Бласко-Ибаньес Висенте
«Толедский собор. 3 часть.»

"Толедский собор. 3 часть."

Эстабан упорно стоял на своем.

- Ты меня не убедишь,- говорил он,- я не хочу тебя слушать. Она меня бросила, и я ее бросаю.

- Ведь если бы она тебя бросила после обряда в церкви, ты был бы рад и встречал бы ее с открытыми объятиями каждый раз, когда она приезжала бы к тебе. А теперь ты от неё отказываешься изъза того, что она обманута и доведена до позора? Разве несчастная дочь твоя не нуждается в твоей нежности теперь гораздо больше, чем если бы судьба дала ей счастье? Подумай, Эстабан, почему она пала? Ведь в этом виноваты ты и твоя жена; вы не вооружили ее против людского коварства, вы внушили ей преклонение перед богатством и знатностью, принимая у себя её соблазнителя и гордясь его вниманием к вашей дочери. Что удивительного, что он стал для неё образцом всех совершенств? A когда обнаружились неизбежные последствия их общественного неравенства, она из благородства не отказалась от своей любви и возстала против тирании предразсудков. В этой борьбе она погерлела поражение. Ваша вина, что вы ее не поддержали, не уберегли, а сами привели ее к краю пропасти, ослепленные тщеславием. Несчастная! Она дорогой ценой заплатила за свое ослепление. Теперь нужно поднять ее - и это долг твой, её отца.

Эстабан сидел, опустив голову, и все время делал отрицательные жесты головой.

- Послушай, брат!- сказал Габриэль с некоторой торжественностью:- если ты упорствуешь в отрицании, мне остается покинуть твой дом. Если не вернется твоя дочь, я уйду. Всякий по своему понимает честь. Ты боишься людских толков - я боюсь своей совести. Я был бы вором, если бы ел твой хлеб в то время, как дочь твоя терпит голод; если бы принимал попечения о себе, когда у дочери твоей нет никакой поддержки в жизни. Если она не вернется сюда, то я - грабитель, похитивший для себя любовь и заботы, принадлежащия по праву ей. У каждого своя мораль. Твою тебе преподали попы, мою я создал себе сам, и она - еще более суровая. Поэтому я повторяю тебе: или твоя дочь вернется, или я уйду. Я вернусь в мир, где меня травят как зверя, вернусь в больницу или в тюрьму, умру как собака в канаве. He знаю, что будет со мною, но я сегодня же уйду, чтобы не пользоваться ни минуты тем, что отнято у несчастной женщины.

Эстабан вскочил со стула.

- Ты с ума сошел, Габриэль?- крикнул он с отчаянием.- Ты спокойно говоришь, что хочешь меня покинуть, когда твое присутствие - единственная радост моей жизни после стольких несчастий? Я привязался к тебе, воскрес душой с тех пор, как ты со мной. Ты все, что у меня осталось родного в жизни! До твоего возвращения я ни к чему не стремился, жил без всякой надежды. Теперь у меня есть надежда - вернуть тебе здоровье и силы. Нет, ты не уйдешь - иначе я умру.

- Успокойся, Эстабан,- сказал Габриэль.- Будем говорить без криков и слез. Я тебе снова повторяю: если ты не исполнишь моей просьбы - я уйду.

- Да где же она, наконец, что ты так настойчиво просишь за нее?- спросил Эстабан.- Ты ее видел, что ли? Неужели она в Толедо? Или даже...

Глаза Эстабана были полны слез. Габриэль, видя, что он поколеблен в своем упрямстве, решил, что наступил нужный момент, и открыл дверь в комнату Саграрио.

- Выйди, племянница,- сказал он,- проси прощения у отца!

Эстабан, увидя среди комнаты женщину на коленях, остолбенел от изумления. Потом он обратил глаза на Габриэля, точно спрашивая его, кто она. Женщина отняла руки от лица и поглядела ему прямо в глаза. Ея помертвелые губы шептали одно только слово:

- Прости, прости!..

При виде её измученного, изменившагося до неузнаваемости лица, Эстабан почувствовал, что его неумолимость пошатнулась. Глаза его выразили бесконечную грусть.

- Хорошо,- сказал он.- Ты победил, Габриэль. Я исполняю твое желание. Она останется здесь, потому что ты этого хочешь. Но я не хочу ее видеть. Оставайся ты с ней, а я уйду.

VII.

С утра до вечера раздавался теперь стук швейной машины; вместе со стуком молотка из квартиры сапожника это были единственные напоминания о труде среди молитвенной тишины верхнего монастыря.

Когда Габриэль выходил на заре из своей комнаты, прокашляв всю ночь, он уже заставал Саграрио, приготовлявшую машину для работы. Сейчас же по возвращении из собора, она снимала чехол с машины и принималась упорно и молчаливо за работу, чтобы как можно меньше показываться на глаза соседям и чтобы загладить трудом свое прошлое. Старая садовница доставала ей работу, и стук машины не умолкал весь день, сливаясь иногда с аккордами фисгармонии, на которой играл регент.

Эсгабан не ушел из дому, но он проходил как тень, уходя в собор и появляясь у себя лишь тогда, когда это было неизбежно. За столом он сидел, опустив глаза, чтобы не смотреть на дочь, которая едва сдерживала рыдания в его присутствии. Тягостная тишина наполняла дом и один только дон-Луис не изминился; он попрежнему оживленно болтал с Габриэлем и почти не замечал присутствия Саграрио. Эстабан уходил сейчас же после завтрака и возвращался только вечером. После обеда он запирался у себя в комнате, оставляя дочь и брата вдвоем в гостиной. Машина снова начинала стучать. Дон-Луис играл на фисгармонии до девяти часов, когда дон Антолин приходил запирать лестницу и перебирал ключами, напоминая всем о часе ночного покоя.

Габриэль возмущался упрямством брата, избегавшего встреч с дочерью.

- Ты ее убьешь,- говорил он;- твое поведение возмутительно.

- Чтож делать, брат, я иначе не могу. Я не могу глядеть на нее... Достаточно, что я допускаю её присутствие в доме. Если бы ты знал, как я страдаю от взглядов соседей!

На самом деле, однако, появление Саграрио вовсе не произвело такого скандала, как он думал. Она так подурнела от болезни и горя, что женщины перестали относиться к ней враждебно, после того как в прежнее время оне завидовали её красоте и её блестящему жениху. Кроме того, покровительство Томасы защищало ее. Даже гордая Марикита, племянница дона Антолина, с преувеличенным покровительством относились к несчастной женщине, которая прежде славилась своей красотой. С неделю её появление возбуждало некоторое любопытство, и все толпились у дверей Эстабана, чтобы иоглядеть на Саграрио, наклоненную над машиной; но потом любопытство стихло, и Саграрио могла беспрепятственно жить своей печальной трудовой жизнью.

Габриэль мало выходил из дому и проводил целые дни с племянницей, чтобы хоть несколько возместить ей отцовскую ласку. Она была так же одинока дома, как в чужом городе, и Габриэлю было жалко ее; иногда приходила тетка Томаса, которая старалась ободрить племянницу, но говорила, что всетаки не для чего убивать себя работой...- Хорошо, конечно,- говорила она,- много работать и не быть в тягость упрямцу отцу. Но незачем изводить себя. Успокойся, будь веселой! Придут хорошие дни.- He все тужить. Тетя и дядя Габриэль все уладят... И она оживляла мрачный дом веселым смехом и смелыми речами.

Иногда являлись также друзья Габриэля, собиравшиеся прежде у сапожника. Они так привязались к своему новому другу, что не могли жить без него. Даже сапожник, когда у него не было спешной работы, приходил с повязанной головой и садился около швейной машины слушать Габриэля.

Молодая женщина смотрела на дядю с восхищением, оживлявшим её грустный взор. Она с детства много слышала об этом таинственном родственнике, который скитался по далеким странам. А теперь он вернулся, преждевременно состарившийся и больной, как она, но покорявший своему влиянию всех вокрут себя, восхищая их своими речами, которые были небесной музыкой для всех этих людей, окаменевших в мыслях и чувствах. Так же как эти простые люди, которые в своем стремлении узнать новое, оставляли свои дела и шли к Габриэлю, и Саграрио слушала его с великой радостью. Габриэль был для них откровением современного мира, который столько лет не проникал в собор, живший еще жизнью Х?И-го века.

Появление Саграрио изменило жизнь Габриэля. Присутствие женщины воспламенило в нем проповеднический жар; он отступился от прежней сдержанности, стал часто говорить со своими друзьями о "новых идеях", которые производили переворот в их мыслях и волновали их, не давая спать по ночам.

Они требовали у Габриэля, чтобы он излагал им свое учение, и он поучал их под непрерывный звук швейной машины, который казался отголоском мирового труда среди тишины соборных камней.

Все эти люди, привыкшие к медленному, правильному исполнению церковных обязанностей и к долгим промежуткам отдыха, удивлялись нервному трудолюбию Саграрио.

- Вы убьете себя работой,- говорил надувальщик органных мехов.- Я знаю, что после длинной мессы, когда много органной игры, которую так любит дон-Луис, я проклинаю изобретателя органа - до того я устаю.

- Работа,- возбужденно говорил звонарь,- кара Божия, проклятие, которое Господь Бог послал во след нашим прародителям, изгнанным из рая; это - цепи, которые мы постоянно стремимся разбить.

- Нет,- возражал сапожник,- я читал в газетах, что труд - мать всех добродетелей, а праздность - мать пороков... Правда ведь, дон Габриэль?

Маленький сапожник смотрел на учителя, ожидая его ответа, как жаждущий мечтает о глотке воды.

