Бласко-Ибаньес Висенте
«Майский цветок. 3 часть.»

"Майский цветок. 3 часть."

Крик голытьбы вывел их из любовного онемения:

- Ректор! Вот Ректор! Вот "Цвет Мая"!

И Бог свидетель! было над чем посмеяться, когда раздался залп острот. Для бедного Паскуало припасены были лучшие выпады. Вопили не одни оборванцы: немногие из его товарищей, оставшиеся на суше, и неприятельницы Долорес присоединили свои голоса к хриплому крику озорников.

"Рогач! Когда вернется на берег, к нему не подойдешь: забодает"! Народ выкрикивал эти и еще худшие издевательства с веселым задором, как бывает, когда знают, что удары не пропадают даром. С этим речь велась уже не в шутку: ему говорили правду, одну только правду!

Антонио дрожал, боясь болтливости этих дикарей. Но Долорес бесстыдно и смело хохотала от души, как бы находя удовольствие в потоке оскорблений, лившихся на её толстого пузана. Ах, да! Она была достойной дочерью дяди Паэльи!

"Цвет Мая" вяло подвигался между плотин; с кормы раздался веселый голос хозяина, довольного как бы заслуженною овациею.

- Ну, что же!.. Скажите еще! скажите еще!

Этот вызфв раздразнил толпу. Сказать еще? Чтож? Ладно! Посмотрим, смолчит ли этот "баран"?!

И близко, совсем рядом с Антонио и Долорес, раздался голос, ответивший на приглашение так, что любовники содрогнулись: "Ректор может рыбачить без тревоги. Антонио уже около Долорес, чтобы утешать ее!"

Ректор бросил румпель и выпрямился.

- Скоты! - заревел он - свиньи!

"Нет, это было нехорошо. Над ним пусть насмехаются, сколько угодно. Но задевать его семейство - это подло, безчестно!"

IX.

В этом году Бог особенно помогал бедным. По крайней мере, так говорили женщины из Кабаньяля, собравшись после полудня на возморье, два дня спустя после отплытия лодок.

Пары "быков" возвращались на всех парусах, подгоняемые попутным ветром; ясная линия горизонта казалась зубчатой от безчисленных крылышек, приближавшихся все по две пары, точно связанные лентами голубки летели как раз над водою.

Даже самые старые из местных рыбниц не помнили такого обильного улова. "Ах! Господи! Рыба как будто нарочно собралась под водою в кучи и терпеливо ждала сетей, чтобы добровольно попасть в них, из желания помочь бедным рыбакам".

Лодки подплывали, свернув паруса, и останавливались, равномерно покачиваясь в нескольких саженях от берега.

Каждый раз, как подходила "пара", народ бросался к самым волнам; то была смесь неряшливых юбок, румяных лиц, растрепанных голов. Толпа кричала, спорила, бранилась, стараясь угадать, чья это рыба. "Кошки" прыгали с лодок в воду, доходившую им до пояса, и образовывали длинную цепь из людей и корзин; эта цепь двигалась прямо к берегу; выходя понемногу из спокойных волн, пока босые ноги не ступали на сухой песок; тут уж хозяйские жены принимали рыбу и отправлялись ее продавать.

На песке, еще трепеща в тростниковых корзинах, лежало все это богатство: краснобородки со скал, похожия на живые лепестки камелий, задыхаясь, корчили свои алые спинки; липкие осьминоги и волосатки крутили свои перепутанные лапы, свертывались клубками, корёжились, издыхали; рядом засыпали камбалы, плоские и тонкие, как подошвы башмаков; дрожали мягкие, осклизлые скаты; но больше всего было креветов, составлявших самую ценную часть улова и удивлявших всех своим изобилием в этом году; прозрачные, как хрусталь, они в отчаянии двигали клешнями, выделяясь на темном фоне черноватых корзин своими нежными перламутровыми тонами.

Узкая полоса моря между берегом и лодками была полна людей, точно часть суши. Бегали с кувшинами на плечах юнги, посланные экипажем, которому после теплой и грязной воды боченков хотелось испить свеженькой из Фонтана у Газа. Девченки со взморья, беззастенчиво подоткнувши свои короткие изорванные юбки и обнажив шоколадного цвета ляжки, входили в воду, чтобы лучше видеть, а при удобном случае и схватить какую-нибудь мелкую рыбу. А чтобы вытащить на песок те лодки, которым следовало пролежать завтрашний день на суше, в море шли волы Общества Рыболовов: великолепные звери, бланжевые и белые, огромные, как слоны, тяжеловесно величавые в движениях, качавшие жирными подбрудками с гордостью римских сенаторов.

Этими животными, которые тонули в песке копытами и одним движением своих чудовищных лбов сдвигали самые тяжелые лодки, распоряжался Чепа, хилый и сухопарый горбун с лицом злобной старухи, недоносок, которому можно было дать и пятнадцать лет, и тридцать, закутанный в желтый клеенчатый плащ, из под которого торчали темно-красные короткие ноги, туго обтянутые кожей, обрисовавшей с точностью все связки и очертания скелета.

Вокруг лодок, медленно близившихся к берегу, суетился муравейник оборванных и лохматых ребят, которые, высунувшись на половину из воды, как нереиды и тритоны вокруг мифологических лодок, пронзительно визжали, чтобы им бросили горсть мелкой рыбы.

На взморье возник рынок, где торг сопровождался криками, размахиваниями рук и ругательствами.

Жены судохозяев, стоя у полных корзин, торговались и перебранивались с толпой торговок, которым предстояло завтра распродать эту рыбу в Ваденсии; установив цену за арробу (Испанский вес в 25 фунтов.), принимались ругаться вдвое, потому что продавщица не хотела отдавать крупную рыбу за условленную плату, а покупательница требовала, чтобы не клали мелкой. Две большие тростниковые корзины, повешенные на веревках, и несколько крупных камней служили весами и гирями; и всегда находилось несколько местных мальчишек, побывавших в школе и предлагавших себя в секретари хозяйкам, чтобы записывать проданное на клочке бумаги.

От толчков покупательских ног вертелись полные корзины, с которых не сводили глаз береговые озориики. Каждая падавшая с корзины рыба "испарялась", будто всосанная песком; и добрых горожан, пришедших из Валенсии полюбоваться на свежую рыбу, толкало и кружило в водовороте сутолоки, которая, подобно неустанно движущемуся смерчу, меняла место каждый раз, как прибывала новая лодка.

Долорес была тут во всей своей славе. Много лет покупая рыбу, как обыкновенная торговка, она желала быть судохозяйкой, чтобы помыкать другими и величаться перед несчастным стадом перепродавщиц. Наконец, её честолюбивые замыслы осуществились: вместо того, чтобы покупать, она продает; её изящные ноздри горделиво раздувались; она подбоченивалась среди только что принесенных ей корзин, между тем как Антонио занимался взвешиванием и счетом проданнаго.

В мелкой воде, почти касаясь дна, "Цвет Мая" ждал, тихо качаясь, чтобы волы втащили его на берег.

Ректор помогал своим матросам спускать парус, но время от времени отрывался, чтобы взглянуть, как управляется его жена, как она торгуется с рыбницами и как ведет счет, записываемый тотчас же Антонио. "Какова? Можно сказать: царица!" И бедняк радовался при мысли, что его Долорес всем обязана ему, ему одному.

На носу торчала миниатюрная фигурка её сына, неподвижная, точно вырезанная из дерева для украшения лодки; ребенок преобразился в настоящего "морского волка": был грязный, босой, в рубашке поверх штанов, развевавшейся по ветру так, что виднелся его животик, темно-красный, как у статуэтки из жженой глины. А против лодки стояла, любуясь им, толпа голодных бродяг побережья, оборванных нищих, подобных дикому племени, с темным оттенком кожи, который придает морской ветер, с изсохшими членами, доказывавшими, что соленый воздух недостаточен для питания. "Какое счастье этому Ректору! У него лодка полна креветов, которые продаются по две "песеты" за фунт! Тащите, тащите!" И несчастные разевали рты и таращили глаза, как будто видя сверкающий дождь из "песет".

Чепа пришел с парою своих могучих животных; и "Цвет Мая", скрипя килем по деревянным полозьям, начал выдвигаться на песок.

Ректор ушел с лодки и стоял около Долорес, блаженно улыбаясь её подоткнутому переднику, полному монет, наложенных в него горстями и грозивших его прорвать. "Вот так денек! Еще несколько таких, и вполне хватит на прожиток. Кто знает? Удача может повториться, потому что старик, которого он взял, колдовством узнает лучшие места".

Но он прервал свою восторженную речь, когда взглянул на руки брата: повязки уже не было. "Значит Антонио здоров? Тем лучше! В таком случае, ему можно ехать с братом во второе плавание, и он увидит, как будет весело! Приятно ловить, когда сети наполняются почти без труда. Паскуало намерен был выйти в море завтра утром. Нужно воспользоваться благоприятной погодой".

Когда расторговались, Долорес спросила Ректора, пойдет ли он домой. Но он и сам не знал. Ему не хотелось оставлять лодку. Стоит ему повернуть спину, как весь экипаж может разойтись по кабакам, а лодка останется брошенной на этом берегу, где кишат грабители, всегда готовые стащить, что плохо лежит. Итак, ему необходимо пробыть там, пока не заснули люди, а, пожалуй, что и всю ночь, Поэтому, если он не вернется к девяти часам, пусть Долорес ложится, не дожидаясь его. Антонио же пусть простится с Росарией и заберет свои пожитки, чтобы до зари быть уже на судне в качестве хозяина. Паскуало не любит, когда опаздывают.

Долорес обменялась быстрым взглядом с деверем, а затем попрощалась с мужем. Она хотела увести маленького Паскуало. Но мальчик предпочел остаться с отцом на лодке; таким образом, судохозяйка отправилась домой одна, и мужчины проводили взглядом её роскошную фигуру, которая, удаляясь с грациозным развальцем, все уменьшалась и, наконец, исчезла.

Антонио пробыл у лодки до ночи, растабарывая с дядей Батистом и другими рыбаками о редком изобилии рыбы. Когда же юнга начал готовить ужин, он ушел.

Ректор, оставшись один, стал прогуливаться по песку взад и вперед, заложив руки за пояс и прислушиваясь к шелесту своих непромокаемых штанов, шуршавших, точно сухой пергамент. На берегу было темно. На палубе некоторых барок пылали зажженные под котлами костры, и мимо этих огней порою мелькали тени людей. Mope, почти невидимое, выдавало себя легким свечением и нежным рокотом. Издали, сквозь мрак, доносились лай собак и голоса детей, напевавших заглушаемую расстоянием песню. To были юнги, шедшие домой в Кабаньяль.

