Бласко-Ибаньес Висенте
«Майский цветок. 2 часть.»

"Майский цветок. 2 часть."

В одиннадцать часов она проглотила згвтрак, который принесла ей рассыльная: краюху хлеба с двумя сочными котлетами, которые исчезли в четыре глотка; затем, вытирая грязным фартуком звезду глубоких морщин, окружавших её блестевший от жира рот, она отправилась к столу племянницы и принялась ее отчитывать.

"Необходимо с этим покончить. Она не хочет, чтобы плели вздор об её семействе и чтобы её родные стали посмешищем всего рынка. Да, надо положить конец. Она этого требует; а когда она чего-либо требует, то это исполняется вопреки всему на свете, хотя бы ей пришлось надавать пощечин половине всего крещеного люда. Уж если рассердится она, то будет плохо, и то, что сейчас было - пустяки, сравнительно с тем, что произойдет, если в дело вступится она!.,"

- Нет, нет! - стонала Долорес, сжимая кулаки, качая головой.

"Как, нет? Волей-неволей надо кончить эту войну! Оне - невестки, и происшедшее вполне поправимо. Росария поранила ухо Долорес? Но перед этим Долорес надавала Росарии чудесных пощечин. Одно за другое; а тецерь остается заключить мир. Так решено? Значит, надо молчать и слушаться."

Потом она подошла к Росарии, с которой заговорила еще грубее:

"Да, да, Бог Свидетель! Жена Антонио - скверная скотина, бешеная сука. И нечего спорить и глядеть на нее с такой злостью, а то она запустит ей гирею в голову. Это - её манера заставлять себя слушать!.. Сверх того, Росария имеет очень мало почтения к старой приятельнице своей матери!.. Словом, это нужно кончить. И что это за манера драться? Можно ли обрывать уши у людей? Только дикий зверь способен сделать это. Кто хочет драться, дерется честно; дует туда, откуда кровь не пойдет. Сама она, лично, не раз таскала за волосы своих сверстниц. Которая сильнее, заворотит другой юбочки и шлеп да шлеп, милое дело! - так что потом неделю целую боком садиться приходится. Но после того - дружба по прежнему: пойдут да и помирятся в шоколадной лавке. Вот как ведут себя придичные женщины; да и теперь так следует сделать, раз она это говорит... Нет? Потому что Долорес развращает её мужа?.. Чорт подери мужа! Разве Долорес бегает за ним сама? Ведь бегают-то за бабами мужики, и если бы Росария захотела покрепче попридержать своего, а не строить из себя дуру, так она бы понаряднее ходила дома. Чтобы удержать при себе мужчину, нужно быть бойкой, чорт возьми! И особенно принимать меры, чтобы ему не припадала охота еще бегать за другими, как только выйдет из дому. И что это теперь пошли за бабы! Ничего-то оне не знают. Ах! Была бы матушка Пикорес в шкуре Росарии, - посмотрели бы, как посмел бы её муж изменить ей!.. Тут толковать уж нечего! Все решено. Дело будет сделано. Росария и Долорес должны послушаться, не то"...

Мешая угрозы с грубыми ласками, матушка Пикорес вернулась к своему столу, чтобы продолжать продажу.

В этот день кончили скоро. Покупатели требовали много рыбы, и к двенадцати часам столы почти опустели. Остатки товара были убраны в шайки, между льдом и мокрым холстом. Тартанеро пришли забрать корзины и сложили их позади своих тряских экипажей.

Посреди рынка матушка Пикорес облачалась в свой клетчатый плащ, окруженная своими старыми приятельницами, верными спутницами ежедневных поездок, садившимися всегда в одну тартану с нею. Наступил момент заняться молодыми бабенками. Итак, она подошла к столам обеих соперниц, которых заставила выйти на середину при помощи пинков и щипков. Долорес и Росария, побежденные неистовым упорством старухи, стояли рядом, конфузясь такой близости, но не смея разжать губ.

- Заедешь за нами в шоколадную лавку, - приказала старуха кучеру тартаны.

И величественная группа клетчатых плащей и вонючих юбок покинула рынок с сухим постукиванием калош по плитам.

Одна за другою, гуськом, торговки прошли по базарной площади, где заканчивались последния сделки. Колоссальная Пикорес шла первою, расчищая себе путь локтями; потом следовали её приятельницы со сморщенными носами и желтоватыми глазами; шествие замыкали: Росария, которая, придя пешком, должна была тащить на руках и свои пустые корзины, и Долорес, которая, несмотря на раненое ухо, улыбалась любезностям, имевшим темою её смуглое личико, обрамленное платочком.

Оне расположились в шоколадной лавке, как обычные посетительницы. Корзины Росарии, заражавшие воздух, были сложены в угол; шумно двигая стульями, все торговки уселись вокруг мраморного стола, примешивая свой запах бедного люда к запаху плохого шоколада, шедшего из кухни.

Матушка Пикорес пыхтела от удовольствия, сидя в этой прохладной зале, бывшей для неё чудом роскоши, и еще раз созерцая все подробности её убранства, весьма хорошо ей известныя: пеструю цыновку на полу, облицовку из белых плиток на стенах, окно с утратившими блеск стеклами, украшенное красными занавесочками; оловянные мороженницы, стоявшие у входа, засунутые в пробковые ведра и прикрытые остроконечными металлическими крышками; внутри же - прилавок и на нем две стеклянных вазы: с бисквитами и с "азукарильями" ("Азукарильи" - род очень легкого безе, которое делается из яичного белка, сахара и лимонного сока. Положенная в стакан воды, азукарилья тает совершенно и образует напиток, подобный лимонаду.), а за прилавком - сонную хозяйку, лениво пошевеливавшую длинною тросточкою ту бахрому из завитой бумаги, которою спугивают мух.

Что им угодно? Что обыкновенно, тут нечего и спрашивать. По чашке в унцию на человека и по стакану холодной воаы.

Эта чашка шоколада с утра долженствовала быть для матушки Пикорес четвертою; но желудок у нея, как и у её приятельниц, был луженым по отношению к фальсифицированному продукту, который оне поглощали с наслаждением. Было ли на свете что-нибудь вкуснее. От такого угощения расцветала душа. Сморщенные ноздри старух трепетали от нетерпеливой жадности, вдыхая голубоватый пар, поднимавшийся из белых чашек, Кусочки хлеба макались в коричневый, стекавший с них шоколад, поднимались к беззубым ртам и в них исчезали. Но обе молодые женщины почти не ели и сидели нагнувшись, чтобы не встречаться взглядами.

Тем не менее, когда чашка матушки Пикорес уже почти опустела, грубый голос старухи нарушил тягостное молчание.

"Дурехи! Оне еще злятся? Какие делают рожи! Как дуются! Жеманятся, словно барышни! В старину люди бывали добрее. Каждый может погорячиться: оно естественно; но когда дело прошло, о нем не поминают и целуются. Ссоры остаются за порогом шоколадной лавки; а раз в нее вошли, то в ней оказываются лишь добрые приятельницы, всегда готовые услужить одна другой и помочь в беде. Вот какими надо быть, чорт побери! Так учила ее еще мать, да и всегда так делалось на рыбном рынке. За чашками забывают все, к еде не примешивают досаду!

Тут старухи, одобряя философию своей приятельницы, начали попивать сладковатую воду с азукарильями и выражать свое удовольствие громким рыганием.

Но матушка Пикорес пришла в негодование от молчаливой сдержанности соперниц.

"Как? Значит оне намерены дуться вечно? Разве её советы не разумны? Ну, живей! Росария сначала, потому что она более виновата.

Маленькая бабенка, все еще не поднимая головы и дергая бахрому своей накидки, невнятно пробормотала что-то о своем муже и, наконец, медленно произнесла:

- Ну, если она обещает... быть с ним посердитее...

Долорес тотчас перебила, подняв свою гордую голову:

"Быть посердитее? Да разве она - людоед, пугало, чтобы отпугивать людей? К тому же Антонио, счастливый супруг Росарии, приходится её муженьку братом: мужнина брата нельзя выставить за дверь или встречать с кислым видом. Впрочем, ведь она добра и спорить не любит, хочет жить мирно да честно и не обращает внимания на то, что о ней врут. Потому что все это - сплетни, враки злых людей, которые уж и не знают, как и поссорить порядочнфе семейство. Антонио ухаживал за ней, когда она еще не была замужем за Паскуало? Что-ж из того? Разве этого никогда не бывает? А какой же другой повод подала она ко всем выдумкам, которые о ней распускают? Она повторяет, что хочет только мира и покоя. Делать людям сердитые рожи она не согласна. Но если с этих пор она и будет обходиться с Антонио без церемоний, - в чем нет ничего дурного, так как он с ней в родстве, - то обещает, что не позволит себе этого на глазах у людей, чтобы не дать злым языкам к ней придраться.

Матушка Пикорес сияла.

"Вот такие люди ей милы! Доброе сердце дороже всего! Теперь пусть поцелуются и все будет кончено.

Почти силою принужденные старухами, невестки неохотно поцеловались, не вставая со стульев. Тетка, счастливая победою, говорила без умолку.

"Глупо это, чтобы женщины ссорились из-за мужчины. Им, подлецам, оно бы и наруку, потому что придает им важности и позволяет исполнять все свои прихоти. Женщина должна быть бойкой, очень бойкой, сразу приводить мужа к покорности и, если нужно, заставлять просить прощения. Чем женщина гордее, тем больше ее любят! Так она сама делала со своим покойником, когда подозревала его в чем-нибудь: "убирайся и зимуй там же, где таскался летом!.." Всегда, как цепная собака, никаких нежностей или сладких гримас! Вот как женщина может добиться уважения!

Долорес, выражая на лице серьезность и достоинство, кусала губы, точно от старания подавить смех, который просился наружу. Но Росария возражала:

- Нет, она не согласна с матушкой Пикорес. Сама она ведет себя хорошо и имеет право того же ждать от Антонио. Она терпеть не может ссориться и лгать.

Старуха перебила ее:

- Все это вздор, чепуха и бредни... Надо брать мужчин такими, каковы они есть: не правда ли, душечки?..

И все приятельницы согласились, кивая своими головами, напоминавшими краснокожих индейцев.

Тартанеро уже два или три раза совал нос в дверь. Он выходил из терпения и выражал свое желание пуститься в путь безчисленными восклицаниями по адресу этих старух, распоряжающихся его тартаною, как собственным экипажем.

- Жди, соломенная рожа! - крикнул хриплый бас Пикорес. - Разве мы тебе не платим?

Наконец, оне решились встать; матушка Пикорес, видя, что приятельницы роются в своих кошельках, чтобы уплатить каждая за свою чашку, величественно протянула руку:

"Нынче никто не должен платить, чорт побери! Угощение - на её счет: она хочет отпраздновать примирение девчонок.

Вставши на ноги, она подняла платье и нижнюю юбку, чтобы добраться до объемистого кошелька, висевшего у пояса, прямо на рубашке. Из этого кошелька она извлекла ножницы для потрошения рыбы, все в чешуе, потом ржавый ножик и, наконец, пригоршню меди, которую рассыпала по стоду. Затем, в течение пяти минут, она считала и пересчитывала липкие медяки, пропитанные морским зловонием, и в конце концов, оставив на мраморе небольшую их кучку, вышла из шоколадной лавки, когда все приятельницы уже сидели в тартане.

Росария, навьюченная пустыми корзинами, стояла на тротуаре напротив Долорес; обе женщины смотрели друг на друга, не зная, что сказать. Матушка Пикорес предложила Расарии также сесть в тартану:

"Можно потесниться и довезти еф до дому. Нет? Ну, как хочет. Но пусть не забывает, что обещано. Должны быть мир и тишина!

- Прощай, Росария, - сказала Долорес, грациозно улыбаясь. - Ты знаешь: мы теперь - друзья.

Сделав любезный жест прощания, она взобралась на подножку, а за нею последовала её тетка, причем тартана со скрипом осела под тяжестью этих двух объемистых тел.

С треском, скрипом и скрежетом старого железа двинулся экипаж. А худощавая женщина, все еще держа свои корзины, стояла на тротуаре неподвижно, точно пробудившись ото сна, недоумевая и отказываясь верить в реальность своего примирения с соперницей.

VI.

Тем временем "Красотка" плыла в Алжир. Но ветер дул слабо, а порою совсем переставал; поэтому потребовался целый день, чтобы переплыть Валенсийский залив, и была уже ночь, когда показался мыс Св. Антония.

Вокруг лодки, подобно огненнум рыбам, плескались светлые отблески маяка, преломляясь и колеблясь от непрестанного движения волн. На мысу ясно виднелся гигантский отвесный утес, изрытый и черный от бурь; а далее, со стороны суши, мрачный Монго нагромождал свои бесконечные склоны, образуя большое пятно на синей беспредельности небес. Теперь перед лодкою расстилалось открытое море: открывалась настоящая дорога в Алжир.

Ректор, расположившись на корме, у руля, глядел на темную массу мыса, как бы отыскивая направление, и в то же время бросал взоры на старый компас, данный ему взаймы дядей и отражавший на своем потускнелом стекле огонь фонарика, которым освещалась лодка.

