Бласко-Ибаньес Висенте
«Бодега (La bodega). 3 часть.»

"Бодега (La bodega). 3 часть."

Рафаэль остановился на минуту на площадке, чтобы оправиться от этой встречи. Он натянул сползший с плеч плащ и спрятал наваху, которую вытащил против злобных животных.

В воздухе, голубоватом от блеска звезд, вырисовывались очертания новой Марчамалы, выстроенной доном-Пабло.

В центре башня господского дома, видимая из Хереса, господствовала над холмами, покрытыми виноградниками, делавшими Дюпонов первыми помещиками в округе; вычурная постройка из красного кирпича, с белыми каменными фундаментом и углами; концы острых зубцов соединялись железной балюстрадой, превращавшей в вульгарную террасу верх полу-феодального здания. С одной стороны находилась лучшая часть Марчамалы, новая постройка, о которой всего больше заботился дон-Пабло, - большая часовня, украшенная мраморными колонками, на подобие большого храма. С другой стороны оставалось почти нетронутое здание старой Марчамалы. В этом корпусе, низком и с навесом, едва был произведен кое-какой ремонт, в нем находилось помещение приказчика и спальня виноградарей, просторная и незащищенная от ветра с очагом, от дыма которого почернели стены.

Дюпон, выписавший художников из Севильи, чтобы расписать часовню, и заказавший иконоторговцам в Валенсии много блестящих красками и золотом образом, испытывал некоторые угрызения при виде старого дома виноградарей и не решался его тронуть. Он был очень характерен, обновление какими-либо изменениями этого жилья рабочих было-бы равносильно посягательству. И приказчик продолжал жить в своих комнатах, ветхость которых Мария де-ла-Луц скрывала тщательной выбелкой, а рабочие спали одетыми на камышевых цыновках, предоставляемых им щедростью дона-Пабло, в то время, как святые иконы по целым неделям оставалис недоступными ничьему взору, среди мрамора и позолоты, так как двери часовни открывались только, когда хозяин приезжал в Марчамалу.

Рафаэль долго всматривался в строения, боясь, чтобы в их темной массе не появился где-нибудь свет, не открылось окно, и не показался приказчик, встревоженный лаем собак. Прошло несколько минут, но в Марчамале не было заметно никакого движения. Слышно было сонное дыхание погруженных в тень полей, звезды ярко блистали на зимнем небе, как будто холод усиливал их блеск.

Молодой человек сошел с площадки и, обойдя старое здание, пошел по проулку между домом и плотным рядом построек. Он остановился возле решотки, постучал тихонько в её перекладины, которые раздвинулись, и на темном фоне строения выделился пышный бюст Марии де-ла-Луц.

- Как поздно, Рафаэ!- сказала она спокойным голосом.- Который теперь час?

Рафаэль с минуту посмотрел на небо, читая по звездам с опытностью деревенского жителя.

- Должно быть, около половины третьяго.

- А лошадь? Где ты ее оставил?

Рафаэль рассказал о своей поездке. Лошадь осталась в трактире Вороны в двух шагах отсюда; это хижина у самой дороги. Ей нужно дать отдохнуть, потому что он ехал карьером от самой мызы.

В эту субботу не было работы. Многие рабочие и девушки предпочли провести воскресенье у себя дома, в горах, и просили рассчет, чтобы снести денег своим семьям. Вот дело, от которого с ума можно сойти: составлять счета этому народу, который вечно считает себя обманутым. Кроме того, нужно было заняться захворавшим жеребенком, растереть его, дать ему, при помощи Юлы, кое-каких лекарств. Потом его раздражили пастухи, потому что, пережигая уголь, наверное обкрадывали молодого сеньора... В Матанцуэле ему не было минуты передышки и только после полуночи, когда оставшиеся в людской потушили огонь, он смог уехать. чуть рассветет, он вернется в трактир, сядет на лошадь, и явится, как будто только что приехал из Матанцуэлы, чтобы крестный не догадался, что они щипали индюшку.

После этих объяснений оба смолкли, опершись на решетку, не решаясь прикоснуться один к руке другой, и смотрели друг на друга при рассеянном свете звезд, придававшем их глазам необыкновенный блеск. Это была минута взаимного созерцания и безмолвной робости всех влюбленных, видящихся впервые после долгаго отсутствия. Рафаэль первый нарушил молчание.

- И тебе нечего сказать мне? Мы не виделись целую неделю, а ты стоишь, как дурочка, и смотришь на меня, словно я лютый зверь?

- А что же мне сказать тебе, бродяга?.. Что я тебя очень люблю, что все эти дни я провела в глубокой тоске, черной-черной, думая о моем гитане?..

И оба влюбленные, дав волю страсти, упивались музыкой своих слов, лившихся с красноречивой неудержимостью, свойственной этой стране.

Опершись на решетку, Рафаэль дрожал от волнения, говоря с Марией де-ла Луц, точно слова его были чужими и смущали его сладким опьянением. Нежные слова народных песен, все пылкие любовные объяснения, слышанные им под звон гитары, примешивались к любовному воркованью, которым его журчащий, как ручей, голос обнимал его возлюбленную.

- Пусть все горести твоей жизни обрушатся на меня, сердце души моей, а тебе пуст останутся одне радости. У тебя лицо, как у Бога, гитана моя; твои губы - цветы лимонного дерева, а когда ты на меня смотришь, мне кажется, что это смотрит милостивый Иисус чудотворец своими кроткими глазами... Я хотел бы быть доном Пабло Дюпоном со всеми его бодегами, чтобы вылить вино из старых бурдюков, которое стоит тысячи пезет; и ты поставила бы в него свои хорошенькие ножки, а я сказал бы всему Xepecy: "Пейте, кабальерос, это само блаженство". И все сказали бы: "Прав Рафаэ: у самой матери Божией оне не лучше"... Ах девушка! еслиб ты меня не любила, хорошая бы участь тебя ожидала! Пришлось бы тебе сделаться монахиней, потому что не нашлось бы такого смельчака, который захотел бы иметь с тобой дело. Я бы стал у твоей двери и не пропустил бы самого Бога...

Мария де-ла Луц чувствовала себя польщенной свирепым выражением, которое принимало лицо её возлюбленного, при одной мысли, что другой мужчина может приблизиться к ней и искать её любви. Резкость ревнивых угроз нравилась ей еще больше любовных уверений.

- Да, глупый! если я люблю только тебя одного! Если я влюблена в моего мызника и жду, как ждут ангелов, времени, когда поеду в Матанцуэлу ухаживать за моим желанным!.. Ты, ведь, знаешь, я могла бы выйти замуж за любого из конторских сеньоров, друзей моего брата. Сеньора часто говорит это мне. А то она уговаривает меня стать монахиней, но важной монахиней, с большим вкладом, и обещает дать мне на все денег. Но я говорю, что нет: "Сеньора, же хочу я быть святой; мне очень нравятся мужчины... "Но, Ииусусе, какие глупости я говорю! Не все мужчины, нет: один, только один: мой Рафаэ, который, когда едет на своем скакуне, так красив, что похож на святого Мигуэля на коне. Только не вздумай сердиться за эту болтовню, это все шутки!.. Я хочу быть мызницей с моим мызником, который меня любит и говорит мне такие милые вещи. Постная похлебка с ним для меня вкуснее всего барского великолепия Xepeca...

- Благослови Господи твои уста! Говори, милая; ты поднимаешь меня на небо такими речами! Ты ничего не потеряешь от того, что любишь меня. Чтоб тебе было хорошо, я способен на все; и хотя крестный сердится, но, как только мы поженимся, я опять стану контрабандистом, чтоб наполнит твой фартук золотом.

Мария де-ла Луц протестовала с испугом. Нет, никогда. Она еще волновалась, вспоминая ту ночь, когда он приехал бледный, как мертвец, истекая кровью. Они будут счастливы и в бедности, не испытывая Бога новыми приключениями, которые могут ему стоить жизни. К чему деньги?..

- Самое важное - любить друг друга, Рафаэ, и, вот, увидишь, сердце мое, когда мы будемь в Матанцуэле, какую славную жизнь я тебе устрою...

Она любила деревню, как её отец, и желала остаться в деревне. Ее не пугали обычаи на мызе. В Матанцуэле должно было чувствоваться отсутствие хозяйки, которая превратила бы жилище управляющего в "серебряное блюдечко". Он узнает, что такое хорошая жизнь, после беспорядочного существования контрабандиста и ухода старухи на мызе. Бедняжка! Она хорошо замечала по его платью, как ему недостает женщины... Они будут вставать на рассвете: он будет наблюдать за выходом батраков на работу, она будет готовить завтрак, убирать дом, не боясь работы. Одетый в платье горца, которое ему так идет, он сядет на лошадь, но без единой оторванной пуговочки на камзоле, без единой дырочки на шароварах, в белой, как снег, рубашке, хорошо выглаженной, точь в точь как у какого-нибудь сеньора из Хереса... А когда он будет возвращаться, она будет дожидаться его у ворот мызы, бедная, но чистая, как вода в ручье, хорошо причесанная, с цветами в голове, и в фартуке, от которого потемнеет в глазах. Суп будет дымиться на столе. Она, ведь, мастерица стряпать. Отец говорит это всем... Они пообедают в приятной компании, с удовольствием людей, знающих, что хлеб их честно заработан, а потом он опять уедет в поле, а она сядет шить, потом покормит птиц на птичнике, поставит тесто для хлебов. А вечером ужинают и ложатся спать, с усталыми от работы костями, но довольные днем, и спят мирным сном, как люди, хорошо проведшие день и не чувствующие угрызений совести, потому что никому не сделали зла.

- Поди сюда!- страстно прошептал Рафаэль.- Ты говоришь еще не все хорошее. Потом у вас будут детишки, хорошенькие ребятки, которые будут бегать по двору...

- Ах, разбойник!- воскликнула Мария де-ла Луц.- Не спеши так, а то упадешь.

И оба замолчали, Рафаэль улыбался румянцу своей невесты, а она грозила ему рукой за его смелость.

Но парень не мог молчать и с упорством влюбленных снова заговорил с Марией де-ла Луц о своих первых тревогах, когда отдал себе отчет в том, что влюблен в нее. Первый раз он узнал, что любит ее, на Страстной Неделе, во время процессии Погребения. И Рафаэль смеялся, находя забавным то, что он влюбился при такой страшной обстановке, среди закутанных в капюшоны монахов, при инквизиторском блеске факелов и раздирающих звуках труб и литавр.

