Бласко-Ибаньес Висенте
«Мертвые повелевают. 1 часть.»

"Мертвые повелевают. 1 часть."

Роман.

Перевод с испанского В. М. Шулятикова.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

Хаиме Фебрер поднялся в девять часов утра. Мадo Антониа, присутствовавшая еще при его крещении, ревиительница семейной славы, с восьми часов суетилась в комнате, приготовляясь разбудить его. Ей показалось, что недостаточно света проходит через жалюзи высокого окна: она открыла деревянные, источенные червями створки, лишенные стекол. Затем подняла занавески из красной камки, с золотыми обшивками, словно палатки раскинутые над широкой постелью, старинной, барской, великолепной, на которой рождались, производили потомство и умирали поколения Фебреров.

Ночью, вернувшись из казино, Хаиме строго-настрого приказал разбудить себя пораньше. Он приглашен на завтрак в Вальдемосу. Отлично! Было прекраснейшее весеннее утро; в саду хором заливались птицы на цветущих ветвях, колеблемых морским ветром дувшим поверх стены.

Служанка вышла в кухню, увидав, что сеньор наконец, решился расстаться с постелью. Хаиме Фебрер почти не одетый расхаживал по комнате перед окном, разделенном надвое тончайшей колонной. Он не боялся, что его увидят. Напротив находился такой же старинный дворец, - громадный дом с небольшим числом окон. Перед его окном тянулись стены неопределенного цвета, с глубокими трещинами и остатками старой окраски. Улица была узкая, и стену, казалось, можно было достать рукой.

Хаиме поздно заснул: он волновался и нервничал, размышляя о важном шаге, который ему предстояло утром совершить. От тревожного, непродолжительного сна голова его отяжелела; он почувствовал властную потребность освежиться сладостно-прохладной водой. Умываясь в студенческой, маленькой, простой чашке для бритья, Фебрер сделал печальное лицо. О, нищета!.. He было самых примитивных удобств в этом доме, доме барской, старинной роскоши, - такой роскоши современные богачи не могли создать. Бедность, со всеми её огорчениями, подстерегала его в этих залах, напоминавших блестящия декорации некоторых театров, которые он видел, путешествуя по Европе.

Словно посторонний человек, впервые входящий в спальню, с удивлением разглядывал Фебрер громадную комнату с её высоким потолком. Его могущественные предки строили для гигантов. Каждая комната дворца была величиною с новейший дом. В окне не имелось стекол, как и в остальных окнах здания, и зимою приходилось держать створки затворенными: свет проникал тогда лишь через жалюзи окна, почерневшие от времени, покрытые осколками стекла. He было ковров на полу из песчаного, мягкого майорского камня, изрезанного как дерево прямоугольниками. Потолки сохраняли еще следы блеска старинной штукатурки, то темные, с искусственными соединениями, то с внушительной позолотой, и на ней выступали цветные поля родовых гербов. Высочайшие, просто выбеленные известкой стены исчезали в однех комнатах за рядами картин, а в других - за великолепными занавесками ярких цветов, не потускневших от времени. Спальня была украшена восемью шпалерами цвета зелени высохшего листа: на них - сады, широкие аллеи с осенними деревьями, с площадкой в конце, где бродили олени или струились уединенные ключи в тройных водоемах. Над дверьми висели старинные итальянские, приторно-слащавые картины: дети, сверкая янтарными телами, играли с курчавыми ягнятами. Арка, отделявшая спальню в точном смысле слова от остальной части комнаты, имела несколько триумфальный вид: колонны с желобками поддерживали резную листву, - все из бледного, скромного золота, словно у алтаря. На столе восемнадцатого века красовалось многоцветное изображение св. Георгия, топчущего мавров своим скакуном. Дальше - кровать, импонирующая кровать, памятник семейной гордости. Несколько старинных кресел, с кривыми ручками, с красным выцветшим и вылезшим бархатом - местами виднелась белая рама - стояли в перемежку с соломенными стульями и плохеньким умывальником. "О, нищета!" - снова подумал собственник майората. Старый, огромный дом Фебреров, с его красивыми окнами без стекол, с его залами в шпалерах, но без ковров, с его почтенною мебелью, перемешанною с самыми жалкими предметами, походил на принца в нищете, еще гордо драпирующагося в блестящий плащ и со славной короной на голове, но необутого и без белья.

Таков был этот дворец, величественная, пустая громада, - некогда хранительница славы и богатств его предков. Одни были купцами, другие - воинами, третьи - мореправителями. Гербы Фебреров развевались на вымпелах и флагах более чем полсотни марсовых судов - цвета майорского флота, которые, получив приказания в Пуэрто Пи, отправлялись продавать островное масло в Александрию, грузили пряности, шелк и благовония Востока в Мало-Азиатских гаванях, торговали с Венецией, Пизой и Генуей или, минуя Геркулесовы столбы, пропадали в туманах северных морей и возили во Фландрию и Ганзейские республики полуфарфор валенсийских морисков, называвшийся у иностранцев майоликой, из-за его маиоркского происхождения. Постоянное плавание по морям, кишевшим пиратам, сделало из семьи богатых купцов племя храбрых солдат. Фебреры сражались или заключали союзы с турецкими, греческими и алжирскими корсарами, эскортируя их флоты по северным морям, грозя английским пиратам, и однажды, при входе в Босфор, их галеры даже напали на генуэзцев, монополизировавших торговлю с Византией. Потом эта династия морских воинов, прекратив торговое мореплавание, платила дань кровью, защищая христианские королевства и католическую веру, отрядив часть своих сыновей в святую милицию мальтийских рыцарей. Младшие члены дома Фебреров, вместе с водой крещения, получали на свои пеленки вышитый белый восьмиконечный крест, символизировавший восемь блаженств, Придя в зрелый возраст, они командовали воинственными галерами Ордена и кончали свои дни богатыми мальтийскими командорами, повестствуя о своих подвигах детям своих племянниц. и поручая уход за своими недугами и ранами неверным рабыням, жившим с ними, не смотря на обет целомудрия. Знаменитые монахи, проезжая через Майорку, из крепости Альмудайны делали визиты во дворец Фебреров. Одни были адмиралами королевского флота, другие губернаторами отдаленных областей. Некоторые покоились вечным сном в соборе Ла Вилетте: вместе с другими славными майоркинцами; Хаиме видел их гробницы при посещении Мальты. Пальмская "Лонха" (биржа), красивое готическое здание около моря, в течение веков было ленным владением его предков. Фебрерам принадлежало все, что выбрасывали на соседний мол галеры с высокими башнями, кеньги с тяжелыми остовами, легкие фусты, суда с косыми парусами, плоты и другия суда тех времен. И в громадном, колонном зале "Биржи", у соломоновых колонн, терявшихся во мраке сводов, его предки принимали, словно короли, восточных мореплавателей, в широких шароварах и ярко-пурпурных колпаках, генуэзцев и провансальцев в коротких плащах с клобуками, храбрых вождей острова в красных остроконечных каталонских шапках. Венецианские купцы посылали своим майоркским друзьям мебель красного дерева с изящной резьбой из слоновой кости и глазури или большие зеркала с голубым стеклом и кристальной рамкой. Возвращавшиеся из Африки мореплаватели привозили пучки страусовых перьев, слоновые клыки. И те и другия драгоценные вещи шли на украшение зал дома, благоухающих таинственными духами - подарком азиатских товарищей.

Фебреры в продолжение веков были посредниками между востоком и западом, сделали из Майорки склад экзотических продуктов, которые их корабли развозили по Испании, Франции и Гоиландии. Баснословные богатства текли в дом. Иногда Фебреры устраивали займы королям. Но не смотря на это минувшей ночью Хаиме, последнему из рода, проигравшему все, что имел (несколько сот песет) пришлось, чтобы отправиться утром в Вальдемосу, взять деньги у контрабандиста Тони Клапеса, грубого, но смышленного человека, самого верного и бескорыстного из его приятелей.

Причесываясь, Хаиме посмотрел в старинное зеркало, расколотое, с туманным стеклом. Тридцать шесть лет: не мог пожаловаться на наружность! Безобразен, грандиозно безобразен, как выражалась женщина, имевшая некоторое влияние на его судьбу. Уродство доставило ему однажды успехи в любви. Мисс Мэри Гордон, белокурая идеалистка, дочь губернатора английского архипелага в Океании путешествовавшая по Европе в сопровождении одной доверенной особе, познакомилась с ним как-то летом в мюнхенском отеле и, очарованная, сделала первые шаги. Испанец, по мнению мисс, был живым портретом Вагнера в молодости. И, улыбаясь приятному; воспоминанию, Фебрер рассматривал свой шарообразный лоб, придавивший, казалось, своей тяжестью внушительные, маленькие, иронические глаза, оттененные толстыми бровями. Нос острый, орлиный, - нос, как у всех Фебреров, смелых хищных птиц морских пустынь; презрительный, поджатый рот; выдающийся подбородок, покрытый нежной и редкой растительностью бороды и усов. О, восхитительная мисс Мэри! С год продолжалось веселое сгранствфвание по Европе. Она, безумно влюбленная в него благодаря сходству с гением, хотела выйти за него замуж и толковала ему о миллионах губернатора, мешая романтические восторги с практическими наклоннастями своей расы. Но Фебрер, в конце концов, сбежал, не дожидаясь, пока англичанка променяет его на какого-нибудь режиссера оркестра, человека, более похожаго на её кумира.

Ох, женщины!.. И Хаиме расправлял свое крепкое, мужественное тело, несколько сутулое, благодаря чрезмерному росту. Уже давно он решил не интересоваться ими. Легкая седина в бэроде, легкие морщинки на коже в углах глаз говорили об утомлении жизнью, несшейся, по его словам, "на полных парах", Но женщины вce-таки еще шли к нему на встречу.

Именно любовь должна была спасти его из бедственного положения.

Окончив туалет он вышел из спальни. Прошел громаднейшую залу, освещенную солнечными лучами, падавшими сквозь отверстия закрытых окон. Пол был в тени, а стены сверкали, словно сад яркими красками, в бесконечных шпалерах с фигурами вдвое большими обычных. Тут красовались мифологические и библейские сцены, вызывающия дамы, с полным, розовым телом сиреди красных и зеленых воинов, громадные колоннады, дворцы в цветочных гирляндах, турецкие сабли на-голо, головы на земле; группы толстобрюхих коней, с поднятой ногой - целый мир старых легенд, в свежих, пестрых тонах, несмотря на многовековую давность, окаймленный рамкой яблок и лисгвы.

Проходя, Фебрер ироническим взглядом окинул эти богатства, унаследованные от предков. Ему ничего не принадлежало. Больше года шпалер этой залы и спальни составляли собственность пальмских ростовщиков. Ростовщики оставили их висеть на прежнем месте. Они дожидались какого-нибудь любителя-богача, который заплатил бы более щедро, в уверенности, что приобретает их от самого владельца. Хаиме был простым хранителем, и в случае недобросовестного наблюдения за ними ему грозила тюрьма.

В средине залы он машинально, в силу привычки, сделал небольшой обход, но расхохотался, увидав, что ничто не преграждает ему дороги. Месяц тому назад здесь стоял итальянский стол из драгоценного мрамора, привезенный знаменитым командиром доном Приамо Фебрером после одной каперской экспедиции. Дальше также дорога была свободна. Громадная серебряная жаровня на серебряной же подставке, с ангелочками кругом, поддерживавшими это сооружение, Фербер превратил в деньги, продав на вес. Жаровня заставила его вспомнить о золотой цепи, подарке императора Карла V одному предку. Несколько лет тому назад он продал цепь в Мадриде также на вес, получив в придачу две золотых унции за артистическую работу и древность. После до него дошли слухи, что ее купили в Париже за сто тысяч франков. О, нищета! Кабальеро не могут жить в нынешния времена. Его взгляд упал на громадные блестящия шкатулки венецианской работы, на старинных столах, поддерживаемых львами. Казалось, оне сделаны для гигантов, с безчисленными, глубокими ящиками, на лицевой стороне которых, покрытых яркой эмалью, изображены были мифологические сцены. Четыре великолепные вещи для музея: легкое воспоминание о былом великолепии дома. Также не принадлежали. Оне разделили участь шпалер и ожидали здесь себе покупателя. Фебрер был простым консьержем собственного жилища. В свою очередь, принадлежали кредиторам итальянские и испанские картины, украшавшие стены двух соседних кабинетов, старинная мебель с протертым и испорченным шелком, но с красивой резьбой, - одним словом, все, что сохранилось сколько-нибудь ценного от остатков накоплявшагося веками наследства.

Он вошел в приемную залу, обширную комнату в центре здания, прохладную, с высочайшим потолком, сообщавшуюся с лестницей. Белые стены с годами приняли желтоватый цвет слоновой кости. Чтоб увидать черный лепной потолок, требовалось закинуть голову назад. Помимо нижних окон залу, громадную и строгую, освещали окна у карниза. Мебель немногочисленная, монастырская: поместительные кресла с плетеными сиденьями и стенками, украшенными гвоздями; дубовые столы на изогнутых ножках; темные сундуки с заржавевшими замками, на подстилках из зеленого, изъеденного молью сукна. Лишь желтоватая белизна стен выступала, словно решетка, между рядами картин; - многия из них без рамок. Были сотни картин; все плохия и в тоже время интересные, писанные по заказу, чтобы увековечить славу рода, произведения старинных итальянских и испанских художников, проезжавших через Майорку. Чарами преданий, казалось, веяло в этих картинах. Здесь говорила история Средиземного моря, написанная неумелыми или даровитыми кистями: встречи галер, штурмы крепостей, великие морские битвы: клубы дыма; а над ними вымпела кораблей и высокие носовые башии с развевающими знаменами малтийского креста или полумесяца. Люди сражались в закрытых судах или лодках, рядом с судами; море, покрасневшее от крови или пламени судов, пестрело сотнями голов тех, чьи суда потонули; последние, в свою очередь, вели битву между собою среди волн. Масса шлемов и шляп с опущенными полями бросалась на корабля, усеянные массой белых и красных тюрбанов; а над ними возвышались мечи и пики, сабли и абордажные топоры. Выстрелы пушек и ракеты красными огнями прорезывали дым битвы. На других полотнах, менее темных, виднелись крепости, изрыгавшие пламя через бойницы, а у подножия их воины с белыми, восьмиконечными крестами на панцырях, ростом почти с башню, приставлями к стенам лестницы для штурма.

Рядом с картинами белые дощетки, опять-таки с изображениями герба, и на них, крупными буквами, с дефектами, повествования об успехах: победоносных встречах с галерами Великого Турка или с пизанскими, женевскими, бискайскими пиратами; о войнах в Сардинии; и штурмах Бужи и Теделица. И во всех этих предприятиях какой-нибудь Фебрер руководил сражавшимися или же отличился своим героизмом. Но всех превзошел командор дон Приам, дьявольски смелый герой, шутник и мало верующий, слава и позор рода.