Антонио, сидя рядом, помогал брату своею опытностью. Он один изо всего экипажа побывал в Алжире. Дорога немудреная: доехать не труднее, чем на колесах. У мыса повернуть на юго-запад, а потом пустить "Красотку" все прямо, если ветер попутен.

Ректор обеими руками ухватился за румпель; лодка повернулась, испуская стоны, точно больной, меняющий положение; баюкающая мелкая зыбь, которая до той минуты плескала в борт, стала подкатываться под нос, принуждая ее медленно вздыматься и опускаться, причем вскипала пена, белевшая в темноте; а маяк очутился позади, преломляя свои красноватые лучи в струе за кормою.

Исполнивши этот маневр, можно было уснуть. Антонио растянулся у основания мачты, взяв под голову сверток канатов и прикрывшись куском парусного холста. Паскуало же должен был остаться у руля до половины ночи, а затем брату предстояло сменить его и дежурить до утра.

Итак, один Ректор не спал на "Красотке". Несмотря на шум прибоя, он слышал храп своего экипажа, лежавшего на расстоянии протянутой руки.

Этот человек, который, выходя в море, сбрасывал с себя все земные заботы и закидывал сети даже под грозою, не мог отделаться оть некоторой тревоги, когда почувствовал, что он один. Боязнь за свое добро начала его мучить. Это дело, предпринятое самостоятельно, превращало его в труса. Чем окончится попытка? Выдержит ли "Красотка", если налетит ураган? He поймают ли ее таможенные при возвращении в Испанию с грузом? Внимательно, точно отец, прислушивающийся к кашлю и к ударам пульса больного дитяти, он ловил слухом жалобный скрип своей "Красотки", и ему казалось, что это стонет он сам от жестокой боли; тогда он смотрел вверх, на вершину паруса, который, если глядеть с палубы, точно вонзался острием своим в этот небесный свод, где сквозь безчисленные дырочки сверкала ослепительная бесконечность.

Ночь прошла спокойно, и среди красных облаков, занялся день, такой жаркий, словно уже настало лето. Точно птичье крыло, трепетал парус, едва вздымаемый теплым дуновением, которое ласкало переливчатую поверхность моря, гладкую и голубоватую, словно венецианское зеркало. Берега уже не было видно. За бакбортом, на горизонте, обозначались два смутных розовых пятна, легких, как утренние туманы. Антонио указаль на них товарищам и сообщил им, что это - острова: Ибиса и Форментера.

"Красотка" медленно двигалась по обширному кругу тихих вод, на границах которого смутными точками выделялись белые дымы пароходов. Ход лодки был так ленив, что она едва поднимала слабую зыбь форштевнем; парус нередко без движения свисал с мачты, волочась нижним краем по палубе.

С палубы ,Красотки" видна была подводная глубина. Облака и сама лодка отражались на синем фоне, точно дивный мираж. Стаи рыб, сверкая, точно кусочки олова, проносились с нервною быстротою; чудовищные дельфины играли, как шаловливые дети, высовывая из воды свои каррикатурные морды и черные бока в блестящем налете; морские бабочки - долгоперы - махали крыльями, а затем, после нескольких секунд воздушной жизни, опять погружались в тайну вод. Тысячи странных существ, фантастического вида, неопределенного цвета, полосатые, словно тигры, или черные, будто в трауре, тяжеловесные и громадные, или мелкие и проворные, толстоватые с тонкими телами или с малою головою при шарообразном брюхе, кишели и двигались вокруг старой лодки, точно свита морских божеств, сопровождающая мифологическую ладью.

Антонио и оба матроса воспользовались тишью, чтобы закинуть удочки.

На баке юнга смотрел за жаровней, на которой кипел котел с едою; а Ректор, гуляя по узкой корме и глядя на горизонт, раздражался наступившим затишьем. Хотя "Красотка" не замерла в полной неподвижности, однако она все казалась будто гвоздями прибитою к тому же месту.

В отдалении виднелась шхуна с обвисшими парусами, задержанная штилем; она держала нос к востоку, стараясь, быть может, попасть на Мальту или в Суэц. На линии горизонта шли полною скоростью пароходы с широкими трубами, очень тяжелые, осевшие до ватерлинии: они были нагружены рожью, обильно уродившеюся в южной России, и везли ее из Черного Моря по направлению к Гибралтарскому проливу.

Солнце стояло в зените. Воды горели пламенем пожара; знойно было, словно летом: старые доски палубы обугливались и потрескивали, как дрова в печи.

Когда завтрак был готов, хозяин и матросы уселись у мачты, в тени паруса и стали есть из общего котла. Они были расстегнуты, мокры от пота, расслаблены безветренною духотою. Бутылка безостановочно ходила по рукам для увлажнения сухих глоток; порою люди с завистью взглядывали на птиц, которые порхали над самою водою, как бы боясь подняться в слишком тяжелый воздух.

После еды матросы сначала оцепенели, тупо блуждая глазами, точно пьяные; но их опьянило более солнце, чем вино. Потом все полезли спать в "нору", т.е. в трюм своей старой лохани; скользнув, один за другим, в люк, они растягивались на досках, пропускавших воду и скрипевших при малейшем толчке.

Вечер и ночь прошли без приключений. На утро третьяго дня подул свежий ветер, и "Красотка", словно старая породистая лошадь, почуявшая шпоры, начала дыбиться и скакать по неровным волнам.

К полудню, на крайних пределах моря появилось несколько дымков; и вскоре перед экипажем "Красотки", на зеленоватом фоне горизонта, величественно поднялись мачты, подобные колокольням, крепостные башни, пловучие замки светло-серого цвета, - целый город с тысячами жителей двигался в облаке сажи, производя капризные эволюции, то составляя сплошную массу, то рассыпаясь по всему морю, точно стадо левиафанов бурлило и поднимало воду невидимыми плавниками. Это маневрировала французская средиземноморская эскадра. Берег Алжира был близко.

Ректор и остальные рассматривали корабли с изумлением и страхом. "Силы небесные! Каких чудес ухитрились наделать люди! Самому маленькому из этих судов, - вон белой канонерке, что, вся во флагах и черных шарах, плавает промежду прочих, подавая сигналы, точно начальник, командующий отрядом, - стоило лишь прикоснуться к их лодке, чтобы превратить ее в щепы. А вон длинные черные бревна высунули носы из отверстий в башнях! Что станет с "Красоткой", если такое чудовище примется чихать?" И контрабандисты поглядывали на эскадру с тревогою и почтением юного карманника, перед глазами которого проходит рота солдат.

Броненосцы удалились и исчезли на горизонте, оставив по себе лишь клочки дыма, которые не замедлили пропасть среди беспредельной лазури.

В четыре часа пополудни смутно вырисовалась тень как будто горбатой спины кита. В виду была суша. Антонио хорошо помнил эту тень: то был мыс Mala Dona, передовой пост берега.

Алжир находился налево.

Ветер все крепчал. Парус округлялся на гнувшейся мачте; нос опускался и поднимался, точно вежливо кланяясь рассекаемым валам, брызгавшим на него пеною; и "Красотка", скрипя и расседаясь, плыла очень быстро, как измученная лошадь, которая делает последния усилия, зачуяв близость конюшни и отдыха.

Уже спускались сумерки, и теперь на склонах мыса, неясных вследствие отдаления, вырисовывались новые части суши, низкие холмы с белыми пятнами, обозначавшими группы домов. Лодка шла все скорее, как бы притягиваемая берегом; но берег будто все отодвигался, подобно тем сказочным волшебным царствам, которые убегают по мере того, как путешественник ускоряет свой шаг.

С наступлением ночи "Красотка" уклонилась к юго-востоку, оставивши мыс влеве, и пошла вдоль берега, весело подпрыгивая по мелкой зыби.

На прелестном темно-синем небе выделялись зубчатые очертания суши. С земли доносилась горячая струя воздуха, как бы шедшая из некоего таинственного жилиица, полного странных ароматов; и поднималась луна в своей первой четверти: настоящая луна легендарного Востока, очень тонкая, с загнутыми рогами, - такая, какою ее изображают на знаменах Пророка и над куполами минаретов. На этот раз можно было сказать, что приехали в Африку.

С "Красотки" видны были скалы, о которые билось море, огоньки прибрежных селений, слышны были крики мавров на полях; a coвсем далеко, в самом конце горного хребта, в том месте, где причудливым изворотом море как бы врезается в середину суши, ярким блеском сверкало несколько красных точек.

Это был Алжир, позади небольшого мыса. Чтобы доплыть туда, понадобилось еще три часа. Огоньки умножались, как будто со всех сторон из земли полезло множество светляков. Огоньки эти были разные, как по цвету, так и по яркости; целые сотни их змеистою линией, вероятно, окаймляли дорогу вдоль берега.

Накбнец, повернув на другой галс, чтобы обойти мыс, увидели город:

За исключением Антонио, весь экипаж остолбенел при этом зрелище. "Силы небесные! Стоило съездить хотя бы только взглянуть на это! Грао и его гавань против этого - просто дрянь".

По темным к неподвижным водам они входили в обширный рейд; в глубине его открывался порт с зелеными и красными огнями при входе. За портом, уступами по холму расположен был город, белый, не взирая на тени ночи, украшенный безчисленными гирляндами огней, как бы роскошно иллюминованный ради какого-нибудь праздника. "Вот уж не жалеют газа!.." Пурпуровые огблески бегали по воде порта, как будто рыбы под водою развлекались пусканием ракет; красные фонари сверкали среди леса мачт, из которых одне были голые, с простотою купеческого флота, а другия - украшены перекладинами и картечницами; вдалеке же, на набережных, в нижнем городе, вполне европейском, в ярком зареве огня от кафешантанных фасадов, видны были великолепные магазины и бульвары, кишевшие черными фигурками прохожих и маленькими экипажами с балдахинчиками из светлаго полотна.

Хаосом звуков, слитых и перепутанных ночным ветром, долетали до лодки музыка шантанов, вечерняя зоря военных трубачей, гам толпы, запружавшей улицы, крики арабов-водоносов, метавшихся в гавани, - все тяжкое дыхание заморского торгового города, который, наделавши за день наихудших злодейств ради денег, кидается на наслаждения с разнузданной жадностью, лишь только наступит ночь.

Паскуало, оправившись от изумления, думал о своем деле. Он помнил наставления дядюшки; пока матросы спускали парус и лодка ложилась в дрейф, он зажег конец просмоленного каната и двигал этим красноватым факелом над своею головою, три раза пряча его за кусок холста, который держал перед ним юнга. Он много раз повторил этот сигнал, устремивши взгляд на самую темную часть берега. Антонио и прочие наблюдали с любопытством. Наконец, на суше блеснул красный огонь: из "склада" отвечали: груз вскоре будет доставлен.

Ректор объяснил преимущества своей методы: "никогда не следует грузиться в порте. Дядя Мариано знал по опыту, что там слишком много "мух", готовых передать по телеграфу в Испанию название и матрикульный нумер лодки, чтобы получить долю конфискованнаго. Всего лучше брать груз наружи, ночью, пока темно, а с наступлением утра поднять паруса, пока не заметил никто, и удирать к испанским берегам, прежде чем туда дойдет какая-либо весть. При таких условиях - поди-ка, отгадай, чем трюм набит"! И добродушный рыбак смеялся своей воображаемой хитрости, про себя восхищаясь мудрости дядюшки, надававшего ему столь хороших советов.

Между тем как хозяинь ждал груза, не сводя глаз с той темной части берега, где блеснул красный огонь, Антонио и матросы, сидя на носу и болтая ногами над морем, с завистью смотрели на освещенный город. Муж Росарии хорошо помнил, как проводил там время, и повествовал пораженным товарищам о своем веселье в Алжире. Он им указывал пальцем на фасады с надписями из газовых горелок и с ярко-освещенными окнами, откуда неслись крикливая музыка и гул, похожий на жужжание осиного гнезда. "Ах, молодчики, как там было весело!" И юнга, разинув рот от уха до уха, блестя глазами, с понятливостью порочного мальчика мысленно рисовал себе почти голых певиц в исполинских тюлевых шляпах, ревущих песни на подмостках, потряхивая в такт бедрами и животами.

Вон та улица, что идет прямо, вдоль набережной, бесконечною линиею сводов с газовым рожком в каждом углублении, напоминая собою церковную стену, это - Бульвар Республики, окаймленный большими кофейнями, куда господа офицеры ходят пить полыновку; там рядом с ними сидят за столиками богатые мавры в монументальных чалмах и еврейские купцы в роскошных и грязных шелковых кафтанах. Дальше идут другия улицы, также окаймленные арками и пышными магазинами, потом есть "Площадь с Лошадью" ("Площадь Правительства", посреди которой находится конная статуя герцога Орлеанскаго.), где большая мечеть, просторное белое здание, куда эти простофили-арабы входят босиком, чтобы раскланиваться с костями Магомета; тогда как наверху, вот на этой башенке, которая видна с лодки, молодец в чалме в известные часы воет и скачет, точно помешанный.