- Церемония совершалась поздней ночью на улицах Хереса, среди зловещего молчания, точно мир готовился к смерти; а он, с шляпой в руке, смотрел, как проходила эта процессия, волновавшая его до глубины души. Вдруг, когда остановились "Пресвятой Христос, увенчанный терниями", и "Пресвятая Многострадальная Матерь", ночное безмолвие нарушил голос, голос, заставивший заплакать сурового контрабандиста.

- И это была ты, ненаглядная; твой голос из чистого золота, сводивший с ума людей. "Это дочка Марчамальского приказчика", говорили около меня. "Да благословит Бог её горлышко: это настоящий соловей". А я задыхался от тоски, сам не зная почему; и видел тебя среди подруг, красивую, как святая, а ты пела, сложив руки, и смотрела на Христа своими большими глазами, похожими на зеркало, в которых видны были все свечи процессии. А я, который играл с тобой мальчиком, думал, что ты другая, что ты сразу изменилась; и почувствовал что-то в спине, точно мне вонзили наваху; и смотрел на Благого Господа в терновом венке с завистью, потому что для него ты пела, как птичка, и для него были твои глаза; и чуть чуть не сказал ему: Сеньо, будьте милостивы к бедным и уступите мне на минуту ваше место на кресте. Ничего что увидят нагого, с пригвожденными руками и ногами, только бы Мария де-ла Луц восхваляла меня своим ангельским голосом...

- Сумасшедший!- сказала девушка, смеясь.- Болтун! Вот такой лестью ты меня и держишь в плену!

- А потом я слышал тебя еще раз на Тюремной площади. Бедные заключенные, повиснув на решетках, как звери, пели Господу грустные песни, в которых говорили о своих кандалах, о своих мученьях, о матери, плачущей о них, о своих детках, которых они не могли поцеловать. А ты, сердце мое, снизу отвечала им другими песнями, сладкими, как пенье ангелов, прося Господа сжалиться над несчастными. А я в это время клялся, что люблю тебя всей душой, что ты будешь моей, и испытывал искушение крикнут беднягам, сидевшим за решетками: "До свиданья, товарищи, если эта женщина меня не полюбит, я сделаю злодейство: убью кого-нибудь и на будущий год буду сидеть с вами в клетке и петь Господу в терновом венце".

- Рафаэ, не будь таким варваром, - сказала девушка с некоторым страхом.- Не говори таких вещей. Это значит испытывать Божье терпенье.

- Да, нет-же глупая; это только так, к слову. Зачем мне итти в это место мучений! Я пойду в рай, женюсь на моем смуглом соловушке, возьму его в свое гнездышко в Матанцуэле... Но, Господи, сколько я выстрадал с того дня! Какие муки вытерпел, чтобы оказать тебе: "люблю тебя"! Приезжал по вечерам в Марчамалу, после удачных дел, с запасом заранее приготовленных обиняков, чтоб ты поняла меня, а ты ничего!- точно Скорбящая Богородица, которая смотрит одинаково, что на страстной неделе, то и весь остальной год.

- Да, глупый же! Ведь я тебя полюбила с первой минуты! Угадывала твою любовь ко мне и была так рада! Но я должна была скрывать. Девушке не годится соваться на глаза, чтобы ей сказали, "я люблю тебя". Это неприлично.

- Молчи, злая! Мало ты заставила меня перестрадать за это время!.. Я приезжал после перестрелки в горах с стражниками и видеть тебя было все равно, что вскрыть себе внутренности, и я весь дрожал от страха. "Скажу ей это, и скажу вот то". И видел и, все равно, ничего не говорил. У меня прилипал язык, в голове все путалось, как тогда, когда я ходил в школу; я боялся, что ты обидишься, а крестный поколотит меня палкой и скажет: "Пошел вон, бесстыдник!" как прогоняют бродячую собаку, забравшуюся в виноградник. Наконец таки, дело наладилось. Помнишь? Трудно было, но все же мы столковались. Это было после пули, когда ты ухаживала за мной, как родная мать, и по вечерам мы пели под навесом. Крестный играл на гитаре, а я, сам не знаю как, стал петь мартинеты, смотря тебе прямо в глаза, точно хотел их съест:

Кузнец, молот и наковальня

Разбивают металлы.

Но мою любовь к тебе

Ничто не может разбить.

И в то время, как крестный отвечал, "тра, тра, тра, тра", словно молот, бьющий железо, ты вся покраснела и опустила глаза, прочитав, наконец, то, что было в моих. И я сказал себе: "Хорошо, дело идет на лад". И действительно, наладилось, потом не знаю как, мы сказали друг другу о своей любви. Может, это ты, плутовка, уставши заставлять меня страдать, сократила путь, чтобы я перестал бояться... И с тех пор нет в Хересе и во всем округе человека счастливее и богаче Рафаэля, управляющего Матанцуэлы... Посмотри на дома Пабло Дюпон со всеми его мильонами. По сравнению со мной, он ничто! простой воск! И все остальные помещики - тоже ничто! И мой хозяин, сеньор Луис, со всей его гордостью и разряженными бабами, которых он за собой таскает, - тоже ничто. Самый богатый человек в Хересе - я, потому что унесу с собой на мызу безобразную смуглянку, слепую, потому что у бедняжки чуть-чуть видны глаза, и имеется такой недостаток, что, когда она смеется, у неё на лице делаются хорошенькие ямочки, точно она вся истыкана оспой.

И облокотившись на решетку, он говорил с такой пылкостью, что, казалось, лицо его, прижавшееся к железным брусьям, ищет лица Марии де-ла-Луц.

- Тише, ну?- сказала девушка, смеясь и грозя ему.- Смотри, чтобы я тебя тоже не истыкала, но шпилькой, если ты не успокоишься. Ты, ведь, знаешь, Рафаэ, что мне не всякие шутки нравятся, и что я выхожу к решетке, потому что ты обещаешь мне вести себя прилично.

Выражение Марии де-ла-Луц и угроза закрыть решетку, укротили пылкость Рафаэля, и он отодвинулся от нея.

- Ну, хорошо, как хочешь, злючка. Ты не знаешь, что значит любить, и потому ты такая холодная, спокойная, точно у обедни!

- Это я то тебя не люблю?... Господи!- воскликнула девушка.

И, забыв свою досаду, заговорила с еще большим жаром, чем её жених. Она любит его, как своего отца. Это другая любовь, но она уверена, что если положит обе эти любви на весы, то ни одна другую не перевесит. Ея брать лучше её самой знает, как сильно она любит Рафаэля. И Фермин всегда смеется над ней, когда приезжает на виноградник и распрашивает ее о её романе!..

- Я люблю тебя и думаю, что любила всегда, с тех пор, когда мы были маленькими, и ты приходил в Марчамалу с отцом, когда стал рабочим в горах, и мы с молодыми господами смеялись над твоей простотой. Я люблю тебя, потому что ты один на свете, Рафаэ, без отца и без семьи, потому что тебе нужна добрая душа, и эта душа, я люблю тебя, потому что ты много страдал, зарабатывая себе хлеб, бедный мой! Потому что видела тебя полумертвым в ту ночь, и тогда догадалась, что ношу тебя в сердце своем. Потом, ты стоишь моей любви, потому что ты добрый и честный; потому что, живя, как пропащий, среди женщин и убийц, в вечных кутежах, рискуя шкурой из-за каждой монеты, которую зарабатывал, ты думал обо мне, и, чтобы не огорчать свою милую, согласился сделаться бедным и работать. И я вознагражу тебя за все, что ты сделал, буду любить тебя много-много! Буду твоей матерью, твоей женой, и всем, чем нужно, чтоб ты был доволен и счастлив.

- Оле! Говори, говори еще, моя горлинка!- сказал восторженно Рафаэль.

- И еще люблю тебя, - продолжала Мария де-ла-Луц с некоторой торжественностью, - потому что достойна тебя; потому что считаю себя хорошей и уверена, что, когда буду твоей женой, не причиню тебе никакой неприятности. Ты меня еще не знаешь, Рафаэ. Если когда-нибудь я подумаю, что могу причинить тебе горе, что не стою такого человека, как ты, я отвернусь от тебя и погибну от тоски, что останусь без тебя; но хотя бы ты стоял на коленях, я притворюсь, что забыла твою любовь. Вот видишь теперь, люблю ли я тебя...

И голос ея, при этих словах, был так печален, что Рафаэль стал утешать ее. К чему думать о таких вещах? Что может случиться такого, что имело бы достаточно силы, чтобы разлучить их. Оба они знают друг друга и друг друга достойны. Он, положим, по своей прошлой жизни, не заслуживает любви, но она добрая и жалостливая и дает ему царскую милостыню - свою любовь. Будем жить и покрепче любить друг друга!

И, чтобы стряхнут грусть, навеянную этими словами, они переменили разговор и заговорили о празднике, который устроил дон Пабло в Марчамале и который, должен был начаться через несколько часов.

Виноградари, уходившие каждую субботу вечером в Херес повидаться с своими семьями, спали неподалеку от них. Их было больше трехсот: хозяин приказал им остаться, чтобы присутствовать на обедне и процессии. С доном Пабло должны были приехать все его родственники, все служащие в конторе и большая част персонала бодеги. Большое торжество, на котором необходимо должен будет присутствовать её брат. И она смеялась, думая о лице Фермина, о том, что он скажет, вернувшись на виноградник и встретившись с Салватьеррой, изредка, с некоторой осторожностью, посещавшим своего старого друга.

Рафаэль рассказал о неожиданном появлении Сальватьерры на мызе и о его странных привычках.

- Этот добрый сеньор - прекрасный человек, но немножко тронутый. Он чуть было не взбунтовал мне всю людскую. "Это нехорошо; бедным тоже нужно жить", и прочее. Нет, на свете не все ладно, что и говорить, но самое главное - это любить и желать работать. Когда мы устроимся на мызе, мы будем получать не больше трех пезет; хлеб и то, что попадет. Должност мызника немного дает. Но увидишь, как богато мы устроимся, несмотря на то, что говорит в своих проповедях сеньор Сальватьерра... Но, только бы не узнал крестный, что я говорю о его приятеле, потому что затронуть дна Фернандо хуже, чем обидеть тебя, пожалуй.

