Бласко-Ибаньес Висенте
«Проклятый хутор. 1 часть.»

"Проклятый хутор. 1 часть."

Роман.

Перевод с испанского В. Кошевич

I.

Необозримая равнина пробуждалась при бледноватых лучах солнца, которое широким светозарным кругом выходило из моря.

Последние из соловьев, своим пением придававших пленительность этой осенней ночи, теплой, точно весенней, прерывали свои заключительные рулады, точно усиливающийся свет поражал их насмерть своими стальными лучами. Воробьи стаями вылетали из-под соломенных крыш и вершины деревьев содрогались от первых движений этой воздушной детворы, которая сo всех сторон колебала листву, задевая ее крыльями.

Мало-по-малу замирали звуки, оживлявшие ночь: плеск воды в канавках, шелест тростника, лай сторожевых псов. Вместе с тем другие шумы возникали, росли и разносились по равнине. Пение петухов раздавалось по всем хуторам; сельские колокольни веселым перезвоном отэывались на благовест к ранней обедне в церквах Валенции, казавшихся синими и туманными в отдалении; на скотных дворах поднимался дисгармоничный концерт животных: лошади ржали, коровы мычали, куры кудахтали, ягнята блеяли, свиньи хрюкали; скотина учуяла острый запах растительности, принесенный свежим дуновением утра, и нетерпеливо рвалась в поле.

Свет разливался по небу, тени таяли, точно поглощаемые бороздами пашни и массами листвы; мало-по-малу, из утреннего тумана выделялись влажные и блестящия тутовые и плодовые деревья, извилистые линии канальцев, большие квадраты огородов, похожие на громадные зеленые платки, и красная, тщательно вспаханная почва. На дорогах появлялись подвижные ряды черных точек, похожие на колонны муравьев и направлявшиеся в город. Из конца в конец равнины зазвучали протяжные песни, прерываемые окриками на рабочий скот, и скрип колес, а время от времени бешеный рев, подобный трубному звуку, проносился в пространстве, как будто понуждая ленивых к работе.

В канавках начала приходить в движение ровная поверхность красноватой воды, громкий шум которой над запрудою заставлял лягушек умолкать, а птиц - прекращать хлопанье крыльями; утки величественно плавали в ней, поворачивая направо и налево свои длинные гибкие шеи.

Вместе с светом, равнину заполняла жизнь, проникая в жилища и хлева. Co скрипомь распахивались двери; на порогах показывались белые фигуры, закинув руки за голову и глядя на сияющий горизонт. Растворенные хлевы выпускали в город молочных коров, стада коз, повозки с навозом. За низкою стеной малорослых деревьев, окаймлявших дороги, позвякивали бубенцы и колокольчики, а к их веселому звуку примешивалусь энергические возгласы погонщиков: "Arre, аса!"

На крыльцах изб обменивались приветствиями те, кто отправлялся в город, с теми, кто оставался ради полевых работ.

- Пошли вам Боже добрый день!

- День добрый!

Обменявшись этими фразами со всею серьезностью людей, у которых в жилах есть мавританская кровь и которые не могут упомянуть имя Божие без торжественного жеста, крестьяне смолкали, если встреча происходила между людьми незнакомыми; если же удалявшийся был приятель, то ему поручалось сделать в Валенции мелкие закупки для жены или хозяйства.

Теперь было совсем светло. Небо очистилось от тонкого тумана, который образуется из ночных испарений сырой земли и плещущих канавок. Собиралось появиться солнце. По красноватым бороздам порхали жизнерадостные жаворонки, а проказливые воробьи, присаживаясь к закрытым еще окнам, постукивали клювиками в рамы и пищали, точно бродяги, привыкшие жить подаянием, как бы говоря спящим людям: "Вставайте, лентяи! Скорее за работу, чтобы нам было чего поесть!"

В избушке Тони, известного во всем околотке под прозвищем Пименто, жена его, Пепита, несмотря на ранний час, готовилась уже ко второй поездке в город. Это была женщина еще совсем молодая, но уже бледная и поблекшая: переутомление и малокровие изводили ее, что не мешало ей, однако, быть самою трудолюбивою и бодрою из местных баб. Она поднималась в три часа утра, взваливала на себя корзины, полные спелых овощей, которые Тони нарывал накануне вечером, с тысячами ругательств и проклятий такой собачьей жизни, требующей стольких трудов; а затем, ощупью пробираясь по тропинкам, находя в потемках дорогу, как истая дочь "уэрты" ("Уэртой" (садом) называется обширная плодороднейшая равнина, которая расстилается по обоим берегам речки Турии или Гвадалавиара и прорезана целою сетью оросительных канавок.), она шла в Валенцию, между тем как муж ея, этот бравый парень, стоивший ей так дорого, продолжал храпеть в спальне, свернувшись под одеялом на большой супружеской кровати.

На рынке все оптовые зеленщики хорошо знали эту маленькую женщину, которая усаживалась между своих корзин еще до зари, дрожа под тоненьким старым платочком и, с бессознательной завистью глядя на людей, пивших по чашке черного кофе в защиту от утренней прохлады, дожидалась терпеливо, точно покорное животное, чтобы её зелень раскупили именно по той цене, какую она, послв продолжительных волнений, назначала, как необходимую для содержания Тони и для покрытия хозяйственных расходов.

Когда овощей не оставалось более, она возвращалась домой, бегом, чтобы выиграть время. Едва войдя в избу, она уже бралась за дело и, на этот раз, за совсем другое: из зеленщицы становилась молочницей. Ведя на перевоз свою корову, за которой скакал резвый теленочек, она возвращалась в город с прутом в руке и с жестяною меркою для молока. Белянка - так звалась корова за светлую масть - потихоньку мычала и, охваченная утренним холодком, дрожала под наброшенной на нее дерюгой, поворачивая влажный взор назад, к хутору, к черному стойлу с тяжелым воздухом и душистой соломой, воспоминание о которой, среди полудремоты, казалось ей весьма приятным.

В это утро Пепита вторично пустилась в путь позже обыкновенного и подгоняла корову прутом, боясь упреков покупателей. Корова и телок трусцой подвигались по Анборойской дороге, глубокой, грязной, колеистой. По окаймлявшей дорогу высокой насыпи тянулись бесконечными вереницами на фабрики сигарочницы и прядильницы, неся корзину на одной руке и размахивая другою. Тут была вся девичья молодежь равнины, производившая впечатление грубого и сурового целомудрия.

Божья благодать разливалась по равнине. Из-за деревьев и зданий, заслонявших горизонт, поднималось солнце, точно громадная красная облатка, посылая параллельно к поверхности равнины свои золотые стрелы, принуждавшие щурить глаза. Далекие горы и городские колокольни становились розоватыми; облачка, двигавшиеся по небу, окрашивались цветом алаго шелка; канальцы и лужицы точно населились огненными рыбками; в избах раздавались звуки утренней чистки: шуршание щетки, звон посуды; на берегах сгибались женщины, ставя корзины белья для полосканья; серые кролики с плутоватым видом прыгали по тропинкам и убегали, поворачиваясь розовым задом с пучком вместо хвостика; а на темных кучах навоза петухи, окруженные своими курами, испускали свой крик раздраженного властелина.

Пепита, безучастная к этому пробуждению равнины, свидетельницею которого была каждый день, все ускоряла шаг, чувствуя пустоту в желудке, боль в ногах, и влажность одежды, промокшей от пота, который выступал от слабости и малокровия.

Когда она дошла до Валенции, рабочий люд вливался в город потоком и заполнял мосты. Она пробралась между рабочими из предместий, которые шли, перекинув мешки с завтраком через плечо, остановилась у конторы сборов, чтобы взять пропуск (уплачиваемые за него гроши ежедневно надрывали ей душу) и двинулась по еще пустым улицам, на сонных обитателей которых колокольчик её коровы навевал грезы о зеленых лугах, идиллиях и пасторалях.

Так как покупатели Пепиты были разбросаны повсюду, то её странствие по Валенции оказывалось очень запутанным и замедлялось беспрестанными остановками у запертых дверей, при чем в одну следовало стукнуть раз, в другую - три или четыре раза, не на секунду не прерывая того резкого и пронзительного крика, который невероятным образом выдерживала её жалкая плоская грудь: "Молока! молока!"... Дверь отворялась и на пороге появлялась, с горшком в руках и в туфлях, растрепанная служанка с заспанными глазами или старая дворничиха, уже надевшая мантилью, чтобы идти в церковь.

Около восьми часов, обойдя всех ежедневных покупателей, Пепита очутилась близь "Квартала Рыбаков". Здесь ей тоже мог предстоять сбыт, и потому она храбро пустилась по грязным переулкам, где все казалось вымершим в эту утреннюю пору. Каждый раз, как она тут бывала, ею овладевала какая-то тревога, точно инстинктивное отвращение желудка от дурной пищи; но мужество честной женщины превозмогало это чувство и она шла вперед, испытывая даже известное удовлетворение, гордость человека целомудренного, который, как ни слаб и ни задавлен нуждою, утешается мысленно, что он все же выше некоторых других.

От запертых и молчаливых домов несло дешевым и бесстыдным пороком, какою-то едою и гнилью, вином и потом; казалось, будто сквозь дверные щели вырывается затрудненное и громкое дыханье спящих тяжелым сном после ночи грубых ласк и пьяной любви.

Пепита услыщала оклик. Из-за отворенной на узкую дестницу двери ее манила девка, толстая, растерзанная, грязная девка, ничем не привлекательная, кроме как молодостью, уже близкою к исчезновению, с влажными глазами, наскоро закрученными волосами, следами румян, оставшимися с ночи на щеках, - настоящая каррикатура, марионетка порока.

Крестьянка, презрительно сжавши губы, чтобы дать почувствовать покупательнице разницу между ею и собою, начала доить "Белянку" в горшок, который девка подала ей. Та не спускала глаз с молочницы.

- Вы... ведь... Пепита?... сказала она, наконец, нетвердым тоном, как бы не будучи уверена, что она ошибается.

Пепита подняла глаза, в первый раз устремила взор на проститутку и, в свою очередь, как бы смутилась:

- Это ты... Розарио?

- Да, это я, печально кивнула она головой.

В ту же минуту Пепита высказала свое удивление:

Она здесь! Дочь таких почтенных родителей! Господи, какой срам!

В силу профессиональной привычки, Розарио попыталась ответить на восклицания возмущенной крестъянки циничною улыбкой и таким выражением лица, которое означало, что она постигла тайну жизни и более не верит ни во что. Однако, видно было, что ясный и пристальный взгляд Пепиты вызвал в ней стыд и она опустила голову, точно собиралась заплакать.

Розарио не была дурною девушкой. Она работала на фабриках, была и в услужении; но, наконец, её сестры, уставши голодать, подали ей пример; а теперь она живет, получая то ласки, то пощечины, пока, раз навсегда, не околеет. Оно и понятно: когда нет ни отца, ни матери, чего ждать детям? Во всем виноват этот дон Сальвадор, который, конечно, теперь горит в аду. Ах, разбойник! Всю-то семью он погубил!

Пепита забыла свою сдержанность и холодность, разделяя негодование Розарио:

- Да, правда, сущая правда! Этот старый скряга один всему виною. Вся "уэрта" это знает... Боже! Погибла вся семья! В прошлом году пали слухи, что отец умер на каторге в Цеуте; а несчастная старуха-мать кончила жизнь на больничной койке... Бедный дядя Варрет! Он был такой добрый! Ах! Еслиб он мог поднять голову из могилы и взглянуть, чем стали его дочери!... В десять лет как все переменилось! Кто бы сказал и тебе и сестрам, когда вы жили дома, точно царицы, что вам суждено кончить так?!... Боже! Боже! Помилуй нас от злых людей!...

Розарио оживилась во время этой речи. Она точно помолодела, беседуя с подругою детства. Ее доселе тусклые глаза засверкали при воспоминании о былом. "А хутор? А земля? Все еще не пашется, конечно?". Эта заброшенность участка обеим доставляла удовольствие. "Какое бы счастье, если бы околели, убрались ко всем чертям сыновья этого подлеца дона Сальвадора". Эта мысль составляла единственное утешение проститутки. Она выразила благодарность Пименто и всем землякам, которые не давали чужим завладеть участком, по праву принадлежавшим её семье. Если же кто пробовал захватить его, то средство было известно: "Паф!" Ружейная пуля пробивала ему голову.