На каждой улице можно встретить дам, очень хорошо одетых, пахнущих чудесными духами, ходящих в развалку, точно гуси, и отвечающих "спасибо" на каждую любезность; а также - солдат в ермолках с длинными кистями и в таких штанах, в которые можно запрятать целое семейство. Попадаются люди изо всех земель, самые лучшие на всем свете, бежавшие сюда вследствии неладов с начальством у себя дома; и через каждые две двери - прилавок и столики, за которыми тяни полынную, сколько влезет!.. Антонио все это видел и теперь описывал прочим с жестами и подмигиваниями, в нужных местах подчеркивая картинность своих фраз пантомимою, вызывавшею взрывы непристойного хохота со стороны юнги.

А верхний город, где живут мавры? Силы Небесные! Вот уж стоит посмотреть! Помнят ли они тот проулочек в Грао, у базара, где, расставив локти, упрешься в обе стенки? Ну, так это - очень широкая улица, сравнительно с теми щелями, что перекрещиваются в верхнем квартале, почти закрытые сверху выступами крыш, а внизу полные нечистот, стекающих по плитам крылец. Приходится подкрепляться во всех попутных кабаках, когда хочешь пролезть в такие улицы; да и нос необходимо затыкать перед лавками, жалкими норами, на пороге которых эти разбойники мавры курят на корточках, лопоча Бог знает что на своем собачьем языке.

Там можно в самом деле прожить припеваючи и в дни безденежья набить себе живот за гроши. У кого крепкий желудок и кому не страшно видеть, как едят "кускус" руками, которыми только что гладили себе ноги, тот может за реал получить полную тарелку и в придачу два яйца, красных как на Пасхе, а потом напиться кофе из чашки величиною в ореховую скорлупу, растянувшись иа эстраде арабской таверны, после чего уснуть под флейту и два тамбурина.

Все, что хочешь, тут есть для веселья. Жалостливые мавританочки, готовые к услугам каждого, с расписными лицами, ногтями, окрашенными в синюю краску, и грудью, испещренною грубой татуировкой, зазывают к себе прохожих, стоя на порогах; в банях, голстые негритянки с глазами, как у фарфоровых собак, улыбаются, предлагая сделать вам массаж своими толстенными лапами; и, чорт возыии! есть еще и барыни, закутанные так, что видишь только нос да один глаз, в широких штанах, в которых оне ходят покачиваясь, и в плащах, из под къторых выглядывают: расшитая золотом курточка, руки, похожия на ювелирную выставку, к объемистая грудь с безчисленными ожерельями из мелких монет и полумесяцев.

А что за глаза, ребятушки! И что за фигуры! Он до сих пор помнит одну зажиточяую негритянку, которую встретил наверху, в переулочке. Что поделаешь? Уж у него такой характер, и он не мог устоять: ущипнул ее в эти широкие штаны, как будто гиустые, но в которых оказалось нечто твердое, как камень. Негритянка завизжала, как крыса; на него накинулось десятка два грязных молодцов с ужасными дубинами; тогда он сам и оба приятеля, с ним бывшие, выхватили ножи, и сражение длилось до тех пор, пока не явились зуавы, которые свели их в кутузку. Пришлось просидеть два дня; потом консул приказал их выпустить.

Матросы жадно слушали, восторгаясь его подвигами; пока они хохотали, обсуждая историю с негритянкой, Антонио посмотрел на свои ноги с выражением усталости и пробормотал:

- Ах, в те времена я был бойчее!

Вдруг хозяин вскрикнул: что-то отошло от берега и приближалось. Красный огонь увеличивался с минуты на минуту, и слышен был глухой шум воды, точно к лодке плыла большая собака.

To была паровая шлюпка из "склада". Здоровый парень с белокурыми усами и в синей фуражке прыгнул на палубу "Красотки" и на смешанном наречии африканских портов, состоящем из языков итальянского, французского, греческого и каталанского, отдал Ректору отчет в своей мессии: "Заказ мусью Марьяно из Валенсии получен своевременно; их ждут с предыдущей ночи; сигнал замечен, и груз вон там, готов к наискорейшей нагрузке: потому что, хотя французские власти притворяются, будто не видят, однако в таких делах всегда лучше не зевать".

- За дело! - крикнул Ректор. - Грузим!

И с маленького пароходика, труба которого едва возвышалась над грудою товара, начали переходит в лодку толстые тюки, запакованныф в клеенку и распространявшие острый запах. Оба судна были сцеплены и перегрузка совершалась легко. Широко открытый люк поглощал тюки, и, по мере того, как совершалась эта операция, "Красотка" оседала все глубже, глухо скрипя, как терпеливое животное, стонущее под непосильным бременем.

Белокурый парень со шлюпки рассматривал лодку с возраставшим изумлением. "Возможно ли надеяться, что эти гнилые доски выдержат?" Но Ректор отвечал, ударяя себя в грудь, как будто для подтверждения уверенности, уже начинавшей слабеть.

- Да, да, она выдержит, и мы возьмем весь груз! Ни одного тюка не оставим! С помощью Божьей и Господа Иисуса я рассчитываю доставить мой груз по назначению послезавтра в ночь и сложить его на пристани в Кабаньяле.

Трюм был полон, и тюки нагромождались на ветхую палубу, подпираемые деревяшками и привязываемые веревками к обшивке, чтобы не упасть в море.

- Желаю удачи, хозяин! - произнес на своем варварском наречии белокурый парень, снявши картуз и крепко сжимая руку Ректора.

И пароходик отплыл.

-

"Красотка* распустила парус и пошла на Запад, оставив за собою город, в котором освещение мало-по-малу гасло.

Сердце у Ректора сжималось. "Ах, да не забудет нас Бог и не пошлет нам шквала!" И в хорошую-то погоду надо было дивиться, как еще плывет эта лодка, осевшая чуть не до бортов, ленивая в движениях и поднимавшая нос до того медленно, что даже при слабом волнении вода хлестала на палубу, точно в бурю! Антонию же, свободный от тревоги за собственность, подшучивал над этою посудиною, сравнивая ее с торпедной лодкой, у которой палуба бывает вровень с водою.

На заре смутный сипуэт мыса Мала Дона был уже назади, и лодка скоро вышла в открытое море.

О нагрузке, сделанной с такою быстротою в виду порта, под покровом ночи, Ректор вспоминал, как о промелькнувшем сне, очутившись опять на просторе Средиземного моря, без малейшего берега на горизонте. Но сомнения его исчезали при виде тюков, на которых спал экипаж, утомленный их перетаскиваньем, и, наконец, самым решительным доказательством служил черепаший ход несчастной перегруженной "Красотки".

Единственное, что успокоивало Ректора, это была благоприятная погода. Попутный ветер и спокойное море: при таких условиях лодка дойдет до Валенсии! Хозяин её начинал понимать, насколько смело было его предприятие плыть на таком корыте. И, хотя совсем не зная страха, он вспомнил не раз об отце своем, храбром моряке, который смеялся над морем, как над благосклонным приятелем, что не помешало ему, однако, утонуть в море с лодкою, в которой потом вытащили на берег его разложившийся труп.

"Красотка" плыла без приключений до зари следующего дня. Небо было облачно; длительная дрожь пробегала по морской поверхности. Мыс св. Антония скрывался в тумане. Монго был перерезан двумя поясами облаков, так что вершина его как будто висела в пространстве.

"Красотка" зловеще клонилась на левый бок; надутый парус почти касался волн; шли быстрым ходом. Признаки надвигающейся непогоды тревожили хозяина: ведь для разгрузки-то придется ждать ночи.

Ректор вдруг бросил румпел и выпрямился. Взгляд его был пристально устремлен на какойто парус, показавшийся на сером фоне берега: "Чорт возьми! Он не ошибся: эта лодка ему известна хорошо. Таможенная шлюпка сторожит, крейсирует перед мысом! Нашелся доносчик в Кабаньяле и наплел, что "Красотка" вышла не для ловли".

Антонио с беспокойством глядел на брата. Тот не колебался: "времени еще много, нужно вернуться в открытое море". И "Красотка", переменив направление, удалилась от мыса, убегая на северо-восток. Ветер благоприятствовал этому маневру, и она шла с большою скоростью, каждую минуту ныряя в волнах своим тяжелым кузовом.

Почти тотчас шлюпка сделала такой же поворот и погналась за лодкой. Таможенный челнок был лучше и легче; но он был еще далеко от "Красотки", а Ректор решился бежать без остановок, хотя бы на конец света, если до тех пор море не поглотит старое корыто вместе с грузом,

Погоня продолжалась до полудня: лодки несомненно уже были на широте Валенсии. Но шлюпка внезапно повернула и поплыла к земле. Ректор без труда угадал намерение таможенных: так как погода была ненадежная, щлюпка предпочла лавировать, в уверенности, что рано или поздно "Красотка" пристанет к берегу, чтобы снять груз. "Раз нам дана отсрочка, большое спасибо! А сейчас, ребятушки, нужно куда-нибудь пристать, потому что в такой посудине не переждешь непогоды на море. Скорее, в Колумбреты, убежище честных моряков, принужденных скрываться за свою любовь к торговле!"

В девять часов вечера, когда зеленые волны, глухо вздымаясь, толчками увлекали "Красотку" в безумную пляску, старая лодка, руководясь маяком, проникла в Колумбрету-Майор, угасший кратер, изрытый волнами, полукруг из отвесных скал, на одной из оконечностей которого стоит башня маяка с жилищами его сторожей, а посредине имеется озерко воды, всегда спокойной, если только нет восточного ветра.

Этот островок похож на толстую дугообразно построенную стену и не имеет ни вершка обыкновенной сухой земли; он весь состоит из высоких вулканических скал, бесплодных, так как их проклятая почва, обвеянная солоноватым воздухом, не в силах вскормить даже жалкого деревца; здесь нет ничего, кроме утесов, разбиваясь о которые, в бурные дни, волны взбрасывают на невероятную высоту скелеты рыб и голыши. Далее на значительном пространстве разбросаны по морю Малые Колумбреты: Форадада, выходящая из воды, словно арка подводного храма, и другия скалы, остроконечные, исполинские, неприступные, представляющиеся пальцами доисторического чудовища, таящагося в морской бездне.

"Красотка" стала на якорь в заливе. Никто не сошел с маяка, чтобы ее окликнуть Сторожа были привычны к таинственным посещениям моряков, заходящих в этот архипелаг с желанием, чтобы на них не обращали внимания. Экипаж лодки видел на выступе скалы огоньки в жилищах; ветер порою доносил человеческую речь; но все это возбуждало не более интереса, чем тысячи чаек, жалобно стонавших, сидя на утесах. Вокруг островка, по ту сторону скалистой стены, ревело бешеное море; но волны, пробежав по камням взморья, утихали при входе в залив.

Когда рассвело, Ректор сошел на берег и, по неровным ступеням, высеченным в граните, полез на вершину для наблюдений над обширным пространством воды между островом и далеким берегом, невидимым по причине тумана. Он не разглядел ни одного паруса, а между тем не был спокоен: он боялся, как бы его не прихлопнули именио здесь, в столь известном убежище контрабандистов. Он предчувствовал, что рано или поздно шлюпка разыщет его в Колумбретах; но, несмотря на свою смелость, боялся выйти в море на своей скверной лодке. He в жизни было дело, а в грузе, представлявшем собою все его богатство.

Эгоизм собственника ускорил его решение. "В море! Хоть бы даже акулам пришлось курить хороший алжирский табак! Все лучше, чем дать этим таможенным разбойникам поживиться чужим добром!".

И, как скоро экипаж поел, "Красотка" вышла из залива, так же таинственно, как и вошла, ни с кем не простясь и провожаемая любопытными взглядами сторожей, вышедших на площадку перед башней.

Что за погода! Что за волны! "Красотка" становилась почти вертикально на гребнях валов, а затем обрушивалась в бездну, где могла ждать ее смерть, подстерегавшая добычу. При каждой аттаке моря, облако водяной пыли взлетало над бортами, заливая палубу; пена стекала по клеенке тюков, а люди, скорченные и промокшие насквозь, только о том и старались, чтобы их не снесло. Даже Антонио был бледен и стискивал зубы. "На другой лодке - сколько угодно! А на этой надо было с ума сойти, чтобы оставить остров".

Но Ректор ничего не слушал. Как выростал в опасности этот пузатый чортъи! Его широкая поповская рожа ухмылялась при самых сильных ударах волн; он был красен, багров, точно в кабаке, после веселой попойки по случаю какой-нибудь сделки; его плотные руки не отрывались от румпеля, а, массивное туловище не качалось от ужасных сотрясений, колебавших лодку и исторгавших у неё скрип, точно перед гибелью. Моряк смеялся надо всем этим с тем самым добродушным видом, которым заслужил столько насмешек у себя дома, в Кабаньяле.

