Бласко-Ибаньес Висенте
«Бодега (La bodega). 1 часть.»

"Бодега (La bodega). 1 часть."

Роман

Перевод с испанского К. Ж.

I.

Фермин Монтенегро поспешно вошел в контору фирмы Дюпон, первой виноторговли в Хересе, известной во всей Испании. "Торговый Дом Братьев Дюпон" славился знаменитымь вином марчамала и изготовлял коньяк, достопиства коего расхваливаются на четвертой странице газет, на разноцветных плакатах железнодорожных станций, на стенах старых домов и даже на донышках графинов в кафе.

Был понедельник, и молодой человек опоздал в контору на целый час. Товарищи его едва подняли головы от бумаг, точно боясь жестом или словом сделаться соучастником этой неслыханной неаккуратности. Фермин тревожно окинул взглядом обширное помещение конторы и заглянул в соседний пустой кабинет, где посредине возвышалось величественное бюро из блестящего американского дерева. "Хозяина" еще не было. И молодой человек, несколько успокоенный, сел к своему столу и начал разбирать бумаги, подготовляясь к работе.

В это утро он находил в конторе что то новое, необычное, точно входил в нее впервые, точно здесь не прошло пятнадцати лет его жизни, с тех пор, как его приняли на должность "курьера" для отправки писем на почту и исполнения разных поручений, при жизни дона Пабло, второго Дюпона в династии, творца знаменитого коньяка, "открывшего новые горизонты в торговле бодег", по высокопарному выражению объявлений фирмы, говоривших о нем, как о завоевателе, - отца теперешних "Братъев Дюпон", властителей промышленного государства, основанного трудами и удачей трех поколений.

Фермин не видел ничего нового в этой белой зале, холодной и яркой, с мраморным полом, блестящими стенами, огромными матовыми окнами почти до потолка, придававшими наружному свету молочную мягкость. Шкапы, столы и конторки темного дерева вносили единственный темный тон в эту нагонявшую холод обстановку. Около столов, стенные календари пестрели хромолитографиями крупных изображений святых и мадонн. Некоторые служащие, чтобы подслужиться к хозяину, прибили к своим столам, рядом с английскими альманахами с современными рисунками, снимки чудотворных икон, с напечатанной внизу молитвой и списком индульгенций. Большие часы в глубине залы, нарушавшие тишину своим тиканьем, изображали готический храм, украшенный мистическими зубцами и средневековыми стрельчатыми фигурами, напоминая вызолоченный собор ювелирной работы.

Эта то полурелигиозная обстановка в конторе вин и коньяку и поразила несколько Фермина, хотя он видел ее уже много лет. Он находился еще всецело под впечатлениями вчерашнего дня. Он пробыл до поздней ночи с доном Фернандом Сальватьеррой, вернувшимся в Херес после восьмилетнего заключения на севере Испании. Знаменитый революционер возвращался на родину скромно, без всякого шума, как будто провел истекшие годы в приятном путешествии.

Фермин встретил его почти таким же, каким видех в последний раз перед своей поездкой в Лондон, для усовершенствования в английском языке. Это был тот же дон Фернандо, которого он знал в детстве; тот же отеческий и мягкий голос, та же добродушная улыбка и те же светлые и ясные глаза, слезящиеся от слабости, сверкали сквозь голубоватые очки. От тюремных лишений побелели несколько рыжие волосы на висках и редкая борода, но светлое юношеское выражение все еще оживляло лицо.

Это был человек святой жизни, что признавали даже его противники. Родись он двумя веками ранее, он был бы нищенствующим монахом, скорбел бы о чужих страданиях и, может быть, впоследствии образ его стоял бы на алтарях. Но в период социальной борьбы он стал революционером. Его трогал плачь ребенка, он всегда был готов помочь обездоленным, и, тем не менее, имя его смущало и устрашало богатых. Достаточно было ему появиться на несколько недель в Андалузии, и власти мгновенно приходили в смятение и начинали сосредоточивать военную силу. Он переходил с места на место, как Агасфер революции, неспособный делать зло для зла, ненавидя насилие, но проповедуя его, как единственное средство спасения.

Фермин помнил его последнее приключение. Он находился в Лондоне, когда прочел о взятии Сальватьерры и приговоре над ним. Он появился в окрестностях Xepeca, когда сельские рабочие только что начали одну из своих стачек.

Присутствие среди мятежников было единственным его преступлением. Его схватили, и на допросе у военного судьи он отказался принести присягу. Подозрения в подстрекательстве к стачке и неслыханное безверие оказались достаточными, чтобы запрятать его в тюрьму.

В тюрьме поведение его поражало всех. Занимаясь из любви к науке медициной, он ухаживал за заключенными, отдавая им свой обед и свои вещи. Он ходил оборванный, почти раздетый; все, что ему посылали андалузские друзья, немедленно переходило в руки самых несчастных. Тюремщики, видя в нем бывшего депутата, знаменитого агитатора, в период республики отказавшагося от министерского поста, звали его дон Фернандо, с инстинктивным почтением.

- Зовите меня просто Фернандо, - говорил он скромно.- Говорите мне ты, как я говорю вам. Мы все, ведь, только люди.

Прибыв в Херес, после нескольких дней пребывания в Мадриде среди журналистов и старых товарищей по политической карьере, добившихся для него прощенья, не обращая внимания на его отказ принять его, Сальватьерра отправился розыскивать оставшихся ему верными друзей. Воскресенье он провел в маленьком винограднике около Xepeca, принадлежащем одному коммиссионеру по торговле винами, бывшему собрату по оружию во времена революции. Все почитатели сбежались, узнав о возвращении дон Фернандо. Пришли старые виноделы, служившие в бодегах мальчиками, ходившие под командой Сальватьерры по крутизнам пустынных гор, сражаясь за федеративную республику; молодые поденщики, обожавшие дона Фернандо второй эпохи, когда он говорил о разделе земель и о раздражающих нелепостях частной собственности.

Фермин тоже пошел повидаться с учителем. Он вспоминал свои детские годы, почтение, с каким слушал этого человека, перед которым благоговел его отец, и который подолгу живал в их доме; с благодарностью вспоминал он терпение, с каким Сальватьерра учил его читать и писать, как давал ему первые уроки английского языка, внушал благородные стремления его душе, ту любовь к человечеству, которой пламенел сам.

Увидя его после долгаго заключения, дон Фернандо пожал ему руку, без малейшего волнения, как будто они недавно виделись, спросил о его сестре и отце, мягким голосом и с спокойным выражением лица. Это был все тот же человек, равнодушный к себе и волнующийся чужими страданиями.

Кучка друзей Сальватьерры оставалась весь день и большую часть вечера в маленьком домике среди виноградника. Хозяин, гордый и восхищенный посещением великого человека, сумел угостить компанию. Золотистые графины дюжинами путешествовали по столу, покрытому тарелками с оливками, ломтями ветчины и другими припасами, служащими предлогом для выпивки. И за разговорами все пили много, с невоздержностью, характерной для этой местности. К вечеру у многих кружилась голова: один Сальватъерра был невозмутим. Он пил воду, а по части еды ограничился куском хлеба и сыра. Это все, что он ел два раза в день со времени выхода из тюрьмы, и друзья его должны были с этим примириться. За тридцать сантимов он имел все необходимое. Он решил, что, пока длится социальное неустройство, и мильоны его ближних медленно гибнут от недостатка питания, он не имеет права на большее.

О, неравенство! Сальватьерра вспыхивал, утрачивал свое добродушие при мысли о социальных несправедливостях. Сотни тысяч существ ежегодно умирают с голода. Общество делает вид, что не знает этого, потому что они не падают сразу на улицах, как бродячия собаки, а умирают в больницах, в лачугах, жертвами различных болезней, но в сущности от голода! Все голод! И подумать, что в мире достаточно жизненных припасов для всех! Проклятый строй, допускающий подобные преступления!..

И Сальватьерра, среди почтительного молчания друзей, восхвалял будущее революционное, коммунистическое общество, великодушную мечту, когда людей ожидает материальное блаженство и душевный мир. Бедствия настоящего - результат неравенства. Даже болезни - результат того же. В будущем человек будет умирать только от порчи своей жизненной машины, не зная страданий. Монтенегро, слушая учителя, вспомнил один эпизод из своей юности, один из знаменитейших парадоксов дона Фернандо перед тем, как он попал в тюрьму, до поездки Фермина в Лондон.

Сальватьерра говорил на митинге, разъясняя рабочим организацию будущего общества. Не будет больше угнетателей и обманщиков! Все сословия и профессии исчезнут. Не будет священников, солдат, политиков, адвокатов...

- А врачей?- спросил голос из глубины зала.

- И врачей тоже, - подтвердил Сальватьерра, с своим холодным спокойствием.

Поднялся ропот удивления и недоверия, и публика поклонявшаеся ему, уже готова была поднят его на смех.

- И врачей тоже, потому что в тот день, когда восторжествует социальная революция, исчезнут все болезни.

И, предупреждая взрыв недоверчивого смеха, он поспешил прибавить:

- Болезни прекратятся, потому что те, что существуют ныне, происходят от богатства; люди или едят больше, чем нужно, или же едят меньше, чем требуется для поддержания жизни. Новое общество, равномерно распределив средства существования, уравновесит жизнь, и болезни исчезнут.

И революционер вкладывал столько убежденности, столько веры в эти слова; что такие парадоксы заставляли молчать и принимались верующими с благоговением. Так некогда безхитростные средневековые толпы слушали вдохновенного апостола, возвещавшего им царство Божие на земле.

Соратники дона Фернандо вспоминали героический период своей жизни, походы в горы, каждый преувеличивая свои подвиги и лишения, с пылкостью южного воображения, а бывший вождь улыбался, точно слушал рассказы о детских играх. То была романтическая эпоха его жизни. Борьба за формы правления!.. В мире было нечто большее. И Сальватьерра вспоминал свое разочарование в короткий период республики 73 года, которая ничего не могла сделать и ни к чему не привела. Товарищи его по парламенту каждую неделю опрокидывали одно правительство и создавали другое, чтобы чем нибудь заняться. Они хотели сделать его министром. Он - министр?! Зачем? Разве затем, чтобы помешать беднякам Мадрида спать в бурные зимния ночи в подворотнях или под сводами конюшен, тогда как на Кастильском бульваре стоят огромные пустые палаты богачей, бежавших в Париж к Бурбонам, чтобы работать над их возстановлением на троне. Но такая министерская программа не понравилась никому.

Потом друзья вспомнили о заговорах в Кадиксе, о возмущении эскадры, и заговорили о матери Сальватьерры... Мать! Глаза революционера стали влажны и сверкнули за голубоватыми очками. Его добродушное и улыбающееся лицо омрачилось горьким выражением. Мать была его единственной семьей, она умерла, пока он сидел в тюрьме. Все привыкли слышать, как он с детским простодушием говорил об этой доброй старушке, у которой не находилось слова упрека за его бесстрашие, которая мирилась с его филантропической щедростью, когда он приходил домой почти раздетый, если встречал товарища, не имеющего платья.

"Подождите, я скажу матери, и тогда я ваш", говорил он за несколько часов перед какой-нибудь революционной попыткой, словно это была его единственная личная предосторожность. И мать не протестовала, когда в этих предприятиях таяли скромные средства семьи, и сопровождала его в Цеуту, когда ему заменили смертную казнь пожизненным заключением. Всегда бодрая, она не позволяла себе ни малейшего упрека, понимая, что жизнь её сына неминуемо должна быть таковой; она не желала докучать ему непрошенными советами, гордая тем, что её Фернандо увлекает людей силой идеалов и поражает врагов своей добродетелью и бескорыстием. Мать! Всю нежность холостяка, мужчины, который из-за страстной любви к человечеству не имел времени взглянут на женщину, Сальватьерра сосредоточил на своей мужественной старушке. И вот он никогда уже не увидит матери! Не увидит той, которая обнимала его с материнской лаской, как бы видя в нем вечного ребенка!

Он хотел поехать в Кадикс, посмотреть на её могилу, на слой земли, на веки отделивший его от матери. В голосе и взгляде его было нечто безнадежное: грусть об утрате веры в утешительный призрак загробной жизни, уверенность в том, что за смертью скрыта вечная ночь небытия.

Тоска одиночества заставляла его с новой силой увлекаться мятежными мечтами. Он решил посвятить весь остаток жизни борьбе за идеалы. Второй раз его выпускают из тюрьмы, и он будет возвращаться в нее, сколько людям будет угодно. Пока он держится на ногах, он будет бороться против социальной несправедливости.

Последния слова Сальватьерры, отрицание всего существующего, война против частной собственности, против Бога, прикрывающего все несправедливости в мире, еще звенели в ушах Фермина Монтенегро, когда, на следующее утро, он занял свое место в конторе фирмы Дюпон. Резкая разница между почти монастырской обстановкой конторы, с молчаливыми писцами, склонившимися рядом с изображениями святых, и окружавшей Сальватьерру группой ветеранов романической революции и юношей, борющихся за хлеб, смущала молодого Монтенегро.