Она воспламенилась гневом; её сверкающие глаза вспыхивали огнем жестокости: в проститутке, пассивной скотине, привыкшей сносить побои, воскресла дочь "уэрты", с детства видавшая ружье на стене, за дверью, и с наслаждением вдыхавшая по праздникам запах пороха.

В Розарио пробудилось любопытство. Поговоривши о печальном прошлом, она осведомилась о всех тех, кого прежде знала, и, наконец, начала расспрашивать Пепиту о ней самой.

- Бедняжка! Уж видно, что живешь насчастливо!

Ее молодость заметна была только в больших, ясных глазах, девически-блестящих, выражавших невинность и робость, тело же превратилось в настоящий скелет, а в белокурых волосах, нежно-маисового цвета, целыми прядями виднелась седина.

Как живет с нею Пименто. Все такой же пьяница и бездельник? Право, можно сказать, что она сама своей беде причина, потомучто вышла за него, не послушав ничьих советов. Здоровенный он, правда, и всякий пасует перед ним, когда, в воскресенье, после обеда, он сядет за карты с первыми молодцами в "уэрте"; но дома вряд-ли с ним жить сладко... Впрочем, правду сказать, все мужчины одинаковы. Ах, Розарио знает это по опыту! Псы, на которых и глядеть-то не стоит... Но, Господи! Как же исхудала Пепита!

Грубый женский голос загремел точно гром в пролете лестницы.

- Элиза! неси же молоко! Ведь, барин ждет!

Розарио захохотала, как сумасшедшая. Ну, да! она теперь зовется Элизой. А Пепита и не знала? Этого требует ремесло, чтобы меняли имя, а также, чтобы говорили на андалузский лад.

И она с простонародною грацией передразнила грубый голос сверху.

Но, несмотря на выказанную веселость, она поспешила уйти, из опасения, как бы обладательница грубого голоса или ожидающий молоко барин не заставили ее поплатиться за опоздание. Она торопливо поднялась по лестнице, попросивши молочницу заходить в эти места и приносить ей вести с родины.

Колокольчик утомленнной Белянки еще с полчаса звонил по улицам Валенции; из её дряблаго вымени было выцежено до капли все безвкусное молоко, образовавшееся от плохого корма: капустных листьев и гюмоев; и наконеце-то Пепита решилась вернуться домой.

Крестьянка шла задумчиво и печально. Эта встреча взволновала ее; она чрезвычайно живо помнила трагедию, разыгравшуюся над дядею Барретом с семьею.

С тех пор поля, которые более полувека возделывались предками несчастного, оставались заброшенными и бесплодными. Необитаемый домик разваливался мало-по-малу, за отсутствием сострадательной руки, которая положила бы заплату на кровлю или замазала бы щели в стенах. За десять лет ходившие мимо этих развалин люди привыкли не обращать на них внимания, а Пепита тоже перестала взглядывать на старую лачугу. Последняя интересовала лишь мальчишек, которые, унаследовав ненависть своих отцов, пробирались по заросшему крапивою полю, чтобы пускать камни в пустую избу, пробивать большие дыры в запертой двери или сыпать землю и камни в колодец.

В это же утро, под впечатлением недавней встречи, Пепита обратила взоры на развалину и даже приостановилась, чтобы лучше рассмотреть ее.

Участок дяди Баррета или, говоря точнее, этого ненавистного дона Сольвадора и его проклятых наследников, является жалким и печальным исключением в плодородной, прекрасно обработанной веселой "уэрте", по красным бороздам которой рядами зеленели овощи и деревца с листвою, прозрачною от действия осени, точно карамель. Тут же почва стала твердою, из её бесплодных недр вылезли все чужеядные растения, все сорные травы, которые Господь создал на муку земледельцу. Миниатюрный лес плевелов, перепутанных, ужасных, покрывал весь участок странными оттенками своей зелени, местами испещренной таинственными и редкими цветами, из тех, что ростут лишь среди развалин или на кладбищах. В этой глуши, ободренные безопасностью, ютились и множились всевозможные нечистые твари, распространявшиеся потом по окрестным полям: зеленые ящерицы с корявыми спинами, громадные жуки с металлическим отливом подкрылий, пауки на коротких и мохнатых лапах, ехидны, расползавшиеся вдоль каналов. Все это жило здесь, не привлекая ничьего внимания, образуя как бы отдельное царство и пожирая друг друга. Хотя гады эти до некоторой степени вредили культурным растениям, но их щадили, даже как будто уважали: ибо жителям "уэрты" семи казней египетских показалось бы мало для этих проклятых полей. Земля Баррета более не должна была принадлежать людям; потому казалось естественным, чтобы там гнездились гады, и чем в большем количестве - тем лучше!

Посреди этого проклятого участка, который выделялся на прекрасной равнине точно грязное пятно на изумрудно-зеленой царской мантии, возвышалась, или, вернее, разрушалась изба с соломенной крышей, где местами сорванная дождем и ветром солома обнажила гнилые решетины. С размытых водою стен почти всюду сбежала побелка, о котсрой напоминали только редкие белые пятна кое-где на обнаженных кирпичах. Дверь была выломана внизу, изгрызана мышами и треснула до самого верха. Оконные рамы, расшатанные ветром и совсем разбитые, висели на одной петле каждая и обещали оторваться совсем при первом сильном порыве бури.

Вид этой развалины печалил душу, сжимал сердце и внушал разные мысли. Казалось, что, лишь наступит ночь, из уединенной лачуги выйдут привидения, что из неё послышатся крики убиваемых и что подо всеми этими кустами валяются сотни страшных трупов. Даже птицы летели прочь от этих мертвых полей, боясь-ли гадов, кишевших в сорной траве, или, может быть, чуя, что тут веет бедою. Если порою над правалившеюся крышею показывалось что-либо крылатое, то крылья эти бывали черными, зловещими, траурными, и при их взмахах на деревьях смолкали веселые и шаловливые писки; "уэрта" замирала, как будто на полмили кругом на ней не было ни одного воробья.

В ту минуту как Пепита собиралась уже двинуться no наиравлению к своей беленькой избушке, мелькавшей вдали между деревьев, ее задержала на краю дороги повозка, приближавшаеся тряским ходом, как будто из города.

При первом взгляде на эту повозку, в ней проснулось женское любопытство.

Это была бедная крестьянская телега, везомая старою костястою лошадью; в трудных местах человек высокого роста, шедший слева, помогал животному и ободрял его криками и щелканьем кнута. На человеке одежда была крестьянская, но то, каким образом повязан был у него на голове платок, его полуплисовые панталоны и еще некоторые подробности костюма указывали, что он не из "уэрты", где местная одежда слегка изменилась под влиянием городских мод. Это был мужик из какой-нибудь дальней церевни, может быть из глухого угла той же провинции.

На телеге высился пирамидою всякий домашний скарб. Очевидно, переселялась целая семья. Тут были и тощие матрацы, и сенники, набитые скверной маисовой соломой, тростниковые стулья, корзинки, остов кровати, выкрашенный в зеленую краску. Все это, наваленное как попало на телегу, было грязно, старо, жалко, говорило о голоде и об отчаянном бегстве, как будто горе преследовало и гнало эту семью. А на самой вершине кучи сидело, обнявшись, трое маленьких детей, которые глядели на окрестность широко раскрытыми глазами, точно путешественники, впервые осматривающие новую страну.

За телегою, пешком, словно наблюдая, чтобы с неё ничего не упало, шли женщина и молодая девушка; последняя была высока, тонка, стройна, а та казалась её матерью. Рядом с лошадью, справа, шел подросток лет одиннадцати; по серьезному виду в нем можно было узнать ребенка, который привык бороться с нищетою и почти созрел в такую пору жизни, когда другия дети только и заняты, что играми. Маленькая грязная собаченка с высунутым языком замыкала шествие.

Пепита, опершись на свою корову, с возраставшим любопытством смотрела на этих бедняков. Куда могли оне ехать? Дорога, покоторой они двигались, отщепляясь от тракта на Альборайго, не вела ровно никуда, а только разветвлялась на безчисленные тропки и дорожки, приводившие к отдельным хуторам.

Любопытство зрительницы было удовлетворено весьма неожиданным образом. "Святая дева!" Телега свернула с дороги, миновала развалившийся мостик из бревен и глины, который вел к проклятой земле, и поехала по полю дяди Баррета, приминая почтенные сорные травы. Вся пришлая семья направилась туда же, выражая движениями и невнятными словами тягостное впечатление, производимое запущенностью хутора; тем не менее все они двигались прямо к лачуге с видом людей, вступающих во владение своим добром.

Пепита не захотела глядеть долее. Она кинулась бежать со всех ног и не остановилась до самого дома, причем, для большей скорости, бросила и теленка, и корову, которые продолжали идти спокойно, как существа, равнодушные к людским заботам и обезпеченные кормом и стойлом.

Пименто лежал у избы и лениво курил, не сводя глаз с трех прутиков, намазанных клеем и лежавших на земле: вокруг прутиков порхало несколько птичек. Вот была поистине барская забава! Когда он увидел, что бежит жена, блестя глазами и задыхаясь, он переменил позу, чтобы удобнее слушать и не велел ей подходить к прутикам.

- Ну, что такое случилось? Уж не украли ли твою корову?

От усталости и волнения Пепита едва могла выговорить два слова кряду.

- На земле Баррета... Целая семья... Ее будут пахать... Жить на хуторе... Я сама видела!...

Пименто, птицелов, враг труда и гроза окрестности, не смог сохранить невозмутимого спокойствия вельможи при таком необыкновенном известии.

- Ах, распротоканальи!

Одним прыжком он поставил на ноги свое тяжелое и мускулистое тело и, не ожидая дальнейших разъяснений, пустился бегом. Он побежал прямо в тростник, полосою окаймлявший проклятую землю. Там он присел, прилег на брюхо, точно бедуин в засаде, и посмотрел сквозь тростник; затем, через несколько минут, продолжал свой бег и исчез в лабиринте тропинок, из которых каждая вела к избе или засеянному участку.

"Уэрта" продолжала сиять и шуметь, полная света и шорохов, сладко нежась в лучах золотого утреннего солнца. Но вдали поднимались крики и жалобы; весть передавалась в смущенных восклицаниях из поля в поле; трепет изумления, тревоги, негодования охватывал всю равнину, точно сто лет назад, когда покажется, бывало, алжирская галера, несущаеся к берегу за грузом белаго мяса.

II.

Перед уборкою, когда дядя Баррет осматривал свой участок, разделенный на занятые разными растениями квадратные поля, он не в состоянии бывал подавить чувство гордости; и, любуясь высокой пшеницей или кудрявой капустой, кочни которой напоминали кружево, дынями, выставлявшими над землею свои зеленоватые округлости, или перцем и помидорами, полуспрятанными под листвою, - он хвалил качество своей земли и с благодарностью поминал своих предшественников, которые постарались ее возделать лучше всех участков в "уэрте".

Молчаливая и однообразная история его предков вся была у него перед глазами. Пять или шесть поколений Барретов провели всю жизнь в том, что пахали эту землю и перепахивали, сдабривали жирным навозом, заботились, чтобы не изсякла в ней жизненная сила, гладили и расчесывали бороною и мотыкою эти борозды, из которых каждая была полита потом и кровью их рода.

Сам он был человек сильной души и чистых нравов. Если ему случалось в воскресенье заглянуть на минуту в трактирчик Копы, где собиралось все соседство, то единственно из желания посмотреть, как играют в карты, похохотать во все горло над нелепыми и грубыми выходками Пименто и других молодцов того же сорта, изображающих из себя в "уэрте" франтов и дон Жуанов. Но он никогда не подходил к прилавку, чтобы спросить стаканчик, никогда не раскрывал кошелька, а крепко придерживал его в кармане; если же и выпивал, случалось, то это значило, что выигравший в карты угощал всю компанию.

Он очень любил свою жену, любил до такой степени, что прощал ей её глупость, с которой она произвела на свет четырех дочерей и ни одного сына, который помог бы ему работать; впрочем, он не менее любил и дочек, сущих ангелов, которые целый день шили, распевая, на пороге избы, а иногда приходили и на поля, чтобы сколько нибудь облегчить беднягу-отца. Но господствующею страстью этого мужика, любовью, преодолевавшею все прочия его привязанности, была любовь к земле, которую столько лет арендовали его предки и над которою он надрывался в свою очередь.