В перемешку с военными сценами висели фамильные портреты. Вверху, под старинными картинами, изображавшими евангелистов и мучеников и образовывавшими фриз, красовались более древние Фебреры, почтенные майоркские купцы, нарисованные несколько столетий спустя после их смерти: важные мужи с еврейскими носами и острыми глазами, с драгоценностями на груди, в высоких круглых шапках восточного образца. Дальше шли военные, вооруженные мореплаватели, с выбритыми головами и профилем хищных птиц: все в черных стальных доспехах, некоторые с белым мальтийским крестом. С каждым портретом черты лица становились тоньше, но выпуклый череп и характерный нос сохранялись. Воротник рубашки, широкий, свободный, из грубой шерсти, постепенно поднимался, уступая место накрахмаленному, выглаженному складками. Панцырь превращался в бархатную или шелковую безрукавку. Жесткие, широкие бороды a la император сменялись заостренными бородками и усами, и на лоб нависали букли. Среди грубых воинов и элегантных кавалеров выделялись черные платья священнослужителей с усиками и бородками, в высоких четырехъугольных шапочках с кисточками. Одни были достоуважаемые мальтийские монахи, судя по белым отличиям на груди, - другие - почтенные майоркские инквизиторы, судя по легенде об их ревностном служении вере. За этими сеньорами, черными, с внушительным выражением лица, суровыми глазами, дефилировали мужчины в белых париках, обритые - потому лица их казались детскими - в великолепных мундирах из шелка и золота, в лентах и орденах. Это были неизменные рехидоры города Пальмы; маркизы, чьи маркизские прерогативы благодаря брачным связям были потеряны для семьи - их титулы мешались с титулами знати Полуострова; губернаторы, главнокомандующие, вице-короли американских и океанийских земель; их имена воскрешали видения фантастических богатств; энтузиасты botiflers, сторонники Бурбонов с самого начала, принужденные затем бежать из Майорки, последнего оплота Австрии, в качестве почетного титула, носившие прозвище butifarras (продавцы вываренного мяса свиных голов), данное им враждебным населением. Замыкая славные ряды, почти в уровень с мебелью висели портреты последних Фебреров, начала XIX в., офицеров Армады, с короткими бакенбардами, локонами на лбу, в высоких воротниках, украшеннных золотыми якорями и черными галстуками: они сражались при мысе Сан Висенте и Трафальгаре. За ними следовал прадедушка Хаиме, старик с суровыми глазами и презрительными складками рта: при возвращении Фернандо VII из французского плена он отправился чтобы броситься в Валенсии к его ногам и, вместе с остальными грандами, требовать возстановления старинных обычаев и истребления нарождающейся чумы либерализма. Патриарх многочисленного потомства, он проливал кровь в разных округах острова, преследуя крестьянок, ничуть не теряя при этом величия. Протягивая свою руку для поцелуя одному из сыновей, живших при нем и носивщих его имя, он произносил торжественным голосом: "Да сделает из тебя, Господь, хорошего инквизитора!"

Между портретами славных Фебреров виднелось несколько женских. Это были сеньоры, в других платьях, во все полотно, похожия на женщин, которых рисовал Веласкес. Одна из них, с хрупким бюстом, высовывывавшимся из цветного, бархатного колокола её юбок, с остроконечным, бледным лицом, с безцветной перевязью среди локоноь и буклей, - знаменитая в роду, прозванная гречанкой за её знание греческого языка. Ея дядя, брат Эспиридион Фебрер, доминиканской приор, великий светоч своей эпохи, был её учителем, и гречанка умела писать на своем языке восточным приятелям - купцам, еще поддерживавшим с Майоркой слабые сношения.

Взгляд Хаиме упал через несколько полотен дальше (разстояние равное целому веку), на портрет другой знаменитой в роду женщины. Девушка в белом парике; одета как взрослая женщина; в юбке со складками, в фижмах, по моде Х?ИII стол. Она стояла у стола, рядом с португалькой вазой цветов. и в бескровной правой руке держала розу, подобную томату, смотрела на нее глазками фарфоровой куклы. Ее прозвали римлянкой. Надпись к портрету говорила, в витиеватом стиле эпохи, об её уме, об её познаниях, и оплакивала её смерть в одиннадцатилетнем возрасте. Женщины являлись как бы сухими побегами на мужественном стволе Фебреров, воителей, полных избытка жизни. Ученость быстро отцветала в роду моряков и воинов, как растение, случайно выросшее в чужом климате.

Размышляя об истекшей ночй и о поездке в Вальдемосу, Хаиме оставался в приемной зале и созерцал портреты предков. Сколько славы и сколько пыли! Вот уже лет двадцать сострадательная тряпка не прогуливалась по славному роду, не придавала ему несколько более благообразной внешности. Отдаленные предки и знаменитые битвы покрыты паутиной. Как! Кредиторы не хотели приобресть этоть музей славы, ссылаясь на то, что картины плохи! Нельзя передать этих воспоминаний богачам, жаждущим создать себе славную родословную!

Хаиме прошел приемную и направился в помещение противоположного крыла. Комнаты с более низкмм потолком; над ними имелся второй этаж, где некогда жил дед Фебрера; Сравнительно новая обстановка, старая мебель в стиле Империи, на стенах раскрашенные эстампы романтического периода, изображавшие злоключения Атала, любовь Матильды и подвиги Эрнана Кортеса. На пузатых комодах - многоцветные изображения святых и распятие из слоновой кости, между пыльными цветами из материи, под стеклянными колпаками. Коллекция самострелов, стрел и ножей напоминали о Фебрере капитане королевского корвета, совершившем кругосветное путешествие в конце X?Ш века Пурпурные раковины, огромные морские улитки, начиненные жемчугом, украшали столы.

Направляясь по корридору к кухне, Хаиме прошел мимо часовни, с одной стороны, запертой уже много лет, и, с другой стороны, прямо кх двери архива, большой комнаты, окна которой выходили в сад, в которой, по возвращении из своих путешествий, он провел много вечеров, перебирая акты, хранимые за медными решетками старинных шкапов.

Он явился в кухню, громадное помещение, где когда-то приготовлялись знаменитые пиршества Фебреров, окруженных паразитами, гостеприимных по отношению ко всем друзьям, приезжавшим на остров. Мадo Антония казалась маленькой в этом бесконечном помещении с высокими потолками, у большой трубы очага, способного поглотить громадную кучу древесных стволов и поджаривать одновременно ряд блюд. Скамейки хлебных печей могли-бы сослужить службу целой общине. Чистота помещения свидетельствовала, чго им не пользовались. На больших стенных крюках отсутствовала медная посуда, некогда составлявшая блеск этой монастырской кухни. Старуха-служанка готовила в маленькой печке, возле квашни, где месила хлеб.

Хаиме, крикнув, предупредил мадo Антонию о своем присутствии и вышел в соседнюю комнату, небольшую столовую, которой пользовались последние Фебреры, несколько обедневшие: они бежали из великолепной залы, места былых пиршеств.

И здесь замечались следы бедственного положения. Широкий стол был покрыт потрескавшейся клеенкой сомнительной чистоты. Поставцы были почти были пусты. Старинная полуфорфоровая посуда разбилась; ее заменили блюдами и кружками грубого изделия. Два открытые в глубине комнаты окна обрамляли обрывки моря, темно-синего, неспокойного, трепетавшего под пламенем солнца. Около окон задумчиво раскачивались ветви пальмы. Вдали на горизонте вырисовывались белые крылья шхуны, двигавшейся к Пальме, медленно, как усталая чайка.

Вошла мадo Антония, поставила на стол чашку кофе с молоком, от которой подымался пар, и большой кусок хлеба, намазанный маслом. Хаиме с жадностью набросился на завтрак и, жуя хлеб, сделал недовольный жест. Мадo согласилась кивком головы и принялась говорить на своем майоркском наречии.

Очень жесткий, правда?.. Этого хлеба нельзя сравнить с булками, которые сеньор кушал в казино. Но вина - не ея. Она хотела замесить днем раньше, да не было муки, и она ожидала, что мужик Сона Фебрер внесет плату. Неблагодарный, забывчивый народ!

Старуха-служанка подчеркивала свое презрение к мужику-земледельцу Сона Фебрера, поместья, последней опоры дома. Крестьянин всем обязан был благосклонности рода и теперь, в трудные минуты, забывал своих господ.

Хаиме продолжал жевать, думая о Соне Фебрере. И оно не принадлежало ему, хоть он и воабражал; себя его владельцем. Это имение, расположенное в центре острова - лучшая доля наследия предков - он заложил, и с минуты на минуту мог его потерять. Небольшая рента, установленная традицией, помогала ему единственво выплачивать часть процентгв по займу, при чем остальные суммы долга наростали. Оставались aldeshalas, специальные взносы, которые, согласно древним м, крестьянин должен был делать. Этими взносами существовали он и мадo Антония, затерянные в огромном доме, могущем поместить под своею кровлей целое племя. На Рождестве и на Пасхе Ханме получал пару ягнят и дюжину домашней птицы, осенью - двух откормленных на убой свиней; а ежемесячно яйцы, извсетн:ое количество муки и разные фрукты, смотря по сезону. Благодаря aldohalas, часть их потреблялась в доме, часть продавалась служанкой - Хаиме, и мадo Антония получали возможность жить в уединенном дворце, укрываясь от любопытства толпы, как потерпевшие кораблекрушение на пустынном острове. С каждым разом размеры особых приношений сокращались. Крестьянин, с мужицким эгоизмом, избегающем беды, все не. охотнее исполнял свои обязательства. Он знал, что владелец майората не являлея уже истинным. хозяином Сона Фебрер, и чаето, приезжая в город со своими подарками, он крутил по дороге и завозил их кредиторам, страшным людям, которых ему хотелось умилостивить.

Печально смотрел Хаиме на служанку, продолжавшую стоять перед ним. Она была когда-то крестьянкой и сохранила местный костюм: темную юбку с двойным рядом пуговиц на рукавах, светлую, полосатую кофту, на голове платок, белую вуаль, прилегавшую к шее и груди; из-под вуали выбивалась толстая коса (фальшивая, очень черная), перевязанная в конце широкими бархатными бантиками

- Нужда, мадo Антония - заговорил сеньор на том же наречии. - Все бегут от бедных, и в один прекрасный день, если бродяга не принесет, что должен, нам останется только съесть друг друга, как потерпевшим кораблекрушение.

Старуха улыбнулась: сеньор постоянно весел. Он - живой портрет своего дедушки дона Горасио, вечно серьезного, с лицом, внушавшим страх, но какого шутника!..

- Это должно кончиться, - продолжал Хаиме, не обращая внимания на веселый тон служанки. - Это кончится сегодня: я решил... Узнай мад о. Теперь же я женюсь.

Служанка набожно скрестила руки, выражая саое изумление, и подняла глаза кверху, Святейший Христос de la Sangre! Пора... Следовало бы сделать это раньше, и тогда иное получилось бы положение. В ней проснулось любопытство: с жадностью крестьянки она спросила:

- Богата?

Утвердительный жест сеньора ее не удивил. Непременно должна быть богатой. Только женщина с большим состоянием могла расчитывать на брак с последним из Фебреров, которые были самыми знаменитыми людьми на острове, а, значит, и в целом мире. Бедная мадo подумала о своей кухне, силой воображения мгновенно украсила ее блистающей, словно золото, медной посудой: все печи затоплены, масса девушек с засученными рукавами, откинутыми rebocillo, развевающимися косами, и она посредине, сидит в кресле, отдает приказания, вдыхает в себя легкий восхитительный пар, подымающийся из кастрюль.

- Молодая! - утвердительным тоном произнесла старуха, желая заполучить от сеньора более подробные сведения.

- Да, молодая. Гораздо моложе меня. Слишком молодая: всего двадцать два года. Пожалуй, гожусь ей в отцы.

Мадo сделала протестующий жест. Дон Хаиме - самый бравый человек на острове. Это говорила она, восхищавшаеся им еще тогда, когда водила его в коротеньких панталонах, за руку гулять среди сосен у Бельверского замка. Она была своим человеком в семье знатных господ - этим все сказано.

- Из хорошего дома? - продолжала она выпытывать у лаконически отвечавшего сеньора. - Из семьи кабальеро: несомненно, из лучшего рода на острове... Но нет, догадываюсь: из Мадрида. Сосватались, когда ваша милость там жила.

Хаиме несколько минут колебался, побледнел и затем сказал с грубой решимостью, стараясь скрыть смущение:

- Нет, мадo... Чуета. (Прозвище потомков евреев.)

Антонии приходилось скрестить руки, как за несколько мгновений перед тем, снова призвать Кровь Христову, чтимую в Пальме; но вдруг разгладились морщины на её смуглом лице, и она принялась смеяться. Что за веселый сеньор! Точь-в-точь как дедушка - говорил самые с ног сшибательные, самые невероятные вещи с серьезным видом и обманывал людей. И она, бедная дурочка, поверила такой нелепице! Все на счет женитьбы - ложь.

- Нет, мадo. Я женюсь на чуете... Женюсь на дочери дона Бенито Вальса. Для этого и отправляюсь сегодня в Вальдемосу.

Тихий звук голоса Хаиме, его опущенные глаза, робкий тон, которым он прошептал эти слова, не оставляли никаких сомнений. Служанка остановилась с разинутым ртом, упавшими беспомощно руками и не имела сил поднять ни глаз, ни рук.

- Сеньор... Сеньор... Сеньор!..

Только и могла она произнести. Словно ударил гром и потряс старый дом; словно надвинулась черная туча и заслонила собою солнце; словно море стало свинцовым и пошло косматыми волнами на стену. Но... все было попрежнему, - лишь ее поразило изумительная новость, способная перевернуть вверх дном все существующее.

- Сеньор... Сеньор... Сеньор!..

И, захватив пустую чашку с остатками хлеба, она бросилась бежать: ей хотелось как можно скорее спрятаться в кухню. После такого ужасного известия дом внушал ей страх. Кто-то должен был ходить по величественным залам другой части здания; кто - именно, она не могла себе объяснить, но кто-то, разумеется, пробудившийся от векового сна. Этот дворец, несомненно, имел душу. Когда старуха оставалась в нем одна, мебель трещала, как будто разговаривала между собой, колебались шпалеры, приводимые в движение невидимой силой, дрожала в углу золоченая арфа бабушки дона Хаиме, она не испытывала страха: Фебреры были добрые люди, простые, великодушные к своим слугам. Но теперь, после такого известия!.. Старуха с некоторой тревогой думала о портретах, украшавшихпь приемную залу. Какие были бы лица у этих сеньоров, если бы до них донеслись слова их потомка! Как поглядели бы они!