Рафаэль говорил о своем крестном с почтением и в то же время со страхом. Старик знал о его любви, но никогда не говорил о ней ни с парнем, ни с дочерью. Он терпел ее молча, с серьезностью отца, уверенный в своей власти, убежденный, что ему достаточно одного движения, чтобы разбить все надежды влюбленных. Рафаэль не решался сражаться, и Мария де ла Луц, когда он, храбрясь, собирался поговорит с крестным, отговаривала его с некоторым страхом.

Они ничего не теряли от ожидания, родители их тоже много лет щипали индюшку. Порядочные люди не женятся на-спех. Молчание сеньора Фермина означало согласие: стало быть, надо подождать. И Рафаэль, украдкой от крестного, ухаживал за его дочерью, терпеливо ожидая, чтобы старик, в один прекрасный день встал перед ним и сказал с своей мужицкой откровенностью: "Да чего же ты ждешь, дурень? Бери ее и пользуйся на здоровье!"

Светало. Рафаэль яснее видел лицо своей милой сквозь решетку. Прозрачный свет зари придавал голубоватый тон её смуглой коже; белки её глаз отливали перламутром, и орбиты обозначались глубокой тенью. Со стороны Xepeca на небе показалась лиловатая трещина, которая шла, расширяясь и поглощая бледнеющия звезды. Из ночной мглы вдали поднимался город с пирамидальными деревьями и кучей белых строений, в которой трепетали последние газовые фонари, подобно умирающим звездам. Дул холодный ветер; земля и растения точно запотели от прикосновения света. Из кустов, вспорхнув, вылетела птица с резким свистом, заставившим вздрогнуть девушку.

- Ступай, Рафаэ, - сказала она поспешно и с испугом:- уходи сейчас же. Разсветает, и отец скоро встанет. Да и виноградари скоро выйдут. Что скажут, если увидят нас в такой час?..

Но Рафаэль не хотел уходить. Так скоро! После такой чудной ночи!

Девушка начала сердиться. Зачем заставлять ее мучиться, когда они скоро увидятся? Ему надо, ведь, только спуститься к трактиру и приехать на лошади, как только откроются двери дома.

- Я не уйду, не уйду, - говорил он умоляющим голосом и с страстным огнем в глазах.- Не уйду... А если хочешь, чтобы я ушел...

Он наклонился ближе к решетке и робко прошептал условие, на котором соглашался уйти. Мария де-ла Луц откинулась с протестующим жестом, как бы боясь близости этих губ, умоляющих сквозь брусья решетки.

- Ты меня не любишь!- воскликнула она.- Еслиб любил, ты у меня не просил бы таких вещей!

И закрыла лицо руками, точно собираясь заплакать. Рафаэль просунул руку сквоз решетку и нежно раздвинул скрещенные пальцы, скрывавшие глаза его милой.

- Ведь, я же пошутил, дорогая! Прости меня, я такой глупый. Ну, побей меня: дай мне пощечину, я заслужил ее.

Мария де ла Луц, с слегка покрасневшим лицом, улыбнулась побежденная смирением, с которым он просил прощения.

- Прощаю, только уходи сейчас Посмотри, сейчас все встанут!.. Ну, да, да, прощаю! Не стой же, как чурбан. Уходи!

- Чтоб я видел, что ты простила, дай мне пощечину. Или дай, или я не уйду!

- Пощечину!.. Какой ловкий!.. Знаю я, чего ты хочешь, плут: бери и ступай сейчас же.

Откинув несколько корпус, она просунула сквозь брусья мягкую пухлую руку с хорошенькими ямочками. Рафаэль схватил ее и с восторгом погладил. Потом поцеловал розовые ногти, впился в кончики тонких пальцев с наслаждением, заставившим нервно задвигаться Марию де ла Луц за решеткой.

- Оставь меня, негодный!.. Я закричу, разбойник!..

И, освободившись резким движением от этих ласк, заставлявших вздрагивать ее с ощущением сильной щекотки, она быстро захлопнула окно. Рафаэль долго оставался неподвижным и, наконец, удалился, когда перестал ощущать на губах впечатление от руки Марии де-ла Луц.

Прошло еще много времени, прежде чем обитатели Марчамалы начали подавать признаки жизни. Собаки заскакали с лаем, когда приказчик открыл двери. Потом, с сумрачными лицами, вышли на площадку виноградари, принужденные оставаться в Марчамале, чтобы присутствовать на празднике.

Небо синело, без малейшего облачного пятна. На краю горизонта пурпуровая полоса возвещала о восходе солнца.

- Хороший денек нам посылает Господь, кабальерос!- сказал приказчик рабочим.

Но они отворачивались или пожимали плечами, как заключенные, для которых безразлична погода за стенами их тюрьмы.

Рафаэль явился на лошади, поднимаеся вскачь по склону виноградника, как будто приехал только что с мызы.

- Раненько, друг, - сказал крестный отец с усмешкою.- Известно, ведь, что дела в Марчамале не дают тебе спать.

Рафаэль покружился около ворот, не увидав Марии де-ла Луц.

Часу в десятом, сеньор Фермин, карауливший дорогу с самого высокого места виноградника, увидел в конце белаго пояса, перерезывавшего равнины, большое облако пыли, с обозначавшимися в нем черными пятнами нескольких экипажей.

- Вот они, ребята! - крикнул он виноградарям.- Хозяин едет. Смотрите, встретьте его, как вам и подобает: как приличные люди.

И рабочие, следуя указаниям приказчика, выстроились в две шеренги по обеим сторонам дороги.

Большой сарай Дюпонов опустел по случаю торжества. Все лошади и мулы и верховые лошади миллионера, вышли из больших конюшен, находившихся позади бодеги, а с ними и блестящая сбруя и всевозможные экипажи, которые он покупал в Испании или выписывал из Англии, с расточительностью богача, не имеющего возможности показать иным образом свое богатство.

Из большого ландо вышел дон Пабло и подал руку жирному священнику, с розовым лицом, в блестящей на солнце рясе. Убедившись, что спутник вышел без всяких препятствий, он высадил мать и жену, одетых в черное, с спущенными на глаза мантильями.

Виноградари, вытянувшиеся в две шеренги, сняли шляпы, здороваясь с хозяином. Дюпон улыбнулся с довольным видом, и священник тоже, обнимая взглядом покровительственного сострадания рабочих.

- Отлично, - сказал он на ухо дону Пабло угодливым тоном. - Кажется, они недурные люди. Видно, что они служат у доброго христианина, поучающего их добрыми примерами.

С громким звоном бубенчиков и пыльным топотом коней, по косогору Марчамалы подъезжали другие экипажи, эспланада наполнилась народом. Все родственники и служащие составляли свиту Дюпона. Даже его двоюродный брат Луис, с заспанным лицом, покинул на рассвете почтенную компанию своих приятелей, чтобы присутствовать на празднике и доставить этим удовольствие дону Пабло, в содействии которого это время нуждался.

Владелец Матанцуэлы, увидя под навесом Марию де-ла Луц, пошел к ней навстречу, смешавшись с кучкой только что прибывших слуг и поваров Дюпона, нагруженных провизией и просивших дочь приказчика проводить их на господскую кухню, чтобы приготовить обед.

Фермин Монтенегро вышел из другого экипажа, вместе с доном Рамоном, начальником конторы, и оба удалились на конец эспланады, как бы избегая властного Дюпона, отдававшего людям распоряжения относительно торжества и раздражавшагося, узнав, что некоторые приготовления забыты.

Колокол на часовне пришел в движение, первым ударом возвещая начало обедни. Никого не ждали со стороны, но дон Пабло желал, чтоб прозвонили три раза и погромче, так что работник, дергавший веревку, выбился из сил. Его веселил этот металлический звон: ему казалось, что это разносится по полям голос самого Бога, охраняя их, как и следовало, потому что владелец их истинно верующий человек.

Тем временем священник, приехавший с доном Пабло, и видимо не желавший присутствовать при криках и раздраженных жестах, которыми тот сопровождал свои приказания, нежно оперся на сеньора Фермина, восхваляя прекрасный вид, представляемый виноградниками.

- Как велико Провидение Божие; и что за красоту Он создает! Не правда ли, добрый друг?...

Приказчик знал этого священника. Это было недавнее увлечение дона Пабло, его последняя страсть; отец иезуит, о котором много говорили, благодаря уверенности, с которой он разрешал на своих беседах, куда допускались только мужчины, так называемый социальный вопрос, запутанный для безбожников, не могущих с ним справиться, но который он разрешал в одну минуту при помощи христианского милосердия.

Дюпон был непостоянен и изменчив в своих увлечениях духовными лицами, как любовник. Одно время он обожал Отцов Компании и ему нравились обедни и проповеди только в их церкви: но вскоре ему надоели сутаны, он увлекся одеянием с капюшоном и открыл свою кассу и двери своего дома кармелитам, францисканцам и доминиканцам, живущим в Хересе. Всякий раз, приезжая на виноградник, он являлся с разными священниками, и приказчик по ним угадывал, кто у него теперь в фаворе. То это были монахи в белых и черных рясах, то в серых, или коричневых: он привозил даже иноземных монахов, ехавших из далеких стран и едва говоривших по-испански. И сеньор, полный восторженности влюбленного, желающего выставить достоинства предмета своей страсти, говорил приказчику с дружеской доверчивостью:

- Это герой в вере: он обращал неверных и, кажется, совершал даже чудеса. Еслиб я не боялся оскорбить его скромность, я попросил бы его снять платье, чтобы ты ужаснулся при виде следов его мучений...

Раздоры его с доньей Эльвирой происходили всегда из за того, что у неё тоже были фавориты, редко бывшие в то же время фаворитами и её сына. Когда он восторгался иезуитами, благородная сестра маркиза де Сан-Дионисио восхваляла францисканцев, ссылаясь на древность их ордена по сравнению с другими, основанными впоследствии.

- Нет, мама!- восклицал он, сдерживая свое раздражение из почтения к матери.- Как можно сравнивать нищих с Отцами Компании, самыми учеными мужами Церкви?!.

А когда набожная сеньора увлекалась учеными, сын её говорил, чуть не плача от умиления, о святом Ассизском отшельнике и о его сынах, францисканцах, которые могли научит безбожников истинной демократии и которые разрешат социальный вопрос, когда этого всего менее будут ожидать.

Теперь флюгер его благосклонности повернулся в сторону Компании и он нигде не мог показаться без падре Уризабала, баска, соотечественника блаженного Св. Игнатия, - заслуги, достаточные для того, чтобы заставить Дюпона звонит о нем.

