбирал самую середину дороги, а с другой стороны, боялся, что вот сейчас гроб выскочит откуда-нибудь сбоку и заковыляет перед ним наподобие бумажного змея, только без хвоста и без крыльев. Гроб прятался и в темных подъездах, почесывая свои страшные плечи о дверные косяки, поднимая их к самым ушам и смеясь над мальчиком; залезал во все тени, ложившиеся поперек дороги, и, лукаво лежа на спине, поджидал, пока подойдут ближе. Но в то же время гроб гнался за ним сзади, постукивая узким концом и угрожая вот-вот догнать его; так что, когда мальчик достиг наконец дверей своего дома, он был наполовину мертв от ужаса. Но и тут враг не покинул его, нет! Он пошел за ним наверх, пристукивая каждую ступеньку отдельно, вместе с ним залез в его постель, тяжело бухнулся с ним рядом, а когда мальчик уснул - гроб навалился ему на грудь и душил его.

На рассвете, еще до восхода солнца, юный Джерри пробудился от своего тяжелого и тревожного сна, почуяв присутствие отца в общей семейной комнате. Мистер Кренчер был чем-то сильно расстроен; так по крайней мере подумал его сын, судя по тому, что отец держал жену за уши и стукал ее затылком об изголовье кровати.

- Я тебе говорил, что узнаю, вот и узнал, - говорил мистер Кренчер.

- Джерри! Джерри! Джерри! - умоляющим голосом стонала его жена.

- Ты не хочешь, чтобы я заработал деньги, - продолжал Джерри, - оттого и я терплю убытки, и товарищи мои лишаются своих выгод. Ведь ты же перед алтарем клялась меня почитать и повиноваться, на кой же черт ты не повинуешься?

- Уж кажется, я стараюсь быть тебе доброй женой, Джерри! - со слезами возражала бедная женщина.

- Разве добрые-то жены мешают своим мужьям во всех их делах? Разве так почитают мужа, чтобы порочить его ремесло? Разве так его слушаются, чтобы становиться ему поперек горла в самых важных делах?

- Ты в ту пору еще не занимался таким ужасным ремеслом, Джерри.

- Не твое дело! - огрызнулся на нее мистер Кренчер. - Ты жена честного ремесленника, ну и будет с тебя, и нечего тебе своим бабьим умом рассчитывать да разгадывать, чем и когда муж занимается. Коли жена почтительная и послушная, она про эти дела даже и думать не станет. А еще называешься благочестивой женщиной! Коли такие-то бывают благочестивые, по мне, лучше бы ты была безбожницей! У тебя от природы столько же понятия о долге, сколько у реки Темзы понятия о сваях, которые вбивают в ее дно.

Эти пререкания происходили вполголоса и кончились тем, что честный промышленник сдернул с ног и швырнул в угол свои замазанные глиной сапоги, а сам во весь рост растянулся на полу. Поглядев, как он лежит на спине, вместо подушки заложив себе под голову покрытые ржавчиной руки, сын его так же растянулся на своей постели и снова заснул.

За завтраком не было рыбы, и вообще трапеза была скудная. Мистер Кренчер был не в духе, и на столе возле него лежала железная крышка от котелка, которую он намеревался употреблять в виде карательной меры против покушений миссис Кренчер прочитать застольную молитву. В обычный час он был вычищен и умыт и отправился вместе с сыном исправлять свои официальные дневные обязанности.

Юный Джерри, чинно шагавший рядом с отцом, с табуретом под мышкой, по солнечной стороне многолюдной и оживленной Флит-стрит, был вовсе не похож на того юного Джерри, который прошлой ночью, в темноте и одиночестве, удирал от своего страшного врага. Вместе с солнцем пробудилась в нем хитрая сметливость, а угрызения совести исчезли вместе с ночными тенями; и в этом отношении, по всей вероятности, он был похож на многих других, проходивших в это прекрасное утро по Флит-стрит.