Допивая остатки кофе, приготовленного для барина, мадo Антония, несколько успокоилась. Теперь она испытывала не страх, а глубокую скорбь об участи дона Хаиме, словно ему угрожала смертельная опасность. Закончить так род Фебреров! И Господь потерпит это? Чувство презрения к барину вдруг заступило место старииной нежности. В конце концов, бездельник, забывший веру и добрые нравы, спустивший остатки родового состояния! Что скажут его слааные родственники? Какой позор для тетки, доньи Хуаны, благородной сеньоры, самой святой на острове, гордой, своими предками, которую одни в шутку

другие в избытке благоговейной почтительности называли "папессой".

- Прощай, мадo... К ночи вернусь.

Старуха ворчаньем приветствовала Хаиме, просунувшего голову в дверь на прощанье. Затем, оставшись одна, подняла рукн, призывая помощь Крови Христовой, Девы Льюча, покровительницы острова, и удивительного в Висенте Феррера, столько чудес сотворившего, во время своего проповедничества в Майорке. Еще одно чудо свяитель-чудотворец! надо предотвратить чудовищное дело, замышленное её сеньором!.. Пусть скатится с гор глыба и навсегда преградит путь в Вальдемосу; пусть опрокинется экипаж, и дона Хаиме принесут четыре человека... все лучше, чем такой позор!

Фебрер прошел через приемную, открыл дверь на лестницу и начал спускаться по мягким ступенькам. Его предки, как вся знать острова, строили en grand. Лестница и подъезд занимали третью часть нижнего этажа дома. За лестницей тянулась своеобразная итальянская ложа, с пятью арками, покоившимися на тонких колоннах, а по концам её две двери вели в верхния крылья здания. По средине её перил, поставленных на выступе лестницы, против сеней, находился каменнный герб Фебреров с большим железным фонарем.

Спускаясь, Хаиме палкой постукивал по песчаным камням ступенек или дотрагивался до больших глазированных амфор, украшавших площадки лестницы: амфоры отдавали удар звучно, как колокол. Железные перила, окислившиеся от времени, распадавшиеся на покрытые ржавчиной чешуйки, дрожали почти всеми своими частицами при шуме шагов.

Подойдя к подъезду, Фебрер остановился. Безусловная решительность, и твердость, обещавшая навсегда определить судьбу его имени, заставляла его с любопытством осматривать места, no которым он раньше изо дня в день проходил равнодушно.

Нигде в других частях здания не напоминало о себе так рельефно былое благоденствие. Подъезд, громадный, как площадь, мог вместить в себе дюжину карет и целый эскадрон всадников. Двенадцать несколько пузатых колонн из местного ноздреватого мрамора поддерживали арки из кусков камня, без всякой внешней выкладки; над арками лежали черные балки потолка. Мостовая была выложена голышами, поросшими мохом. Спокойствие развалин царило в этом гигантском, пустынном подъезде. Из источенных червями дверей старинных зал выбежала кошка и исчезла в пустых подвалах, где прежде хранились плоды жатв. Сбоку стоял колодезь, такой же древней постройки, как и дворец: отверстие в скале, каменная загородка, разрушившаеся от времени, железная башенка, выкованная молотом. По выступам красивой скалы живыми букетами рос плющ. Часто, мальчиком, Хаиме наклонял голову и смотрел вниз, в круглый, светлый зрачек дремлющих вод.

Улица была пуста. В конце ея, у глиняной ограды сада Фебреров виднелась городская стена, в ней - ворота, с деревянными поперечными брусьями в арке, напоминавшими зубы огромного рыбьяго рта. В глубине этого рта трепетали зеленые, светлые, отражавшие золото волны залива.

Пройдя весколько шагов по голубым камням улицы - тротуара не было, - Хаиме остановился и посмотрел на свой дом. От прошлаго оставалось лишь слабое воспоминание. Старинный дворец Фебреров занимал целый квартал, но с каждым шагом веков и обеднения семьи, он сокращался в своих размерах. Теперь часть его служила обиталищем монахинь; другия части были приобретены разными богачами, которые нарушили новейшими балконами первоначально выдержанное единство постройки: о нем сввдетельсгвовала ровная линия навесов и крыш. Сами Фебреры, запершись в части дома, выходившей в сад и к морю, принуждены были, для увеличения дохода, уступить нижние этажи владельцам магазинов и мелким промышленникам. У главного портала, за стеклянными рамами девушки гладили белье; оне приветствовали дона Хаиме почтительными улыбками. Хаиме продолжал неподвижно созерцать старинный дом. Какой красивый, несмотря на произведенные ампутации и старость!..

Камень цоколя, растрескавшийся и вдавленный внутрь от прикосновения людей и экипажей, был усеян решетчатыми окошками в уровень с землей. Нижняя часть дворца имела разрушенный, изорванный вид, словно ноги, двигавшиеся целые столетия.

От антресолей, этажа с особым входом, отданного под москательную лавку, начинало развертываться великолепие парадного фасада. Три окна на уровне арки ворот, разделенные двойными колоннами, показывали свои рамы из черного, тонко обделанного мрамора. По колоннам, поддерживавшим карниз, вился каменный черсгополох. На карнизе красовались три больших медальона: средний из них с бюстом императора и надписью: Dommus Catfolus Imperator 1541 - воспоминание о проезде его через Майорку во время неудачной алжирской экспедиции. На боковых медальонах - гербы Фебреров, поддерживаешяе рыбами с бородатыми человеческими головами. Высокие окна первого этажа по бокам и карнизам обвиты были гирляндами из якорей и дельфинов; - памятник славы семьи мореплавателей. На верху их открывались громадные раковины. В верхней части фасада тянулся сплошной ряд окшек ее готическими украшениями, закрытых и открытых - чтобы вгиустить свет и воздух в чердаки, - а над ними монументальный навес, грандиозный, какие только можно встретить в майоркских дворцах, простиравший до средины улицы громаду резного дерева, почерневшаий от времени, поддерживаемого крепкими сточными трубами.

По всему фасаду образуя четырехугольник, шли деревянные, источенные червями полосы с гвоздями и подхватами из окислившагося железа. Это были остатки больших иллюминаций; которыми дом ознаменовывал некоторые праздники в дни своего блеска.

Хаиме казался довольным своим осмотром. Еще сохранил красоту дом его предков, хотя в окнах не доставало стекол, хотя пыль и паутина заполнили его углубления, хотя века наделали дыр в его штукатурке. Когда Хаиме женится и состояние старого Вальса перейдет к нему, все станут удивляться великолепному возрождению Фебреров. И еще некоторых шокировало его решение, и он сам чувствовал укоры совести! Мужество! вперед!

Он направился к Борне, широкому проспекту, центру Пальмы, - в старину потоку, делившему город на два города и два враждебных стана: Кан Амунт и Кан Аваль. Там он найдет извозчика, который и доставит его в Вальдемосу.

При входе на Борне его внимание привлекла группа прохожих, в тени густых деревьев смотревшая на крестьян, остановившихся перед витриной магазина. Фебрер узнал их костюмы, отличавшиеся от обычных, майоркских. To были ибисенцы... Ах, Ибиса! Имя этого острова вызывало воспоминания о далеком годе, проведенном им там в юности. При виде этих людей, заставлявших майоркинцев улыбаться, словно перед лицом иностранцев, Хаиме, в свою очередь, улыбнулся, с интересом разглядывая их одежду и фигуры.

Без сомнения, это были отец с дочерью и сыном. Крестьянин был обут, в белые пеньковые башмаки, на которые широким колоколом падали синие плисовые штаны; куртка застегивалась на груди крючком; из-под неё виднелись рубашка и пояс. Темный женский плащ лежал на его плечах, как шаль. И, в дополнение к этой полуженской принадлежности наряда, составлявшей контраст суровым, смуглым, как у мавра, чертам лица крестьянина, последний носил под шляпой платок, завязанный у подбородка, с концами, спускавшимися на плечи. Сын, лет четырнадцати, был одет так же, в таких же штанам, узких у бедр и широких, как колокол, внизу, но без плаща и платка. На груди его висела розовая завязка, на подобие галстука; пучек травы высовывался из-за одного уха; шляпа с бантом, вышитым цветами, надвинутая на затылок, позволяла волне кудрей свободно падать на смуглое лицо, худое, лукавое, оживленное блеском африканских темно-черных глаз.

Наибольшее внимание привлекала к себе девушка, в своей зеленой юбке со множеством складок, под которой, несомненно, скрывались другия юбки - целая гора разных одеяний; и маленькими-маленькими казались её грациозные ножки, запертые в белые пеньковые башмаки. Выпуклые формы груди, прикрывала желтоватая, с красными цветами, легкая накидка. От неё шли бархатные рукава иного цвета, чем кофта, с двойным рядом филигранных пуговиц - изделие ювелиров чуетов. На грудь легла тройная золотая ослепительно игравшая цепочка, с такими крупными кольцами, что, не будь они пустыми внутри, девушка согнулвсь бы под их тяжестью. Черные, блестящия волосы на лбу были зачесаны в две пряди, исчезали под белым платком, завязанным у подбородка и выбивались сзади широкой, длинной косой, с разноцветными бантиками, доходившими до края юбки.

С корзиночкой в руках, девушка стояла у края тротуара, внимательно разглядывая любопытных, восхищаясь высокими домами и террасами кофейных. Белая, румяная, она не отличалась обычной грубостью крестьянок. Ея черты грворили об изяществе, выхоленной аристократки-монахини, о бледной нежности молока и розы, оживляемой ослепительной белизной зубов и робким блеском глаз из-подь платка, похожаго на монастырскую току.

Хаиме, из инстинктивного любопытства, подошель к отцу и сыну. Повернувшись спиною к девушке, они погрузились в созерцание витрины. Это была ружейная лавка. Оба ибисенца, со сверкающими глазами и жестами благоговейного восхищения, разглядывали один за другим выставленные предметы, словно чудесных идолов. Мальчик в экстазе наклонил вперед свою маленькую мавританскую голову, как будто намереваясь просунуть ее за стекло.

- Fluxas... Отец, Fluxas! - восклицал он изумленно, как человек, встретивший неожиданного друга, - указывая отцу на пистолеты Лефошe.

Оба восхищались неведомым оружием, чудесным произведением искусства: ружьями без видимых замков, карабинами с репитицией, пистолетами с обоймами, расчитанными на много выстрелов. Вот, что изобретают люди! Вот чем пользуются богачи!.. Эти неподвижные предметы казались им живыми, наделенными злой душей и безграничным могуществом. Они должны убивать сами: их хозяину нечего и трудиться прицеливаться.

Фигура Фебрера, отраженная в стекле, заставила отца быстро повернуть голову.

- Дон Чауме!.. Ай, дон Чауме!

Он очумел от изумления и радости: схватив за руки Фебрера, он едва не пал перед ним на колени и, дрожа, говорил. Они намеревались отправиться к дону Хаиме и поджидали на Борне, пока он встанет. Ему известно, что сеньоры ложатся поздно. Какое счастье видеть его!.. Здесь atlots: пусть полюбуются на сеньора. Это дон Хаиме: это барин. Десять лет он не видал его, но, все равно, признает его среди тысячи людей.

Смущенный бурными изъявлениями любви крестьянина и почтительным любопытством детей последнего, выстроившихся перед ним, Фебрер не мог припомнить. "Добрый человек" догадался об этом по его растерянному взгляду. На самом деле, не узнал? Пеп Араби, из Ибисы... Но это еще мало говорит: на острове только шесть - семь фамилий, и Араби называлась четвертая часть жителей. Нужно больше пояснить: Пеп из Кана Майорки.

Фебрер улыбнулся. Ах, Кан Майорки! Бедное поместье в Ибисе, где он мальчиком прожил год: единственное наследство матери. Двенадцать лет, как Кан Майорки ему не принадлежало. Он продал его Пепу, отцы и деды которого возделывали участок. Тогда у него еще имелись деньги. Но к чему ему земля на далеком острове, куда он никогда вновь не приедет? И со щедростью благодушного гранда он уступил ее дешево Пепу, сделав расчет на основанин традиционной арендной платы и назначив большие сроки для взносов; эти взносы, когда настали потом дни нужды, неоднократно являлись для него источником нежданной радости. Уже давно Пеп выплатил свой долг, эти крестьяне продолжали называть его барином и, теперь при виде его, чувствовали себя как-бы перед лицом высшего существа.

Пеп Араби представил свою семью. Atlot'a была старшей. Ее звали Маргалида: настоящая женщина, хотя всего ей стукнуло шестнадцать лет. Атлот, почти мужчина, насчитывал всего тринадцать. По примеру отца и дедов, он хотел-бы обрабатывать землю, да отец предназначал его в Ибисскую семинарию, благо грамота давалась ему. Землю станет возделывать хороший, работящий парень, который женится на Маргалиде. Уже многие на острове ухаживали за нею; как только они вернутся домой, он устроит festeigs, традиционное сватовство, и она выберет себе мужа. Пепет призван к более высокой доле: он сделается патером и, отслужив мессу, поступит в полк или поедет в Америку, как некоторые Ибисенцы: они добывали там денег и посылали своим отцам для покупки земли на острове. Ай, дон Хаиме! И как идет время!.. Он видел сеньора почти ребенком, когда тот жил одно лето с матерью в Кан Майорки. Пеп научил его владеть ружьем, охотиться на птичек. Помнит ваша милость? Он тогда собирался жениться; еще живы были его родители. Потом они свиделись однажды в Пальме, для продажи имения (великая милость, которой никому нельзя забыть), и теперь, - вот он уже почти старик, с детьми, такими же высокорослыми.

Разсказывая о своем путешествии, крестьянин улыбался невинно-лукавой улыбкой и показывал ряд крепких зубов. Настоящее безумство! долго будут говорить о нем приятели на Ибисе! Он всегда был подвижным и смелым: воспоминание солдатских времен. Хозяин одного парусного судна, его большой приятель, должен был везти груз в Майорку и, как бы в шутку пригласил его. Но шуток он не знает: задумано - сейчас-же сделано! Детвора не бывала в Майорке: во всем приходе св. Хосе - его приход - не найдется и десятка людей, которые знали-бы столицу. Многие были в Америке; один был в Австралии; некоторые соседки сказывали о своих поездках в Алжир на фелугах контрабандистов, но никто не ходил в Майорку, и резонно: - Нас не любят, дон Хаиме: на нас смотрят, как на редких зверей, нас считают дикими, словно мы все не божии дети... - И вот он здесь, со своими атлотами, с утра возбуждал любопытных горожан: точно они мавры! Десять часов плавания по великолепному морю; у атлоты в корзинке еда для всех троих. Отправятся завтра на рассвете, но раньше ему хотелось бы поговорить с барином. Надо потолковать о деле.