В старину, давно, очень давно, её владельцем был знатный вельможа, который в свой смертный час передал и грехи свои, и недвижимость в руки монахов Сан-Мигельделос Рейес; и этим монахам она еще принадлежала в ту пору, когда дядя Тамба (почти слепой старик, который пас маленькое стадо одного мясника из Альборайи) был удалым молодцом в шайке "брата" (Какого-нибудь валенцского монаха, предводительствовавшего отрядом партизанов.) и стрелял французов из мушкетона. Монахи были добрые парни: толстые, жирные, блиставшие здоровьем, любившие повеселиться и не особенно настойчивые в требовании арендных денег; они бывали довольны, если, когда заходили под вечер на хутор, их встречала прабабка теперешнего арендатора, тогда красавица-девица, и вежливо угощала хорошею чашкою шоколада да фруктами из сада. А теперь увы! земля принадлежала дону Сальвадору, старикашке из Валенции, который был мученьем дяди Баррета и даже снился ему во сне.

Хуже хозяина нельзя было найти.

Дон Сальвадор пользовался отвратительною репутацией во всей "уэрте", так как владел участками почти во всех концах ея. Каждый вечер, завернувшись в свой старый плащ, даже весною, и внешностью походя на жалкого нищего, сопровождаемый на всем пути проклятиями и враждою, этот старикашка пробирался по тропинкам к своим арендаторам. В нем была цепкость скупца, желающего находиться в постоянном соприкосновении со своим добром, неотвязчивая настойчивость ростовщика, жаждущего свести просроченные счеты. Едва он показывался вдали, собаки лаяли, точно зачуяв смерть, дети смотрели на него с испугом, мужчины уходили, чтобы избавиться от тяжелой необходимости прибегать к отговоркам, а женщины выходили на пороги изб, опустивши глаза, приготовившись лгать, чтобы упросить дона Сальвадора повременить, и отвечали слезами на его гневные выходки и угрозы.

Случалось, что Пименто, который в качестве храбреца, принимал участие в бедствиях соседей и изображал в "уэрте" странствующего рыцаря, сквозь зубы сулил старику что-нибудь в роде взбучки и прохладительного купанья в канале; но его удерживали сами жертвы скупца, ставя на вид, что дон Сальвадор - не кое-что: "Человек, который все утра просиживает в судах и водит дружбу с большими шишками!... С такими людьми беднякам куда тягаться"!

Из всех арендаторов старикашки дядя Баррет был наилучшим. Правда, ему трудно бывало добывать арендные деньги, но, выбиваясь из сил на работе, он всегда приготовлял их к сроку и за ним не было недоимок. За это дон Сальвадор ставил его в пример другим арендаторам, что, впрочем, не мешало ему относиться к дяде Баррету еще более требовательно и жестоко, чем к прочим: бедняга никогда не огрызался, и эта кротость позволяла скряге безбожно удовлетворять свою страсть к угнетению и жадность.

Дядя Баррет, единственный работник в семье, так как жена не принесла ему сыновей, трудился целый Божий день. Утром, на заре, когда вся "уэрта" еще спала, вечером до поздней ночи, когда все давно уже отдыхали, он бывал в поле с мотыкою в руке, ожесточенно ковыряя землю, из которой ему приходилось извлекать пропитание для семьи и плату за аренду. Сначала он пытался найти помощников, нанять батраков; но батраки работали мало, спали в хлевах в часы солнцепека, дорого стоили и к тому же воровали. Поэтому Баррет прогонял их через несколько недель и, наконец, после ряда неудачных попыток, отказался от этого лекарства, которое представлялось ему хуже болезни. Между тем, так как его собственных рук не могло хватить на обработку всего участка, а некоторое суеверное почтение к предкам мешало ему уступить в чужия руки хоть пядь этих полей, находившихся целые века в пользовании его рода, то ему пришлось запустить целую треть участка; он вообразил себе, что, удвоив усердие и ведя на более плодородных частях более интенсивное хозяйство, он ухитрится прокормить своих и удовлетворить землевладельца.

Вот и началась упорная и отчаянная борьба с жизненными невзгодами собственною слабостью, борьба тайная, так как по природе не будучи склонным делиться своими горестями, он скрывал от домашних ужасные опасения, терзавшие его. Все знали его добродушным, спокойным, улыбающимся, в той самой синей шапке, которой он был обязан своим прозвищем (Barrete - круглая шапка.), надвинутой до ушей. Он только того и желал, чтобы жена и дочери не знали о его тревоге, чтобы никто в доме не заметил уменьшения средств, чтобы ничем не нарушилось честное благополучие хутора, постоянно оживленного смехом и песнями четырех сестер, которые были погодки. Уже обращая на себя внимание парней "уэрты", девицы только и думали, как бы принарядиться в свои новые шелковые илаточки и шумящия глаженые юбки, да сходить в соседнее село на праздник, а на другой день, на рассвете, подойти босиком к окошку и поглядеть в ставенные щели, кто из ухаживателей распевает им "албаду" (To же, что "серенада", только утренняя.) и кто играет на гитаре; тем временем, бедный дядя Баррет, все более озабоченный уравновешением своего бюджета, вынимал монету за монетой из кучки золота, скопленной по грошам еще его родителями, и тем старался удовлетворить дона Сальвадора, старого скрягу, который никогда не бывал доволен и не только выжимал все соки из своего арендатора, а еще беспрестанно твердил ему о тяжелых временах, о страшных надбавках налогов и о необходимости повысить арендную плату.

В один прекрасный день дон Сальвадор ее повысил. Дядя Баррет протестовал, напоминая о трудах своей семьи, которая полила потом этот участок, чтобы сделать его лучшим в округе. Но хозяин был неумолим.

- Участок - лучший? Так правильно и платить за него дороже.

Баррету пришлось покориться. Он скорее готов был отдать жизнь, чем расстаться с землею, которая пила из него кровь.

Сбережения были уже истрачены и рассчитывать можно было только на доход с хозяйства. Он стал трудиться с ожесточением и даже с каким-то бешенством. Он опять возделал весь участок. Он перестал спать. Ему казалось, будто у него овощи растут медленнее, чем у прочих; малейшая тучка ужасала его, приводила в смятение; этот человек, такой честный, добрый, доходил до того, что подстерегал, когда зазеваются соседи, чтобы украсть у них часть их орошения. Ужаснее же всего для него было то, что, при всем своем безумном усердии, он мог уплатить лишь половину того, что был должен.

Последствием столь необычных трудов было то, что лошадь дяди Баррета, покорное существо, разделявшее непомерную работу хозяина, устала изводиться день и ночь, возить в Валенцию на базар возы овощей, а потом, без роздыха, без передышки, не осушив пота, запрягаться в coxy и выворачивать тяжелые пласты, - и решилась околеть. Тут мужик увидел, что погиб. Как теперь вспахать эти поля, прекрасные плоды которых равнодушно едят горожане, даже не подозревая, каких мук стоит их взращивание отцу семейства, постоянно борющемуся с нищетой?

Но Провидение, никогда не покидающее бедняков, обратилось к нему устами дона Сальвадора.

He даром говорится, что нет худа без добра. Когда старый ростовщик узнал о беде Баррета, он с трогательною заботливостью предложил ему помощь. "Сколько нужно было на покупку новой лошади? Пятьдесят дуро? Ну, так он, землевладелец, придет на помощь к своему съемщику и этим докажет несправедливость тех, кто ненавидит его и клевещет на него". Он дал взаймы пятьдесят дуро, с тою только незначительною подробностью - ведь дело делом! - что заставил заемщика подписать бумагу, где говорилось о процентах, накоплении недоимок, обезпечении в уплате долга; в пункте обезпечений упоминалось о мебели, хозяйственных орудиях, обо всем добре арендатора, не исключая и скотины.

Дядя Баррет, ободренный появлением молодой и сильной лошади, с новым усердием принялся за дело.

Но он был уже истощен тревогою и трудом; в нем только и оставались, что кожа да кости, и всем известная шапка колпаком нахлобучивалась на его исхудавшую голову. Почти весь доход с хозяйства поглощался нуждами семьи и из нескольких пригоршней медяков, добытых продажею овощей на Валенцском рынке, никак не выходила та кучка, которой хватило бы на уплату за землю.

Безполезность его нечеловеческих усилий и несправедливость упреков, с которыми иногда обращался к нему дон Сальвадар, порою пробуждали в душе его смутный протест, порожцали в его некультурном мозгу неясные мысли о праве: "Почему эти поля - не его собственность? Все его предки поливали эти комья земли своим потом, сокращали ради них жизнь свою. Если бы не они, не Барреты, то здесь была бы бесплодная пустыня, как на берегу моря. А теперь на его шее затягивает петлю, изводит его своими посещениями и напоминаниями этот старый бездушный скряга, владеющий землею, хотя заступа в руках держать не умеет и никогда не гнул спины над бороздами!... Господи! Как это все ведется у людей!"

Но такие вспышки скоро проходили, и бедный мужик снова возвращался к своей пассивной покорности, к своему традиционному и суеверному почтению перед собственностью, к наследственной вере в необходимость работать и оставаться честным. Для него величайшим безчестьем было - не платить долгов, а величайшим несчастием - потерять хоть пядь земли, которую возделывали его деды.

В рождественский срок он мог отдать дону Сальвадору лишь малую часть арендной платы, а к Иванову дню не собрал ни копейки: жена была больна и на доктора и лекарства пришлось продать даже "свадебное золото" - старинные серьги с подвесками и жемчужное ожерелье, составлявшие семейное сокровище, будущее обладание которым являлось предметом споров между четырьмя девицами.

Землевладелец ничего не захотел слушать. "Так продолжать нельзя: участок, очевидно, слишком велик для Баррета, и дон Сальвадор, имея доброе сердце, не потерпит, чтобы его арендатор надрывался на работе до смерти. Кроме того, другие предлагают ему за эту землю выгодную цену, и вот, он предупреждает Баретта, чтобы тот поскорее очистил хутор. Ему очень жаль, но он и сам не богат... Ах, кстати напоминает, что пора уплатить деньги, занятые на покупку лошади, что, вместе с наросшими процентами, составляет..."

Мужик даже не заметил, до скольких тысяч реалов (Реал - около гривенника.) возрос первоначальный долг благодаря "божеским" процентам: так его смутил и взволновал приказ покинуть хутор. Самообладание, ослабленное ужасною многолетнею борьбой, вдруг покинуло его. Никогда не плакавши дотоле, он захныкал, как ребенок. Исчезли вся его гордость, вся его мавританская важность; на коленях стал он молить старого ростовщика, чтобы тот сжалился над ним, уверяя, что будет почитать и благословлять его, как отца.

Плохого отца нашел себе бедный Баррет! Дон Сальвадор был неумолим. "Ему было очень жаль, но он ничего не мог сделать. Он тоже был беден и должен был думать о пропитании своих детей".

Мужик устал молить о милосердии. Он еще несколько раз побывал в Валенции у землевладельца, негодовал, упрекал, говорил о своих дедах, о своем нравственном праве на этот участок и добился того, что наконец дон Сальвадор перестал его принимать.

Отчаяние вернуло Баррету энергию. Он вновь стал сыном "уэрты" - гордым, решительным и неуступчивым, когда считает за собою право. Хозяин не хотел его слушать, отказался его обнадежить? Очень хорошо. Больше он и беспокоиться не станет: если старик захочет поговорить с ним, может придти сам. Посмотрим, найдется-ли смельчак, способный выжить его из его дома!

И он продолжал работать, но все время был настороже и внимательно вглядывался во всякого мимо проходящего незнакомца, точно ожидая нападения шайки разбойников.

Его вызвали в суд, но он не явился. Он и так знал, в чем дело: какая-нибудь западня, придуманная на погибель честным людям. Если хотят его ограбить, пусть приходят к нему на поле, которое для него все равно, что кусок собственной шкуры, и которое он так и защищать будет!

Раз утром его предупредили, что к нему явятся пристава выселять его из хутора и опечатывать все его добро за долги: следующею ночью ему уже не придется ночевать в своей избе. Это известие показалось ему таким странным, что он ему не поверил. "Такие вещи бывают с мошенкиками, с теми, кто никогда не платил... Но он всегда все жилы из себя выматывал, чтобы расплатиться в срок; он родился на этом участке... He может быть! Ведь не в диком же царстве живет он, где нет ни жалости, ни страха Божия".