Ректор смотрел на бледную полосу малинового света, тянувшуюся на горизонте, за рядом крыш, позади которых скрылось солнце. Этот цвет ему не нравился: морская опытность ему подсказывала, что погода ненадежна. Но это его не встревожило; он думал только о своих делах, о своем счастье.

Нет, ему нечего было жаловаться на свою судьбу. Теплое гнезцо, хорошая жена, барыши, которые, до истечения года, позволят ему построить вторую лодку, чтобы составить пару с "Цветом Мая", и ребенок, вполне достойный его, выказывающий даже теперь великую страсть к морю и со временем могущий стать главным судохозяином в Кабаньяле.

"Слава Богу, он может считать себя самым счастливым из смертных, хотя совсем не похож на того сказочного счастливца, у которого не было даже рубашки; у него их много, больше дюжины, и есть верный кусок хлеба на старость".

Повеселевши от размышления о своем счастье, он ускорил свои тяжелые шаги и радостно потирап руки, когда заметил в недалеком расстоянии медленно приближающуюся тень. Это была женщина, по всей вероятности нищая, ходившая от лодки к лодке, Христовым именем прося рыбьяго брака. "Великий Боже! Сколько на свете несчастных!" Ощущение личного счастья возбуждало в нем желание разделить его со всеми: он поймал конец своего пояса, куда аккуратно было завязано несколько песет и мелочь.

- Паскуало! - прошептала женщина голосом нежным и робким. - Паскуало, ты?

Иисусе Христе! Как же он обознался! Ведь эта женщина была Росария, его невестка. Он сказал, что, если она пришла за мужем, то напрасно, так как Антонио уже давно ушел и, должно быть, дома ждет ее ужинать.

Но когда радостно настроенный Ректор узнал, что она пришла не за Антонио, то смутился. "Что же ей здесь нужно? Хочет ему что-то сказать?" Он удивился этому её желанию, потому что не имел решительно никаких сношений с женою своего брата и не понимал, зачем он ей понадобился.

Скрестив руки и глядя на свою лодку, где маленький Паскуало с другим "кошкою" прыгали вокруг котла, поставленного на огонь, он ждал слов от этой тени, стоявшей с опущенной головой, как бы во власти непобедимой робости.

"Ну, что же? Пусть говорит: он слушает."

Росария, как бывает, когда хочешь скорее кончить и высказать все сразу, энергично подняла голову; она смотрела в глаза Ректора глазами, сверкавшими таинственным блеском.

"Она хочет ему сказать, что принимает к сердцу честь семьи. Она не в силах долее сносить того, что делается. Ректор и она стали посмешищем всего Кабаньяля".

"Как? Посмешищем? Он? По какому же поводу смеются над ним? Он - не обезьяна и не видит причины для насмешек".

- Паскуало, - сказала Росария совсем тихо, с ударением, решившись высказать все, - Паскуало, Долорес тебя обманывает.

"Что? Его жена его обманывает?.." Он склонил на минуту свою толстую голову, как бык при ударе дубиною. Но вдруг наступила реакция: в нем нашлось достаточно веры, чтобы дать отпор самым сильным ударам.

- Вранье! вранье! Ступай прочь, змеиный язык!

He будь настолько темно, лицо Ректора, пожалуй, привело бы Росарию в ужас. Он топотал ногами, как будто клевета исходила из земли и он хотел ее растоптать; грозно размахивал руками и произносил слова неясно, будто приступ ярости защемил их у него в горле.

"Ах! злая шкура! Неужели она думает, что он ее не знает?.. Зависть все, только зависть! Она ненавидит Долорес и лжет, чтобы ее погубить... He довольно ли того, что она не в состоянии прибрать к рукам бедного Антонио? Ей нужно еще стараться обезчестить Долорес, которая, буквально, святая! Да, Господи, святая!.. И Росария не стоит даже её подметки!"

- Убирайся, - ревел он. - Убирайся, а то убью!..

Ho, несмотря на угрозы, которыми сопровождался приказ убираться, Росария не двигалась, как будто решившись на все; она даже не слыхала криков Ректора.

- Да, Долорес тебя обманывает, - повторяла она с отчаянным упорством. - Она обманывает тебя, и обманывает с Антонио.

- Ах, такъто тебя и растак! Ты еще смеешь путать сюда и моего бедного брата?

Негодование душило его; подобная клевета была невыносима, и в своем гневе он только и мог, что повторять:

- Ступай, Росария! Ступай прочь, не то убью!..

Но он повторял это так грозно и, схватив за руки невестку, тряс ее с таким бешенством и дергал так грубо, что несчастная женщина, объятая страхом, кое-как высвободила руки и собралась бежать. "Она пришла, чтобы оказать деверю услугу, чтобы прекратить насмешки над ним; но раз он этого хочет, пусть остается в дураках".

- Болван! Баран рогатый!

И, бросив эти два ругательства в виде презрительного прощания, она убежала, оставив Ректора в изумлении, со скрещенными руками.

- Ах! Стерва! Как жалко брата, что у него такая жена! - Сила собственного негодования была ему приятна. Завистнице досталось поделом. - Пусть-ка сунется еще со своими ябедами!..

И он ходил по песку, смоченному волнами, иногда вдруг чувствуя воду в своих толстых башмаках.

Да, вспоминая силу своего гнева, он пыхтел от удовольствия. Тем не менее, что-то давило ему грудь и мозг, переходило временами в смутную тревогу, сжимало горло и будило в душе его смертельную тоску.

В сущности, почему то, что сказала Росария, не может быть правдой? Антонио был возлюбленным Долорес и сам познакомил ее с Паскуало... По выходе её замуж они виделись очень часто: целые часы проводили вдвоем и невестка принимала в девере живейшее участие... Чорт возьми! А он даже не догадывался, не подозревал своего позора!.. Ах! еще бы людям не смеяться над ним!"

Он топал с бешенством, сжимал кулаки и выкрикивал те страшные ругательства, которые бывали в ходу лишь во время бури.

"Впрочем, нет, это невозможно!.. Как обрадовалась бы эта ехидна, если бы увидала его разозленным, как легковерное дитя!.. Да, и что сфбственно сказала ему Росария? Ничего: ту же сплетню, которою столько раз ему надоедали на взморье. Только если рыбаки позволяли себе эту обидную шутку, так единственно, чтобы подразнить его и посмеяться над его мрачным видом; тогда как Росария пускала клевету со злым намерением внести раздор в семью. Но все это - вранье. Чтобы Долорес нарушила свой долг? О! нет, это невозможно! Она такая добрая, и у неё ребенок, маленький Паскуало, которого она так нежно любит!" Чтобы основательнее убедить себя, чтобы прогнать томившую его тревогу, Ректор ускорял шаги и повторял голосом, так изменившимся от волнения, что ему самому он казался чужим:

- Враки, все враки!

Эти слова его успокоили. Он облегчал себя, повторяя их; казалось, он хотел убедить море, мрак, лодки, присутствовавшие при доносе Росарии. Но, увы! его страдание затаилось внутри и пока уста его повторяли: "Враки!" в ушах его звенел как бы отзвук последних слов невестки: "Болван! Баран!"

- Нет, чорт возьми! Что угодно, только не это!.. - И, при мысли, что Росария могла сказать правду, он почувствовал снова ту яростную потребность истребить все, о которой говорил несколько дней назад Росете, по дороге из Грао; Антонио, Долорес, даже собственный сын показались ему страшными врагами.

"А почему-ж это не могло быть верно? Он допускал, что, из ненависти к Долорес, женщина, подобная Росарии, могла украдкой клеветать на нее соседкам; но такое обращение к самому мужу разве не указывает на отчаяние жены, в самом деле считающей себя обманутой?"

Теперь он сожалеет, что обошелся так жестоко со своей невесткой. He лучше ли было бы выслушать ее и вывести наружу всю ужасную правду? Уверенность, даже при самом жестоком страдании, лучше сомнения.

- Батя! Батя! - крикнул веселый голосок с палубы "Цвета Мая".

Сынишка звал его ужинать. Нет, Ректор ужинать не будет. До ужина ли при таком волнении, которое хватает за горло и сжимает грудь, как в тисках?!..

Он подошел к лодке и сказал своим людям сухо и повелительно, что они могут есть, а он идет в город; если же не вернется, то пусть экипаж ночует на лодке в ожидании завтрашнего отплытия.

Он удалился, не взглянув на сына, и прошел, точно призрак, по темному берегу, все прямо, натыкаясь иногда на старые лодки, погружая свои толстые башмаки в лужи, в которых стояла еще вода, оставленная волнами последней бури.

Теперь он чувствовал себя лучше. Как успокоило его решение пойти за Росарией! В ушах уже не было того ужасного звона, как бы повторявшего последния ругательства невестки; мысль, завладевшая им, уже не мучила его, не дергала так болезненно мозгь. Он чувствовал пустоту в голове, но тяжесть уже не давила ему грудь; он ощущал в себе поразительную легкость, как будто прыгал, еле касаясь земли, и единственное, что его стесняло, было удушье, точно ком в горле, а также - солоноватый вкус на языке, точно он выпил морской воды.

Итак, он узнает все, все! Какое грустное удовлетворение! "Силы Небесные! - думал ли он, что ему придется ночью бежать, как сумасшедшему, к лачуге брата, вдоль взморья, избегая больших улиц, будто стыдясь встретиться с людьми?.. Ах! Как ловко всадила ему в сердце кинжал эта Росария! Какую таинственную силу имели слова этой злой женщины, чтобы возбудить в нем это неукротимое бешеное изступление?!"

Он повернул почти бегом в переулок, выходивший на взморье, бедный рыбачий переулок с карликовыми оливами, с тротуарами из утоптанной земли, с двумя рядами жалких домишек, обнесенных старыми загородками!

Он так сильно толкнул дверь лачуги, что дверная створка затрещала, ударившись о стену. При колеблющемся свете "кандиля" (Жестяная лампочка, привешенная к трубе или потолку.) он увидел Росарию, сидевшую на низком стуле, закрыв лицо руками. Ея отчаянный вид как нельзя лучше согласовался с бедною обстановкою, скудною мебелью, стенами, на которых висели лишь два портрета, старая гитара и несколько рваных сетей. Как говорили соседи, в этом доме пахло голодом и колотушками.

На шум Росария подняла голову и, узнав Ректора, массивная фигура которого загораживала вход, горько улыбнулась:

- Ах! Это ты!..