Хаиме сделал жест удивления. К словам Пепа он теперь относился более внимательно. Последний объяснялся с некоторой осторожностью, путаясь в выражениях. Миндальные деревья составляли лучшее богатство Кана Майорки. Прошлый год урожай был хороший; пожаловаться нельзя. Проданы по хорошей цене скупщикам, вывозящим их в Пальму и Барселону. Он засадил миндальными деревьями почти все свои поля и теперь думал очистить от леса и камней некоторые земли сеньора и возделывать на них пшеницу - именно только для потребностей демьи.

Фебрер не скрыл своего изумления. Что это за землю?.. Разве у него еще что-нибудь оставалось на Ибисе? Пеп улыбнулся. Собственно, это не были земли: это была скала, мыс скал, вдававшийся в море. Но можно воспользоваться уголком земли - полосками земли ни склоне скал. Внизу находилась башня Пирата: сеньор помнит?.. Укрепление времен корсаров, куда часто дон Хаиме мальчиком подымался, испуская воинственные крики, с артышевой палкой в руках, подавая сигнал к штурму воображаемому войску.

Сеньор, дповеривший было, что открылось забытое поместье, единственное принадлежавшее ему на самом деле, печально улыбнулся. Ах, башня Пирата! Он припоминал. Известковая скала, врезавшаеся в море, местами поросшая дикими растениями - приют и пища кроликов. Старое каменное укрепление представляло собой развалины, которые медленно исчезали под натиском времени и морских ветров. Плиты выпадали; зубцы высились с разрушающимися верхушками. При продажи Кан Майорки о башне не упомянули в контракте: о ней забыли, в виду её бесполезности. Пеп мог как угодно, распоряжаться ею: Хаиме никогда не вернется на это забытое место своего детства.

Крестьянин хотел заговорить о вознаграждении: дон Хаиме остановил его жестом сиятельного сеньора. Затем посмотрел на девушку. Очень красивая; имела вид переодетой сеньориты: на острове атлоты должны сходить с ума от нея. Отец улыбнулся, гордый, смущенный такими похвалами. Приветствуй атлота! Что нужно сказать? - говорил он, как девочке. А она, опустив глаза, зардевшись, взявшись одной рукой за кончик передника, пробормотала на ибисском наречии: - Нет, я - не красивая. Служанка Вашей милости...

Фебрер прекратил разговор, велев Пепу и его детям идти к нему. Крестьянин давно знал мадо Антонию, и старуха будет рада его видеть. Они закусят с нею, чем найдется. Вечером, по возвращении из Вальдемосы, они увидятся. Прощай Пеп! Прощайте, атлоты.

И палкой дал знак кучеру, сидевшему на козлах майоркской коляски - легчайшего экипажа о четырех тонких колесах, с веселым навесом из белой парусины.

II.

За Пальмой, среди широких весенних полей, Фебрер начал раскаиваться в своем образе жизни. Целый год он не выезжал из города, вечера проводил в кофейнях Борне, а ночи - в игорной зале казино.

Ни разу ему не пришлось выбраться за Пальму, взглянуть на нежно зеленое поле, с его журчащими каналами; на нежно-лазурное небо, с плавающими в нем островками белых клочков; на темно-зеленые холмы, с мельницами, машущими крыльями на их вершинах; на крутые, розовые горы, замыкающия горизонт; на весь пейзаж, смеющийся, шумный, поразивший древних мореплавателей, которые и назвали Майорку Счастливым островом!.. Когда, путем женитьбы, он получит состояние и сможет выкупить прекрасное имение Сон Фебрер, он будет жить там часть года, как его предки, будет вести сельскую, благотворную жизнь высокого сеньора, щедрого, уважаемаго.

Лошади бежали полною рысью. Экипаж катился, обгоняя крестьян, возвращавшихся из города по краю дороги; стройных смуглых женщин, с широкими соломенными шляпами, украшенных спускающимися лентами и букетами лесных цветов, поверх кос и белых косынок; мужчин в полосатом тике (так называемой майоркской материи), в надвинутых назад поярковых шляпах - черных или серых ореолах вокругь бритых лиц.

Фебрер вспоминал подробности этой дороги, на которой он не бывал несколько лет, - словно чужеземец, посетивший остров в старину и теперь приехавший снова. Дальше путь разветвлялся: одна дорога шла на Вальдемосу, другая - на Сольер... Ах, Сольер!.. Забытое детство вдруг воскресло в его памяти. Ежегодно, в таком же экипаже, семья Фебреров ездила в Сольер, где владела старинным домом, с обширным подъездом, домом Луны: над воротами красовалось каменное полушарие с глазами и носом, изображавшее светило ночи.

Это было всегда в первых числах мая. Когда коляска проезжала ущелье, самую высокую точку горы, маленький Фебрер испускал радостные крики, при виде развертывавшейся у его ног долины Сольера, сада Гесперид острова. Вершины гор, чернеющия сосновыми лесами, усеянные белыми домиками, одеты были тюрбанами паров. Внизу, около города и по всей долине вплоть до моря (отсюда его не видно) тянулись апельсинные сады. Весна сыпала на эту счастливую почву каскад красок и благоуханий. Дикие травы пробивались среди утесов, увенчанных цветами; стволы деревьев были обвиты ползучими растениями; бедные хижины прятали свою гнетущую нищету под пологом вьющихся роз. Co всех окрестных селений на сольерский праздник стекались крестьянские семьи: женщины в белых косынках, тяжелых мантильях, с золотыми пуговицами на рукавах; мужчины в нарядных жилетах, полотняных плащах, поярковых шляпах с цветными лентами. Свистела волынка, призывая на бал; из рук в руки переходили стаканы сладкой местной водки и баньяльбуфарского вина. To было ликование мира после тысячи лет морских разбоев и войн с неверными народами средиземного моря, радостное воспоминание о победе, одержанной сольерскими крестьянами над флотом турецких корсаров в XVI веке.

В гавани моряки, переодетые мусульманами и воинами-христианами, стреляя из штуцеров, размахивая шпагами, представляли морскую битву на своих утлых лодках или же преследовали друг друга по береговым дорогам. В церкви торжественно праздновали память чудесной победы, и Хаиме, сидя рядом с матерью на почетном месте, с волнением слушал проповедника, так, как читал интересный фельетон в библиотеке своего дедушки, во втором этаже пальмского дома.

Население, вместе с жителями Аларб и Буньолы вооружилось, узнав через одно ибисское судно, что двадцать два турецких гальота с несколькими галерами шли на Сольер, самое богатое местечко острова. Тысяча семьсот турок и африканцев, гроза пиратского мира, высадилась на берег, привлеченные богатствами, а еще больше желанием захватить женский монастырь, куда укрылись от света молодые красавицы благородной семьи. Они разделились на две колонны: одни двинулись против христианского отряда, вышедшего им на встречу; другая обходным путем проникла в местечко, брала в плен девушек и юношей, грабила церкви, убивала священников. Христиане видели, что их положение сомнительно. Впереди наступала тысяча турок; сзади город во власти грабителей, семьи, обреченные на унижения и насилия, семьи, тщетно призывавшие их. Но колебания были не долги. Сольерский сержант, бравый ветеран войск Карла V во времена войн в Германии и с Великим Турком убедил всех немедленно аттаковать неприятеля. Становятся на колени, призывают св. апостола Якова и уповая на чудо, нападают со своими ружьями, аркебузами, копьями, топорами. Турки отступают, обращаются в бегство. Напрасно старается их воодушевить их страшный визирь Суффараис, главный морской предводитель, старый, очень жирный, знаменитый своей храбростью и смелостью. Во главе негров, составлявших его гвардию, с саблей в руке он бросается вперед. Кругом него растет гора трупов. Но один сольерец пронзает его грудь копьем. Он падает, враги бегут, теряя свое знамя. Новый неприятель преграждает им дорогу к берегу, куда они устремляются в надежде спастись на кораблях. Шайка разбойников наблюдала за сражениеим с утесов. Видя бегство турок, она выходит им на встречу, стреляя из мушкетов, размахивая кинжалами. С ними свора собак, диких товарищей их безчестной жизни. Эти животные кидаются на бегущих, рвут их, доказывают согласно летописцам, "доброту майоркской породы". Отряд победоносно возвращается назад, вступает в покинутый город, и грабители удирают к морю или, зарезанные, падают на улицах.

Проповедник с экстазом повествовал об этом доблестном деле, приписывая большую долю успеха Царице Небесной и апостолу-воину. Затем прославлял капитана Анхелатса, героя сражения, сольерского Сида и храбрых дон Кана Тамани, двух женщин из соседнего поместья, которых схватили три турка, желая удовлетворить свою плотскую похоть после долгаго воздержания среди морских пустынь. Храбрыя доны, смелые и твердые, как добрые крестьянки, не подняли крика, не бежали при виде трех пиратов, врагов Бога и святых. Дверным засовом они убили одного и заперлись в доме. Выбросив через окно труп на нападающих, они разбили голову второму и камнями преследовали третьяго, как мужественные потомки майоркских пращников. О, храбрыя доны, мужественные женщины Кана Тамани. Добрый народ чтил их, как святых героинь тысячелетней войны с неверными и ласково смеялся наде подвигами этих Жанн д'Арк, с гордостью думая о том, как опасно было мусульманам добываль свежее тело для гаремов.

Затем, следуя традиционному обычаю, проповедник заканчивал речь перечнем семейств, принимавших участие в битве. Внимательно выслушивала деревенская аудитория сотню фамилий и каждый раз, как произносилось имя одного из живущих потомков, кивками голов выражала сочувствие. Безконечный перечень многим казался коротким, и, когда проповедник умолкал, они заявляли протест. - Участвовало больше, а не помянули, - ворчали крестьяне, чьи фамилии не были произнесены. Всем хотелось быть потомками воинов капитана Анхелатса.

Когда заканчивались праздненства и в Сольере водворялись обычная тишина и спокойствие, маленький Хаиме проводил дни, гуляя среди апельсинных садов с Антонией, теперь старухой мадo Антонией, а тогда цветущей женщиной, с белыми зубами, выпуклой грудью, твердой поступью. - вдовой после нескольких месяцев замужества, преследуемой пламенными взорами всех крестьян. Вместе ходили они в гавань, спокойное, пустынное озеро: входа её почти не видно из-за поворотов, которые морской залив делал среди скал. Только изредка на этом замкнутом пространстве голубой воды показывались мачты парусного судна, плывшего грузить апельсины для Марселя. Стаи старых чаек, величиною с куриц, совершая движения контраданса, парили над гладкой поверхностью. При насуплении вечера возвращались рыбацкие лодки, и под береговыми навесами на крючьях висели огромные рыбы, распластав хвосты по земле, истекая кровью, как быки, скаты и осьминоги, простирая, словно дрожащее стекло, свою белую слизь.

Хаиме любил эту спокойную, таинственно-пустынную гавань религиозною любовью. В ней он припоминал чудесные истории, какие по ночам, стараясь усыпить, рассказывала ему мать, - о великом чуде одного божьяго раба, посмеявшагося в этих водах над закаменелыми грешниками. Св. Раймундо из Пеньяфорте, добродетельный, строгий монах, негодовал на короля дона Хаиме Майоркского, вступившего в позорную связь с одной дамой, доньей Беренгелой, глухого к его святым советам. Брат хотел бежать с пагубного острова, а король воспротивился, наложил запрет на все лодки и корабли. Тогда святой спустился в уединенную Сольерскую гавань, разостлал свой плащ на волнах, взошел на него и поплыл к берегам Каталонии. Мадo Антония также рассказывала об этом чуде, но в майорских стихах, в форме простого романса, который дышал искренней верой веков, поклонявшихся чудесному. Святой, взойдя на плащ, поставил посох вместо мачты и повесил капюшон вместо паруса: ветер Бога гнал этот удивительный корабль. - Через несколько часов раб Господа приплыл из Майорки в Барселону. Монтжуйская стража со знаменем возвещала о появлении чудесного судна; звонили колокола Сео и купцы сбегались на стену встречать святого путешественника.

Любопытство маленького Фебрера разгоралось при повествовании об этих чудесах: он хотел знать больше, и его спутница призывала старых рыбаков; они показывали ему скалу, где стоял святой и молился Богу о помощи перед отплытием. Одна гора в глубине суши, которую видно из гавани, имела форму монаха в капюшоне. На берегу, в неприступном месте одна скала - ее видели только рыбаки - походила на коленопреклоненного, молящагося монаха. Такие чудеса сотворил Господь - утверждали простые души - дабы увековечить знаменитое чудо.

Хаиме и теперь вспоминал дрожь, охватывавшую его от подобных сообщений. Ах, Сольер! Дни святой невинности, когда открылись глаза его на жизнь, среди рассказов о чудесах и отзвуков героической борьбы. Дом Луны потерян им навсегда, как и вера и невинность тех далеких - далеких дней. Оставались одни воспоминания. Больше двадцати лет не возвращался он в забытый Сольер, который сейчас воскресал в его памяти со всеми смеющимися образами детства.

Экипаж поехал до разветвления дороги и повернул на Вальдемосу. Все воспоминания, казались, остались позади, на краю шоссе и, по мере удаления, испарялись.

Никаких воспоминаний прошлаго дорога в нем не пробуждала. Всего два раза, уже взрослым, он ездил по ней с приятелями в картезанские кельи. Помнил он придорожные оливковые деревья, знаменитые вековые маслины странной, фантастической формы, служившие моделью для многих художников, и высовывал голову из окошка, чтоб посмотреть на них. Дорога подымалась в гору; начинались каменистые, сухия поля, первые признаки горной местности. Путь извивался среди деревьев: мимо окна экипажа уже пробежали первые маслины.

Фебрер их знал, часто говорил о них и, однако, получил впечатление чего-то необычайного, как будто видел их впервые. To были черные деревья, с громадными, ветвистыми, голыми стволами, казавшиеся шарообразными, при своей толщине и скудости листвы. Маслины насчитывали целые века своего существования, их никогда не обрезали; старость отнимала сок у их ветвей и заставляла стволы медленно, мучительно округляться. Поле имело вид заброшенной скульптурной мастерской: тысячи безформенных этюдов, тысячи разбросанных чудовищ на зеленом ковре, пестреющем маргаритками и лесными колокольчиками.

Маслина, похожая на громадную жабу, отвратительную, собирающуюся прыгнуть с пучком листьев во рту; другая - на безобразного удава в кольцах, с оливковым хохолком на голове: виднелись голые стволы, между ними просвечивало голубое небо; чудовищные змеи, обвившиеся друг с другом, как спирали вьющейся колонны; черные гиганты, с опущенной головой; руки простерты по земле, пальцы - корни, ноги - подняты кверху и от них идут палки с листьями. Некоторые маслины, побежденные веками, лежали поддерживаемые подпорками, словно старухи, старающиеся опереться на клюку.