"Это ничего не значит, так-то ее и так! He из-за чего портить себе кровь! Если эта дрянь откажется плыть и станет килем кверху, то тогда посмотрим! Тут-то и показывать храбрость, а не по кабакам да с девками!.. Ну, гляди в оба!.. Бум!!!.. Прокатила!.. Коли нырять придется, так скажем "Отче Наш" и, да и закроем глаза. Во всяком случае, ведь ад то у нас, на земле; а на том свете не нужно ни есть, ни работать. И потом, сколько ни живи, а помирать все надо; так уж пусть лучше сожрет акула, скотина бравая, чем источат черви, словно падаль... Гляди!.. Опять идет!..

Так Ректор излагал основы той философии, какую усвоил в юности, учась у дяди Борраски. Но слушал его один юнга, бледный до зелени от страха, вцепившийся в мачту и смотревший во все стороны, точно не желая упустить ни одной подробности зрелища.

Наступала ночь. "Красотка" плыла под рваными парусами, страшно ныряя и совсем без огней, как судно, менее боящееся столкновения, чем нескромных глаз.

Час спустя, её хозяин заметил совсем близко огонь, прыгавший по волнам: то был фонарь лодки, плывшей навстречу. Мрак помешал разглядеть ее явственно; но каким-то инстинктом он распознал таможенную шлюпку, которая, утомившись крейсированием вдоль берфга, решилась на смелый шаг и, несмотря на дурную погоду, пустилась к Колумбретам, чтобы накрыть контрабандистов в их убежище. На случай, еслиб догадка его оказалась верной, Ректор доставил себе удовольствие на минуту бросить румпель и своими толстыми, неуклюжими руками сделать два или три нелепых жеста в знак веселаго презрения: "Нате! вот вам на дорогу!"

В полночь моряки увидели маяк родной церкви. Они были против Кабаньяля. Ночь благоприятствовала тайной разгрузке. Но ждут ли их?

По мере приближения к суше, Ректор утрачивал свою изумительную ясность: он слишком хорошо знал эти места. Если придется тут ждать в бездействии, то не пройдет и двух часов, как "Красотка" силою ветра и волн будет разбита о плотину или выкинута на песок против Назарета. Вернуться в море было невозможно: вот уже некоторое время, как он угадал по глухому гулу, что в набитом табаком трюме появилась течь. Если "Красотку" продержать в море еще несколько часов, то волны разнесут ее в щепки.

Итак, необходимо было плыть к берегу, несмотря на опасность. И "Красотка" полетела прямо, уносимая скорее волнами, нежели ветром, к темному взморью.

Светлая точка блеснула три раза, и Паскуало с Антонио вскрикнули от восторга: дядя был там и ждал их! Это был условный знак. Дядя Марьяно, по обычаю контрабандистов, зажег последовательно три спички под защитою плаща, которым его люди загораживали его сзади, чтобы огонь был виден только с моря.

"Красотка" распустила все паруса. Это было совсем безумно. Она то вылетала килем из воды, то зарывалась носом в волны; она дыбилась, как лошадь, закусившая удила, ныряла одним боком, подскакивала другим. Рев моря усиливался с минуты на минуту, и, наконец, с вершины пенистой волны пловцы увидели взморье, а на нем - группу черных фигур. И вдруг лодку встряхнул ужасный толчок: она остановилась сразу, скрипя, точно раздираемая на части; ветер растрепал парус, а вода с силою хлынула на палубу, опрокидывая людей и унося тюки.

Они сели на мель в нескольких аршинах от земли. Целый муравейник теней, немых, словно призраки, кинулся на лодку и безмолвно расхватал тюки, которые начали переходить из рук в руки по цепи из людей, тянувшейся до берега.

- Дядя! дядя! - кричал Ректор, прыгая в воду, которая была ему лишь по грудь.

- Я здесь, - ответил голос со взморья, - Молчи! и надо спешить...

Зрелище получилось необычайное. Mope peвело во мраке; прибрежный тростник гнулся под налетами бури; волны надвигались, точно собираясь поглотить сушу; тем не менее, стая черных дьяволов, немых и неутомимых, тащила тюки из полуразвалившейся лодки или вылавливала их из пенистой воды и переправляла на берег, откуда они тут же исчезали, причем время от времени, в минуты затишья, слышался скрип отъезжавших телег.

Ректор увидел дядю Марьяно, который, в своих громадных морских сапогах, ходил туда и сюда, отдавая приказания голосом твердым и повелительным и держа в руке револьвер. "Бояться нечего: таможенные ближайшего поста уже "подмазаны" и дали бы знать, если бы нагрянуло начальство. Вот за кем надобен глаз да глаз: за безмолвными разгрузчиками, ребятами, проворными на руку, готовыми воспользоваться суетней и убежденными в справедливости пословицы: Кто у вора украдет... Но нет!.. Он не дастся в просак, чорт возьми! Первому же, кто припрячет тюк, будет послан гостинец!"

Все миновало, как сон. He успел еще Ректор оправиться от сотрясения, испытанного вместе с лодкою, не успела еще затихнуть у него боль от ушибов, как уже уехала последняя телега. Разгрузчики попрежнему, не говоря ни слова, рассеялись по разным направлениям.

He пропало ни одного тюка: даже застрявшие в трюме были вытащены из разломанной лодки.

Антонио и остальной экипаж тоже ушли, унося парус и кое-что годное с лодки. Юнгу выловили в ту минуту, как он собирался тонуть: он упал в море, когда лодка наткнулась на мель.

Очутившись наедине с дядею Марьяно, Ректор обнял его. - Ах, дядя, дядя! Надо сознаться: приходилось не сладко! Но, слава Богу, все кончилось хорошо. Счеты сведем как можно скорее, а теперь пойду спать с моей Долорес: мои труды того стоют!

Он ушел в Кабаньяль, не удостоив ни одним взглядом несчастную "Красотку", которая, в плену у взморья, хлопала по грунту кормовою частью киля, принимая удары волн, чувствуя при каждом напоре, что тело её расползается и внутренности уносятся водою, умирая без славы, в ночи, после долгой трудовой жизни, как старая лошадь, брошенная на краю дороги и долго побелевшими костями своими привлекающая вороньи стаи.

VII.

Из прибыли с экспедиции на долю Паскуало пришлось двенадцать тысяч реалов, которые дядя Марьяно вручил ему несколько дней спустя. Но муж Долорес выиграл еще больше: уважение дяди, который, радуясь, что получил свою долю, безо всякого риска, смотрел теперь на него, как на человека добродетельнаго; да и горячия похвалы береговых жителей, узнавших о его предприятии. Выход из Колумбрет был сочтен замечательной штукой: таможенная шлюпка чуть не затонула, а на острове стражники ничего не нашли.

Ректор был как бы отуманен своей удачей. Эти двенадцать тысяч реалов вместе с сбережениями, которые собирались по копейке и хранились в месте, известном лишь ему и Долорес, составляли кругленькую сумму, с которой порядочный человек мог предпринять кое-что.

И это кое-что, как всем хорошо было известно, могло иметь отношение лишь к морю: ведь Ректор был характером не в дядю, чтобы сидеть на суше и, ничего не делая, наживаться от чужой нужды. Что касается контрабанды, о ней нечего было и думать: оно хорошо один раз, как игра, всегда благоприятствующая новичкам; но не следует искушать дьявола. Для такого человека, как он, самым лучшим занятием было рыболовство, но при условии обладания собственным инвентарем, чтобы не дать обирать себя судохозяевам, которые сидят по домам и забирают себе львииую долю.

Ворочаясь под одеялом и беспокоя Долорес беспрестанными обращениями к ней, он даже ночью то и дело возвращался к этим рассуждениям и, в конце концов, решил удотребить свой капитал на постройку лодки, но не какой-нибудь, а, по возможности, самой лучшей изо всех, плавающих перед Бычьим Двором. "Давно пора, Господь свидетель! Его больше не увидят матросом или шкипером на жалованье; он будет судохозяином и, в знак своего достоинства, поставит у дверей своего дома самую высокую мачту, какую только можно отыскать, чтобы сушить на её верхушке свои сети.

Пусть знает весь честной народ, что Ректор строит лодку! Если красавица Долорес, разбогатевши, придет еще на рыбный рынок, то будет продавать там собственную рыбу"... И женщины квартала обсуждали эту новость: а, когда шли к каналу у Газа, то заходили к навесам конопатчиков и с завистью смотрели на Ректора. Последний, покусывая сигаретку, находился там с утра до вечера, наблюдая за плотниками, которые пилили и строгали для нового судна желтые свежие брусья, полные смолы, одни прямые и крупные, другие - гнутые и тонкие. Работа шла спокойно. Ни торопливости, ни промахов: дело было не к спеху. Единственно, чего желал Паскуало, это, - чтобы его лодка была лучшею в Кабаньяле.

В то время, как он телом и душой ушел в постройку этой барки, Антонио жил припеваючи, благодаря деньгам, которые получил от Ректора за путешествие в Алжир.

Впрочем, в старую лачугу, где он жил с Росарией и где постоянно происходили ссоры и раздавались грубости и удары, счастливый исход этого путешествия не внес ни малейшего достатка. Бедная женщина по-прежнему носила каждое утро свою ношу рыбы в Валенсию, часто даже в Торренто или в Бетеро, всегда пешком, ради экономии; а когда время было неблагоприятно для продажи, она проводила дни в своей дыре, наедине со своим горем и бедностью. Зато её милый Антонио ходил гоголем больше прежняго: щеголял в новом платье, всегда с пригоршнею дуро в кармане, и все время торчал в кофейне, если только не уходил с товарищами в город, чтобы рискнуть несколькими песетами в игорном притоне или затеять ссору в рыбацком квартале. Тем не менее, при встречах с дядей, чтобы не утратить своего права быть назойливым, он напоминал ему о той маленькой должности на работах в порте, которой домогался, когда был беден.

Он с наслаждением купался в этом временном изобилии, напоминавшем ему счастливое время после свадьбы; и по своей вечной непр6дусмотрительности, по циничномуилегкомыслию, привлекавшему к нему женщин, он не раздумывал о том, что скоро наступит конец деньгам, данным ему братом, этой маленькой сумме, которая давно бы уже изсякла, если бы товарищи в свою очередь не угощали его и если бы ему не везло в игре. Он возвращался в свою лачугу поздно ночью и ложился в дурном настроении, ругаясь сквозь зубы и готовый ответить пощечинами на малейшее замечание Росарии.

Иногда последняя не видала его по два и по три дня; зато его видели каждую минуту у Ректора; и, если не было Паскуало, то он усаживался в кухне, около Долорес, выслушивая с опущенной головой и с покорным видом упреки, которые обращала к нему невестка за дурное поведение. Когда Ректор заставал эти выговоры, он принимался восхвалять здравый смысл своей жены. "Ну да, Боже мой! Долорес говорит ему все это потому, что очень его любит, и потому, что она женщина разумная, которая не может терпеть, чтобы её деверь делал такие глупости и давал столько поводов к злословию". И добродушный муж, наконец, умилялся, слушая проповеди своей Долорес, "умной женщины, настоящей матери для этого немного тронутого парня".

Чем ближе подходили к концу деньги у Антонио, тем чаще посещал он своего брата. Однако, он сумел воспользоваться этими материнскими советами; и, чтобы не дать людям болтать, он довольно часто ходил вместе с Паскуало в сараи конопатчиков и притворялся заинтересованным постройкой этого гигантского кузова, бока которого мало по малу прикрывались и стройные очертания которого уже обозначались под молотками, вилами и топорами, беспрерывно работавшими над его отделкой.

Наступило лето. Часть взморья между каналом газового завода и гаванью, заброшенная весь остальной год, кипела оживлением временного лагеря. Тропическая жара гнала весь город на этот берег, где воздвигался настоящий импровизированный городок. У волнующагося моря выстроились правильными рядами украшенные разноцветными флагами купальные будки из крашенного холста сь тростниковыми крышами и с самыми причудливыми названиями. Во избежание ошибок при нахождении будок, оне были увенчаны, как бы живописными вывесками, паяцами, марионетками и маленькими лодочками. Предвидя аппетит, который должен был возбудиться морским воздухом, позади разбросались харчевни; одне с большими претензиями, с лестницами и терассами, - все непрочное, как театральные декорации; но недостатки постройки и тайны кухни были прикрыты громкими названиями: Ресторан Париж, гостиница Хорошаго Вкуса; а рядом с этоми чопорными лабораториями летней гастрономии, - другия, местные старые кабачки с рогожными навесами, хромыми столами, стеклянными графинами на них и сь печами наружи, вывешивали с гордостью свои объявления, забавные по орфографии; и с Иванова дня до половины сентября каждый день подавали улиток под соусом.

Посреди этого эфемерного города, который должен был, как дым, исчезнуть при первом дуновении осени, неслись "трамы" и поезда, свистя, прежде, чем раздавить; спешили тартаны, развевая свои красные занавески, точно знамена шаловливого веселья; всю ночь кипела толпа, жужжа, как осы в гнезде, причем сливались в общий гул выкрики пирожниц, завывание шарманок, визг гитар, щелканье кастаньетами и резкие гнусливые звуки гармоник: под эту музыку плясали господа с усами колечком и в белых блузах, почтениые личности, которые, взяв ванну не снаружи, а внутрь, возвращались в Валенсию в самом подходящем настроении, чтобы побиться на ножах или дать пару пощечин первому встречному чиновнику.