Иезуит любовался виноградником с восхищением человека, привыкшего жить среди безвкусных зданий, которому только изредка приходится сталкиваться с величием природы. Он расспрашивал приказчика о культуре лоз, хвалил виноградник Дюпона, и сеньор Фермин, польщенный в своей гордости старого винодела, думал, что эти иезуиты вовсе не так презренны, как говорил его друг дон Фернандо.

- Послушайте, ваша милость: Марчамала только одна на свете, падре. Это цветок всего округа Xepeca.

И он перечислял условия, необходимые дли хорошего хересанского виноградника; лозу нужно садить в известковую почву, по склону, чтобы дожди стекали и не увлажняли чрезмерно землю, отнимая силу у виноградного сока. Таким образом получилась грозда, с мелкими, как дробь ягодами, прозрачными и белыми, как слоновая кость, гордость страны.

Увлеченный восхищением иезуита, он стал рассказывать ему все операции, которые должны были совершаться в течение года над этой землей, подверженной постоянной обработке, чтобы она дала свою сладкую кровь. В три последние месяца вокруг лоз выкапывались ямки, чтобы дождевая влага проникала глубже в почву. В это же время производилось срезывание лоз, вызывавшее столкновения между рабочими, иногда даже кончавшиеся смертью, смотря по тому делалось ли оно ножницами, как требовали хозяева, или старинными серпами, короткими, тяжелыми ножами, как желали рабочие. Потом, в январе и феврале наступала работа называвшаеся cava bien: землю выравнивали, сглаживали точно бритвой. В марте выпалывали траву, выросшую от дождей, и разрыхляли землю; а в июне и июле: землю утрамбовывали, чтобы образовалась твердая кора, под которой почва сохраняла все свои соки и передавала их лозе. Кроме того, в мае когда появлялась завязь, лозы посыпали серой, в предупреждение болезни, от которой ягоды становились твердыми.

И сеньор Фермин, чтобы показать, какого непрестанного ухода требовала в течение года эта золотая почва, нагнулся поднять горсть известковой земли и показал её мелкие, белые и рыхлые частицы, без единого зародыша паразитного растения. Между стволами лоз виднелась земля, убитая, вылощенная, приглаженная, чистая, как пол гостиной. А виноградник Марчамалы тянулся, насколько хватал глаз, занимал много холмов и требовал огромной работы!

Несмотря за грубость своего обращения с виноградарями во время работы, теперь, когда их не было, приказчик умилялся над их тяжелым положением. Они зарабатывали десять реалов - плата огромная, по сравнению с другими имениями; но семьи их жили в городе и, кроме того, харчи у них были свои, они покупали хлеб и суп, который каждый день привозили из Xepeca на двух подводах. Инструменты тоже были свои: кирки в девять фунтов весом, которыми приходилось легко взмахивать, как тростником, от зари до зари, отдыхая только один час в завтрак, другой - в обед, да в те минуты, которые приказчик давал им на куренье.

- Девять фунтов, падре, - прибавил сеньор Фермин. - Это легко сказать, и кажется игрушкой, если взяться на минуту. Но посмотрели бы вы, на что похож человек после того, как целый день помахает киркой. Под конец дня она весит пуды... десятки пудов. При каждом взмахе кажется, будто поднимаешь весь Херес.

Он говорил с другом хозяина и не желал скрывать хитростей, которыми пользовались на виноградниках, чтобы ускорить работу и вытянут из рабочаго весь сок. Искали рабочих поздоровее и попроворнее в работе, обещали им прибавить реал и ставили их впереди ряда. Силач, чтобы заслужить прибавку, работал, как оглашенный, долбя землю киркой, едва передыхая между ударами, а несчастные должны были подражать ему, чтобы не отставать, и нечеловеческими усилиями старались идти наравне с товарищем, служащим для пришпориванья.

По вечерам, изнемогающие от усталости, они играли в карты или пели, дожидаясь часа отхода ко сну. Дон Пабло строго запретил им читать газеты. Единственной отрадой их были субботы, когда они уходили с виноградника в Херес, к обедне, как они говорили. До вечера воскресенья они оставались с своими семьями и отдавали женам сбережения - часть заработка, остающуюся от уплаты за харчи.

Священник выразил удивление, что виноградари остались в Марчамале, несмотря на воскресенье.

- Они славные ребята, падре, - сказал приказчик лицемерным тоном.- Они очень любят хозяина, довольно было мне сказать от имени дома Пабло о празднике, чтобы бедняги добровольно остались и не пошли домой.

Послышался голос Дюпона, звавшего своего знаменитого друга, и падре Уризабал, покинув приказчика, направился к церкви, в сопровождении дома Пабло и всей его семьи.

Сеньор Фермин увидел, что сын его гуляет по дорожке с доном Рамоном, начальником конторы. Марчамала становилась тем, чем была во времена наибольшей своей славы, благодаря энергии дона Пабло. Филоксера истребила много сортов, составлявших гордость фирмы Дюпон, но теперешний хозяин засадил опустошенные паразитом склоны американской лозой, - нововведение, никогда не виданное в Хересе, и знаменитый виноградник возвращался к славным временам, не страшась новых опустошений. В честь этого и устраивался праздник, чтобы благословение Господне покрыло своей вечной благодатью холмы Марчамалы.

Дон Рамон восхищался, смотря на море лоз и рассыпался в лирических излияниях. Он заведывал публикациями фирмы, и из под пера этого старого журналиста, побежденного интеллигента, выходили проспекты, объявления, рекламы, прейс-куранты, печатавшиеся на четвертых страницах газет и восхвалявших вина Xepeca, особенно фирмы Дюпон, в таком высокопарном, торжественном стиле, что нельзя было понять, искренен ли дон Рамон, или смеется над своим патроном и над публикой. Читая их, приходилось верить, что вино Xepeca необходимо, как хлеб, и что те, которые не пьют его, осуждены на неминуемую смерть?

- Посмотри, Фермин, друг мой, - говорил он торжественно.- Что за красавицы лозы! Я горжусь тем, что служу в фирме, владеющей Марчамалой. Этого не найдешь ни в одном государстве, и когда я слышу о прогрессах Франции, о военной мощи немцев, или о морском превосходстве англичан, я отвечаю: "Ладно, но есть ли у них такие вина, как в Хересе"? Нельзя нахвалиться этим вином, приятным для глаз, восхитительным для обоняния, дающим наслаждение нёбу и укрепляющим желудок. Ты с этим несогласен?..

Фермин сделал утвердительный жест и улыбнулся, точно угадывая, что еще скажет дон Рамон. Он знал наизусть риторические периоды объявлений фирмы, ценимых доном Пабло, как наилучшие образцы светской литературы.

Старый служащий повторял их, при каждом удобном случае декламаторским тоном, с упоением смакуя собственные произведения.

- Вино, Фермин, - универсальный напиток, самый здоровый из всех, что человек употребляет для питания или для удовольствия. Это напиток, удостоившийся чести дать опьянение языческим богам. Это напиток, воспетый греческими и римскими поэтами, прославленный художниками, восхваляемый врачами. В вине поэт находит вдохновение, солдаты - храбрость, рабочий - силу, больной - здоровье. Вино дает веселье мужу и укрепляет старца. Вино возбуждает ум, оживляет воображение, закаляет волю, поддерживает энергию. Мы не можем понять греческих героев, ни их великих поэтов, если откинем стимул, который они находили в винах Кипра и Самоса; и распущенность римского общества для нас непостижима, без вин Фалерно и Сиракуз. Мы можем представить себе героическую выносливость аррагонского крестьянина при осаде Сарагоссы, не знающего ни отдыха, ни еды, только потому, что мы знаем, что, помимо удивительной моральной энергии своего патриотизма, он почерпал физическую поддержку в кувшине красного вина... Но если мы возьмем производство вина, охватывающее много стран, то какое разнообразие сортов и типов, цветов и ароматов мы увидим! И как ярко выделяется Херес во главе аристократических вин! Разве ты не согласен, Фермин? Ты не находишь, что это так, и что я говорю верно?..

Молодой человекь согласился. Все это он много раз читал во введении к большому прейсь-куранту фирмы. Это была книжка с видами бодег Дюпона и их многочисленных служб, сопровождавшимися историей фирмы и восхвалениями её продуктов; шедевр дона Рамона, который хозяин дарил клиентам и посетителям, в белой с голубым обложке - цвета Пречистых Дев Муралъо.

- Вино Xepeca, - продолжал торжественным тоном старший конторщик, - не случайный продукт, созданный изменчивой модой; репутация его установлена издавна, и не только как напитка приятного, но и как незаменимого терапевтического средства. Бутылкой хереса угощают друга в Англии, и бутылкой хереса подкрепляют выздоравливающих в Скандинавских странах и английских солдат, истощенных лихорадкой в Индии. Моряки, при помощи хереса борятся с скорбутом, а святые отцы миссионеры, благодаря ему, почти уничтожили в Австралии случаи анемии, вызываемые климатом и болезнями... Да и как не совершат таких чудес настоящему и чистому вину Xepeca? В нем находится чистый и натуральный винный алкоголь со свойственными ему солями; вяжущий танин и возбуждающия эфирные масла, вызывающия апетит для питанья тела и сок для возстановления его сил. Это и возбуждающее и успокаивающее средство в одно время, превосходные условия, не встречающиеся совместно ни в каком продукте, который был бы, вместе с тем, приятен на вкус и на глаз, подобно хересу.

Дон Рамон умолк на минуту, чтобы передохнуть и насладиться эхом собственного красноречия, но тотчас же заговорил опять, смотря пристально на Фермина, как будто он был врагом, которого трудно убедить.