Тем не менее, после обеда, когда на дороге показались одетые в черное господа, точно скверные хищные птицы, со свертками бумаг под мышками вместо крыльев, сомнения его рассеялись. Это был неприятель: эти люди шли его грабить. И он почувствовал, как в нем проснулась слепая храбрость мавра, переносящего всяческие обиды, но теряющего разум от бешенства, если тронут что-либо ему принадлежащее. Он бегом вернулся в избу, схватил старое ружье, которое всегда заряженным держал за дверью, стал у калитки и нацелил оружие, твердо решившись всадить две пули в первого из этих грабителей-сутяг кто ступит на его землю.

Его жена, еще больная, и четыре дочери кинулись вон из избы, крича, как сумасшедшие, уцепились за него, стали отнимать ружье, схватив его за ствол. Эта борьба, при которой, дергаясь и толкаясь, они ударялись то об одну притолоку калитки, то о другую, сделалась такою шумною, что обитатели соседних хуторов вышли из изб и сбежались. Ружьем овладел Пименто, который из предосторожности унес его к себе домой. Баррет пошел за ним, схваченный под руки несколькими здоровыми парнями, и тщетно пытаясь вернуть себе ружье; он выражал свой бессильный гнев ругательствами на эту скотину, не дающую ему защитить свое добро.

- Пименто! Разбойник! Отдай ружье!

Но хвастун снисходительно улыбался, довольный ролью добряка и умиротворителя, которую разыгрывал перед этим взбешенным стариком. Так дошли до жилища Пименто, куда ввели несчастного и где, не спуская с него глаз, принялись его увещевать, давать советы, чтобы помешать ему наделать глупостей: "Нужно держать ухо востро, дедушка Баррет. Это - народ судейский. Беднякам с ними лучше не связываться. А спокойствие и злопамятность всегда приведут к цели".

Тем временем, зловещия черные фигуры писали бумагу за бумагою в избе Баррета, безжалостно швыряли мебель и одежду, включили в опись даже скотный двор и курятник, между тем как мать и дочери стонали от отчаяния, а собравшаеся в дверях толпа, являясь как бы хором в этой трагедии, с ужасом следила за подробностями процедуры, стараясь утешить бедных женщин и вполголоса проклиная эту каналью дона Сальвадора и тех, кто исполняет приказания такого пса.

К ночи все было кончено. Черные люди заперли дверь, унесли ключ и оставили выселенным лишь два-три узла со старым бельем и поношенным платьем, да мешок с инструментами: больше им ничего не позволили взять из избы.

Дрожащая от лихорадки жена и дочери, еще потрясаемые рыданиями, приютились у соседок, предложивших им гостеприимство. "Народ в "уэрте" добрый и любит их. Конечно, не богачи; ну, а все-же найдется для спанья лишняя рогожка".

Отец остался под присмотром Пименто. Они сидели друг против друга на тростниковых стульях, при слабом свете "кандиля" ("Кандилем" называется маленькая лампочка, висящая на железном пруте. Ее прицепляют, где угодно.), и курили папиросу за папиросой. После своей бешеной вспышки бедняга впал в состояние одурения, похожее на сомнамбулизм; а его хранитель со всеусердием ободрял его, стараясь поднять его дух: - "Что за чорт! Стоит-ли так горевать из-за мошенника-ростовщика! Если бы дон Сальвадор видел это, его негодяйское сердце слишком бы возрадовалось. Пора ужинать, и лучше всего выпить рюмочку".

Но Баррет молчал или отвечал односложно и невнятно, а время от времени повторял все ту же фразу:

- Пименто, отдай же мне ружье!

Пименто улыбался, тайно восхищаясь этим стариком, на которого в "уэрте" всегда смотрели, как на человека не из храбрых, и который вдруг выказывал такую дик?ю свирепость. "Отдать ему ружье?... Как же!... Сейчас!... По его хмурым бровям было видно, на что ему оно"... Старик настаивал, жаловался, раздражался, обвинял Пименто в предательстве. Наконец, к девяти часам вечера, он заявил, что не останется под кровлею лживого друга, который заодно с его палачом, и встал, чтобы уйти.

Пименто не стал его задерживать. "В такой час старику не удастся наделать бед. Пусть же ночует в поле, если ему хочется!" И, заперев дверь, хвастун улегся спать.

Перед уходом из избы Пименто, дядя Баррет пошарил в мешке и вытащил оттуда серп, который засунул за пояс. Потом пошел прямо к своему участку и, словно выгнанная собака, стал бродить вокруг своей запертой избы.

Заперта! Она была заперта для него навека! А между тем эти стены возводил его прадед; чинил же их каждый год он сам; в темноте еще виднелась на них побелка, которою его дочери покрыли месяц назад. Скотный двор, конюшня, свинарник были работою его отца; а эту высокую и красивую соломенную крышу, с маленькими крестиками на обоих концах, устроил сам он, взамен старой, которая повсюду давала течь. Своими же руками он вывел закраину у колодца, столбы у калитки, заплел тростниковый плетень, над которым высятся пучки цветущей гвоздики и "дневных красавиц".

- И все это достанется другому? Почему? Потому что так хотят люди!

Придя в бешенство, он поискал за поясом спичечницу, чтобы поджечь соломенную крышу: "Пусть бы чорт взял эту хибарку! В конце-концов, она, ведь, - моя! Богу это известно. И я имею право лучше спалить мое добро, чем отдать грабителям!"... Но в самую минуту выполнения этого намерения его охватил инстинктивный ужас, точно перед ним возстали трупы всех его предков, и он бросил спички на землю.

Между тем стремление истреблять продолжало бушевать в его мозгу. С серпом в руке он пошел по полям, которых был жертвою. "Теперь сразу заплатит ему за все неблагодарная земля - причина всех его несчастий!" Опустошение длилось несколько часов. Гнутые прутья, по которым всползали зеленые стебли нежных фасоли и горошка, трещали под каблуками старика, плети бобов рвались под ударами серпа; кочни латука и капусты катились вдаль, срубленные острою сталью, точно головы казненных, а листья их расстилались вокруг, будто волосы. - "По крайней мере, никто не воспользуется моим трудом!"... - Полночь прошла; а он все еще опустошал, топтал, ругался, богохульствовал; наконец им вдруг овладела слабость; он бросился в одну из борозд, плача как ребенок и повторяя себе, что отныне постелью его будет земля, а работою - христорадничество по дорогам...

Его пробудили первые лучи солнца, упавши к нему на веки, и веселый щебет птиц, которые летали вокруг него, угощаясь остатками ночного разгрома. Тогда он встал, оцепенев от усталости, пронизанный сыростью, дрожа от холода, и, не сознавая куда идет, двинулся по дороге в Валенцию.

Когда он поравнядся с кабачком Копы, ему пришло на мысль зайти туда. Там сидели возчики из окрестностей, которые вступили с ним в разговор, приняли участие в его горе и предложили выпить. Он ответил им, что соглашается с удовольствием. "Да, при таком холоде, пронизывающем до костей, он с удовольствием выпьет что-нибудь".

И этот столь трезвый человек выпил сразу два больших стакана водки, которая точно огнем зажглась в его пустом желудке. Лицо у него вспыхнуло, потом побледнело и стало точно мертвое; глаза налились кровью. И язык у него развязался; он почувствовал полное доверие к этим людям, которые его жалели, - пустился с ними в откровенности, называя их "детками", объявил им, что не смущается такими пустяками, что для него не все потеряно, раз осталось лучшее его добро, серп его прадеда, драгоценность, которую он не отдал бы и за 20 "фанег" земли (Фанега - около 200 кв. сажен.). Он вытащил из-за пояса кривое лезвие, ясное и блестящее: сталь лучшего закала, отточенную превосходно и способную, по уверениям старика, перерубить в воздухе листок папиросной бумаги.

Возчики расплатились; потом, понукая лошадей, двинулись в город, скрипя на всю дорогу колесами своих телег. Дядя Баррет просидел в кабаке после их отъезда еще около часа, испытывая головокружение, разговаривая сам с собою, пока, наконец, смущенный жестким взглядом хозяина, угадавшим его состояние, он не почувствовал смутный стыд и не вышел, в свою очередь, неверным шагом и не поклонившись.

Теперь его душою овладело воспоминание от которого он никак не мог отвязаться. Он видел, даже закрыв глаза, большой сад апельсинных деревьев, находившийся более, чем за милю, между Бенимаклетом и морем. Этот сад принадлежал дону Сальвадору, который бывал там чуть не каждый день и по одному осматривал прекрасные деревья, точно пересчитывая на них своим жадным взором все апельсины. He сознавая ясно того. что делает, дядя Баррет шел по этому направлению, чтобы посмотреть, не принесет ли чорт к нему навстречу человека, который довел его до такой беды.

Так как ногами он ступал не твердо и часто останавливался, отыскивая равновесие, то дошел до места лишь через два часа; а когда пришел, то соображение его было настолько помрачено винными парами, что он уже не помнил, зачем забрел так далеко. Изнемогши от усталости, он свалился в коноплянник, близ дороги. Через несколько минут он уже спал, и его тяжелый пьяный храп раздавался среди прямых зеленых стеблей.

Когда он проснулся, день шел к концу.

!!!!!!!! Пропущены 39-42

мест взошел на эшафот"... А так как Баррет постоянно был в числе послушных, так как он всегда подавал голос согласно наставлениям влиятельного лица и с пассивною покорностью выполнял все, что бывало приказано, то для его спасения было предпринято несколько поездок в Мадрид и, в один прекрасный день, пришло помилование.

Он вышел из тюрьмы подобно мумии и, сосланный на каторгу в Цеуту, умер там несколько лет спустя.

Семья его распалась, рассеялась, точно пригоршня соломы по ветру. Дочери, одна за другою, покинули дома, приютившие их сначала: оне ушли в Валенцию добывать хлеб в качестве служанок, и все вести о них прекратились. Старая мать, уставши стеснять людей своими вечными болезнями, поместилась в больницу, где вскоре и отдала Богу душу.

Так как чужия беды всегда легко забываются, то обитатели "уэрты" скоро перестали думать об этой ужасной драме и только изредка кто-нибудь спрашивал, куда бы могли деться дочки дяди Баррета. Ho o земле и об избе не забыл никто. В силу безмолвного соглашения всех окрестных жителей, в силу какого-то инстинктивного заговора, составленного почти без слов, но как бы с участием деревьев и дорог, необитаемая изба осталась точно в таком виде, как в тот час, когда полиция выгнала несчастного арендатора.

В день этого события Пименто сказал: "Посмотрим, найдется ли такой хват, который осмелится поселиться на этом участке!" И все, не исключая женщин и детей, ответили с видом сочувствия: "Посмотрим!"...

Оба сына дона Сальвадора, не смотря на богатство такие же жадные, как и отец, сочли себя раззоренными, когда плевелы и тернии заполонили участок, не находивший арендатора и остававшийся непроизводительным.

Сделав большую скидку в арендной цены, они сумели убедить одного земледельца, арендовавшего другой участок в "уэрте" и хваставшего, что ему всегда мало земли, снять тоже и эту землю, которой теперь все точно боялись. Этот человек приходил пахать с ружьем за плечами и смеялся над враждебностью соседей. С его приближением избы запирались; но затем ему вслед направлялись враждебные взгляды и долго следили за ним. Он опасался засады и был осторожен. Однако его предусмотрительность ни к чему не привела. Он еще не кончил расчищать поля, когда, раз вечером, шел один и в него было выпущено два выстрела так, что он даже не увидал нападающих: заряд крупной дроби просвистал мимо его ушей и он только чудом остался жив и невредим. На дороге не было видно никого; даже не замечалось ничьих следов на земле. Выстрел, очевидно, был направлен с которого нибудь канала, где стрелявший засел в тростнике. Поддерживать борьбу с такими врагами было невозможно, и на другое же утро новый арендатор пошел отдать ключи домовым хозяевам.

Вот когда стоило послушать жалобы сыновей дона Сальвадора! "Чтож, разве уж нет более правительства? Нет обезпечения собственности? Нет больше ничего?" Без сомнения, во всем этом деле коноводом был Пименто: именно он препятствовал распахивать участок; поэтому полицейские явились кь тому, кому подчинялась вся "уэрта", и свели его в тюрьму.