- Батюшка, - сказал юный Джерри, степенно шагая по улице и стараясь незаметно заслониться от отца табуретом, - что значит воскреситель мертвых? (Так в Англии назывались люди, добывающие тела покойников для докторов медицины.)

Мистер Кренчер остановился как вкопанный и, подумав, проговорил:

- Я почем знаю?

- Я думал, батюшка, что ты все знаешь, - сказал бесхитростно мальчик.

- Гм!.. - крякнул мистер Кренчер, снова пускаясь в путь и приподнимая шляпу, чтобы расправить торчавшие волосы. - Это, видишь ли, такой торговец.

- А чем он торгует, батюшка? - спросил любознательный юнец.

- Торгует он таким товаром, который нужен по ученой части, - отвечал мистер Кренчер, поразмыслив с минуту.

- Может быть, мертвыми телами, батюшка? - продолжал смышленый мальчик.

- Должно быть, что-нибудь в этом роде, - сказал мистер Кренчер.

- Ах, батюшка! Когда я вырасту большой, как бы мне хотелось быть вот таким воскресителем.

Мистер Кренчер усмехнулся, однако с сомнением покачал головой и сказал поучительным тоном:

- Это будет зависеть от того, как ты разовьешь свои таланты. Постарайся развивать свои таланты с таким расчетом, чтобы никогда ни при ком не проболтаться ни одним лишним словом, и тогда можешь пойти так далеко, что в настоящее время трудно даже предсказать, чего ты достигнешь.

Получив такое поощрение, юный Джерри отважился пройти несколько шагов вперед, дабы водрузить табурет под сенью Темплских ворот, а мистер Кренчер мысленно обратился к себе самому с такой речью: "Джерри, ты честный промышленник, и есть надежда, что этот мальчик будет тебе отрадой и утешением в награду за все, что ты терпишь от его матери!"

Глава XV

ВЯЗАНИЕ НА СПИЦАХ

В винной лавке мсье Дефаржа посетители начали сходиться ранее обыкновенного. В шесть часов утра изможденные лица, заглядывая с улицы в его окна за железными решетками, могли рассмотреть внутри лавки другие изможденные лица, уже склоненные над порциями вина. Мсье Дефарж никогда не держал особенно крепких вин; но то вино, которое он продавал в настоящее время, было, вероятно, особенно жидко и притом кисло, судя по тому окисляющему действию, какое оно оказывало на потребителей, неизменно угрюмых и унылых. Не вакхическое пламя вылетало из виноградного сока, продаваемого мсье Дефаржем; нет, этот сок давал темный осадок, на дне которого тлел скрытый огонь.

Уже третье утро подряд посетители сходились в такие ранние часы в виноторговлю мсье Дефаржа. Это началось с понедельника, а сегодня была среда. Впрочем, питья было не так много, как тихих разговоров. С той минуты, как хозяева отпирали дверь своей лавки, в нее набиралось немало такого народу, который расхаживал из угла в угол, шептался, прислушивался, но не мог бы выложить на прилавок даже самой мелкой монеты, хотя бы ради спасения своей души. И эта часть публики ничуть не меньше была заинтересована всем, что тут происходило, чем если бы имела возможность заказывать себе целые бочки вина. Итак, они расхаживали из угла в угол, останавливаясь то здесь, то там и с алчным видом поглощая вместо напитков устные рассказы.

Невзирая на такой наплыв посетителей, хозяина не было в лавке. Никто и не спрашивал его; никто из тех, кто переступал его порог, не дивился тому, что одна мадам Дефарж сидит у своей конторки и сама разливает вино, имея перед собой старую металлическую чашу с мелкими монетами, такими же стертыми и потерявшими свой первоначальный облик, как и те бедняки, которые доставали их из своих обтрепанных карманов.