- К несчастью, многие думают, что пьют херес, когда на самом деле пьют отвратительные смеси. В Лондоне, под именем хереса, продаются самые разнообразные жидкости. Вино Xepeca - точно золото. Золото может быть чистое, высокой или низкой пробы, но мы называем его золотом только тогда, когда оно, действительно, золото. Херес - только то вино, что дают хересанские лозы, что выдерживают и вывозят почтенные фирмы, с незапятнанной репутацией, как, например, фирма Братья Дюпон. Ни одна фирма не может сравняться с ней: она обнимает все отрасли, возделывает лозу и вырабатывает сок, разливает и выдерживает вино; занимается вывозом и продажей, и, кроме того, дистиллирует виноградный сок, изготовляя свой знаменитый коньяк. История её охватывает почти полтора столетия. Дюпоны составляют династию, могущество их не нуждается ни в помощниках, ни в компаньонах; они сажают виноградники на собственной земле, и лозы их родились в питомниках Дюпонов. Виноград выжимается в тисках Дюпонов, и бочки, в которых бродит вино, сделаны Дюпонами. В бодегах Дюпона вино выдерживается под наблюдением Дюпопа, и Дюпон же закупоривает его и вывозит, без посредничества другого заинтересованнаго. Требуйте поэтому настоящия вина Дюпон, в полной уверенности, что это фирма, сохраняющая их чистыми и неподдельными.

Фермин смеялся, слушая своего начальника, увлекшагося отрывками из проспектов и реклам, засевших в его памяти.

- Но, дон Рамон, я же не собираюсь покупать ни одной бутылки!..- Я, ведь, свой!

Начальник конторы очнулся от своего ораторского кошмара и тоже расхохотался.

- Наверное, ты читал многое из этого в публикациях фирмы, но ты согласишься со мной, что оне вовсе недурны. К тому же, - прибавил он иронически, - мы, великие люди, живем под бременем нашего величия и так как не можем из него выйти, то повторяемся.

Он взглянул на покрытое лозами пространство и прибавил искренним, веселым тоном:

- Меня радует, что большие плешины, оставленные филоксерой, засадили американской лозой. Я много раз советовал это дону Пабло. Таким образом, у нас вскоре увеличится производство, и дела, которые и сейчас идут недурно, пойдут еще лучше. Пусть филоксера возвращается, сколько угодно; здесь ей нечего делать.

Фермин взглянул на него с притворным простодушием.

- По совести, дон Рамон; во что вы больше верите: в американскую лозу, или в благословения этого попа, который будет кропить виноградник?..

Дон Рамон пристально взглянул на молодого человека, точно желая прочесть в его глазах.

- Ах, парень, парень!- сказал он строго.

Потом обернулся вокруг с некоторой тревогой и продолжал, понизив голос, словно лозы могли слышать его:

- Ты знаешь меня: я отношусь к тебе с доверием, потому что ты неспособен наушничать и потому что ты видел свет и навострился заграницей. Зачем ты меня спрашиваешь? Ты знаешь, что я молчу и предоставляю всему итти своим ходом. На большее я не имею права. Фирма Дюпон - мое последнее прибежище: если я уйду отсюда, мне придется со всем моим потомством возвращаться к ужасающей мадридской нищете. Я здесь все равно, что бродяга, который нашел приют и принимает с благодарностью то, что ему дают, не позволяя себе критиковать своих благодетелей.

Воспоминание о прошлом, с его иллюзиями и подвигами во имя независвмости, вызвало краску на его лице. Чтобы успокоиться, он сталь объяснят перемену своей жизни.

- Я удалился, Фермин, и не раскаиваюсь. Многие из моих товарищей остались и верно следуют заветам прошлаго с последовательностью, которая не более, как упорство. Но они родились героями, а я - нет. Я только человек, и смотрю на еду, как на первую функцию жизни... Кроме того, мне надоело писать во славу идей, потеть за других и жить в постоянной бедности. В один прекрасный день я сказал себе, что работать стоит только для того, чтобы быт великим человеком, или есть. И так как я был убежден, что мир не испытает ни малейшего волнения от моего ухода и даже не замечает, что я существую, то отбросил лохмотья, которые называл идеалами, решил кушать и, воспользовавшись несколькими заметками, написанными мною в газетах о фирме Дюпон, поступил в нее навсегда и не могу жаловаться.

Дону Рамону показалось, что в глазах Фермина мелькнуло некоторое отвращение к его циничным словам, и он поспешил прибавит:

- Я таков, каков на деле, друг. Если меня поскрести, то появится прежний дон Рамон. Поверь мне: кто раз отведает рокового яблока, о котором говорят друзья нашего принципала, никогда не может избавиться от его вкуса на губах. Меняется оболочка, чтоб иметь возможность жить, но душа - никогда! Тот, кто раз усумнился, рассуждает и критикует, тот никогда уже не будет верить, как простодушные верующие; он верит, потому что так советует разум или выгода. Поэтому, когда кто-нибудь, вроде меня, заговорит при тебе о вере, скажи ему, что он лжет, потому что ему это выгодно, или, что он обманывает сам себя, ради известного спокойствия... Фермин, друг мой, не сладок мой хлеб, я зарабатываю его ценой унижений души, которых стыжусь. Я, в свое время бывший высокомерным и неподатливым, как еж! Но подумай, - у меня дочери, которым нужно кушать, одеваться и все прочее, чтобы поймать мужа, и, пока его же найдется, я должен содержать их, хотя бы воровством.

Дон Рамон снова усмотрел в своем собеседнике сострадательное выражение.

- Презирай меня, сколько хочешь; молодежь не понимает известных вещей, вы можете быть чисты, от этого страдаете только вы одни... Я не раскаиваюсь в том, что называют моим ренегатством. Я разочаровался... Жертвовать собой ради этого народа? Ради того, чего он не стоит!.. Я провел половину жизни, рыча от голода и дожидаясь настоящаго. Но скажи мне; когда, по правде, возставала эта страна? Когда у нас была революция?.. Единственная, настоящая, была в 8-м году, и если страна поднялась, то только потому, что подверглись секвестру несколько князей и инфантов, идиотов от рождения и злодеев по наследственному инстинкту; и народный зверь проливал свою кровь за то, чтобы вернулись эти господа, отблагодарившие за столько жертв тем, что одних послали в тюрьмы, а других на виселицы. Славный народец! Ступай и жертвуй собой, ожидая от него чего-нибудь!.. А после этого не было никаких революций; были только военные пронунциаменто, мятежи из страха или личной вражды, чтобы, при помощи их, завладеть общественным мнением. И, так как теперь генералы не возмущаются, потому что получили все, чего желали, и высшие, наученные историей, льстят им, то революция кончилась! Те, что работают для нея, выбиваются из сил, таская воду решетом... Я приветствую героев с порога моего убежища, но не сделаю ни шага, чтобы сопровождать их. Я не принадлежу к их славному числу; я спокойная и хорошо откормленная домашняя птица, и не раскаиваюсь в этом, когда вижу моего прежнего товарища Фернандо Сальватьерру, приятеля твоего отца, зимой в летнем платье, а летом - в зимнем, питающагося хлебом и сыром, с готовой камерой во всех тюрьмах полуострова, и преследуемого на каждом шагу полицией... Очень хорошо: газеты печатают имя героя, может быть, о нем будет говорить и история, но я предпочитаю мой стол в конторе, мое кресло, наводящее меня на мысль о собравшихся на клиросе канониках и о великодушии дона Пабло, который щедр, как князь, с теми, кто умеет угодит ему.

Фермин, раздраженный насмешливым тоном, которым этот неудачник, довольный своим порабощением, говорил о Сальватьерре, хотел возразит ему, когда с эспланады донесся повелительный голос Дюпона и громкое хлопанье в ладоши приказчика, сзывавшего народ.

Колокол зазвонил в третий раз. Начиналась обедня. Дон Пабло, с паперти часовни, окинул взором все свое стадо, и поспешно вошел внутрь, так как желал, для поучения народа, помогать при богослужении,

Толпа рабочих наполнила часовню, все стояли с сумрачными лицами, так что Дюпон, по временам, терял всякую надежду на то, что эти люди оценят его заботы о их душах.

Возле алтаря, на красных креслах сидели принадлежащия к семейству дамы, а за ними - родственники и служащие. Престол был украшен горными травами и цветами из городской оранжереи Дюпона. Острый аромат лесных растений смешивался с запахом усталаго и потного тела, издаваемым толпой рабочих.

Мария де-ла Луц изредка выходила из кухни и подбегала к церкви послушать кусочек обедни. Поднимаясь на цыпочки, она устремляла взгляд на Рафаэля, стоявшего рядом с её отцом на ступеньках ведущих к алтарю, как живой барьер между господами и бедным людом.

Луис Дюпон, сильно развалившийся за креслом своей тетки, при виде Марии де-ла Луц, делал ей разные знаки, грозил пальцем. Ах, проказник! Все тот же. До самого начала обедни он торчал в кухне, приставая к ней с шутками, словно еще продолжались детские игры. Несколько раз ей пришлось пригрозить ему, так как он давал слишком большую волю рукам.

Но Марии де-ла Луц нельзя было долго оставаться на одном месте. Ее поминутно звали за чем-нибудь в кухню.

Обедня шла. Сеньора Дюпон - вдова умилялась, видя смирение и христианскую кротость, с которыми дон Пабло переносил молитвенник или священные сосуды. Первый миллионер в округе, подающий бедным такой пример смирения перед служителями Божьими! Если бы все богатые поступали так же, то иначе думали бы рабочие, теперь чувствующие только ненависть и жажду мщения. И, взволнованная величием своего сына, она опускала глаза, готовая расплакаться.

По окончании обедни, наступил момент самой главной церемонии. Должны были освятить виноградник, в предупреждение филоксеры, после того, как засадили его американской лозой.

Сеньор Фермин поспешно вышел из часовни и велел принести к дверям её несколько ящиков, привезенных накануне из Xepeca. В них были свечи, которые приказчик раздал виноградарям.

Под ослепительным светом солнца засверкали огоньки свечей, похожих на красные непрозрачные язычки. Рабочие выстроились в два ряда и, предводимые сеньором Фермином, медленно двинулись вниз, по винограднику.

Стоящия на площадке дамы, со всеми служанками и Марией де-ла Луц, смотрели на выход процессий, на две медленно тянувшиеся вереницы мужчин, с опущенными головами и свечами в руках; одни были в серых бархатных пиджаках, другие в одних жилетах, с красными платками вокруг шеи, и все держали шляпы у груди.

Сеньорь Фермин, шедший во главе процессии, был уже на средине склона, когда у входа часовни появилась самая интересная группа: падре Уризабал, в мантии, затканой красными и золотыми гвоздиками, и рядом с ним Дюпон, держащий свечу, как шпагу, повелительно посматривая во все стороны, чтобы церемония сошла хорошо, и никакая оплошность ее не нарушила.