Но когда наступило время опроса свидетелей, та все местные жители, не исключая убогих старух, постоянно сидевших дома, твердили перед судьями одно и то же, а именно: что в день, в тот самый час, когда произведены были ружейные выстрелы, Пименто сидел в одном из альборойских кабаков и кутил там с приятелями.

Все повторяли это показание, точно заученный урок, и не было никакой возможности поймать хитрых мужиков на противоречии. Что мог поделать судья с этими людьми, которые, с глупым видом и невинным взором, невозмутимо врали, почесывая затылок? Пришлось выпустить Пименто на волю; и во всех избах раздались вздохи облегчения и торжества.

Теперь опыт был сделан: стало известным, что за обработку этого участка люди платятся шкурой. Тем не менее, хозяева не сдавались. "Если нельзя сдавать свою землю в аренду, можно обрабатывать ее самим!" И они нашли себе поденщиков из числа тех нуждающихся и покорных бедняков, которые, воняя сажей и нищетой, спускаются, гонимые голодом, с пограничных гор, отделяющих провинцию Валенции от Арагона, и ищут себе работы.

В "уэрте" жалели бедных "чуросов" (Буквальный смысл: паршивая овца. Но на валенцском наречии чуросами зовут всех тех, кто, живя в местности, пограничной с Арагоном или Кастилией, не знает этого наречия, а говорит по-кастильски.): "Несчастные. Они добывают себе пищу! Они не виноваты". И вечером, когда они, с мотыками на плечах, шли домой, находилось достаточно добрых душ, зазывавших их в кабачок Копы. Их вводели, угощали выпивкой и шептали что-то на уши со скорбным видом, в тоне отеческого доброжелательства, как советуют детям избегать опасностей. Последствием бывало то, что на другой день, вместо того, чтобы отправляться в поле, послушные "чуросы" толпою шли к хозяевам.

- Хозяин, мы - к вам за расчетом.

Землевладельцы, старые холостяки, взбешенные убытками, пытались возражать, убеждать, но все бывало напрасно.

- Хозяин, - отвечали поденщики, - мы народ бедный, но все же родились не под ометом (Т.е. не собаки.).

И не только уходили с работы, но еще предупреждали земляков, что следует остерегаться работы на земле Баррета, как остерегаются чорта.

По жалобам землевладельцев, которые просили покровительства даже путем газет, полиция учредила специальный надзор. Полицейские ходили по "уэрте" по-двое, сторожили на дорогах, старались подслушать разговоры, но без результатов. Они видели все одно и то же: женщин, шьющих и поющих под навесами, мужчин в полях, гнущих спину и, не сводя глаз с земли, работающих без отдыха; Пименто, барином лежащего перед своими прутиками или неловко и лениво помогающего Пепите; в кабачке Копы - нескольких стариков, играющих в "трук" или греющихся на солнышке на крылечке. Картина эта дышала миром, простотою: словом, - мавританская Аркадия.

Но местные жители не верили этому, и ни один земледелец не брал того участка даже даром; в конце-концов, владельцы принуждены были отказаться от своего намерения и дать земле зарости сором, пока не найдется покупатель, который приобрел бы ее и распахал бы заново.

"Уэрта" трепетала от восторга, видя, как пропадает это добро и как наследники дона Сальвадора призывают всех чертей на помощь. Это удовольствие было ново и велико. "He мешает, чтобы иногда бедняки одерживали верх над богачами". И черствый хлеб казался вкуснее, вино слаще, работа легче, когда вспоминалось, как бесятся эти скупердяи, которые, при всех своих деньгах не могут запретить мужланам из "уэрты" смеяться над ними.

Кроме того, вид этой дикой пустыни по самой середине равнины делал других владельцев менее требовательными и учил их, на примере соседа, не набавлять цен и терпеливо ждать просроченных взносов. Эти запущенные поля стали талисманом, который поддерживал единодушие между жителями "уэрты", напоминал им о их обязанности всегда стоять друг за друга; стали монументом, возвещавшим о власти арендаторов над хозяевами и прославлявшим чудеса, творимые единодушием несчастных, вопреки гнету законов, защищающих роскошь тех, кто владеет землею, не трудясь над нею, не поливая ее своим потом.

Все это, смутно бродившее в головах местных жителей, заставляло их думать, что в тот день, как распашутся поля Баррета, "уэрта" подвергнется всяким бедствиям. Но теперь, по прошествии десятилетней давности, они уже твердо надеялись, что никто не рискнет вступить на запущенный участок, кроме дяди Томба, старого полуслепого старика, который вечно бормотал что-то и, за неимением других слушателей, каждый день рассказывал своим грязным овцам о своих военных подвигах.

Вот чем объясняются те крики ужаса и гневные движения, с которыми вся "уэрта" приняла невероятное известие, когда Пименто побежал из поля в поле, из избы в избу, объявляя, что на участке дяди Баррета теперь есть арендатор, совсем неизвестный человек, и этот человек, кто бы он ни был, преспокойно устраивается там с семьею, "точно на собственной земле!".

III.

Осмотрев запущенную землю, Батист сообразил, что работы предстоит довольно. Но это его не смутило.

Он был человек энергичный, предприимчивый, привычный к борьбе за кусок хлеба: тут же, по его словам, можно было добыть хлеба, и немало; кроме того, он утешался мыслью, что ему приходилось бывать и в более затруднительных положениях.

Жизнь была к нему сурова, и несколько раз ему приходилось менять ремесло, все не выходя из круга деревенской нищеты, причем никак не удавалось доставить семье то скромное довольство, далее которого не шли его стремления.

Когда он сошелся со своею женою, то служил "засыпкою" у мельника в окрестностях Сагунто. Он работал как вол - так он выражался - чтобы дома ни в чем не было нужды; и Бог награждал его за труды, посылая каждый год no младенцу. Можно было подумать, что эти прелестные создания так и родились с зубами, если судить по поспешности, с какою они покидали материнскую грудь ради хлеба, который выпрашивали с утра до вечера. Вывод: пришлось бросить мельницу и стать возчиком, чтобы сколько-нибудь увеличить заработок.

Но удачи ему не было. Никто так не ходил за лошадьми и не берег их, как он. Умирая от усталости, он никогда не позволял себе уснуть на возу, как его товарищи, предоставив запряжке руководиться собственным инстинктом. Он всегда глядел в оба; шел всегда рядом с гужевою лошадью, тщательно обходил колеи и трясины. А между тем, если опрокидывался воз, то непременно его; если от дождей заболевала лошадь, то непременно Батистова, хотя он, при первых же каплях, покрывал рядном бока своих коней.

В течение нескольких лет своих утомительных скитаний по местным дорогам, он ел плохо, спал под открытым небом, надрывался сердцем от разлуки на целые месяцы с семьею, которую любил сосредоточенною любовью человека сурового и молчаливаго; и все это время терпел убытки, видя, что мало-по-малу теряет последнее. Лошади его пали; заработок от постоянной перевозки бурдюков с вином или уксусом переходил в руки барышников и колесников; дошло до того, что, предвидя неминучее раззорение, он наконец бросил этот промысел.

Затем он снял в аренду землю в окрестностях Сагунто: сухую, красную землю, вечно, жаждущую, где столетния рожковые деревья изгибались дуплистыми стволами и оливки поднимали кверху свои круглые пыльные верхушки. Началась борьба с засухою, поднимание взоров к небу с трепетом надежды каждый раз, как на горизонте показывалось черное облачко. Но дождей не было, урожаи оказывались плохими четыре года сряду и Батист уже не знал, за что схватиться, когда, в одну из своих поездок в Валенцию, случайно познакомился с сыновьями дона Сальвадора - "славными господами, пошли им Бог!" - которые отдали ему чудесный участок бесплатно на два года, до того дня, когда он будет приведен в полный порядок.

Без сомнения, Батист кое-что слыхал о происшествии, там бывшем, и о причинах, принуждавших владельцев оставлять невозделанною такую превосходную землю. "Но этому уже столько лет!" Земля ему нравилась, и он на ней поселился. Какое ему было дело до старых сказок о дяде Баррете и доне Сальвадоре?

Батист презирал и забывал все, когда смотрел на свои поля; и он испытывал сладкий восторг при мысли о работе в плодородной "уэрте", на которую, бывало, часто посматривал он с завистью, проезжая из Валенции в Сагунто.

Эта была настоящая земля, вечно зеленеющая, производящая из своих неистощимых недр жатву за жатвою, богатая красною водою, которую, точно животворящую кровь, беспрерывно разносили по её поверхности оросительные каналы и выходившие из них безчисленные канавки, похожия на сложную сеть артерий и вен; земля, столь плодоносная, что целые семьи кормились её квадратиками, похожими, по объему, на зеленые платочки. Ах! каким счастливым он считал себя, что освободился от земли в Сагунто, которая ему припоминалась в виде ада, мучительною палящею жарою и неутомимою жаждою! Теперь, да! он - на хорошей дороге. За дело! Поля запущены, это правда; работы будет страх сколько, это правда! Но не надо унывать... И этот коренастый молодец с мускулистым туловищем, широченными плечами, круглою, стриженою головою на толстой монашеской шее и добродушным лицом, сгибал, потягиваясь, свои крепкие руки, привыкшие ворочать кули с мукою и тяжелые бурдюки.

Он был так занят своим участком, что почти не обратил внимания на любопытство соседей. Последние, суетливо просовывая головы между камышом или лежа плашмя на берегах ручьев, украдкою глядели на него; тут были и мужчины, и дети, и даже несколько женщин из окрестных домиков. Но он и не смотрел на них. Конечно, то было любопытство, враждебное недоверие, с каким всегда относятся к новоприбывшим. Это было ему знакомо. В конце концов, кто знает? Может быть, им было интересно увидать, как горит всякая дрянь, которая за десять лет заполонила покинутые поля дяди Баррета.

На другой день по прибытии, он, с помощью жены и детей, зажег всю чужеядную растительность. Кусты корчились в пламени и рассыпались в пепел, тогда как всякие гады выскакивали, опаленные из-под пепла, а избушка исчезла среди облаков дыма, подымавшихся от этой веселой иллюминации, которая вызывала в жителях "уэрты" глухую злобу.

Истребив сор, Батист, не теряя времени, приступил к разрыхлению земли. Почва была очень тверда; как опытный земледелец, он решил разделывать ее понемногу, участками; и, начертив квадрат вокруг избы, он, с семьею, принялся копать землю.

По отношению к работе, эта семья была настоящим стадом белок, которые не могли сидеть смирно, если работал отец. Жена, Тереза, и дочь, Розета, забравши юбки между колен и взяв мотыки, долбили землю усерднее землекопов, и останавливались только чтобы откинуть назад пряди волос, которые падали на их красные и потные лбы.

Старший сын, Батистет, беспрестанно совершал путешествия в Валенцию с корзиною из пальмовых листьев на плечах и приносил навоз и хозяйственные отбросы, которые складывал по обе стороны крыльца в две кучи, которые являлись чем-то в роде величественных монументов; а трое малышей, серьезные и деятельные, точно понимая положение семьи, ползали на четвереньках за землекопами и вырывали из земляных комьев слишком крепко засевшие корни сожженных кустов.

Эга подготовительная работа протянулась более недели, в течение которой все потели и задыхались от зари до самой ночи. Когда половина земли была вскопана, Батист сравнял ее и распахал при помощи своей ретивой коняшки. Рабочая пора уже настала: пришел Мартынов день, время сева. Земледелец разделил приготовленную почву на три части: наибольшую - для хлеба, поменьше - для бобов, а последнюю - для корма скоту: нельзя же было забыть Моррута, старого и милаго конька, бывшего как бы членом семейства. И наконец, с восторгом моряка, увидавшего берег после трудного плаванья, они совершили посев. Будущность была обезпечена: земля "уэрты" не обманывает никогда, и этот участок даст им хлеба на целый год!

Вечером того дня, когда они отсеялись, они увидели на дороге, проходившей вдоль их земли, маленькое стадо грязных овец, боязливо остановившееся на меже. За овцами шел высокий старик, черный от загара, с ввалившимися в глубокие впадины глазами и большим ртом, похожим на щель, окруженным морщинами, точно лучами. Он шел медленно, твердым шагом, но ставил перед собою свою пастушью палку, точно ощупывая почву.

Все члены семьи смотрели на него со вниманием: в течение двух недель, прошедших со времени их приезда, он один отважился подойти к участку.