Все были рассеянны, озабочены и с напряженным интересом чего-то ожидали, что могли заметить и шпионы, заглядывавшие в эту винную лавочку, как заглядывали всюду, начиная от королевского дворца и кончая каморкой, где содержался уголовный преступник. Карточные игры шли вяло, игравшие в домино начинали вдруг складывать башни из костяшек; иные пользовались каплями вина, разбрызганными по прилавку, чтобы писать ими какие-то цифры и фигурки. Сама мадам Дефарж задумчиво выкалывала зубочисткой узор на рукаве своего платья и присматривалась и прислушивалась к чему-то невидимому, неслышному и бывшему где-то очень далеко отсюда.

Таково было настроение в этой винной лавочке Сент-Антуанского предместья до самого полудня. В полдень два человека, покрытые дорожной пылью, шли по улицам этого предместья под висячими фонарями. Один из них был мсье Дефарж, другой - крестьянин в синей шапке, по ремеслу мостовщик шоссе. Истомленные жаждой и пылью, они вошли в лавку. Их прибытие произвело живительное впечатление в предместье, как бы зажгло электрическую нить; почти во всех окнах и у всех дверей тех улиц, где они шли, появлялись возбужденные лица. Однако никто не пошел вслед за ними и никто не произнес ни слова, когда они вошли в лавку, хотя все глаза устремились на них.

- Здравствуйте, господа! - сказал мсье Дефарж.

Все языки развязались разом, как бы по заранее условленному знаку, и все хором отвечали: "Здравствуйте!"

- Скверная погода, господа! - молвил Дефарж, качая головой.

На это каждый переглянулся со своим соседом, потом все опустили глаза и сидели безмолвно кроме одного, который встал и вышел из лавки.

- Жена, - сказал Дефарж, громко обращаясь к мадам Дефарж, - я прошел несколько миль вот с этим парнем; он чинит дороги, и зовут его Жак. Мы с ним встретились случайно за полтора дня ходьбы от Парижа. Он парень хороший, этот Жак. Дай ему напиться, жена!

Другой человек встал и вышел из лавки.

Мадам Дефарж поставила вино перед хорошим парнем, которого звали Жак. Он снял свою синюю шапку, поклонился всей компании и стал пить. За пазухой его блузы оказался кусок грубого черного хлеба; он вытащил его, закусил и, медленно жуя и прихлебывая вино, стоял у конторки.

Третий человек встал и вышел из лавки.

Дефарж тоже выпил вина, однако меньше, чем было подано новому гостю, так как для него вино не было редким угощением, и, стоя у прилавка, ждал, пока земляк его поедал свой завтрак. Хозяин ни на кого не смотрел, и никто из присутствующих также не смотрел на него, даже мадам Дефарж, которая взяла в руки свое вязанье и углубилась в работу.

- Покончил ты с едой, друг? - спросил Дефарж через некоторое время.

- Покончил, спасибо.

- Так пойдем? Я тебе покажу ту комнату, о которой я тебе говорил. Славная квартирка, как раз для тебя подходящая.

Они вышли из лавки на улицу, с улицы во двор, со двора в дом, на высокую крутую лестницу, которая привела их на чердак... Тот самый чердак, где прежде седой человек сидел на низкой скамейке и, согнувшись, усердно шил башмаки.

Седого человека теперь там не было, но были те трое людей, что поодиночке уходили из винной лавки. И между ними и тем седоволосым человеком, который был теперь далеко отсюда, существовала лишь та связь, что они когда-то смотрели на него сквозь щель в стене.

Дефарж тщательно затворил дверь и сказал, понижая голос:

- Жак Первый, Жак Второй, Жак Третий! Вот свидетель, за которым ходил, по уговору, я, Жак Четвертый. Он вам все расскажет. Говори, Жак Пятый!

Парень, чинивший дорогу, утер свой загорелый лоб синей шапкой и спросил:

- С чего начинать-то, сударь?

- Да начинай сначала, - ответил Дефарж.

- Так вот, господа, - начал парень. - Ровно год тому назад, прошлым летом, увидел я его в первый раз: он висел под каретой маркиза, держась за цепь. Дело происходило так: я только что встал с места, окончив дневную работу; солнце садилось, карета маркиза тихо ехала в гору, а он висел на цепи... вот так!