Он давно знал всех своих товарищей по службе, их покорность перед властным характером дона Пабло Дюпом, главы дома. Он быть единственный служащий, позволявший себе некоторую независимость, без сомнения, вследствие расположения, которое семья хозяина питала к его семье. Двоих служащих иностранцев, одного француза, другого шведа, терпели ради иностранной корреспонденции, но дон Пабло относился к ним холодно, к одному - за недостаток религиозности, к другому - за то, что он был лютеранин. Остальные служащие, испанцы, все-цело подчинились воле патрона, менее заботясь о делах в конторе, чем о присутствий на всех религиозных церемониях, устраиваемых доном Пабло в церкви Отцов Иезуитов.

Монтенегро боялся, что хозяину уже известно, где он провел воскресенье. Он знал обычаи дома: служащие шпионили, чтобы снискать расположение хозяина. Он несколько раз заметил, что дон Рамон, начальник конторы и заведующий публикациями, посматривает на него с некоторым изумлением. Должно быт, он слышал о собрании; но его Фермин не боялся. Он знал его прошлое: молодость он провел в низах Мадридского журнального мира, в борьбе против существующего строя, не приобретя ни корки хлеба на старость, пока, утомленный борьбой, гонимый голодом, удручаемый пессимизмом неудачника и нищетой, не укрылся в конторе Дюпон и не стал редактировать оригинальные объявления и пышные каталоги, популяризирующие продукты фирмы. Благодаря объявлениям и видимой религиозности, дон Рамон сделался доверенным лицом старшего Дюпона; но Монтенегро не боялся его, зная, что верования прошлаго еще продолжают жить в нем.

Более получаса молодой человек разбирал свои бумаги, не переставая изредка поглядывать в соседний, все еще пустой кабинет. Как бы желая отдалить момент встречи с хозяином, он нашел предлог выйти из конторы и взял карту Англии.

- Куда ты?- спросил дон Рамон.

- В склад вин. Нужно объяснить заказ.

Выйдя из конторы, он углубился в бодеги, составлявшие почти целый город, с волнующимся населением виноделов, носильщиков и бочаров, работавших на эспланадах, на открытом воздухе, или в крытых галлереях, среди рядов бочек.

Винные склады Дюпон занимали целый квартал Xepeca. Тут громоздились строения, покрывавшие склоны холма, где виднелись высокие деревья большого сада. Все Ддпоны прибавляли новые постройки к старой бодеге, по мере того, как расширялись торговые обороты. Первоначальный скромный амбар превратился, за три поколения, в промышленный городок, без дыма, без шума, мирный и улыбающийся, с сверкающими белизной стенами и растущими между рядами боченков на эспланадах цветами.

Фермин прошел мимо двери так называемой Скинии, овального павильона с стеклянной крышей, рядом со зданием, в котором находилась канцелярия и экспедиционная контора. В Скинии хранился первоклассный товар фирмы. Перед ним мелькнул ряд бочек, с красующимися на выпуклой части их названиями знаменитых вин, предназначавшихся исключительно для разлития в бутылки; вин, сверкавших всеми тонами золота, от красноватого солнечного луча до бледного и бархатистого отлива старинных драгоценностей; сладостно-огненных напитков, которые, заключенные в стеклянные темницы, распространялись по туманной Англии или под норвежскимь небом, пламенеющим заревом северного сияния. В глубине павильона, против дверей, стояли гиганты этого безмолвного и неподвижного собрания: Двенадцать Апостолов, - огромные бочки из точеного и блестящего дуба, похожия на роскошную мебель, и среди них Христос, бочка с дубовыми кранами, украшенными резьбой в виде виноградных ветвей и гроздий, напоминающими вакхический барельеф афинского художника. В утробе её спало целое море вина, тридцать три бурдюка, по счетам фирмы, и неподвижный гигант, казалось, гордился своей кровью, достаточной, чтобы лишить рассудка целый народ. В центре Скинии, на круглом столе стояли бутылки всех сортов вина, продаваемого фирмой, начиная с почти баснословного, столетнего нектара, по тридцати франков за бутылку, подаваемого на шумных пирах эрцгерцогов, великих князей и знаменитых кокоток, и до популярного хереса, грустно стареющего на полках гастрономических магазинов и подкрепляющего бедняка во время болезни.

Фермин заглянул внутрь Скинии. Никого. Неподвижные бочки, словно взбухшие от наполняющей их пламенной крови, грубо измазанные марками и ярлыками, казались старинными идолами, застывшими в неземном спокойствии. Золотой солнечный дождь, просеиваясь сквозь стекла крыши, образовал вокруг них ореол прозрачного света. Полированный и матовый красный дуб точно смеялся дрожащими красками солнечных пятен.

Монтенегро пошел дальше. Бодеги Дюпонов образовали лестницу у строений. Между ними тянулись эспланады, и рабочие выкатывали на них бочки рядами на солнце. Это было дешевое вино, обыкновенный херес, который для скорости подвергался действию солнечного жара. Фермин подумал, сколько времени и труда нужно для приготовления хорошего хереса. Требовалось десять лет, чтобы создать это знаменитое вино, оно должно было сильно перебродить десять раз, чтобы приобрести лесной букет и легкий привкус ореха, отличающий его от всех прочих вин. Но в силу коммерческой конкуренции, желание производить дешево, хотя бы и плохо, заставляло ускорять процесс брожения вина и его выставляли на солнце.

Идя по извилистым дорожкам, образованным рядами бочек, Монтенегро пришел к бодеге Гигантов, главному складу фирмы, огромному хранилищу виноградного сока, где вино окончательно получало вкус и цвет. Вплоть до высокой крыши поднимались выкрашенные в красную краску конусы, с черными обручами; деревянные громады, похожия на старинные осадные башни, гиганты, по имени которых назывался весь отдел, заключавшие в себе каждый более семидесяти тысяч литров. Паровые насосы переливали жидкость, смешивая ее. Гутаперчевые рукава переходили от одного гиганта к другому, как жадные щупальца, высасывающия их жизненную эссенцию. Содержимое одной из этих башен могло в минуту затопить смертоносной волной весь магазин, задушив людей, разговаривавших у подножия конусов. Рабочие поклонились Монтенегро, и он, через боковую дверь бодеги Гигантов, прошел в отделение грузов, где находились вина без марки для подделки всех сортов.

Это было величественное здание со сводом, поддерживаемым двумя рядами столбов. Возле них тянулись бочки, поставленные в три этажа, образуя улицы.

Дон Рамон, начальник канцелярии, вспоминая свои прежния привязанности, сравнивал отделение грузов с палитрой художника. Вина были отдельными красками, но приходил техник, на обязанности коего лежало составление разных комбинаций, и, взяв немножко оттуда, немножко отсюда, создавал мадеру, портвейн, марсалу, все вина в мире, подделанные сообразно с требованиями покупателя.

Эта част бодеги Дюпонов была посвящена промышленному обману. Потребности современной торговли вынуждали монополистов одного из лучших вин мира прибегать к этим ухищрениям и комбинациям, которые, вместе с коньяком, являлись главным предметом вывоза фирмы. В глубине бодеги грузов находилась комната референций, "библиотека фирмы", как говорил Монтенегро. На многочисленных полках со стеклянными дверцами стояли плотными шеренгами тысячи бутылочек, тщательно закупоренных, каждая с этикеткой, на которой отмечалось число. Это собрание бутылочек было как бы историей торговых спекуляций фирмы. В каждой бутылочке сохранялся образчик отправленного заказа, а на ярлыке значилась запись напитка, приготовленного сообразно с желанием потребителя. Чтобы возобновить заказ, клиенту нужно было только напомнит число, и напиток изготовлялся снова.

Отделение грузов заключало четыре тысячи бурдюков разных вин для смеси. В темной комнате, освещаемой единственным оконцем с красным стеклом, находилась камера-обскура. При этом красном свете техник изследовал рюмку вина из каждой свежей бочки. По ордерам, присланным из конторы, он составлял новое вино из различных сортов и затем отмечал мелом на дне бочки количество кувшинов, которое требовалось взять из каждой бочки, чтобы составить смесь. Рабочие, плотные ребята, без пиджаков, с засученными рукавами, в широких черных шерстяных поясах, переходили с места на место с металлическими кувшинами, переливая вина для смеси в новую бочку, готовящуюся к отправке.

Монтенегро с детства знал техника из отделения грузов. Это быть самый старый из служащих. Мальчиком он, должно быть, еще застал первого Дюпона, основателя учреждения. Второй обращался с ним как с товарищем, а младшего Дюнона, теперешнего патрона, он нянчил когда-то на руках, и чувство отцовской доверчивости смешивалось у него со страхом, который дон Пабло внушал своим властным характером хозяина старой школы.

Это был старик, которого, казалось, раздуло от обстановки бодеги. Его морщинистая кожа лоснилась от вечной влажности как будто вино, улетучиваясь, проникало во все его поры и сочилось с кончика его усов, в виде пота.

От постоянного одиночества в своем отделении, от долгаго пребывания в камере-обскуре, он испытывал неодолимую потребность говорить, когда приходил кто-нибудь из конторы, особенно Монтенегро, который, подобно ему, тоже мог считаться членом дома.

- А отец?- спросил он Фермина.- Все на винограднике, а? Там лучше, чем в этой сырой пещере. Уж, наверное, он проживет дольше меня.

И взглянув на бумажку, принесенную Монтенегро, сделал пренебрежительную гримасу.

- Еще заказик!- воскликнул он насмешливо.- Составит вино для отправки! Недурно идут дела, благослови Господи! Прежде мы были первой фирмой в мире, единственной, благодаря нашим винам и нашим местным обычаям. А теперь фабрикуем мешанину, заграничные вина, мадеру, портвейн, марсалу, или подделываем свое вино под малагу. И для этого-то Господь создает чудную влагу хереса, дает силу нашим лозам! Чтобы мы отрекались от нашего собственного имени! Ей Богу, у меня является желание, чтобы филоксера положила конец всему, и мне не приходилось-бы больше поддерживать эти фальсификации и обманы.

Монтенегро знал слабость старика. Всякий раз, как ему представляли ордера по отправке, он разражался проклятиями против упадка вин Хepeca.

- Ты не застал хороших времен, Ферминилъо, - продолжал он, - поэтому и принимаешь вещи с такой невозмутимостью. Ты из теперешних, из тех, кто думает, что дела идут хорошо, потому что мы продаем много коньяку, как любая фирма этих иностранных государств, где виноградники производят одно свинство раз Бог не дал им ничего из того, что имеется в Хересе. Скажи мне, ты вот изъездил мир, - где ты видел наш виноград Паломино, или Видуэньо, или Мантуа де-Пила, или Каньского, или Перруно, или Педро Хименес? Где ты его увидишь! Он растет только в этой стране, это дар Божий... И с таким-то богатством мы фабрикуем коньяк и поддельные вина, потому что херес, настоящий херес, будто бы уже вышел из моды, по словам этих господ иностранцев! Бодеги прекращаются. Это распивочные, лавки, что хочешь, только не то, чем оне были раньше и - ну, да! мне хочется улететь куда-нибудь и не возвращаться, когда мне дают такие бумажонки, с просьбой сделать еще какую-нибудь подделку.

Старик возмущался, слушая возражения Фермина.

- Таковы требования современной торговли, сеньор Виценто; изменились дела и вкусы публики.

- Так пуст не пьют, дубье! пусть оставят нас в покое, не требуя, чтобы мы портили наши вина; мы оставим их в магазинах, чтоб они мирно состарились, и я уверен, что когда-нибудь нам воздадут должное и на коленях приползут искать его. Все изменилось. Англия несомненно разлагается. Тебе незачем говорить мне это; я и так достаточно вижу здесь, принимая посетителей. Прежде в бодегу приезжало меньше англичан; но это были порядочные люди, лорды и леди, по крайней мере. Приятно было видеть, как они угощались! Рюмочку отсюда, чтобы сделать заказ, рюмочку оттуда для сравнения, и переходили так по всей бодеге, серьезные, как священнослужители, пока при выходе не приходилось нагружать их в коляску, чтобы отправлять в гостиницу. Они умели пробовать и отличать хорошее. А нынче, когда в Кадикс приходит пароход с англичанами, они вваливаются целым стадом, с гидом во главе, пробуют все, потому что можно задаром, и, если покупают, то довольствуются бутылкой пезеты в три. Они не умеют даже напиться с благородством: орут, устраивают драки, и пишут по улицам мыслете на потеху мальчишкам. Я думал раньше, что все англичане богаты, а выходит, что эти, путешествующие стадами, Бог весть что: сапожники или лондонские лавочники, отправляющиеся подышать воздухом на годичные сбережения... Так вот и идут дела.

Монтенегро улыбался, слушая несвязные сетования старика.

- Кроме того, - продолжал дон Виценто, - в Англии, все равно, что и у нас, исчезают старинные обычаи. Многие англичане пьют только воду и, как мне говорили, уже не принято, чтобы после обеда дамы уходили поболтать в гостиную, а мужчины оставались пить, пока лакеи не вытащат их из под стола. Им уж не нужно на ночь вместо ночного колпака, пары бутылок хереса, стоившего добрую пригоршню шиллингов. Те, что теперь напиваются, чтобы показать, что и они господа, употребляют так называемые крепкие напитки - разве не правда, ты, ведь, был там?- мерзость, которая стоит дешево, и которую можно пить без конца, раньше чем захмелеешь: виски с содой и другия отвратительные смеси. Пошлость заедает их. Они уже не спрашивают Xerrez, когда приезжают сюда и получают его даром. Херес умеют ценить только местные люди; скоро только мы и будем его покупать. Они напиваются дешевкой, да таковы же и их подвиги. В Трансваале их, ведь, почти ощипали. В один прекрасный день их расколотят на море, со всей их храбростью. Они в упадке; они уж не то, что были в те времена, когда торговый дом Дюпон был не многим больше сарая, но посылал свои бутылки, и даже бочки сеньору Питту, сеньору Нельсону, самому Велингтону и другим господам, имена которых значатся на самых старинных сортах главной бодеги.