По ту сторону канала, постоянные жители взморья смотрели на это веселое нашествие, но не смешивались с ним. "Надо же людям повеселиться!" Это время года являлось как бы тучной дойною коровой, которую судьба посылала кабаньяльцам, чтобы надоенного хватило им на целый год.

В начале августа, настал нетерпеливо жданный день, когда лодку Ректора можно было считать готовой.

Какая радость! Ея владелец говорил о ней, как дедушка - о прекрасном сложвнии внука. Дерево - самое лучшее, какое только могли достать; мачта - прямая, гладкая, без единой трещины; подводная часть - несколько широкая, чтобы лучше выдерживать волны, но зато с носом острым, как лезвие бритвы; борта, выкрашенные в черный цвет, блестели под лаком, точно сапог горожанина; бока ослепительной белизны, не более, не менее, как живот угря: - вот какова она была!

Недоставало только канатов, сетей и некоторых снастей; но над ними работали самые искусные канатчики и оснастчики взморья; и ожидалось, что еще до пятнадцатого августа лодка, уже готовая, покажется перед публикой, как прекрасная невеста, одетая в день свадьбы во все новое с ног до головы.

Так говорил Ректор, сидя раз вечером перед своим домом, в кругу семьи. Он пригласил к обеду свою мать и сестру Росету. Долорес сидела около него; а немного поодаль, на плетеном табурете, прислонившись к стволу маслины и, сквозь пыльную листву ея, устремивши взгляд на луну, сидел Антонио в позе и с выражением лица, напоминавшими трубадура с хромолитографии, и играл на гитаре. В нескольких шагах, на тротуаре, на маленькой глиняной печке шипела целая сковородка рыбы. Соседские ребятишки бегали по грязному ручью и гонялись за собаками. У каждого домика на улице сидели люди, вышедшие подышать слабым ветерком, дувшим с моря.

"Убей меня Бог! Как, вероятно, жарятся в Валенсии!"

Синья Тона очень переменилась. Она, по её словам, "сделала скачек". От хорошо сохранившейся полноты она внезапно перешла к старости. Яркий голубоватый свет луны освещал её почти лысую голову, на которой редкие седые волосы образовали как бы тонкую сетку, прикрывавшую розоватый череп, её морщининистое лицо с вялыми и отвислыми щеками, её черные глаза, о которых когда-то так много говорили в Кабаньяле; теперь они, грустные и полупогасшие, почти скрывались и, казалось, даже тонули в пухлой коже.

Такое увядание было вызвано неприятностями. "Уж как эти мужчины бесили ее!" Эти слова были намеком на её сына Антонио; но весьма возможно, что, произнося их, она думала также и о таможенном стражнике Мартинесе.

С другой стороны, пришли трудные времена. Кабачок на взморье приносил гроши, и Росете пришлось поступить на табачную фабрику. Каждое утро молодая девушка, с маленькой корзинкой на руке, отправлялась в Валенсию, вместе с толпой грациозных и наглых девченок, которые, постукивая каблучками и размахивая юбками, шли чихать в Старую Таможню, где воздух был полон табачный пыли.

А какая хорошенькая девушка вышла из Росеты! К ней вполне подходило её имя. Часто, глядя на нее украдкой, мать открывала в ней изящество синьора Мартинеса. И в этот вечер, жалуясь, что её дочь должна ходить на фабрику рано утром даже зимой, она в то же время рассматривала эти растрепавшиеся белокурые волосы, эти задумчивые глаза, этот белый, не поддающийся ни солнцу, ни морскому ветру лоб, испещренный в эту минуту тенями от листвы и проходящими сквозь нее лучами месяца: тени и лучи, переплетаясь между собою, покрывали как бы жилками личико юной девицы.

Росета смотрела то на Долорес, то на Антонио своими большими глазами, внимательными и грустными, - глазами девы, знающей все. Когда Ректор стал хвалить своего брата за то, что он остепенился, все более отстает от веселой жизни и начинает с удовольствием бывать в этом доме, где находит покой и ласку, которых не имеет у себя дома, - у его сводной сестры появилась саркастическая улыбка. "Ах, мужчины! Верно то, что её мать и она постоянно повторяют: кто из них не подлец, как Антонио, тот дурак, как Паскуало". Поэтому-то она гнушалась ими, и весь Кабаньяль дивился, как она спроваживала всех, кто предлагал ей себя в возлюбленные. Нет, она не желала иметь никакого дела с мужчинами. Она помнила все проклятия, какие слыщала от матери по адресу этих негодяев, в те часы, когда синья Тона, возмущенная, изливалась в ругательствах, сидя одна в старой лодке.

Теперь, в маленьком кружке стало тихо. Рыба шипела на сковородке; Антонио брал неясные аккорды на гитаре; а резвая толпа мальчуганов застыла как раз посреди грязи и, глядя на луну с таким изумлением, как будто увидев ее в первый раз, распевала на однообразный же мотив звонкими как серебряные колокольчики, голосками:

La lluna, la pruna,

Vestida de dol...(*).

(* Луна, сливное дерево,

Под траурным покровом...)

Антонио, у которого болела голова, рассердился: "Скоро ли они замолчат?" Но заставьте-ка послушаться этих шалунов!

Sa madre la crida,

Son padre no vol... (*)

(Мать её бранится

Отец не позволяет...).

A бродячия собаки, присоединяясь к хору детей, которые пели в честь Дианы этот нелепый гимн, возсылали к богине самые ужасные завывания.

Ректор продолжал говорить о своей лодке; "Все будет готово к пятнадцатому августа, и уже решено со священником, что тот придет в этот день, после полудня, для освящения... Но чорт возьми! Еще кое-чего не хватает! И как об этом не подумали! Для крестин нужно имя, а имя еще не выбрано. Как же назвать эту лодку?"

Эта неожиданная задача привела всех в волнение, даже беззаботный Антонио спустил на землю свою гитару и принял размышляющий вид... "Вот! он придумал..." Его воинственные чувства, его воспоминания о королевском флоте вдохновили его. Лодка будет называться "Грозный Стрелок".

- Как? Что вы на это скажете?

Ректор не нашел возражений. Этот добродушный и мирный толстяк гордо выпрямлялся при мысли, что его лодка будет называться "Грозным Стрелком"; он уже видел ее рассекаюшею волны с хвастливым изяществом португальского фрегата. Но женщины возстали: "Какое странное название! Как будут насмехаться в Кабаньяле! Разве рыбачья лодка стреляет, да еще грозно? Лучше придумала синья Тона: пусть ее назовут "Легкая", как звали ту, на которой погиб отец Паскуало и которая потом служила убежищем для всей семьи.

Но это вызвало всеобщий протест. Такое имя неизбежно накличет беду. Судьба того судна достаточно убедительна. Наилучшее название, предложила Долорес: "Морская Роза". Это, в самом деле, мило!" Ректор еще раз пришел в в восторг от вкуса своей жены, но вспомнил, что уже есть лодка с таким названием. "Какая жалость!"

Тут Росета, которая до тех пор не сказала ни слова и ограничивалась лишь презрительными гримасами при каждом предложенном названии, выразила свое мнение. Надо назвать лодку: "Цвет Мая". Эта мысль пришла ей в голову сегодня, в кабачке, когда она разглядывала виньетки на привезенном из Гибралтара табаке. Ее пленила эта изящная надпись, из букв которой составлялось разноцветное сияние над фабричным клеймом, изображавшим барышню в наряде танцовщицы, с розами, похожими на томаты, на белой юбочке, а в руке - с пригоршней каких то других цветов, похожих на репы.

Ректор пришел в восторг.

"Да, убей меня Бог! Это удачно! Пусть лодка называется "Цвет Мая", как гибралтарский табак. Чего лучше?! Эта лодка построена, главным образом, на деньги за табачный груз, a он состоял из тех самых пакетов, на этикетах которых нарисована резвая барышня... Да, да, Росета права. "Цвет Мая", а не иначе!.." Все разделяли восторг Ректора: это название казалось им нежным и красивым; оно ласкало чем-то поэтичным их грубое воображение. Они находили в нем влекущую и таинственную прелесть, не подозревая, что так называлось историческое судно, которое доставило к американским берегам преследуемых английских пуритан, неся в себе зародыш самой великой республики в мире.

Ректор сиял. "Сколько в ней ума, в этой Росете!.. А теперь, честная компания, надо поужинать! За дессертом выпьют за "Цвет Мая".

Маленький Паскуало, заметив, что сковородку вносят в дом, оставил хор мальчуганов; так и кончилась монотонная песенка: La lluna, la pruna...

Благодаря легкости, с какой передаются новости в маленьких поселках, скоро весь Кабаньяль знал, что лодка Ректора называется "Цвет Мая"; когда, накануне освящения, ее вывезли на взморье против Бычьяго Двора, на обшивке кормы уже красовалось её прелестное имя, написанное синими буквами.

На другой день, после полудня, в квартале лачуг было будто воскресенье. He часто бывали подобные торжества! Крестным отцом был сам г. Марьано, по прозванию "Кальяо" богач, обыкновенно скупой, но сегодня готовый сорить деньгами в честь своего племянника. На взморье должны были без конца ходить стаканы и сыпаться конфекты.

Ректор уже знал, как взяться за дело. Он отправился в церковь со всем своим экипажем, чтобы проводить до берега священника, дона Сантиаго. Священник встретил его с одною из тех улыбок, какие предназначаются ддя хороших прихожан. "Как? Разве уже пора? Что-ж, можно сказать пономарю, чтобы шел за святой водой и кропилом. Что касается его самого, то он будет готов сию секунду: только надеть епитрахиль".

Но Ректор воскликнул в негодовании: "Епитрахиль? Полноте!" Паскуало хотел ризу, и самую лучшую. Крестины его лодки не были чем-то обыкновенным. А, главное, разве он не заплатит, что потребуется?

Дон Сантиаго улыбнулся: "Хорошо! В подобных случаях риза неупотребительна; но он согласен ее надеть ради Паскуало, зная его за верующего христианина, хорошо относящагося к людям".

Они вышли из церковного дома; впереди пономарь, с кропилом и сосудом святой воды, открывал шествие; а за пономарем шел дон Сантиаго, сопровождаемый хозяином и его людьми, держа в одной руке свой требник, а другою подбирая, чтобы не запачкать в грязи, свою старую, роскошную ризу, матовой белизны, окаймленную тяжелыми зеленовато-золотыми позументами и, сквозь изношенную ткань, показывавшую подкладку выпуклой вышивки.

Мальчуганы сбегались толпами, чтобы потереться сопливыми носами об руку священника, которой каждую минуту приходилось высовываться из-под ризы. Женщины улыбками приветствовали "отца капеллана", человека веселаго, терпимого, не без остроумия, и умевшего применяться к нравам своей паствы, не удивляясь, если его останавливала среди улицы благочестивая торговка и просила благословить её корзины и весы, чтобы полиция не поймала ее на обвешиваиии.

Когда шествие достигло взморья, то зазвонили колокола, примешивая свою веселую болтовню к ропоту волн. Зеваки спешили попасть вовремя, чтобы ничего не пропустить из церемонии. Там, на открытом месте, стоял на песке "Цвет Мая", окруженный черною движущеюся толпою; блестящий, лакированый, облитый золотыми лучами солнца, он простирал к голубому небу свою тонкую и изящно-наклоненную мачту, на верхушке которой качался букет искусственных трав и цветов, служивший отличительным признаком каждой новой лодки и остававшийся там до тех пор, пока его не развеют бури.

Ректор и его люди прокладывали священнику дорогу в толпе, которая теснилась вокруг судна. У кормы стояли крестная мать и крестный отец: синья Тона, в новой мантилье и юбке, и дядя Марьяно в шляпе и с тростью, одетый по-барски, ни дать, ни взять, как когда ходил в Валенсию говорить с префектом.

Вся семья являла столь торжественный вид, что приятно было взглянуть. На Долорес было розовое платье, великолепный шелковый платок на шее, а пальцы все в кольцах. Антонио важно стоял на палубе, в куртке, новой с иголочки, в чудесной шапке, сдвинутой на ухо, и гладил себе усы, очень довольный, что стоит на виду у всех красавиц. Внизу, около Росеты, стояла его жена, Росария, которая ради торжественного события помирилась с Долорес и нарядилась в свое наилучшее платье. Что касается Ректора, то он был ослепителен; он походил на англичанина в своем роскошном синем шерстяном костюме, привезенном ему из Глазго механиком одного парохода; a на жилете у него висела вещь, употребляемая им в первый раз в жизни: цепь из накладного серебра, толщиной с канат его лодки.

В этом прекрасном зимнем костюме он обливался потом, но работал локтями, чтобы не дать толпе затолкать священника и крестных.

- Ну, господа! Немного потише! Крестины - не потеха. Потом повеселитесь!