"Она его ждала, она была уверена, что он придет. Пусть видит: она не держит зла за то, что было. Увы! В подобном случае, всякий поступил бы так. Она сама, когда ей в первый раз сказали о муже дурное, не захотела этому верить, не захотела слушать женщину, говорившую ей о неверности Анионио, даже поссорилась с этой женщиной. Но после... после она пошла к этой соседке и ради Бога молила сказать правду, так же, как Паскуало теперь пришел к ней после того, как чуть не побил ее на взморье... Когда сильно любишь, это всегда так: сначала ярость, бешенство на то, что считаешь ложью; а потом - проклятое желание узнать, хотя бы узнанное разбило сердце. Ах! Как несчастны и Паскуало, и она сама!"

Ректор затворил дверь; он стоял перед своей невесткой со скрещенными руками и враждебным взглядом. Вид этой женщины будил в нем инстинктивную ненависть, которую мы испытываем к убивающим наши иллюзии.

- Говори, говории! - приказал Ректор глухим голосом, как будто бесполезные слова невестки раздражали его. - Говори правду!

Несчастный хотел знать правду, всю правду; нетерпеливость придавала ему грозный вид, и, тем не менее, в душе он дрожал и желал бы растянуть секунды на века, чтобы бесконечно отдалить тот миг, когда придется услышать разоблачения Росарии.

Но Росария уже говорила.

"Хватит ли у него силы, чтобы узнать и перенести все?.. Она сделает ему очень больно, но она просит не возненавидеть ее. Она тоже терпит казнь и если решилась говорить, то лишь потому, что не может больше переносить своего горя: она ненавидит Антонио и свою подлую невестку и жалеет Паскуало, как товарища по несчастию... Так вот: да, Долорес обманывает его и не со вчерашнего дня. Преступные сношения завязались давно; они начались через несколько месяцев после свадьбы Антонио и Росарии. Когда эта сука увидала, что Антонио принадлежит другой женщине, она захотела его; и поводом к первой неверности Антонио была именно Долорес".

- Доказательства! Дай доказательства! - кричал Паскуало; глаза его налились кровью и взгляды их были похожи на удары.

Она сострадательно улыбалась.

"Доказательства? Он может их спросить у всех соседей, которые вот уж больше года забавляются этою связью... Он не рассердится? Он хочет знать всю правду?.. Так вот: на взморье, когда молодые матросы и даже юнги уиоминают об обманутом муже, они говорят, ради преувеличения, что он еще рогатее Ректора..."

- Ах, чтоб их и перечтоб! - рычал Паскуало, сжимая кулаки и топая по полу. - Помни, что говоришь, Росария! Если это неправда, я тебя убью!

"Убьет? А жизнь ей так дорога?! Ей окажет услугу тот, кто отправит ее на тот свет. Одна, без детей, живя, как вьючная скотина, голодая из-за нескольких песет для мужа и чтобы не быть избитой, - может ли она дорожить жизнью?

- Смотри, Паскуало, посмотри!

Отвернув рукав, она показала ему на бледной коже, покрывавшей кости и сухожилия, несколько синеватых пятен, - следов руки, жестокой, как клещи.

"И если бы это было все!.. Но она может показать ему на всем теле такие знаки... Это следы ласк Антонио, когда она упрекает его за связь с Долорес. Он разукрасил ее этими синяками нынче же вечером, когда отправлялся на взморье, чтобы помочь своей невестке продавать рыбу, словно законный муж. Ах! Ну, как же народу не смеяться над бедным Ректором?"

"Ему нужны доказательства? Что-ж! В них нет недостатка. Почему Антонио не поехал в первое плавание? Что такая за рана на руке, которая болела только, пока "Цвет Мая" не вышел из гавани? На следующий день все видели Антонио без обманчивой повязки. Ах! Бедный Паскуало! Пока он был на море, недосыпая, перенося качку, и ветер, чтобы добыть хлеб своей семье, его Долорес смеялась над ним, а Антонио спал в чужой постели, как в своей, тепло да сытно, и глумился над болваном-братом... Да, это правда, она слишком хорошо знает это: во все время, как Паскуало был на море, Антонио ни разу не ночевал дома, да и сегодня не ночует: он только что ушел и унес свой мешок, попрощавшись с Росарией. Антонио и Долорес думают, что Ректор пробудет ночь на "Цвете Мая": может быть, даже в эту минуту они лежат на мягкой хозяйской постели..."

- Чорт возьми! - скорбно бормотал Ректор, подняв лицо, как бы для того, чтобы обвинить тех, кто там, на небе, допускает, чтобы подобные вещи проделывались здесь над честными людьми.

Все же, он еще не сдавался. Его прямой и добрый характер возставал против подобной гнусности. В глубине души, он начинал уже верить, что его невестка говорит правду; но продолжал кричать негодующим тоном:

- Врешь! Все врешь!

Росария стала смелее. Она врет? Для таких слепых, как он, всякого доказательства мало... Чего он так орет? Съесть ее, что ли, собирается?.. Этот Паскуало - крот, да, Господи! крот, достойный сожаления, не видящий дальше своего носа. Всякий другой на его месте давно бы догадался, что делается. А, он!.. Ах! какое ослепление! Значит, он даже не посмотрел на своего сына, чтобы увидеть, на кого похож малыш?

Эта фраза была ударом кинжала для Ректора. Несмотря на коричневый цвет его лица, приобретенный на море, он побледнел синеватою бледностью и покачнулся на своих крепких ногах, как будто от внезапного удара; неожиданность заставила его пробормотать с тоскою:

"Сын? Его Паскуало!.. На кого же он похож? Надо сказать скорее!.. Что же медлит эта дрянь?.. Его сын - таки его, родной, и должен быть похож на него одного... Над чем хохочет эта проклятая обманщица? Разве это так смешно называть себя отцом"?

Тут он с ужасом выслушал объяснения Росарии:

"Маленький Паскуало удивительно похож на своего дядю: у него те же глаза, та же стройная фигура, тот же цвет лица. Ахть! Бедный Ректор! Наивный "баран!" Что же не посмотрел повнимательнее? Он убедился бы, что ребенок - совершенный портрет Антонио, каким тот в десять лет озорничал на взморье".

Ректор вдруг перестал сомневаться. Его глаза прозрели, как будто бы в эту минуту ему сняли катаракт: все представилось ему необычно отчетливо, в новых формах, в незнакомых очертаниях, как слепому, глаза которого открылись на мир в первый раз. Да, это правда: его сын - живой портрет того... Много раз при взгляде на мальчика у него являлось смутное подозрение этого сходства; но никогда не удавалось определить, на кого похож ребенок. Он поднес стиснутые руки ко груди, словно желая разорвать ее, вырвать оттуда чтото жгучее, затем удирил себя кулаком по голове.

- Ах, так, растак и перетак! - простонал он хриплым голосом, ужаснувшим Росарию.

Он сделал несколько шагов, как пьяный, затем хлопнулся лицом об пол с такою силою, что земля задрожала, и его ноги, подскочив при падении, дрыгнули в воздухе.

Когда Ректор пришел в себя, он лежал на спине и чувствовал на своих щеках тепловатое щекотание, будто маленькое животное бегало по его коже, оставляя по себе ощущение влаги. Он с трудом поднес руку к разбитому лицу и, при свете "кандиля", увидел, что эта рука выпачкана в крови. Болел нос: он понял, что, падая, ударился лицом об пол и расшибся в кровь. Невестка стояла около него на коленях и старалась вымыть ему лицо мокрой тряпкой.

Ректор, увидев растерянное лицо Росарии, вспомнил вдруг её разоблачения и бросил на эту женщину взгляд, полный ненависти.

"Нет, ему не нужна помощь! Он может подняться сам... Ей нечего извиняться за боль, которую она ему причинила... Напротив, он очень благодарен... Даже больше, он доволен! Такие новости никогда не забываются! И очень хорошо, что он потерял столько крови; иначе он, пожалуй, умер бы на месте от удара... Ах! Как ему скверно! Но ничего: он еще позабавится! Ему надоело быть добрым. Зачем жить честно и натирать себе мозоли, чтобы дать семье довольство? Здесь на земле, на погибель честным, есть негодяи и шлюхи, от которых одно мучение... Но как он позабавится! Да, в Кабаньяле еще вспомнят Ректора, известного "барана!"

Бормоча жалобы и угрозы вперемежку со вздохами и рычанием, судовладелец тер мокрой тряпкой свое разбитое лицо, как будто его успокаивала эта свежесть.

Потом он решительно направился к двери, засунувши руки за пояс. Но Росария в страхе старалась загородить ему путь, точно безумная страсть её пробудилась вновь и она испугалась за жизнь Антонио.

"Нет, нет! Ректор должен погодить и дать себе время подумать. Как ни как, все это могут быть сплетни, предположения, враки злых людей. И потом Антонио, ведь, ему брат".

Но Ректор мрачно улыбнулся. Слов уже не требовалось: он был убежден. Сердце говорило ему, что все - правда, и доказательств больше не было нужно. Самый ужас Росарии усиливал его уверенность... "Она боится за своего Антонио? Она его еще любит? Так и он тоже любит свою Долорес, несмотря на все; она сидит у него в сердце и ничто не вырвет оттуда эту любовь, А между тем, Росария увидит и все увидят, на что способен "Паскуало-баран"!

- Нет, Паскуало, - молила она, стараясь схватить его могучия руки. - Подожди! He в эту ночь! В другой раз!

Он хорошо понимал причину этих просьб. Но она может быть спокойна. В эту ночь, нет!.. Он даже забыл свой ножик и не намерен рвать подлую пару зубами... Ну-же, ему надо уйти! В этой комнате задохнешься!..

И, сильным толчком отстранив Росарию. он выбежал на улицу.

Когда он очутился в темноте, его первым ощущением было удовольствие: он точно выскочил из печки и с наслаждением вдыхал свежевший ветерок.

He блистала ни одна звезда; небо было в тучах; и, несмотря на прошедшее, Паскуало, по морской привычке, посмотрел на небо, говоря себе, что завтра погода будет скверная. Затем он забыл о море, о грозящей буре, и шел долго, долго, не думая ни о чем, инстинктивно передвигая ноги, без желаний, без определенной цели, прислушиваясь к тому, как отдаются его шаги в его черепе, будто в пустом.

Он снова стал безчувственным, как тогда, когда лежал без сознания в лачуге Антонио. Он спал на ходу, оглушенный горем; но эта сонливость не мешала ему двигаться и, несмотря на бездеятельность мозга, он шел быстро, не замечая, что все проходит по тем же местам. Его единственным ощущением было что-то вроде горестного удовлетворения. Какая радость - идти под защитой мрака, гулять по улицам, по которым он не решился бы пройти при свете дня! Тишина давала ему успокоение, которое испытывает беглый, очутившись, наконец, в пустыне, вдали от людей, под охраной уединения.