Казалось, над полем пронеслась буря, все ниспровергла, все вывернула, а затем окаменела, чтобы своею тяжестью давить на разрушенное, чтобы оно не приняло первоначальных форм. Некоторые маслины, высокие, с более нежными контурами, как бы имели женские лица и формы. Это были византийские девы, с тиарами легких листьев, в длинных деревянных одеяниях. Другия представляли из себя диких идолов, с выпученными глазами, с всклокоченными, низко спущенными бородами; фетишей темных, варварских религий, фетишей, способных задержать первобытных людей в их странствованиях, заставить упасть на колени в трепете перед встреченным божеством. В тишине бурного, но застывшего разгрома, в уединении полей, населенных страшными вечными видениями, пели птицы; вплоть до самых стволов, источенных червями, совершали свой набег лесные цветы, и бесконечными четками двигались взад и вперед муравьи, подкапывались, как неутомимые рудокопы, под столетние корни.

Густав Дорэ, говорили, набросал среди этой вековой рощи свои наиболее фантастические вещи, и воспоминание о нем воскресило в памяти Хаиме образ других, более знаменитых художников, также проезжавших по этой дороге, живших и страдавших в Вальдемосе.

Два раза посетил он картезианский монастырь, с единственной целью взглянуть поближе на места, которые обезсмертила печальная, больная любовь двух прославленных существ. Дед часто рассказывал Хаиме о вальдемосской "француженке" и её товарище "музыканте".

Однажды обитатели Майорки и уроженцы полуострова, укрывшиеся на острове от ужасов гражданской войны, увидели, как на берег высадилась супружеская чета иностранцев, с мальчиком и девочкой. Это было в 1838 г. Когда снесли багаж на сушу, островитяне восхищались громадной роялью, эрардовой роялью: тогда оне были редкостью. Рояль конфисковали в таможне, до выполнения некоторых административных формальностей. Путешественникам пришлось поместиться в гостинице. Потом они сняли имение Сон Вент, около Пальмы. Мужчина выглядел больным. Он был моложе ея, но измучен страданиями, прозрачно бледен, как жертва, обреченная на заклание; светлые глаза горели лихорадочным огнем; узкую грудь душил жестокий, непрестанный кашель. Нежнейшие бакенбарды оттеняли щеки; львиные волосы, черные, своевольные, обрамляли лоб и каскадом кудрей падали сзади. Она, мужественная, хлопотала по хозяйству, как добрая горожанка, проявияя больше усердия, чем уменья. Как девочка играла со своими детьми, и её доброе, веселое лииио омрачалось только при звуке кашля "больного возлюбленнаго". Обстановка экзотизма, неправильного образа жизни, протеста против законов, царящих над людьми, окружала, видимо, эту скитающуюся семью. Женщина одевалась в несколько фантастические костюмы; в волосах её был воткнут серебряный кинжал, - романтическое украшение, скандализировавшее набожных майоркских дам. Кроме того она не ездила к мессе в город, не делала визитов; выходила из дому только для игр с детьми или когда выводила под руку бедного чахоточнаго. Дети казались такими же особенными, как их мать: девочка носила платье мальчика, чтобы удобнее было бегать по полям.

Скоро любопытство островитян сосредоточилось на именах вносящих смуту чужеземцев. Она была француженка, сочинительница книг, Аврора Дюзен, бывшая баронесса, разведшаеся с мужем, приобретшая всемирную известность своими романами, которые подписывала мужским именем и фамилией политического убийцы: Жорж Санд. Он был польский музыкант, нежная натура, которая, казалось, оставляла частицу своего существования в каждом из своих творений и чувствовала себя угасавшей в двадцать девять лет. Его звали Фридрих Шопен. Дети принадлежали романистке. Ей уже шел тридцать шестой год.

Майорскское общество, застывшее в традиционных предразсудкахть, как молюск в своей оболочке, инстинктивный враг нечестивых парижских новшеств, возмущалось подобным скандалом. Вне брака!.. И она писала романы, смущавшие своей смелостью добрых лоидей!.. Женское любопытство хотело с ними познакомиться, но в Майорке получал книги один только Орасио Фебрер, дед Хаиме, и маленькие томики Индианы и Лелии, его собственность, ходили по рукам, непонятные для читателей. Замужняя женщина писала книги и жила с человеком, который не был её супругом!.. Донья Эльвира, бабушка Хаиме, сеньора из Мексики, - на её портрет Хаиме так часто смотрел и представлял ее себе всегда одетою в белое, с поднятыми кверху глазами, с золотой арфой на коленях, - посетила отшельницу Сон Вента. Она могла подавлять своим превосходством иностранки сстровитянок, не знавших французского языка. Она слушала лирические гимны писательницы оригинальному африканскому пейзажу, с его белыми домиками, колючими кактусами, стройными пальмами и вековыми маслинами, составлявшими резкий контраст гармоническому порядку французских равнин. Потом донья Эльвира на пальмских вечерах горячо защищала писательницу, бедную страждущую женщину: теперешняя жизнь её сводилась больше к горестям и заботам сестры милосердия, чем к радостям любви. Дед принужден был вмешаться и запретил жене делать туда визиты, для прекращения возникших толков.

Вокруг скандализирующей четы образовалась пустота. Пока дети играли с матерью на поле, как маленькие дикари, больной кашлял, запершись в спальне, за окнами, или же высовызался за дверь, отыскивая солнечные лучи. Ночами, в глухие часы его посещала муза, больная, меланхоличная, и, сидя за роялью, он импровизировал, среди кашля и стонов, свои вещи, полные горькой страстности.

Владелец Сона Вент, горожанин, приказал иностранцам очистить место, как будто они были цыгане. Пианист болен чахоткой, и он не хочет заражать своего имения. Куда отправиться?.. Возвращение на родину затруднительно: стояла глубокая зима, и Шопен дрожал, как брошеная птица, при мысли о парижских холодах. Негостеприимный остров, все же, был дорог благодаря своему нежному климату. Вальдемосский картезианский монастырь оказался единственным убежищем, - здание без архитектурных красот, привлекательное только своею средневековою стариной, запертое между гор, по склонам которых сбегают сосновые рощи, предохраняющия, словно завесы, от солнечного зноя плантации миндальных деревьев и пальм; и сквозь ветви их глазу видны зеленая равнина и далекое море. To был почти разрушенный памятник прошлаго, мелодраматический монастырь, мрачный и таинственный. В переходах его находили приют бродяги и нищие. Чтобы войти в него, нужно было миновать монашеское кладбище; гроба выворочены корнями лесных растений, кости вываливались на землю. В лунные ночи по корридору блуждал белый призрак, душа проклятого монаха: ожидая часа искупления, она странствовала по местам, где нагрешила.

Туда направлялись беглецы, в непогодный зимний день, застигнутые проливным дождем и ураганом, по тому самому пути, где ехал теперь Фебрер, но по старой дорог, от которой сохранилось теперь одно имя. Экипажи каравана двигались, как рассказывала Жорж Санд "одним колесом на горе, другим в русле ручья". Закутавшись в плащ, музыкант дрожал и кашлял под пологом коляски, испытывая мучительные толчки. В опасных местах этого странствования романистка шла пешком, ведя детей за руки.

Всю зиму прожили в уединении картезианского монастыря. Она, в бабучах (восточных туфлях), с кинжалом в заплетенных на скорую руку волосах, усердно занималась стряпней, при содействии девочки-туземки, которая без зазрения совести глотала куски, предназначенные для "больного возлюбленнаго". Вальдемосские мальчишки бросали камни в маленьких французов, считая их за мавров, врагов Бога. Женщины обворовывали мать, продавая ей съестные припасы, и, вдобавок, прозвали ее "ведьмой". Все открещивались от этих цыган, дерзнувших жить в монастырской келье, рядом с мертвецом, в постоякном соседстве с призраком монаха, блуждавшим по корридору.

Днем, когда больной отдыхал, она готовила мясо в горшке и помогала служанке, своими тонкими, бледными руками артистки, чистить овощи; потомь бежала с детьми на крутой берег Мирамар покрытый деревьями, где Раймундо Лулио основал школу восточных наук. Лишь с наступлением ночи начиналась для неё настоящая жизнь.

Темный, громадный коридор наполнялся таинственной музыкой, которая, казалось, доносилась очень издалека, сквозь толстые стены. Это Шопен, склонившись над роялью, слагал свои Ноктюрны. Романистка, при свете свечи, писала Спиридона, историю монаха, кончающего крушением всей его веры. Часто она прерывала работу, бежала к музыканту и приготовляла лекарство, встревоженная его сильным кашлем. В лунные ночи ее томила жажда таинственного, сладость страха: она выходила в коридор, во мраке которого вырисовывались молочные пятна окон. Никого... Потом садилась на монашеском кладбище, тщетно ожидая, не появится ли призрак, не оживит ли её монотонного существования чем-то романтическим.

Однажды ночью, в карнавал, картезианский монастырь наводнили мавры. Пальмская молодежь, набегавшись по городу в берберийских костюмах, вспомнила о "француженке" и, без сомнения, устыдилась, что обыватели обрекли ее на затворничество. Они явились в полночь, своими песнями и игрой на гитаре нарушили таинственную тишину монастыря, спугнули пернатых, приютившихся в развалкнах В одной келье танцовали испанские танцы; музыкант лихорадочными глазами следил за ними, a poманистка переходила от группы к группе, испытывая простую радость горожанки, видящей, что она не забыта.

Это была единственная счастливая ночь в Майорке. Потом, с наступлением весны "больной возлюбленный" почувствовал себя лучше. Медленно двинулись обратно в Париж. Перелетные птицы, на зимовке они не оставляли никаких следов, кроме воспоминания. Хаиме не мог достоверно узнать, в какой именно комнате они помещались. Произведенные в монастыре реформы смели всякие следы. Многия пальмские семейства проводили теперь лето в картезианской обители и превратили кельи в красивые комнаты: каждое из них желало, чтобы занимаемое им помещение оказалось кельей Жорж Санд, которую безчестили и презирали некогда их бабушки. Фебрер посетил монастырь с девятидесятилетним стариком из числа тех, кто в костюме мавров дали серанаду француженке. Старик ничего не помнил, не мог указать комнаты.

Внук дона Орасио чувствовал некоторую запоздалую любовь к необычайной женщине. Он видел ее на портретах её молодости; невыразительное лицо, глубокие загадочные глаза, волосы в беспорядке; единственное их украшение - роза у виска. Бедная Жорж Санд! Любовь была для неё древним сфинксом: каждый раз, как она вопрошала ее, любовь безжалостно царапала ей сердце. Все отречения, все упрямство любви изведала эта женщина. Капризная женщина венецианских ночей, неверная подруга Мюссе, она сама была больна, приготовляя обед и питье для умиравшего Шопена в вальдемосском уединении... Еслиб он только узнал такую женщину, таившую в себе тысячи женщин, со всем бесконечным разнообразием женской нежности и жестокости!.. Быть любимым высшей женщиной, неотразимо влиять на нее и в тоже время чувствовать уважение к её умственному величию!...

Долго он, словно загипнотизированный этим желанием, смотрел на пейзаж и не видел его. Потом улыбнулся, как бы из сострадания к своему ничтожеству. Вспомнил о цели своего путешествия, и ему стало больно. Он, мечтавший о великой любви, бескорыстной, необычайной, намеревался продать себя, предложив свою руку и имя женшине, которую мельком видел, намеревался заключить союз, скандализирующий весь остров. Достойный конец бесполезной, легкомысленной жизни.

Пустота его существования теперь ясно раскрывалась перед ним, без всяких прикрас, создаваемых самомнением, как никогда раньше. Близость самопожертвования заставила его обратиться к воспоминаниям, - как-будто в них он мог найти олравдывающие мотивы его поступка. К чему его странствование в мире?

Он еще раз перебрал образы детства, воскрешенные им по дороге к Сольеру. Видел себя в высоком доме Фебреров со своими родителями и дедом. Он был единственный сын. Мать его, бледная сеньора, меланхолически прекрасная, заболела после родов. Дон Орасио жил во втором этаже, со старым слугой, словно гость, заходя к семье или уединяясь от неё по своему капризу. Среди смутных детских воспоминаний Хаиме рельефно выделялась фигура его деда. Он никогда не видал улыбки на его лице, с белыми бакенбардами, составлявшими контраст черным, властным глазам. Домашним запрещалось подыматься в его покоиж Он не показывался иначе, как в выходном костюме, изысканно изящномть. Внук, которому одному позволялось посещать когда угодно его спальню, заставал его рано утром в синем сюртуке, высоком кружевном воротнике, черном, завязанном несколькими бантами галстуке, с громадным жемчугом. Даже чувствуя себя нездоровым, он сохранял свой корректный вид, со старинной элегантностью. Если болезнь приковывала его к постели, он отдавал слуге приказание не принимать никого, включая сына.

Хаиме целыми часами просиживал у ног деда, слушая его рассказы, пугаясь массы книг, не помещавшихся в шкапах и лежащих по стульям и столам. Дед был неизменен в своем сюртуке с красной шелковой подкладкой, который всегда выглядел одинаково, но менялся через шесть месяцев. Времена года отражались только тем, что зимний бархатный жилет уступал место вышитому шелковому. Главную его гордость составляли белое белье и книги. Дюжинами ему привозили из-за границы сорочки; часто, необновленные, забытые, оне желтели в глубине шкапов. Парижские книжные магазины присылали громадные пакеты - только что вышедшие издания и, в виду его постоянных заказов, к адресу делали приписку - приписку эту дон Орасий показывал с шутливо-снисходигельным видом - "книгопродавцу".

Говорил последний из Фебреров с добродушием дедушки, стараясь сделать понятными свои рассказы, хотя в своих отношениях к семье он был скуп на слова и мало себя сдерживал. Он рассказывал внуку о своих поездках в Париж и Лондон, то на парусном судне до Марселя и затем в почтовой карете, то на колесном пароходе и по железной дороге, - великие изобретения, имевшие место в дни его детства. Говорил об обществе Луи Филиппа; о великих дебютах романтизмз, свидетелем которых он был; о баррикадах, постройку которых он наблюдал из своей комнаты, умалчивая, что при этом обнимал за талию смотревшую с ним из окна гризетку. Внук родился в хорошее время: самое счастливое. Дон Орасио вспомнил о ссорах со своим страшным отцом, заставивших его путешествовать по Европе, о том кабальеро, который встречал короля Фернандо и требовал возстановления старых обычаев, а детей благословлял, говоря: "Да сделает Господь из тебя хорошего инквизитора!"

Потом показывал Хаиме большие гравюры с изображением городов, где жил; оне казались мальчику сказочными местами. Иногда он разглядывал портрет "бабушки с арфой", своей жены, интересной доньи Эльвиры, то самое полотно, которое находилось теперь в приемной зале, с остальными сеньорами рода. Казалось, ничуть не волновался: сохранял важный вид, который имел, когда шутил - шутить он любил - или уснащал свою речь крепкими словами. Но говорил несколько дрожащим голосом.