Монтенегро продолжал смеяться, слушая эти жалобы.

- Смейся, голубчик, смейся! Все вы одинаковы: не знали хорошего и удивляетесь, что старики находят настоящее таким дурным. Знаешь, почем прежде платили за бурдюк в тридцать один арроб (Мера в 25 ф. весом.)? Доходило до 230 пезет; а нынче, в иные года, его продавали по 21 пезете. Спроси своего отца, который, хотя и моложе меня, знал все же золотые времена. Деньги были тогда в хересе. Были помещики, жившие в шалашах, как нищие, а когда приходилось платить по счету, они вытаскивали мешок, который держали под столом, как мешок с картофелем, и - загребай деньги горстями! Рабочие на виноградниках получали от тридцати до сорока реалов в день и позволяли себе роскошь приезжать на срезку в полуколясочке и в лакированных башмаках. Никаких газет, ни праздной болтовни митингов. Где собирался народ, сейчас же звенела гитара, и все сегидильи отплясывались так, что самому Богу становилось завидно... Еслиб тогда появился Фернандо Сальватьерра, дружок твоего отца, со всеми этими историями о богатых и бедных, о разделе земель и революциях, они предложили бы ему рюмочку и сказали бы: "Садитесь-ка в наш кружок, ваша милость, пейте, пойте, потанцуйте с девушками, если угодно, и не портите себе крови, думая о нашей жизни, которая вовсе уже же так плоха"... Но англичане почти перестали пить, денег не стало в Хересе, и так, проклятые, прячутся, что их никто не видит. Рабочие на виноградниках получают десять реалов и ходят с кислыми лицами. Если им приходится работать ножом или ножницами, пускают их в ход друг против друга; появилась Черная Рука, а на тюремной площади вешают людей, чего в Хересе данным давно уже не было видано. Поденщик ерепенится, как еж, чуть с ним заговоришь, а хозяева хуже прежняго. Не бывает уж того, чтобы господа работали вперемежку с бедными во время сбора винограда, танцовали с девушками, ухаживая за ними, как молодые парни. Полиция рыщет по полям, как в те времена, когда бандиты выходили на дороги... И все почему, сеньор? Я говорю: потому что англичане привязались к проклятой виски и не нуждаются ни в хорошем palo cortado, ни в Пальме, ни в каком другом превосходном продукте этой благословенной страны... Я говорю, деньги, дайте денег; пусть вернутся сюда, как в былые времена, фунты, гинеи, шиллинги, и кончатся исе стачки, проповеди Сальватьерры и его сторонников, безобразия полиции, и все бедствия и позор, которые мы теперь видим.

Из глубины бодеги раздался крик, призывающий сеньора Виценто. Это купор сомневался относительно белых цыфр, написанных на одном бурдюке и желал разъяснения винодела.

- Иду, - крикнул старик.- Боится ошибиться в лекарстве!

И, обращаясь к Монтенегро, прибавил:

- Положи мне эту бумажку в камеру-обскуру, и пуст у вас отвалятся руки, если принесете мне еще рецептов, как какому-нибудь аптекарю.

Старик удалился медленными и не твердыми шагами в глубь бодеги, а Монтенегро отправился в контору через бочарню.

Это был обширный двор с навесами, под которыми работали бочары, набивая молотками обручи. Наполовину готовые бочки, с верхней только частью, охваченной железными ободьями, раскрывали свои пасти над огнем, разогревавшим и сгибавшим их, для облегчения заклепки.

Обороты фирмы вызывали непрестанную работу в этом отделе. Сотни бочек выходили отсюда каждую неделю и грузились на суда в Кадиксе, развозя по всему миру вина Дюпонов.

В одном углу двора возвышалась целая башня досок. На вершине хрупкого здания стояли два ученика, принимая доски снизу, перекрещивали их и прибавляли новые этажи к легкой постройке, превышавшей крыши и грозившей обрушиться, качаясь при каждом движении, как карточный домик.

Заведующий бочарней, плотный мужчина, с добродушной улыбкой, подошел к Мотентенегро.

- Как поживает, дон-Фернандо?

Он питал большое почтение к агитатору еще с того времени, как был рабочим. Покровительство Дюпонов и гибкость, с которой он подчинялся всем их маниям, содействовали его возвышению. Но, как бы в возмещение за эту угодливость, превратившую его в начальника бочарни, он сохранил тайную привязанность к революционеру и ко всем товарищам тяжелых времен. Он подробно расспросил о возвращении Сальватьерры из тюрьмы и о его будущих планах.

- Пойду навестить его, как будет можно, - сказал он, понизив голос, - когда хозяин не узнает... Вчера у нас было большое торжество в церкви иезуитов, а днем я ходил с моими девочками к сеньоре. Знаю, ты хорошо провел день. Мне сказали это здесь, в бодеге.

С боязнью хорошо оплачиваемого слуги. боящагося потерять свое благополучие, он давал советы молодому человеку. Смотри, Ферминильо, дом полон шпионов. Если слышал он, то нечего удивляться, что и дон-Пабло уже знает о его посещении Сальватьерры. И как бы боясь сказать слишком много или того, что их подслушают, он быстро простился с Фермином и вернулся к рабочим, сколачивающим бочки. Монтенегро отправился дальше и вошел в главный склад фирмы, где хранились старинные сорта и выдерживались вина.

Склад походил на собор, но на белый собор, яркий, светлый, с пятью приделами, разделенными тремя рядами колонн с простыми капителями. Шум шагов раздавался гулко, как в храме. Своды гудели от звука голосов, усиливаемых и повторяемых эхом. Стены прорезаны были окнами с белыми стеклами, и с обеих сторон открывались большие, тоже белые, розетки, сквозь одну из коих проникало солнце, и в снопе его света волновались беспокойные, прозрачные молекулы пыли.

В пространстве между колоннами стояли богатства дома: выстроившиеся тройными рядами бочки, с цифрами года сбора. Тут были почтенные бочки, покрытые паутиной и пылью, дерево которых было настолько ветхо, что, казалось, готово рассыпаться. Это были патриархи фирмы, окрещенные по именам героев, пользовавшихся всемирной славой, в год их рождения. Одна бочка называлась Наполеоном, другая Нельсоном; оне были украшены королевской короной Англии, потому что из них пили монархи Великобритании. На одной ветхой бочке, стоявшей отдельно, как будто соприкосновение с другими могло взорвать ее, красовалось почтенное имя Ной. Это была самая большая древность Х?III столетия; первый Дюпон приобрел ее уже как реликвию. Вокруг неё группировались другия бочки, носившие, под королевским гербом Испании, имена всех монархов и инфантов, посещавших Херес в течение столетия.

Остальной склад был наполнен образцами всех урожаев, начиная с первых годов столетия. Одна, стоявшая отдельно, бочка издавала острый запах, от которого, по словам Монтенегро, "текли слюнки". То был замечательный уксус, ста тридцатилетнего возраста. И к этому сухому и едкому запаху примешивался сладковатый аромат сладких вин и легкий, напоминающий запах кожи, букет сухих вин. Пары алкоголя, выдыхаемые красным дубом бочек, и запах капель, падавших на пол при сцеживании, наполняли ароматом сладкого безумия мирную обстановку этой бодеги, белой, как ледяной дворец, под дрожащими ласками горящих от солнца стекол.

Фермин хотел уже выходить, когда услышал, что его зовут. Он почувствовал некоторый трепет, узнав голос. Это был "хозяин", сопровождавший приезжих гостей. С ним был двоюродный брат его Луис, который, будучи всего несколькими годами моложе дона Пабло, почитал его, как главу семейства, что, впрочем, не мешало ему причинят большие неприятности своим беспутным поведением.

Оба Дюпона сопровождали двух новобрачных, приехавших из Мадрида. показывая им бодеги. Муж был старинным приятелем Луиса, товарищем его веселой мадридской жизни, который решил, наконец, остепениться и женился.

- Вы должны выйти отсюда пьяными, - говорил младший Дюпон новобрачным, - таков обычай. Мы сочли-бы себя опозоренными, если-бы друг вышел из этого дома таким-же, каким вошел.

Старший Дюпон приветливой улыбкой поддерживал слова кузена и перечислял качества всех знаменитых вин. Заведующий складом, вытянувшись, как солдат, ходил между бочками с двумя рюмками в одной руке, и с авененцией, железным бруском, кончающимся узкой ложечкой, в другой.

- Наливай, Хуанито!- властно приказывал хозяин. Авененция погружалась в разные бочки и сразу, не проливая ни капли, наполняла рюмки. На свет появились золотистые и яркие вина, сверкающия бриллиантами при падении в стекло и распространяющия вокруг себя сильный запах старины. Все оттенки янтаря, от мягкого серого до бледно-желтого, переливались в этой влаге, густой на вид, как масло, но безукоризненной прозрачности. Отдаленный экзотический аромат, наводящий на мысль о фантастических цветах сверхъестественного мира, с вечной жизнью, исходит от этих напитков, извлекаемых из таинственных недр боченков. Глоток этого нектара точно усиливал жизнь: чувства приобретали новую интенсивность, кровь горела, ускоряя движение, а обоняние возбуждалось от неведомых желаний, как бы ощущая новое электричество в атмосфере. Новобрачные туристы пили все, после слабых протестов.

- Эй, дружище!- сказал младший Дюпон, увидя Монтенегро.- Как поживают твои? Как нибудь на этой неделе приеду в виноградник. Хочу попробовать лошадь; вчера купил новую.

И пожав руку Монтенегро и похлопав его несколько раз по плечам, довольный возможностью показать силу своих рук перед друзьями, он повернулся к нему спиной.

Фермин был очень близок с этим господином. Они были на ты, росли вместе на винограднике Марзамалы. С доном Пабло положение было иное. Хозяин был старше Фермина всего лет на шесть; он мальчиком бегал по винограднику, во времена покойного дона Пабло, но теперь он был главой семьи, директором фирмы, и понимал власть по старинному, гневной и беспрекословной, как власть Бога, с криками и взрывами гнева, едва он подозревал только малейшее неповиновение.

- Останься, - приказал он кратко Монтенегро, - мне нужно поговорить с тобой.

И отвернулся, продолжая говорить с гостями о своих винных сокровищах.

Фермин, принужденный следовать за ними молча и скромно, как слуга, медленно переходил за ними между бочками и смотрел на дона Пабло.

Он был еще не стар, моложе сорока лет, но толщина обезображивала его фигуру, несмотря на деятельный образ жизни, к которому его побуждала любовь к верховой езде. Руки, покоившиеся на выдающемся животе, казались слишком короткими. Молодость его сказывалась только в полном лице, в мясистых губах, с небольшими усами. Волосы вились на лбу, образуя крутой завиток, вихор, к которому он часто подносил толстую руку. Обыкновенно он был добродушен и миролюбив, но достаточно было мысли о неповиновении или противоречии, чтобы лицо его багровело, и голос гремел раскатами гнева. Понятие о безграничной власти, привычка приказывать с ранней юности после смерти отца, делали его деспотом с подчиненными и в семье.

Фермин боялся его, но не ненавидел. Он видел в нем больного "дегенерата", способного на величайшие несообразности из-за своей религиозной экзальтации. Для Дюпона хозяин был хозяином по божественному праву, как древние цари. Бог желал, чтоб были богатые и бедные, и низшие должны были повиноваться высшим, потому что так повелевала социальная иерархия божественного происхождения. Он не был скуп в денежных делах, даже наоборот, проявлял щедрость, хотя щедрость его была непостоянна и капризна, и основывалась больше на внешней симпатичности лиц, чем на их заслугах. Иногда, встречая на улице рабочих, уволенных из его бодеги, он возмущался, что они ему не кланяются. "Эй, ты!- говорил он повелительно;- хоть ты больше и не служишь у меня, но твой долг кланяться мне всегда, потому что я был твоим хозяином".

И этот то дон Пабло, который, благодаря промышленному могуществу, накопленному его предками, и несдержанности характера, был кошмаром тысячи людей, проявлял необычное смирение и доходил до низкопоклонства, когда какое-нибудь духовное лицо или монахи различных орденов, находящихся в Хересе, посещали его в конторе. Он пытался стать на колени, чтоб поцеловать им руки, и не делал этого только потому, что они препятствовали ему с добродушной улыбкой; с чувством удовлетворения указывал он на то, что посетители говорят ему ты в присутствии служащих, называя его Паблито, как в те времена, когда он был их питомцем.

Иисус и Святая Матер Его выше всех коммерческих предприятий! Они охраняли интересы дома и его самого, а он, простой грешник, ограничивался тем, что принимал их внушения. Им были обязаны удачей первые Дюпоны, и дон Пабло страстно желал загладит своим усердием равнодушие к религии своих предков. Небесные покровители внушили ему мысль устроить фабрику коньяку, расширившую обороты фирмы; они же делали то, что марка Дюпон, с помощью анонсов, распространялась по всей Испании, не боясь конкурренции, огромная милость, за которую он благодарил каждый год, отделяя част прибыли на поддержку новых религиозных орденов, основывающихся в Хересе, или помогая своей матери, благородной донне Эльвире, которая всегда ремонтировала какия-нибудь часовни или делала драгоценные покровы для какой-нибудь Богоматери.