Он увидел вдали полосу света, паиавшую наземь из открытой двери, - должно быть, изь кабака, - и убежал, дрожа и волнуясь, точно встретивши опасность.

Ах! Если бы кто-нибудь увидал его!.. Он наверно умер бы от стыда. Самый последний юнга обратил бы его в бегство.

Он искал темноты, тишины, и все ходил неутомимо, равномерно-быстрым шагом по пустынным улицам города, по взморью, где тоже ему казалось страшно.

"Чорт возьми! Как должны были смеяться над иим в собраниях рыбаков! Уж верно все старые лодки знают об этом и, если скрипят, то чтобы по-своему возгласить о слепоте бедного судовладельца".

Несколько раз он как бы пробуждался от этого оцепенения, заставлявшего его блуждать наудачу, без устали. Раз он очутился около "Цвета Мая", раз - около собственного дома с протянутой к двери рукой, - и поспешно убежал. Он хотел только покоя, тишины. "Еще успеется!..."

Понемногу эта невольная мысль рассеяла его бессознательность и напомнила о действительности. "Нет, он не покорится! Никогда! Все узнают, на что он способен"! Но, повторяя про себя все это, он находил причины, извиняющия Долорес. Ведь, она только пошла в свой род: она - истинная дочка дяди Паэльи, этого пьяницы, имевшего клиентками потаскух рыбачьяго квартала и без стеснения говорившего дочери все, что мог бы сказать им.

"Чему научилась она у отца? Пакостям, только пакостям; вот почему она стала такою... Единственным виновником был он сам, большой болван, женившийся на женщине, неотменно обреченной на гибель... Ах! Мать предсказывала ему то, что случилось. Синья Тона хорошо знала Долорес, когда противилась, чтобы дочь Паэльи стала её невесткой... Да, конечно, Долорес - дурная жена; но имеет ли он право кричать об этом после того, как сам провинился, женившись на ней!.."

Но его глубочайшая ненависть направилась на Антонио. "Обезчестил брата! Видано ли что нибудь более мерзкое? Ах! Он вырвет у него душу из тела!"

Но едва он задумал эту ужасную месть, как голос крови возопил в нем. Ему казалось, что он опять слышит горестное увещание Росарии, напоминающее, что Антонио - ему брат? Разве возможно, чтобы брат убил брата? Единственный, кто это когда-то сделал, был Каин, тот, о котором кабаньяльский священник говорил с таким негодованием.

"И потом... Правда ли виноват Антонио? Нет! Еще раз, единственный виновник - он сам, только он один. Теперь он понимает это ясно. He он ли отнял у Антонио его возлюбленную? Антонио и Долорес любили друг друга еще прежде, чем Ректор догадался хоть взглянуть на дочь дяди Паэльи. И было нелепо, как все, что он делал, жениться на женщине, уже любившей его брата... To, что приводит его теперь в отчаяние, должно было случиться неизбежно. Разве их вина, если, когда они свиделись и очутились в близких отношениях родства, старая страсть вспыхнула снова?"

Он остановился на несколько минут, удрученный своею виновностью, которая казалась очевидною; когда он посмотрел, где находится, то нашел, что стоит в нескольких шагах от кабачка своей матери.

Темные очертания лодки за тростниковою изгородью пробудили в нем воспоминания прошлаго. Он вновь стал мальчишкой, бродящим по взморью, таская на руках братишку, этого чертенка, маленького тирана, который мучил его своими капризами. Его взгляд как бы проникал сквозь старые доски, и ему казалось, что он видит внутренность узкой комнаты, чувствует ласковую теплоту одеяла, нежно покрывавшего их обоих на одной постели, - его самого, заботливого и усердного, как мать, и того, его товарища по бедности, склонившего свою черненькую головку на братское плечо.

Да, Росария была права: Антонио - ему брат. Даже более: он для него, как сын. Разве он, Паскуало, гораздо более, чем синья Тона, не выняньчил этого милаго повесу, подчиняясь, как усердный раб, всем его требованиям? А теперь его убить?! Великий Боже! Разве можно вообразить себе подобный ужас?.. Нет, нет, он простит: иначе зачем же он - христианин и слепо верит всем словам своего друга, священника, дона Сантиаго?

Абсолютная тишина на взморье, мрак, придававший ему вид хаоса, полное отсутствие людей мало-по-малу смягчали эту суровую душу, склоняли ее к прощению. У него было такое чувство, точно он возродился к новой жизни, и ему казалось, что за него думает другой. Несчастие изощряло его ум.

"Бог один видит его в эту минуту и Ему одному он обязан отчетом. А очень нужно Богу, обманывает ли жена своего мужа?! Пустяки это, суета червячков, населяющих землю! Главное: быть добрым и не отвечать на измену другим преступлением".

Паскуало тихими шагами дошел до Кабаньяля. Он испытывал большое облегчение; свежий воздух проник ему в грудь, горевшую огнем. Он чувствовал себя слабым: с утра он ничего не ел, и рану на голове неприятно жгло.

Вдали бой часов возвестил время. "Уже два часа! Время промчалось так быстро, что не верилось".

Вступив на одну улицу, он услышал поющий детский голос: наверно, юнга возвращался к себе на лодку. Ректор различил его во тьме, на противоположном тротуаре, с двумя веслами и свертком сетей. Эта встреча вдруг перевернула его настроение. В нем было два различных существа, и он начинал понимать это. Одно из них был обыкновенный Паскуало, добродушный и флегматичный, сильно привязанный ко всем своим; второе - свирепый зверь, пробуждение которого он в себе предчувствовал, думая о возможности быть обманутым, и который теперь, при уверенности в измене, распалился жаждою крови и мести.

Он расхохотался со скрежетом и злобой. "Кто говорит о прощении? Вот нелепость!" Этот смех относился к тому простяку, который сейчас пред лодкой синьи Тоны размяк, точно младенец. "Баран!" Все это хныканье - только оправдания труса, отговорки человека, не имеющего храбрости отомстить... Прощать хорошо дону Сантиаго и тем, кто, как он, умеет говорить прекрасные слова. Паскуало же - простой моряк и сильнее черного быка: раз с ним сыграли такую штуку, Бог свидетель! это не пройдет даром!.. Ах! баран! Трус!.."

И Ректор, негодуя при воспоминании о минувшей слабости, ругал себя, колотил себя в грудь, как бы желая наказать себя за доброту своей натуры.

"Простить!.. Может быть, оно возможно в пустыне. Но он живет в таком месте, где все друг друга знают. Через несколько часов по этим улицам пройдет много людей, как вот этот юнга, и, завидя мужа Долорес, они толкнут друг друга локтями, захохочут и скажут: "Вот Паскуало-баран!" Нет, нет, лучше смерть! Мать родила его не для того, чтобы весь Кабаньяль высмеивал его, как обезьяну! Он убьет Антонио, убьет Долорес, убьет половину своих земляков, если попробуют помешать ему. А после пусть будет, что Богу угодно! Каторга и существует именно для тех, у кого есть кровь в жилах; а если его ждет иное, худшее, ну, что-ж!.. Умереть на палубе лодки или с петлей на шее - все равно смерть!.. Силы Небесные! Вот увидят, что он за человек!"

Он бросился бежать, прижав локти к телу, опустив голову, рыча, будто кидаясь на врага, натыкаясь на камни, влекомый инстинктом, дикою жаждою разрушения, которая толкала его прямо к его жилищу.

Он ухватился за дверной молоток; от бешеных ударов затряслась дверь и заскрипели притолоки. Ему хотелось кричать, ругать подлых и заставить их выйти, хотелось кинуть им в лицо страшные угрозы, кииевшие в его мозгу; но он не мог: голова его совсем не работала, а вся жизнь как бы сосредоточилась в этих сильных руках, отрывавших молоток, и в этих ногах, которые колотили в дверь, оставляли на дереве знаки гвоздей от сапог.

"Этого было мало! Еще, еще, чтобы привести в бешенство эту мерзкую пару!.." И, нагнувшись, он поднял с середины улицы огромный камень, которым бросил в двфрь, точно из катапульта; она затрещала: дрогнул весь дом.

После этого шума наступила тишина; затем Ректор услышал стук осторожно отворяемых окон. Правда, отомстить он хотел, но совсем не желает, чтобы соседи забавлялись на его счет. Он понял, что очутится в смешном положении, если его застанут стучащим в дверь собственного дома, тогда как вероломные находятся внутри; и, боясь новых насмешек, которые посыпались бы на него, он улизнул и спрятался за углом соседней улицы, где стал подстерегать.

В течение нескольких минут слышались шушуканье и смех; затем окна захлопнулись и опять стало тихо.

Благодаря своим хорошим глазам моряка, привыкшим к темным ночам, Ректор видел дверь своего дома.

Он решил остаться здесь, если понадобится, до восхода солнца. "Он дождется только брата... Да нет! он уж не брат ему; это - нeroдяй, которого нужно наказать...И когда этот мерзавец выйдет... Какое несчастие, что у него нет ножа в кармане! Ну, не беда: он убьет его иначе: задушит его или раздробит ему голову камнем с улицы... Что же касается этой бабы, то он потом войдет в дом и распорет ей живот кухонным ножом или еще как-нибудь зарежет. Вот увидят! Кто знает; может быть, ожидая, он придумает что-нибудь еще смешнее!"

Прижавшись к углу, Ректор проводил время в придумывании пыток; он испытывал свирепую радость, вспоминая обо всех видах смерти, о которых ему случалось слышать, и предназначал их все этой гнусной паре, даже с удовольствием остановился на мысли запалить на взморье костер из старых лодок и сжечь виновных на медленном огне.

Как холодно! Как скверно этому бедному Ректору! Как только прошло безумное бешенство, охватившее его при встрече с юнгой, так он стал изнемогать от усталости, от слабости, не дававшей ему двигаться. Ночная сырость пронизывала его до костей; ужасные судороги в желудке мучили его. "Великий Боже! как печаль изводит человека! Как ему нездоровится!.. Именно поэтому следует покончить с обоими преступниками; не то они заставят его умереть с горя".

Три часа. Как медленно тянется время! Паскуало стоял все там же, неподвижно, смутно ощущая, что онемение всего тела захватывает и мозг. Он не рисовал себе болыне ужасных наказаний: в голове его не осталось ни одной мысли, и уже не раз он спрашивал себя, что он здесь делает? Вся его воля сосредоточилась в глазах, ни на минуту не отрывавшихся от закрытой двери.