И парень тотчас принялся сызнова представлять всю сцену в лицах и, вероятно, успел достигнуть совершенства в исполнении, так как в течение целого года занимал и забавлял этим всех обитателей своей деревни.

Жак Первый тут вмешался в дело, спросив, видел ли он прежде этого человека.

- Никогда не видывал, - отвечал парень, снова принимая стоячее положение.

Тогда Жак Третий спросил, почему он позже его узнал.

- По его высокому росту, - сказал парень вполголоса и приложив палец к носу. - Когда господин маркиз спрашивал меня в тот вечер, говоря: "На что он похож?" - я так и сказал: длинный, как призрак!

- Ты бы должен сказать: маленький, точно карлик, - заметил Жак Второй.

- Да почем же я знал! Тогда еще дело не было сделано, и притом ведь он мне не сказал, что он затеял. Заметьте, даже и при тогдашних обстоятельствах я ничего липшего не сказал. Господин маркиз указал на меня пальцем и говорит: "Эй, подать его сюда! Подведите мне этого негодяя!" Чем же я виноват?

- Он в этом прав, - тихо прошептал Дефарж тому, который прерывал рассказ свидетеля. - Ну, продолжай!

- Ладно! - молвил парень, принимая таинственный вид. - Высокий человек пропал без вести, и его искали... сколько времени?.. Девять, десять, одиннадцать месяцев?..

- Все равно, сколько месяцев, - сказал Дефарж. - Он был хорошо запрятан, но, по несчастью, все-таки его отыскали. Продолжай!

- Ну вот, я опять чинил дорогу на косогоре, и опять было дело на закате солнца. Только что я собрал свои инструменты и хотел идти домой в лощину, где уже совсем стемнело, как поднял глаза и вижу: идут по горе шестеро солдат, а среди них тот самый человек высокого роста, и руки у него привязаны к бокам... вот так!

С помощью своей неизбежной синей шапки парень представлял из себя фигуру человека с локтями, прикрученными к бокам, и связанного веревочными узлами сзади.

- Я посторонился и стал у кучи щебня посмотреть, как пройдут солдаты с арестантом, потому что дорога у нас пустынная, господа, и какое бы ни было зрелище, все стоит на него поглазеть... И сначала, пока они подходили, только мне и видно было, что это шесть солдат да один высокий связанный человек, как черные тени на фоне неба; только с той стороны, где садилось солнце... с того боку все они были словно очерчены красной каймой, господа. А еще видно было, что длинные тени от них легли поперек дороги и через лощину, туда, на противоположный склон горы, гигантские тени! И еще я видел, что они все покрыты пылью и эта пыль вместе с ними подвигается вперед... и они идут как в облаке... трамп, трамп!.. Но когда они поравнялись со мной, я узнал того, высокого, и он меня тоже узнал. Ах, как бы ему хотелось опять броситься головой вниз с горы, как в тот вечер, когда я в первый раз его увидел почти на том же месте!

Он так описывал эту сцену, что видно было, как живо она ему представляется в эту минуту. Быть может, он видел на своем веку мало интересного.

- Однако я виду не показал солдатам, что узнал этого человека, и он притворился, будто не узнает меня, мы оба только глазами сговорились на этот счет. "Вперед, - говорит начальник отряда, указывая солдатам на селение, расположенное в лощине, - вперед! Скорее ведите его к могиле!" И они пошли скорее. Я за ними и вижу, что руки у него вспухли, так они туго связаны, а деревянные башмаки на нем слишком велики и нескладны, и он хромает. Так как он хромает, то, понятно, не может скоро идти, отстает, и за это они его подгоняют вперед, вот так!

Он представил, как они толкают его в спину прикладами ружей.

- С горы вниз они помчались как бешеные, и на ходу он упал ничком. Они хохочут и поднимают его. Все лицо у него в крови, в пыли, но утереться он не может, потому что руки связаны; и они опять хохочут. Приводят его в деревню; вся деревня сбежалась смотреть, что такое. Его ведут мимо мельницы в гору, к тюрьме. И вся деревня видит, как в ночной темноте тюремные ворота растворились и поглотили его... вот так!