Над религиозными чудачествами дона Пабло смеялся весь город; но многие смеялись с некоторым страхом, ибо, завися более или менее от промышленного могущества фирмы, нуждались в его помощи и боялись его гнева.

Монтенегро помнил всеобщее изумление, когда, в прошлом году, одна из сторожевых собак укусила нескольких рабочих. Дюпон прибежал к ним на помощь и, боясь, чтобы укушение не вызвало бешенства, он, в предупреждение его, велел дать им немедленно пилюли из чудотворного образа, хранившагося у его матери. Это было настолько нелепо, что Фермин, сам присутствовавший при этом, с течением времени начал сомневаться в достоверности этого факта. Правда, тот же дон Пабло щедро заплатил за путешествие больных к известному врачу и за лечение у него. Дюпон, когда ему говорили об этом случае, объяснил свое поведение с поразительной простотой: "Сначала - Вера; потом - Наука, которая иногда делает великие дела, но только с дозволения Божия".

Фермин удивлялся непоследовательности этого человека, опытного дельца, ведущего крупное предприятие, унаследованное от предков, расширяя его смелыми начинаниями, путешествовавшего и довольно культурного, и тем не менее способного на величайшие несообразности в деле религии, верующего в сверхъестественное вмешательство с простодушием монастырского послушника.

Дюпон, проводив двоюродного брата и его друзей по всей бодеге, решил удалиться, словно его хозяйское достоинство позволяло ему показать только самую выдающуюся часть фирмы. Луис должен был показать им остальные отделы, коньячный завод, отделения укупорки; а у него были дела в конторе. И простившись с гостями, грозный Дюпон сделал своему служащему знак следовать за собой.

Выйдя из бодеги, дон Пабло остановился; оба они, с непокрытыми головами, стояли посреди эспланады.

- Вчера я тебя не видел, - сказал Дюпон, нахмурив брови, и щеки его покраснели.

- Я не мог притти, дон Пабло. Опоздал, задержали друзья...

- Об этом-то мы и поговорим. Ты знаешь, какой вчера был праздник? Ты бы пришел в умиление, присутствуя на нем.

И с внезапным восторгом, забыв свою досаду, он начал, с наслаждением художника, рассказывать о вчерашней церемонии в церкви тех, кого он нарицательно называл Отцами. Первое воскресенье месяца: необычайный праздник. Полный храм, служащие и рабочие фирмы Дюпон были со своими семьями, почти все (а, Фермин?) почти все; отсутствовали очень немногие. Проповедь произносил падре Урицабал, великий оратор, ученый, заставивший плакать всех (а, Монтенегро?) всех!.. кроме тех, кого не было. А затем наступил самый трогательный акт. Он, в качестве главы дома, приблизился к алтарю, окруженный своей матерью, женой, двумя братьями, прибывшими из Лондона; за ними следовал главный штаб фирмы, а дальше все, евшие хлеб Дюпонов, со своими семействами, а наверху, на хорах, орган играл нежнейшие мелодии. Дон Пабло воодушевлялся, вспоминая о красоте праздника; глаза его блестели, влажные от волнения, и он вдыхал воздух, как будто еще ощущал запах воска и ладона, и аромат цветов, положенных его садовником на алтарь.

- И как хорошо на душе после такого праздника!- прибавил он с восхищением.- Вчера был один из лучших дней моей жизни. Может ли быть что-нибудь более святое? Воскрешение добрых времен, простых обычаев; господин, причащающийся вместе с слугами. Теперь уж нет господ, как в старину, но богачи, крупные промышленники, коммерсанты должны подражать примеру старины и являться перед Богом в сопровождении всех тех, кому они дают хлеб.

Но тут же, переходя от растроганности к гневу, с внезапностью импульсивной натуры, он взглянул на Фермина, как будто до сих пор, говоря о празднике, забыл о нем.

- А ты не пришел!- воскликнул он, краснеё от негодования, и смотря на него с раздражением.- Почему? Но не лги: предупреждаю тебя, я все знаю.

И он продолжал говорить в угрожающем тоне. Впрочем, он сам виноват, если ему приходится терпеть неповиновение в собственной конторе. У него было два служащих-еретика, француз и норвежец, ведущих иностранную корреспонденцию, которые, под тем предлогом, что они не католики, подавали дурной пример, не присутствуя на воскресных службах. И Фермин, на основании того, что путешествовал, жил их Лондоне и прочел несколько книжонок, отравивших его душу, считал себя вправе подражать им. Может быть, он иностранец? Или его не крестили при рождении? Или он считал себя выше остальных, оттого что ездил в Англию на счет его покойного отца?..

- Но этому будет положен конец, - продолжал Дюпон, возбуждаясь собственными словами.- Если эти иностранцы не пожелают ходить в церковь, как все, я их уволю: не желаю, чтоб они подавали дурной пример в моем доме и служили тебе предлогом для еретических деяний.

Монтенегро эти угрозы не внушали страха. Он слышал их много раз: после воскресного торжественного служения, хозяин всегда говорил об увольнении иностранцев; но затем коммерческие соображения заставляли его смягчить решение, в виду ценных услуг, оказываемых ими в конторе.

Но Фермин встревожился, когда дон-Пабло, изменившись в лице и с холодной иронией, настойчиво начал спрашивать его, где он провел вчерашний день.

- Ты думаешь, я не знаю, - продолжал он.- Не оправдывайся, Фермин, не лги. Я ведь все знаю. Хозяин-христианин должен заботиться не только о теле, но и о душе своих служащих. Мало того, что ты бежал от Дома Господня, ты провел день с этим Сальватьеррой, только что освобожденным из тюрьмы, где он должен бы оставаться до конца своих дней.

Монтенегро возмутился презрительным тоном, которым Дюпон говорил об его учителе. Он побледнел от гнева и, вздрогнув, как от удара, взглянул вызывающе в глаза патрону.

- Дон Фернандо Сальватьерра, - сказал он дрожащим голосом, делая усилия, чтобы сдержат негодование, - был моим учителем, и я ему многим обязан. Кроме того, он лучший друг моего отца, и я был бы бессердечным негодяем, если б не навестил его после его несчастья.

- Твой отец!- воскликнул дон Пабло.- Простофиля, который никогда не научится жить! Никто не смеет затронуть этого старого бунтаря! Спросил бы я его, много-ли он заработал тем, что бродил по горам и по улицам Кадикса, паля из ружья за Федеративную республику и своего дона Фернандо. Если б мой отец не ценил его за простоту и порядочность, он, вернее, умер бы с голода, а ты, вместо того, чтобы быть барином, копал бы землю в винограднике.

- Однако, ваш собственный отец, дон Пабло, - сказал Фермин, - тоже был другом Сальватьерры и не раз прибегал к нему за помощью в эпоху пронунсиаменто и кантонов.

- Мой отец! - возразил дон Пабло несколько неуверенно. - Ну, он был, каким был: сыном революционной эпохи и несколько равнодушным к тому, что должно быть самым главным для человека: к религии. К тому же, Фермин, времена изменились; многие из тогдашних революционеров были людьми заблуждающимися, но прекрасной души. Я знал некоторых, которые не пропускали обедни и были святыми, ненавидящими царей, но почитающими служителей Божиих. Ты думаешь, Фермин, что меня пугает республика? Я больше республиканец, чем ты; я человек современный.

И, с беспорядочными жестами, ударяя себя в грудь, он заговорил о своих убеждениях. Он не сочувствовал ни одному из теперешних правительств, в конце концов, все они состояли из воров и, в смысле религиозной веры, из лицемеров, делающих вид, что поддерживают католицизм, потому что считали его силой. Монархия - это социальное знамя, как говорил его друг, падре Уризабал. Пожалуй; но он не придает значения знаменам и цветам; самое главное, чтобы надо всем был Бог, чтобы Христос царил, при монархии-ли, при республике-ли, и чтобы правители были покорными сынами папы. Республика его не пугала. Он с большим сочувствием относился к южноамериканским республикам, идеальным и счастливым народам, где образ Непорочного Зачатия быль главнокомандующим войсками, и где сердце Иисуса изображалось на знаменах и мундирах солдат, а правительства составлялись под мудрым внушением святых Отцов. Что до него, то такая республика может наступит, когда угодно. Ради торжества ея, он пожертвовал бы половиной своего состояния.

- Говорю тебе, Фермин, что я больший республиканец, чем ты, и всем сердцем был бы с теми славными людьми, которых знал мальчиком и на которых смотрел, как на санкюлотов, хотя они были прекрасными людьми. Но теперешний Сальватьерра, и все эти молокососы, которые его слушают, интриганы, которым кажется уже мало быт республиканцами, и которые говорят о равенстве, о том, чтобы разделить все, и заявляют, что религия существует только для старух!

Дюпон широко раскрыл глаза, чтобы выразит удивление и отвращение, внушаемые ему новыми революционерами.

- И не думай, Фермин, что я из тех, которые боятся того, что Сальватьерра и его друзья называют социальными требованиями. Ты знаешь, что я не скандалю из за денежных вопросов. Пуст рабочие попросят прибавки поденной платы на несколько сантимов или еще перерыв, чтобы выкурить лишнюю сигару. Если можно, я дам, потому что, благодаря Господа, который меня оберегает, меньше всего я могу пожаловаться на недостаток денег. Я не таков, как другие хозяева, живущие за счет трудового пота бедняка. Нужно милосердие, побольше милосердия! Чтобы видели, что христианство служит руководством для всех. Но что во мне переворачивает всю душу, так это разговоры, будто-бы все равны, как будто не существует иерархии на самом небе; о справедливости всяких требований, как будто, помогая бедному, я делаю не больше того, что должен, и мое даяние - не доброе дело. А больше всего, меня возмущает эта адская мания идти против Бога, отнимать у бедняка его религиозные чувства, делать ответственной за все существующее зло Церковь, тогда как оно исключительно дело проклятого либерализма.

Дон Пабло возмущался неверием мятежников. В этом он был непримирим. Сальватьерру и всех противников религии он встретит лицом к лицу. В доме своем он готов терпеть все, кроме этого. Он еще дрожал от гнева, вспоминая, как, две недели назад, уволил бочара, развращенного чтением безумца, которого застал хвастающимся своим неверием перед товарищами.

- Представь себе, он говорил, что религия это порождение страха и невежества, что человек в первобытные времена не верил ни во что сверхъественное, но что, не будучи в состоянии объяснит тайны некоторых явлений: молнии, грома, пожара и смерти, он выдумал Бога. Право, не знаю, как я сдержался и не надавал ему пощечин. А кроме этих глупостей, он был славным парнем, знающим свое дело. Но он хорошо наказан, потому что в Хересе никто не дает ему работы, чтобы не раздражить меня, зная, что я прогнал его из своего дома, и теперь он бродит по свету и грызет локти с голода. Кончит тем, что будет бросать бомбы, как кончают все, отрицающие Бога.

Дов Пабло и его служащий медленно дошли до конторы.

- Знай мое решение, Фермин, - сказал Дюпон, прежде чем войти.- Я люблю тебя ради твоей семьи, и потому, что мы были почти друзьями детства. Кроме того, ты почти что брат моего кузена Луиса. Но ты знаешь меня: Бог выше всего; ради него я способен бросить свою семью. Если ты чем нибудь недоволен, скажи; если тебе мало жалованья, говори. Я не торгуюсь с тобой, потому что ты мне симпатичен, несмотря на свои глупости. Но не пропускай обедни по воскресеньям, удались от полоумного Сальватьерры и всех пропащих людей, присоединяющихся к нему. А если не сделаешь этого, мы поссоримся, и знаешь, Фермин, мы с тобой плохо кончим.

Дюпон вошел в кабинет, и туда торопливо вбежал дон Рамон, заведующий публикациями, с связкой бумаг, которые представил своему патрону с улыбкой старого царедворца.

Монтенегро видел из-за своего стола, как патрон говорил с начальником конторы, перебирая бумаги и задавая вопросы о делах, с выражением, свидетельствующим, что все его способности сосредоточены на служении делу.

Прошло больше часу, когда Фермин услышал, что патрон зовет его. Нужно было разобрать один счет с конторой другой бодеги: крупное дело, которого нельзя было обсудит по телефону, и Дюпон посылал Монтенегро, как доверенное лицо. Дон Пабло, уже успокоившийся за работой, видимо хотел загладить этим отличием суровость, с которой отнесся к молодому человеку.

Фермин надел пальто и шляпу и вышел, не спеша, так как располагал целым днем для выполнения своего поручения. Хозяин не был требователен в работе. когда видел повиновение. На улице, ноябрьское солнце, нежное и мягкое, как весной, заливало золотым белые дома с зелеными балконами, прорезывающие линией своих африканских террас, темно-синее небо.