Прошло уже порядочно времени с тех пор, как пробила половина четвертого, когда Паскуало уловил слабый скрип. Он присмотрелся пристальнее. Дверь его дома приотворилась. Смутная фигура выделилась в темном просвете двери и постояла несколько секунд, глядя направо и налево, нет ли кого-нибудь на улице. Пока Ректор, закоченев от сырости, выпрямлялся с трудом, скрип раздался вторично, затем дверь закрылась.

Ожидаемый час настал. Паскуало подскочил к неясной фигуре; но у человека, вышедшего из дома, были хорошие ноги, и, заметив его, он сделал удивительный прыжок и удрал.

Ректор бросился вдогонку; разбуженные соседи слышали со своих постелей этот шумный бег, этот бешеный галоп, от которого дрожали кирпичные тротуары.

Оба быстро бежали во мраке, шумно переводя дыхание. Ректор руководился белым пятном, чем-то в роде узла, бывшего за спиною у беглеца. Но, несмотря на все усилия, онътпочувствовал, что упустил молодчика, так как расстояние между ними увеличивалось. Ноги моряка были превосходны, чтобы твердо стоять во время бури, но не для бега; кроме того, онъокоченели от сырости.

На перекрестке он потерял неизвестного из виду, как будто тот растаял во мгле. Он заглянул в соседния улицы, но не мог найти следа. "Хорошие ноги у разбойника!" Антонио славился своим проворством.

Открылось несколько дверей, выпуская людей, рано вставших и шедших на работу; и Ректор бросил свои поиски из страха, который овладел им при виде посторонних.

Ему ничего не оставалось делать. У него даже пропала надежда на мщение. Он пошел ко взморью, лихорадочно дрожа, не чувствуя в себе ни воли, ни силы думать, покорившись своей судьбе.

У лодок началось движение. На покрытом тенью песке сверкали, как светляки, красные фонари матросов, которые только что встали.

Ректор увидел свет в кабаке синьи Тоны. Росета сняла деревянный ставень и сидела, закутанная в плащ, за прилавком, сонная, в сиянье белокурых волос, выбивавшихся кудрями из-под фулярового платка, и с покрасневшим от утреннего ветра носиком. Она ждала ранних посетителей, готовая им служить, а перед нею стояли стаканчики и бутылка с водкой. Мать спала еще у себя в комнатке.

Когда Паскуало был в состоянии отдать себе отчет в том, что делает, он уже стоял перед прилавком.

- Стакан!

Но Росета, вместо того, чтобы подать, посмотрела на него пристально своими ясными глазами, которые, казалось, видели всю глубину его души. Паскуало испугался. "Ах! эта крошка... Какая хитрая! Угадывает все".

Чтобы выйти из замешательства, он напустил на себя грубость. "Чорт побери! Что, она не слышит? Он спросил водки!"

И, действительно, она была нужна, чтобы прогнать смертельный холод, леденивший ему внутренность. Этот человек, всегда трезвый, хотел пить, пить до опьянения, чтобы спиртом победить то идиотское оцепенение, которое его удручало.

Он выпил.

- Еще!.. Еще подай!..

А пока он глотал содержимое стаканчиков, сестра, подавая ему, не сводила с него любопытных взглядов и читала на его лице все, что произошло.

Паскуало теперь чувствовал себя лучше. А! Это - водка его подбодрила. Ему показалось, что холодный утренний воздух стал теплее; он почувствовал под кожей приятное щекотание и чуть не засмеялся над бешеным бегом по улицам, от которого устал до полусмерти.

Он опять понимал необходимость быть добрым и любить всех, начиная с сестры, которая все смотрела на него. "Да, Росета была гордостью семьи; все остальные - свиньи; сам он - прежде всех. Ах! Росета! Как она умна! Как догадлива! Как ловко умеет говорить обо всем! Он отлично помнит их разговор по дороге из Грао... Нет, она не такова, как некоторые другия, как те дуры, которые приносят смертельное горе и доводят человека чуть не до гибели... И еще: сколько здравого смысла! Она сто раз была права: все мужчины или негодяи, или дураки. Брат желает ей всегда так думать. Лучше ненавидеть мужчин, чем прикидываться нежною, а потом обманывать их и приводить в отчаяние... Ах! Росета! добрая девушка! Ее еще не ценят, как следует!

Ректор становился шумным, размахивал руками, кричал. Его слышно было издалека. Вдруг раздался довольно сильный удар в перегородку из каюты Тоны, и, из-за занавески, хриплый голос матери спросил:

- Это ты, Паскуало?

"Да, это он идет на лодку посмотреть, что делает экипаж. Матери еще рано вставать: погода скверная".

Занималась заря. На горизонте, над тусклою полосою моря виднелась полоса слабого, мертвенного света. Небо было загромождено тучами, а на земле густой туман стирал очертания предметов, которые казались неясными пятнами.

Ректор велел себе подать еще стаканчик, последний; и, прежде чем уйти, он погладил своею мозолистою рукою свежия щечки Росеты.

- Прощай! Ты - единственная вправду хорошая женщина во всем Кабаньяле. Можешь поверить, потому что это - не пустая лесть возлюбленного, а откровенное слово брата.

Когда он подошел к "Цвету Мая", равнодушно посвистывая, можно было подумать, что ему весело, если бы не странный блеск его желтых глаз, которые будто вылезали из орбит на лице, красном от алкоголя.

Антонио стоял на палубе, гордо выпрямившись, как бы желая показать всем, что вот он здесь. Около него лежал белый узел, так недавно прыгавший у него за плечами во время бега по улицам Кабаньяля.

- Здравствуй, Паскуало! - закричал он, как только завидел брата, поспешив заговорить с ним и рассчитывая таким образом рассеять его сомнения, которых опасался.

"Ах! разбойник! Разве он не нахал после этого"! Но, к счастью, прежде, чем Паскуало мог ответить, почувствовав, что снова начинает горячиться, его окружили товарищи.

Судохозяева держали совет, собравшись в кружок и устремивши взоры на горизонт. "Погода грозила бурею; было опасно покидать гавань. Но жалко: рыбы оказывалось так много что ее можно было брать руками. Однако, шкура человека дороже барыша!" Вее были одного мнекия: погода портится, нужно оставаться дома.

Но Паскуало возмутился: "оставаться дома? Пусть другие делают, что хотят; он же, конечно, выйдет в море. He бывало еще такой бури, которая могда бы его испугать. Трусы пусть сидят на берегу. Настоящие мужчины покажут себя"!

Он сказал это решительно и враждебно, будто предложение остаться было для него личным оскорблением; и повернулся спиной, не ожидая объяснений. Он спешил покинуть этот берег, удалиться от этих людей, которые хорошо его знали и, зная о его несчастии, могли смеяться над ним.

- В море!

Уже пришли волы. - Эй! люди с "Цвета Мая"! Все сюда! Клади спуски! Спускай лодку!

Люди с судна, в силу привычки, слушались хозяина. Один дядя Батист осмелился возразить, опираясь на свой авторитет морского волка: "Сила Господня! Это дико! Где у Ректора глаза? Разве он не видит приближения бури?"

- Молчи, старик! Эти тучи прольются дождем, и кто привык к морю, тому не все ли равно лишний раз попасть под ливень.

Старик настаивал: - Может быть дождь, a может быть и ветер; а уж если ветер, то рыбакам читать прощальный "Отче наш!"

На этот раз Ректор, который всегда со стариком обходился почтительно, крикнул на него самым грубым образом:

- Довольно, дядя Батист! Слезай с судна и ступай домой! Ты годен только в кабаньяльские дьячки, а мне не нужно ни старых цыновок, ни трусов-матросов у меня на лодке!

"Ах, так-то и растак-то! Трус - он, Батист! Он, плававший на фелуке в Гавану и два раза терпевший крушение! Силы небесные! Он просит прощения у Святого Распятия в Грао за то, что скажет сейчас: но, будь он лет на двадцать моложе, он вытащил бы нож и за такое слово выпустил бы кишки у того, кто его сказал!.. В море! Чорт побери все! Правду говорит пословица; когда хозяин налицо, то не матросу командовать".

И, подавивши гнев, старик помог положить последния перекладины, когда уже "Цвет Мая" касался воды, между тем как другие волы тащили старую лодку, нанятую Ректором, чтобы составить пару с его собственной.

Несколько минут спустя, обе лодки качались у берега, ставили свой большой латинский парус, надулись ветром и быстро удалялись.

Между тем, другие судохозяева собрались на взморье, смущенные и озабоченные, с завистью глядя на две уже далекие лодки и ведя негодующие пересуды. "Этот рогач с ума спятил! Разбойник наделает хороших дел, а сами они останутся с пустыми руками". Это раздражало их, точно Ректор мог присвоить себе всю рыбу Средиземного моря. Наконец, наиболее алчные и смелые решились.

"Посмотрим! они не менее храбры, чем кто-либо, и смогут плыть всюду, куда плывут другие. Спустить лодки на воду"!

Решение это оказалось заразительным. Погонщики волов не знали, кого и слушать: каждый требовал их услуг прежде всех, будто безразсудство Ректора стало общим. Казалось, все боялись, как бы с минуты на минуту не выловилась вся рыба.

На берегу женщины вопили от ужаса, видя, как их мужья решаются на подобный риск; оне осыпали проклятиями Паскуало, этого рогача, который задумал сгубить всех честных людей в Кабаньяле.

Синья Тона, в рубашке и юбке, с развевающимися на голове редкими седыми волосами, прибежала на берег. Она была еще в постели, когда ей пришли рассказать о безумии её сына, и она кинулась к морю, чтобы помешать отплытию. Ho обе лодки Ректора были уже долеко.

"Паскуало! - кричала бедная женщина, приставив ко рту руки на подобие трубы. - Паскуало, вернись, вернись!

Когда же она поняла, что он не может ее услышать, то начала рвать на себе волосы и разразилась жалобами:

"Пресвятая Дева! Ея сын отправился на смерть! Материнское сердце подсказывает ей это! Ах! Царица и Владычица! Все умрут, и дети, и внук! Проклятие лежит на их семье. Злодейское море проглотит их, как уже проглотило её покойного мужа"!

А пока несчастная женщина выла, как одержимая, сопровождаемая хором остальных, матросы, мрачные и хмурые, побуждаемые жестокою необходимостью есть, необходимостью добыть хлеба, заставляющей пускаться на опаснейшие предприятия, влезали в воду по пояс, взбирались на лодки и распускали большие паруса.

Немного спустя, рой белых пятен прорезывал туман этого бурного утра и летел вперед, по морю, необузданным бегом, как будто бы магнит рока тянул этих бедных людей к погибели.