Он широко открыл рот и вдруг захлопнул его, звонко стукнув зубами. Видя, что он, рассчитывая на этот эффект, долго не разжимает рта, Дефарж сказал:

- Продолжай, Жак.

Парень привстал на цыпочки и заговорил шепотом:

- Вся деревня расходится по домам; вся деревня шепчется у колодца; потом все ложатся спать, и им снится этот несчастный, которого заперли там, на утесе, и никогда ему не выйти из неволи, пока не поведут на смерть!.. Поутру взял я свои инструменты на плечо и, на ходу пережевывая свой ломоть черного хлеба, пошел на работу; только иду окольным путем, чтобы пройти мимо самой тюрьмы. И вижу я на самой верхушке: сидит он внутри высокой железной решетки, как был накануне, весь в крови и в пыли... Руки у него по-прежнему связаны, он не может мне даже рукой махнуть, а я не смею окликнуть его; и он смотрит на меня безжизненными глазами.

Дефарж и трое других мрачно переглянулись. У всех на лицах было выражение угрюмое, сдержанное, мстительное, а в манере держать себя было нечто таинственное и властное. Это было нечто вроде сурового судилища. Жак Первый и Жак Второй сидели на старой соломенной постели, подперши подбородок ладонями и устремив глаза на рассказчика; Жак Третий слушал не менее внимательно, стоя на одном колене позади них, между тем как нервная рука его беспрерывно разглаживала сетку тонких жилок вокруг его рта и носа; Дефарж стоял между ними и рассказчиком, которого он поставил против света из окошка, то и дело взглядывая то на него, то на них.

- Продолжай, Жак! - сказал Дефарж.

- Он оставался в этой клетке несколько дней кряду. Вся деревня украдкой ходила на него смотреть, потому что все боялись. Но издали все поглядывали на утес, где стоит тюрьма, а по вечерам, когда дневной труд окончен, вея деревня собирается у колодца потолковать и все взоры обращены к тюрьме. Прежде, бывало, всегда смотрели в ту сторону, где почтовый двор; а теперь все только и смотрят на тюрьму. У колодца поговаривали втихомолку, что хотя он приговорен к смерти, но не будет казнен. Говорили, будто в Париже подавали о нем прошения, доказывая, что он взбесился, сошел с ума от горя, что раздавили его ребенка; говорили, будто самому королю подано прошение. Почем я знаю, ведь это возможно. Может быть, этого и не было, а может, и было!..

- Слушай, Жак, - прервал его номер первый. - Знай, что такое прошение было подано королю и королеве. Все мы, здесь присутствующие, кроме тебя сами видели, как король взял это прошение среди улицы, сидя в своей коляске рядом с королевой. Вот этот самый Дефарж, с опасностью для собственной жизни, бросился перед королевскими лошадьми, остановил коляску и подал прошение.

- И еще вот что послушай, Жак! - молвил номер третий, стоявший на одном колене, с алчным видом поводя рукой по сетчатым жилкам своего лица, выражавшего ненасытную жажду чего-то... только не еды и не питья. - Слушай, Жак! Стража конная и пешая тотчас окружила просителя и стала его бить... Слышишь?

- Слышу, господа.

- Продолжай, продолжай, - сказал Дефарж.

- Ну вот, - снова заговорил земляк, - другие у колодца рассказывали, что его затем и привели в деревню, чтобы казнить на месте преступления, и что он непременно будет казнен. Говорили даже, что так как он убил господина маркиза, а господин маркиз был все равно что родной отец своих подданных или рабов, что ли, то его и казнят как отцеубийцу. Один из стариков у колодца говорил, что убийце вложат в руку нож и эту руку сожгут перед его лицом; потом понаделают ран на его плечах, на груди, на ногах и в эти раны будут лить кипящее масло, расплавленное олово, смолу, воск и серу; а потом разорвут его на части, привязав к четырем сильным лошадям. Старик говорил, будто все это было сделано над одним преступником за то, что он покушался на жизнь покойного короля Людовика Пятнадцатого. А может, он врет. Почем я знаю! Ведь я неученый.