И, чтобы подать пример этой непочтительной толпе, он принял сокрушенный вид и снял шляпу в то время, как священник, тоже потевший под тяжелою ризой, искал в требнике молитву, начинавшуюся так: "Propitiare, Domine, supplicationibus nostris, et benedic navemistam..."

Восприемники, серьезные, с опущенными глазами стояли направо и налево от священника. Пономарь следил за священнодействующим, готовясь ответить: "Аминь!" Толпа, обнажив головы, стихала, сосредоточивалась и как бы недоумевала в ожидании чего-то необычайнаго.

Дон Сантиаго хорошо знал свою публику. При полной тишине, медленно и торжественно, часто останавливаясь, выговаривал он каждое слово молитвы. А Ректор, у которого в голове мутилось от волнения, кивал на каждую фразу, точно впивая в себя все, что говорил по латыни священник его "Цвету Мая". Он успел схватить только конец одной фразы: "Arcam Noe arabulantem in diluvio"; и преисполнился гордости, смутно догадываясь, что его лодку сравнили с судном, самым знаменитым в христианском мире, так что сам он становится будто кумом и товарищем веселаго патриарха, первого моряка на свете.

Синья Тона подносила к глазам платок, плотно прижимая его, чтобы не дать брызнуть слезам.

Окончив молитву, священник взял кропило.

- Asperges...

И корма судна покрылась водяною пылью, которая капельками потекла по крашеным доскам. Затем, все предшествуемые хозяином, который расталкивал толпу, и в сопровождении пономаря, бормотавшего "аминь", священник обошел кругом судна, кропя и повторяя латинские слова.

Ректор не хотел верить, что церемония уже окончилась. Надо было освятить и внутри: палубу, каюты, трюм. "Ну, Дон Сантиаго! Еще немножко! Ведь он знает, что Паскуало не останется в долгу".

И священник, улыбаясь умоляющему виду хозяина, подошел к лесенке, приставленной к лодке, и отважился поднятвся наверх в своей неудобной ризе, которая в лучах заката походила издали на спинку какого-то блестящего ползучаго насекомаго.

Когда все было освящено, священник удалился, сопровождаемый только маленьким певчим; a народ бросился к лодке, точно с намерением взять ее приступом. "Теперь можно ее снаряжать"!

Все кабаньялские озорники были тут, взъерошенные, крикливые, ревели, обращаясь к восприемникам:

- Миндалю, конфект!...

На палубе улыбался величественно г. Мариано. "Скоро узнают, какие есть вкусные вещи! Он истратил унцию золота, чтобы сделать честь своему племяннику". Он наклонился и запустил руки в корзины, стоявшие у его ног.

- Лови!

И первый залп леденцов, жестких, как пули, полетел в орущих ребят, которые, вступив в драку из-за миндаля и конфект с корицей, валялись по песку, заворотив юбченки и показывая сквозь дыры в штанишках красноватое тело шалунов, привыкших к праздному блужданию.

Антонио откупоривал кувшины можжевеловой водки, приглашая своих друзей с покровительственным видом, как будто угощение исходило от него. Простая водка лилась полными кружками, и все подходили выпить: таможенные солдаты, с ружьями на плечах; владельцы других лодок, босые, одетые, точно паяцы, в желтую байку; маленькие юнги в отрепьях, но за поясом с ужасными ножами, ростом с них самих.

Пир происходил на палубе. "Цвет Мая" дрожал от веселаго топота, как пол бальной залы; вокруг лодки разносился запах кабака.

Долорес, привлеченная весельем пирующих, влезла по лестнице, распекая на каждой ступеньке юнг, которые толпились тут с дурным намерением взглянуть на красные чулки великолепной судовладелицы. Жена Ректора чувствовала себя в своей тарелке среди этих мужчин, окружавших ее с жадным восхищением; она твердою ногою ступила на эти доски, принадлежавшие ей, сопровождаемая взглядами стоявших внизу женщин, особенно снохи своей, Росарии, которая должна была умереть от зависти.

Ректор не отходил от матери. В этот торжественный и так страстно желанный день, он испытывал как бы возрождение сыновней любви и забывал о свсей жене и даже о сынишке, который, никем не останавливаемый, напихивался конфектами.

Судовладелец!.. Судовладелец!..

Он обнимал свою старую мать, чмокая ее в отекшее лицо и в глаза, полные слез.

В памяти Тоны пробудились воспоминания. Праздник в честь лодки напомнил ей прошлое: пропуская досадное приключение с таможенным солдатом и долгие годы старости, когда она стала так сильно презирать мужчин, она видела покойного Паскуало, молодого и сильного, каким она его знала, когда вышла за него замуж; и плакала безутешно, как будто овдовела только вчера.

- Сын мой! Сын мой! - стонала она, обнимая Ректора, который казался ей воскресшим мужем.

Ректор был гордостью семьи, так как он своим трудом вернул ей прежнее значение. Мать плакала, мучимая раскаянием: она обвиняла себя, что не любила этого сына так, как он заслуживал. Теперь её сердце переполнялось нежностью; она точно спешила любить его побольше и боялась. - О, Боже! - так боялась, чтобы её сына не постигла судьба отца. Выражая свои опасения прерывающимся от рыданий голосом, она смотрела на бедный кабачок, видневшийся вдали, обломок лодки, бывший свидетелем ужасной драмы: гибели мученика труда.

Противоположность между новой лодкой, гордой и блестящей, и этой мрачной скорлупкой, которая, за отсутствием посетителей, день ото дня становилась темнее и печальнее, переворачивала Тоне душу; она представляла себе "Цвет Мая" уже разбитым, кверху килем, как она видела некогда лодку, принесшую в своем трюме труп её несчастного мужа. Нет, она не радовалась. Веселый шум собравшихся причинял ей боль. Это значило - издеваться над морем, этим скрытным существом, которое сейчас журчит с коварною ласкою, точно льстивая и лукавая кошка, но которое отомстит, как только "Цвет Мая" доверится ему. Тона боялась за этого сына, к которому она вдруг почувствовала пылкую любовь, как будто свидясь с ним после долгаго отсутствия. Что из того, что он был отважный моряк: отец был таким же и смеялся над бурями! "Увы! сердце подсказывало ей, бедной, что море поклялось погубить всю семью, и оно потопит новую лодку, как и ту!"

Но Ректор с негодованием крикнул на мать:

- Нет, убей меня Бог! Довольно стонов! Вот уж подходящия речи для такого радостного дня!..

"Все это - старушечьи капризы, угрызения совести, которая мучает ее за то, что она давно позабыла мужа... Единственное, что ей надо сделать, это - поставить толстую свечу за упокой умершего, на случай, если душа его терпит муки. Прочь все печали! Что касается до него, то он не хочет, чтобы дурно отзывались о море. Оно - верный друг, который иногда сердится, но позволяет пользоваться собою честным людям и приходит на помощь беднякам..."

- Ну, Антонио, еще стаканчик? Рано кончать! Надо хорошенько отпраздновать крестины "Цвета Мая".

И он снова стал пить, а мать продолжала хныкать, устремив глаза на разбитое судно, служившее колыбелью её детям.

Наконец, Ректор рассердился: "Скоро-ли она замолчит? Вспоминать в такой день, что морю случается быть и злобным? Ну, если она не хотела подвергать своего сына опасностям, что-ж не сделала из него епископа?.. Самое главное: быть честным человеком, усердно работать, а там будь, что будет! Люди, подобные ему, родятся моряками; у них нет другого кормильца, кроме моря; они навсегда присосались к нему и должны принимать от него, как радость удач, так и ужас бурь... Ведь надо же кому нибудь рисковать собою, чтобы добыть рыбы для людей; ну, его доля именно такая, и он будет плавать, как плавал с детства..."

- Убей меня Бог! Да перестань же, мать! Да здравствует "Цвет Мая"!.. Еще стаканчик, господа! Праздник должен быть праздником.

"Он несет расходы; и присутствующие очень огорчат его, если к полуночи их не подберут храпящими на песке, как свиньи!"

VIII.

Ректор провел по делам целый день в Валенсии и возвращался домой. Дойдя до Глориеты (Площадь перед табачной фабрикой, занятая отчасти сквером.), он остановился против фабрики. Было шесть часов. Солнце кидало оранжевый оттенок на кровли этого огромного строения и смягчало черновато-зеленые тона луж, которые оставил дождь в углублениях мансард. Статуя Карла III купалась в прозрачно-голубом воздухе, полном теплаго света; из решетчатых балконов вырывался наружу гам рабочаго улья, крики, песни и металлический звон хватаемых и бросаемых ножниц.

Из широких ворот начали выходить, подобно бунтующему стаду, работницы первых мастерских: поток ситцевых платьев, засученных рукавов, крепких рук, ног, семенящих без устали мелким воробьиным шагом. Неясный гул переклички и неприличных фраз слышен был у ворот, на обширном пространстве, где ходили взад и вперед сторожевые солдаты и где стояло несколько будочек, торговавших лимонадом.

Ректор стоял на тротуаре Глориеты посреди разносчиков газет, находя удовольствие в созерцании веселой суетни сигарочниц, неугомонная толпа которых, в белых фуляровых платках на головах, смутно напоминала бунтующую общину, бесстыжих монахинь, черные глаза которых оглядывали мужчин и как бы проникали под одежду своими пренебрежительными взглядами.

Он заметил Росету, которая, отделившись от одной из групп, шла ему навстречу. Спутницы молодой девушки остались ждать других работниц, которые работали в различных мастерских и должны были выйти немного погодя.

"Паскуало возвращается домой? Отлично. Так они могут идти вместе".

И они отправились по дороге в Грао. Он, неповоротдивый моряк с кривыми ногами, должен был ускорить шаги, чтобы не отстать от этой девушки чертовки, умеишей ходить лишь очень быстро, с грациозным развальцем, и размахивая юбкой, точно шхуна - флагом. Брат хотел взять у неё корзину, чтобы помочь ей. "Да нет, спасибо! Она так привыкла чувствовать эту корзину на своей руке, что без неё не сумеет идти".

Еще не дойдя до Морского Моста, Ректор уже заговорил о своей лодке, о "Цвете Мая", ради которого он забывал даже свою Долорес и маленького Паскуало.

"Завтра начинается ловля "быками", и все лодки выйдут в море. Все увидят, какова его новинка! Такая чудная лодка! Накануне волы стащили ее в воду, и теперь она стоит в гавани вместе с другими. Но какая разница! "Цвет Мая" поневоле обращает на себя внимание, как барышня из Валенсии среди береговых растреп. Он побывал в городе, чтобы докупить кое-что, не хватающее в её снаряжении, и держит пари на дуро, что все богачи Кабаньяля - судохозяева, забирающие себе чистый барыш с ловли без риска собственными шкурами, - не могут выставить более нарядной лодки".

Но так как все имеет конец, то, несмотря на восторг Ректора, пришло к концу и его повествование о совершенствах его лодки; и когда они добрались до Фигет, он, в свою очередь, уже слушал Росету, которая жаловалась на придирки надсмотрщиц.

"Оне измываются над работницами, и если их оттаскают за волосы при уходе, то пусть пеняют на себя. Счастье, что Росете с матерью не много нужно; но, ах! скольким несчастным приходится работать как крепостным, чтобы прокормить лентяя-мужа и целое гнездо детворы, поджидающей их у дверей, - ртов, никогда не устающих глотать! Непонятно, что при такой нужде есть еще женщины, имеющия склонность разводить ребят!"

С полною серьезностью и сохраняя скромный вид, недоступная белокурая девственница, выросшая в грязной обстановке взморья, рассказала брату скандальную историю в выражениях самых грубых, как женщина, которая знает все; но в её тоне было столько благородства, что самые резкие слова как бы скользили по алым губкам, не оставляя по себе ни малейшего следа. Дело шло о товарке по фабрике, поганой шкуре, которая теперь не может работать из-за сломанной руки: муж застал ее с одним из многочисленных любовников и наказал несколько сурово. "Какой позор! У этой мерзавки четверо детей!"

Ректор свирепо улыбался "Сломал руку! Чорт возьми, оно недурно! Но, пожалуй, этого еще мало. У него нет жалости к бабам, которые ведут себя дурно. Как должно быть несносно жить с подобной женщиной! Ах! должно благодарить Бога, когда, подобно ему, имеешь честную жену и спокойствие в доме!"

Ргсета бросила саркастический взгляд сожаления.

"Действительно, Ректор был счастлив и имел основание благодарить Бога!" Но ирония, которая звучала в этих словах, была слишком тонка для того, чтоб Паскуало мог ее понять.

Последний преобразился, возмущаясь дурным поведением женщины, которой он не знал, и соболезнуя несчастью человека, чье имя даже не было ему известно.

Подобные мерзости приводят его в ярость! Убиваться на работе, чтобы прокормить жену и детей, а затем, вернувшись домой, найти неверную в объятиях любовника, откровенно говоря, такая штука всякого может вывести из себя и довести до пожизненной каторги. А в таких случаях кто виноват? Он без колебания говорит: виноваты эти проклятые быбы, которые и на свете-то живут, чтобы губить мужчин, а больше ни для чего!" Но тотчас же он пожалел, что зашел слишком далеко, и поправился, сделав оговорку в пользу Росеты и Долорес.