X.

В девять часов "Цвет Мая" плыл мимо Сагунта, в открытом пространстве, которое дядя Батист, по своей склонности называть места скорее по особенностям морского дна, чем по изгибам берегов, называл местом между Пюигскими перекатами и водорослями Мурвиедро. Одна эта пара рискнула зайти так далеко. Остальные лодки казались белыми точками, рассыпанными вдоль берега между Валенсией и Кульерой.

Небо было серое, море - фиолетового цвета, такого темного, что в блестящей глубине, которая образовывалась между двумя волнами, оно принимало почти черный оттенок. Продолжительные холодные шквалы волновали паруса и трепали их с сухим треском.

"Цвет Мая" и другая лодка пары шли вперед на всех парусах, таща на буксире сеть, становившуюся все более тяжелой и обременительной.

Ректор был на своем посту, на корме, сжимая рукою румпель. Но он едва смотрел на море, и его рука правила лодкой машинально. Глаза его были устремлены на Антонио, который, с того момента, как они вышли в море, держался в стороне, как бы избегая брата. А когда он не наблюдал за Антонио, то смотрел на маленького Паскуало, который, стоя у мачты, как бы всем своим небольшим личиком бросал вызов этому морю, поднявшему бунт уже со второго путешествия.

Под напором валов лодка качалась с возраставшей силой; но матросы хорошо знали море и уверенно ходили по колебавшейся палубе, несмотря на грозившую им опасность быть сброшенными в воду на каждом шагу.

Ректор процолжал разглядывать своего брата и сына, и его взоры переносились с одного на другого с выражением вопроса, словно он мысленно делал между ними тщательное сравнение. Его спокойствие внушало страх. Несмотря на смуглый цвет своего лица, он был бледен; его веки были красны, как после долгаго бодрствования, и он сжимал губы, точно боясь в гневе выпустить ругательства, которые так и просились ему на язык и которые он бормотал про себя.

Увы! нет, Росария не солгала. Где же у него были глаза прежде, что он мог не заметить этого удивительного сходства? "Ах, как смеялись над ним люди!" Его безчестие было очевидно: у дяди и у племянника было одно лицо, одни движения. Безо всякого сомнения, маленький Паскуало был сыном Антонио; невозможно было отрицать это.

По мере того, как хозяин убеждался в своем позоре, он царапал себе грудь и бросал полные ненависти взгляды на море, на лодку, на матросов, которые смотрели на него украдкой и не без тревоги, так как воображали, что причиной его гнева была дурная погода.

"Зачем ему продолжать трудиться? Он не хочет больше содержать эту суку, которая так долго делала из него всеобщее посмешище..." Прощай мечта - создать будущность маленькому Паскуало, сделать из него самого богатого рыболова в Кабаньяле! Разве это его ребенок, чтобы он стал принимать участие в его судьбе? Он ничего более не желал в этом мире; ему оставалось лишь, умереть, и он хотел, чтобы с ним вместе погибли все его труды.

Теперь он ненавидел свой "Цвет Мая", который прежде любил, как одушевленное существо; и он желал его погибели, погибели немедленной, словно ему было стыдно вспомнить о сладких надеждах, которые он лелеял в то время, когда его строил. Если бы море уступило его мольбам, то один из этих валов, вместо того, чтобы быстро поднять киль на своем пенистом гребне, раскрылся бы, чтобы его поглотить.

Но, с минут на минуту, сети становились тяжелее; и обе лодки, обремененные чудесным уловом, двигались в раскачку и с трудом. Команда старой лодки спросила, не пора ли уже вытянуть сеть? Ректор горько улыбнулся: "Да, можно вытянуть сеть". Теперь, или после, ему было все равно.

Матросы "Цвета Мая" ухватили сеть за верхнюю часть и начали тащить с большими усилиями.

Несмотря на тяжелую работу и скверную погоду, Антонио и другие казались веселыми. "Какой улов! Целые груды!"

Дядя Батист, наклонившись к носу и мокрый от брызг, смотрел на горизонт, к востоку, где тучи сгущались свинцовыми массами. Он окликнул Паскуало, чтобы велеть ему быть осторожным; но глаза Ректора были устремлены на кучку людей, тянувших сеть. Антонио и маленький Паскуало случайно находились друг возле друга: и эта близость способствовала тому, что сходство их лиц еще более поразило судовладелыда.

- Паскуало! Паскуало! - крикнул старик слегка дрожащим голосом. - Вот он надвинулся на нас!

- Что?.. - Ураган, которого дядя Батист ждал еще с утра. Голубоватая молния прорезала черную массу, которая с каждым мигом все приближалась и росла; и вдруг зарокотал гром, словно небо стало огромным, с шумом разорвавшимся холстом.

Тотчас вслед за этим налетел порыв ветра. "Цвет Мая" лег на бок, будто могучая рука схватила его за киль и старалась поднять на воздух. Ветер ударил прямо в натянутый парус и пригнул его к волнам. Вода хлынула на палубу; а парус, растянутый, как простыня, на поверхности моря, бился и трепетал, словно умирающая птица.

Такое критическое положение тянулось недолго. Дядя Батист и Паскуало доползли по палубе до мачты и развязали узел фала. Этот маневр спас лодку, которая, освободившись от давления ветра, выпрямилась под напором волн.

Но, как только Ректору пришлось оставить руль, "Цвет Мая" начал вертеться подобно волчку на клокочущих водах: хозяин поспешил занять свой пост и снова взяться за румпель.

Лодка подвигалась с трудом, так как тащила за собой чрезмерный груз в виде сети, которая несколько минут назад способствовала её спасению, служа противовесом парусу, нагнутому шквалрм.

Вдруг Ректор увидел, что вторая лодка пары, с перебитым рангоутом, с поломанной мачтой, удаляется, показывая корму. Экипаж только что отрезал канат от сети, угрожавшей опрокинуть лодку, и теперь она неслась к Валенсии, подгоняемая низовым ветром, который вздымал огромные волны, высокие, как стены; крутящиеся и жадные, оне разлетались вдруг брызгами и рушились с грохотом, подобиым ударам грома.

Было необходимо последовать её примеру. освободиться от груза, мешавшего поворотам и направить нос к порту. Итак, здесь тоже отрезали канат; масса, обременявшая лодку, исчезла в волнах, и "Цвет Мая" стал лучше слушаться руля.

Ректор проявлял то чрезвычайное спокойствие, какое было ему свойственно в важные моменты.

- Внимание, все!

Нужно было слушать команду и быстро исполнять приказания.

Парус почти упал на палубу; до реи можно было достать рукой; и, хотя ветру была доступна лишь небольшая часть холста, лодка неслась с головокружительной быстротой. Вода беспрестанно перекатывалась через палубу, и мачта трещала ужасающим образом.

Настал момент поворота - момент решительный: если бы они попали бортом под одну из этих высоких волн, что падают, подобно разваливающейся стене, то могли бы распроститься с жизнью.

Хозяин, стоявший не выпуская румпеля, наблюдал за гигантскими горами воды, быстро подвигавшимися вперед; и в этой массе движущихся водяных стен он искал свободного пространства, он выжидал секунды успокоения, которая позволила бы ему исполнить поворот, не рискуя быть затопленным сбоку.

- Поворачивай!

"Цвет Мая", лавируя, изменил свой путь между двумя горами воды с такою ловкостью и проворством, что, едва маневр был окончен, громадная волна настигла лодку с кормы, подняла почти вертикально, погрузила нос её в пену, подбросила кузов на своем гребне и выкатилась вслед затем из-под лодки, которая, еще вздрагивая, закачалась в сравнительно спокойном пространстве.

Матросы, смущенные этим ужасным сотрясением, в оцепенении следили за дальнейшим бегом крутившейся волны, от которой только что ускользнули. Они увидели, как она изогнулась, образовав изумрудный свод над другой лодкой, которая шла с перебитым рангоутом; потом волна разлетелась, взорвалась, как бомба, разбрызгав пену, подняв столбы водяных смерчей. Когда же она, истощившись, исчезла, уступив место другим, не менее сильно крутившимся и шумевшим, люди на "Цвете Мвя" уже не увидели на воде ничего, кроме разбросанных поломанных досок и округлости бсченка.

- Упокой, Господи, их души! - прошептал дядя Батист, осеняя свбя крестным знамением и опустив голову на грудь.

Антонио и оба матроса, которые так часто смеялись над стариком, стояли бледные, потрясенные; они машинально ответили:

- Аминь!

В то же мгновение маленький Паскуало крикнул:

- Батя! Батя!

Он с ужасом глядел на Ректора, указывая на нос лодки.

За несколько мииут до поворота, маленький товарищ Паскуало, другой "кошка" лодки, был там на носу. Но чудовищная волна только что смыла его так, что матросы и не заметили.

Теперь на "Цвете Мая" царствовали тот ужас и оцепенение, какие испытываются в первые моменты сознания серьезной опасности. И, действительно, опасность была велика. Молнии со всех сторон прорезывали свинцовое небо. Удары грома следовали друг за другом без перерыва, повторяемые эхом и примешиваясь к шуму волн, то сухому и резкому, как залпы артиллерии, которым далеко вторит эхо, то свистящему, протяжному, похожему на неприятный звук разрываемой материи. Кроме того, проливной дождь пронизывал пространство, как бы для того, чтобы увеличигь громадность валов и заставить море выйти из берегов.

Ректору скоро удалось подавить ужас сюего экипажа. "Что это значило, чорт возьми! Кабаньяльские рыбаки дрожат? Разве они в первый раз вышли в открытое море? Разве они не знают проказ восточного ветра? Шторм пройдет скоро; а если не пройдет, то разве их трусость тут поможет?.. Кто храбр, тот должен умереть в море. Они знают пословицу: "Лучше, чтобы тебя съели рыбы, чем чтобы отпевал священник". Смелее, во имя Господне! И пусть все покрепче себя привяжут, так как сейчас не нужно делать маневров, а необходимо предохранить себя от хлещущих волн".

Дядя Батист и оба матроса прикрепились поясами к нижней части мачты; Антонио привязал племянника к одному из колец на корме; а сам он, когда увидел, что его брат, выставляя на показ свое бесстрашие, остался у руля ни к чему не привязанный, захотел сделать то же самое и ограничился тем, что присел на корточки за бортом и ухватился за выступ,

Никто не говорил уже на "Цвете Мая" Стремительные валы всколебали водоросли дна; пена стала желтая, грязная, цвета желчи; и бедных матросов, промокших от дождя, исхлестанных волнами, било еще кусками водорослей, жестоко бичевавшими их по грубой коже.