- Еще раз послушай, Жак, - сказал человек с алчными глазами и нервно двигающейся рукой. - Того преступника звали Дамиан, и все это над ним проделали среди бела дня на одной из площадей города Парижа. На это зрелище собралось множество народа всякого звания, а впереди всех сидели рядами знатные и важные дамы и до конца смотрели с большим интересом... До конца, Жак, а конец-то пришелся уж к ночи: в сумерках у него были оторваны обе ноги и одна рука, а он все еще дышал! И все это делалось... постой, сколько тебе лет от роду?

- Тридцать пять, - отвечал крестьянин, которому на вид было шестьдесят.

- Так это все происходило, когда тебе было уже больше десяти лет, и ты бы мог сам видеть это.

- Довольно! - сказал Дефарж с суровым нетерпением. - Черт побери!.. Продолжай, Жак!

- Ну вот, одни говорят так, другие иначе, все шепчутся, и все об одном и том же, только и разговору что об этом. Наконец в ночь под воскресенье, когда всё в деревне спало, из тюрьмы вышло несколько солдат; сошли они с горы в деревню, и слышно было, как их ружья постукивают о мостовую. Нагнали рабочих; те роют землю, стучат молотками, а солдаты смеются и песни поют. Наутро у колодца оказалась виселица футов сорок вышиной, стоит и отравляет воду в колодце.

Рассказчик поднял глаза на низкий потолок и, глядя скорее сквозь него, чем на него, указал пальцем вверх, как бы видя где-то в небесах эту виселицу.

- Все работы приостановлены, все собираются к колодцу, никто не выводит коров в поле, и коровы тут же с народом. В полдень забили в барабаны. Ночью в тюрьму прошли солдаты и маршируют теперь оттуда, и он идет, окруженный множеством солдат. Он связан, как и прежде, а во рту у него затычка, крепко привязанная бечевкой, так что рот растянут и кажется, будто он смеется.

Он вложил пальцы за щеки и оттянул их к ушам, чтобы показать, как это было.

- Наверху виселицы торчит нож острием кверху; и они вздернули его на виселицу на сорок футов над землей... так он висит там, отравляя воду в колодце.

Все переглянулись, пока рассказчик отирал шапкой пот, проступивший у него на лице при воспоминании об этом зрелище.

- Страшно, господа! Как теперь женщинам и детям ходить за водой? Как собираться по вечерам потолковать между собой под такой тенью? Да, впрочем, что я говорю про тень! Когда я уходил из деревни в понедельник вечером, на закате солнца, да поглядел назад с горы, так тень-то его протянулась поперек церкви, через мельницу, через тюрьму... кажется, всю землю она покрыла, господа, вплоть до того места, где земля с небом сходится!

Человек с алчным взором переглянулся с остальными и стал грызть себе палец, и все его пальцы дрожали от снедавшей его внутренней жажды.

- Вот и все, господа! Вышел я на закате солнца, как мне было сказано, и шел всю ночь и половину другого дня, пока не встретился на дороге вот с этим товарищем, как было условлено заранее. С ним я пошел дальше, и часть пути мы ехали, часть прошли пешком в течение вчерашнего дня и всю ночь. И вот я пришел сюда!

После нескольких минут мрачного молчания Жак Первый сказал:

- Хорошо! Ты действовал правильно и рассказал все в точности. Теперь подожди нас немного, выйди за дверь.

- Я с охотой подожду! - сказал крестьянин.

Дефарж вывел его на лестницу, посадил там и вернулся к товарищам.

Все трое стояли, близко столкнувшись головами, когда Дефарж снова вошел на чердак.

- Как скажешь, Жак, - спросил номер первый, - включить в список?

- Включить и обречь на истребление, - отвечал Дефарж.