Старик, заметив остановку своих овец, крикнул на них, чтобы оне шли дальше. Тогда Батист пошел к нему навстречу и сказал, что тут гонять уже нельзя: теперь земля засеяна! Разве он не знает?

До деда Томбы дошли кое-какие слухи; но он, вот уже две недели, пас стадо на болотах в Караиксете и забыл об этом участке.

- Так он и взаправду засеян?

Старый пастух вытягивал шею и делал бесполезные усилия, чтобы разглядеть своими почти потухшими глазами смельчака, который отважился сделать то, что вся "уэрта" считала невозможным.

С минуту он помолчал, потом забормотал скорбным тоном: - "Напрасно, совсем напрасно! Я сам в молодости был смел; я любил делать всем наперекор. Но когда врагов так много... Совсем напрасно; здесь арендовать опасно. С тех пор, как тут случилась беда с дядею Барретом, эта земля - проклятая. Уж мне-то можно поверить: я стар и опытен. Эта земля приносит несчастие".

Пастух собрал свое стадо и выгнал его на дорогу. Но прежде чем удалиться, он откинул назад свой плащ, поднял кверху длинные худые руи и, голосом колдуна, предсказывающего будущее, или пророка, возвещающего гибель, крикнул новоприбывшему:

- Поверь, сын мой: она принесет тебе несчастие!

Тем не менее, Батист с семейством продолжали работать аккуратно и упорно. Доселе они все внимание обращали на землю, так как возделать ее было всего нужнее, чтобы её производительные силы могли проявить себя: но настало время подумать и о жилье.

Сначала они приютились в старой лачуге, как люди, потерпевшие кораблекрушение, в обломках корабля: тут заткнули дыру, там поставили подпорку, проделали настоящие фокусы, чтобы кое-как держалась крыша, и, вытерши свою скудную мебель, расставили ее как попало в комнатах, населенных мышами и гадами. Но это устройство было временным. Наконец, Батист принялся за устройство окончательное. В первый раз со времени своего прибытия, он покинул дом и отправился в Валенцию, где нагрузил свою повозку бракованным строительным материалом, из которого расчитывал извлечь пользу. Между тем, как кучи навоза, воздвигаемые Батистетом перед избою точно укрепления, достигали исполинской вышины, отец его складывал подальше сотни разбитых кирпичей, подточенных червями балок, поломанных дверей, разбитых ставень и всякого хлама, получающагося при сломке городских зданий.

Соломенная крыша была поправлена заново: решетины, подгнившие от дождя, починены или заменены другими; гребень покрыт свежею соломою; маленькие крестики, прикрепленные по концам его, уступили место новым, которые Батист вырезал собственным ножем и заботливо украсил зарубочками вдоль и поперек; и кровля стала самою красивою во всем околотке.

Затем начался ремонт внизу. Как ловко было пущено в дело то, что забраковал город! Щели исчезли, и, когда починка стен окончилась, то жена и дочь арендатора довели их до ослепительной белизны. Дверь, новая и выкрашенная в синий цвет, казалась матерью всех ставень, которые тем же цветом пестрили стену домика. Под навесом Батист вымостил красным кирпичем местечко, где женщины могли шить после обеда. В колодец лазали целую неделю, с трудом освобождая его от камней и нечистот, которыми за десять лет завалили его мальчишки "уэрты"; и опять его чистая и прозрачная вода стала подниматься в ведре до мшистой закраины, при веселом скрипе блока, которуй как будто смеялся над соседями визгливым хохотом старика-зубоскала.

Птичий дворик, некогда обнесенный плетнем из подгнившего тростника, теперь был огорожен выбеленною стенкой из кольев и глины, вдоль которой бродили, поклевывая, белые куры, между тем как петух ерошил свой красный гребень. Площадку перед домом окаймили дневными красавицами и ползучими растениями; ряд выкрашенных в синюю краску черепков изображал вазы на красной кирпичной стене, а из-за полуотворенной двери ("вот тщеславный хозяин!") выглядывал новый каменный кухонный стол и дерзко бил в глаза прохожим своим ярким брюхом из эмалированных изразцов.

В течение двух месяцев со времени прибытия Батист и шести раз не отлучался с хутора: всегда дома, сгибаясь над бороздою, упиваясь работою. И хутор Баррета стал даже еще веселее и щеголеватее, чем был при старом хозяине.

Соседи, видя как новоприбывшие разбили свой лагерь в разрушенной лачуге, сначала стали насмехаться над ними, при чем в их иронии сквозило глухое раздражение. - "Вот так семейка! Сущие цыгане, как вот те, что ночуют под мостами".

Потом, когда Батист остановил деда Томбу на меже своего обработанного поля, недовольство нашло тут новую пищу. "Так теперь деду Томбе уж не гонять туда овец, когда он десять лет пас их там беспрепятственно!" О законности запрета, так как земля была возделана, и не упоминалось: говорилось лишь об уважении, на которое имел право старый пастух, который в молодости живьем глотал французов, многое видал, и чья премудрость, выражавшаеся в полусловах и бессвязных советах, внушала хуторянам суеверное почтение,

Быстрота и ловкость, с которою трудолюбивые новоселы поправили свое жилище, удивили и возмутили всю "уэрту", усмотревшую в починке избушки и обновлении соломенной кровли какую-то насмешку или вызов. "Грабеж!.. Просто грабеж!.. Смотрите, как работает! У него точно колдовство какое в ручищах, которыми он все меняет, до чего ни дотронется".

He будучи в состоянии сдерживать возраставшую злобу, соседи отправились к Пименто.

Невозможно было выносить подобные вещи! Что же думал сделать грозный супруг Пепиты?.. Пименто выслушал их, почесывая лоб и с видом некоторого смущения. Что он думал сделать?.. Он собирался сказать два словечка этому захватчику, побродяге, который вздумал распахивать то, что не принадлежит ему. Он серьезно посоветует ему не валять дурака и вернуться поскорее к себе на родину, потому что здесь ему не место... Но этот чорт не сходит с поля, а нельзя же идти к нему в дом с угрозами. Подобная выходка слишком опасна по последствиям. Необходимо быть осторожным и всегда оставлять себе лазейку. Словом... надо иметь терпение. Что же касается его, то он может всех уверить, что этому нахалу не придется собрать ни зерна, ни бобов с поля Баррета. Урожай пойдет к чорту.

Такие речи Пименто успокаивали соседей, внимательно следивших за улучшением житья новоселов с тайным желанием, чтобы скорее настал час их гибели.

Вот, раз вечером, Батист возвращался из Валенции, очень довольный результатами своего путешествия. Так как ему не нужно было праздных рук дома, а изба была поправлена, то его дочь, здоровенная девка, не приносила большой пользы дома, и он вздумал отдать ее на шелковую фабрику. Благодаря покровительству сыновей дона Сальвадора, очень довольных новым арендатором, ему удалось это дело. Co следующего утра Розета должна была стать звеном в той веренице девущек, которые, вставши на заре, точно муравьи ползли по всем тропинкам, волнообразно развевая юбки и неся на руке корзину, и направлялись в город, где разматывали коконы своими грубыми крестьянскими руками.

В ту минуту, как Батист подходил к кабаку Копы, на соседней тропинке показался человек и медленно стал подходить к нему по дороге, делая знак, что хочет с ним говорить. Батист остановился в нескольких шагах от этого человека, в котором узнал хвастуна Пименто, и пожалел в душе, что под рукою не было ни плохонького ножичка, ни серпа. Впрочем, он был тих и спокоен, высоко держал свою круглую голову с тем повелительным выражением, которого так боялись его семейные, и скрестив на груди свои сильные руки, привыкшие к работе на мельнице.

Наконец-то встретились эти два человека, никогда не обменявшиеся ни одним словом, но ненавидевшие друг друга и знавшие это.

Пименто смерил постылаго захватчика взглядом и заговорил с ним сладким голосом, стараясь скрыть злобу и дурные намерения под видом доброжелательного совета. Он хотел сказать ему два слова. Он давно собирался, да не мог, потому что Батист - все у себя на хуторе... - Два словечка, не более... И он высказал эти два словечка: посоветовал поскорее покинуть участок дяди Баррета. "Пусть новосел поверит людям, желающим ему добра и знающим "уэрту". Его присутствие здесь оскорбительно для всех в окрестности; эта почти новая изба - насмешка над бедняками. Да, пусть Батист поверит и уйдет с семьею в другое место".

Батист насмешливо улыбался, слушая Пименто, тогда как последнего смущало спокойствие слушателя, поражало то неожиданное обстоятельство, что нашелся человек, который его не боится.

- "Уйти? Да меня ничем не заставишь бросить то, что мое, что я полил потом, что даст хлеб моей семье. Я не забияка, так? Ho коль мне наступят на ногу, я сумею защититься не хуже кого угодно. Пусть всякий занимается своими делами. Мне довольно малаго, и я никому не мешаю".

И, пройдя мимо нахала, он презрительно повернулся к нему спиною и продолжал свой путь.

Пименто, привыкший, чтобы вся "уэрта" перед ним дрожала, все более смущался от хладнокровия этого человека.

- И это - последнее слово? - крикнул он, когда Батист уже отошел на некоторое расстояние.

К нему вернулся весь его задор. - Чорт возьми! как надо мною посмеялся этот молодчик!... Он пробормотал сквозь зубы несколько проклятий и, сжав кулак, погрозил по тому направлению, где только что скрылся Батист.

- Ты мне за это заплатишь... Ты мне заплатишь, негодяй!...

В его голосе, дрожавшем от бешенства, как будто сосредоточилась вся злоба "уэрты".

IV.

Был четверг, и в Валенции, согласно пятивековому обычаю, должен был собраться суд по делам орошения на паперти собора, называемой папертью свв. Апостолов. Часы на Мигуелете показывали начало одиннадцатаго; население "уэрты" собиралось в кучки или усаживалось на закраине фонтана без воды, украшающего площадь, и образовало вокруг его бассейна оживленную гирлянду, пестревшую синими и белыми плащами, красными и желтыми платками, и ситцевыми юбками светлых цветов.

Крестьяне прибывали, одни - ведя за узду своих лошадок, с таратаечками полными навоза, и радуясь хорошему сбору уличных отбросов; другие - в пустых повозках, стараясь задобрить муниципальных стражей, чтобы им дозволили побыть здесь. И пока старики переговаривались с женщинами, молодые заходили в соседний кабачек, чтобы убить время за стаканчиком водки, покуривая полукопеечную сигару.

Все земледельцы, имевшие какия-нибудь претензии, стояли на площади и мрачно толковали о своих правах, размахивая руками, в нетерпеливом ожидании возможности изложить перед синдиками или судьями семи каналов бесконечные акафисты своих жалоб.

Пристав суда, который уже более пятидесяти лет вел еженедельную борьбу с этою нахальною и задорною толпою, приставлял в тени островерхаго портала широкий диван, крытый старинною камкою, потом устраиваль низкий барьер, чтобы отделить ту часть тротуара, которой предстояло играть роль судебной камеры.

Портал Апостолов, старый, красноватый, попорченный веками, сияя при свете солнца своими обветшавшими красотами, являлся фоном достойным старинного судилища: он представлял собой как бы каменный балдахин, построенный для защиты этого учреждения былых времен. В тимпане красовалась св. Дева, окруженная шестью ангелами в прямых стихарях, с тонкоизваянными крыльями, толстыми щеками, пламенеющими хохолками на маковках и тяжелыми кудрями на висках, а в руках - с виолами и флейтами, свирелями и бубнами. По своду арки, вдоль трех, выступавших друг под другом, дуг, тянулись три ряда фигур, ангелов, царей и святых, помещенных под маленькими навесцами, прозрачными точно кружева. Массивные выступы портала были украшены статуями двенадцати апостолов, но до того изуродованными и жалкими, что сам Иисус Христос не узнал бы их: ноги у них были облуплены, носы сломаны, руки отбиты, так что их некрасивая вереница менее напоминала апостолов, чем калек, вырвавшихся из больницы и с прискорбием выставлявших свои изувеченные члены. Наверху, увенчивая портал, выступала под железным переплетом подобная гигантскому цветку розетка из цветных стекол, пропускавшая свет в церковь; a внизу, на цоколях колонн, украшенных гербами Арагона, камни были стерты, высеченные на них листья и жилки изглажены мимопрошедшими безчисленными поколениями.