Впрочем, эта оговорка почти не принесла пользы, так как его сестра, видя, что разговор переходит на тему, близкую её матери и ей самой, начала говорить с большой горячностью, и её нежный голосок дрожал от гнева. "А мужчины! Вот прекрасная порода! Истинные виновники, это - они. Ах! и она с матерью имеют полное право сказать: "кто из них не подлец, тот дурак!.." Если женщины таковы, каковы оне есть, то виноваты мужчины, только мужчины. Они стараются соблазнять молодых девушек; она может об этом говорить по опыту, так как, будь она дура и послушай их, она была бы теперь Бог знает чем. А, если оне замужем становятся дрянными, то это уже вина мужей, которые или раздражают их своим дурным поведением и подают дурной пример, или слишком глупы, чтобы заметить беду и вовремя применить лекарство. Стоит только посмотреть на Антонио! Разве Росарии не было бы простительно потерять себя, хоть бы ради мести за мерзкие поступки мужа? Что касается дураков, она не желает приводить примеров. Их много, даже и в Кабаньяле, - мужей, виновных в том, что допустили до гибели своих жен, - и все их знают".

Безо всякого умысла она так посмотрела на Ректора, что тот, несмотря на свою простоту, как будто понял и бросил на сестру вопросительный взгляд; но тут же, успокоенный слепым доверием к жене, он удовлетворился слабым протестом против того, что говорила Росета. "Ну! Это все - скорее сплетни, чем правда. У здешних людей злые языки. Они рассуждают о супружских делах крайне лвгкомысленно, находят повод к смеху в верности жены и в чести мужа, издеваются самым жестоким образом над семейным миром, но, в сущности, это - пустые разговоры безо всякого желания обидеть." "Им не достает образования", как отлично выразился священник, дон Сантиаго. Даже сам Паскуало, если бы захотел обращать внимание на их болтовню, разве не имел бы повода сердиться? Разве не осмелились они делать злостные предположения о Долорес и подпускать намеки ему самому, на взморье в Кабаньяле? И на кого, великий Боже? Нельзя поверить! На Антонио, на его брата! Ну, вот! Все, что можно сделать, это - посмеяться! Статочное ли дело, чтобы, при такой хорошей жене, кто-нибудь пришел охотиться в его владениях, и чтобы этим браконьером был именно Антонио, тот Антонио, который почитает Долорес, как родную мать?!"

И Ректор, хотя ему досадны были эти сплетни, смеялся при воспоминании о них с тем выражением презрения и веры, какое бывает у крестьян, если при них отрицают чудеса их деревенской Богородицы.

Росета замедлила шаг. Она посмотрела на Паскуало своими глубокими большими глазами, как бы сомневаясь в искренности этого смеха. Но нет, сомнение невозможно: смех был непритворен. Простофиля был непроницаем для подозрений. Это ее разозлило; инстинктивно, не отдавая себе отчета в причиняемом зле, она сболтнула то, что просилось у неё с языка. "Да, она стоит на своем все мужчины, без исключения, - негодяи или дураки!" И её взгляд устремился на брата, ясно показывая, что он причислен ко второй категории.

Тогда этот первобытный человек начал понимать. "Дураки?.. И он тоже, может быть?.. Разве Росета знает что-нибудь?.. Тогда она должна сказагь... сказать прямо..."

Они дошли до полпути, где крест; и тут на несколько минут остановились. Ректор был бледен и покусывал свой толстый палец: палец моряка, широкий, мозолистый, со стертыми ногтями.

"Да, она должна сказать прямо!"

Но Росета не говорила. Она видела сильное возбуждение брата, которое встревожипо ее. Она боялась, не зашла ли слишком далеко; совесть ея, как честной девушки, возмутилась, и, при виде бледности и суровости на этом, обыкновенно простодушном и добром, лице, она упрекнула себя.

Поэтому она почти взяла назад свои слова.

"Нет, нет, она не знает ничего. Сплетни, не более... Но все же, чтобы не дать людям болтать, Паскуало должен бы заставить Антонио ходить к нему не так часто".

Ректор слушал ее, наклонившись к водопроводу, у креста, и поглощал всю воду, вытекавшую из крана, как будто бы недавнее волнение зажгло огонь в его груди. После этого он пустился в путь с мокрым ртом, вытирая губы своими мозолистыми руками.

Но добродушие еще раз одержало победу.

Нет, никогда не поступит он так дурно с Антонио. Разве бедный мальчик виноват, что люди так наглы? Кроме того, запереть перед ним двери, это - желать его гибели: если он стал теперь сколько нибудь смирнее, то именно благодаря добрым советам Долорес, бедняжки, крторую так многие ненавидят из зависти, только из зависти.

И, в злобе на врагов Долорес, он подчеркнул свое суждение жестомь, которым как бы ставил и Росету в число завистниц.

"Но пусть болтают до устали. Он, все же, очень спокоен и плюет на всех... Антонио для, него - сын. Он помнит, будто вчера, то время, когда он служил нянькой этому мальчугану, когда спал с ним рядом в каюте старой лодки, стараясь занять поменьше места, чтобы тому было просторно на постели. Как так? Разве такие воспоминания забываются легко? Забываются только счастливые дни! Вылетают из памяти приятели, с которыми пьешь и поешь в кабачке, а с кем вместе голодал, чорт возьми! того не забудешь! Бедный Антонио! Ректор решил сдвинуть с мели этого несчастного, достойного жалости, и не уймется, пока не сделает его хорошим человеком. Что вообразила себе Росета? Ах, он, в самом деле, дурак; зато сердцу его даже тесно в груди!"

И он колотил себя в могучую грудь, которая гудела как барабан.

Затем брат и сестра шли более десяти минут, не обменявшись ни словом, Росета сожалела, что затеяла этот разговор; Паскуало, опустив голову и задумавшись, порою хмурил брови и сжимал кулаки, будто боролся с какою то дурною мыслью.

Вот они дошли до Грао и вступили в те улицы, что ведут к Кабаньялю. Тут Паскуало, наконец, заговорил, явно чувствуя потребность излить душу, высказать сокровенные и мучительные мысли, от которых морщился его лоб.

"Словом, главное в том, что эти речи - только людские выдумки. Потому что, если бы оне когда-нибудь потвердились, чорт возьми! Тут еще не знают, каков Ректор! Есть минуты, когда он сам себя боится... Да, конечно, он - человек миролюбивый и ненавидит ссоры; часто на взморье он отказывается от своих прав, потому, что он - отец и не хочет слыть забиякой. Но пусть не смеют трогать его добра: денег и жены!.. Он до сих пор с ужасом вспоминает, как, на пути из Алжира, ему прошло в голову, если таможенная шлюпка настигнет его, стать у мачты с ножом в руке и убивать, убивать до тех пор, пока его самого не свалят на тюки, составляющие все его богатство. А что касается Долорес, то порою, видя, как она красива и привлекательна, с ухватками барыни, что к ней так идет, он себе говорил, (отчего не сознаться?), он себе говорил, что, может быть, кому-нибудь удастся ее отнять у него; и, тогда, чорт возьми!.. тогда он чувствовал желание задушить ее и броситься затем по улицам, кусая всех, как бешеная собака... Собака - вот что он такое: добрая, смирная собака; но раз он взбесится, то уничтожит всех, если его не убьют до тех пор... Пусть его оставят в покое, пусть не трогают его счастья, которое он приобрел и поддерживает трудом".

И Ректор, размахивая руками, пристально смотрел на сестру, как будто Росета собиралась похитить у него Долорес. Потом, вдруг, он сделал движение, будто просыпаясь, и на его лице отразилось сожаление, которое испытываешь, когда боишся, не наговорил ли лишнего в минуту возбуждения.

Присутствие сестры его стесняло, и он поспешил расстаться с нею. Пока она шла к старой лодке с поручением кланяться матери от Паскуало, последний направлялся домой.

Впродолжение всей ночи у Ректора оставалось неприятное впечатление от этой встречи и он не мог сомкнуть глаз. Но, утром, когда пришли матросы "Цвета Мая" за приказаниями для перрого отплытия, он забыл обо всем. Антонио был тут же, у него на глазах; но это ничуть его не смущало.

Такое свое настроение он счел верным доказательством лживости всех сплетен: так как его сердце ему ничего не говорит, то, наверно, ничего и не было.

И с обычным хладнокровием он стал делать распоряжения, касавшиеся завтрашнего отплытия. "Цвет Мая" должен был плыть в паре с другою лодкою, взятою внаймы. Если Господь пошлет ему успех, то вскоре явится возможность построить вторую, и тогда у него будет своя "пара".

В экипаже находился матрос, которого Ректор слушался, как древнего оракула: дядя Баптист, самый старый моряк во всем Кабаньяле, олицетворявший собою семьдесят лет жизни на море и опытность трех четвертей века или около того; заключенная в его темную пергаментную кожу, эта опытность, в форме практических советов и морских пророчеств, выходила наружу из его черного рта, пропахшего скверным табаком.

Хозяин нанял его не ради услуг, которые могли оказать на море его слабые руки, a ради точного знания берега, чем и славился старик.

Начиная с мыса св. Антонио и до мыса Канета, на огромном пространстве залива не было ни одного подводного камня, ни одной ямы, которых не знал бы дядя Баптист. Ах! если бы он мог превратиться в эспарелло (Род маленькой рыбы.), он плавал бы по дну, не заблудившись! Поверхность моря, загадочная для всех, для него была точно книгой, по которой он легко разбирал все, что было под нею. Сидя на палубе, он, казалось, чувствовал самые легкие неровности подводной почвы; и быстрого взгляда ему было достаточно, чтобы определить, находится ли лодка над глубокими грядами водорослей, или на Фанче, или на таинственных пригорках, прозванных Педрускетами, которых избегают рыбаки из боязни изорвать в лохмотья сети, цепляя ими за утесы.

Он умел ловить рыбу в извилистых подводных закоулках, между Конфитом, Казаретом и Эспиокой; по этому лабиринту он протаскивал сеть, ни разу не задев за опасные выступы и не набравши в нее водорослей, покрывающих дно и ни на что не нужных.

А в темные ночи, когда ничего не видно в трех шагах от лодки, когда весь свет маяков, до единого луча, поглощается густым туманом, стоило ему только попробовать на язык тину с сетей, чтобы назвать с полной уверенностью место, где находится лодка. Чорт, а не человек! Можно было подумать, что он прожил свои семьдесят лет под водой, вместе с краснобородками и осьминогами.

Сверх того, он знал множество вещей, не менее полезных: например, что кто отправляется на рыбную ловлю в День Всех Святых, тот рискует вытащить в сетях мертвеца; а кто всегда помогает по праздникам нести на плечах Св. Крест из Грао, тот никогда не может утонуть. Вот почему он сам, хоть и прожил семьдесят лет на море, сохранился так хорошо. С десяти лет у него бывали мозоли под мышками от натягивания парусов. И он не только рыбачил, а плавал раз двенадцать в Гавану, да не как теперешние ветрогоны, которые считают себя моряками потому, что служили в лакеях или в чернорабочих на океанском пароходе величиною с город, a на записанных в матрикулы фелуках, смелых посудинках, возивших на Кубу вино, a оттуда сахар, и принадлежавшим почтенным шкиперам в плащах и высоких шляпах; и скорей настало бы светопреставление, чем оставили бы судно без лампадки, зажженной перед снимком с Распятия в Грао, или забыли бы помолиться по четкам перед заходом солнца! "Теперь уж не те времена. Прежде люди были лучше".

И дядя Батист, шевеля всеми морщинами своего лица и своей почтенной козлиной бородкой, осуждал теперешнее безбожие и гордость, не пропуская в своей речи ни одного из обычных матросских ругательств и повторяя: - А мне начхать на это и на остальное!

Ректор слушал его с удовольствием. Он видел в этом старике сходство со своим старым хозяином, Борраской; когда же Батист говорил, то напоминал ему отца. Остальные люди экипажа, т.е. Антонио, два матроса и юнга дразнили старика; бесили его, уверяя, что он более не годен ловить рыбу и что священник уже приготовил ему место пономаря. "Чорт возьми! Они увидят, на что он годен, когда будут в море: тогда уж ему не раз доведется назвать их трусами"!

На следующий день весь квартал лачуг волновался. В этот вечер спускались на воду "быки", чтобы увезти мужчин на заработки.

Ежегодно повторялась эта мужская эмиграция, но, несмотря на это, большинство женщин не могло подавить некоторой тревоги при мысли о беспокойстве и ужасе, которые им предстояли в отсутствие мужей.

Судохозяева были очень заняты последними приготовлениями. Они приходили в гавань осматривать свои суда, приводили в движение блоки и снасти, поднимали и опускали реи, заглядывали в глубину трюма, проверяли запасы парусов и канатов, считали корзины и приказывали еще раз проглядеть сети.

После этого они несли свои документы в канцелярию наместника, чтобы гордые и хмурые чиновники удостоили их засвидетельствовать.