Навстречу Монтенегро показался стройный всадник в крестьянском платье. Это был смуглый юноша, одетый, как контрабандисты или благородные бандиты, существующие только в народных сказаниях. Конь его шел рысью и полы его короткого камзола из Гразалемского сукна, с черными бархатными отворотами, обшитыми шелковыми шнурами, и с карманами в виде полумесяца, на красной подкладке, развевались по ветру. Шляпа с широкими и прямыми полями держалась на завязках. Обут он был в сапоги из желтой кожи с большими шпорами, и ноги предохранялись от холода меховыми шароварами, вроде широкого фартука, прикрепленного ремнями. Спереди на седле был привязан темный плащ из грубой шерстяной ткани, а в тороках мешки; сбоку у него болталось двуствольное ружье, спускавшееся вдоль брюха лошади. Он ехал очень красиво, с изяществом араба, точно родился на спине скакуна, и конь и всадник составляли одно целое.

- Oлe! кавалер! - крикнул Фермин, узнав его.- Здорово, Рафаэхильо!

Всадник остановил коня, натянув поводья так, что тот поднялся на дыбы.

- Славное животное! - сказал Монтенегро, похлопывая по шее скакуна.

И молодые люди молча любовались беспокойной нервностью лошади, с чувством людей, любящих верховую езду, как лучшее удовольствие человека, и считающих лошадь лучшим другом.

Монтенегро, несмотря на сидячую жизнь конторщика, чувствовал, как в нем просыпается атавистический восторг при виде породистого коня; он испытывал восхищение африканского кочевника перед этим животным, вечным спутником его бродячей жизни. Из всего богатства своего патрона дона Пабло, он завидовал только двенадцати лошадям, самых дорогих и известных заводов Хереса, стоящим в его конюшнях. Даже этот тучный человек, не воодушевлявшийся, повидимому, ничем, кроме религии и своей бодеги, мгновенно забывал и Бога и коньяк, при виде чужой красивой лошади, и довольно улыбался, когда его хвалили, как первого наездника в Хересе.

Рафаэль был управляющим на мызе Матанцуэла, драгоценном поместье, остававшемся еще у Луиса Дюпон, беспутного и расточительного двоюродного брата дона Пабло. Наклонившись над шеей коня, он рассказывал Фермину о своей поездке в Херес.

- Приехал за кое-какими делишками, и тороплюсь. Но раньше, чем возвращаться, хочу завернуть на виноградник, повидать твоего отца. Мне чего-то не хватает, когда я не вижу крестнаго.

Фермин лукаво улыбнулся.

- А сестру мою не повидаешь? Разве тебе тоже чего-то не хватает, когда ты несколько дней не видишь Марию де-ла-Луц.

- Ну, натурально, - сказал юноша, покраснев.

И как бы внезапно устыдившись, пришпорил лошадь.

- Господь с тобой, Ферминильо, смотри приезжай как-нибудь на мызу.

Монтенегро смотрел, как он быстро удалялся, вниз по улице, по направлению к полю.

- Это большой младенец! - думал он.- Какое дело этому Сальватьерри, до того, что мир плохо устроен, и зачем ему нужно, как говорится, вывернуть все на изнанку!

Монтенегро пошел по Широкой улице, главной в городе, с домами ослепительной белизны. Величественные ворота XVII века были тщательно выбелены так же, как щиты с гербами на замочных камнях. Завитки и жилки обработанного камня скрывались под слоем извести. На зеленых балконах в эти утренние часы появлялись головы смуглых женщин, с большими черными глазами и цветами в волосах.

Фермин шел по широкому троттуару, окаймленному двумя рядами пыльных апельсиновых деревьев. Окна главных клубов, лучших кафе города, открывались на улицу. Монтенегро заглянул внутрь Клуба Наездников. Это было самое известное общественное собрание в Хересе, центр богатых людей, прибежище молодежи, рожденной обладательницей имений и бодег. По вечерам почтенное собрание беседовало о лошадях, женщинах и охотничьих собаках. Других тем для разговора не существовало. На столах валялось несколько газет, а в самом темном углу конторы стоял шкап с книгами в кричащих переплетах с золотом, дверцы которого никогда не раскрывались. Сальватьерра называл это общество богачей "Марокским Атенеумом".

Пройдя несколько шагов, Монтенегро увидел идущую ему навстречу женщину, которая своей живой походкой, вызывающим выражением лица и возбуждающими телодвижениями, приводила в смущение всю улицу. Мужчины замедляли шаги, чтобы видеть ее, и провожали ее глазами; женщины отворачивали голову с подчеркнутым презрением и, когда она проходила, шептались, указывая на все пальцем. На балконах девушки кричали со смехом что-то в комнаты, и оттуда поспешно выходили другия, заинтересованные звоном.

Фермин улыбался, замечая любопытство и скандал, вызываемый этой женщиной. Из-за кружев её мантильи виднелись кудри рыжих волос, а под черными жгучими глазами маленький розовый носик точно бросал всем вызов грациозной гримаской. Дерзость, с которой она подбирала юбку, обрисовывая волнистые линии своего тела и оставляя открытыми большую част чулок, раздражала женщин.

- Да благословит вас Бог, прелестная маркизочка! - сказал Фермин, пересекая ей дорогу.

Он распахнул пальто и принял вид галантного кавалера, довольный тем, что мог остановить на центральной улице, на виду у всех, женщину, вызывавшую такой скандал.

- Я уже больше не маркиза, голубчик, - возразила она, мило пришепетывая.- Я нынче вывожу свиней - и очень довольна.

Они были на ты, как добрые товарищи, и улыбались друг другу с откровенностью молодости, не смотря по сторонам, но радуясь при мысли о том, что много глаз устремлено на них. Она говорила с жестами, грозила ему розовыми пальчиками, всякий раз, как он говорил что нибудь сильное, и сопровождала свой смех по-детски топоча каблуками, когда он восхвалял её красоту.

- Все тот же. Но как же ты похорошел, миленький!.. Приходи ко мне когда нибудь: ты знаешь ведь, что я тебя люблю... так, по хорошему, как братца. Подумать, что этот болван, мой муж ревновал меня к тебе... Придешь?

- Подумаю. Не хочется ссориться с свиным торговцем.

Молодая женщина залилась звонким смехом.

- Он настоящий кабальеро. Знаешь, Фермин? Он в своем горном камзоле стоит больше всех этих господчиков из "Наездников". Я стою за народ; я совсем гитана.

И хлопнув слегка Фермина по щеке нежной ручкой, она пошла дальше, несколько раз оборачиваясь, чтобы улыбнуться Фермину, следившему за ней глазами.

- Жаль бабенку!- сказал он про себя.- Голова у неё птичья, но она добрее всех в семье.

Монтенегро продолжал пут под удивленными взглядами и лукавыми улыбками присутствовавших при его разговоре с Маркизочкой.

На Новой площади он прошел между стоящими там обычно группами: комиссионерами по продаже вина и скота, торговцами хлебом, рабочими при бодегах, не имеющими места, сухими и опаленными солнцем поденщиками, дожидающимися найма.

Из одной группы отделился мужчина и крикнул:

- Дон Фермин! Дон Фермин!

Это был купор из бодеги Дюпон.

- Я уж больше не у вас, знаете? Разсчитали нынче утром. Когда я пришел в бодегу, заведующий от имени дона Пабло, сказал мне, что я больше не нужен. Это после четырех то лет работы и хорошего поведения! Где же тут справедливость, дон Фермин?

Видя, что тот глазами спрашивает о причине немилости, купор возбужденно продолжал:

- Во всем виновато проклятое ханжество. Знаете, в чем мое преступление? Не пошел отдать бумажку, которую мне дали в субботу вместе с рассчетом.

И, точно Монтенегро неизвестны были обычаи дома, бедный малый подробно рассказал о случившемся. В субботу, когда рабочие бодеги получали недельный рассчет, заведующий вручал им всем по бумажке - приглашение на следующий день к обедне, на которой присутствовала семья Дюпон, в церкви св. Игнатия. Если служба была с общим причастием, то от приглашения ни в коем случае нельзя было отказаться. В воскресенье, заведующие отделениями бодеги отбирали у каждого рабочаго бумажку у входа в церковь, и. пересчитав их, по именам узнавали, кого не было.

- А я не пошел вчера, дон-Фермин; не пошел, как и в прочие дни: не хочется мне рано вставать по воскресеньям, потому что в субботу вечером приятно пропустит рюмочку-другую с товарищами. Для чего же и работаешь, как не для того, чтоб малость повеселиться?.. Кроме того, разве он не господин себе в воскресенье? Хозяин платит ему за работу; он работает, и ему незачем урезывать свой день отдыха.

- Разве это справедливо, дон-Фермин? За то что я не ломаю комедии, как все эти... шпионы и лизоблюды, которые ходят на обедни дона-Пабло со всем семейством и причащаются, прокутив целую ночь, меня выбрасывают на улицу. Будьте откровенны; скажите правду: если вы работаете, как собака, разве вы негодяй? Не так-ли, кабальеро?

И он обернулся к кучке товарищей, издали слушавших его слова, сопровождая их проклятьями Дюпону.

Фермин удалился с некоторой поспешностью. Инстинкт самосохранения подсказывал ему, что опасно оставаться среди людей, ненавидевших его принципала.

И идя к конторе, где его дожидались со счетами, он думал о вспыльчивости Дюпона, о его религиозном рвении, точно изсушавшим его душу.

- А, в сущности, он не дурной, - пробормотал он. Дурной, нет. Фермин вспоминал капризную и беспорядочную щедрость, с которой он иногда помогал людям в несчастье. Но доброта его была какая-то узкая; он разделял бедных на касты, и взамен денег требовал безусловного подчинения тому, что он думал и любил. Он был способен возненавидеть собственную семью, извести ее голодом, если б думал этим служит своему Богу, Богу, к которому питал громадную благодарность за то, что он помогал процветанию дел фирмы и был поддержкой социального строя.

II.

Когда дон-Пабло Дюпон ездил со своей семьей пронести день на знаменитом винограднике в Марчамале, одним из его развлечений было показывать сеньора Фермина, старичка приказчика, отцам иезуитам или братьям доминиканцам, без присутствия коих не считал возможной ни одной удачной поездки.

- Ну-ка, сеньор Фермин, - говорил он, вытаскивая старика на широкую площадку, простиравшуюся перед постройками Марчамалы, составлявшими почти целый городок.- Покажите-ка свой голос; но только покрепче, как в те времена, когда вы были из красных и шли походом в горы.

Приказчик улыбался, видя, что хозяину и его спутникам в сутанах или капюшонах доставляет большое удовольствие послушать его; но по его улыбке хитрого крестьянина нельзя было узнать, потешается ли он над ними, или польщен доверием барина. Довольный доставить минуту отдыха парням, согнувшимся над лозами, сбросив пиджаки, и поднимавшими свои тяжеленные мотыки, он подходил с комической важностью к изгороди площадки и издавал протяжный, громоподобный крик:

- Закурива-а-ай!

Сталь мотык переставала сверкать между виноградных лоз, и длинная вереница рабочих, в растегнутых рубахах, потирала руки, затекшие от ручки инструмента, и медленно доставала из за пояса принадлежности для курения.

Старик следовал их примеру, с загадочной улыбкой принимая похвалы господ своему громовому голосу и повелительному тону, каким отдавал приказания, свертывал сигару и курил ее не торопясь, чтобы беднягам выдалось несколько минут отдыха за счет доброго настроения хозяина.

Когда от сигары оставался один хвостик, господам предстояло новое развлечение. Он снова придавал своей походке умышленную деревянность, и дрожащее эхо разносило его голос к ближним холмам:

- Начина-а-ай!..

При этом традиционном призыве к возобновлению работ, люди снова сгибались и над головами их начинали поблескивать инструменты, все сразу, мерными взмахами.

Сеньор Фермин был одной из достопримечательностей Марчамалы, которую дон-Пабло показывал своим гостям. Все смеялись над его прибаутками, над забавными и редкими выражениями в его речах, над мнениями высказываемыми напыщенным тоном, и старик принимал иронические похвалы господ с простотой андалузского крестьянина, живущего еще точно в феодальную эпоху, рабом хозяина, задавленным крупной собственностью, без ворчливой независимости мелкого земледельца, считающего землю своей.

Кроме того, сеньор Фермин чувствовал себя привязанным на весь остаток своих дней к семье Дюпон. Он видел дона-Пабло в пеленках и, хотя относился к нему с почтением, внушаемым его властным характером, но все видел в нем по прежнему ребенка и с отеческой добротой принимал все его выходки.

Приказчик пережил ранее период тяжелой нищеты. В молодости он был виноградарем, захватив еще хорошие времена, те времена, когда на работу ездили в полуколясках и копали землю в лаковых башмаках, как меланхолически говорил старый винодел фирмы Дюпон.

Достаток делал тогдашних рабочих великодушными; они думали о высоких материях, которых не могли определить, но величие которых смутно предчувствовали. Сверх того, вся нация переживала период революций. Недалеко от Хереса, в невидимом море, сонное дыхание которого доносилось до самых виноградников, правительственные суда палили из пушек, возвещая королеве, чтобы она покинула свой трон. Перестрелка в Алколее, на том конце Андадузии, разбудила всю Испанию; "незаконнорожденная порода" бежала, жизнь стала лучше, и вино казалось вкуснее при мысли о том, что (утешительная иллюзия!) каждый обладает маленькой частицей власти, удерживаемой ранее одним лицом. А затем, какая лестная музыка для бедных! сколько похвал и преклонения пред народом, который несколько месяцев назад не был ничем, а теперь стал всем!