При виде таких повреждений портала угадывалось, что тут бывали бунты и возмущения. В былые века эти камни окружал взволнованный народ, бушевали, ругались, красные от злобы, мятежные валенциане, и эти святые, обломанные и отшлифованные точно египетские мумии, поднявши к небу свои искалеченные головы, как будто слушали еще бунтовской набат "Унии" или мушкетные залпы "Херманиев" (Шайки мятежников, бунтовавших при Карле Пятом в Арагонском королевстве.).

Когда пристав кончил все приготовления, он встал у входа за барьер, ожидая судей. Последние торжественно подходили, по виду не отличаясь от богатых крестьян: все в черном, в белых башмаках и аккуратно повязанных под широкими шляпами шелковых платках; за каждым следовала целая свита из сторожей при каналах и подсудимых, которые, до открытия заседания, старались расположить их в свою пользу.

Сухой и сгорбленный старик, красные и чешуйчатые руки которого тряслись, сжимая рукоять толстой палки, был Куарт Фейтенар. Другой, полный и величавый, с маленькими глазками, еле видными из под белых пучков, служивших ему бровями, был Мислата. Потом шел Росканья, коренастый парень в хорошо выглаженной блузе и с круглою, как монастырского послушника, головою. За ним следовало четыре прочих: Фавора, Робелья, Тормос и Месталья. Эти люди были властителями вод: они держали в руках своих жизнь многих семейств, питание полей, своевременную поливку, недостаток которой губил урожай; на решение их не было аппеляции. Жители обширной равнины, разделенные надвое рекою, точно непреступною границею, обозначали каждого судью названием канала, которым тот заведывал.

Теперь были налицо представители обоих берегов: и левого, где четыре канала, и где тянется "уэрта" Руцафа, дороги которой, осененные густою листвою, идут до границ болотистой Альбуферы, - и правого, берега поэзии, того самого, где растут бенимаклетская земляника, альборайские плодовые деревья и тянутся сады, полные роскошных цветов.

Семеро судей приветствовали друг друга, как люди, не видавшиеся целую неделю; они стали толковать о собственных делах на паперти собора; а время от времени, когда распахивались двери, оклеенные церковными объявлениями, раскаленный воздух площади освежался струйкою ладана, точно влажным дуновением из подземелья.

В половине двенадцатого, когда служба кончилась и в соборе оставалось лишь несколько запоздалых богомолок, суд приступил к разбирательству. Семеро судей уселись на старый диван; жители "уэрты" сбежались со всех сторон и столпились у барьера, прижимаясь друг к другу своими потными телами, пахнувшими соломой и сажей; пристав прямо и величественно поместился у столба, увенчанного медным крючком, эмблемами правосудия по водяным делам.

Семь Каналов сняли шляпы, потом посидели неподвижно, защемив руки между колен и устремивши глаза вниз. Наконец, старший произнес установленную фразу.

- "Суд открыт".

Молчание было полное. Вся толпа замерла в благоговении; она стояла на этой площади точно в храме. Грохот экипажей, лязг конножелезных вагонов, весь гул современной жизни, кипевшей вокруг, ничуть не касался и не тревожил этого старинного учреждения, столь же спокойного здесь, как спокоен человек у себя дома, равнодушного ко времени, безучастного к полной перемене во всем окружающем и неспособного к обновлению.

Жители "уэрты" с почтением смотрели на этих судей, вышедших из их же сословия, гордились ими. "Вот настоящее-то правосудие! Приговор, произносимый сразу, безо всяких бумаг, которыми только сбивают с толку порядочных людей". Отсутствие гербовой бумаги и устрашающего писаря более всего пленяло этих мужиков, привыкших относиться с некоторым суеверным опасением к искусству писать, им несвойственному... Тут не было ни перьев, ни секретарей, ни грозных часовых, ни мучительных дней ожидания приговора: были только слова.

Судьи хранили у себя в памяти все показания и соответственно решали дела, с невозмутимостью людей, знающих, что их решения неизбежно будут исполнены.

Тех, кто бывал дерзок на суде, они штрафовали; кто же не повиновался судебному приговору, у того отнимали воду навсегда и несчастному только и оставалось, что умереть с голоду. С подобным судилищем никто не осмеливался шутить. Это было патриархальное и незамысловатое правосудие доброго царя преданий, выходившего по утрам на дворцовое крыльцо, чтобы разбирать жалобы своего народа; это была судопроизводственная система кабильского вождя, постановляющего приговоры у входа в свою палатку. "Да, вот как наказывают негодяев, возстановляют права честных людей и блюдут мир!"

Тогда как зрители, - и взрослые, и дети, - давили друг друга у барьера и, временами, двигались и толкались, чтобы избежать задушения, жалобщики появлялись по ту сторону барьера, перед диваном, столь же почтенным, как и само судилище. Пристав отбирал у них палки и тросточки, почитаемые за смертоносное оружие, несовместимое с уважением к суду, и толкал их до тех пор, пока они не оказывались в нескольких шагах от судей, со сложенными на руках плащами, a если они не успевали своевременно обнажить головы, то двумя взмахами руки он сбивал платки с их голов. "Оно таки здорово! Но с этими молодцами иначе невозможно".

На суде слушался целый ряд весьма запутанных дел, поразительно легко разрешаемых этими невежественными судьями. Сторожа каналов и "атандадоры" (Распределители.), обязанные устанавливать очередь орошения, излагали обвинения, a обвиняемые говорили, что могли, в свою защиту. Старик-отец предоставлял слово сыновьям, которые умели оправдываться энергичнее; вдова являлась в сопровождении какого-нибудь приятеля покойного мужа, и этот усердный защитник говорил за нее.

Южная страстность прорывалась поминутно. Среди обвинения, обвиняемый несдержанно восклицал: - Вранье! Все это налгано по злобе! Меня хотят погубить!

Но Семь Каналов отвечали на такие перерывы взглядами бешенства. - "Здесь никто не смеет говорить не в очередь. Если обвиняемый перебьет еще, то уплотит столько-то су штрафа". - И находились упрямцы, которые платили штраф за штрафом, но не могли обуздать гнева, не дававшего им смолчать перед лицом обвинителя.

Затем, не вставая с дивана, судьи сближали свои головы, точно играющия козы, и шепотом обменивались несколькими фразами; после чего старейший серьезным и торжественным голосом произносил приговор, исчисляя штрафы в ливрах и су, точно в названиях монет не произошло никаких перемен и по площади в эту же минуту мог еще пройти величественный justicia (Название главы юстиции в арагонском королевстве.) в красной одежде со своим конвоем мушкетеров.

Было уже за полдень, и Семеро Каналов уже выказывали некоторое утомление, столь долго осыпавши народ благодеяниями своего правосудия, когда пристав громким голосом вызвал Батиста Борруля, обвинявшагося в нарушении и неповиновении по вопросу об орошении. Батист и Пименто прошли за барьер, к которому притиснулось еще больше публики. Здесь находилось множество людей, живших близ бывшего Барретова участка, и все очень интересовались делом, возбужденным против ненавистного чужака по доносу Пименто, атандадора его участка. Нахал, вмешиваясь в выборы и разыгрывая роль храбреца, независимого человека, добился этой должности, придававшей ему начальнический вид и усиливавшей его влияние на соседей, которые спешили приглашать его и угощать во дни поливки.

Батист, смущенный несправедливостью доноса, был в таком негодовании, что даже побледнел. Он злобно глядел на все знакомые и насмешливые лица, которые виднелись за барьером; он смотрел, как его враг, Пименто, гордо избоченивался, как человек, привыкший появляться на суд и отчасти облеченный непререкаемою властью этого учреждения.

- Говорите, вы! - сказал, вытягивая ногу, старший из Каналов.

По вековому обычаю, на того, кому следовало говорить, председатель указывал не рукою, a своею белою туфлею.

Пименто изложил обвинение. - "Этот человек, здесь стоящий, вероятно потому, что живет в "уэрте" недавно, вообразил себе, что распределение воды - вещь пустая и может подчиняться всем его прихотям. Пименто, атандадор, представитель водяной юстиции во всем участке, назначил Батисту поливать его поля в два часа ночи. Но этот господин не захотел встать так рано, пропустил свою очередь, и только в пять часов, когда вода уже принадлежала другим, он открыл шлюз без чьего-либо дозволения - первая вина; украл воду у соседей - вторая вина, и силою воспротивился распоряжениям атандадора, что составляло третью и последнюю вину".

Трижды обвиненный, то красный, то бледный, выведенный из себя речью Пименто, не мог смолчать:

- Вранье, и тройное вранье!

Суд оскорбился энергией и непочтительностью, с какими произнесен был этот протест, и объявил, что за несоблюдение молчания будет штрафовать.

Но что значили штрафы для обуздания сосредоточенного гнева этого, обыкновенно миролюбивого, человека? Батист продолжал протестовать против людской несправедливости, против учреждения, у которого на службе такие подлецы и мошенники, как Пименто.

Тут суд осердился; Семеро Каналов с раздражением объявили:

- "Четыре су штрафа!"

Внезапно к Батисту вернулось сознание его положения; испуганный штрафом, он замолчал, между тем как в публике раздавались смех и радостное уханье его недругов, - и простоял неподвижно, с опущенною головою - с гневными слезами на глазах до той минуты когда Пименто кончил и председатель, наконец, сказал ему:

- Говорите вы!

Но по взглядам судей хорошо было видно, что им не внушал сочувствия этот буян, своими возражениями нарушивший торжественность заседания.

Батист, содрогаясь от гнева, начал что-то мямлить именно потому, что он считал себя бесспорно правым, он не сумел взяться за собсгвенную защиту.

"Его обманули. Этот Пименто - лгун и, сверх того, его отъявленный недоброжелатель. Атандадор сказал ему, что его очередь поливать наступит в пять часов, он отлично помнит, а теперь этот человек уверяет, что назначил в два часа, и все затем, чтобы подвести его под взыскание и погубить хлеб, от которого зависит жизнь его семьи. Ценит ли суд сколько нибудь слово честного человека? Ну, так он говорит правду, хотя не может сослаться на свидетелей. И невозможно, чтобы господа судьи, все - добрые люди, могли доверять такому мошеннику, как Пименто!"

Белый башмак председателя застучал по плитам, сдерживая бурю негодования и всяческих нарушений порядка со стороны публики.

- Молчите, вы!

Батист не сказал более ни слова, между тем как семиглавое чудовище, откинувшись на камчатный диван, шепталось, постановляя приговор.

- Суд постановил, произнес старейший из Каналов.

Наступило глубокое молчание. В глазах всех столпившихся у барьера зрителей виднелось беспокойство, точно приговор мог лично касаться каждого из них. Взоры так и впились в губы судьи.

- ...с Батиста Борруля взыскать два ливра за провинность и четыре су штрафных.

Ропот удовлетворения пробежал в толпе, а одна старуха дошла даже до того, что захлопала в ладоши с криком: "Славно, славно!" при улыбках публики.

Батист вышел из суда с мутным взором и опущенной головой, точно готовый на кого-нибудь кинуться, а Пименто благоразумно держался вдалеке. Если бы толпа не раздвинулась, чтобы пропустить обиженного, он, конечно, тут же бросился бы на враждебного ему негодяя и избил бы его своими богатырскими кулаками.

Он пошел прочь и направился к своим землевладельцам, чтобы рассказать им о случившемся, о злобе людей, всячески отравляющих ему жизнь; а час спустя, немного успокоенный сочувственными речами господ, он был уже на пути к хутору.

Какое несносное мученье! На альборайской дороге ему повстречались, - пешком около своих телег с навозом, или на пустых седлах своих ослов, - многие из тех, кто присутствовал при его осуждении: дурно расположенные к нему соседи, с которыми он не кланялся. Когда он с ними равнялся, они молчали, усиливаясь сохранить серьезный вид, хотя в глазах их поблескивало веселое лукавство; но как только он перегонял их, за его спиною раздавался дерзкий смех, и он услышал даже, как один подросток, подражая торжественному тону судьи, выкрикнул:

- И четыре су штрафных!

Он увидел издалека своего обвинителя, Пименто, который, у дверей кабака Копы, среди кучки товарищей, движениями как будто передразнивал уверения и жалобы того, на кого донес. Все смеялись: успех доноса был для "уэрты" причиною всеобщего веселья.

"Господи, Владыко!" Он, миролюбивый человек и любящий отец, понимал, почему люди убивают. Мускулы его дюжих рук нервно дрожали, а кулаки так и чесались.