- Твоя бабушка была великой сеньорой, ангельской души, артистка. Рядом с нею я выглядел варваром... Из благородной семьи; но приехала из Мексики обвенчаться со мной. Отец её был моряк и остался там с инсургентами. Во всем нашем роду никто с этою женщиной не сравнится.

В половине двенадцатого утра он оставлял внука, надевал цилиндр, зимою черный шелковый, летом касторовый, выходил гулять по пальмским улицам, постоянно в одном и том же направлении, по одним и тем же тротуарам, и в дождь и под палящими солнечными лучами, нечувствительный ни к холоду, ни к жару, всегда в сюртуке, двигаясь с правильностью заведенного автомата, появляющагося и исчезающего в точно определенные часы.

Только один раз за тридцать лет он изменил свой маршрут по пустынным, побелевшим от солнца улицам, где раздавались его шаги. Однажды он услышал женский голос внутри дома.

- Атлота... двенадцать часов. Ставь рис: проходит дон Орасио.

Он повернулся к двери, с величием знатного сеньора.

- Я не часы для...

И бросил крепкое словцо, нисколько не теряя своего серьезного вида, как всегда, когда пускал в ход энергичные выражения. С этого дня стал ходить по другому пути, чтобы не попадаться на глаза тем, кто верил в точность его движений.

Иногда рассказывал внуку о былом величии дома. Географические открытия разорили Фебреров. Средиземное море перестало служить дорогой на восток. Португальцы и испанцы другого моря нашли новые пути, и майорские корабли начали гнить на покое. Прекратились войны с пиратами: святой мальтийский орден стал простым почетным отличием. Брат его отца, командор Валетты, когда Бонопарт завоевал остров, явился в Пальму доживать свои дни на скудную пенсию. Уже века как Фебреры, забыв море, где не велось больше торговли, где воевали одни бедные судовладельцы и сыновья рыбаков, старались поддерживать свое имя роскошью и блеском, медленно разоряя себя. Дед еще видел времена истинного величия, когда быть butifarra означало, в глазах майоркских обывателей, нечто среднее между Богом и кабальеро. Появление на свет Фебрера было событием, о котором говорил весь город. Высокая роженица сорок дней не выходила из дворца, и все это время двери были открыты, подъезд полон карет, прислуга сгрупирована в сенях, залы кишали гостями, столы заставлены сладостями, печеньем и напитками. Для приема каждого класса назначались особые дни в неделю. Одни - исключительно для butifarras, сливок аристократии, привилегированных домов, избранных семей, объединенных узами постоянных скрещиваний; другие - для кабальеро, старинного дворянства, которое жило, не зная, почему подчинялось первым; затем принимали mossons, низший класс, состоявший, однако, в близких отношениях со знатью, - интеллигентов эпохи, медиков, адвокатов и нотариусов, оказывавших услуги благородным семействам.

Дон Орасио вспоминал о блеске этих приемов. В старину умели устраивать в широких размерах.

- Когда родился твой отец - говорил он внуку - был последний праздник в нашем доме. Восемьсот майоркских фунтов я заплатил одному кондитеру на Борне за конфекты, печенье и напитки.

Своего отца Хаиме помнил меньше, чем деда. В его памяти отец являлся симпатичной, приятной, но несколько туманной фигурой. Думая о нем, Хаиме видел только нежную, светловатую, как у него самого, бороду, лысую голову, нежную улыбку и лорнет, который блестел, когда отец его приславлял. Разсказывали, что юношей он влюблен был в свою двоюродную сестру Хуану, строгую сеньору, прозванную папессой, жившую, как монахиня, располагавшую громадными средствами, некогда щедро жертвовавшую их претенденту дону Карлосу, а теперь духовным лицам, окружавшим ее.

Разрыв отца с нею, без сомнения, был причиной того, что папесса Хуана держалась в стороне от этой ветви рода и относилась к Хаиме с враждебной холодностью.

Отец, следуя семейной традиции, служил офицером Армады. Участвовал в войне на Тихом Океане, был лейтенантом на фрегате из числа бомбардировавших Кальяо и, как будто, только ждал случая показать свою храбрость - тотчас же вышел в отставку. Затем женился на пальмской сеньорите, со скудным состоянием, отец которой был военным губернатором острова Ибисы. Папесса Хуана, разговаривая однажды с Хаиме, захотепа его уязвить, холодным тоном, с высокомерным выражением лица заявив:

- Мать твоя была благородная, из семьи кабальеро... но не butifarra, как мы.

Когда Хаиме подрос и начал давать себе огчет в окружающем, он видел отца лишь во время кратких приездов последнего на Майорку. Отец был прогрессист, и революция сделала его депутатом. По своем провозглашении королем Амедей Савойский, этот монарх-революционер, проклинаемый и покинутый старинным дворянством, принужден был для своего двора вербовать новые исторические фамилии. Butifarra, по требованию партии, и занял место высокого придворного сановника. Его жена, несмотря на настоятельные просьбы перебраться в Мадрид, не пожелала оставить остров. Отправиться в столицу? А сын?.. Дон Орасио с каждым днем худел и слабел, но держался прямо в своем вечно новом сюртуке, продолжая совершать ежедневные прогулки, согласовав свою жизнь с ходом думских часов. Старый либерал, великий поклонник Мартинеса де ла Росы, за его стихи и дипломатическое изящество его галстуков, морщился, читая газеты и письма сына. К чему приведет все это?..

В короткий период республики отец вернулся на остров: его карьера была кончена. Папесса Хуана, несмотря на родство, делала вид, будто не знает его. В эту эпоху она была очень занята. Ездила на полуостров: выбрасывала, как гласила молва, громадные суммы на сторонников дона Карлоса, поддерживавших военные операции в Каталонии и северных провинциях. Пусть ей не говорят о бывшем моряке, Хаиме Фебрере! Она была настоящая butifarra, защитница старины, и приносила жертвы, лишь бы Испанией управляла кабальеро. Ея двоюродный брат хуже, чем Ryem'а: он - без рубашки". ("Descamisado" - прозвище ярых сторонников демократической партии в эпоху 1820-1823 гг. При., пер.) Как утверждали, к ненависти за идеи примешивалась горечь разочарований прошлаго, которого она не могла забыть.

По реставрации бурбонов, прогрессист, паладин дона Амедея превратился в республиканца и заговорщика. Совершал частые поездки; получал шифрованные письма из Парижа; отправлялся в Минорку посещать эскадру стоявшую в Махоне; при помощи старых офицерских связей вел пропаганду и подготовлял возстание во флоте. Занялся революционными делами с пылом древних предприимчивых Фебреров, со свойственной ему спокойной отвагой; но неожиданно умер в Барселоне, вдали от своих.

Дед встретил известие о его смерти невозмутимо-гордо; но больше не видели его в полдень на улицах Пальмы обывательницы ждавшие, когда он пройдет, - чтобы постазить рис в печку. Восемьдесят шесть лет: досиаточно нагулялся. На что еще глядеть!.. Затворился во втором этаже, куда допускал только внука. Когда являлись к нему родственники, предпочитал спускаться в залу, несмотря на свою старческую немощь, парадно одетый, в новом сюртуке, с двумя белыми треугольниками над складками галстука, всегда только что выбритый, с гладко причесанными бакенбардами, с блестяще напомаженным хохолком волос впереди, Настал день, когда он не смог встать с постели, и внук увидел его под простыней, но сохранивиим свой неизменный вид, в тонкой батистовой сорочке, в галстуке, который переменял ему ежедневно слуга, в цветном шелковом жилете. Когда докладывали о приходе невестки, дон Орасио делал останавливающий жест.

- Хаимито, сюртук... Она - сеньора, и нужно встретить ее прилично.

Та же самая операция повторялась при визите доктора или редких гостей, которых он удостоивал приема. Необходимо было держаться до послвднего момента "во всеоружии", как видели его всю жизнь.

Однажды вечером слабым голосом позвал внука: тот у окна читал книгу о путешестиях. Может уйти: тргбовалось остаться одному. Хаиме вышел, и дед мог умереть достойно, в пустой комнате, без пытки следить за своей внешностью, - мог без свидетелей отдаться мукам агонии, отражать на своем лице эти муки.

Оставшись один с матерью, мальчик почувствовал жажду свободы. Его голова занята была приключениями и путешествиями, вычитанными в библиотеке дедушки, и подвигами предков, увековеченными в семейных сказаниях Хотел сделаться моряком-воином, как отец, как большинство предков. Мать воспротивилась, со страстной горячностью; щеки её становились бледными, губы синели. Единственный Фебрер, будет вести опасное существование, вдали от нея... Нет, достаточно было героев в роду. Должен быть сеньором на острове, кабальеро спокойной жизни, создаст семью, продолжит фамилию, которую носил.

Хаиме уступил просьбам вечно больной матери: малейшее противоречие подвергало, казалось, ее опасности смерти. Раз она не хочет, чтобы он сделался моряком, он изберег другое поприще. Должен жить как другие юноши его возрасга, когорых встречал в стенах института. Шестнадцати лет он отправился на полуостров. Мать желала видеть его адвокатом, чтоб он распутал дела состояния, расстроенного, отягченного ипотеками и займами. Был снабжен громадным багажем: целой домашней обстановкой; кошелек был туго набит. Фебрер не мог вести образ жизни бедного студента. Сначала был в Валенсии: мать считала этот город менее опасным для юношества; второй курс прослушал в Барселоне, и так странствовал из одного университета в другой, в зависимости оти. характера профессоров и симпатий к воспитанникам. Успехи оказал не большие. Сошло несколько курсов, по счастливой случайности в момент экзамена и благодаря уменью спокойно и смело говорить, чего не знал. На других курсах срезывался и не мог двигаться дальше. Мать находила удовлетворительными все объяснения при его приездах в Майорку. Даже сама утешала его, советуя не заниматься особенно усиленно, и сбрушивалась на несправедливость настоящих времен. Ея неумолимый враг, папесса Хуана отлично это знала. Это времена не кабальеро. Им объявили войну; с ними творили всякие несправедливости, дабы затирать их.

Хаиме пользовался популярностью в барселонских и валенсианских кружках и кофейнях, где играл. Его звали "майоркинец с унциями": мать присылала ему деньги золотыми унциями, вызывающе сверкавшими на зеленых столах. Престиж великолепия сочетался со странным титулом butifarra: титул этот вызывал на полуострове смех и, в то же время, у многих представление об особой феодальной власти, правах верховного сеньора отдаленных островов.

Прошло пять лет. Хаиме был уже мужчиной, но до сих пор и наполовину не закончил курса ученья. Его сотоварищи-островитяне, возвращаясь на лето, развлекали приятелей в кофейнях на Борне рассказами о барселонских похождениях Фебрера. Видели его на улицах под руку с шикарными дамами; дикие завсегдатаи домов, где играют в азартные игры, питали великое уважение к "майоркинцу с унциями" за его силу и мужество. Разсказывали что однажды ночью он схватил известного драчуна и поднял его на своих атлетских руках, как перышко, чтобы выбросить за окно. И мирные майоркинцы, при таких повествованиях, улыбались с патриотическою гордостью. Фебрер! истинный Фебрер! Остров, как всегда, производит на свет Божий бравых молодцов.

Добрая донья Пурификасион, мать Хаиме была очень недовольна и, в то же время, радовалась материнскою радостью, узнав, что одна возмутительная женщина приехала на остров вслед за её сыном. Понимала и оправдывала ее. Хаиме такой славный юноша!.. Но девица своими костюмами и фигурой смущала благонравных горожан; хорошие семьи негодовали, и донья Пурификасион, через посредников, вступила в переговоры с нею, предложила ей взять денег и оставить остров. В следующия вакации произошел более серьезный скандал. Охотясь в Сон Фебрер, он завязал интригу с молодой, красивой крестьянкой и едва не дошел до перестрелки с деревенским парнем, ухаживавшим за нею, Сельские романы помогали ему коротать скучное летнее одиночество. Настоящий Фебрер, как и его дедушка! Бедная сеньора знала, как следует относиться к свекору, всегда серьезному и парадному, ласкавшему за подбородок молодых крестьянок с холодным величием дворянина. В окрестностях помесиья Сон Фебрер не мало ребят походило на дона Орасио, но его супруга-мексиканка, поэтическая натура, была выше всяких подобных пустяков и с арфой на коленях, полузакрыв глаза, декламировала поэмы Оссиана. Деревенские чары блестящей косынки, спущенной косы, белых пеньковых башмаков привлекли нарядных, важных Фебреров с неотразимой силой.

Когда донья Пурификасион сетовала на продолжительные охотничьи экскурсии по острову, совершаемые сыном, последний оставался в городе и проводил день в саду, занимаясь стрельбой из пистолета. Показывал встревоженной матери мешок, спрятанный в тени апельсинного дерева.

- Видите это?.. центнер пороху. Пока не изведу, не успокоюсь.

Боялась появляться у окна кухни мадo Антония. На минуту показывали свои белые токи монахини, занимавшие часть старинного дворца, и тотчас прятались, как голуби, которых спугнула беспрерывная сгрельба.

Окруженный зубчатыми оградами, примыкающими к береговой стене, с утра до ночи оглашался сад треском. Встревоженно взвивались птицы и исчезали, метались по щелистым стенам зеленые ящерицы, скрывавшиеся между побегов плюща, в смятении, галопом пробегали по алеям кошки. Деревья, старые-престарые, выглядели столь же внушительно, как и дворец; столетния апельсинные деревья, с искривленными стволами, нуждавшиеся в подпорках для своих почтенных членов; гигантские магнолии, с очень скудной листвой; бесплодные пальмы, устремлявшиеся в голубую высоту над зубцами ограды - видеть море и приветствовать его кивками своих хохлатых вершин.

От солнца трещала древесная кора и лопались забытые на земле семена. Словно золотые искры, роились жужжащия насекомые в полосах света, прорезывавших листву; по временам, как будто всплескивая, падали спелые фиги, расставаясь с ветвями; издали слышалась колыбельная песня моря, ударившего в скалы у подножия стены. И среди этой тишины, населенной тихими звуками, Фебрер продолжал стрелять из пистолета. Он был уже маэстро. Целясь в чучело, нарисованное на стене, он жалел, что перед ним не человек, ненавистный враг, которого необходимо уничтожить. Эта пуля предназначена для сердца. Пули! Радостно улыбался, убедившись, что пробита дыра как раз в том месте, куда целился. Шум выстрелов, дым пороха порождали в его воображении воинственные фантазии истории борьбы и смерти, и в них он всегда выходил героемъпобедителем. Двадцать лет, а он еще ни разу не дрался... Непременно требовалось поспорить, чтобы доказать храбрость. К несчастию, у него не имедось врагов; но он постарается создать себе врага, когда вернется на полуостров. И повинуясь безумному полету своего воображения, возбужденного треском выстрелов, он рисовал себе поединок чести. Противник стреляет первым, он падает на землю. Но пистолет еще у него в руках: простертый на земле, он должен защищаться, бороться. И к великому ужасу материи и мадo Антонии, которые, выглянув из окна, принимали его за сумасшедшего, он лежал лицом к земле и продолжал стрелять в таком положении, упражняясь "на случай, если его ранят".