- Вы все ошибаетесь,- провозглашал Габриэль.- Труд не наказание и не добродетель, а тяжелый закон; ему мы подчинены во имя сохранения и себя, и всего рода человеческаго. Без труда не было бы жизни...

И с тем же пламенным воодушевлением, с каким в прежния времена он проповедывал толпам слушателей на больших собраниях, он объяснял теперь этой маленькой кучке людей великое значение мирового труда, который наполняет ежедневно всю землю из конца в конец.

Он рассказывал о том, как армия труда разливается по всему земному шару, как она поднимает кору земли, бороздит моря, проникает во внутрь земли. Едва солнце показывается на горизонте, как фабричные трубы выпускают клубы дыма, молот опускается на камни, плуг разрывает землю, печи разгораются, топор рубит деревья в лесу, локомотив мчится вдаль, выпуская пар, пароходы разрезают волны и вздымают попадавшиеся им на пути рыбацкие судна, волочащия за собой сети. Каменолом разбивает ломом скалы и, побеждая их, отравляется невидимыми частицами проглоченной пыли. Каждый удар лома отнимает у него частицу жизни. Углекоп опускается в ад рудников, направляемый только тусклым пламенем своей лампы и вырывает из недр земли обугленные дереьья доисторических времен, под тенью которых ходили чудовища ушедших веков. Вдали от солнца, на глубине мрачного колодца он рискует жизнью, как каменщик, который, не боясь головокружения, работает в воздухе, стоя на хрупкой доске и любуется птицами, удивленными видом птицы без крыльев. Фабричный рабочий, роковым образом ставший рабом машины, работает рядом с ней, как бы превратившись в одно из её колес. Его стальные мускулы борятся против усталости и он с каждым днем все более тупеет от оглушительных свистков и стука колес, изготовляя безчисленные предметы, необходимые для культурной жизни. И эти миллионы людей, трудом которых живет общество, которые сражаются для нас всех против слепых и жестоких сил природы и ежедневно начинают борьбу сызнова, видят в этом однообразном самопожертвовании единственное назначение своей жизни. Они образуют огромную семью, живущую отбросами от достояния небольшого меньшинства, ревниво охраняющего свои привилегии.

- Это эгоистическое меньшинство - говорил Габриэль - исказило истину, убеждая большинство, порабощенное им, что труд - добродетель, и что единственное назначение человека на земле - работать до изнеможения. Сторонники этой морали, изобретенной капиталистами, прикрываются наукой, говоря, что труд необходим для сохранения здоровья, и что безделье пагубно. Но они сознательно умалчивают, что чрезмерный труд еще более убивает людей, чем праздность. Можно сказать, что работа - необходимость, это верно. Но не следует говорить, что она - добродетель.

Соборные служители кивали головами в знак сочувствия. Речи Габриэля будили в них целый мир новых идей; до сих пор они жили, подчиняясь условиям своего существования, в полубезсознательном состоянии, почти как сомнамбулы; а неожиданное появление этого беглеца, побежденного в общественной борьбе, разбудило их, толкнуло на работу мысли. Но пока они еще шли ощупью и единственным их светом были слова учителя.

- Вы-то,- продолжал Габриэль,- не страдаете от чрезмерного труда, как рабы современной культуры. Служба церкви не утомительна. Но вас убивает голод. Разница между тем, что получают каноники, поющие в хоре, и тем, что вы зарабатываете трудом своих рук, чудовищна. Вы не погибаете от труда и всякий городской рабочий посмеялся бы над легкостью вашей работы; но вы чахнете от нужды. Здесь дети такие же больные, как в рабочих кварталах. Я знаю, что вам платят, что вы едите. Церковь платит своим служителям столько же, сколько платила во времена господства веры, когда народы готовы были сооружать церкви только для спасения души, довольствуясь куском хлеба и благословением епископа. И в то время, как вы, живые существа, нуждающиеся в пище, жалко питаетесь картофелем и хлебом, внизу деревянные статуи покрываются жемчугом и золотом, с бессмысленной роскошью, и вы даже не спрашиваете себя, почему статуи так богаты в то время, как вы живете в нужде...

Слушатели Габриэля смотрели на него с изумлением, точно прозревая от долгой слепоты. С минуту они молчали в недоумении и некотором ужасе, но потом лица их озарились верой.

- Правда,- мрачно подтвердил звонарь.

- Правда,- сказал и сапожник, с горечью думая о своей нищете, о своей огромной семье, которую он не мог прокормить, работая с утра до вечера и которая увеличивалась с каждым годом.

Саграрио молчала, не вполне понимая слова дяди, но принимая их на веру, и голос его звучал в её душе, как небесная музыка.

Слава Габриэля распространялась между бедными служащими храма. Все говорили о его уме, и много раз и священники, заинтересованные им, старались разговориться с Габриэлем. Но он сохранял еще достаточно осторожности и был очень сдержан с "черными рясами", боясь, чтобы его не изгнали из собора, узнав его образ мыслей.

Одного только молодого священника, очень бедного, служившего духовником в одном из безчисленных монастырей в Толедо, Габриэль счел достойным доверия. Священник этот, дон Мартин, получал всего семь дуросов в месяц и на это должен был еще содержать старую мать, старую крестьянку, которая готова была голодать, лишь бы сын её был духовным лицом.

- Подумайте, Габриэль,- говорил молодой священник:- я принес столько жертв, а зарабатываю меньше, чем работник на ферме. Неужели для этого меня посвящали с таким торжеством в священнический сан, точно, вступая в брак с церковью, я приобщался к её богатству?

Нищета делала его рабом дона Антолина, и в конце месяца он почти ежедневно являлся в верхний монастырь, чтобы выманить у дона Антолина несколько пезет. Он даже льстил Мариките, которая не могла оставаться безучастной даже к аббату при своих симпатиях ко всем мужчинам, и всюду расхваливала его.

- Он ничего,- говорила она женщинам верхнего монастыря.- Приятно смотреть на него, когда он разговарирает с доном Габриэлем. Они кажутся оба знатными сеньорами, когда гуляют вдвоем в саду. Мать назвала его Mapтином наверное потому, что он похож на св. Мартина на картине Греко.

Но дядю ея, дона Антолина, было гораздо труднее смягчить; дон Антолин очень сердился, когда он не возвращал в срок взятые в долг гроши; к тому же дон Антолин намеренно притеснял дона Мартина, чтобы показать жителям верхнего монастыря, что его власть простирается не только на мелкоту, а и на таких же священников, как он сам. Дон Мартин был для него слугой в рясе, и он под разными предпогами каждый день вызывал его к себе и заставлял дожидаться своего прихода по долгим часам. А в разговоре с ним дон Мартин принужден был непременно слушать и подтверждать все его слова.

Габриэлю часто становилось жалко молодого священника, жившего в таком подчинении, и, оставляя племянницу, он спускался в гаилерею, присоединяясь к беседам дона Антолина и его жертвы. Вслед за Габриэлем появлялись его друзья, звонарь, пономарь, Тато и сапожник. Дону Антолину приятно было собирать вокрут себя всех их; он был уверен, что они приходят слушать не Габриэля, а его, проникнугые почтением к нему, а также питая страх перед его строгостью. Но, признавая равным себе только Габриэля, он обращался исключительно к нему, а если кто-нибудь из слушателей раскрывал рот, он делал вид, что не слышит, и продолжал говорить с Габриэлем.

Марикита, стоя у порога в мантилье, не спускала с них глаз, гордясь тем, что дядя её гуляет, окруженный целой свитой.

- Дядя! Дон Габриэль!- звала она кокетливым тоном.- Войдите, вам дома приятнее будет разговаривать. Хотя солнце и светит, всетаки день прохладный.

Ho дядя продолжал ходить no солнечной стороне и говорить. Любимой темой его разговора была нынешняя бедность собора и прежнее его величие. Он говорил о щедрости прежних королей, приводя в тесную связь блеск прежнего времени с величием монархов.

- Это правда,- подтверждал звонарь,- то время было хорошее. Мы ведь шли воевать в горы только для того, чтобы вернуть его. Ах, если бы победил дон Карлос... Если бы не было предателейю Правда, ведь, Габриэль? Ты можешь подтвердить это - мы вместе сражались.

- He говори вздора, Мариано!- остановил его с грустной улыбкой Габриэль.- Ты сам не знал в то время, за что сражаешься; ты был слеп, как и я. He обижайся, это правда. Ну скажи: чего ты хотел добиться, сражаясь за дона Карлоса?

- Как чего? Справедливости. Престол принадлежал семье дона Карлоса - нужно было вернуть его ему.

- И это все?- холодно спросил Габриэль.

- Нет, это самое меньшее. Я хотел, и теперь хочу, чтобы у нас был справедливый король, добрый католик, который бы, помимо всяких кортесов, накормил нас всех.досыта, не дозволял бы богатым угнетать бедных и не допускал бы, чтобы люди умирали сь голоду, когда они готовы трудиться... Кажется, ясно?

- И ты думаешь, что все это было в прежнее время и что твой король это возстановит?- Да ведь именно та эпоха, которую привыкли считать великой и благодарной, была самой ужасной и породила все зло, угнетающее нас теперь.