Позади, с сосредоточенными лицами, шли все его родственники и служащие. Лис был серьезнее всех. Он смеялся надо всем за исключением того, что касалось религии, и эта церемония умиляла его своим необычным характером. Он получил отличное воспитание у отцов иезуитов. "В сущности, он не дурной", - говорил дон Пабло, когда ему рассказывали о проделках его кузена.

Падре Уризабал раскрыл книгу, которую нес на груди, Римский Требник, и начал читать ектению всем святым, великую ектению, как ее называли церковные служители.

Дюпон жестом приказал, чтобы все окружающие точно повторяли его ответы священнику.

- Sancte Michael!

- Ora pro notes! (Молис за нас) - ответил хозяин громким голосом, смотря на всех.

Все повторили эти слова, и Ora pro nobis прокатилось волной вплоть до головы процессии, где сеньор Фермин точно принимал все эти голоса.

- Sancte Raphael!

- Ora pro nobis!

- Omites sancti Angeli et Archangeli!

Теперь призывался не один святой, а несколько, и Дюпон поднял голову и прокричал громче, чтобы все его слышали и не сделали ошибки в ответе.

- Orate pro nobis!

Но только стоящие вблизи дома Пабло могли следовать его указаниям. Остальная процессия медленно подвигалась, и из верениц её исходил рокот, с каждым разом все более нестройный и сопровождавшийся шутовскими улыбками и насмешливыми интонациями.

На короткие фразы ектении рабочие, оглушенные церемонией, с опущенными свечами, отвечали автоматически, подражая то раскатам грома, то визгу старухи, заставляя многих прятать лицо за шляпой.

- Sancte Iacobe!- пел священник.

- Novobis! - ревели виноградари, кривляясь голосом, но не утрачивая серьезности почерневших лиц.

- Sancte Barnaba!

- Ohis! Obis! - отвечали вдали рабочие.

Сеньор Фермин, тоже оглушенный церемонией, притворялся, что сердится.

- Ну! Вести себя прилично!- говорил он, обращаясь к самым дерзким.- Ах, проклятые, ведь хозяин узнает, что вы издеваетесь...

Но хозяин не отдавал себе отчета ни в чем, ослепленный волнением. Видя две вереницы людей, идущих между лозами, и слыша спокойное пение священника, он умилялся душой. Пламя свечки колебалось без света и блеска, как блуждающие огни, остановившиеся в своем ночном странствовании и застигнутые днем: мантия иезуита сверкала на солнце, как чешуя огромного, белаго с золотом, насекомаго. Священная церемония до того волновала Дюпона, что у него выступили слезы на глазах.

- Как красиво, правда?- вздохнул он во время перерыва ектении, не глядя на окружающих и давая волю своему восторгу.

- Великолепно!- поспешил прошептать начальник конторы.

- Кузен... какая прелесть! - подхватил Луис.- Похоже на театральное представление.

Несмотря на свое волнение, Дюпон не забывал отвечать на прошения ектении и помогать священнику. Он брал его за руку, ведя по неровностям почвы, смотрел, чтобы его мантия не зацепилась за колючки своими блестящими краями.

- Ab ira, et odio, et omni mala voluntate! (От гнева, ненависти и всякой злой воли.) пел иезуит.

Приходилось менять ответ, и Дюпон со всеми своими отвечал:

- Libera nos, Domine (Спаси нас, Господи.)

А в это время, остальная процессия, с насмешливым упорством, твердила свое Ora pro nobis.

- А spiritu fomicationis! - сказал падре Уризабал.

- Libera nos, Domine, - сосредоточенно ответил Дюпон и все, слышавшие это моление Всевышнему, тогда как половина процессии ревела вдали:

- Novobis... obis.

Приказчик шел теперь вверх по косогору, ведя народ к эспланаде.

Виноградари составили группы вокруг цистерны, над широким кольцом которой, выделяющемся на площадке, возвышался крест. Когда священник с своей свитой прибыл наверх, Дюпон отложил свечу и взял у работника, наблюдавшего за порядком в часовне, кропило и чашу с святой водой. Руки у него дрожали от волнения при прикосновении к этим священным предметам.

Приказчик и многие рабочие, угадывая, что настал самый торжественный момент церемонии, широко раскрыли глаза, ожидая увидеть что-нибудь необычайное.

Между тем священник перелистывал страницы своей книги, не находя относящейся к данному случаю молитвы. Ритуал был очень строг. Церковь предусматривала все события в жизни: были молитвы о роженицах, о воде, о новых домах, о только что отстроенных судах, о постели новобрачных, о путешествующих, о хлебе, о яйцах, о всяких съестных припасах. Наконец, он нашел в требнике то, что искал: Benedictio super fruges et vineas.

И Дюпон испытал некоторую гордость от того, что церковь молилась за виноградники на латинском языке, точно предчувствуя за много веков, что в Хересе родится раб Божий, крупный производитель вина, которому понадобятся её молитвы.

- Adjutorium nostrem in nomine Domine, - сказал иезуит, смотря на своего богатого аколита, готовый подсказать ему ответ.

- Qui fecit coelum et terram, - подхватил Дюпон, без колебаний, припоминая тщательно заученные слова.

И продолжал отвечать на другия воззвания священника, медленно читавшего молитву, прося у Бога благословить виноградник и coxpaнит плоды его до созревания.

- Per Christum Dominum nostrim...- закончил иезуит.

- Amen, - ответил Дюпон, прерывающимся голосом, стараясь удержать слезы.

Падре Уризабал взял кропило, помочил его в чаше и поднялся на цыпочки, чтобы лучше видеть виноградник, простиравшийся перед его глазами.

- Asperges...- и, пробормотав сквозь зубы конец фразы, он махнул кропилом перед собой.

- Asperges, Asperges, - и покропил направо и налево. Потом, подобрав мантию и улыбаясь дамам, с удовлетворением человека кончившего работу, он направился к часовне, в сопровождении псаломщика, несшего за ним кропило и чашу,

- Кончилось?- спросил флегматично у приказчика старый виноградарь с серьезным лицом.

- Да, кончилось.

- Так что, падре теперь уедет?..

- Не думаю.

- Та-ак... А нам можно идти?

Поговорив с доном Пабло, сеньор Фермин вернулся к рабочим и хлопнул в ладоши. С Богом! Для них праздник кончен. Они могут идти на другую обедню, повидаться с женами, но к вечеру все должны вернуться, чтобы завтра пораньше стать на работу.

- Оставьте свечи у себя, - прибавил он.- Сеньор дарит их вам, чтобы оне остались в ваших семьях на память.

Рабочие начали проходит мимо Дюпона, с потушенными свечами.

- Покорно благодарим, - говорили некоторые, поднося руку к шляпе.

И тон их голосов был таков, что окружающие его боялись, что он обидится.

Но дон Пабло все еще находился во власти волнения. В башне кончались приготовления к банкету, но он не мог есть. Что за день, друзья мои! Какое величественное зрелище! И глядя на сотни рабочих, спускавшихся по винограднику, он дал волю своему восхищению.

Здесь только что видели образец того, чем должно быть общество. Хозяева и слуги, богатые и бедные соединились в Боге, любя друг друга братской любовью христианства и сохраняя каждый свое место на общественной лестнице и част благосостояния, определенную ему Господом.

Виноградари шли торопливо. Некоторые бежали, чтобы обогнать товарищей и пораньше придти в город. С прошлаго вечера их ждали в Хересе. Они провели всю неделю, думая о субботе, о возвращении домой, чтобы насладиться отдыхом в семье, после шести дней, проведенных в тесноте и тяжелом труде.

Это было единственное утешение бедняков, и у них отняли целую ночь и целое утро. Им оставалось всего несколько часов: в сумерках нужно было вернуться в Марчамалу.

Выйдя из поместья Дюпона и очутившись на дороге, они заговорили. Они остановились на минуту посмотреть на вершину холма, где выделялись фигуры дона Пабло и его служащих, уменьшенные расстоянием.

Молодые рабочие с презрением поглядывали на подаренные свечи и, вертя их с циническими жестами, кричали:

- На тебе!.. На тебе!..

Старики сердито ворчали.

- Чтоб тебе пусто было, проклятый ханжа! Чтоб тебе... грабитель, вор!

А Дюпон, на верху, влажным взором обнимал свои поля, сотни своих рабочих, остановившихся на дороге, несомненно для того, чтобы поклониться ему на прощание, и делился своим волнением с соседями.

V.

В одну субботу, вечером, выходя из конторы, Фермин Монтенегро встретил дона Фернандо Сальватьерру.

Учитель шел за город погулять. Он работал большую часть дня над переводами с английского, или над писаньем статей для идейных газет, работа эта оплачивала его хлеб и сыр и, кроме того, позволяла помогать товарищу, которого он приютил в своей каморке, и другим товарищам, частенько осаждавшим его просьбами о помощи, во имя солидарности.

Единственным удовольствием его, после работы, были прогулки, но прогулки в течение многих часов, целые путешествия, продолжавшиеся до самой ночи, во время которых он неожиданно появлялся в именьях, отстоящих на несколько верст от города.

Друзья избегали сопровождать этого прекрасного ходока, с неутомимыми ногами, объявлявшего ходьбу самым действительным лекарством и приводившего в пример четырехчасовые прогулки Канта, которые философ делал ежедневно, и благодаря которым достиг здоровым глубокой старости.

Узнав, что у Фермина нет спешных дел, Сальватьерра предложил ему пройтись. Он шел на равнины Каулина. Ему больше нравилась дорога на Марчамалу, и он был уверен, что его старый товарищ, прикащик, встретит его с распростертыми объятиями, но знал также о чувствах к нему Дюпона и желал избавить его от неприятности.

- Ты сам, голубчик, - продолжал дон Фернандо, - рискуешь выговором, если Дюпон узнает, что ты гуляешь со иной.

Фермин передернул плечами. Он привык к вспышкам своего принципала и через несколько часов уже не помнил сказанных им слов. Кроме того, он давно уже не виделся с доном Фернандо, и ему хотелось погулять в эти теплые весенния сумерки.

Они вышли из города и, пройдя между изгородями маленьких виноградников, с прячущимися среди групп деревьев дачками, увидели перед собой равнину Каулины, похожую на зеленую степь. Ни деревца, ни строения. Равнина тянулась до самых гор, туманным кольцом замыкавших горизонт, невозделанная, дикая, торжественная, в своем однообразии заброшенной земли.