- Великолепно! - прокаркал алчный номер третий. - И замок, и всю породу? - спросил первый.

- И замок, и всю породу, - подтвердил Дефарж, - стереть с лица земли.

Алчный человек с восхищением повторил:

- Великолепно! - и стал грызть другой палец.

- Уверен ли ты, - спросил Жак Второй, обращаясь к Дефаржу, - что никаких недоразумений не выйдет из-за нашего способа составлять списки? Спору нет, оно безопасно, потому что, кроме нас, никто не может разобрать наших знаков, но всегда ли мы сами будем в состоянии их разбирать?.. Или, вернее, она-то разберет ли?

- Жак! - сказал Дефарж, выпрямляясь. - Если бы моя супруга взялась держать эти списки только в своей памяти, и то бы она ни словечка не пропустила, ни даже единой буквы. А раз она вязала их своими собственными знаками и петельками, для нее все эти имена ясны как божий день. Положитесь на госпожу Дефарж! Любому трусу легче самому себя уничтожить, нежели уничтожить хоть единую букву своего имени и своих провинностей из вязаной летописи, которую составляет госпожа Дефарж!

Послышался общий ропот одобрения и доверия в ответ на эти слова; потом алчный человек спросил:

- Скоро ли мы отправим назад этого деревенщину? Надеюсь, что он тут недолго проживет. Уж слишком он прост, не опасно ли такого здесь держать?

- Он ничего не знает, - сказал Дефарж, - то есть ничего такого, за что бы мог попасть на такую же высокую виселицу. Я беру его на свое попечение. Оставьте его у меня. Я за ним присмотрю, а потом отправлю его в путь. Ему хочется посмотреть на придворную знать, хочется увидеть короля, королеву, придворных; ну и пускай полюбуется на них в воскресенье.

- Как! - воскликнул алчный, вытаращив глаза. - Разве это хороший признак, что ему так хочется посмотреть на королевскую фамилию и на дворян?

- Жак, - сказал Дефарж, - если хочешь, чтобы кошке захотелось молока, покажи ей его вовремя, и собаке, коли хочешь, чтобы научилась хватать дичь, покажи заблаговременно дичь!

Больше не было никаких пререканий. Выйдя с чердака на лестницу, они застали деревенского парня задремавшим на верхней ступеньке. Они посоветовали ему лечь на соломенную постель и выспаться хорошенько. Он не заставил себя упрашивать, тотчас улегся и вскоре заснул.

Для такого бедняка, каким был тогдашний деревенский батрак, винная лавочка Дефаржа представляла собой вполне удовлетворительное жилище. Если б не постоянный страх перед мадам Дефарж, которой он безотчетно и втайне опасался, жизнь его в Париже была бы преисполнена новых и приятных впечатлений. Но хозяйка целый день сидела за прилавком и так тщательно не обращала на него ни малейшего внимания, так твердо решилась не замечать его присутствия, что он вздрагивал с головы до ног всякий раз, как видел ее. В душе он был уверен, что эта женщина способна задумать и выполнить такие вещи, которых он не в состоянии предвидеть, и что, если бы в ее ярко изукрашенной голове зародилась мысль объявить, что она сама видела, как он убил человека, а потом содрал с него кожу, она бы сумела так представить дело, что он и впрямь оказался бы кругом виноват.

Поэтому, когда настало воскресенье, деревенский парень был не слишком доволен (хоть и выразил свое удовольствие по этому поводу), когда узнал, что мадам Дефарж будет сопровождать его и мужа в Версаль. Немало конфузило его и то обстоятельство, что, когда они туда поехали в омнибусе, мадам Дефарж во всю дорогу вязала на спицах при всей публике, а еще более конфузило его то, что она не выпускала из рук вязанье даже и тогда, когда они стояли в толпе, ожидая проезда королевской коляски.

- Как вы прилежно работаете, сударыня, - сказал ей человек, стоявший рядом с ней в толпе.