- Подожди, подожди, Габриэль,- вмешивался дон Антолин. Ты много знаешь, ты больше читал, и путешествовал, и видел, чем я. Но в этом вопросе я сведущ, и не допущу, чтобы ты злоупотреблял невежеством Мариано и других. Как ты можешь обвинять во всем прежнее время? Напротив того, во всем виноваты либерализм и теперешнее безверие. Без трона и алтаря Испания не может существовать, как хромой падает, уронив костыли;- это ясно видно из всего, что делается у нас с тех пор, как начались революции. Мы играем жалкую роль. У нас отбирают наши острова,- испанцев, самую храбрую нацию в мире, разбивают, страна погибает от долгов, сколько новых налогов не придумывают в Мадриде. Разве это когда-нибудь бывало?..

- Бывало и хуже.

- Ты прямо с ума сошел... Ты рассуждаешь не как испанец. Забыл ты, что-ли, что сделали Фердинанд и Изабелла. Нечего хиреть над книгами, чтобы знать это! Войди в хор и ты увидишь на нижнем ряде кресел все победы, которые они одержали с помощью Господней. Они покорили Гренаду и прогнали нечестивцев, которые держали нас под варварским игом шесть веков. Забыл открытие Америки? Кто, кроме нас был на это способен? Добрая королева заложила свои драгоценности для того, чтобы Колумб мот совершить свое путешествие. Этого ты не станешь ведь отрицать. А победы Карла ?-го? Что ты можешь привести против него? Знаешь ли ты более замечательного человека? Он покорил всех королей Европы; ему принадлежала половина мира и "солнце не заходило в его царстве". Испанцы были тогда властителями мира. И этого ты, надеюсь, не станешь отрицать... А дон Филипп II, этот мудрый король, по воле которого все иностранные короли плясали как марионетки. И все это делалось во славу Испании и для торжества веры. О его победах и о его власти я не стану и говорить. Если отец его был победителем при Павии, то он победил врагов в Сен-Кентене... А Лепант ты помнишь? В ризнице хранятся знамена корабля, которым командовал дон-Хуан австрийский. Ты их видел: на одном изображено Распятие.- Ты прямо потерял голову, Габриэль, если все это отрицаешь. Когда нужно было убить мавров, чтобы они не захватили Европу и не угрожали бы христианской вере, кто это сделал? Испанцы... Когда турки завладели морями, кто их остановил? Испанцы, во главе с дон-Хуаном... Новый мир открыт был испанскими мореплавателями; первое кругосветное плавание свершилй испанцы с Магеланом; все славные предприятия совершены были нами в эпоху благоденствия и торжества веры. А наука? В те времена жили величайшие богословы, знаменитейшие поэты, не превзойденные с тех пор. И чтобы показать, что источник всякого величия - религия, знаменитейшие поэты и писатели носили платье священников... ,

Ты скажешь, что потом наступил упадок. Я знаю, но это ничего не значит. В этом я вижу испытание Господне, желание унизить как отдельных людей, так и целые народы, с тем, чтобы потом возвеличить их, если они будут стоять на прежнем пути... Что об этом говорить! Мы помним только великое прошлое, блестящую эпоху Фердинанда и Изабеллы, дона Карлоса и двух Филиппов,- и ее мы хотим вернуть.

- А всетаки, дон Антолин,- спокойно возразил Габриэль,- та блестящая эпоха, которою вы восхищаетесь, представляет собой именно упадок и подготовила наше разорение. Я не удивляюсь вашему возмущению. Вы повторяете то, чему вас учили. Другие, более образованные, чем вы, тоже возмущаются, если затронут то, что они называют "золотым веком". Это происходит оттого, что изучение истории сводится у нас к прославлению внешнего великолепия, а между тем только дикари ценят все no внешнему блеску, а не по внутренней пользе.

Испания, конечно, была велика и, может быть, станет еще великой нацией, благодаря качествам, которых не могли уничтожить война и политика. Но эти качества создались в средние века, когда можно было питать надежды, не оправдавшиеся после того, как утвердилось национальное единство. Тогда в Испании жило образованное, трудолюбивое культурное население; тогда создались элементы, могущие породить великую нацию. Но здание, поражающее вас своим величием, построено зодчими, явившимися извне.

В пылу спора Габриэль забыл о необходимой осторожности,- так ему хотелось убедить дона Антолина, который слушал его холодно и мрачно и в нем вспыхнул прежний жар, прежнее желание обращать людей в свою веру. Он переставал скрывать свои убеждения. Другие слушатели внимали возбужденно, смутно чувствуя необычайность подобных речей в стенах собора. Дон Мартино, стоя за спиной своего скупого покровителя, смотрел на Габриэля с нескрываемым восторгом.

Габриэль стал излагать, освещая факты, согласно своим революционным идеям, всю историю иностранных вторжений в Испанию, а также изображал рост национального духа, который достиг высшего напряжения в конце средних веков. Царствование Фердинанда и Изабеллы было апогеем национальной истории и,вместе с тем, началом падения. To, что было великого при них, было результатом энергии прежних веков. Сами же они погубили Испанию своей политикой, толкнув ее на путь религиозного фанатизма и возбудив жажду всемирного цезаризма. В то время Испания стояла впереди всей Европы и играла такую же роль, как теперь Англия. Если бы вместо того, чтобы бросаться в военные авантюры, она продолжала прежнюю политику веротерпимости и слияния рас, земледельческого и промышленного труда,- как бы она далеко пошла!.. Возрождение было в значительной степени более испанским, чем итальянским. В Италии возродилось только античное искусство, но то, что составляет другую сторону возрождения - пробуждение к жизни нового общества с новой культурой и наукой - все это дело Испании, в которой слилась арабская, иудейская и христианская культура. В Испании впервые создалась современная стратегия; испанские войска первые стали употреблять огнестрельное оружие. Испания открыла Америку.

- Что-ж, этого тебе мало?- прервал дон Антолин.- Ты ведь сам подтверждаешь мои слова, говоря, что величие Испании относится ко времени Фердинанда и Изабеллы католических.

- Я признаю, что это была одна из самых блестящих эпох нашей истории, последний момент её славы,- но тогда же именно началась смерть нации, в которой смешались арабы, евреи и христиане. Изабелла установила инквизицию; начались религиозные преследования. Наука загасила свой свет в мечетях и синагогах, забросила книги в далекие углы христианских монастырей: настал час однех молитв. Испанская мысль укрылась в тени, дрожала от холода и, наконец, умерла. To, что осталось, направлено было на поэзию, драму и богословские диспуты. Знание стало путем к костру.

Потом явилось новое бедствие; изгнаны были евреи, которые так любили нашу страну. Они еще теперь, четыре века спустя, рассеянные по берегам Дуная и Босфора, оплакивают на старом кастильском наречии потерянную родину:

Perdimos la bella Sion

Perdimos tambien Espana,

Nido de consolacion

(Мы потеряли прекрасный Сион - и Испанию - приют утешительный). Они дали науке средних веков таких великих людей, как Маймонид и служили опорой нашей промышленности. Испания, обманутая своей жизнеспособностью, надеялась, что сможет перенести эту утрату и открывала себе жилы в угоду народившемуся фанатизму.

Потом начинается вторжение австрийцев. Нация теряет навсегда свою самобытность и начинает умирать. Истинная Испания, чуждая постороннего влияния, это - та, в которой христианское население, с примесью арабов, мавров и евреев, отличалось веротерпимостью; это Испания, в которой процветали земледелие и промышленность, в которой были свободные города. Она умерла при Фердинанде и Изабелле католических и сменилась Испанией фламандской, которая сделалась германской колонией, истощала свои силы в войнах, не имевших национального значения. Карл V и его сыновья были сильными королями, не спорю, но они убили национальный дух Испании, убили испано-арабскую культуру. Хуже того, они уничтожили культурную веротерпимость Испании, свободу древней испанской церкви, и создали жестокий церковный фанатизм, который - вовсе не произведение испанской почвы, а создание немецкого цезаризма.

Дон Антолин не выдержал, наконец, кощунственных речей Габриэля и остановил его.

- Габриэль, сын мой!- воскликнул он:- да ты более крайний, чем я думал! Подумай! где ты все это говоришь? Мы стоим под сводами великого испанского собора!..

Но ужас и возмущение старого священника еще более возбуждали Габриэля, и он продолжал развивать свои взгляды.

- Повторяю,- говорил он - Карл V был немец до мозга костей и переносил несчастия Испании как иностранец. А после него началось разложение. Филипп III довершил гибель страны, изгнав мавров; Филипп IV был порочный дегенерат. Испания покрылась тысячами монастырей и церквей. Число священников и монахов все росло и росло, а численность населения в течение двух веков спустилась от тридцати миллионов до семи. Инквизиция убивала культуру, войны истощали силы, усиленная эмиграция в Америку уносила все лучшие рабочие элементы страны. И эта эпоха варварства и застоя наступила как раз тогда, когда вся остальная Европа развивалась и шла влеред. Испания, стоявшая так долго впереди всех народов, очутилась в хвосте. Короли, обуреваемые гордостью, начали безумную войну для возстановления прежнего блеска, но это привело к новому поражению. Испания становилась все более и более католической и все более и более бедной и невежественной. Она хотела покорить мир, а внутри страны все было опустошено. Исчезло множество старых деревень; дороги исчезали. Никто не знал географическое положение своей родины, но все были осведомлены о том, где небо, чистилище и рай. Плодородные местности заняты были не фермами, а монастырями; a no дорогам бродили разбойники, которые могли всегда укрыться от преследований в монастырях. Невежество и нищета по всей стране, усеянной монастырями и церквами, были невообразимые, и когда кончилось владычество австрийцев, Испания была так бессильна, что чуть не наступил раздел её между европейскими державами; ее чуть не постигла судьба другой католической страны в Европе - Польши. Нас спасли только распри королей.