Когда около полудня Ректор пошел завтракать, он нашел у себя в кухне синью Тону, которая со слезами на глазах говорила с Долорес. У старухи лежал на коленях большой узел; заметив сына, она обратилась к нему с упреком:

"Так не годится! Отец не должен так поступать! Бабушка только что узнала, что маленький Паскуало, её внук, отплывает на "Цвете Мая" ради морской выучки, в качестве "кошки". Разве это благоразумно? Дитяти восемь лет, - ему бы еще грудь сосать, или, по крайней мере, играть в кабачке около бабушки, - и его берут на море, как мужчину, изнурять трудами и подвергать Бог знает чему! Нет, - о Господи! - она этого не позволит. Нечего ребенку переносить такую муку; и если молчит мать, а отец затеял такую жестокость, - так ладно! тогда будет спорить бабка! Она возьмет к себе ребенка, чтобы не допустить такого преступления"...

- Пойдем, Паскуало, тебя зовет бабушка!

Но чертенок шалун, наряженный в свой новый желтый фланелевый костюм, босой для пущяго изящества, в поясе, обвивавшем его стан до самой груди, в черной шапке набекрень, в раздутой шаром блузе, важно расхаживал, подражая внушительному виду дяди Santera и делая гримасы бабушке, в отместку за обиду, которую она ему наносила этими трусливыми просьбами. "Нет, он не желает больше играть на взморье. Он - мужчина и хочет плавать в море вторым "кошкою" на "Цвете Мая".

Родители смеялись дерзостям ребенка. "Что за чертенок!.." Ректор был рад зацеловать его до полусмерти.

Бабушка плакала, как будто уже видела своего внука умирающим. Но отец вззмутился. "Скоро ли она перестанет выть? Послушав ее, можно подумать, что этого малыша убивают! Что особенного в этом решении? Паскуало будет моряком, как его отец и все предки. He предпочитает ли синья Тона, чтобы он стал бродягой? Он же, Паскуало, хочет, чтобы его сын был честным и трудолюбивым, чтоб он не боялся моря, благодаря которому люди зарабатывают себе хлеб. Если, умирая, отец оставит сыну на прожиток, тем лучше: тогда мальчику не будет нужды подвергать себя опасности; но, по крайней мере, он узнает, что такое лодка, и его нельзя будет надуть... Конечно, случаются иногда несчастия; но разве можно воображать, что все рыбаки непременно тонут, только потому, что утонул покойный муж синьи Тоны?!"

- Да, ну-же, ну, перестаньте и не смешите нас!

Но синья Тона не умолкала. "В них во всех сидит дьявол. Это проклятое море завлекает их, чтобы истребить все семейство. Старуха мать не спит совсем. Ах! если бы она им рассказала об ужасных снах, которые видит по ночам. Она уже достаточно страдает, когда думаег об опасностях, которым подвергается её сын; и, теперь, как будто этого мало, должна дрожать еще за внука... Нет, нет, она не может согласиться на такую штуку! Они так поступают, чтобы уморить ее горем. Ах! если бы она их так не любила, то перестала бы пускать к себе на глаза".

Ректор, равнодушный к плачу матери, сел за стол к дымящейся кастрюле: "Старушечьи страхи! Ну, Паскуало, садись есть!"

Чтобы покончить с этим хныканьем, он спросил, что у матери в узле.

Синья Тона снова начала плакать: "Очень печальная вещь для подарка! В прошлую ночь, когда заботы разогнали у неё сон, она собрала все свои сбережения, - пустяки, конечно, - чтобы сделать подарок сыну. Вот она и принесла этот подарок: спасательный пояс, который купила через одну знакомую у машиниста одного английского парохода".

И она показала что-то в роде огромного панцыря из пробковых полос, который складывался с особенной гибкостью.

Ректор смотрел, улыбаясь. "Вот это хорошо! Каких чудес не выдумывают! Он слыхал об этих поясах и рад иметь такой, хотя плавает, как тунец, безо всяких снарядов".

Восхищаясь подарком, как ребенок, он бросил завтрак и хотел тотчас-же примерить пояс, забавляясь этою толстою оболочкою, которая придавала ему вид тюленя и стесняла дыхание.

"Большое спасибо! С этим невозможно утонуть; зато непременно задохнешься... Синья Тона может быть спокойна: он возьмет пояс с собою в лодку". И он бросил на пол пробковый панцырь. Ребенок схватил его тотчас же, укутался в него с большим трудом так, что снаружи торчали тоиько голова и конечности, и сделался похожим на черепаху, заключенную в свой щит.

После завтрака пришел Антонио. У него была перевязана рука. "Этим же утром его ударили". Он сообщил об этом таким тоном, что брат, боясь быть нескромным, не стал его расспрашивать: этот полоумный, наверно, опять напроказил, затеял глупую ссору в кабаке.

Антонио прибавил, что с помятой рукой он бесполезен на лодке. Лучше оставить его на берегу; через два-три дня Паскуало возьмет его с собою, так как он надеется, что тогда будет в состоянии приняться за работу.

Пока Ректор отвечал с большим спокойствием, сильно жалея брата за невозможность принять участие в первом плавании "Цвета Мая", Антонио и Долорес, опустив головы, избегали смотреть друг на друга, как будто им было стыдно.

После полудня начали сниматься с якоря.

По крайней мере около сотни лодок, стоя в два ряда против мола, наклоняли свои мачты, как отдающий честь эскадрон уланов, беспрерывно и грациозно качаясь на воде. Эти маленькие суда с тяжелыми очертаниями древних галер, напоминали о морских силах Арагонии, о тех флотилиях из лодочек, с которыми Рожер де Лориа наводил ужас на Сицилию.

Рыбаки приходили кучками, с мешками за спиною, с решительным видом, как те вооруженные мужики, что собрались когда-то на Салонском берегу, чтобы на таких же или худших лодках плыть завоевывать Майорку. Это массовое отплытие на столь первобытных судах заключало в себе нечто легендарное, напоминавшее о мореходстве средних веков, о тех ладьях, едва завидев треугольные паруса которых на небе, смеющемся, как небо Греции, мавры в Андалузии приходили в ужас.

Bee население стекалось в гавань. Женщины и дети бегали взад и вперед по молам, отыскивая, среди хаоса мачт, снастей и опутанных канатами лодок, то судно, на котором плыли их родные. Это было ежегодное выступление в морскую пустыню, на нескончаемые опасности, ради добычи пропитания из этих таинственных глубин, которые то благосклонно позволяют похищать свои богатства, то возстают и наказывают смельчаков.

По наклонным доскам, перекинутым с мола на лодки, проходил босыми ногами, в желтых штанах, с загорелыми лицами, весь несчастный люд, который родится и умирает на берегу этого моря, не зная ничего, кроме его синей беспредельности; народ, озверевший от беспрерывных опасностей, обреченный на насильственную смерть для того, чтобы на суше другия существа, сидя перед узорчатой скатертью, могли любоваться розовыми креветами, точно безделками из коралла, и вздрагивать от жадности при виде вкусного мерлана, плавающего в аппетитном соусе. Голод шел навстречу опасности, чтобы угодить изобилию.

Уже спускались сумерки. Последние москиты лета, раздутые и огромные, жужжали в воздухе, насыщенном теплым светом, и сверкали, как золотые блестки. Mope ровное, спокойное, как бы сливалось с небом на горизонте; и там, на неясной линии, их разделявшей, смутно маячила вершина Монго, подобная пловучему острову.

Сборы все шли. Суда не переставали поглощать людей, и еще людей.

Женщины с одушевлением говорили о погоде, о ловле рыбы, на обилие которой надеялись, о наступающей рабочей поре, которая должна была доставить им много хлеба. Юнги вразсыпную скакали по молу босиком, воняя дегтем, посланные с последними приказаниями хозяев: погрузить сухари, захватить боченок с вином...

Вот уже близилась ночь; все экипажи были на лодках: более тысячи человек. Для отплытия из гавани не доставало только одного: чтобы чиновники кончили регистрацию бумаг, и толпа, собравшаеся на молах, выходила из терпения, как при отсрочке ожидаемого зрелища.

При отплытии барок соблюдался обычай, незабываемый никогда. С незапамятных времен все население собиралось, чтобы весело издеваться над теми, кто плыл рыбачить на "быках". Нестерпимыми насмешками, язвительными колкостями обменивались между собою мол и суда, когда последния переплывали пролив: все это - так себе, без злого умысла, единственно в силу обычая и потому, что забавно сказать что-нибудь этим простякам, плывшим за рыбой совершенно спокойно, а женътоставивши одних.

Этот обычай так вкоренился, что сами рыбаки готовили заранее и брали на лодку корзины с камнями, чтобы отвечать на дерзкое прощание булыжными залпами. Это была грубая комедия, обычная на средиземном побережье, где постоянно, с полною безмятежностью, все шутники прохаживаются насчет покладистых мужей и неверных жен.

Была уже ночь. Ряд фонарей, шедший вдоль молов, загорался, образуя гирлянду огней. Переливчатые струйки света трепетали на спокойных водах гавани, а судовые фонари блистали на верхушках мачт, как зеленые и красные звезды. Небо и море принимали общую пепельную окраску, на фоне которой предметы казались черными пятнами.

- Вон они! Вон они!

У взморья распускались паруса, сквозь которые, как сквозь развернутые куски крепа или нежные крылья больших ночных бабочек, видны были огни порта.

Все береговые оборванцы собрались на оконечностях молов, чтобы приветствовать отъезжавших. "Иисусе! какое будет веселье! но нужно стать под защиту, чтобы не получить удара камнем".

Первая пара "быков" вышла медленно, под слабым ветром; обе лодки покачивали носами, как ленивые быки прежде, чем побежать! Несмотря на мрак, все узнавали, чья пара и кто на ней.

- Прощайте! - кричали жены матросов. - Счастливого пути.

Но голытьба уже подняла громкий и ругательный вопль.

- Слушайте! Что за злые языки! - Но сами оскорбляемые женщины, стоявшие позади забавлявшихся повес, надрывались от смеха, когда вылетало удачное словцо. Это был карнавал, со всей своей вольной откровенностью, мешающей правду с ложью.

"Бараны! Хуже баранов! Идут рыбачить, ничуть не беспокоясь, а жены-то - одне! Священник составит им компанию. Бэ! Бэ - э! My - у!"

Они подражали реву быков среди шумного хохота толпы, которая, по странной нелепости этого обычая, находила удовольствие провожать оскорблениями тех, кто плыл на труд, а может быть, и на смерть, ради пропитания своей семьи. Но провожаемые, поддерживая шутку, протягивали руки к корзинам; и камни свистели, как пули, ударяясь в уступы, за которые прятались повесы.

Поднялся содом; толпа без стеснения шумела за парапетами обоих молов и выкрикивала насмешки каждый раз, как пара лодок проплывала по узкому проходу. А если смолкали голоса, уже охрипши, уставши реветь, то вызов шел от самих лодок. Рыбакам не нравилось, когда их пара уплывала среди молчания; голос матроса с одной из лодок дружелюбно спрашивал:

- Ну, чтоже вы ничего не говорите нам?.

Ах, да! тогда принимались говорить; и все чаще и громче раздавалось восклицание "бараны", примешиваясь к вою рожков, в которые трубили юнги, давая таинственные сигналы, помогающие лодкам узнавать свои пары, чтобы плавать вместе в темноте, не смешиваясь с другими, идущими по тому же пути.

Долорес стояла на одном из молов, не боясь камней, посреди кучки ругателей. Ея приятельницы держались подальше, чтобы избежать ударов, и она осталась одна. Или вернее, нет: она была не одна; к ней тихо и с притворною рассеянностью подходил мужчина и придвинулся сзади почти вплотную.

To был Антонио. Пышная красотка почувствовала на своей шее дыхание молодого человека, и завитки волос на её затылке задрожали от его горячих вздохов. Она обернулась, ища в темноте его глаз, которые сверкали жадным пламенем, и улыбнулась, счастливая его немым обожанием. Она ощутила скользившую вдоль её стана тревожную и ловкую руку, ту самую завязанную руку, которую несколько часов назад, по его словам, нельзя было двинуть без ужасной боли. Взгляды обоих выражали одну и ту же мысль: наконец-то, у них будет свободная ночь! Уже не мимолетное свидание, полное тревоги и опасности, а возможность пробыть одним, совершенно одним целую ночь, да и следующую, и еще другия... пока не вернется Ректор с ребенком. Антонио займет постель брата, точно хозяин дома. Ожидание этого преступного наслаждения, этого прелюбодеяния, осложненного обманом брата, кидало их в жуткос-ладострастную дрожь, заставляло их прижиматься друг к другу, проникаться чисто-физическим трепетом, будто гнусность страсти усиливала остроту наслаждения.

Бласко-Ибаньес Висенте - Майский цветок. 2 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Майский цветок. 3 часть.
Крик голытьбы вывел их из любовного онемения: - Ректор! Вот Ректор! Во...

Манекен.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн Прошло уже девять лет с тех п...