Когда волна подымала их на большую высоту и киль с секунду висел в воздухе, как бы готовясь страшно высоко взлететь, Ректор различал вдали, затерянные в тумане горизинта, другия лодки Кабаньяля, плывшие почти без парусов, гонимые шквалом к порту, куда войти было еще опаснее, чем бежать по ветру.

Муж Долорес испытывал такое чувство, словно очнулся от кошмара. Ночь, проведенная на улицах Кабаньяля, пьянство на берегу и безразсудное отплытие представлялись ему дурным сном; он испытывал сильные угрызения совести, стыдился самого себя, ругал себя: "Дурак! Несчастный!" Он считал себя более виновным, чем те, кто его обманывал. Если он устал жить, он мог бы пойти на Левантский мол, привязать себе на шею камень и броситься в воду вниз головой; но по какому праву его безумие повело на смерть столько честных отцов семейств? Что скажут в Кабаньяле, увидя, что по его вине половина жителей должна страдать эт этой бури? Он вспоминал о людях другой своей лодки, поглощенных волнами почти на его глазах; он думал о многочисленных лодках, которые наверное уже погибли в этот час, и с унынием смотрел на своих привязанных матросов, которых били волны и которые ждали смерти за то, что повиновались ему.

На брата и на сына он даже не хотел смотреть: "Если они погибнут, беда невелика". При этой мысли, бешеная мстительность возрождалась в его душе. Но другие? Но эти два молодых матроса, у которых еще живы матери, бедные рыбачки, которым они помогают добывать средства к жизни? А этот старый Батист, друг его отца, избежавший, словно чудом, стольких опасностей? Нет, Ректор не имел никакого права вести этих людей на смерть, и то, что он сделал, было преступлением.

При виде старика и двух молодых людей почти лежащих на палубе, по которой струилась вода, привязанных так крепко, что веревки врезывались в их тело, захлебывающихся массою воды, которая обрушивалась на них и била, словно дубиной, он забывал, что сам также находится в опасности. Он едва обращал внимание на волиы, которые обступали его, не сдвигая с места его сильного тела, как бы вросшего в корму; и он чувствовал в сердце боль, столь же сильную, как и в минувшую ночь.

Нужно было жить, нужно было выбраться отсюда! Когда он будет на суше, то приведет в порядок свои домашния дела; но в данный момент главное было: войти в порт со всем экипажем. И так на его совести было достаточно греха: бедный маленький юнга, исчезнувший во время поворота, и люди другой лодки, поглощенные волнами!..

И Ректор старался получше управлять "Цветом Мая". Его беспокоило не настоящее положение: лодка была прочна и ветер дулъв корму, но он с ужасом думал о входе в порт, где предстояла последняя борьба, в которой столь многие не могли устоять.

Вдали, в тумане, виднелся мол, похожий на бок кита, выкинутого бурею на сушу.

"Ах! Только бы удалось обогнуть его, этот мол!"

Каждый раз, как лодка, низвергнувшись в пучину, снова подымалась на гребень волны, хозяин с тревогою смотрел на эту кучу скал, куда бросалось море, и где кишели безчисленные черные точки: толпа, которая, со сжатым сердцем, присутствовала при ужасной борьбе людей с бурей.

При первых же раскатах грома, эти люди сбежались, как испуганное стадо, на выступ, где маяк, будто в этой решительной борьбе за вход в гавань их присутствие могло оказать помощь их родным и друзьям. Они сбежались под проливным дождем, двигаясь против урагана, который крутил их юбки, хлестал им грудь и страшно гудел в ушах; женщины подняли кверху руки, прикрываясь плащами; мужчины защищались от дождя своими клеенками и большими сапогами, и прыгали с камня на камень, останавливаясь двадцать раз, чтобы пропустить волну, которая поднималась на мол и снова падала в море, за гавань.

Население всего квартапа лачуг было здесь, на красных глыбах, с трепетом в груди и тревогою во взорах; и умы всех были так сильно заняты борьбой людей с морем, что порою никто не обращал внимания на волны, которые перекатывались за парапет и грозили смыть толпу.

Всех ближе к морю, на глыбах, где клокотал самый страшный водоворот, Долорес, бледная, растрепанная, цеплялась за синью Тону, которая, казалось, уже сходила с ума. Ея дитя, её маленький Паскуало был там, и другие тоже! И обе женщины рвали на себе волосы, произнося самые скверные богохульства Рыбного рынка; потом, вдруг, переставали ругаться, скрещивали руки, умоляющим голосом говорили о заказных обеднях, об огромных восковых свечах, обращаясь кь местной Богоматери или к Распятию в Грао, словно эти изображения были тут же, возле.

Жена Антонио, присевши на корточки за глыбу, закутанная в плащ и неподвижная, как сфинкс, смотрела на море, предоставляя волнам с головы до ног покрывать ее брызгами. Над ней, на самой возвышенной части парапета, гордо выпрямившись, в угрожающей позе стояла колоссальная фигура матушки Пикорес. Ея сморщенный рот дрожал от гнева; её сжатый кулак угрожал волнам и, несмотря на некоторую комичность, в этой фигуре было нечто величественное.

- Подлое! - хриплым голосом кричала она, показывая морю кулак. - Ты вероломно, как баба!

Дождь лил все сильнее и сильнее; низовой ветер тряс, как тростник, тех, кто отходил от групп; промокшее платье приставало к телу, собирало в себя воду, заставляло кашлять; но все забывали о себе, чтобы следить за лодками, которые приближались в беспорядке.

Как проклинали Ректора! Этот рогач виноват во всем; это он повел столько честных людей навстречу опасности. "Дай Бог ему потонуть в море!"

А женщины его семьи опускали голову, подавленные общим негодованием.

Когда которой-нибудь лодке удавалось пройти в пролив, матросы, едва сойдяна набережную, мокрые с головы до ног, попадали в объятия своих семейств, и глядели тупо, словно воскресшие, с удивлением вдруг чувствующие себя живыми.

По мере того, как приплывали лодки, толпа у маяка уменьшалась. Теперь оставались в виду только три лодки. Но пролив становился все непроходиадее. В конце концов, эти лодки обогнули край мола, и вздох облегчения вырвался из грудей.

Несколько минут спустя, на туманном горизэнте начала вырисовываться одинокая лодка, двигавшаеся очень быстро, хотя плыла почти без парусов.

Зрители между скалами, лежавшие на животах, чтобы их не так легко снесли жадные волны, посмотрели друг на друга с жестами печали.

- Эта расплатится за всех... Последняя не входит в гавань!

Они утверждали это, как люди опытные в таких делах. Эта лодка запоздала.

Превосходное зрение моряков давало им возможность ясно видеть, как лодка то как бы взлетала над водой, то погружалась. Они сразу ее признали: это был "Цвет Мая".

А на ней Ректор дрожал при мысли о близкой борьбе. Он не видел на море уже ни одной лодки; он говорил себе, что многия из них, без сомнения, уже вошли в порт, но что прочия, очевидно, погибли.

Среди тревоги он почувствовал потребность в ободрении; и он обратился к Батисту. "Что думает он, знающий так хорошо залив, о положении вещей?"

Старик точно проснулся и грустно покачал головой. На его старом козлином лице была ясная покорность Провидению, придававшая ему красоту. "Через час всему конец, и людям, и лодкам", ответил он. "Войти в порт невозможно". Он хорошо знал это, так как во всю свою долгую жизнь никогда не видел такого яростного восточного ветра.

Но Ректор чувствовал в себе безграничное мужество. "Если нельзя будет войти в порт, то нужно снова пуститься в открытое море и бежать по ветру".

Батист еще раз покачал головой с тем же грустным выражением. "Этого тоже никак нельзя. Шквал продлится, по крайней мере, два дня; и, если лодка выдержит в море, то попадет на мель в Кульере или разобьется о мыс св. Антония. Лучше уж попытаться войти. Раз все равно умирать, то лучше умереть в виду дома, там, где погибли так многие из предков, близ чудотворного Распятия в Грао".

Тут дядя Батист, повернувшись между веревок, пошарил у себя за пазухой, чтобы достать бронзовое распятие, потемневшее от пота, и благоговейно поцеловать его.

Видя это, Ректор равнодушно пожал плечами. Он верил в Бога, да, и эго мог подтвердить священник в Кабаньяле; но он знал и то, что, в данном случае чудо совершит он, Паскуало, лишь бы лодка ему повиновалась, лишь бы при входе в канал ему во время повернуть румпель.

Уже чувствовалась близость мола: море становилось все более бурным; в то время, как волны кидались на корму, прибой осаждал нос, ужасно крутясь. Нужно было бороться против двух штормов - от ветра и от гигантского утеса, воздвигнутого людьми.

"Цвет Мая" трещал, несмотря на прочность постройки; он уже почти не слушался руля; его, как мяч, кидало с гребня на гребень, беспрестанно толкало то вперед, то назад, почти топило в волнах.

Люки были плотно закрыты: вот почему лодка, побывав под горами воды, снова выплывала и храбро шла вперед.

Ректор начинал сознавать безнадежность своего положения. Они были во власти двойного шторма; уже не было возможности вновь выйти в открытое море и бежать под бурей: необходимо было войти в порт, или погибнуть при входе.

Они были достаточно близко, чтобы видеть толпу, которая кишела на моле; тревожные крики долетали до лодки.

"Силы небесные! Как горько умирать на глазах у друзей, почти слышать их слова и не иметь возможности попучить от них помощь... Подлое море! Поганый низовый ветер!" Ректор, выведенный из себя, ругал море; и, в отчаянии, плевал на него, между тем как лодка то вдруг вставала вертикально, то снова падала носом вниз, в пенящийся водоворот. Это бесконечное движение вверх и вниз вызывало головокружение; мачта то наклонялась к левому борту, почти купая рею в воде, то она перекидывалась на правый борт, и половина палубы скрывалась под волнами.

- Смотри в оба!

Вот начался смертный бой. Одна волна, синеватая, коварная, без пены и без шума, обрушилась на корму, прикрывши всю лодку, и смыла с нее все, как исполинскою рукою.

Хозяин получил толчек в плечо и согнулся так, что голова его почти коснулась ног, - но не выпустил руля и смело остался на этих досках, к которым как бы прирос. В течение нескольких секунд он чувствовал, как будто проваливается, слыхал ужасный треск, словно лодка разваливалась; очутившись опять над водою, он услыхал стук какого-то предмета, кидаемого волнами направо и налево, как бомба. Это был боченок с пресной водою. Могучий вал порвал канаты, и боченок катался по палубе с быстротой молнии, давя все на своем пути. Он задел маленького Паскуало и окровавил ему лицо; потом, как страшный молот, стал катиться к основанию мачты, туда, где находились привязанные Батист и оба матроса. Все это было столь же быстро, сколь и ужасно. Раздался крик. Ректор, несмотря на свою храбрость, закрыл глаза руками. Боченок с размаху попал в одного из матросов, младшего, и размозжил ему голову. После этого, запачканный кровью, он перескочил через борт, как убегающий преступник, и изчез в пене.