Травы покрывали почву густой зарослью, и весна пестрила их зелень белыми и красными пятнами полевых цветов. Кактусы и алоэ, грубые и неприятные растения заброшенных мест, громоздились у дороги колючей и цепкой изгородью. Прямые и гибкие стволы их, с шапкой белых чашечек, заменяли деревья на этой огромной, однообразной плоскости, не нарушаемой ни малейшим изгибом. Разбросанные на далеких расстояниях, едва выделялись черными бородавками хибарки и шалаши пастухов, сделанные из ветвей, и такие низкие, что походили на жилища пресмыкающихся. В веселом вечернем небе летали дикие голуби. Облака подергивались золотой каймой, отражая закатывающееся солнце.

Безконечные проволоки тянулись почти на земле, обозначая границы равнины, разделенной на громадные участки. И в этих беспредельных загонах, которых не мог охватит глаз, лениво бродили, или неподвижно стояли и лежали быки, уменьшенные расстоянием, и точно рассыпавшиеся из ящика с игрушками. Звон бубенчиков, висевших на шее у передних животных, отдаленными волнами колебал вечернее безмолвие, придавая лишнюю грустную ноту мертвому пейзажу.

- Посмотри, Фермин, - сказал Сальватьерра с иронией.- Веселая Андалузия! Плодородная Андалузия!.. Тысячи людей терпели муки голода, были жертвами заработка, оттого что не имели полей для обработки, а земля, в окрестностях цивилизованного города, отдавалась животным. Но не мирный вол, дающий мясо для питания человека, владел этой равниной, а свирепый бык, готовившийся для боев в цирках, злобность которого заводчик развивал, стараясь еще усилить ее. На огромной равнине свободно уместились бы четыре села, и могли бы питаться сотни семейств; но земля принадлежала животным, дикость которых человек поддерживал ради удовольствия праздных, придавая своей профессий патриотический характер.

- Есть мечтатели, - продолжал Сальватьерра, - которые мечтают о том, чтобы свести на эту равнину воду, теряющуюся в горах, а разместить на годной земле всю орду несчастных, обманывающих голод похлебками в экономиях. И надеются сделать это при существующей организации! А еще многие из них называют фантазером меня!.. Богатый имеет поместья и виноградники и нуждается в голоде, своем союзнике, чтобы иметь наемных рабов. Скотоводу, в свою очередь, нужно много земли, чтобы выращивать свою скотину, в которой ценится не мясо, а дикость. А сильные, владеющие деньгами, заинтересованы в том, чтобы все продолжалось по старому, и так оно и будет.

Сальватьерра смеялся, вспоминая то, что слышал о прогрессе своей страны. В именьях были земледельческие машины новейшей конструкции, и газеты, оплачиваемые богачами, рассыпались в похвалах громадному духу инициативы своих покровителей в деле развития земледелия. Ложь, все это ложь! Земля обрабатывалась хуже, чем во времена мавров. Удобрения были неизвестны: о них говорили с презрением, как о модных изобретениях, противных добрым традициям. Интенсивная культура других народов считалась мечтой. Пахали библейским способом; земле предоставлялось производить, сколько ей заблагоразсудится, возмещая скудость урожая большим пространством владений и смехотворной платой рабочим.

Приняли только внешние признаки технического прогресса, приняли их, как орудие борьбы против врага, против рабочаго. В именьях существовала только одна современная машина молотилка. Это была тяжелая артиллерия крупной собственности. Старинная молотьба с табунами лошадей, круживших на гумне, продолжалась целые месяцы, и рабочие выбирали это время, чтобы потребовать какого-нибудь улучшения, угрожая стачкой, которая подвергала урожай опасности непогоды. Молотилка, совершавшая работу двух месяцев в две недели, обезпечивала помещику уборку. Кроме того, она давала экономию рук, и была равносильна мести недовольному и буйному народу, преследовавшему порядочных людей своими требованиями. И крупные помещики говорили в Клубе Наездников об усовершенствованиях в своей стране и о своих машинах, служивших только для того, чтобы собирать и обезпечивать урожай, а не для того, чтобы сеять его и поднимать производительность земли, лицемерно представляя эту военную хитрость бескорыстным прогрессом.

Крупное землевладение разоряло страну, давя ее под своим жестоким гнетом. Город был городом эпохи римской империи, окруженный многими десятками верст земли, без деревни, без поселка; жизнь сосредоточивалась лишь в именьях, с его поденными рабами, наемниками нищеты, которых заменяли другими, как только их ослабляла старость или утомление, рабами более жалкими, чем древние рабы, которые знали, что, по крайней мере, хлеб и кров обезпечены им до смерти.

Жизнь сосредоточивалась в городе, как будто война опустошала поля, и только в городских стенах можно было считать себя в безопасности. Владельцы крупных латифундий, земельные дворяне, населяли поля стадами людей, когда того требовали работы. По окончании их, безмолвие смерти спускалось на безбрежные пустыни, вереницы рабочих уходили в горные поселки, проклиная издали деспотический город. Другие побирались в нем, видя вблизи богатство господ, их варварскую пышность, поселявшую в душах бедняков жажду истребления.

Сальватьерра замедлил шаги и, обернувшись, посмотрел на город, выделявшийся белыми домами и зеленью садов на золотисто-розовом небе заката.

- О, Хересь! Херес!- сказал революционер.- Город миллионеров, окруженный несметной ордой нищих!.. Самое странное то, что ты стоишь здесь, такой веселый и красивый, смеясь над всеми бедствиями, и тебя еще не сожгли...

Округ этого города, охватывающий почти целую провинцию, принадлежал восьмидесяти помещикам. В остальной Андалузии происходило то же самое. Многие стародворянские семейства сохранили феодальные владения, огромные пространства, приобретенные их предками только тем, что они скакали с копьем на перевес, убивая мавров. Другия крупные поместья образовали скупщики государственных земель, и сельские политические агитаторы, вознаграждавшие себя за услуги на выборах тем, что заставляли казну дарить себе горы и общественные земли, на которых жили целые села. В некоторых горных местностях встречались покинутые селения, с разваливающимися домами, точно по ним прошла эпидемия. Население бежало подальше, ища рабской работы, видя, что общественные земли, дававшие хлеб его семьям, превращаются в пастбища влиятельного богача.

И этот жестокий, невыносимый гнет собственности был еще сколько-нибудь терпим в других местах Андалузии, потому что хозяева были далеко, живя в Мадриде доходами, посылаемыми им компаньонами или администраторами, довольствуясь продуктом имения, которых не видели, и которые давали им много всего для существования.

Но в Хересе богач преследовал бедняка ежечасно, заставляя его чувствовать свою власть. Это был свирепый кентавр, гордый своей силой, искавший битвы, опьянявшийся и наслаждавшийся его презирая гнев голодного, чтобы укротить его, как диких коней на кузнице.

- Здешний богач грубее рабочаго, - говорил Сальватьерра.- Его живая и импульсивная животность делает нищету еще более горькой.

Богатство здесь было виднее, чем в других местах. Владельцы виноградников, хозяева бодег, экспортеры, с их огромными состояниями и кричащей расточительностью, делали еще горьше бедность обездоленных.

- Те, что дают два реала человеку за целый день работы, - продолжал революционер, - платят до пятидесяти тысяч реалов за кровную лошадь. Я видел жилища рабочих, и видел много конюшен в Хересе, где держать этих животных, не приносящих никакой пользы и только льстящих самолюбию их хозяев. Поверь мне, Фермин: в этой стране есть тысячи разумных существ, которые, ложась с ноющими костями на цыновки в людских, желали бы проснуться превращенными в лошадей.

Он не был абсолютным противником крупного землевладения. Оно представляло некоторое облегчение для коммунистического пользования землей, - великодушной мечты, осуществление которой он много раз считал близким. Чем меньше будет количество землевладельцев, тем легче разрешится вопрос, и тем меньше будут интересовать жалобы экспроприированных.

Но решение было далеко, и тем временем его возмущали возрастающая нищета, нравственное падение рабов земли. Его удивляла слепота счастливых людей, упорно привязанных к прошлому. Отдав землю во владение мелкими участками рабочим, как в других провинциях Испании, они задержали бы на целые столетия революции в деревне. Мелкий собственник любящий, свой клочек земли, как продолжение своей семьи, несговорчив и враждебен всякому революционному новшеству еще более, чем настоящий богач. Он считает всякую новую идею опасной для своего жалкого благосостояния и свирепо отталкивает ее. Если дать этим людям земли, то отдалится момент высшей справедливости, о котором мечтал Сальватьерра, но если бы даже и так, то его душа благодетеля человечества все же утешалась при мысли о временном облегчении нищеты. В пустыне возникли бы города, исчезли бы эти уединенные именья, напоминающия суровые тюрьмы или крепости, и животные вернулись бы в горы, предоставив равнины для поддержания человека.

Но Фермин, слушая учителя, отрицательно покачивал головой.

- Все останется по старому, - сказал молодой человек.- Богатым нет дела до будущего, и они не считают нужными никакие предосторожности, чтобы отдалить его. Все внимание их устремлено на мешок с деньгами, и если они куда-нибудь и смотрят, то только назад. Пока правители выходят из их класса и держат к их услугам ружья, за которые платим мы все, они смеются над революциями снизу. Кроме того, они знают народ.

- Вот именно, - подтвердил Сальватьерра;- они знают народ и не боятся его.

Революционер подумал о Маэстрико, о юноше, которого видел за усердным писаньем при свечке, в людской Матанцуэлы. Может быть, эта простая душа лучше видела будущее, сквозь свою простую веру, чем он, с его негодованием, стремившийся немедленно уничтожит все зло. Прежде чемь приступать к уничтожению ветхаго мира, нужно создать новых людей. И думая о жалкой, безвольной толпе, он заговорил с некоторой грустью.

- Напрасно пытались произвести революцию в этой стране. Душа нашего народа та же, что и во времена феодаловь. В глубине души он сохраняеть покорность раба.

Это была страна вина, и Сальватьерра, с холодностью трезвого человека, проклинал влияние, оказываемое алкогольным ядом на народ и передаваемое из поколения в поколение. Бодега - это современный феодальный замок, державший массы в порабощении и унижении. Воодушевление, преступления, веселье, любовь - все это продукт вина, как будто этот народ, научавшийся пить, едва оставив материнскую грудь, и считавший часы дня по количеству выпитых рюмок, был лишен страстей и привязанностей, был неспособен двигаться и чувствовать по собственному побуждению, нуждаясь для всех своих действий в единственном стимуле - вине.