Вернувшись на полуостров с намерением продолжать бесконечные занятия, он чувствовал себя окрепшим благодаря деревенской жизни; упражнения в саду сделали его смелым; он жаждал сразиться с первым, кто даст малейший предлог. Но был он человек вежливый, неспособный к несправедливому задору; вид его внушал забиякам уважение - время шло, подраться не удавалось. Бьющая ключем юность, избыток рвущихся наружу сил расходовались на темные похождения и безумное мотовство: с восхищением повествовали потом о них его университетские товарищи.

В Барселоне он получил телеграмму извещавшую, что мать его тяжко заболела. Потерял два дня: не находилось судна, готового сняться с якоря. Когда прибыл на остров, его мать уже умерла. Из родных, которых он видел в детстве, не оставалось никого. Одна мадo Антония могла напоминать ему о прошлом.

В момент, когда Хаиме оказался хозяином состояния Фебреров и получил возможность пользоваться неограниченной свободой, шел ему тридцать четвертый год. Стремления предков блистать истощили это состояние; всякого рода обязательства лежали на нем. Дом Фебреров был велик, как суда, которые, будучи выброшены на мель и бесповоротно погибая, обогащают берегь, где им суждена гибель. Остатки, на которые с презрением взглянули бы предки, все же представляли собой целое богатство. Хаиме не хотел думать, не хотел знать. Нужно жить, видеть свет, - и он оставил науку. Чтобы пожить на славу, требуются разве римские законы и обычаи или канонические правила? Он уже достаточно знал. На самом деле, наиболее пригодные и приятные познания он получил от матери, еще мальчиком, дома, еще не видав никаких учителей. Она научила его немного французскому языку, немного игре на фортепьяно, пользуясь старинным инструментом с пожелтевшими клавишами и высоким, почти до самого потолка, пюпитром обтянутым красным шелком. Другие знали меньше его, а были такими кабальеро и куда счастливее его. Жить!

Два года пробыв в Мадриде, он имел любовниц, составивших ему известную популярность, имел знаменитых лошадей, шумел на форносских антресолях, был интимным другом одного знаменитого тореадора, - напропалую играл в клубах улицы Алькала. Сразился на дуэли, но не так, как рисовал в своем воображении - лежа, с пистолетом в правой руке - а на шпагах. Вышел из поединка с колотой раной в руку - настоящий булавочный укол на коже слона. Перестал быть "майоркинцем с унциями". Запас золотых свитков, сохраняемых матерью, истощился; теперь Хаиме щедрою рукою бросал на игорные столы билеты и, при "двойном козыре" писал своему управляющему - адвокату, представителю старой семьи mossons, зависевшей от Фебреров? уже несколько веков.

Хаиме скучал в Мадриде, где чувствовал себя почти иностранцем. В нем жила душа древних Фебреров, великих скитальцев по всем странам кроме Испании: постоянно они поворачивались спиною к своим королям. Многие из предков освоились со всеми главными городами Средиземного моря, посещали князей мелких итальянских государств, получали аудиенции у папы и великого турка, но никогда не приходилось им отправляться в Мадрид. Помимо того, Фебрер часто сердился на своих столичных родственников, юношей, гордых своими благородными титулами, смеявшихся над его странным званием butifarra. И, заметьте себе, семья представила родственникам, живущим на полуострове, различные маркизские прерогативы, предпочла высший титул островной знати и высокие отличия мальтийских рыцарей!..

Он начал путешествовать по Европе, осенью и в начале зимы делая своим постоянным местопребыванием Париж, в холодные месяца, Голубой берег, весною Лондон и летом Остенде, временами наезжая в Италию, Египет и Норвегию смотреть полунощное солнце. При своем новом образе жизни он почти стушевался. Жил скорее как простой путешественник, как незначительный шарик великой артериальной сети, которую страсть к путешествиям раскинула поконтиненту. Но эта беспрерывно-подвижная жизнь, с гнетущим однообразием и неожиданными приключениями, удовлетворяли его атавистическим инстинктам, наклонностям, унаследованным от отдаленных предков, великих гостей новых стран. Затем, странствования утоляли его страсть ко всему необычайному. В отелях Ниццы, фаланстериях мирового разврата, самого лицемерного и прикрытого, в темноте комнаты его чувственность щекотали неожиданные посещения. В Египте ему пришлось бежать от декадентских ласк венгерской графини, бледного цветка изящества, с глубокими глазами, сильно надушенной; за нежным, молодым, блестящим обликом её скрывалось гнилое тело.

В Мюнхене ему исполнилось двадцать восемь лет. Перед тем он ездил в Байрейт на представления вагнеровских опер, а теперь, в столице Баварии посещал городской театр, где шли моцартовские празднества. Хаиме не был меломаном, но странническая жизнь вынуждала его направляться туда, куда направлялась толпа, и роль пианиста-любителя два года к ряду обрекала его на музыкальное паломничество.

В мюнхенском отеле он встретился с мисс Мэри Гордон, которую раньше видел в вагиеровском театре. Это была высокая, стройная, тонкая англичанка, с крепким телом гимнастки: sports не дали развиться женским полным круглым формам, придали ей цветущий, здоровый, бесполый вид, - вид красивого юноши. Наибольшей красотой отличалась голова - голова пажа, прозрачная, как форфор: розовые ноздри игривой собаки, влажные голубые глаза и светлые волосы, беловато-золотые сверху, темно-золотые снизу. Красота её вызывала поклонение, хрупкая, британская красота; в тридцать лет ее хоронят фиолетово-медный налет и желтые пятнышки на коже.

Иногда она изумляла Хаиме в ресторане взглядом голубых глаз, ясных, спокойно-смелых, устремленных на него. Ходила с толстой, рыхлой, нарумяненой дамой, компаньонкой в черном костюме, canotier соломенном красном, такого же цвета поясе, разделявшем на два больших полушария её грудь и живот. Она, молодая, легкая, казалась цветком из золота и жемчуга в своем белом фланелевом платье, мужского покроя, в мужском галстуке, в панаме с вогнутыми полями, со спущенной голубой вуалью.

Фебрер встречался с ними на каждом шагу: в картинной галлерее, перед Евангелистами Дюрера; в скульптурной гаплерее, осматривая эгинские мраморы в городском театре рококо, где пели в честь Моцарта, старинной зале, с украшениями из форфора и гирлянд, внушавшими зрителям мысль о пурпурных каблуках и белых париках. Привыкши встречаться, Хаиме приветствовал ее улыбкой, а она, казалось, робко отвечала сверкающим взглядом своих глаз.

Однажды утром, выйдя из комнаты, он встретился с англичанкой на площадке лестницы. Она наклонила свой мужской бюст над перилами.

- Лифт! Лифт! - кричала она своим птичьим голоском, вызывая служителя подъемной машины.

Войдя вместе с нею в клетку, Фебрер поклонился и сказал несколько слов, чтобы завязать разговор, Англичанка молчала, пристально глядя на него ясно-голубыми зрачками, в которых, казалось, искрилась золотая звезда. Она сидела неподвижно, как будто не поняла. Но Хаиме видал ее в читальной зале перелистывающей парижские газеты.

Выйдя из подъемной машины, англичанка быстрым шагом направилась в контору, где с пером в руке находился кассир гостинницы, Последний выслушал ее с услужливым видом, как полиглот, понимающий всех квартирантов, вышел из-за своей загородки и спустился к Хаиме. Фебрер притворился, будто читает объявления в вестибюле, все еще смущенный своим фиаско. Он не поверил своим ушам, когда услышал: - Господин, эта барышня просит вас представить.

И, обернувшись к англичанке, служащий прибавил с немецким спокойствием, как человек, выполняющий свой проффессиональный долг:

- Monsieur гидальго Фебрер, испанский маркиз!

Он знал свою обязанность. Каждый испанец, путешествующий с хорошими чемоданами, есть гидальго и маркиз, раз не заявляет о себе иначе.

Затем указал глазами на англичанку. Та стояла строгая и важная во время церемонии, без которой ни одна девушка не может переброситься словом с мужчиной. - Мисс Гордон, доктор мельбурнского университета.

Мисс протянула свою маленькую ручку в белой перчатке и с грубостью гимнаста пожала правую руку Фебрера. Только тогда решилась говорить.

- О, Испания!... О, дон Кихот!

He помня как, они вышли вместе из отеля, беседуя о представлениях, которые посещали по вечерам. Сегодня театра не было, и она, думала отправиться на поле Theresienwiese у статуи Бавapии, посмотреть тирольский праздник, послушать тирольские песни. Позавтракав в отеле, они явились на поле; поднялись на вершину огромной статуи, обозревали баварскую равнину, её озера и далекие горы; пробежали Галлерею славы, заставленную бюстами знаменитых баварцев, имена которых, по большой части, читали впервые, и закончили хождением из балаганов в балаган, восхищаясь костюмами тирольцев, их гимнастическими танцами, их руладами и трелями в роде соловьиных.

Ходили вдвоем, как будто знакомы были целую жизнь. Хаиме удивлялся, в её жестах и движениях, смелости и свободе англосаксонских девушек, не боящихся общения с мужчиной, чувствующих твердую почву под ногами, при собственном надзоре за собой. С этого дня они вместе отправлялись осматривать музеи, академии, старинные церкви, иногда одни, иногда с компаньонкой-мисс, старавшейся следовать за ними. Как товарищи они обменивались впечатлениями, игнорируя разность полов. Хаиме испытывал желание воспользоваться этой интимностью, говорил любезности, позволял себе маленькие вольности, но в надлежащий момент сдерживался. С этими женщинами опасно действовать: оне остаются бесстрасными, при всяких впечатлениях; необходимо ждать, пока она сама не сделает первого шага. Эти женщины могут одне странствовать по миру, сознавая, что способны порывы страсти остановитьтударами бокса. Во время своих путешествий он встречал таких, которые в муфтах или в ридикюлях, вместе с коробочками пудры и платком, носили с собою крошечный никелированный револьвер.

Мисс Мэри рассказывала ему об отдаленном океанийском архипелаге, где отец её был чем-то вроде вице-короля. Матери у ней не было. Она приехала в Европу пополнить образование, полученное ею в Австралии. Была доктором мельбурнского университета, доктором музыки... Хаиме, с удивлением слушая её рассказы о далеком мире, но стараясь не выдавать своего удивления, говорил о себе, о своей семье, о своей стране, о достопримечательностях острова, пещере Артa, трагически грандиозной, хаотической, как предверие ада, драконовых гротах, с их светлыми сталактитовыми рощами, словно ледяной дворец, с их тысячелетними, дремлющими озерами, из кристальной глубины которых, казалось, вот-вот, подымутся волшебные нагия фигуры, подобные дочерям Рейна, охранявшим сокровище Нибелунгов. Мисс Гордон восторженно внимала ему. Хаиме как бы вырос в её глазах - сын сказочного острова, где море сине, солнце сияет всегда, цветут апельсинные деревья. Мало-по-малу Фебрер стал проводить вечера в комнате англичанки. Представления празднеств Моцарта закончились. Мисс Гордон ежедневно требовалась духовая пища - музыка. В салоне у ней были рояль и комплект партитур, сопровождавшие ее и в путешествиях. Хаиме садился рядом с нею, перед клавитурой, и старался аккомпанировать ей в пьесах, которые интерпретировались всегда одного итого же автора, божественного, единственнаго. Отель находился около станции: шум тележек, экипажей и трамвайных вагонов энервировал англичанку, заставлял ее закрывать окна. Компаньонка оставалась в своей комнате, довольная, что не приходится соучаствовать в этой музыкальной вакханалии: куда больше удовольствия поработать, как следует, над ирландской вышивкой. Мисс Гордон, наедине с испанцем, вела себя, как учительница.

- Ну, еще раз: повторим тему "шпаги". Будьте внимательней.

Но Хаиме был рассеян: поглядывал украдкой на гладенькую, белую - пребелую шею англичанки, с золотистыми волосиками, сетью синих вен, слегка обозначившуюся на прозрачной, перламутровой коже.

Однажды вечером шел дождь: свинцовое небо, казалось, грозило смыть краску с крыш. В гостинной разливался тусклый свет винного склада. Играли почти впотьмах; читая на белом пятне нот, вытягивали вперед головы. Шумел зачарованный лес, качая зеленым, шелестящим убором над Зигфридом, невинным сыном природы, жаждавших узнать язык и душу неодушевленных предметов. Пела птица - руководительница, и раздавался её нежный голос, временами заглушаемый, среди ропота листвы. Мэри дрожала в восторге.

- Ах, поэт!... Поэт!

И продолжала играть. В нароставшем мраке гостинной звучали дикие аккорды, провожавшие героя к могиле, похоронный марш воинов, несущих на длинном четырехъугольном щите коренастое, белое и золотистое тело Зигфрида, и прерывающая звуки марша меланхолическая фраза бога богов. Мэри играла с дрожью: вдруг её руки отделились от клавишей, голова очутилась на плече Хаиме, - словно птица сложила свои крылья.

- О, Рихард!... Рихард, mon bien aime!

Испанец увидел её блуждающие глаза, её плачущий рот: они отдавались ему; почувствовал в своих руках её холодные руки. Дыхание его захватило. На груди его легли два скрытых, эластичных, твердых полушария, существования которых он не могь подозревать...

В этот вечер музыки больше не было.

В полночь, ложась спать, Фебрер все еще не мог опомниться. Он был первый, первый, достигший цели: вне сомнения. После стольких нерешительных минут все вышло необыкновенно просто, как будто предложили руку, без всяких стараний.

Удивительным казалось и то, что его назвали чужим именемг. Кто этот Рихард? Но в час нежных, мечтательных признаний, сменяющих часы безумия и забвенья, она рассказывала ему о впечатлении, которое испытала, впервые увидав его среди тысячи голов зрителей байрейтского театра. Это был он! Он, каким его изображают юношеские портреты! И встретившись с ним снова в Мюнхене, под одною кровлею, она поняла, что "жребий брошен" и бесполезно бороться против притягательной силы.

Фебрер с ироническим любопытством осмотрел себя в зеркало. Что могла найти женщина! Да: он походил на другого... Мясистый лоб, редкие волосы, острый нос, торчащая борода... С годами все это обозначится резче и придаст ему профиль колдуна... Великолепный, славный Рихард! Как это случилось: он подарил ему одне из наиболее счастливых минут в жизни?... Что за оригинальная женщинаи

И удивление его еще увеличилось в следующие дни, смешиваясь с горечью. Эта женщина, как будто, ежедневно перерождалась, забывая прошлое. Она встречала его с важным и строгим видом, словно ничего не произошло, словно факты не оставляли в ней следов, словно предыдущего дня не существовало. И только когда музыка воскрешала память о другом человеке, она становилась нежной и покорной.