Сеньор Фермин волновался при воспоминании об этой счастливой эпохе, совпавшей с его женитьбой на бедной мученице, как он называл свою покойную жену. Товарищи по работе каждый вечер собирались в тавернах читать газеты, и кувшин с вином ходил без страха, с щедростью хорошего и правильно распределяемого заработка. Соловей неутомимо перелетал с места на место, принимая города за леса, и его божественное пение сводило с ума людей, заставляя их с криками требовать республики... но только федеративной... федеративной, или никакой! Речи Кастелара, читаемые на ночных собраниях, с его проклятиями прошлому и гимнами матери, домашнему очагу, всем нежным чувствам, волнующим простую душу народа, заставляли упасть не одну слезу в рюмку с вином. Затем, каждые четыре дня приходило напечатанное на отдельном листе, с короткими строчками, какое-нибудь письмо "гражданина Роке Барсиа к его друзьям", с частыми восклицаниями: "слушай меня хорошенько, народ", "приблизься, бедняк, и я разделю твой холод и голод", разнеживающими виноградарей, внушая им глубокое доверие к сеньору, обращавшемуся к ним с такой братской простотой. И чтобы стряхнуть с себя этот лиризм, они повторяли замысловатые фразы патриархального Ореиса, остроты маркиза Альбаиды, маркиза, бывшего с ними, с виноградарями и батраками, привыкшими с некоторым суеверным страхом почитать их, как существ, рожденных на другой планете, аристократов, владеющих почвой Андалузии. Священное уважение к иерархии, унаследованное от предков и проникшее до самых недр их души за долгие века рабства, влияло на воодушевление этих граждан, все время говоривших о равенстве.

Больше всего в юношеских восторгах сеньору Фермину льстило общественное положение революционных вождей. Никто не был простым рабочим, и он ценил это, как достоинство новых учений. Самые знаменитые поборники "идеи" происходили из классов, которые он почитал с атавистической преданностью. Это были сеньоры из Кадикса, привыкшие к праздной и веселой жизни большого порта; кабальеро из Хереса, владельцы поместий, отличные наездники, прекрасно владеющие оружиемь и неутомимые кутилы, даже священники увлекались движением, утверждая, что Христос был первым республиканцем и, умирая на кресте, сказал что-то, вроде "Свобода, Равенство и Братство".

И сеньор Фермин не колебался, когда от митингов и читаемых вслух газетных разглагольствований, пришлось перейти к экскурсии в горы с ружьем на плече, для защиты этой республики, которой не желали принимать те же самые генералы, которые изгнали королей. И он бродил несколько дней по горам, сражаясь с теми же войсками, которые несколько месяцев назад приветствовал восторженными криками, когда, возмутившись, они проходили через Херес на пути к Алколее.

Во время этого приключения он познакомился с Сальватьеррой и почувствовал к нему обожание, от которого никогда не мог избавиться. Бегство и долгое пребывание в Танжере были единственными результатами его восторгов, а когда, наконец, ему удалось вернуться на родину, он поцеловал Ферминилъо, первенца, подаренного ему бедной мученицей за несколько месяцев до его похода в горы.

Он снова стал работать на виноградниках, несколько разочарованный дурным исходом революции. Кроме того, отцовское чувство делало его эгоистичным, заставляло больше думать о семье, чем о царственном народе, который мог освободиться и без его помощи. После провозглашения республики в нем возродилось прежнее воодушевление. Наконец то она наступила! Настанут хорошие времена! Но через несколько месяцев Сальватьерра уже искал его, как и многих других. Мадридские друзья оказались изменниками, и такая республика ничего не стоила. Нужно сделать ее федеративной или уничтожить; необходимо провозгласит кантоны. И снова, с ружьем на плече, Фермин дерется в Севилье, в Кадиксе и в горах, за идеи, которых не понимает, но которые должны быть истинными, ясными, как солнце, раз их провозглашал Сальватьерра. Из этого второго приключения он вышел не так удачно. Его схватили, и он провел несколько месяцев в крепости Цеуте, с заключенными карлистами и кубинскими мятежниками, среди тесноты и лишений, о которых через столько лет вспоминал еще с ужасом.

После освобождения, жизнь в Хересе показалась ему печальнее и безнадежнее, чем в крепости. Бедная мученица умерла за время его отсутствия, оставив на попечение родственников двоих детей, Ферминильо и Марию де-ла-Луц. Работы не хватало; был избыток рабочих рук, и негодование против керосинщиков, смутивших страну, было еще свежо; Бурбоны только что вернулись, и богатые боялись допускать в свои поместья тех, которых недавно видели с ружьем в руке, и которые обращались с ними за панибрата, позволяя себе даже угрожающие жесты.

Сеньор Фермин, чтобы не явиться с пустыми руками к бедным родственникам, приютившим его малюток, решил заняться контрабандой. Кроме его, Пако из Альгара, участвовавший вместе с ним в походах, знал это ремесло. Между ними существовало родство по крестинной купели, кумовство, более священное среде сельского населения, чем узы крови. Фермин был крестным отцом Рафаэлильо, единственного сына Пако, у которого тоже умерла жена за время его скитаний и заключения.

Кумовья совместно взялись за трудные экспедиции бедных контрабандистов. Они странствовали пешком, по самым отвесным крутизнам гор, пользуясь знаниями, приобретенными во время походов. Бедность не позволяла им обзавестись лошадьми, подобно другим, гарцовавшим караванами, имея в тороках по два огромных тюка табаку, с ружьем у передней луки, чтобы храбро провозить контрабанду. Они были скромными тружениками; по прибытии в Сен-Рок или Альесжирас они навязывали на себя три пачки табаку и пускались в обратный пут, избегая дорог, разыскивая самые опасные тропки; шли ночью, а днем прятались, карабкались на четвереньках по крутым утесам, подражая привычкам диких зверей, жалея о том, что они люди, и не могут ходить по краю пропасти с той же уверенностью, как животные.

При переходе через пограничную полосу Гибралтара они платили таможенной страже. Пограничники налагали на них контрибуцию, смотря по разряду: столько-то пезет с пешеходов, столько-то дуро с верховых. Все отправлялись в одно время, вложив дань в руки, протягивающиеся из-под золотых галунов, и пешеходы, и всадники, вся армия контрабандистов развертывалась, как пластинки веера, во мраке ночи по разным дорогам, чтобы рассеяться по всей Андалузии. Но оставалось самое трудное: опасность наткнуться на летучия банды, которые не участвовали в подкупе и старались перехватить похитителей и воспользоваться их грузом. Всадников боялись, потому что они отвечали выстрелами на вопрос "кто идет?", и все преследования выпадали на долю беззащитных пешеходов.

Кумовьям требовались целых две ночи, чтобы добраться до Xepeca; они шли, согнувшись, обливаясь потом в средине зимы, с звоном в ушах, и грудью, ноющей от тяжелой ноши. Дрожа от беспокойства, они подходили к некоторым горным проходам, где располагались враги. Они замирали от страха при входе в ущелья, во мраке которых сверкал огонек и свистела пуля, если они не слушались оклика притаившейся в засаде стражи. Несколько товарищей погибло в этих проклятых проходах. Вдобавок, враги мстили за долгия ожидания в засаде и за тревогу, внушаемую им верховыми, жестоко избивая пеших. Не раз ночное безмолвие гор нарушалось криками боли, исторгаемыми варварскими ударами, наносимыми без разбору, в темноте, вдали от всякого жилья в дикой пустыне...

Наконец, Фермин нанялся на виноградник Марчамалы, в большое поместье Дюпонов. Мало-по-малу он завоевал доверие хозяина, который вполне полагался на его работу.

Когда бывший революционер стал приказчиком на винограднике, то во взглядах его произошла уже большая перемена. Он считал себя частью фирмы Дюпон. Он гордился величиной бодег дона Пабло и начал признавать, что господа не так уж плохи, как думали бедные. Он почти отбросил в сторону уважение, которое питал к Сальватьерре, скитавшемуся тем временем за пределами Испании. Девочка и невестка жили на винограднике, в старом доме, огромном, как казарма, мальчик ходил в школу в Хересе, и дон Пабло обещал сделать его "человеком", в виду его живого ума. Сам он получал три пезеты в день, без другого обязательства, кроме приема счетов по работам, набора людей и наблюдения за ними, чтобы ленивые не отдыхали раньше, чем он подаст им голос - выкурить сигару.

От периода бедствий в нем осталось сострадание к рабочим, и он притворялся, что не видит их промахов и небрежности. Но поступки его значили больше его слов, хотя, желая выказать большое рвение к интересам хозяина, он грубо говорил с батраками, с излишком властности, выдающим простого человека, как только он возвысится над товарищами.

Сеньор Фермин и его дети проникли, сами не зная как, в семью хозяина, даже совсем почти смешались с ней. Простота приказчика, веселая и благородная, как у всех андалузских крестьян, завоевала ему доверие всех в барском доме. Старик дон Пабло смеялся, заставляя его рассказывать свои похождения в горах. Хозяйские сыновья играли с ним, предпочитая его лукавство и деревенские остроты мрачной физиономии приставленной к ним гувернантки-англичанки. Даже гордая донья Эльвира, сестра маркиза де Сан-Дионисио всегда сумрачная и недовольная, точно считала, что унизила себя, выйдя замуж за какого-то Дюпона, дарила некоторым доверием сеньора Фермина.

Приказчик считал, что живет в лучшем из миров, смотря на своих детей, бегающих по дорожкам виноградника с барчуками. С детьми Дюпона приезжал Луизито, сирота, сын брата дона Пабло, огромным состоянием которого он управлял, и дочери маркиза де Сан-Дионисио, две своенравные девочки с наивными глазами и дерзким ртом; оне ссорились с мальчиками, заставляли их бегать, бросали в них камнями, обнаруживая характер их знаменитого отца. Ферминильо и Мария де ла Луц играли с этими детьми, как равные, с простотой детского возраста. Приказчик следил нежными взглядами за их играми, испытывая гордость, что дети его были на ты с детьми и родственниками хозяина.

Иногда являлся и маркиз де Сан-Дионисио и, несмотря на свои пятьдесят лет, устраивал форменную революцию. Благочестивая донья Эльвира гордилась дворянскими титулами брата, но презирала его за его характер.

Сеньор Фермин, под влиянием давнего почтения к историческим иерархиям, восхищался этим благородным и веселым жуиром. Он доедал остатки большого состояния, повлиял на замужество своей сестры с Дюпоном, чтобы иметь, таким образом, приют, когда придет час его окончательного разорения. Дворянство его принадлежало к числу самых древних в Хересе. Флаг тулузских судов, который торжественно выносили из городской ратуши по большим праздникам, был захвачен в сражении одним из его предков. Маркизский титул его носил имя святого патрона города. В роду его красовались всякие знаменитости: друзья монархов, губернаторы, вселявшие страх в мавров, вице-короли обеих Индий, святые архиепископы, адмиралы королевских галер; но веселый маркиз недорого ценил все эти почести и всех светлейших предков, думая, что лучше бы обладать состоянием, как у его зятя Дюпона, хотя без его обязательств и его работы. Он жил в барском доме, остатке сарацинской крепости, реставрированной и перестроенной его прадедами. В залах, почти пустых, оставалось, в воспоминание о былом великолепии, лишь несколько истертых ковров, почерневшие картины с окровавленными святыми в отвратительных позах, и мебель в стиле Empire: все, чего не захотели взять севильские антикварии, которых маркиз призывал в минуты безденежья. Остальное, ширмы и картины, шпаги и вооружение Торреареалей времен завоевания, экзотические богатства, вывезенные из Индии вице-королями, подарки, которые разные европейские монархи делали его предкам, послам, оставившим при самых пышных дворах воспоминание о своей чисто царской роскоши, все исчезло после ужасных ночей, в которые фортуна отворачивалась от него за игорным столом, и он искал утешения в бурных оргиях, о которых долго говорил весь Херес.

Очень рано овдовев, он отдал своих двух дочерей на попечение молодых служанок, которых маленькие синьориты не раз заставали целующими их папу и говорящими ему ты. Сеньора Дюпон возмутилась, узнав об этих скандальных происшествиях, и взяла племянниц к себе, чтобы избавить их от дурных примеров. Но оне, истые дочери своего отца, желали жить в этой свободной среде и протестовали, с отчаянными рыданьями катаясь по полу, пока их не вернули к полной независимости в доме отца, где деньги и наслаждения проносились как ураган безумия.

В барском доме располагался весь цвет цыганщины. Маркиза привлекали и порабощали женщины с оливковой кожей и горящими как угли глазами, точно в прошлом его существовали тайные скрещения расы, таинственной силой действующия на его влечения. Он разорялся, покрывая драгоценностями и яркими тканями гитан, работавших в поместьях, вскапывая поля, и спавших в распутном соседстве батраков. Безконечные родичи каждой из его фавориток преследовали его низкопоклонными причитаниями и ненасытной жадностью, свойственными их расе, и маркиз позволял обирать себя, от души смеясь над этой родней с левой руки, которая превозносила его, заявляя, что он чистокровный cani, самый настоящий цыган из всех них.