Размозженная голова представляла из себя кровавую кашу, куски которой уносила вода, струившаеся по палубе. Старый рыбак и другой матрос, привязанные канатами, были вынуждены оставаться в соприкосновении с трупом и, при боковой качке лодки, ощущали трение этого ужасного обрубка, который поливал их кровью.

Дядя Батист кричал в отчаянии:

- Господи! Дай, чтобы скорее кончилось!

Его слабый и разбитый голос терялся в страшном вое моря и бури. Он звал Ректора, умолял его бросить руль и оставить непосильную борьбу. "Подвергались ли честные люди когда-либо такому испытанию? Последний час пришел, и чем тянуть это томление, лучше оставить лодку на её волю, чтобы налетела на скалы и раскололась вдребезги".

Но Ректор не слушал его. Треск, замеченный им при последнем напоре волны, озабочивал его, и, догадываясь об опасности, он не спускал глаз с мачты, которая, несмотря на прочность, клонилась устрашающим образом. На верхушке её все качался крестильный букет, пучек листьев и искусственных цветов, которые ураган щипал, словно предрекая смерть.

Ректор не слышал даже маленького Паскуало, который, с изменившимся до неузнаваемости от кровавой маски лицом, кричал дрожащим голосом:

- Батя! батя!

Увы! батя не многое мог сделать: - избегать более опасных валов, все время ставить лодку между двух гребней и стараться, чтобы ее не захлестнуло сбоку. Но обогнуть мол было невозможно.

Вдруг бедный "Цвет Мая", полуразрушенный, очутился как бы в глубине провала, между двумя зловеще-блестящими стенами воды, которые приближались друг к другу с противоположных сторон и сейчас должны были встретиться, сжав лодку. На этот раз у самого хозяина вырвался крик ужаса.

Встреча произошла в тот же миг. Лодка, захваченная водоворотом, издала страшный треск, подобный одному из раскатов грома, сухой рокот которого разрезал пространство; и когда она снова тяжело всплыла на поверхность, то была гладкая, как мост: мачту сломало на уровне палубы, и она исчезла вместе с парусом и привязанными людьми.

Ректор мельком увидел в пене спадавшего гребня изуродованный труп молодого матроса и плывшую возле трупа голову дяди Батиста, который смотрел вверх с выражением ужаса.

С мола все видели, что мачта сломалась: крик испуга вырвался из сотен глоток, когда "Цвет Мая" показался вновь, с перебитым рангоутом, с гладкою палубою, беззащитный перед волнами. Теперь он погиб безвозвратно. Мать и жена Ректора кричали, как безумные, хотели броситься в море, пойти, по крайней мере, до самых передних глыб, которые возвышались среди пены, словно головы подводных великанов.

Всеобщее соболезнование, мягкое участие, которое возбуждается в толпе несчастьем, окружало теперь этих двух обезумевших. Никто уже не проклинал Ректора, все забыли о его заразительной смелости и старались утешить этих двух женщин тщетными надеждами. Несколько рыбаков стало между ними и морем, чтобы скрыть от них зрелище последней борьбы, исход которой слишком легко было угадать.

Это ужасное положение продолжалось целый час. Лодка не слушалась руля. Mope несло ее в бешеном беге вдоль парапета. Случайно, она не наскочила ни на один выступ; волна приподняла ее, и она пронеслась, как стрела, мимо оконечности мола. Перед Паскуало в течение секунды промелькнули эти громадные камни, на которых было столько дружеских лиц! Какая мука! Быть тут, у них на глазах, слышать их голоса и умереть!

Несколько секунд спустя лодка была далеко. Она летела прямо к Назарету, чтобы погибнуть там в песке, где уже погребено столько других судов.

Антонио, оглушенный ударами волн, оживился перед молом. Надежда на спасение озарила его мрачное отчаяние. Нет, он не хочет умереть! Он будет бороться против моря и бури, пока хватит силы. Он не колебался между верной гибелью в песках через полчаса и возможностью разбиться о мол при последней попытке спастись. А, впрочем, он был ведь лучшим пловцом в Кабаньяле...

На четвереньках, рискуя быть смытым волнами, он дополз до пробитого водою люка и спустился в трюм.

Ректор смотрел на него с презрением. "Он не раскаивался более в том, что сделал. Бог добр и избавил его от преступления. Сейчас он погибнет вместе с предателем: а что касается той, которая осталась на суше, ну чтож, пусть живет! Есть ли для неё худшее наказание, чем остаться в живых?.. Теперь он знает, что в жизни все - ложь. Единственная правда - смерть, которая приходит во время и которая уж не обманет".

В то время, как эти мысли быстро и смутно проносились в его голове, как будто близость смерти обострила его ум, он увидел Антонио снова на палубе и вскрикнул от изумления: у брата в руке был спасательный пояс, подарок синьи Тоны, забытый в трюме.

Паскуало, суровым голосом и с грозным взглядсм, спросил, что он намерен делать.

Антонио нисколько не смутился. "Что делать? Спастись вплавь: пришло время спасаться всякому, кто может! Он не желает умереть на этой лодке, как крыса; лучше рискнет разбиться о скалы".

У Ректора вырвалось ужасное ругательство. "Нет! его брат не сойдит с лодки, не попробует спастись! Они умрут вместе, и этим Антонио заплатит за все зло, какое ему сделал".

Смертельная опасность воскресила в Антонио былое бахвальство, наглость человека погибшего, который ничего не уважает; он со свирепой улыбкой посмотрел на Паскуало. В позах этих двух человек было нечто более страшное, чем даже буря.

- Батя! Батя! - снова слабым голосомь закричал ребенок в своих веревках.

Тогда Ректор вспомнил, что мальчик тут, и, суровый, безмолвный, оставил руль. В руке у него был морской нож, которым он сразу перерезал все, чем привязан был ребенок.

- Пояс! подай! - крикнул он повелительно брату.

Но Антонио, вместо ответа, старался просунуть руки в помочи пояса. "Негодяй!" Паскуало чувствовал необходимость говорить, сказать все, хотя бы в нескольких отрывистых словах. "Неужели Антонио считает его слепым? Ректор знает все. Это он в прошлую ночь гнался за беглецом по улицам Кабаньяля. Если он не убил преступника, то лишь затем, чтобы погибнуть с ним вместе. Но этот мальчик, ведь, не виноват и не должен умирать. Живее, пояс! Он послужит ребенку, сыну измены и позора. Как бы ни был испорчен Антонио, он должен же вспомнить, что этот ребенок фму сын".

- Слушайся, или я убью тебя, как собаку!

На лице Антонио все еще была свирепая и циничная усмешка; и он все старался надеть на себя спасательный пояс.

Но не успел. Брат бросился на него; втечение нескольких секунд шла рукопашная на поломанной, дрожащей, беспрестанно заливаемой палубе. Антонио упал навзничь с распоротым боком.

Паскуало, почти не сознавая, что делает, запаковал ребенка в спасательный пояс; кинув его за борт, словно мешок балласта, он с минуту смотрел на него и увидел, как он исчез за гребнем волны.

Теперь Ректору оставалось только умереть, как умирали мужчины в его семье.

Между тем, толпа, собравшаеся у оконечности мола, видела, что "Цвет Мая" пляшет по волнам, точно ящик, без руля, что им играет буря. Никто не заметил борьбы на лодке, но видели, что Ректор бросил какой-то большой узел, который поплыл, гонимый волнами, и приближался к парапету.

Спустя несколько минут последний крик страдания раздался на моле: "Цвет Мая", застигнутый сбоку огромной волной, опрокинулся, повернулся вверх килем и исчез.

Женщины перекрестились и окружили Долорес и Тону, удерживая их, чтобы не дать им броситься ви море.

Рыбаки очень догадывались, что за узел плывет по направлению к скалам: это, вероятно, ребенок. Скоро можно было даже рассмотреть его в пробковой оболочке. Но он сейчас разобьется о скалы! Мать и бабушка ревели от муки, молили о помощи, сами не зная кого. "Неужели нет ни одной доброй души, которая спасла бы ребенка?"

Какой-то смельчак-доброволец, привязавши к поясу веревку, за которую держали его товарищи, бросился на подводные утесы, между камнями, полупогруженными в воду, и, чудом силы и ловкости, ухитрился встать на ноги среди клокочущих волн.

Много раз несчастное тело наскакивало на выступы глыб, и снова волна уносила его при восклицаниях ужаса. Наконец, спасатель сумел поймать его в тот миг, когда оно готово было опять удариться о гигантскую стену.

Бедный маленький Паскуало! Растянутый на тинистой площадке мола, с окровавленной головой, с посиневшими членами, холодный и истерзанный краями камней, он в этой объемистой оболочке был, как черепаха в своих щитах.

Бабушка пыталась отогреть своими руками это нежное лицо, на котором веки были закрыты навсегда. А Долорес, на коленях возле мальчика, царапала себе щеки и рвала свои прекрасные растрепавшиеся волосы, дико водя во все стороны своими золотистыми глазами.

Вопль отчаяния все время стоял в воздухе:

- Дитя мое! Дитя мое!

Женщины рыдали. Росария, покинутая и бесплодная жена, была тронута этим безумием пораженной горем матери и, с искренним состраданием, она прощала своей сопернице.

А наверху, выше всех, стояла матушка Пикорес, прямая, гордая, как месть, равнодушная ко всем скорбям; юбки, хлеставшие ее по ногам, развевались, как знамя. Она уже не грозила морю кулаком, а повернулась к нему спиной. в знак презрения; она посылала свои проклятия земле, туда, в город, к башне, которая вдали выдвигала свои могучия очертания над множеством крыш.

И кулак старой толстой ведьмы не переставал грозить городу, между тем как из уст её лились ругательства. "Пусть придут все жадные хозяйки, что торгуются на рынке! Рыба им слишком дорога? Ах! Вот как? Да не дорого бы и по целому дуро за фунт!"

Бласко-Ибаньес Висенте - Майский цветок. 3 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Манекен.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн Прошло уже девять лет с тех п...

Мертвые повелевают. 1 часть.
Роман. Перевод с испанского В. М. Шулятикова. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. I. Хаиме Ф...