- Да, - отвечала мадам Дефарж, - у меня очень много дела

- А что вы, собственно, делаете, сударыня?

- Мало ли что.

- Например?

- Например, саваны шью, - сказала мадам Дефарж очень спокойно.

Сосед посторонился от нее и при первом удобном случае отошел подальше, а деревенский парень стал обмахиваться своей синей шапкой, находя, что тут невыносимая духота. Если ему для освежения нужно было присутствие короля и королевы, на его счастье, это средство досталось ему очень скоро. Через несколько минут показалась золоченая коляска, в которой сидели широколицый король и красавица королева, а за ними покатили в колясках все чины двора, длинная вереница смеющихся дам и изящных кавалеров, все нарядные, расфранченные, и столько тут было драгоценных каменьев, шелковых материй, пудры и всякой пышности, столько пренебрежительных гримасок и красивого презрения на лицах благородных особ обоего пола, что наш деревенщина совсем опьянел от благоговейного восторга и так усердно принялся кричать: "Да здравствует король! Да здравствует королева! И да здравствуют все другие прочие!" - как будто никогда и не слыхивал о существовании вездесущего Жака.

Потом пошли сады, дворы, террасы, фонтаны, зеленые лужайки, опять король с королевой, опять дворцовая прислуга, еще больше важных господ и нарядных дам, и снова: "Да здравствуют они все!" - и парень так расчувствовался, что даже всплакнул от умиления. Все это заняло часа три, и все время он восхищался, благоговел, кричал, умилялся до слез, и все время Дефарж следовал за ним по пятам и придерживал его за шиворот, как будто боялся, как бы он не бросился на предметы своего кратковременного восторга и не растерзал их на части.

- Браво! - молвил Дефарж, покровительственно потрепав его по спине, когда спектакль кончился. - Ты славный парень!

Парень между тем начинал приходить в себя и серьезно подумывал, что напрасно предавался таким восторженным демонстрациям; однако нет!

- Таких-то ребят нам и нужно! - сказал ему на ухо Дефарж. - Глядя на тебя, эти болваны думают, что нынешнее положение вещей будет длиться без конца. Эта уверенность придает им нахальства, а чем они будут нахальнее, тем скорее им конец.

- Эге, - произнес парень, размышляя, - ведь это правда!

- Эти дураки ничего не понимают, - продолжал Дефарж, - они презирают само наше дыхание и готовы во всякое время задушить и тебя, и меня, и сотни таких, как мы; для них жизнь их собак и лошадей во сто раз дороже нашей, а все-таки они только то и видят, что мы им показываем. Так пускай же еще немного ошибаются на этот лад, и чем сильнее будут ошибаться, тем лучше.

Мадам Дефарж надменно взглянула на клиента и утвердительно кивнула.

- Что до вас, - сказала она, - вы ведь станете кричать и проливать слезы ради чего угодно, было бы зрелище да шум. Так ли я говорю? Признайтесь!

- Да, кажется, что так, сударыня...

- Так что, если вам дадут большую кучу кукол и скажут, что вы можете их ломать и обдирать, а все, что останется, взять себе, ведь вы будете выбирать самых нарядных и разодетых кукол, не правда ли? Говорите же!

- Конечно, сударьйя.

- Конечно. Ну а если вам покажут стаю пестрых птиц, которые не могут летать, и велят выщипать перья в вашу собственную пользу, ведь вы сначала приметесь за тех, у которых перья лучше и красивее, не так ли?

- Так точно, сударыня.

- Ну вот, вы сегодня видели и кукол, и птиц, - сказала мадам Дефарж, указывая в ту сторону, куда удалилось блистательное зрелище, - а теперь ступайте домой!

Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах. 02., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Повесть о двух городах. 03.
Глава XVI ЗА ТЕМ ЖЕ РУКОДЕЛИЕМ Мадам Дефарж с мужем мирно возвращались...

Повесть о двух городах. 04.
Глава XXIII ОГОНЬ ЗАГОРАЕТСЯ Перемена произошла и в деревне, где был и...