Знаменитые торреадоры приезжали в Херес почтить своим присутствием де Сан-Дионисио, устраивавшего в их честь шумные пиры. Много бессонных ночей провели девочки в своих кроватках, прислушиваясь к звону гитар, жалобам простонародных песен, топоту пляски на том конце дома; а в освещенные окна на противоположной стороне внутреннего двора, величиной с площадь для турниров им видны были мужчины в одних жилетах, с бутылкой в одной руке и подносом с рюмками в другой, и женщины, с растрепанными прическами и увядшими, дрожащими за ухом цветами, убегающия с вызывающим покачиванием, спасаясь от преследования кавалеров, или размахивающия своими Манильскими шалями, дразня их, как быков. Иногда утром, синьориты, вставши, заставали на диванах растянувшихся ничком неизвестных мужчин, храпевших во всю мочь. Оргиями этими некоторые восхищались, как симпатичным проявлением народных вкусов маркиза.

Маркиз был атлетом и лучшим наездником в Хересе. Нужно было видеть его на коне, в платье горца, с широкополой шляпой, бросающей тень на его седеющия баки, подстриженные по гитанской моде, и с перекинутой через седло пикой. Сам Сантьяго легендарных битв не мог сравняться с ним, когда, за неимением мусульман, он опрокидывал самых свирепых быков и скакал на коне в самых тесных местах пастбищ, проносясь стрелой между сучьями и деревьями, не разбивая себе черепа. Человек, на которого опускался его кулак, падал, как подкошенный: дикий конь, бока которого он сжимал своими стальными ногами, мог подниматься на дыбы, грызть воздух и метать пену от злобы, но, в конце концов, сдавался, побежденный и тяжело дыша, не в состоянии освободиться от тяжести своего укротителя.

Смелость первых Торреареалей-де ла-Реконквиста и щедрость последующих поколений, живших при дворе и разорявшихся около королей, воскресали в нем, как последняя вспышка готовой исчезнуть расы. Он мог наносить такие же удары, как его предшественники при завоевании знамени las Navas, и разорялся с таким же равнодушием, как те из его пращуров, которые уезжали губернаторами в Индию поправлять состояние.

Маркиз де Сан-Дионисио гордился проявлениями своей силы, резкостью своих шуток, кончавшихся почти всегда поранением товарищей. Когда его называли зверем с оттенком восхищения, он улыбался, гордый своим родом. Зверь, да: каким были его лучшие предки; каким были всегда кабалеро в Хересе, образом андалузской знати, смелые рыцари, образовавшиеся за два века ежедневных сражений и постоянных стычек в мавританских землях, потому что не даром, ведь, Херес называется де ла Фронтера. И, перебирая в памяти то, что читал и слышал об истории своего рода, он смеялся над Карлом V, великим императором, который, проезжая через Херес, пожелал сразиться с знаменитыми местными рыцарями, не любившими шуточных сражений, и принимавшими их в серьез, точно они сражались с маврами. В первой же стычке они порвали платье императору, во вторую оцарапали его до крови, и императрица, находившаеся на эстраде, вне себя от страха, стала звать мужа, умоляя его сохранить свое копье для менее грубых людей, чем кабальеро Xepeca.

Задорный характер маркиза пользовался такой же известностью, как его сила. Сеньор Фермин хохотал в винограднике, повторяя рабочим забавные похождения де Сан-Дионисио. Это были шутки, выражающиеся в действии, в которых всегда бывала жертва; жестокие измышления на потеху грубому народу. Однажды, когда маркиз проходил по рынку, - двое слепых узнали его по голосу и приветствовали его высокопарными фразами, ожидая, что он, по обыкновению, подасть им что-нибудь. "Возьмите, это обоим". И пошел, не дав ничего, а нищие начали ругаться, полагая каждый, что товарищ получил милостыню и отказывался отдать ему причитающуюся половину, пока, устав ругаться, не схватились за палки.

В другой раз маркиз приказал объявить, что в день своих именин даст по пезете каждому хромому, который явится к нему в дом. Весть эта распространилась повсюду, и внутренний двор дома наполнился хромыми из города и деревень: одни опирались на костыли, другие ползли на руках, как человеческие личинки. При появлении на балконе маркиза, в кругу приятелей, растворилась дверь конюшни, и мыча выскочил молодой бычок, предварительно раздраженный конюхами. Те, которые были, действительно, хромыми, разбежались по углам и столпились, махая руками в безумном страхе; притворщики же отвязали костыли и деревяшки и с забавным проворством взобрались на забор. Маркиз и его приятели смеялись, как дети, и Херес долгое время обсуждал проказы де Сан Дионисио и его обычную щедрость, потому что, когда быка загнали обратно в конюшню, он полными горстями раздавал деньги калекам, и настоящим и мнимым, чтобы они позабыли страх, выпив несколько кружек за его здоровье.

Сеньор Фермин удивлялся негодованию, с которым сестра маркиза принимала его чудачества. Такой человек никогда не умрет!.. Однако, в конце концов, он все же умер. Умер, когда ему уже нечего было тратить, когда в салонах его дома не оставалось уже ни одного стула, когда его зять Дюпон категорически отказался давать ему новые суммы, предлагая в своем доме все, что он пожелает, сколько угодно вина, но ни полушки денег.

Дочери его, почти взрослые уже девушки, привлекавшие внимание своей живительной красотой и свободными манерами, покинули отцовские палаты, имевшие тысячу хозяев, так как дом оспаривали все кредиторы де Сан Дионисио, и поселись у своей благочестивой тетки доньи Эльвиры. Присутствие этих очаровательных чертенят вызвало целый ряд семейных недоразумений, омрачивших последние годы дома Пабло Дюпон. Жена его не могла выносить вольностей племянниц, и старший сын, Пабло, любимец матери, подкреплял её протесты против этих родственниц, нарушавших спокойствие дома и, как будто вносивших с собой отголосок нравов маркиза.

- На что ты жалуешься? - говорил с досадой дон Пабло.- Разве это не твои племянницы? Разве в них не твоя кровь?!.

Донья Эльвира не могла пожаловаться на последния минуты брата. Он умер, как христианин, как приличный человек. Смертельная болезнь застала его во время оргии, в кругу женщин и кутил. Кровь первого приступа отерли ему приятельницы шалями, окаймленными китайскими рисунками и фантастическими розами. Но при виде близкой смерти и слыша советы сестры, которая после стольких лет отсутствия, решилась войти в его дом, он согласился "подать хороший пример" и уйти из мира с приличием, подобающим его рангу. И духовенство всех одеяний и орденов прибыло к его постели и, садясь, снимало с кресла забытую гитару или нижнюю юбку; ему говорили о небе, в котором для него, наверное, уготовано избранное место, в виду заслуг его предков. Безчисленные братства и общины Xepeca, в которых веселый дворянин имел наследственные вклады, присутствовали при причащении; а после смерти тело его одели в монашеское одеяние и нагромоздили на грудь все образки, которые сеньора де Дюпон считала наиболее действительными, чтобы облегчить этому жуиру препятствия или задержки в его восхождении на небо.

Донья Эльвира не могла пожаловаться на брата, который в последния минуты доказал свое благородное происхождение; не могла пожаловаться и на племянниц, беспокойных пташек, довольно дерзко потряхивавших крыльями, но сопровождавших ее беспрекословно на обедни и всенощные с грациозной серьезностью, внушавшей желание задушить их поцелуями. Но ее мучили воспоминания о прошлом маркиза, и несдержанность, проявляемая его дочерьми в обращении с молодыми людьми; их голоса и беспорядочные жесты были точно отголоском того, что оне слышали в отцовском доме.

Приказчик Марчамалы больше всей семьи ощутил смерть старого хозяина Дюпона, скоро последовавшего за своим распутным шурином. Он не плакал, но дочь его Мария де ла Луц, начинавшая уже подростать, приставала к нему и теребила его, желая вывести его из угрюмой неподвижности и помешать ему проводить целые часы на площадке, зажав подбородок в руку и устремив взор в пространство, растерянным и печальным, как собака без хозяина.

Напрасны были утешения девочки. Мог ли он позабыть своего покровителя, спасшего его от нищеты! Этот удар был одним из самых сильных: он мог сравниться только с горем, которое причинила бы ему смерть его героя, дона Фернандо. Чтобы оживить его, Мария де ла Луц, вытаскивала из недр шкапа какую-нибудь бутылку из тех, что оставляли господа, когда приезжали на виноградник, и приказчик слезящимися глазами смотрел на золотистую влагу рюмки. И когда последняя наполнялась в третий, или четвертый раз, грусть его принимала оттенок покорности.

- Что мы такое! Сегодня ты... а завтра - я.

Продолжая свой мрачный монолог, он пил с спокойствием андалузского крестьянина, который смотрит на вино, как на величайшее из богатств, вдыхает его и рассматривает, пока, через полчаса такого торжественного и утонченного смакования, мысль его, перескочив с одной привязанности на другую, не покидала Дюпона и не останавливалась на Сальватьерре, обсуждая его скитания и приключения, проповедь его идеалов, которую он вел таким образом, что большую част времени проводил в тюрьме.

Приезжая иногда на виноградник, миллионер Дюпон, встречался с мятежником, гостившим в его имении без всякого позволения. Сеньор Фермин полагал, что, раз дело идет о столь заслуженном человеке, то не зачем спрашивать разрешения хозяина. Дюпон, в свою очередь, уважал честный и добродушный характер агитатора, а эгоизм делового человека подсказывал ему эту благожелательность. Кто знает, не придется ли этим людям властвовать в день, когда всего менее этого ожидаешь!..

Миллионер и вождь бедняков спокойно пожимали друг другу руки, после стольких лет разлуки, как будто ничего не случилось.

- А, Сальватьерра!.. Мне говорили, что вы учитель Ферминильо. Ну, что, каков этот ученик?

Ферминильо делал быстрые успехи. Он часто по вечерам не оставался в Хересе, и отправлялся на виноградник, взять урок у Сальватьерры. Воскресенья он целиком посвящал своему учителю, которого обожал с такой страстью, как и его отец.

Сеньор Фермин не знал, по совету-ли Сальватьерры, или по собственному побуждению, хозяин властным тоном, который употреблял, делая добро, выразил желание, чтобы Ферминильо отправился в Лондон на счет фирмы, в длинную командировку при отделении бодеги на Каллинз-Стрите.

Увы! Покровитель его умер. Сальватьерра скитался по миру, а кум его Пако из Альгара покинул его на всегда, скончавшись от простуды на мызе, в самом сердце гор. Судьба кума тоже несколько улучшилась, хотя и не настолько, как судьба сеньора Фермина. Он работал батраком и служил в скотоводствах, скитаясь, как цыган, вечно сопровождаемый своим сыном Рафаэлем, нанимавшимся на разные работы, и, наконец, сделался приказчиком на бедной мызе, принужденный убивать голод, говорил он, сгибаясь над бороздами, ослабленный преждевременной старостью и суровыми ударами в борьбе за хлеб.

Рафаэль, бывший уже восемнадцатилетним парнем, закаленным работой, приехал на виноградник, сообщит дурную весть крестному.

- Ах, парень, что-же ты теперь будешь делать? - спросил прикащик, интересуясь делами крестника.

- В конце-концов, крестный, с тем, что у меня есть, никто еще не умер с голода.

И Рафаэль не умер с голода. Чего ему было умирать!... Крестный отец любовался им, когда он приезжал в Марчамалу, верхом на сильном и тяжелом вороном коне, одетый как горный помещик, с ухватками деревенского волокиты, с торчащими из карманов камзола богатыми шелковыми тканями и болтающимся за седлом ружьем. У старого контрабандиста мурашки бегали по коже от удовольствия, когда Рафаэлино рассказывал о своих подвигах. Юноша мстил за страхи, пережитые им и кумом в городах, за удары, полученные ими от тех, кого он называл "сбиррами". Уж, наверное, к этому они не посмели-бы подойти и отнять груз!

Юноша принадлежал к кавалерии контрабандистов и не ограничивался ввозом табаку. Гибралтарские жиды делали ему кредит. и его вороной скакал, неся на крупе тюки шелковых и ярких китайских шалей. Перед изумленным крестным и его дочерью Марией де-ла-Луц, пристально смотревшей на него жгучими глазами, юноша горстями вытаскивал золотые монеты, английские фунты, точно это были гроши и, наконец, извлекал из мешков какую-нибудь яркую шаль, или замысловатое кружево, привезенное в подарок дочери приказчика.

Молодые люди смотрели друг на друга с некоторой страстностью, но в разговоре испытывали большую робость, точно не знали друг друга с детства и не играли вместе, когда сеньор Нако навещал изредка старого товарища на винограднике.

Крестный лукаво улыбался, видя смущение молодых людей.

- Похоже, что вы никогда не видались. Говорите смелее, я ведь знаю, что ты хочешь стать мне больше, чем крестником... Жаль, что ты пошел по этой дороге!

И он советовал ему копить деньги, раз судьба шла ему навстречу. Пусть он бережет свои доходы, и когда накопить маленький капиталец, можно будет поговорит и о другом, о том, о чем никогда же упоминалось, но что знали все трое. Копить деньги! Рафаэль смеялся над этим советом. Он верил в будущее, как все деятельные люди, уверенные в своей энергии; в нем было расточительное великодушие приобретающих деньги, пренебрегая законами и людьми; беспорядочная щедрость романтических бандитов, старинных негроторговцев, контрабандистов, всех прожигателей жизни, которые, привыкнув встречаться с опасностью, не придают значения тому, что зарабатывают, играя со смертью.