- Однако,- попробовал было возражать дон Антолин,- если время это было таким ужасным, почему испанцы терпели? Почему не было "pronuneiamentos" и таких возстаний, как в наше время?

- Разве это было возможно? Власть католичества, поддерживавшая власть монархии, убила народный дух;- мы до сих пор страдаем от последствий этой болезни, длившейся целые века. Чтобы спасти страну от гибели, пришлось призвать на помощь иностранцев,- явились Бурбоны. Во время войны за испанское наследство призваны были немецкие и английские генералы и офицеры. He было испанцев, способных командовать войском. При Филиппе V и Филиппе VI все управление страны было в руках иностранцев. Единственное спасение было в антиклерикализме, и его внесли в Испанию иностранцы - Бурбоны. Карл III первый начал борьбу против церковной власти,- и церковь стала плакаться на преследования, на то, что у неё отнимают её права и главное - её имущества. Но для страны политика Карла III была счастьем; она воскресила национальную жизнь. В политике Карла сказались отголоски английской революции. Но принцип наследственности погубил дело просвещенного короля. Следующие короли не продолжили его дела, а наступившая французская революция так напугала представителей монархической власти, что они потеряли голову уже навсегда. Страх перед революцией снова обратил их к церкви, как единственной опоре; опять иезуиты и монахи сделались и остались до сих пор советчиками королей.

Наши революции были мимолетными мятежами; в народе слишком сказалось долгое церковное рабство, и все испанские возстания останавливаются у порога церкви. Вы можете быть спокойны, народ не ворвется в стены собора. Но вы сами знаете, что это не потому, что воскрес религиозный дух прежних веков.

- Это правда,- сказал дон Антолин. Вера исчезла. Никто не приносит жертв на пользу храма Господня. Только в час смерти, когда людей одолевает страх, они иногда приходят нам на помощь.

- Вы правы, и я должен прибавить, что и испанцы равнодушны к вопросам веры по недомыслию. Они уверены, что попадут на небо или в ад, потому что им это внушили, но при этом они живут как придется, не думая о грядущем. Они верны традициям веры, в которой их воспитали, но никогда не размышляют о религии. Они - ни верующие, ни атеисты, а принимают за веру то, что принято, и живут в какой-то умственной спячке. Всякий проблеск критической мысли убивается страхом перед осуждением других. Суд закоснелаго в предразсудках общества заменил прежнюю инквизицию. Всякий человек, разбивающий рамки общепринятого, возбуждает общий гнев и осуждает себя на нищету или одиночество. Нужно быть таким, как все,- иначе нет возможности существовать. И вот почему у нас невозможна оригинальная мысль, невозможны плодотворные революции. Вера умерла в испанцах, но характер нации не изменился. Остался культ традиций, преграждающий путь к прогрессу. Даже революционеры считаются с предразсудками. Конечно, церковь бедна в сравнении с её прежними несметными богатствами, но положение её еще прочное. Пока у нас будут попрежнему бояться суда людей и страшиться каждой новой идеи - до тех пор вам нечего бояться революции: как она ни будет бушевать, вас она не коснется,

Дон Антолин рассмеялся.

- Теперь я совсем тебя не понимаю, Габриэль. Я возмущался твоими словами и думал, что ты, как многие другие, жаждешь революции и водворения республики, которая отнимет у нас все. А ты, оказывается, всем не доволен. Я рад. Ты не страшный враг - ты слишком многаго требуешь. Ho послушай, неужели ты действительно думаешь, что Испания теперь еще в таком же диком состоянии, как в те века, о которых ты говоришь? Я все слышу о железных дорогах, фабриках и заводах, наполняющих города и возвышающихся высоко над колокольнями церквей к радости нечестивых.- Прогресс, конечно, есть,- пренебрежительно ответил Габриэль.- Политические революции привели Испанию в связь с Европой, и поток захватил и нас,- как он захватил дикие племена Азии и Америки. Но мы идем следом за другими, без всякой инициативы, плывем по течению, в то время как соседи, более сильные, плывут впереди нас. В чем результаты прогресса в Испании? Наши железные дороги, очень плохия, принадлежат иностранцам; промышленность, в особенности самое главное - металлургия - тоже в руках иностранных капиталистов. Национальная промышленность прозябает под гнетом варварского протекционизма и не находит поддержки капитала. В деревнях деньги все еще прячут в потаенном месте, а в городах их отдают, как прежде, в рост, не употребляя на живое дело. Наиболее смелые покупают государственные бумаги, а правительство продолжает растрачивать государственные доходы, зная, что всегда найдет у кого занимать деньги и гордясь кредитом, как доказательством своего богатства.

Миллионы гектаров земель пропадают без правильного орошения. Обработка неорошенных земель - у нас единственный род земледелия, и в этом сказывается фанатизм, вера в молитвы и небесные воды, а не в плодотворный труд рук человеческих. Реки высыхают летом, а когда оне наполняются зимой, то наступают губительные наводнения. Есть достаточно камня для построек церквей, но нет - для плотин и бассейнов. Воздвигают колокольни и в тоже время истребляют леса, которые привлекали бы дождь.

Но самая ужасная язва нашего земледелия - рутинность крестьян, отвергающих всякие научные приемы во имя старых традиций. "Минувшие времена - самые благодатные; так возделывали землю мои предки - так буду возделывать ее и я". Невежество возводится в национальную гордость. В других странах рассадниками прогресса являются школы и университеты,- у нас же они создают интеллигентный пролетариат, который гонится только за местами и не желают никаких реформ. Учатся, чтобы иметь диплом, обезпечивающий заработок, а не для того, чтобы приобретать знания. Профессора и ученые, большею частью - адвокаты или доктора, занятые своей профессией и не интересующиеся наукой. Они читают лекции по часу в день, повторяя, как фонографы, то, что читали за год до того, а потом возвращаются к своим процессам и к своим больным, равнодушные к тому, что пишется после их вступления в должность. Вся испанская наука - из вторых рук, все переведено с французского, да и эти переводы мало кто читает, довольствуясь учебниками, читанными в детстве, и знакомясь с завоеваниями европейской мысли по газетам; все заняты практическими интересами; студенты абсолютно не развиты; их отрывают от детских игрушек, чтобы послать обучаться практическим знаниям, и после короткого ученья они становятся нашими управителями, законодателями и юристами. Разве это не смешно?

Габриэль не смеялся, но дон Антолин и другие восторженно внимали его словам. Старику священнику были приятны всякие нападки на современность, и он выразил одобрение Габриэлю.

- Бедовый ты!- сказал он Габриэлю.- Никому спуску не даеш.

- Наша страна обезсилена,- сказал Габриэпь.- В других странах сохраняют остатки старины, берегут их и облегчают к ним доступ, a y нас, где процветали все виды европейского искусства,- римское, мавританское,- все гибнет от недостаточного присмотра. Народ уничтожает драгоценнейшие памятники старины. Вся Испания - запыленный и запущенный музей со старым хламом, не привлекающим даже туристов. Даже развалины у нас развалились!

Дон Мартин, молодой священник, молча глядел в глаза Габриэлю, и в его глазах светился восторг. Другие слушали, опустив голову, зачарованные смелостью речей, прозвучавших в церковных стенах. Один дон Антолин улыбался; его забавляли слова Габриэля, хотя он был уверен в их явной нелепости. Становилось уже темно, солнце зашло, и Марикита стала звать дядю домой.

- Сейчас, сейчас, иду,- сказал дон Антолин,- я только еще должен ему что-то сказать.

- Послушай,- сказал он,- обращаясь к Габриэлю:- ты вот все так осуждаешь. Испанская церковь, развалившаеся от старости по твоим словам, обеднела; но и этого тебе мало. Какое же ты предлагаешь средство, чтобы поправить дело? Скажи нам, и потом пойдем домой. Становится холодно.

Он посмотрел на Габриэля, улыбаясь с отеческим сожалением, глядя на него как на ребенка...

- Увы,- ответил Габриэль,- я не знаю средства. Нас может исцелить только научный прогресс. Все народы шли одинаковым путем; сначала они властвовали мечем, потом их сила опиралась на веру, а затем уже на науку. Нами владели воины и духовенство. Но мы остановились на пороге современной жизни, не решаясь обратиться к науке, которая могла бы нас спасти. Испания слишком отдалилась от света науки, который доходит до нас только в холодных, слабых отблесках. Мы слишком горели верой, и теперь обезсилели, как люди, испытавшие серьезную болезнь в ранней юности и навсегда оставшиеся бессильными, осужденные на преждевременную старость.

- Знаем мы,- сказал дон Антолин, направляясь к дверям своей квартиры.- Наука... о ней постоянно говорят в таких случаях... Нет, лучшая наука - это любить Бога. До свиданья.

- До свиданья, дон Антолин. Но не забывайте вот чего: мы никогда не выходили из-под власти веры и меча. To вера, то меч управляли нами. А никогда не было речи о науке. Она никогда не властвовала в Испании хотя бы одне сутки.

VIII.

После этой беседы Габриэль стал избегать разговоров с доном Антолином, раскаиваясь в своей неосторожности: он понял, что ему опасно высказывать свои убеждения; он боялся, что его выгонят и из собора, и что еиу снова придется скитаться без пристанища. Зачем бороться против неискоренимых предразсудков? Зачем напрасно кружить головы горсти соборных служителей? Обращение нескольких существ, привязанных к прошлому, как улитки к скале, не может содействовать духовному освобождению человечества.