Приближаясь к Копе, он замедлил шаг: хотел посмотреть, посмеют ли смеяться над ним в глаза. Странное дело: он даже подумал, в первый раз в жизни, не войти-ли ему в кабак и не выпить ли стакан вина перед носом врагов; но взыскание в два ливра черезчур угнетало его душу, и он отвере эту мысль.

Проклятые два ливра! Такой штраф отразится на обуви его детей: он поглотит всю кучку медяков, скопленную Терезой для покупки мальцам новых башмаков.

Когда он проходил мимо кабака, то Пименто, под предлогом налить себе кружку, пошел и спрятался, а его приятели притворились, будто не видят Батиста.

Выражавшаеся на лице последнего готовность на все внушила почтение его врагам. Но подобное торжество наполняло его душу печалью. "Как эти люди меня ненавидят!" В этот час вся равнина возставала против него, мрачная и угрожающая. Нельзя было назвать жизнью такую жизнь. Даже днем он, по возможности, избегал покидать свой хутор и оказывался вынужденным не иметь никаких сношений с соседями. Он их не боялся, нет; но, как человек благоразумный, не желал подымать ссор. Ночью он спал лишь одним глазом, при малейшем лае собак соскакивал с кровати и кидался из избы с ружьем в руке, и не раз ему казалось, что по тропинкам убегают какия-то темные фигуры.

Он боялся за свой урожай, за этот хлеб, который составлял надежду семьи и за ростом которого, молча, с жадностью во взорах, следили все обитатели избы. Ему известны были угрозы Пименто, который, поддерживаемый всею "уэртою", божился, что пшеницу эту сожнет не тот, кто сеял; и он почти забывал о своих детях, ради исключительной думы о земле, об этой зеленой зыби, которая росла, росла под лучезарным солнцем и должна была превратиться в желтые кучи зерна.

Сосредоточенная и безмолвнеё ненависть сопровождала его на каждом шагу. Женщины сторонились, закусывая губы и не здороваясь, хотя тем нарушали местный обычай; мужчины, работавшие в полях, у дороги, перекликались в ругательных выражениях, которые косвенно предназначались Батисту; а малые ребята издали кричали: "скверная рожа!" "Жид!" - не определяя, к кому относятся эти оскорбления, как будто они и не были применимы ни к кому, кроме ненавистного чужака. Да! Еслибы не исполинские кулаки, не широчайшие плечи, не грозные движения, то "уэрта" очень скоро покончила бы с ним! Но теперь каждый ждал, чтобы напасть решился сосед, а пока выражали ему злобу на расстоянии.

Несмотря на грусть, порождаемую таким одиночеством, Батист испытывал некоторое удовлетворение. Он уже подходил к своему жилищу, слышал уже лай своей собаки, учуявшей его, как вдруг молодой и сильный парень, сидевший у дороги с большим ножом между ног и связками хвороста рядом, встал и сказал ему:

- Добрый день, сеньор Батист.

Это приветствие и неуверенный тон парня произвели на него приятное впечатление. Не много значила приязнь этого юноши; тем не менее, она оказала на него то же действие, как свежая вода на палимого горячкою больного. Он сочувственно взглянул на эти большие синие глаза, улыбающееся лицо, покрытое белокурым пушком, и постарался припомнить, кто бы мог быть этот парень. В конце-концов, он сообразил, что это - внук деда Томбы, полуслепого пастуха, почитаемого всею "уэртою", бравый парень, живший в "молодцах" у того же альборайского мясника, чье стадо гонял старик.

- Спасибо, спасибо, молодчик! - пробормотал он, полный признательности за приветствие. И пошел далее, вскоре встретив свою собаку, которая стала прыгать пред ним и тереться о его ноги.

Подходя к дому, он взглянул на свое поле, и вдруг все бешенство, которое он подавлял на суде, еще раз заполонило его мозг, точно разъяренная волна. Его хлеб жаждал влаги. Это видно было по скоробившимся листьям, по цвету, который из блестящего и зеленого начинал переходить в желтоватый. Все дело было в поливке, в "очереди", которую своими злодейскими хитростями украл у него Пименто, "очереди", которая повторится лишь через две недели, потому что воды становится мало. А к довершению беды, с него еще взыщут эти проклятые ливры и су! "Господи Иисусе Христе!"

Тереза стояла на крылыце, окруженная детьми, и ждала его с нетерпением, потому что он уже опоздал к обеду.

Он поел без аппетитта и рассказал жене обо всем, бывшем на суде.

Бедная Тереза слушала, побледнев, с волнением крестьянки, чувствующей укол в сердце каждый раз, как приходится развязывать чулок, в котором на самом дне сундука, хранятся у неё деньги.

- Царица Небесная! Значит, решили нас разорить? Какая досада, да еще за обедом.

И, уронивши ложку на сковороду с рисом, она заплакала не утирая слез. Потом вдруг покраснела от внезапного гнева, посмотрела на уголок равнины, видневшийся в отворенную дверь, на белые избушки и зеленую зыбь, и, вытянувши руки, прокричала:

- Подлецы! подлецы!

Детвора, перепуганная хмурым лицом отца и удивленная восклицаниями матери, не решалась есть. В смущении и нерешимости, ребята поглядывали друг на друга и засовывали пальцы в нос, чтобы не сидеть без дела; наконец, по примеру матери, все заплакали, роняя слезы в рис.

Раздраженный этим хоровым плачем, Батист гневно встал, чуть не опрокинул маленький стол ногою и кинулся вон из домика. Что за вечер! Сухость его посева и ужасное воспоминание о штрафе грызли его, точно две свирепые собаки. Когда одна, утомившись нападением, отставала от него, тотчас являлась другая и запускала ему зубы в самое сердце.

Он попробовал рассеяться, забыть свои печали за работою и со всем усердием принялся за уже начатое дело: загон для свиней, который он строил на скотном дворе. Но работа не шла на лад. Среди этих глинобитых стен он задыхался; ему нужно было смотреть на свое поле, как людям бывает нужно углубиться в созерцание своего бедствия, чтобы предаться горю. С перепачканными в известке руками он вышел из недостроенного хлева и остановился перед своим засыхающим пшеничных полем.

В нескольких саженях от него, вдоль дороги, журча протекала в канале красноватая вода. Эта животворящая кровь "уэрты" уходила вдаль, на поля других арендаторов, которые не имели несчастия быть предметами ненависти; а его бедный посев изнемогал, съеживая свою зелень, точно делая знак воде, чтобы она пришла и принесла ему свои освежительные ласки.

Батисту представлялось, что солнце жарит сильнее, чем в остальные дни. Светило уже спускалось к горизонту, а между тем бедняк воображал себе, что лучи падают отвесно и сожигают все. Земля ссыхаиась, трескалась извилистыми бороздами, открывала тысячи ртов, тщетно жаждавших глотка воды. Никогда не дотерпит пшеница до следующего орошения при таком зное; она пропадет, засохнет; у семьи не будет хлеба; и при такой беде придется еще заплатить штраф. "А еще удивляются, что есть люди, которые губят себя".

Он бешено расхаживал по меже своего поля - "Ах, Пименто! Мерзавец! Злодей! Если бы только не полиция!"...

Подобно тому, как потерпевшие кораблекрушение, изнемогая от голода и жажды, только и бредят, что громадными столами, покрытыми для пиршеств, и светлыми, быстрыми ручьями, - так и ему смутно чудились поля пшеницы с прямыми и зелеными стеблями, и вода, с шумом прорывающаеся сквозь шлюзы и текущая светлою рябью, будто смеясь от радости при соприкосновении с жаждущею землею.

Когда зашло солнце, Батисту стало легче, как будто светило погасло навек и урожай был этим спасен. Тогда он пошел прочь от своего поля и своей избы, медленными шагами направляясь к трактиру Копы. Хотя сельская полиция и существовала, однако он не без удовольствия думал о возможности встретить Пименто, всегда обретавшагося в окрестностях кабака.

"Уэрта" принимала оттенок синевы. На горизонте, над темными горами, облака окрашивались заревом далекого пожара; со стороны моря, в бездонной лазури мерцали первые звезды; псы громко лаяли, а однообразная песня лягушек и кузнечиков примешивалась к скрипу невидных в мраке телег, двигавшихся по всем дорогам обширной равнины.

К Батисту приближались, поспешно идя по краям дороги, с корзинами на руках и развевающимися юбками, быстрые вереницы девушек, возвращавшихся с фабрики, из Валенции.

Он увидел дочь свою, которая, в стороне от всех прочих, подвигалась ленивым шагом. Однако, она была не одна. Ему показалось, что она переговаривается с мужчиною, идущим по тому же направлению, хотя несколько поодаль от нея, как всегда ходят в "уэрте" обрученные, потому что приближение считают за признак греха,

Как только мужчина этот разглядел среди дороги Батиста, то замедлил шаг, и, когда Розета приблизилась к отцу, то далеко опередила своего спутника.

Батист остановился, дожидаясь, когда подойдет незнакомец, чтобы узнать, кто это.

- Доброй ночи, сеньор Батист!

Это был тот же робкий голос, который приветствовал его и днем; это был внук деда Томбы. Этому плуту только и дела было, что шляться по дорогам, чтобы кланяться Батисту и улещать его сладкими словами.

Он посмотрел на дочь свою, которая покраснела и опустила глаза.

- Домой! домой! Я с тобой расчитаюсь!

И он пошел далее в грозном величии отца латинской расы, предпочитающего внушать страх, чем любовь, и безгранично властвующего над жизнью детей своих; а за ним поплелась дрожащая Розета, ожидавшая, по приходе домой, добрую порцию палочных ударов.

Она ошибалась. В эту минуту её бедный отец не думал ни о чем на свете, кроме своего урожая, своей несчастной, больной, сморщенной, высыхающей пшеницы, которая будто звала его громким голосом, выпрашивая глоток воды, чтобы не умереть. Вот о чем он сокрушался, пока жена собирала ужин. Молодая девушка ходила взад и вперед по кухне, изобретая себе разные дела, чтобы не привлекать к себе внимания, и все время опасаясь взрыва родительского гнева. Но Батист думал единственно о своем поле, сидя перед низким столиком, за которым все малютки, при свете "каидиля" таращили жадные глазенки на кострюлю, где дымилась треска с картофелем.

За ужином жена еще вздыхала, без сомнения приводя в связь ту баснословную сумму, которую выжимал у них приговор судилища, и то увлечение, с которым вся семья действовала челюстями. Старший мальчик, Батистет, будто по рассеянности, захватил даже хлеб у младших. Страх возбудил в Розете волчий аппетит. Сам Батист едва ел, но замечал прожорливость своих. Никогда так отчетливо, как в эту минуту, он не чувствовал, какое бремя лежит у него на плечах. Все эти рты, открытые для поглощения скудных сбережений семьи, будут лишены пищи, если выгорит на поле пшеница.

"А почему? Все no людской несправедливости, потому что есть законы для притеснения рабочаго люда! Нет, он не мог допустить подобного бедствия. Семья прежде всего".

Разве он не чувствует в себе силу защитить своих от всякой опасности? Разве он не обязан кормить их? Он готов украсть, чтобы дать им хлеба. А теперь, зачем ему покоряться, когда предстоит не воровать, a только спасти свой же собственный урожай? Воспоминание о канале, который в нескольких шагах от него с журчанием катил свои благодетельные воды, было для него мучительно.

Его бесило, что жизненная влага протекает мимо его двери, а законы требуют, чтобы он не пользовался ею!

Вдруг он встал, как человек, принявший решение, ради осуществления которого он готов попрать все препятствия.

- Поливать! Поливать!

Жена испугалась, тотчас поняв, как опасно такое отчаянное решение.

- Господи, Боже! Батист, ведь взыщут еще больше штрафа! Может быть, даже судьи, рассердившись, отнимут воду навсегда! Надо подумать... Лучше подождем...

Но Батистом овладела упорная злоба людей флегматичных и здравомыслящих, которых так же трудно успокоить, как трудно вывести из себя.

- Поливать! Поливать!

Бласко-Ибаньес Висенте - Проклятый хутор. 1 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Проклятый хутор. 2 часть.
И Батистет, весело повторяя слова отца, схватил мотыки и вышел из избы...

Проклятый хутор. 3 часть.
- Батист! Батист! Иди скорей! Батист бросился со всех ног, испуганный ...