В деревенских кабаках, в избах угольщиков в горах, всюду, где собирались люди выпить, он щедро платил за все. В тавернах Хереса, он устраивал шумные попойки, затмевая своей щедротою господ. Он жил, как наемные ландскнехты, приговоренные к смерти, пожиравшие в несколько ночей чудовищных оргий цену своей крови. Он жаждал жизни, наслаждений, а когда, среди этого бурного существования, его охватывало сомнение в будущем, он видел, закрывая глаза, прелестную улыбку Марии-де-ла-Луц, слышал её голос, постоянно говоривший одно и то же, когда он являлся на виноградник.

- Рафаэ, мне много говорят о тебе, и все плохое... Но ты хороший! Ты ведь, переменишься, правда?

И Рафаэль клялся самому себе, что переменится, чтобы не смотрел на него грустными взорами этот ангел, поджидавший его на верхушке холма, около Xepeca, и сбегавший вниз, между ветками лоз, едва завидев его скачущим по пыльной дороге.

Однажды ночью, собаки в Марчамале отчаянно залаяли. Светало, и приказчик, взял ружье, открыл окошко. Посреди площадки, повиснув на шее лошади, держался человек, а лошадь тяжело дышала, и ноги её дрожали, точно она готова была свалиться.

- Отворите крестный, - сказал он слабым голосом.- Это я, Рафаэль. Я ранен. Кажется, они проткнули меня насквозь.

Он вошел в дом, и Мария-де-ла-Луц, выглянув из-за ситцевой занавески своей комнаты, громко вскрикнула. Позабыв всякую стыдливость, девушка выбежала в одной рубашке помочь отцу, насилу поддерживавшего юношу, бледного, как смерть, в платье, запачканном кровью, продолжавшей капать из под его камзола.

В сумерках он встретился в горах с стражниками. Он ранил их, чтобы пробить себе дорогу, и на скаку ему попала пуля в лопатку, пониже плеча. В одном кабачке ему сделали кое как перевязку, с той же грубостью, с какой лечили животных. Уловив в ночном безмолвии, тонким слухом горца, топот вражеских коней, он снова взобрался на седло, чтобы не попасться в руки. Он хотел скрыться, чтобы его не схватили, а для этого сейчас не найти места лучше Марчамалы, так как здесь не было работ и рабочих. Кроме того, если судьба определяла ему умереть, то он хотел умереть среди тех, кого любил больше всех на свете. И глаза его расширялись при этих словах; сквозь слезы боли, он старался взглядом приласкать дочь своего крестнаго.

- Рафаэ! Рафаэ!- рыдала Мария-де-ла-Луц, склоняясь над раненым.

И, словно несчастье заставило ее позабыть свою обычную сдержанность, она чуть не поцеловала его в присутствии отца.

Лошадь пала на следующее утро, надорванная безумной скачкой. Хозяин её спасся после недели, проведенной между жизнью и смертью.

Когда раненый встал с постели, Мария-де-ла-Луц провожала его во время неуверенных прогулок по площадке и прилегающим дорожкам. Между ними установилась прежняя робость влюбленных крестьян, традиционная сдержанность, в силу которой влюбленные обожают друг друга, не высказываясь, не объясняясь в любви, довольствуясь безмолвным выражением её глазами. Девушка, перевязывавшая его рану, видевшая обнаженной его сильную грудь, пронизанную сквозной раной с лиловыми краями, теперь, видя его на ногах, не смела предложить ему руки, когда он гулял, опираясь на палку. Между ними образовалось широкое пространство, как будто тела их инстинктивно взаимно отталкивались, но глаза искали друг друга с робкой лаской.

Когда начинало вечереть, сеньор Фермин садился на скамью, под навесом своего дома, с гитарой на коленах.

- Поди ка сюда, Марикита-де-ла-Лу! Надо развлечь немножко больного.

И девушка начинала петь, с серьезным лицом и опущенными глазами, точно исполняя какое-нибудь священное действие. Она улыбалась только, когда встречалась глазами с Рафаэлем, слушавшим ее в экстазе, сопровождая похлопываньем в ладоши меланхолический звон гитары сеньора Фермина.

Что за голос был у Марии де-ла Луц! Низкий, с грустными нотами, как голос мавританки, привыкшей к вечному заточению и поющей для невидимых слушателей за плотными деревянными гардинами: голос, дрожащий литургической торжественностью, словно ее баюкала греза таинственной религии, известной ей одной. И вдруг он повышался, уносясь, подобно пламени, ввысь, превращаясь в резкий крик, извивавшийся, образуя сложные арабески своеобразной дикости.

На страстной неделе, люди, присутствующие при прохождении процессий капуцинов на заре, сбегались послушать ее поближе.

- Это дочь марчамальского приказчика идет поднести стрелу Христу.

Подталкиваемая подругами, она открывала рот и наклоняла голову с горьким выражением Скорбящей Богоматери и ночное безмолвие, казавшееся еще большим от возбуждения печальной церемонией, нарушалось медленной и мелодичной жалобой этого кристального голоса, оплакивавшего трагические сцены Страстей Господних. Не раз толпа, забывая о святости ночи, разражалась похвалами девушке и благословениями, родившей ее матери.

Не меньшие восторги вызывала Мария де-ла Луц и на винограднике. Слушая ее, мужчины под навесом чувствовали себя взволнованными, и их простые души открывались перед потоком поэзии сумерок, в то время как отдаленные горы окрашивались закатом, и белый Херес пылал пожаром, выделяясь на фиолетовом небе, на котором начинали зажигаться первые звезды.

- Оле, девушка! Слава её золотому горлышку, воспитавшей ее матери... и отцу тоже! - говорил сеньор Фермин-отец.

И, становясь снова серьезным, говорил крестнику тоном профессора, возвещающего мировые истины.

- Вот, это настоящее низкое пение... Чистое пение только в Хересе. И если тебе будут говорить о севильянах, о малагемьях, скажи, что это вздор. Ключ песни в Хересе. Это заявляют все ученые мира.

Когда Рафаэль окреп, настал конец этой сладкой близости. Однажды вечером он говорил наедине с сеньором Фермином. Он не мог больше оставаться здесь, скоро придут виноградари, и дом в Марчамале снова оживится, как маленький город. К тому же, дон Пабло объявил о своем намерении снести старый дом, чтобы построить замок, о котором мечтал, как о прославлении своей семьи. Как объяснит Рафаэль свое присутствие на винограднике? Позор для мужчины с его силой оставаться здесь без занятия, живя на счет крестнаго.

Приключение той ночи казалось забытым. Он не боялся преследований, но решил не возвращаться к старой жизни.

- Довольно одного раза, крестный; вы были правы. Это не манера зарабатывать честно хлеб, и ни одна женщина не пойдет за парня, который из-за того, чтоб принести в дом побольше денег, рискует умереть плохой смертью.

Он не боялся, - нет! но имел свои планы на будущее. Он хотел обзавестись семьей, как его отец, как крестный, а не проводить жизнь, скитаясь верхом по горам. Он поищет другого занятия, более честного и спокойного, хотя бы и пришлось поголодать.

Тогда сеньор Фермин, воспользовавшись своим влиянием у Дюпона, поместал Рафаэля приказчиком на мызу Матанцуэлу, именье племянника покойного дома Пабло.

Тем временем Луис вернулся в Херес взрослым мужчиной, после скитаний по всем испанским университетам, в поисках за снисходительными профессорами, которые не проваливали бы упорно будущих адвокатов. Дядя заставил его избрать какую-нибудь карьеру, и пока он был жив, Луис покорился необходимости вести студенческую жизнь, применяясь к скудным посылкам денег и увеличивая их отчаянными займами, за которые, с закрытыми глазами, подписывал какие угодно бумаги, представляемые ему ростовщиками. Но когда во главе семьи очутился его двоюродный брат Пабло, и приближалось его совершеннолетие, он отказался продолжать комедию своего учения. Он был богат и не желал тратить время на вещи, нисколько его не интересовавшия. И, вступив во владение своими имениями, он начал свободную жизнь наслаждений, о которой мечтал в тесные годы студенчества.

Он путешествовал по всей Испании, но уже не для того, чтобы получит одну отметку здесь, другую там; он жаждал стать авторитетом в искусстве тауромахии, великим человеком в этой области, и переезжал из одного цирка в другой, вместе со своим любимым матадором, присутствуя на каждом бое быков с его участием. Зимой, когда кумиры его отдыхали, он жил в Хересе, управляя своими поместьями, и управление это заключалось в том, что он проводил ночи в Клубе Наездников, с жаром обсуждая достоинства своего матадора и негодность его соперников, но с такой пылкостью, что из-за сомнения, падал-ли после эстокады, полученной несколько лет тому назад какой-нибудь бык, от которого не оставалось уже и костей, или же удерживался на ногах, он вытаскивал из под платья револьвер, наваху, весь бывший при нем арсенал, как гарантию храбрости и дерзкой отваги, с которой разрешал свои споры.

В табунах Xepeca не могла появиться ни одна красивая, кровная лошадь без того, чтобы он сейчас же не купил ее, состязаясь на аукционе б своим двоюродным братом, который был богаче его. По ночам он являлся к горцам, как буревестник, и они встречали его с уверенностью, что в конце концов, он перебьет бутылки и тарелки, будет бросать в воздух стулья, чтобы показать, какой он молодец, и что потом он может заплатит за все втрое. Претензия его заключалась в том, чтобы быт продолжателем достославного маркиза де Сан-Дионисио, но в Клубе Наездников говорили, что он только его каррикатура.

- В нем нет барства, того, что было в блаженной памяти маркизе, - говорил сеньор Фермин, слыша о подвигах Луиса, которого знал ребенком.

Женщины и храбрецы были двумя страстями молодого сеньора. Но с женщинами он, впрочем, тоже оказывался не особенно великодушным; он желал, чтобы его обожали за его качества отважного наездника, чистосердечно веря, что все балконы Хереса сотрясаются от биения скрытых сердец, когда он проезжал мимо за последней, только что купленной лошади.

Когда приказчик Марчамалы заговорил о Рафаэле, молодой помещик принял его сейчас же. Он слышал уже о парне; он был из их лагеря и, говоря это, он принимал покровительственный вид, он помнил некоторые случаи в горах, и страх, питаемый к нему стражниками. Ничего: пусть он остается у него; ему нравились именно такие.

- Я помещу тебя на мою мызу Матанцуэлу, - сказал он, дружески похлопывая Рафаэля, как будто принимал нового ученика.- Мой теперешний смотритель старик, полуслепой, над которым батраки смеются. Известно ведь, что такое рабочие: скверный народ. С ними надо так: в одной руке хлеб, в другой - виселица. Мне нужен такой человек, как ты, который подтянул бы их и блюл мои интересы,

И Рафаэль поступил на мызу и приезжал в виноградник не более раза в неделю, когда ездил в Херес переговорить с хозяином относительно полевых работ. Часто юноше приходилось разыскивать его в доме какой-нибудь из его протеже. Он принимал его в постели, развалясь на подушках, на которых лежала другая голова. Новый смотритель втихомолку посмеивался над бахвальством своего хозяина, более занятого тем, чтобы внушить ему строгость в "подтягивании" бездельников, работавших на его полях, чем расспросами о сельскохозяйственных операциях: он обвинял в плохих урожаях батраков, каналий, не любящих работать и требующих, чтобы хозяева превратились в слуг, как будто свет может вывернуться на изнанку.

Несмотря на эти идеи, развиваемые Луисом в минуты серьезности, когда он утверждал, что дела шли бы лучше, еслиб правил он, дон Пабло Дюпон терпеть не мог своего кузена, считая его позором всей семьи.

Этот родственник, возобновивший скандалы де Сан Дионисио, отягчаемые, по мнению донны Эльвиры, его плебейским происхождением, был несчастьем в доме, всегда внушавшим почтение своим благородством и благочестием. А довершением несчастья были дочери маркиза, Лола и Мерседес. Сколько раз тетка задыхалась от негодования, заставая их по ночам у низкой решетки своего отеля, с поклонниками, сменявшимися почти еженедельно. То это были ремонтеры, вроде господ из Клуба Наездников, то молодые англичане, служащие в конторах, восторгавшиеся ощипыванием индюшки, по местному выражению, и смешившие девушек своим исковерканным на британский лад андалузским говором. Не было юноши в Хересе, который не развлекался бы болтовней с развязными маркизонками. Оне не пренебрегали никем: достаточно было остановиться у их решетки, чтобы завязать разговор, а тех, которые проходили, не останавливаясь, преследовали смешки и издевательства, звеневшие за их плечами. Вдова Дюпон не могла справиться со своими племянницами, а оне, в свою очередь, подростая, становились все более дерзкими с набожной сеньорой. Напрасно двоюродный брат запрещал им подходить к решетке. Оне издевались над ним и его матерью, прибавляя, что родились не затем, чтобы стать монахинями. С лицемерным выражением оне выслушивали проповеди духовника доньи Эльвиры, рекомендовавшего им смирение, и пускали в ход всевозможные хитрости, чтобы сноситься с пешими и конными кавалерами, кружившимися по улице.

Один из молодых людей, членов Клуба Наездников, сын помещика, большого друга дома Дюпон, влюбился в Лолу и поспешно посватался к ней, как бы боясь, что она ускользнет от него.

Бласко-Ибаньес Висенте - Бодега (La bodega). 1 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Бодега (La bodega). 2 часть.
Донья Эльвира и её сын приняли предложение, а в клубе смелость молодог...

Бодега (La bodega). 3 часть.
Рафаэль остановился на минуту на площадке, чтобы оправиться от этой вс...