Эстабан, который перестал угрюмо молчать, как в первое время после приезда Саграрио, тоже советовал ему быть осторожным, потому что дон Антолин призвал его и стал осведомляться, откуда у Габриэля взялись такие опасные мысли. У него прямо дьявольские мысли, говорил он, и он спокойно высказывает их в соборе, точно тут один из тех нечестивых клубов, которые развелись заграницей. Откуда это твой брат набрался всего этого? Никогда я ни от кого не слышал подобных ересей... Он обещал не поднимать скандала, в виду того, что он был гордостью семинарии, и особенно в виду его болезненного состояния, понимая, что было бы безчеловечно выгнать его из собора; но он требовал, чтобы больше такие "митинги" не повторялись в стенах собора, и чтобы он не развращал служащих. Живя гостем в соборе, не благородно подтачивать его основы.

Этот последний довод убедил Габриэля, и он стал избегать встреч со своими друзьями, не приходил к сапожнику, и когда видел, что все они собираются в галлерее послушать его, отправлялся наверх к регенту, который был счастлив, что может играть ему новые пьесы.

Когда Габриэль сильно кашлял, он переставал играть, и между ними завязывались длинные беседы всегда на одну и ту же тему - о музыке.

- Заметили ли вы, дон Габриэль,- сказал однажды дон-Луис,- что Испания очень печальна, но не поэтичной грустью других стран, а дикой, грубой скорбью? Испания знает или громкий смех, или рыдания и вой, но не знает ни улыбки, ни разумной веселости, которая отличает человека от зверя. Она смеется, оскаливая зубы; душа её всегда мрачна как пещера, где страсти мечутся, как звери в клетке.

- Вы правы: Испания печальна,- ответил Габриэль.- Она уже не ходит вся в черном, с четками на рукоятке меча, как в прежнее время, но душа у неё мрачная, живущая отголосками инквизиции, страхом костров. Нет у нас открытой веселости.

- Эго всего заметнее в музыке,- сказал дон-Луис.- Немцы танцуют томные или бешеные вальсы, или с кружкой пива в руках поют студенческие песни, прославляя беззаботную жизнь. Французы хохочут и пляшут с порывистыми движениями, готовые сами смеяться над своими обезьяньими ужимками. У англичан танцы похожи на спорт здоровых атлетов. И все эти народы, когда они проникаются тихой поэтической грустью, поют романсы или баллады, жаждут сладких звуков, которые усыпляют душу и возбуждают фантазию. A наши народные танцы носят священнический характер, напоминают экстаз танцующих жриц, которые падают в конце к подножию алтаря с обезумевшими глазами, с пеной на устах. А наше пение? Песни прекрасны, но сколько в них отчаяния, до чего оне надрывают душу народа, любимое развлечение которого - вид крови на аренах цирка!

Говорят об испанской живости, об андалузской веселости... Хороша она!.. Я раз был в Мадриде на андалузском празднике. Все хотели быть веселыми, пили много вина. Но чем больше они пили, тем лица становились более мрачными, движения более резкими... Олэ!! Олэ! Но веселья не было. Мужчины обменивались злыми взглядами; женщины топали ногами, хлопали в ладоши с затуманенным взором, точно музыка опустошила их мозг. Танцовщицы извивались как зачарованные змеи, сжав губы, с неприступным, надменным взглядом, как баядерки, исполняющия священный танец. По временам раздавалось пение на монотонный и сонный мотив, с острыми выкриками, как у человека, падающего пораженным на смерть. Слова песен были прекрасны, но печальны, как жалобы узника в тюрьме. Содержание всех песен было одно и то же: удар кинжала в сердце изменницы, месть за оскорбление матери, проклятия судьям, посылающим разбойников на каторгу, прощание с миром перед казнью на заре последнего дня - похоронная поэзия, сжимающая сердце и убивающая радость. Даже в гимнах женской красоте говорилось о крови и кинжалах. Вот музыка, которая развлекает народ в праздник, и будет "веселить" его еще много веков. Мы - печальный народ и можем петь только с угрозами и слезами. Нам нравятся только те песни, в которых есть стоны и предсмертный хрип.

- Это совершенно понятно,- возразил Габбриэль.- Испанский народ любил своих королей и своих священников, слепо им верил, и стал походить на них. Он весел грубым весельем монаха; его плутовские романы - рассказы, придуманные в часы пищеварения в монастырских трапезных. Предметы нашего смеха всегда одни и те же: уродство нищеты, паразиты на теле, медный таз благородного гидальго, уловки нищего, который крадет кошелек у товарища, ловкая кража у благочестивых дам в церкви, хитрость женщин, которых держат взаперти, более порочных, чем женщины, пользующиеся полной свободой... Испанская грусть - дело наших королей, мрачных, больных, мечтавших о мировой власти в то время, как народ умирал с голоду. Когда действительность не оправдывала их надежд, они становились мрачными ипохондриками, приписывали свои неудачи каре Господней и, чтобы умилостивить небо, предавались жестокому благочестию. Когда Филипп II услышал о гибели "непобедимой Армады", о смерти тысяч людей, которых оплакивала половина страны, он не обнаружил никакого волнения. "Я послал их сражаться с людьми, а не со стихиями", сказал он и продолжал молиться в эскуриале. Жестокая грусть этих монархов гнетет до сих пор наш народ. He напрасно уже много веков черный цвет стал цветом испанского двора. Темные парки королевских замков, тенистые, холодные аллеи были всегда и остались до сих пор любимыми их местами для прогулок. Крыши их загородных дворцов темные, башни плоские и дворы мрачны, как в монастырях.

Габриэль рад был, что мог свободно, без боязни, изливать накипевшие в нем мятежные чувства перед музыкантом, и воодушевился, говоря о влиянии веков инквизиции на народ. Угрюмость королей, продолжал он - наказание, возложенное природой на испанских деспотов. Когда кто-нибудь из королей, как например Фердинанд V, имел от природы художественный вкус, то вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, он томно вздыхал, слушая женоподобное сопрано Фаринелли. Более безразличные к красоте короли жили вълесах около Мадрида, охотились на оленей и зевали от скуки в промежутках между выстрелами. Печаль католической веры проникла в плоть и кровь наших королей. В то время как человечество, осмелевшее под чувственным дуновением Возрождения, восторгалось Апполоном и снова поклонялось Венере, извлеченной из развалин, идеалом красоты для наших королей оставался попрежнему запыленный темный Христос старых соборов с его безжизненным лицом, изможденным телом и костлявыми ногами, с струящейся по ним кровью. Во всех религиях начинали любить кровь, когда зарождалось неверие, когда брались за меч, чтобы укреплять веру. В то время как в Версале били фонтаны среди мраморных нимф и придворные Людовика XIV, щеголяя пестрыми нарядами, увивались за дамами, не скупившимися на свою благосклонность, не зная стыда, став совершенными язычниками, испанский двор одевался в черное, носил четки у пояса и считал за честь присутствовать при сожжении еретиков на кострах, нося зеленые ленты, в знак принадлежности к инквизиционному суду.

Мы - испанцы, действительно рабы печали и у нас царит до сих пор мрак прежних веков. Я часто думал о том, как ужасна была жизнь людей с открытым умом в те времена. Инквизиция подслушивала каждое слово и старалась угадывать мысли. Единственной целью жизни считалось завоевывание неба, а оно становилось с каждым днем все более трудным. Приходилось, чтобы спасти душу, отдавать все свои деньги церкви и высшим совершенством признавалась бедность. Нужно было, кроме того, ежечасно молиться, ходить в церковь, поступать в братские общины, бичевать тело, внимать голосу "брата смертного греха", будившего от сна напоминанием о близкой смерти. И все это не избавляло от страха попасть в ад за малейшее прегрешение. Никак нельзя было умилостивить окончательно грозного мстительного Бога. А я уже не говорю о вечном страхе физических мук, сожжения на костре. Самые открытые умы слабели под этой постоянной угрозой и становится понятным циничное признание монаха Лиоренте, говорившего, что он потому сделался секретарем инквизиционнаго. суда, что, "лучше поджаривать людей, чем самому быть поджаренным". Умным людям не оставалось другого выбора. Как они могли противиться? Король, при всем сфоем могуществе был слугой духовенства и инквизиции, более нуждаясь в поддержке церкви, чем церковь в его поддержке...

Габриэль остановился, чувствуя, что задыхается. Среди своих пламенных речей он закашлялся сильнее, чем обыкновенно и беседа оборвалас. Регент испугался за него.

- He пугайтесь, дон-Луис,- сказал Габриэль.- У меня такие припадки бывают каждый день; я болен, и мне не следуст так много говорить. Но я не могу молчать,- до того меня волнует мысль о том, как погубили нашу страну монахи и как они губят весь мир.

- Я политикой не интересуюсь,- сказал дон-Луис.- Я не рассуждаю о том, что лучше, республика или монархия; моя единственная родина - искусство. Я не знаю, какова монархия в других странах, я только вижу, что в Испании она мертва. Ее терпят, как другие пережитки прошлаго, но она ни в ком не вызывает восторга и никто не расположен приносить себя в жертву ей, я даже думаю, что те, которые живуть под её сенью, связанные с престолом своими личными выгодами, более преданы ей на словах, чем на деле.