Хаиме, выведенный из себя, хотел повелевать ею: он, как-никак, мужчина. Он стал добиваться того, что игры на фортепьяно было меньше и в нем она видела нечто больше живого портрета кумира.

Им, опьяненным счастьем, Мюнхен показался безобразным, скучным показался отель, где они были чужие друг для друга. Они чувствовали потребность на свободе ворковать, улететь подальше. И в один прекрасный день очутились в гавани, где, у входа, стоял каменный лев, а за ним простиралась необозримая равнина громадного озера, слившагося на горизонте с небом. Они были в Линдау. На пароходе они могли отправиться, как в Швейцарию, так и в Констанц. Предпочли тихий немецкий город, знаменитый собором поселились в гостинице Острова, старом доминиканском монастыре.

Как волновался Фебрер, вспоминая эту эпоху, лучшую в его жизни! Мэри, попрежнему, была для него оригинальной женщиной; всегда приходилось покорять ее. Доступная в известные часы, в остальное время она держалась холодно и строго. Она была его любовницей; однако он не мог позволить себе ни малейшей вольности, ничего, говорящего об интимностях сожительства. При малейшем намеке на них она краснела и протестовала: shoking!.. Тем не менее, каждое утро, на заре, Фебрер по корридорам бывшего монастыря пробирался в свою комнату, приводил в беспорядок кровать, чтобы прислуга ничего не подозревала, и выглядывал на балкон. В саду высоких роз, раскинутом у его ног, пели птицы. Дальше, бесконечная гладь Констанцского озера окрашивалась пурпуром солнечного восхода. Первые рыбацкие лодочки разрезали воду волнами апельсинного оттенка. Слышался вдали звон соборных колоколов, разносимый влажным утренним ветром. Начинали скрипеть подъемные краны на берегу, где кончаются дамбы и озеро превращается в Рейн. Шаги слуг и звуки чистки будили в отеле эхо монастырского корридора.

У балкона, совсем близко, так что Хаиме мог достать рукою, стояла башенка с шиферной кровлей, со старинными гербами на круглой стене. В этой башне сидел Иван Гусс, перед смертью на костре.

Испанец думал о Мэри. Сейчас, в благоухающем мраке своей комнаты, закинув руки за белокурую головку, она покоится первым, крепким сном; её тело устало и еще дрожит от самых благородных усилий... Бедный Иван Гусс! Фебрер жалел его, словно друга. Сожгли перед очаровательным пейзажем, может быть, в такое же утро!.. Броситься в пасть волка, отдать жизнь за пререкания о том, хорош или дурен папа, могут или нет миряне причащаться вином, как священники! Умереть за это, когда жизнь так прекрасна, когда еретик мог бы великолепно украсить ее какой-нибудь белокурой, полногрудой, широкобедрой приятельницей кардинала, присутствовавшей на его казни!.. Несчастный апостолъи Хаиме чувствовал ироническую жалость к наивному мученику. Он глядел на жизнь иными глазами. Да здравствует любовь!.. Она - единственная серьезная вещь в жизни.

Около месяца они пробыли в старинном епископском городе. Прогуливались вечерами по пустынным улицам, заросшим травой, с их развалившимися дворцами эпохи Собора. Спускались в лодке вниз по Рейну, вдоль берегов, покрытых лесами. Останавливаясь, любуясь домиками с красной крышей и густым ползучим виноградом, под навесом которого пели горожане, с кружкой в руках, пели, как немецкие регенты - исполненные важной и спокойной радости.

Из Костанца они направились в Швейцарию, а затем в Италию. Целый год они любовались вместе пейзажами, осматривали музеи, посещали развалины. В закоулках последних Хаиме пользовался случаем и целовал сахарную кожу Мэри, наслаждаясь заливавшим ее румянцем и сердитым, протестующим видом. Shoking! Ея спутница, равнодушная словно чемодан, к новым местам и картинам, работала над ирландской накидкой, начатой еще в Германии, отделывала ее и при переезде через Альпы, и тогда когда проезжали мимо Аппенин, и в виду Везувия или Этны. Будучи лишена возможности разговаривать с Фебрером, не знавшим английского языка, она приветствовала его, сверкая желтыми зубами, и снова принималась за работу, украшая, как декоративная фигура, залы отелей.

Влюбленные собирались повенчаться. Мэри разрешала вопрос безапелляционно и быстро. Требовалось только написать отцу пару строчек. Он очень далеко. Кроме того, она никогда ни о чем не советовалась с ним. Он одобрит всякий её поступок, полагаясь на её рассудительность и благоразумие.

Они были в Сицилии, в стране, напоминавшей Фебреру его остров. Предки его, в свою очеридь, показывались сюда, но с панцырем на груди и в худшей компании. Мэри толковала о будущем, с практическим чутьем, свойственным её расе, устраивала финансовую сторону будущего союза. Пусть у Фебрера мало средств: это не важно, её богатства хватит на обоих. И она перечисляла все свое имущество, земли, дома и акции, как управляющий, полагающийся на свою память. По возвращении в Рим, они обвенчаются в евангелической капелле и католической церкви. Она знакома с одним кардиналом, который провел ее к папе. Его преосвященство устроит все.

Хаиме не спал целую ночь в сиракузской гостинице... Жениться? Мэри - приятная партия: она украсит его жизнь и принесет ему состояние. Но, действительно ли она будет его женой?.. Его начал тревожить тот другой, знаменитый призрак, воскрешавший в Цюрихе, Венеции, во всех местах, где они были, где сохранились воспоминания о маэстро... Он состарится, а музыка, его страшный соперник, сохранит навсегда свою свежесть. Через короткое время, когда брак лишит их отношения чар незаконного, услады запретного, Мэри найдет какого-нибуль дирижера, еще более похожаго на "того", или безобразного виолончелиста, косматого, юного, напоминающего Бетховена в ранней молодости. Притом, он - человек иной расы, иных привычек, иных страстей. Ему надоела эта стыдливая сдержанность в любви, это противодействие решительному шагу, которые в начале нравились ему, как постоянное обновление женщины, но, в конце концов, его утомили. Нет, еще есть время спастись.

- Жаль: что она подумает об Испании?.. Жаль дон Кихота, - сказал он, укладываясь рано утром.

И бежал, бежал в Париж, где она не стала бы его искать. Она ненавидела этот неблагодарный город, освиставший Тангейзера за много лет до её рожденья.

От их связи, продолжавшейся год, Хаиме сохранил лишь воспоминание счастья, прикрашенного временем, и прядь белокурых волос; должен был также сохраниться, среди бумаг, путеводителей и открыток с видами, забытых в старинном письменном столе огромного дома, портрет доктора музыки - портрет Мэри, удивительно милой в тоге с длинными рукавами, в четырехугольной шапочке с кисточкой.

Об остальной своей жизни он почти не помнил: тоскливая пустота и финансовые затруднения. Управляющий задерживал присылку денег. Хаиме требовал: тот отвечал жалобными письмами, говорил о процентах, подлежавших уплате, о вторых закладных, для которых он с трудом находил кредиторов, о расстройстве состояния, в котором все заложено и перезаложено.

Думая распутать дела собственным присутствием, Фебрер на короткое время приезжал на Майорку. Приезды его всегда кончались продажей какого-нибудь имения. Как только в его руках оказывались деньги, он опять подымал паруса, не внимая советам управляющаго. Деньги приносили ему радостное, оптимистическое настроение. Все уладится. В случае крайности он прибегнет к браку. А пока... поживем!

И он пожил еще несколько лет, то в Мадриде, то в больших заграничных городах, пока управляющий не положил конца периоду веселья и расточительности, прислав заявление о своем уходе, счета и со счетами отказ высылать впредь деньги.

Целый год Хаиме провел на острове, "погребенный", как он выражался, развлекаясь единственно по ночам игрой в Казино, а по вечерам на Борне, за столом старых приятелей, оседлых островитян, наслаждавшихся рассказами об его странствованиях. Нужда и нужда! вот реальная действительность его настоящей жизни. Кредиторы угрожали ему немедленными взысканиями. Он сохранил еще за собою внешним образом Сон Фебрер и другия именья предков. Но собственность приносила на острове небольшой доход; арендная плата, согласно традиции, была такова же, как при предках: семьи арендаторов плодились, пользуясь землей. Они уплачивали непосредственно кредиторам, но и так не погашалась даже половина процентов. Богатые украшения дворца Фебрер лишь имел на складе. Благородный дом Фебреров скрылся под волнами, и не было возможности поднять его на поверхность. Хаиме иногда хладнокровно думал о средстве выпутаться из беды без унижений и позора: хорошо, если бы в один прекрасный вечер его нашли в саду, заснувшего вечным сном под апельсинным деревом, с револьвером в руке.

В таком положении, однажды поздней ночью при выходе из казино, в минуту, когда нервная бессонница заставляет видеть вещи в необычайном свете, в новых контурах, кто-то подал ему идею. Богатый чуета, дон Бенито, Вальс его очень любит. Несколько раз он добровольно вмешивался в его дела, спасал его от угрожавших опасностей. Он руководился личной симпатией к Фебреру и уважением к его имени. У Вальса была всего одна наследница. При том сам он был болен. Плодовитость его расы не оправдалась на нем. Его дочь Каталина на заре молодости намеревалась сделаться монахиней; но теперь, когда ей перевалило за двадцать лет, она чувствовала большое пристрастие к блеску мира и проникалась нежной жалостью к Фебреру, если в её присутствии толковали об его несчастьях.

Хаиме протестовал против предложенной идеи почти столь же решительно, как и мадo Антония. Чуета!.. Но идея пробивала себв дорогу, непрестанно буравила ее, и работу её облегчали, подобно смазке, возроставшие, подстерегавшие со дня на день затруднения и нужды. Почему бы не жениться?.. Дочь Вальса - самая богатая на острове наследница, а деньги не знают ни крови, ни расы.

Наконец, он уступил настояниям друзей, старательных посредников между ним и семейством Вальса, и сегодня утром отправлялся завтракать в Вальдемосу, где Вальс проводил значительную часть года, лечась от душившей его астмы.

Напрягая память, Хаиме старался припомнить образ Каталины. Он несколько раз видел ее на улицах Пальмы. Хорошая фигура, приятное лицо. Если она будет вдали от своих, если будет лучше одеваться, то окажется очень "представительной" дамой... Но любить ее?

Фебрер скептически улыбнулся. Разве любовь необходима для брака? Брак - поездка или две поездки на пространстве остальной жизни. Требуется от жены только качества хорошей спутницы по экскурсии: хороший характер, тождество вкусов, одинаковые наклонности по части еды и спанья... Любовь! Все предъявляют права на нее, а любовь, как талант, как красота, как состояние есть счастье, достигающееся на долю лишь редким - редким избранникам. Случайно, обман прикрывает это жесткое неравенство: все смертные на закате своих дней с тоскою вспоминают юность, уверены, что действительно знали любовь, тогда как изведали лишь безумство от прикосновения кожи.

Любовь - прекрасная вещь, но не необходимая для брака и жизни. Важно избрать хорошую спутницу для остального путешествия, хорошо приспособиться на жизненных путях. согласовать шаги, чтобы не было ни скачков, ни столкновений: важно владеть своими нервами и не щетиниться при постоянных прикосновениях совместной жизни; важно спать, как добрые товарищи, уважая друг друга, не причиняя друг другу боли коленями, не упираясь локтями в ребра... Он надеялся найти все это и удовлетвориться.

Вдруг показалась Вальдемоса на вершине холма, окруженная горами. Над листвой садов, разбитых вокруг келий, возвышалась башня картезианского монастыря.

Фебрер увидал стоявшую на повороте дороги коляску. Из неё вышел человек и замахал руками кучеру Хаиме, чтобы тот остановил своих лошадей. Затем он открыл дверцу, вошел, смеясь, в экипаж и уселся рядом с Фебрером.

- Эге, капитан! - произнес Хаиме удивленно.

- He ожидал встретиться со мной? Да?... Я тоже, на завтрак. Пригласил сам себя. То-то удивится мой брат!...

Хаиме пожал ему руку. Это был один из его вернейших друзей - капитан Пабло Вальс.

III.

Пабло Вальс был известен всей Пальме. Когда он садился на террасе какойнибудь кофейни на Борне, около него образовывался кружок внимательных слушателей, которые смеялись над его энергичными манерами и громким голосом: тихим тоном говорить он не умел.

- Я, - чуета, ну что ж?.. Еврей из евреев. Весь наш род происходит с улицы. Когда я командовал Roger de Lauria, однажды в Алжире я остановился у двери синагоги: какой-то старик, взглянул на меня, сказал: - можешь войти: ты из наших. - Я протянул ему руку, и он одобрительно произнес: - спасибо, товарищ по вере.

Слушатели смеялись, а капитан Вальс, громогласно заявляя о своем звании чуеты, смотрел кругом, как бы делая вызов дамам, людям и душе острова, ненавидящего его расу нелепой вековой ненавистью.

Его лицо выдавало его происхождение. Золотисто-серые бакенбарды, короткие усы характеризовали его, как отставного моряка; но красноречивее этих украшений из волос говорили его семитический профиль, горбатый мясистый нос, выдающийся подбородок, глаза с продолговатыми веками, со зрачками, отливавшими янтарем и золотом при свете, и искорками табачного цвета.

Он много плавал, подолгу жил в Англии и Соединенных Штатах. Благодаря пребыванию в этих свободных странах, чуждых религиозной ненависти, он усвоил задорную откровенность, бросал вызов традиционным предразсудкам острова, спокойного, неподвижного в своем застое. Другие чуеты, запуганные вековыми преследованиями и презрением, скрывали свое происхождение, или старались своей кротостью заставить забыть о нем. Капитан Вальс при каждом удобном случае говорил о нем, гордился им, как дворянским титулом, на зло всеобщим предразсудкам.

- Я еврей, ну что же?.. - продолжал он кричать. Единоверец Иисуса, св. Павла и других святых, кому поклоняются в алтарях. Бутифарры с гордостью толкуют о своих предках, а их предкам без году неделя. Я более благороден, более древнего рода: предки мои были библейскими патриархами.

Затем, негодуя на предразсудки, яростно преследовавшие его расу, он переходил к нападению.

Бласко-Ибаньес Висенте - Мертвые повелевают. 1 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Мертвые повелевают. 2 часть.
- В Испании, - говорил он с достоинством, - нет христианина, который м...

Мертвые повелевают. 3 часть.
В своем однообразном существовании на тихом острове, знакомый со всеми...