Сальватьерра говорил о вине, как о каком то невидимом и всемогущем лице, вмешивающемся во все поступки этих автоматов, действуя на их мышление, ограниченное и непоседливое, как у птицы, толкая их и к унынию, и к беспорядочной веселости.

Интеллигентные люди, могущие быт руководителями низших, проявляли в юности благородные стремления, но едва приходили в возраст, как становились жертвой местной эпидемии; превращались в знаменитых манцанильеров, и мозг их мог действовать только под влиянием алкогольного возбуждения. В расцвете зрелоcти они оказывались разбитыми, с дрожащими руками, почти что паралитиками, с красными глазами, ослабевшим зрением и расстроенным умом, как будто алкоголь заволакивал туманом их мозг. И, веселые жертвы этого рабства, они все же восхваляли вино, как самое верное средство для подкрепления жизни.

Нищее стадо не могло наслаждаться этим удовольствием богачей; но оно завидовало им, мечтая о пьянстве, как о высшем блаженстве. В минуты гнева, протеста, достаточно было поставить возле них вино, чтобы все начали улыбаться, и несчастье их казалось им светлым и позлащенным сквозь стакан, наполненный жидким золотом.

- Вино! - воскликнул Сальватьерра.- Вот величайший враг этой страны: оно убивает энергию, создает обманчивые надежды, преждевременно прекращает жизнь: оно уничтожает все, даже любовь.

Фермин улыбался, слушая учителя.

- Не совсем, дон Фернандо!.. Я признаю, конечно, что это одно из наших зол. Можно сказать, что любовь к нему у нас в крови. Я сам, признаюсь в этом пороке, люблю выпить рюмочку с друзьями. Это местная болезнь.

Революционер, увлекаемый бурным течением своих мыслей, забыл о вине, чтобы обрушиться на другого врага: покорность перед несправедливостью, христианскую кротость несчастных.

- Народ этот страдает и молчит, Фермин, потому что учения, унаследованные им от предков, сильнее их гнева. Они проходят босые и голодные перед иконой Христа; им говорят, что он умер за них, и несчастное стадо не думает, что прошли века и не исполнилось ничего из обещанного им. До сих пор женщины, с женской сентиментальностью ожидающия всего от сверхъестественного, смотрят в его незрячия очи и ждут слова из его немых уст, смолкших навсегда вследствие самого колосального несчастья. Хочется крикнут им: "Не просите мертвых; осушите ваши слезы и поищите спасения от ваших бед среди живых".

Сальватьерра воодушевлялся, возвышая голос в безмолвии сумерок. Солнце скрылось, оставив над городом ореол пожара. Со стороны гор, на фиолетовом небе зажглась первая звезда, вестница ночи. Революционер смотрел на нее, как на светило, которое должно было вести к более обширным горизонтам толпу, утопавшую в слезах и страданиях; звезда справедливости, бледно и неуверенно освещавшая долгий путь мятежников и увеличивавшаеся, превращаясь в солнце, по мере того, как они приближались к ней, взбираясь на горы, уничтожая привилегии, разбивая богов.

Великие грезы Поэзии всплыли в памяти Сальватьерры, и он говорил о них своему спутнику дрожащим и глухим голосом пророка в разгаре ясновидения.

Судорожное сжатие в недрах земли некогда взволновало древний мир. Застонали в рощах деревья, качая сенью листвы, как плакальщицы в отчаянии; зловещий ветер взволновал озера и лазурную сверкающую поверхность классического моря, в течение веков баюкавшего на побережье Греции диалоги поэтов и философов. Вопль смерти пронизал пространство, достигнув слуха всех людей: "Великий Пан умер!" Сирены навеки погрузились в темные глубины, нимфы испуганно бежали в недры земли, чтобы никогда не вернуться, и белые храмы, мраморными гимнами воспевавшие радость жизни под потоками золотого солнца, омрачились, погрузившись в величественное безмолвие развалин. "Христос родился", прокричал тот же голос. И мир стал слеп для всего внешнего, сосредоточив взоры на душе, и возненавидел материю, как низменный грех, подавляя самые чистые чувства жизни и делая из этого оскопления добродетель.

Солнце продолжало сверкать, но казалось человечеству менее ярким, как будто между ним и светилом протянулся траурный вуаль. Природа продолжала свое творческое дело, нечувствительная к безумствам людей; но они любили только те цветы, что пропускали свет сквозь стекла стрельчатых окон, любовались только теми деревьями, каменные стволы которых поддерживали своды соборов. Венера скрыла свою мраморную наготу под развалинами пожаров, надеясь воскреснуть после векового сна, под сохой поселянина. Типом красоты стала бесплодная и больная девственница, ослабленная постом; монашенка, бледная и блеклая, как лилия, которую держали её восковые руки, с полными слез глазами, расширенными от экстаза и страдания тайных бичеваний.

Мрачный сон продолжался несколько столетий. Люди, отринув природу, искали в лишениях, в мучительной и изуродованной жизни, в обожествлении страдания, избавления от своих зол, желанного братства, думая, что надежды на небо и милосердия на земле достаточно для блаженства христиан.

И вот, тот же самый крик, возвестивший о смерти великого бога природы, прозвучал снова, как будто он заведывал через промежутки в несколько столетий великими изменениями человеческой жизни. "Христос умер!.. Христос умер"!

- Да, умер давно, - продолжал революционер. - Все души слышат этот таинственный крик в минуты отчаяния. Напрасно каждый год звонят колокола, возвещая воскресенье Христа... Он воскресает только для тех, кто живет его наследием. Те, кто жаждет справедливости и ожидает тысячи лет искупления, знают, что он умер и не вернется, как не возвращаются холодные и непостоянные греческие божества. Следуя за ним, люди не увидели новых горизонтов: они шли по знакомым тропинкам. Менялись только внешность и название вещей. Человечество смотрело при тусклом свете религии, проклинающей жизнь, на то, что раньше видело в невинности детства. Освобожденный Христом раб стал теперь современным наемником, с правом умереть с голода, без хлеба и чаши воды, которые его предшественник находил в эргастуле, смелые торгаши в храмах имели обезпеченный доступ к вечной славе и были поддержкой всякой добродетели. Привилегированные говорили о царствии небесном, как о лишнем удовольствии, которое прибавилось бы к тем, которыми они пользовались на земле. Христианские народы истребляли друг друга не из-за капризов и вражды их пастырей, но из-за чего-то еще менее конкретного, из-за престижа развевающейся тряпки, цвета которой сводили их с ума. Люди, никогда не видавшиеся, хладнокровно убивали друг друга, оставляя после себя необработанные поля и покинутые семьи, и люди эти были братья по страданью в цепи работников и различались единственно по расе и языку.

В зимний ночи, огромная толпа нищих кишела на улицах городов, без хлеба и без крова, как в пустыне. Дети плакали от холода, пряча руки под лохмотьями; женщины с пьяными голосами забивались, как звери, в подворотни, чтобы переночевать; голодные бродяги смотрели на освещенные балконы дворцов и следили за вереницей счастливцев, проезжавших, закутанными в меха, в каретах, возвращаясь с богатых празднеств... И голос, может быть, тот же самый, повторял над их ушами, звеневшими от слабости: "Не ждите ничего. Христос умер"!

Безработный рабочий, возвращаясь в свою холодную лачугу, где на него смотрели вопросительные глаза истощенной жены, падал на землю, как усталое животное, после целаго дня хождения для того, чтобы утолит голод своих. "Хлеба! Хлеба!" говорили ему малютки, ожидая найти его под его грубой блузой. И отец слышал тот же голос, как вопль, уничтожавший всякую надежду: "Христос умер"!

И сельский рабочий, грязный, плохо питаемый, потеющий под солнцем, чувствуя приближение удушья, останавливался передохнуть в этой знойной атмосфере и говорил себе: "ложь - братство людей, проповедуемое Христом, и лжив этот бог, не сделавший никакого чуда, оставивший мировое зло неизмененным, таким же, каким нашел его, придя в мир... И рабочий, одетый в мундир, обязанный, во имя неведомых ему вещей, убивать других людей, не сделавших ему никакого вреда, сидя по целым часам в канаве, окруженный всеми ужасами современной войны, сражаясь на расстоянии с невидимым врагом, видя тысячи падающих, истерзанных тел, под градом свинца, при треске разрывающихся черных ядер, тоже думал, содрагаясь от скрытого ужаса: "Христос умер, Христос умер"!

Да, умер. Жизнь его не послужила к обличению ни одного из зол, обременяющих людей. Взамен она причинила неисчислимый вред бедным, проповедуя им смирение, внушая их умам покорность, веру в награду в лучшем мире. Унижение милостыни и надежда на загробную справедливость удержали несчастных в их горе на тысячи лет. Те, что живут под сенью несправедливости, как бы ни обожали Распятого, никогда не сумеют отблагодарить его достаточно за его охранительские услуги в течение девятнадцати веков.

Но несчастные уже стряхивают свое бессилие: бог оказался трупом. Довольно покорности. Перед мертвым Христом нужно провозгласить торжество жизни. Огромный труп еще тяготел над землей, но обманутые толпы уже волновались, готовые похоронит его. Со всех сторон слышались крики только что родившагося, нового мира. Поэзия, смутно предсказывавшая возвращение Христа, теперь возвещала появление великого искупителя, который не замкнется в слабости человека, а воплотится в несметную массу обездоленных, печальных, - и имя этому искупителю революция.

Люди снова пошли по пути к братству, идеалу Христа, но ненавидя кротость, презирая милостыню, как унижающую и бесполезную. Каждому свое, без унижающих уступок, без привилегий, пробуждающих ненависть. Истинное братство есть социальная справедливость.

Сальватьерра смолк и, видя, что стемнело, повернулся и пошел назад по дороге.

Херес, большим черным пятном, вырисовывался линиями крыш и башен в последнем отблеске заката, а внизу красные звезды фонарей пронизывали его мрак.

Тень обоих мужчин обозначалась на белой поверхности дороги. Сзади них показалась луна, поднимаясь в небе.

Бласко-Ибаньес Висенте - Бодега (La bodega). 3 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Бодега (La bodega). 4 часть.
Еще далеко от города, они услышали шумный топот, заставивший посторони...

Бодега (La bodega). 5 часть.
Сеньор Фермин с восторгом гитариста созерцал руки Пакорро Орла и весь ...