- Это правда,- ответил Габриэль.- Последним популярным монархом был Фердинанд VII. Всякий народ заслуживает своих властителей... Нация пошла вперед по пути прогресса, а короли даже, напротив того, ушли назад, отказавшись от антиклерикализма и реформаторских начинаний первых Бурбонов. Если бы теперь воспитатели какого-нибудь молодого принца сказали, что хотят "сделать его доном Карлосом III", стены дворцов содрогнулись бы от таких слов. Австрийская политика воскресла, как сорная трава выростает заново, сколько ее ни вырывай... Если в наших королевских дворцах вспоминают прошлом, то лишь об эпохе австрийского владычества. Там совершенно забыты те короли, которые уничтожили обаяние инквизиции, изгнали иезуитов и содействовали благосостоянию страны. Совершенно забыты те иностранные министры, которые просветили Испанию. Иезуиты, монахи и священники снова всем распоряжаются, как в худшие времена царствования дона Карлоса II... Да, дон-Луис, вы правы: монархия умерла. Между нею и страной такое же взаимоотношение, как между живым и мертвым. Вековая лень испанцев, их боязнь перед всем новым, длят ту форму правления, которая не имеет у нас, как в других странах, оправдания военных побед и захвата новых земель.

Вскоре Габриэль стал опять видаться со своими друзьями, которые, по выражению сапожника, не могли жить без него. Друзья собирались теперь на башне у звонаря, чтобы избежать инквизиторских взглядов дона Антолина. По утрам Габриэль сидел подле своей племянницы, глядя, как она шьет на машине, и смотрел на её грустное лицо, когда она молчаливо склонялась над работой. Они очень сблизились, проводя вместе время в одиноком помещении Эстабана, который уходил из дому, избегая общества дочери. Их сближала также болезнь. По ночам Габриэль, который не мог уснуть от душившего его кашля, слышал стоны племянницы. Встречаясь утром, они обменивались тревожными вопросами о здоровьи друг друга: каждый из них забывал о своих страданиях, видя перед собой страдание другого. Саграрио была очень больна, но её молодое лицо оставалось красивым, глаза сверкали оживлением и нежная грустная улыбка придавала ей особую прелесть... Из любви к дяде, Саграрио не позволяла ему так долго сидеть подле себя, боясь стеснять его собою.

- Уйдите,- говорила она, притворяясь веселой.- Меня раздражает, чго вы сидите здесь паинькой. Вам нужно побольше двигаться. Пойдите к своим друзьям; они наверное ругают меня за то, что я вас к ним не пускаю. Пойдите погуляйте, дядя. Поговорите о том, что вас так интересует и приводит их всех в восторг. Только не простудитесь и не утомляйтесь!

Габриэль уходил к своим друзьям, собиравшимся у звонаря, и находил там всех своих прежних слушателей, в том числе и дона Мартина, который пробирался туда тайком, а также и сапожника; он работал по ночам, чтобы возместить время, которое проводил, слушая Габриэля. Самый дикий и смелый из всех был звонарь Мариано. Он быстро освоился с новыми идеями и сразу принял самые крайние идеалы Габриэля.

- Я вполне разделяю твои убеждения, Габриэль,- говорил он,- и в сущности всегда их разделял. Я считал, что не должно быть бедных, что все должны работать, и что нужно помогать друг другу... Я с этими мыслями и пошел в горы, надев "бойну" и взяв ружье в руки. Я всегда думал, что религию выдумали богатые, чтобы примирить обездоленных с их судьбой, дав им надежду на вознаграждение на небе. Выдумка не дурна. Кто после смерти не нашел блаженства - не придет ведь жаловаться.

Однажды в светлое весеннее утро Габриэль вместе со своими друзьями, собравшимися у Мариано, пошел на колокольню - поглядеть на знаменитый большой колокол, La Gorda, которого он не видел с детства.

Поднявшись по винтовой лестнице из комнатки звонаря, все они стали у огромной решетки, замыкавшей клетку для колокола. Огромный бронзовый колоков был надтреснут с одной стороны; язык колокола, разбивший его своей тяжестью, весь резной, толщиной в колонну, лежал внизу и вместо него висел другой, менее тяжелый. У ног Габриэля расстилались крыши собора, черные и некрасивые. Прямо против собора возвышался Альказар, величественно поднявциийся выше храма, точно храня высокий дух построившего его императора, цезаря католицизма, борца за веру, державшего церковь у своих ногь.

Вокруг собора раскинулись здания города, и дома исчезали среди безчисленных церквей и монастырей, наводнивших Толедо. Куда бы ни обращался взор, всюду он встречал часовни, монастыри, больницы. Церковь заполонила Толедо, в котором в прежние века кипела промышленность, и до сих пор подавляла своей каменной громадой мертвый город. На нескольких колокольнях развевался маленький красный флаг с изображенной на нем причастной чашей: это означало, что там служит первую службу посвященный в сан новый священник.

- Когда бы я ни поднялся сюда,- сказал дон Мартин, сев около Габриэля,- всегда развевается где-нибудь этот флаг. Церковь неустанно пополняет свои ряды новыми избранниками, а большинство вступающих в нее избирает духовную карьеру только для того, чтобы приобщиться к богатствам и могуществу церкви. Бедные! И меня ведь тоже посвящали с пышностью, среди клубов ладана, и семья моя плакала от счастья и умиления, гордясь тем, что я стал служителем Господним. Но на следующий день после торжества, когда потухли свечи и кадильницы, начались будни, началась нужда, приходилось вымогать мольбами возможность иметь кусок хлеба - зарабатывать семь дуросов в месяц.

- Да,- сказал Габриэль, кивая головой в знак сочувствия словам молодого священника.- Вы - первые обманутые жертвы. Прошло время, когда все священники жили в богатстве. Несчастные юноши, надевающие рясу с надеждой на митру, похожи на эмигрантов, которые отправляются в далекие страны, славившиеся целыми веками, как неисчерпаемые источники богатств, и убеждаются, попав туда, что богатства истощены, что там - большая нужда чем у них дома.

- Правда, Габриэль. Время могущества церкви прошло, однако, она еще достаточно богата, чтобы доставить довольство своим членам. Но дух равенства, который приписывается церкви, не существует на самом деле. Напротив того, нигде нет такого беспощадного деспотизма, как в церкви. В первые времена папы и епископы избирались верующими, и если они злоупотребляли своей властью, их свергали. Теперь церковь стала насквозь аристократической. Кто достиг митры, тот навсегда свободен от всякой ответственности. В государственной жизни чиновников удаляют со службы, министров сменяют, военных лишают военного звания, даже королей свергают с престола. Ho папа и епископы не могут быть никем смещены и не несут никакой ответственности. А если какой-нибудь возмущенный несправедливостями священник вздумает протестовать, окажется живым человеком под рясой - его объявляют сумасшедшим. В завершение лицемерия, они провозглашают, что в лоне церкви живется лучше, чем где-либо в мире, и что только безумец может возмутиться против нея.

- Какая ложь,- продолжал дон Мартино, все более воодушевляясь,- все, что говорится о бедности церкви! Эта бедность очень относительная, Церковь уже не владеет большей половиной богатств всой страны, как прежде, но всетаки её положение у нас лучшее, чем где бы то ни было, и государство тратит на церковь больше, чем на все другое. На церковь в бюджете определяется сорок миллионов, что ей кажется недостаточным, а на народное образование - девять, на помощь неимущим - один миллион. Чтобы сохранить добрые отношения с Богом, испанцы тратят в пять раз больше, чем на обучение грамоте. Но, помимо этого, церковь получает субсидии от разных министерств - на миссии в разных странах, на содержание духовников в армии и флоте. Она собирает огромные деньги на поддержание папского двора и папского иунция, на перестройки и поддержку церквей, на епископские библиотеки и на всякие непредвиденные случаи, собирает огромные пожертвования с частных лиц, получает субсидии от городских советов... Словом, церковь имеет ежегодно от государства и частных жертвователей более трехсот миллионов в год... И всетаки она стонет и жалуется на бедность.

Триста миллионов - я точно подсчитал. А я получаю семь дуросов, и большинство священников живет впроголодь. Все деньги идут в пользу церковной аристократии. Подумай, Габриэль, как мы обмануты! Отказаться от радостей семьи и любви, от мирских благь, облечься в черное траурное платье - и зарабатывать не больше любого каменщика, мостящего улицу! Правда, наш труд не тяжелый, и нам не грозит опасность упасть с помостов, но мы беднее многих рабочих и не можем признаться в этом, не можем просить милостыни, чтобы не позорить наш сан!.. Когда церковь утратила свою первенствующую роль в мире, то только мы, мелкие служители веры, пострадали от этого. Священники бедны, собор беден, но князья церкви получают попрежнему тысячи дуросов, и каноники спокойно поют, сидя в своих креслах и не заботясь о хлебе насущном.

Пробило двенадцать часов... Звонарь исчез. Послышался скрип цепей и балок, от громового удара содрогнулась вся башня. "Горда" заглушила все другие колокола рядом с нею. Через минуту раздались из Альказара воинственный бой барабанов и звуки труб.

- Пойдем,- сказал Габриэль.- Напрасно Мариано не предупредил нас, чтобы не оглушить так неожиданно.- И он прибавил, улыбаясь:- Вечно то же самое. Много шума - и никакого дела.

Приближался праздник Тела Господня. Жизнь в соборе шла обычным чередом. В верхнем монастыре много говорили о здоровьи кардинала, которое очень ухудшилось от волнений, вследствие его ссоры с канониками. Говорили даже, что у него был припадок, и что жизнь его в опасности.

- У него болезнь сердца,- утверждал Тато, который всегда точно знал, что происходит во дворце архиепископа.- Донья Визитацион плачет, как кающаеся Магдалина и проклинает каноников.

За обедом Эстабан стал говорить о том, с какой пышностью праздновался в прежния времена надвигающийся праздник, и скорбел о падении церкви.

- Ты не увидишь прежнего блеска,- говорил он Габриэлю.- Теперь от прежнего остался только обычай украшать фасад церкви драгоценными коврами. Но уже не выставляют "Гигантов" в ряд перед дверью прощения, и процессия совсем заурядная.

Регент тоже жаловался:

- А месса, синьор Эстабан!.. Самая жалкая для такого большого праздника. Приглашают четырех музыкантов и исполняют несколько отрывков Россини, самых коротеньких, чтобы вышло подешевле. Лучше бы уже при таких условиях довольствоваться органом.

По старому обычаю, накануне праздника военная музыка играла вечером перед собором, и весь город сбегался слушать ее, радуясь развлечению среди однообразной будничной жизни. К этому дню съезжались гости из Мадрида на бой быков, назначенный на следующий день.

Звонарь пригласил своих друзей слушать музыку в греко-римской галлерее на верху главного фасада. В тот час, когда дон Антолин закрыл двери верхнего монастыря и там потушены были все огни, Габриэль и его друзья пробрались наверх к звонарю, и к ним присоединилась, по настоянию дяди, Саграрио. Пришла и бледная, больная жена сапожника с грудным ребенком. Все они сели у каменной баллюстрады и стали смотреть вниз, на город.

Городская ратуша украшена была гирляндами огней. Среди деревьев гуляли группы молодых девушек в белых платьях, а за ними следовали кадеты, тонкие и стройные в своих турецких шароварах. Над ярко освещенной площадью высилось темное, ясное и глубокое летнее небо, усеянное сверкающей пылью звезд.

И когда кончилась музыка и потухли огни, обитатели собора долго еще оставались на галлерее, будучи не в силах оторваться от волшебного вида неизмеримого пространства над головой и города у подножья собора.

Саграрио, которая, со времени своего возрращения, не выходила еще ни разу из верхнего монастыря, с восхищением смотрела на небо.

- Сколько звезд!- мечтательно проговорила она тихим голосом.

- Небо подобно полю,- сказал звонарь.- В хорошую погоду звезды высыпают на нем в большем количестве.

Наступило долгое молчание, которое звонарь прервал наконец, вопросом.

- Что такое небо? Что там за его синевой?

Площаць собора была в этот час пустынная и темная, озаренная только рассеянным светом звезд. С огромного голубого свода спускалась молитвенная тишина, величие которой охватило наивные души служителей храма. Их постепенно заполняла тайна бесконечности.

- Все вы,- снова заговорил Габриэль - не в состоянии постигнуть бесконечность.- Вас обучзли какойто наивной и жалкой истории творения, придуманной невежественными евреями где то в углу Азии. По этой благочестивой легенде мир, создание Бога, похожаго на человека; и этот изумительный творец соорудил будто бы все мироздание в шесть дней. До чего действительность более прекрасна, до чего объяснения науки более возвышенны. Наша земля, такая огромная в наших глазах, со всеми её народами и верованиями лишь атом вселенной. Даже солнце, которое кажется нам огромным по сравнению с землей, лишь пылинка в бесконечности. To, что мы называем звездами, такие же солнца как наши, окруженные планетами, подобными земле, но они так малы, что недоступны нашим взорам. Сколько их? По мере того, как человек совершенствует оптические снаряды и проникает все глубже в глубины неба, он находит их все в большем и большем количестве; за открытыми мирами появляются в глубине ночи новые миры. В пространстве движутся безчисленные миры, более сплоченные, чем частицы составляющия дым и облака и все же отделенные один от другого безграничными пространствами. Одни из этих миров населены как земля, другие были населены, но сделались необитаемыми и кружатся одиноко в пространстве, ожидая новой эволюции жизни; есть такие, которые еще не проснулись к жизни. Млечный путь - звездная пыль, которая только кажется сплошной массой; в действительности между отдельными частицами такие огромные промежутки, что в них могли бы двигаться свободно три тысячи таких солнечных систем как наша, со всеми сопровождающими их планетами.

- Так чему же нас обучали здесь?- робко спросил старый органист, указывая на собор.

- Ровно ничему,- ответил Габриэль.

- А что такое все люди?- спросил Тито.

- Ничто.

- А правительство, законы, нравы общества?- спросил звонарь.

- Тоже ничто.

Саграрио посмотрела на дядю глазами, расширившимися от созерцания неба.

- А Бог?- мягко спросила она.- Где Бог?

Габриэль стоял опершись на перила галлереи. Его фигура вырисовывалась на фоне звездного неба, высокая и черная.

- Бог,- сказал он,- это все, что нас окружает, также как мы сами. Это жизнь, которая со всеми своими превращениями, как бы постоянно умирает и постоянно возрождается. Бог - это та беспредельность, которая нас пугает своей непостижимостью. Это материя, которая одухотворяется силой, составляющей её сущность и неразрывна с нею. Словом, Бог - это мир с человеком включительно. Но если вы меня спрашиваете, что такое тот мстительный и своевольный Бог, который извлек из небытия вселенную, который управляет нашими действиями и хранит наши души, то этого Бога вы напрасно стали бы искать в глубинах беспредельности; он измышление нашего разума и когда люди придумали его, земля уже существовала миллионы лет.

На все дальнейшие вопросы Габриэль отвечал тоже отрицательно; все, что слушатели его чтили до сих пор, он назвал ложью - но они уже были так охвачены его влиянием, так верили ему, что его отрицание стало для них законом. В эту ночь, под праздник Тела Господня, беседа на вышке древнего собора разрушила в душах наивно-веривших людей все, что их связывало с общественным и религиозным строем родины их духа - толедского собора.

IX.

Рано утром на следующий день Габриэль, выйдя на галлерею верхнего монастыря, увидел дона Антолина, который раскладывал свои книжечки с билетами для обзора храма и поверял их.

- Сегодня великий день,- сказал Габриэль желая польстить дону Антолину.- У вас будет хороший сбор: приедут иностранцы.

Дон Антолин пристально посмотрел на Габриэля, сомневаясь в его искренности и потом ответил довольным тоном:

- Да, праздник, кажется, будет удачный... Нам очень нужны деньги. Ты вот радуешься нашей беде и может быть доволен. Мы так бедны, что нечем покрыть расходы по празднику.

Дон Антолин продолжал пристально смотреть на Габриэля. Ему пришла в голову одна мысль и он колебался, сделать ли то, что он придумал.

- Послушай, Габриэль,- сказал он, помолчав, с лукавой улыбкой:- вот ты хотел заработать немного денег, чтобы помочь брату. Сегодня представляется случай. Хочешь принять участие в процессии, везти колесницу с священной ракой?

Предложение дона Антолина было, конечно, сделано с иронией, и Габриэль хотел ответить отказом, но он вдруг решил перехитрить старого священника и принять его предложение. Он хотел к тому же действительно что-нибудь заработать, зная, как нуждается брат. Его жалкого заработка и платы регента за комнату и еду не хватало на то, чтобы содержать больного Габриэля, которого нужно быпо очень хорошо кормить, что он делал с трогательной нежностью, предлагая постоянно то съесть, то выпить что-нибудь. В конце месяца ему приходилось обращаться за помощью к дону Антолину.

- Ты, конечно, не захочешь,- саркастически прибавил дон Антолин,- ты слишком крайний, и счел бы недостойным себя возить раку по улицам.

- Вы ошибаетесь,- возразил Габриэль.- Я готов принять ваше предложение,- может быть только, труд этот мне не по силам?

- He беспокойся,- ответил дон Антолин,- возить будут другие; тут будет человек десять, а ты только будешь одним из них. Я скажу, чтобы тебя не слишком утруждали.

- Тогда отлично, дон Антолин. Я рад заработку, и сейчас пойду в собор.

Больше всего он решился принять предпожение старого священника из желания пройтись по улицам Толедо, куда он ни разу не выходил, скрываясь в соборе. Кроме того, ему казалось любопытным, чго он, не верующий, будет возить перед толпой католическую святыню. Для него это было символом отрицания, скрывающагося под внешней пышностью католического культа, символом исчезнувшей веры - в то время, как дон Антолин, напротив того, увидал в согласии Габриэля победу церкви.

Когда Габриэль спустился в собор, месса уже началась. У дверей ризницы взволновано говорили о важном событии, нарушившем торжественность праздника. Архиепископ не спустился в собор и не примет участия в процессии. Говорили, что он болен, но все отлично знали, что накануне он ходил гулять довольно далеко, в монастырь за городом, и знали, что он не явился из злобы на каноников.

Габриэль вошел в церковь и стал разглядывать группы монахинь, в крахмальных чепчиках, молодых девушек, воспитанниц разных пансионов, в черных платьях с красными или синими лентами, офицеров военной академии. Больше всего выделялись среди девушек воспитанницы института благородных девиц, в черных платьях с кружевными мантильями, сильно набеленные и нарумяненные, как полагалось молодым аристократкам, с сверкающими черными глазами; их вызывающая грациозность напоминала женщин на картинах Гойи.

Габриэль увидел также своего племянника Тато в пышной красной мантии. Он стучал палкой о плиты, чтобы пугать собак, и окружен был целой толпой пастухов, загорелых мужчин и женщин в пестрых нарядах. Спустившись с гор к великому празднику, они осматривали храм, вытаращив глаза, пугаясь собственных шагов, ослепленные и оглушенные музыкой и огнями, точно боясь, что их сейчас прогонят из храма, прекрасного как в сказке, женщины показывали пальцами на расписные стекла, на золоченных воинов башенных часов, на трубы органа и стояли не двигаясь, раскрыв рот от изумления. Тато, который казался им принцем в своей роскошной одежде, давал им объяснения, которые они едва понимали от волнения. Когда он стал гнать собак, сопровождавших своих хозяев, они, наконец, ушли из собора, чтобы не расставаться с верными спутниками своей дикой жизни.

Заглянув за решетку хора, Габриэль увидел собравшихся там каноников и священников других церквей. По средине стоял его друг регент в туго накрахмаленном стихаре и дерижировал дюжиной музыкантов и певцов. На алтаре стояла знаменитая рака, в виде маленькой готической часовни изумительно тонкой работы.

Мало-помалу являлись приглашенные участвовать в процессии: городские жители в черных сюртуках, профессора академии в парадных мундирах, при орденах, офицеры городской гвардии в старинных мундирах, дети, одетые ангелами, но во вкусе Помпадур, с кружевными жабо, в туфлях с красными каблуками, с привязанными за плечами крылышками и митрой с плюмажем на белокурых париках, Костюмы всех участвующих в процессии были Х?ПИ века; двое служителей, которые шли впереди колесницы были в пудренных иариках, в коротких панталонах и черном платье, как аббаты старого времени; парча и бархат украшали бедных служителей, которым нечего было есть; даже простые прислужники носили сверкающия золотые одежды. Главный алтарь увешан был драгоценными коврами, а ризы епископа и священников сверкали золотом и драгоценным шитьем, тяжелые и неудобные как латы.

Приближался час процессии, и в церкви началось оживление; хлопали двери, бегали служители с озабоченными лицами.

В однообразной медлительной жизни этих, людей, ежегодняя процессия, которая должна была пройти по нескольким улицам, также волновала, как опасная экспедиция в далекие страны.

После окончания мессы, орган заиграл оглушительный марш, подобный танцу краснокожих, загудели колокола и раздавалась команда офицеров, выстраивавших войска перед собором.

Дон Антолин со своим серебряным шестом и в парчевом плаще бегал во все стороны, чтобы собрать церковных служителей. Весь в поту, задыхаясь, он подбежал к Габриэлю.

- Иди на свое место, пора!- сказал он и подвел его к алтарю, где сгояла рака.

Габриэль и еще восемь или девять человек приподняли ковры с боковых сторон и вошли в клетку, на которой помещена была рака. Их обязанность заключалась в том, чтобы толкать повозку, которая двигалась на колесах, спрятанных под коврами. Они должны были только сдвинуть повозку с места, а спереди два служителя, в белых париках и черных одеждах, везли ее за ручки спереди и сзади. Так возили колесницу по извилистым улицам, и должность Габриэля заключалась в том, чтобы давать сигналы, когда останавливаться.

Священная колесница медленно пустилась в путь по наклонному полу, которым покрыли ступеньки алтаря: за оградой пришлось остановиться; вся толпа опустилась на колени. Процессия двигалась по улицам, мимо балконов, украшенных старинными коврами, торжественно и медленно. Улицы были посыпаны песком, что бы колеснице было легче скользить по острым камням. Габриэлю тяжело было ступать, стоя в подвижной клетке, но ему всетаки приятно было очутиться на улицах, хотя шум толпы с непривычки оглушал его. Он внутренно улыбался, думая о том, как бы поражена была толпа, набожно опускавшаеся на колени, узнав, кто такой тот, чьи глаза выглядывали из-под раки. Многие из офицеров, сопровождавших пррцессию, наверное знали о существовании Габриэля и считали его врагом общества. И вот этот отверженный, который спрятался в соборе, как птица, укрывающаеся в нишах собора от непогоды, возит святыню по улицам благочестивого города.

Уже далеко за полдень процессия вернулась в собор, и, пропев последние псалмы, священники быстро снимали одежды и спешили домой - завтракать. Шумная церковь быстро опустела и снова погрузилась в молчание и мрак.

Когда Эстабан увидел Габриэля, вышедшего изъпод раки, он рассердился.

- Ты убиваешь себя! Разве тебе по силам такая работа? Что это была за нелепая фантазия?

Габриэль улыбнулся. Да, фантазия, но он о ней не жалел, так как, погулял по городу, скрытый от всех, и брату будет на что несколько дней варить обед.

Эстабан был тронут жертвой брата:

- Да разве мне нужно что нибудь от тебя, голубчик? Все, чего я желаю, это чтобы ты был здоров.

В благодарность брату он был добр к дочери; когда они вернулись домой, он разговаривал с ней за завтраком.

Днем верхний монастырь опустел. Дон Антолин быстро спустился продавать билеты посетителям; Тато и звонарь тайком ушли, разряженные, на бой быков. Саграрио, не работавшая в праздник, отправилась к жене садовника, чтобы помочь ей чинить одежду её многочисленной семьи.

Габриэль вышел на галлерею подышать воздухом в то время, как регент и Серебряный шест ушли в собор; вдруг дон Антолин вернулся с ключами в руках.

- Его преосвященство идет сюда; он хочет посидеть в саду. Вот тоже фантазия! Говорят, он сегодня в ужасном настроении.

Он быстро побежал отворять дверь, соединяющую верхний и нижний монастыри, а Габриэль спрятался за колоннами, чтобы оттуда поглядеть на этого страшного князя церкви, которого он еще ни разу не видел.

Кардинал появился в сопровождении двух священников. Он был очень тучен, но держался прямо. На черной рясе, окаймленной красным, висел золотой крест. Кардинал опирался на посох и имел очень воинственный вид; золотые кисти его шляпы падали на жирный розовый затылок, покрытый белыми прядями волос. Он озирался маленькими пронзительными глазами, точно высматривая какое-нибудь запущение и ища предлога излить на чем-нибудь свое дурное настроение духа. Пройдя по галлерее, он спустился по лестнице, ведущей в нижний монастырь, в сопровождении дрожащего от страха дона Антолина, и Габриэль, прислонившись к барьеру, видел, как он направился в сад. Там он остановил своих провожатых и пошел один по главной аллее к беседке, где сидела и дремала Томаса, опустив на колени свое вечное вязанье. При звуке шагов она встрепенулась и, увидав кардинала, вскрикнула от изумления:

- Дон Себастиан... Вы пришли сюда!

- Я хотел навестить тебя,- ответил кардинал с доброй улыбкой, садясь на стул.- Что ж тебе всегда приходить ко мне! И я, в в свою очередь, пришел к тебе.

Он опустил руку в глубину рясы, вынул золотой портсигар и закурил папиросу. У него был теперь довольный вид человека, который был рад освободиться от необходимости быть суровым, чтобы внушать почтение.

- Так, значит, вы не больны?- спросила садовница.- Я уж собиралась пойти справиться о вашем здоровьи у доньи Визитацион.

- Глупости! Я отлично себя чувствую и нарочно не пошел в собор для того, чтобы разозлить каноников. Эта пощечина им привела меня в отличное настроение. Я нарочно пришел к тебе, чтобы знали, что болезнь была только предлогом, но что я не явился в собор не из гордости, а из чувства собственного достоинства, так как вот же я вышел из дворца - навестить своего старого друга, садовницу.

Он хохотал при мысли о том, как будут злиться в хоре, узнав, что он пришел сюда.

- Но это не единственный повод для моего посещения, Томаса,- продолжал он.- Мне было скучно дома; к Визитацион приехали подруги из Мадрида, и мне захотелось поболтать с тобой здесь, в прохладном саду... Ужасная ведь духота сегодня. Какая ты, Томаса, еще бодрая; ты худощавая, живая и так хорошо сохранилась, а я заплыл жиром и мучаюсь; спать не могу от боли по ночам. У тебя волосы еще черные и зубы целы - тебе не нужно носить фальшивые зубы, как мне. А всетаки мы с тобой старики и нам немного осталось жить... Ах, если бы вернуть время, когда я приходил маленьким служкой за твоим отцом и отнимал у тебя твой завтрак! Помнишь, Томаса?

Старик и старуха забыли о разнице их общественного положения и с братским чувством людей, приближающихся к смерти, вспоминали свое детство. Вокруг них ничто не изменилось, ни сад, ни монастырь, ни собор,- и прелат, оглядываясь вокруг себя, мог вообразить себя тем же маленьким служкой, каким он был полвека тому назад. И голубые копьца дыма от его папиросы уносили его мысли в далекое прошлое.

- Помнишь, как твой покойный отец смеялся надо мной.- "Чем ты хочешь быть? спрашивал он меня и я всегда отвечал: "толедскивд архиепископом". Тогда он хохотал и говорил:- этот малый, будущий Сикст Пятый!.." Когда я был посвящен в епископы, я вспомнил его насмешки и жалел, что он умер. Он бы плакал от радости, видя митру на голове бывшего маленького служки. Я сохранил привязанность к твоей семье. Вы были хорошими людьми, и сколько раз я бы голодал без вас...

- Что вы, что вы, монсиньор! Нечего об этом вспоминать. Я вот должна была бы благодарить вас за то, что вы такой добрый и простой, несмотря на ваш высокий сан... Да и для вас хорошо, что вы такой,- прибавила она с обычной откровенностью.- Таких друзей, как я, у вас немного. Вас окружают льстецы и негодяи, и будь вы бедный сельский священник, никто бы на вас и не глядел, a Томаса оставалась бы вашим верным другом... Я вас и люблю за то, что вы приветливы и просты. Будь вы надменный человек, как другие епископы, я бы поцеловала ваш перстень и - до свиданья. Кардиналу место во дворце, a садовнице - в саду.

Архиепископ с улыбкой слушал энергичную, откровенную Томасу.

Бласко-Ибаньес Висенте - Толедский собор. 3 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Толедский собор. 4 часть.
- Вы останетесь для меня навсегда доном Себастианом,- сказала Томаса.-...

Хлев Евы.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн Следя голодным взором за варк...